Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Рабочие батальоны

V

Рано утром на главной улице нашей деревни появился глашатай Козмас, высоченный двухметровый мужчина с выпученными, как у верблюда, глазами; в руках у него был колокольчик, тяжеленный, как колокол. Люди, еще не успев умыться, выскакивали из дверей, высовывались в окна. Холодок закрался в сердца греков. Что понадобилось глашатаю в такую рань? Что он скажет?

Козмаса любили и греки и турки. У него был свой особый способ возбуждать в людях любопытство, приводить их в волнение, заставлять их плакать или смеяться — в зависимости от того, что он сообщал. Не только сообщения о предстоящих свадьбах или поминках, но даже чтение новых государственных указов и законов он сопровождал прибаутками, пословицами, шутками. (Когда-то он был певчим в церкви, потом пел в кафе. Тут он страстно влюбился, женился, стал степенным человеком и пошел в глашатаи.)

В то осеннее утро 1914 года лицо Козмаса было мрачным, а голос у него был глухим, невнятным, он запинался на каждом слове, как заика.

— Козмас Сарапоглу! — строго прикрикнул на него один из почтенных старцев. — Время сейчас такое, что не до шуток. Говори скорее, в чем дело. Что случилось, почему ты вышел на улицу ни свет ни заря?

— Важные события произошли, старейший. Над миром нависли черные тучи. Пожар войны разгорается, подступает и к нам. Наш султан, многие ему лета, вступил в войну на стороне кайзера. Вместе с Австрией и Германией он идет против Англии, Франции и святой России, которые называют себя Антантой.

Люди оцепенели. Добра или зла ждать от этой войны? Кто-то подошел к глашатаю и спросил тихо:

— Ну а маленькие государства, такие, скажем, как... бело-голубая Греция, она с кем будет?

— Откуда мне знать? Я же только глашатай у турок, а не министр Франции. Мое дело рассказать вам, что правительство велит, больше ничего.

— Не тяни, не мучь нас! — накинулись на него люди. — Чего тебе, такому молодцу, бояться? Что-то ты от нас скрываешь!

— Что мне от вас скрывать, братья? Война есть война! Это не свадьба, тут не до хорошего настроения и не до шуток. Погибнет молодежь, прольется кровь! Одни будут обогащаться, а другие головой своей расплачиваться. Да поможет бог бедному люду!..

Через несколько дней Козмас снова появился на улице. Он нервно потрясал своим колокольчиком, а сам не произносил ни слова, будто онемел. Он плевался, морщился, корчил гримасы, словно отравы глотнул, и глаз не поднимал; своим грубым башмаком он долго ковырял землю, будто хотел вырыть яму. Но вот наконец он заговорил хриплым и усталым голосом:

— Черную весть принес я вам, односельчане. Наш благословенный падишах приказывает всем подданным Оттоманской империи от двадцати до сорока лет идти в солдаты... Радуйтесь отцы, имеющие только дочерей... Пятерых сыновей забирает у меня этот приказ! Будь проклят этот день!

Люди словно окаменели. Ни слова никто не вымолвил. С осунувшимися в одно мгновение лицами, опустив головы, сгорбившись, они расходились по домам. Матери стирали и штопали белье сыновьям, молились и давали обеты святым. Надвигалось что-то страшное, мы угадывали это, но еще не ощущали. Но то, что нас ожидало, превзошло все наши представления.

* * *

Каждый вечер в кофейнях стали собираться крестьяне, мастеровые, ремесленники, старейшины деревни, священники и вести тихие беседы. Плохи дела. Турецкое правительство не доверяет христианам, их мобилизуют, но ни оружия, ни военной формы им не дают. Из них организуют какие-то «рабочие батальоны», которые правильнее назвать батальонами смерти.

— Лучше уж быть в рабочем батальоне, чем обратить оружие против наших друзей, против Антанты, — сказал однажды вечером один торговец, приехавший по делам в нашу деревню.

— Для тебя-то лучше, господин Михелис, а для нас не очень, — ответил ему дядюшка Стасинос, старый знакомый торговца. — Ты-то отлично все уладил. Одного сына пристроил в какую-то немецкую компанию, другого на железную дорогу, а третьего, как я слышал, в священники определил. А каково нам, когда все наши парни по приказу в армию должны идти! Мой Фемистоклис всего месяц как мобилизован, а уже пишет, что сбежит, не выдержит. В рабочих батальонах их так мучают, что врагу не пожелаешь. Пленные по сравнению с ними словно беи живут... Голод, вши, грязь, по шестнадцать-восемнадцать часов на работе спину гнут, а если в обморок кто упадет или возмущаться станет — изобьют хлыстом до полусмерти. Единственное, что им дает государство, — это суп, да и то такой, что собака есть не станет. Десять-двадцать человек едят из одной миски и в ней же стирают свое вшивое белье. А суп этот черный, из дохлятины сварен. «Не обратишь внимания — поешь, а побрезгаешь — от голода начнешь мучиться так, что готов будешь соседа своего убить и вырвать у него из глотки кусок, которым побрезговал». Вот как пишет мой сын.

— Рабочие батальоны — это дьявольское наваждение, — сказал священник Зисис. — В прошлую войну такого безобразия не было. Что сделало турок такими зверями?

— Собственная выгода и немец, — заявил фонарщик Яковос.

— Им выгодно, чтоб мы были при них, — сказал учитель. — Они привыкли пользоваться нашим умом. А простые турки уважают и любят нас.

— Это раньше они нас любили, господин учитель.

А теперь научатся ненавидеть и обходиться без нас, — возразил я учителю. — Видите, в этом году к нам даже кирли не приходили.

Торговец Михелис попытался подбодрить нас.

— Не так уж все страшно, как вы говорите. Мы в городах неплохо ладим с турками. И они не перестали нуждаться в нас. Вот, например, один мой друг, Авгулас, не только от армии отделался, но благодаря одному бею даже заработал в течение месяца столько денег, что смог открыть магазин. Он был в армии, но дезертировал. Махмед-бей долго его разыскивал. «Куда это девался умнейший Авгулас? Я ему добра желаю — вот и разыскиваю», — обратился он однажды ко мне. — «Он прячется, — ответил я. — Отпустил бороду и перерядился в священника». — «Ты передай ему, что я хочу его повидать. Я ему документ раздобыл. Он мне нужен как компаньон. Он умеет делать деньги». И Авгулас стал работать у бея в конторе; никто после этого не осмеливался его тронуть. Он уговорил бея купить воз поташа. Война идет, поташ достать трудно. Авгулас проезжает по базарной площади, делая вид, что старается не привлекать к себе внимания. «Ого! — удивляются торговцы. — Калийная соль появилась?» Весть эта мигом облетела базар. А Авгулас десять, двадцать раз проезжает мимо (все с тем же возом поташа), и торговцы поверили, что прибыла большая партия поташа и, значит, цена на него упадет. Те, у кого были припрятаны запасы поташа, стали продавать его по пониженной цене, а Авгулас его скупал и скупал. В течение недели они с беем стали богачами. Да разве только один Авгулас разбогател? Есть такие богатые греки, что турки готовы рот розовой водой обмывать, прежде чем заговорить с ними. И слова этих греков больший вес имеют, чем указы султана.

— Это с вами, богачами, так они разговаривают, — сказал дядюшка Стасинос, — а для нас, бедняков, у них только рабочие батальоны и виселицы есть...

— Я одно знаю, — добавил Яковос. — Турок сделал такими злобными немец. Сейчас он стоит над ними. Он приказывает.

Много было высказано еще всяких суждений, но наш кум Яковос сделал самый точный вывод. Теперь в Малой Азии господствовали не только турки, но и немцы. Немец был мозгом, а турки — руками. Немец планировал, турок проводил план в жизнь. В Смирне теперь распоряжался какой-то немец в форме прусского генерала, сухой и бессердечный, настоящий оккупант. Звали его Лиман фон Сандерс. Смирненский митрополит Хрисостомос советовал: «Трижды подумайте, прежде чем обратиться к нему...» Этот злой дух Малой Азии не знал ни сострадания, ни пощады. С турками можно было договориться, с ним — никогда. Он не слушал слов, не принимал подношений, лишен был всяких чувств. Он был прислан к нам с жестокой целью — уничтожить нас, обобрать, вырвать у нас золотое руно. Турция по существу стала немецкой колонией.

Задолго до объявления войны Турцию наводнили немецкие «специалисты» с целью «изучения положения в стране». Это были коммерсанты, военные, полицейские, археологи, социологи, психологи, экономисты, врачи, миссионеры, учителя! Их особенно интересовали греки, наши мысли, наше прошлое и настоящее, наши отношения с турками, наши способности, наши доходы и занимаемые нами посты. И то, что показали эти «исследования» и статистика, им не понравилось. Греков и армян слишком много. «Чересчур умны, — говорили они, — слишком высокие посты занимают и изворотливы, как черти. Турки еще не проснулись. И пока беи беззаботно наслаждаются покоем, греки фактически правят страной». Короче говоря, греки и армяне были серьезным препятствием для немцев, а значит, их следовало устранить.

Мы, греки, народ жизнерадостный и трудолюбивый, в книгах немецких исследований стали выглядеть как бесполезный балласт, как пассив в балансе, от которого нужно поскорее избавиться. Но этот «пассив» нельзя было уничтожить одним росчерком пера или стереть ластиком; это было сделано путем многочисленных преступлений. Начало было положено Лиманами фон Сандерсами, а завершили дело наши друзья и защитники из Антанты. Еще до объявления войны 1914 года в Фоче, в Айвалы и в других местах произошли страшные события. Как только Турция вступила в переговоры с Германией, началось систематическое преследование греков, живших на побережье. Был отдан приказ в течение нескольких часов переселить всех греков с семьями в глубь Турции. Ни одного грека не должно было остаться на побережье.

— Почему? Почему? — спрашивали люди. — Чем мы провинились?

— Да, провинились! Тем, что радуетесь победам Антанты!

Матери выхватывали из колыбелей спящих младенцев, поднимали с постелей больных и стариков. Мужчины наспех связывали узлы, люди бросали свои дела, имущество, дома и группами шли по пыльным дорогам Анатолии. В снегах горных ущелий, куда до тех пор не ступала человеческая нога, в знойной пустыне погибли тысячи греков и армян...

* * *

Подошла очередь Костаса и Панагоса отправиться в рабочий батальон. Накануне мы вернулись с поля вдвойне усталыми и молчаливыми и всей семьей, как в праздник, сели за стол. Мать зарезала двух жирных кур, чтобы прощальный ужин был сытным. Каждый из нас в тот вечер чувствовал особую необходимость общения с близкими, хоть и не признавался в этом. Мать то и дело наполняла тарелки Костаса и Панагоса.

— Ешьте, ешьте, — приговаривала она. — Супчик ваш любимый, с яйцом, кисленький.

— В батальоне нас тоже таким супом будут кормить? — спросил Панагос с иронией.

Костас горевал о хозяйстве.

— Все зачахнет, — говорил он. — Скоро и Манолиса заберут. А там наступит очередь Георгия и даже Стаматиса! Останется у тебя одна надежда, мать, — руки Софьи! Все, что с таким трудом сделано, потом полито, пойдет прахом!

Весь вечер мы говорили только о прививке деревьев, прополке, винограднике, табаке и скоте. Мне хотелось крепко обнять братьев, пожать им руки, сказать, чтобы они не беспокоились, что я обо всем позабочусь, хотелось сказать им какие-то нежные слова, но я стеснялся, боясь, что Костас и Панагос поднимут меня на смех, а может, и скажут: «Что за телячьи нежности!»

Как всегда, мы рано легли спать. Но сон у всех был беспокойным. Мать вовсе не ложилась. Она латала белье Панагоса и Костаса и так заботливо и аккуратно гладила их грубые рубашки, будто от этого зависела жизнь ее сыновей. Потом она принялась чинить штаны, фуфайки, штопать носки. Сколько старья ей пришлось перечинить в своей жизни! Когда господь бог позовет ее к себе, ему следует принять это во внимание. «Сколько старого белья я перечинила, господи! Сосчитать не могу, моей арифметики на это не хватает...»

Панагос, видимо, не спал. Он вставал несколько раз, выходил, пил вино. Он хотел хоть чем-то задушить свое волнение, свой страх» и, может быть, поэтому — кто знает — напустился на мать:

— Какого черта ты крутишься всю ночь, как лунатик? Ложись спать!

Мать, не отвечая и стараясь не шуметь, собрала белье и пошла на кухню, чтобы никому не мешать. Панагос, раскаиваясь в своей грубости, мягко сказал:

— Не горюй, мать! Что на роду написано, того не вычеркнешь. Если богу будет угодно, мы вернемся, будешь еще внучат нянчить...

— Дай-то бог! — сказала мать и вышла, заплакав. Рано утром, нагрузившись узлами, мы пошли на станцию Аяшсулук. Тучи, которые начали собираться еще с вечера, опустились так низко, что, казалось, давили прямо на сердце. Вокруг нас женщины плакали, рвали на себе волосы, били себя в грудь, царапали лица, причитали: «Ах, бедные мы, как мы будем жить без вас!» Мать стояла прямая и гордая и не плакала. Слезы полились у нее из глаз, только когда послышался гудок и поезд тронулся.

— Добрый путь вам, детки, пусть матерь божья не оставит вас...

Потом она шла рядом со мной, с трудом переставляя ноги, словно столетняя старуха.

— Кажется, будто кусок сердца у меня оторвали... Никогда не думала, что буду жалеть о том, что бог дал мне столько сыновей!

Это была только первая царапина, нанесенная войной, но и она оставила след. Ножевых ран еще не было. Но человеческое сердце всегда помнит первую, даже маленькую боль и приучается переносить большее.

* * *

Все прибывшие из рабочих батальонов — как дезертиры или по увольнительной — рассказывали о них такие страшные вещи, что трудно было поверить. Деревни и города были полны дезертирами. На дезертирство люди решались с отчаяния. Невозможно описать, как тяжело приходилось скрывавшимся парням. Они прятались в тайниках под землей, в колодцах, в выгребных ямах, на чердаках. Их называли «чердачным батальоном». Даже в стены их замуровывали, и они отсиживались там.

Как только наступал вечер, армия женщин готовилась к бою с жандармами. Это были матери и жены, прятавшие своих сыновей и мужей. Четыре года эти женщины не досыпали, не доедали. Многие всю ночь просиживали на стуле, прислушиваясь к каждому шороху и сдерживая биение сердца. С минуты на минуту они ждали: вот придут!

Из-за этого сошла с ума жена глашатая Козмаса Сарапоглу. Она скрывала от призыва трех своих сыновей, высоченных, здоровых парней. Как спрятать таких молодцов в маленьком домике? И все же она должна была это сделать, потому что еще двое ее сыновей уже находились в рабочих батальонах и вестей от них не было. Неизвестно было, живы они или погибли. Вечерами, когда устраивались облавы, все трое прятались в выгребной яме. А их мать становилась в дверях отхожего места, скрестив руки на груди, чтобы не было заметно, как они дрожат, и ждала жандармов.

— Ищите где хотите, — говорила она спокойным, безразличным тоном.

— Где твои сыновья прячутся?

— Почем я знаю? Они мне отчета не дают!

— Все равно поймаем! Не уйдут! И на твоих глазах зарежем, так и знай!

Продолжая ругаться, жандармы уходили. Сердце матери готово было выскочить из груди, ее бросало то в жар, то в холод. Когда сыновья возвращались в дом, она жалобно плакала, бросалась на колени и молилась. Но в одну из ночей она не заплакала, а стала смеяться безумным неудержимым смехом. Парни сначала растерялись. Посмотрелись в зеркало, увидели грязь и царапины на своих лицах, засмеялись тоже и сели за стол есть. Но мать не переставала хохотать, смеялась все громче и громче, и от ее смеха всем стало жутко. В конце концов отец не выдержал:

— Замолчи, проклятая! — крикнул он и стукнул кулаком по столу. — Какого черта ты хохочешь! Неужели не понимаешь, что жандармы могут вернуться!

А мать продолжала смеяться. Она ничего не слышала, не понимала, рассудок ее помутился. Сыновья вынуждены были связать ее, чтобы она не пошла в полицейский участок и не выдала их.

Ужасны были эти облавы. Если жандармам удавалось задержать дезертира, его избивали, а иногда и убивали. И тогда в ночи слышались рыдания женщин и вой собак. Во всех домах не спали, были настороже...

Некоторые ловкачи, связанные с жандармами, хитро использовали этот постоянный страх людей и беззастенчиво обирали нас. «Давай деньги, и все будет в порядке». Некоторые попадались в эту ловушку, давали деньги, но тогда становилось еще хуже, потому что «давай» не прекращалось. И если человек не в состоянии был больше платить, эти аферисты становились его злейшими врагами. Но и за плату они не стеснялись оказывать лишь фальшивые услуги, продолжая вымогать деньги, шантажировать. «Мы ведь знаем, где прячутся ваши...» Что было делать людям? Они снова развязывали свои кошельки. «Сколько?» — только и спрашивали они. Обогащались на несчастье людей и паши, и начальники округов, и начальники уездов, и начальники полицейских участков, и жандармы, и сыщики.

Грабежи и убийства совершались ежедневно. Люди знали, что это было делом рук жандармов. Но было бы безумием подать в суд и назвать имена грабителей и насильников, вымогателей и убийц. С греками никто не считался. Им больше ничего не принадлежало, даже собственная жизнь. Любой подлец, если только он был турок, распоряжался нами. Государство, чтобы покрыть военные расходы, облагало все новыми и новыми налогами немусульманское население. Турецкий подданный немусульманин мог откупиться от мобилизации. За двадцатипятилетних надо было платить сорок золотых лир, за более молодых — шестьдесят. Но какой бедняк мог позволить себе такой расход, если к тому же у него в семье было шесть-восемь парней! Однако даже сорока и шестидесяти лир правительству показалось мало. Требования все возрастали.

В полицейском участке нашей деревни до войны было восемь полицейских; теперь их стало сорок, не считая конных жандармов и так называемой военной полиции; все они то и дело совершали облавы и грабили жителей. Люди, отчаявшись, уходили в горы. В горах можно было бы спастись, если бы нас поддерживали турецкие крестьяне, но не тут-то было. Им наговорили о нас столько небылиц, что они стали нас ненавидеть. Солдаты турецкой регулярной армии, муллы, турецкие переселенцы, выгнанные из Греции, — все были мобилизованы на то, чтобы убедить турецких крестьян, что неверный — это ядовитая змея и горе тому, кто пригреет ее на груди... Аллах повелевает очистить турецкую землю от неверных!

Но самыми злейшими нашими врагами были турецкие дезертиры. Общая судьба, казалось, должна была бы объединить их с нами, но турецкое правительство предвидело это и обещало амнистию за уничтожение возможно большего числа христиан. И турки-дезертиры за сигарету, за монету, за кусок хлеба убивали, не моргнув глазом, любого встречного христианина, кто бы он ни был.

Однажды в полдень к нам тайком зашел мой друг Шевкет. Дома были мать, сестра, Георгий и Стаматис.

— А Манолиса нет? — спросил он, оглядываясь.

Он сел на скамейку, бледный и усталый; видно, он едва держался на ногах. Мать испугалась. «Наверно, он что-то плохое узнал о Манолисе», — подумала она. Мать подозревала, что я был связан с тайной организацией, которая вооружала дезертиров, скрывавшихся в горах. И она начала расспрашивать Шевкета:

— Что с тобой, милый Шевкет? Не заболели ли твои мать или отец? Не случилось ли со скотиной какого несчастья?

Шевкет печально покачал головой. Потом поднял глаза и голосом, идущим из глубины сердца, сказал:

— Ах, моя мать! Ах, братья мои! Если бы это была болезнь! Можно было бы позвать доктора и вылечить их. Скотина подохнет — новую можно завести. А от напасти, которая теперь на нас свалилась, не спасешься.

Шевкет огляделся, чтобы еще раз убедиться, что никого из посторонних в доме нет, и стал рассказывать. Турецкие крестьяне поднимаются против греков. Даже их маленькая и такая тихая деревушка, даже она пришла в движение. Переселенцы-турки, выселенные с острова Крита, из Македонии, из Эпира, младотурецкие муллы и другие священнослужители сеют в сердцах людей ненависть к «собакам-неверным, которые в тысячу раз хуже чумы!»

— Сначала, — продолжал Шевкет, — их ядовитые слова не действовали на людей. «Бросьте, кому мы будем верить — этим чужеземцам или собственным глазам? Мы годами жили рядом с греками как братья и, кроме добра, ничего от них не видели. А теперь вы хотите сделать нас врагами?» Но слова могут как затушить пламя в груди, так и разжечь его. Бессильно и беззащитно перед словом человеческое сердце. А тут еще подстрекатели заговорили о выгоде. «Покончим с неверными, а все их добро и землю заберем себе. Идет?» Кое-кому это приглянулось. Понравились посулы. Тут Али, нищий, спросил насмешливо: «А мозги их тоже можно будет взять?» — «Все возьмем!» — отвечали подстрекатели. А жандармы потихоньку обещали нашим дезертирам: «Волоса у вас на голове не тронем, если вы будете убивать побольше этих неверных». На днях в дом Хафыза завезли винтовки и патроны. Я спросил у своего дяди Мухтара, что все это значит. «Пора бы проснуться, племянничек, может, ты не видишь, что мы сооружаем нашу деревню? Отныне ни один гяур не выйдет в поле... Сердце у меня словно оборвалось. Оно не терпит подлостей. Я пошел к отцу, рассказал ему обо всем и спросил: «Скажите, отец, погрешу ли я перед аллахом и родиной, если расскажу моему другу Манолису обо всем, чтобы они успели спрятаться, чтоб их не застали врасплох?» Отец попросил у меня день сроку, чтобы подумать. Сегодня утром он меня позвал и сказал: «Иди, иди и расскажи все. То, что тут происходит, не божье дело; это нас до добра не доведет».

Добрые черные глаза Шевкета наполнились слезами. Моя мать нагнулась и поцеловала его.

— Да благословит тебя бог, сынок. Постарайся найти Манолиса и поговорить с ним.

Встретиться нам так и не удалось. Шевкета взяли в армию. Ненависть и жестокость, рожденные войной, стали сильнее дружбы и любви...

* * *

Нашим вожаком в горах был молодой человек по имени Стратис Ксенос. Он мог одной рукой согнуть подкову, а сердце его не знало страха. Вся деревня помнит тот вечер, когда Стратис бросил гостей, накрытый стол, не поцеловал даже невесту, схватил винтовку и прямо со своей свадьбы ушел в горы. Люди ожидали свадьбы Стратиса, чтобы отдохнуть немного, вкусно поесть, выпить, потанцевать, повеселиться. Таков уж человек — ему хочется радости, какой бы тяжелой ни была жизнь. Односельчане явились к нему с подарками и цветами. Турки Стратиса не трогали. Они боялись его, даже к дому его близко не подходили и денег у него не требовали. Он свободно съездил в Смирну, выгодно продал урожай, туго набил кошелек, откупился от мобилизации и был свободен как птица. Ему хотелось, чтобы деревня долго помнила его свадьбу. Закололи ягнят, нафаршировали индеек каштанами, орехами и изюмом. Пять женщин жарили бастурму, котлеты, рыбу, пекли бесчисленное количество пирожков, готовили закуски.

Невеста — молоденькая, красивая, но бесприданница — налюбоваться не могла на Стратиса. «Счастливая!» — с завистью шептались матери, у которых дочери были на выданье. Стратис начал танцы. Он надел на шею невесте ожерелье из трех рядов золотых монет. Пять лир дал музыкантам, чтобы не умолкали скрипки и уды, пока будет продолжаться веселье.

В это время послышались выстрелы и крики. Матери, сыновья которых скрывались от турок, повскакали с мест.

— Что такое? Бога ради, что случилось?

В темноте замелькали тени. Потом все стихло.

— Стратис! — раздался чей-то голос. — Убили твоего двоюродного братишку Коцоса, сына вдовы Элени и внука Манисалиса!

Скрипки смолкли. Гости словно оцепенели. Стратис молча, с мрачным лицом взялся за винтовку. Люди расступились перед ним. У дверей дома тетки Софьи он увидел Коцоса, своего двоюродного брата, который лежал, уткнувшись лицом в землю. Он был убит ударом ножа в спину. В пяти метрах от него, весь в крови, лежал его лучший друг, единственный сын вдовы Элени. У него тремя пулями была пробита голова. Но самое страшное зрелище представлял Алекос, круглый сирота, внук старика Манисалиса. На балконе собственного дома он был повешен на простыне. Это был первый случай, когда в нашей деревне было убито сразу несколько человек.

— О дети, дети наши! — причитали женщины.

— Ах, спаси их, матерь божья! Святой Димитрий и ты, святой Георгий Победоносец, сберегите наших детей!

Стратис стоял задумавшись. Лицо у него стало желтым, как золотая монета. Кто совершил это преступление? Кто выбрал именно этот день, когда он, Стратис, праздновал свадьбу? Все взоры были обращены к нему. Какое решение он примет? Как ответит на этот вызов?

— Пришлите ко мне Кахраманоглу Балурдоса и Алпекидиса, — жестким голосом приказал Стратис и пошел домой.

Новобрачная бросилась за ним.

— Что ты задумал, Стратис? Не покидай меня!

Мать его начала плакать. Стратис вышел из себя.

— Замолчите! — И крепко выругался. Но ругнувшись, одумался, обернулся и с раскаянием посмотрел на мать и жену. — Слезами горю не поможешь! — сказал он. — Разве вы не понимаете, что всех нас перебьют? Мы не должны сидеть сложа руки, надо защищать нашу жизнь, наше добро. Пусть они боятся нас, эти кровопийцы, и знают, что это им не пройдет безнаказанно!

Вскоре в его доме собралось около двадцати парней, все дезертиры, «чердачный батальон». Они принесли продукты, одежду, винтовки, оседлали лошадей и ускакали в горы.

— Господи, куда вас несет, несчастных! — плакали женщины.

— Всех вас перережут! Кто вас там поддержит? Так закончилась свадьба Стратиса и начались его боевые подвиги. Турки приходили в ужас от одного его имени. «Сатана!» — говорили они и трижды сплевывали. Однажды вечером Стратис решил поехать домой. Лил дождь, кругом сверкало, гремело, порывистый ветер, казалось, готов был сдвинуть горы. Никто не осмеливался выйти из укрытия. Только он один.

— Должна же у меня быть первая брачная ночь! И этим собакам не удастся мне помешать! Я хочу иметь сына! Хочу оставить мстителя после себя!

Сладки были ласки жены, и Стратис стал частенько отлучаться в деревню. Но однажды его чуть не схватили турки, и после этого он прекратил свои поездки. Долго ждала его жена. А потом от нее пришла весть. «Мать умирает, — писала она, — и хочет благословить тебя». Он созвал своих парней и сказал:

— Братья, мать, давшая мне жизнь, умирает. Мой долг — поехать к ней проститься. Но и вас я не могу оставить. Ведь вы доверили мне свою жизнь. Итак, решайте. Если вы скажете «Поезжай!» — мне будет легче. Если вы скажете «Останься!» — я не сочту это несправедливым, потому что борьба требует забыть личное.

Дезертиры, молодые парни, которых жестокость войны не заставила забыть обычаи мирной жизни, в один голос ответили:

— Поезжай, поезжай! Стратис Ксенос — орешек крепкий, не так-то легко его раскусить!

Как только спустилась ночь, Стратис оседлал коня и поскакал в деревню. Двое парней отправились следом за ним.

— Это еще что? — строго спросил Стратис, когда они подъехали к нему. — Вернитесь! Я не младенец! Меня уже давно от груди отняли!

Они настаивали:

— Сердце приказывает нам беречь тебя, Стратис! И если ты даже в ад спустишься, мы пойдем за тобой...

— Ну ладно, чудаки, поехали, раз вам на месте не сидится. Прогуляться захотелось?

Они благополучно добрались до деревни и поставили лошадей в конюшню дядюшки Димитриса. От него они узнали, что накануне ночью в деревню пришел турецкий отряд. Стратис оставил парней на холме, чтобы они следили за дорогой, а сам молниеносно исчез.

Он прыгнул через ограду у задней стены дома, чтобы его не увидели соседки, как это было в прошлый раз, когда он приехал к родам жены, и начали снова причитать и расспрашивать: «Скажи, как там мой сыночек?», «А как мой муж?», «Передай белье тому-то», «А этот пирог этому...» Времени у него было в обрез. В воздухе порохом пахло. В трудный час постучалась смерть в двери его дома. Он подошел к окну кухни, в уголке которой мать устроила себе постель. Она была еще жива. Лучина освещала ее бледное лицо. Сердце его дрогнуло. Сколько раз ребенком сидел он в этом углу и торопил мать, когда она жарила котлеты, его любимую еду, повторяя: «Есть хочу, мама! Скоро?»

Он сунул руку в карман и вынул ключ. Много раз в горах он поглаживал этот ключ и мечтал о времени, когда ему доведется вставить его в замок, открыть дверь, обнять жену, лечь с ней в постель и целовать с головы до пят. Бесшумно, как кошка, он прошмыгнул в дом. Подошел к постели матери, поцеловал ее в лоб, нежно погладил ее седые волосы и прошептал:

— Я пришел, мать, я с тобой...

Но она уже не слышала его, не узнавала, дыхание ее было прерывистым, жизнь угасала... Он опустился на колени перед ней, спрятал лицо в ладонях и затих. Так его и нашла жена, подняла, повела в комнату, к колыбели сына. Стратис смотрел, как, сжав кулачки, спит младенец и лицо его засияло от счастья.

— Ах ты паршивец, уже кулаки готовишь!

Жена не знала, как ему угодить; она накрыла стол, принесла раки, закуску.

— Я не могу остаться, Элени, — расстроился Стратис. — Не старайся напрасно, я сейчас же должен уйти.

Она крепко обняла его и заплакала. Сердце ее бешено колотилось, она вся дрожала. Ей было всего двадцать лет, и объятия Стратиса не забывались.

— Я больше не могу так жить, — жалобно говорила она.

— Думаешь, мне легко? — ответил он и отстранил ее от себя, боясь потерять голову от запаха ее тела. — Слишком сложно все получилось, Элени. Мы не властны над своей жизнью. Понимаешь?

— До каких же пор это будет, Стратис? — прошептала она.

Он хотел сказать: «Пока не кончится эта бойня. А может быть, и никогда!» Но промолчал. Он подошел к столу, взял винтовку, револьвер, пристегнул его к поясу и ласково взглянул на жену. Ах, какая мука! Он понимал, что подойди он к ней — и ему не уйти до утра. Схватив бутылку раки, он, не отрываясь, выпил ее до дна, отер усы, с силой стукнул ногой по кувшину с водой — по обычаю надо было разбить его, чтобы смерть еще раз не постучалась в этот дом, — и, не попрощавшись ни с мертвой матерью, ни с женой, ни с сыном, молча вышел, суровый, угрюмый, страшный.

На краю деревни он увидел своих парней, которые быстро шли ему навстречу.

— Стратис, вот-вот вернется турецкий отряд! Нужно скорее уходить, а то пропадем.

Стратис остановился, прислушался, огляделся, взвешивая все, чтобы принять решение. Ветер доносил топот ног и песню. На что решиться? Уйти? Остаться? Уезжать сразу всем троим рискованно, их сразу заметят. Местность, как видно, оцеплена. Кроме того, надо предупредить всех, кто скрывается от турок и сейчас, покинув тайные убежища, беззаботно спит дома. Значит, надо, чтобы они услышали выстрелы и успели скрыться.

— Не будем терять времени, — сказал он парням. — Носите сухие ветки и сучья и разбрасывайте у дороги до самой вершины холма.

— Что ты задумал, Стратис? Если мы останемся и начнем здесь бой, нас мигом прикончат.

— Я разожгу костры, пусть им покажется, что здесь целый отряд. Я хочу заманить их сюда, вправо. А вы тем временем уйдете по тропинке влево. Если успею, то и я уйду. А если нет — не поминайте лихом. Я дам им незабываемый урок. Много душ отправится в ад, прежде чем я отдам свою жизнь!

Закончив работу, парни не решались уйти и оставить Стратиса одного. Он понял это, и глаза его злобно сверкнули.

— Начальник я или нет? Я приказываю! Идите! Они ушли, а Стратис, глубоко вздохнув, отер пот с лица и шеи, быстро разжег костры и, убедившись, что они все разгорелись, направился к часовне на вершине холма. Это было удобное место для наблюдения, оттуда просматривалась вся дорога. Он пристально вглядывался в темноту, чутко прислушивался, ждал, что предпримут турки. Услышав шум справа, он улыбнулся: «Дурачье!» Закурил. Рука не дрожала, сердце билось ровно. «Ах, и мерзко же ты устроена, жизнь! Как ты над нами смеешься! Ведь я мог бы сейчас ласкать жену. Мог бы играть с маленьким сыном, есть с аппетитом... Бедная мать! Разве могла ты подумать, что твой сын пойдет на тот свет вслед за тобой!»

Сплюнув, он крепко сжал рукоятку револьвера. «Или ты мужчина и смело выйдешь на поле боя, или трус и будешь прятаться, как мышь, на чердаке своего дома! Твое место здесь, Стратис! Ты справишься с турками! Парни в деревне услышат выстрелы и скроются. Здесь твое место, здесь, это твой окоп...»

Как лев, дрался Стратис. И последнюю пулю оставил для себя... Когда запели первые петухи и люди стали выходить на улицу, из уст в уста полетела весть о гибели Стратиса. Сам турецкий офицер приказал перенести тело Стратиса на площадь, где его усадили на стул и турецкие солдаты, проходя перед ним, должны были отдавать ему честь.

— Надо иметь мужество признавать отвагу и отдавать ей должное, в ком бы ты ее ни встретил. Я хотел бы видеть вас такими, как этот неверный, а не грабителями и убийцами, — сказал офицер.

Долгое время в деревне ни о чем другом не говорили, как о самопожертвовании Стратиса. Но потом ужасы войны заставили забыть и об этом.

* * *

В нашей деревне больше не пели песен. Опустели дома, поля, погасло веселье. Родились страх и тревога. Дезертиры, которым удавалось достать оружие, объединялись в отряды и уходили в горы, хотя там их постоянно преследовали каратели.

Я стал «снабженцем» одного такого отряда. Я научился хитрить с жандармами, шутил и переговаривался с ними, чтобы отвлечь их внимание и пронести порох и продукты в отряд. Часто я по нескольку часов колесил по тропинкам, чтобы убедиться, что за мной не следят, и только тогда направлялся в потайную пещеру. О ее существовании трудно было даже заподозрить, так хорошо она была замаскирована кустарником и каменными глыбами. Чтобы добраться до входа, надо было больше десяти метров проползти на животе. И вдруг ты сразу оказывался в пещере с ровным полом и сталактитовыми сводами, мерцающими в свете лучин. Пещера кончалась глубокой пропастью, вселявшей страх. Единственное, что мы нашли в пещере, когда пришли в нее, были кости маленьких зверушек, которых, вероятно, притаскивали и поедали здесь гиены. Эту пещеру давно обнаружили мы с Шевкетом, но не осмелились залезть в нее поглубже и осмотреть. Когда я узнал, что Шевкета взяли в солдаты и направили в карательный отряд, действовавший в наших горах, мне стало страшно — вдруг он вспомнит о пещере и приведет сюда карателей? Я думал об этом, но не верил, что Шевкет может это сделать, и поэтому никому ничего не говорил.

Спускаясь однажды с гор, я заметил у источника двух жандармов, притаившихся в засаде. Я быстро вернулся, пробрался в пещеру и, еле переводя дух, рассказал о том, что увидел. Несколько человек из отряда, не теряя времени, окружили жандармов и взяли их живыми. Но когда об этом узнали старейшины деревни, они потребовали отпустить их, чтобы не навлечь на деревню беды.

На следующий день вооруженные до зубов каратели двинулись в горы. Наши не приняли боя. Был ранен один только Хараламбос Папастергиу, но и ему удалось скрыться. Он спрятался в зарослях. Я решил ему помочь. Ночью перетащил его под наблюдательную вышку, стоявшую на нашем поле (рана его не была тяжелой, но требовала ухода), и побежал к его дяде Панасису Панаётоглу и попросил о помощи. Старый ростовщик, у которого в землю были зарыты кувшины с золотом, и так от страха носа на улицу не высовывал, а услышав мой рассказ, испугался еще больше и послал меня к черту.

— Не желаю я с этим связываться... — раздраженно сказал он. — Я ничего не слышал, ничего не знаю...

Несолоно хлебавши я вернулся к вышке. Ночью я посадил раненого на мула и повез к морю, к хижине дядюшки Яннакоса, который в свое время имел связь с островом Самос. Старик и его жена, увидев нас, испугались и начали брюзжать. Но прогнать нас им сердце не позволило. Дядюшка Яннакос задумался.

— Ладно, будь что будет, — сказал он наконец. — В беде мы все одна семья. Ты ступай с богом, а я попробую переправить Хараламбоса...

Взбешенный неудачей, начальник карательного отряда арестовал троих ни в чем не повинных людей, обвинив их в том, что они помогают дезертирам. Одним из них был ростовщик Панаётоглу, вторым — мой близкий друг Христос Голис, а третьим — мой младший брат Георгий, семнадцатилетний парнишка. Их отправили в смирненскую тюрьму, продержали там три месяца, поиздевались над ними, но в конце концов суд их оправдал. Еще были, видно, люди с сердцем, желавшие мира и покоя в наших местах.

Но наш отряд не мог больше скрываться в горах. Игра в прятки со смертью теперь каждую минуту могла кончиться трагедией.

Дальше