Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

31

Под жаркими солнечными лучами конские трупы вздувались и смердели. К этой вони примешивался резкий больничный запах, исходивший от разбитого санитарного обоза: исковерканных, перевернутых повозок с бесполезными теперь красными крестами, рассыпанных остро пахнущих порошков, ворохов всяких бумажек. Убитых и раненых убрали, а обломки обоза по-прежнему валялись вдоль извивающейся в гору дороги в том самом виде, в каком их оставили пикирующие бомбардировщики.

Христиан, все еще не расставшийся со своим автоматом, медленно шагал мимо разбитого обоза вместе с другими потерявшими свои части солдатами, которых набралось человек двадцать. Никого из них он не знал. Он примкнул к этой разношерстной группе только сегодня утром, отстав от наспех сформированного взвода, куда его назначили три дня назад. Он не сомневался, что ночью взвод сдался противнику, и испытывал мрачное чувство облегчения от того, что больше не приходится отвечать за поступки других.

При виде разбитого обоза с красными крестами, которые так никому и не помогли, его охватили отчаяние и гнев, гнев на тех молодчиков, которые со скоростью шестисот километров в час ринулись на едва тащившиеся в гору повозки, до отказа набитые искалеченными, умирающими людьми, и с бессмысленной жестокостью обрушили на них бомбы и град пулеметных очередей.

Поглядывая на своих спутников, он видел, что те не разделяют его гнева. В глазах у них было лишь отчаяние. Они потеряли способность гневаться и брели, вконец измученные, согнувшись под тяжестью ранцев, некоторые даже без оружия, не обращая внимания ни на разбитый обоз, ни на смердящие конские трупы. Они медленно брели на восток, то и дело тревожно окидывая взором ясное, но грозное небо, брели без цели, без надежды, как затравленные звери, жаждущие лишь добраться до тихого, укромного местечка, где можно лечь и спокойно умереть. Некоторые, охваченные безумной жаждой стяжательства, не желали расставаться с награбленным добром даже в сумятице отступления и смерти. Один нес в руке скрипку, отнятую у какого-то безвестного любителя музыки, у другого торчала из ранца пара серебряных подсвечников — немое свидетельство того, что он даже в этой предсмертной агонии не терял веры в будущее, в торжественные обеды при мягком свете свечей. Здоровенный красноглазый детина, без каски, с копной насквозь пропылившихся рыжих волос, нес в ранце с десяток деревянных ящичков камамберского сыра. Он упрямо шагал вперед, обгоняя других. Когда он поравнялся с Христианом, тот, несмотря на и без того невыносимую вонь, почувствовал острый, кислый запах размякшего сыра.

В голове разбитой колонны стояла повозка с установленной на ней 88-миллиметровой зенитной пушкой. Лошади в постромках застыли в диких позах, словно, насмерть перепуганные, рвались в галоп. Ствол и лафет были забрызганы кровью. "И это немецкая армия, — мрачно подумал Христиан, проходя мимо, — лошади против самолетов..." Правда, в Африке тоже отступали, но там, по крайней мере, отступали на машинах. Ему вспомнился мотоцикл и Гарденбург, итальянский штабной автомобиль, санитарный самолет, перенесший его через Средиземное море в Италию. Такова уж, видно, судьба немецкой армии: чем дольше она воюет, тем примитивнее становятся средства ведения войны. Кругом одни эрзацы: эрзац-бензин, эрзац-кофе, эрзац-кровь, эрзац-солдаты...

Казалось, он всю жизнь отступает. Даже трудно было припомнить, наступал ли он когда-нибудь. Отступление стало обычным явлением, неотъемлемым условием существования. Назад, все назад, вечно побитые, измотанные, вечно среди смердящих трупов — трупов убитых немцев, вечно преследуемые вражескими самолетами с пулеметами, изрыгающими из крыльев буйно пляшущие язычки пламени, с летчиками, которые довольно ухмыляются, убивая без всякого риска для себя сотни людей в одну минуту.

Сзади раздался громкий гудок автомобиля, и Христиан, посторонившись, сошел на обочину. Мимо промчалась маленькая закрытая машина, обдав его клубами пыли. Перед глазами Христиана промелькнули гладко выбритые лица пассажиров, у одного во рту торчала сигара.

Вдруг кто-то предостерегающе закричал, в небе послышался рев моторов. Христиан метнулся в сторону и спрыгнул в ближайшую щель. Подобные щели немецкая армия предусмотрительно отрыла вдоль многих дорог Франции специально для этой цели. Он пригнулся к сырой земле и, не смея поднять головы, прислушивался к завыванию моторов, к дикой трескотне пулеметов. Сделав два захода, самолеты улетели. Христиан, встал и выбрался из щели. Никто из его спутников не пострадал, но маленькая машина перевернулась, уткнувшись в придорожное дерево, и горела. Двух пассажиров выбросило на середину дороги, и они лежали там неподвижные. Двое других остались в объятой пламенем машине, где горели вместе с обивкой, обильно политой расплескавшимся бензином.

Христиан медленно подошел к тем двум, которые ничком лежали на дороге. С первого взгляда было ясно, что оба мертвы.

— Офицеры, — проворчал кто-то сзади. — Отъездились. — Говоривший сплюнул.

Остальные равнодушно прошли мимо. Христиан секунду колебался, подумав, что, может быть, следует попросить кого-нибудь помочь ему убрать трупы, но ведь тогда неизбежно последуют пререкания, а какая теперь разница, останутся трупы на дороге или их оттащат на обочину...

Христиан медленно пошел дальше, чувствуя дрожь в больной ноге. Во рту был противный привкус, словно все там пропиталось запахом конской падали и лекарств из разбитых склянок. Стараясь отделаться от него, Христиан высморкался, прокашлялся и несколько раз сплюнул.

На другой день Христиану повезло. Ночью он покинул остальных и, медленно шагая по дороге, подошел к окраине города, казавшегося при лунном свете мрачным, пустынным и безжизненным. Один входить в город ночью он не решался, так как жители, заметив на темной улице одинокого солдата, могли схватить его, отобрать оружие, раздеть и, прикончив, бросить где-нибудь под забором. Поэтому, пристроившись под деревом, он немного поел, экономно расходуя свой сухой паек, прилег и проспал до рассвета.

Стремясь как можно быстрее миновать город, он чуть не бежал по булыжной мостовой мимо серой церкви, мимо неизменного памятника победы с пальмовыми ветвями и штыками перед зданием городской ратуши, мимо запертых магазинов и лавок. Кругом было безлюдно. Там, где проходили отступающие немцы, французы словно исчезали с лица земли. Казалось, даже кошки и собаки понимали, что безопаснее всего укрыться где-нибудь и переждать, пока не схлынет поток озлобленных солдат разгромленной армии.

Счастье свалилось в руки Христиану, когда он уже выходил из города. Последние ряды городских строений еще не исчезли из виду, но он, тяжело дыша, продолжал идти, не сбавляя шаг, когда на дороге показался велосипедист, выскочивший из-за поворота.

Христиан замер. Велосипедист явно торопился: низко пригнувшись к рулю и энергично работая ногами, он мчался прямо на Христиана.

Христиан вышел на середину дороги и стал ждать. Это был мальчик лет пятнадцати-шестнадцати на вид, с непокрытой головой, в синей рубашке и форменных брюках времен старой французской армии. Он мчался по тряскому булыжнику в холодной утренней дымке между рядами тополей, выстроившихся по обеим сторонам дороги, а перед ним скользила бледная, сильно вытянутая тень от колес и быстро вращающихся педалей.

Мальчик заметил Христиана, когда уже был в каких-нибудь тридцати метрах от него, и, резко затормозив, остановился.

— Иди сюда! — хрипло закричал Христиан по-немецки, так как все французские слова вдруг вылетели у него из головы. — Подойди сюда... Ну?

Он направился к мальчику. Несколько мгновений оба пристально смотрели друг на друга. Лицо мальчика, обрамленное темными вьющимися волосами, побледнело, в черных глазах был страх. Затем, встрепенувшись, словно перепуганный зверь, он быстрым движением развернул велосипед, разбежался, вскочил в седло и, прежде чем Христиан успел снять автомат, уже мчался обратно, отчаянно нажимая на педали. Его синяя рубашка пузырилась на спине от встречного ветра.

Христиан, не задумываясь, открыл огонь. Он сразил мальчика со второй очереди. Тот повалился на дорогу, а велосипед скатился в придорожную канаву.

Христиан неуклюже побежал по неровной дороге. Стук его кованых ботинок громко отдавался в утренней тишине. Осмотрев велосипед и убедившись, что он невредим. Христиан мельком взглянул на мальчика. Тот лежал ничком, черная кудрявая голова была повернута на бок лицом к Христиану. На верхней губе под тонким изящным носом пробивался едва заметный пушок. На спине на синей выцветшей ткани рубашки медленно расплывалось красное пятно. Христиан хотел было подойти к мальчику, но раздумал. В городе, очевидно, слышали выстрелы, и если его обнаружат здесь, то ему, конечно, несдобровать.

Вскочив на велосипед, Христиан покатил на восток. После многодневной утомительной ходьбы ему казалось, что земля проносится под ним с удивительной быстротой. Ногам было легко, встречный ветер, ласковый и свежий, приятно обдувал лицо, а взгляд радовала зеленая, покрытая легкой росой листва на деревьях, посаженных по обеим сторонам дороги. "Ну вот, — подумал он, — не одним офицерам ездить".

Дороги Франции, ровные, без утомительных крутых подъемов, как бы специально построены для велосипедистов. По таким дорогам можно легко делать километров по двести за день.

Христиан вновь почувствовал себя молодым, сильным, и впервые с тех пор, как он увидел первый планер, опускавшийся на побережье в то далекое недоброе утро, у него появилась уверенность, что для него не все еще потеряно. Через полчаса, когда велосипед мягко катился по дороге, отлого спускавшейся между полями полусозревшей пшеницы, отливающей бледной желтизной в лучах утреннего солнца, он вдруг поймал себя на том, что насвистывает какую-то мелодию, которая сама собой зародилась где-то в глубине души, насвистывает весело, непринужденно, совсем как на воскресной загородной прогулке.

Весь день он ехал на восток, к Парижу. Он обгонял солдат, которые группами брели пешком или медленно тащились на крестьянских повозках, до отказа забитых картинами, мебелью, бочками с сидром. Беженцев он видел во Франции и раньше, давным-давно. Тогда все казалось вполне естественным: это были, главным образом, женщины, дети, старики, и у них, конечно, имелись основания держаться за свои перины, горшки и иную утварь, так как они надеялись основать домашний очаг где-нибудь в другом месте. Но было просто нелепо, когда в таком виде предстала немецкая армия — вооруженные, одетые в военную форму молодые мужчины, которые могли надеяться лишь на то, что их либо в конце концов переформируют на одном из рубежей и каким-нибудь чудом снова заставят идти в бой, либо они попадут в руки противника, наступающего, по слухам, со всех сторон. В любом случае картины в рамах из старинных нормандских замков и эмалированные светильники вряд ли им понадобятся. С каменными лицами солдаты разгромленной армии медленным потоком слепо тянулись к Парижу по залитым солнцем дорогам, без офицеров, без дисциплины, без организации, брошенные на произвол судьбы, на милость американцев, чьи самолеты и танки преследовали их по пятам. Изредка попадались французские автобусы с газогенераторными топками, битком набитые запыленными солдатами, которым на каждом подъеме приходилось вылезать и подталкивать свои колымаги. Иногда можно было видеть офицера, но и офицеры теперь предпочитали помалкивать и выглядели такими же растерянными и покинутыми, как и солдаты.

А лето во Франции было в самом разгаре. Стояла чудесная погода, ярко светило солнце, у крестьянских домиков пышно цвели красным и розовым цветом высокие кусты герани.

К вечеру Христиан совсем выбился из сил. Он уже много лет не садился на велосипед и первые пару часов переусердствовал. К тому же дважды по нему стреляли — он слышал, как над головой просвистели пули, и, стремясь уйти от опасности, гнал как безумный. Когда на закате он Медленно въехал на центральную площадь какого-то довольно большого города, велосипед у него вилял, почти не слушаясь руля. Он с удовлетворением отметил, что на площади полно солдат. Одни сидели в кафе, другие, сломленные усталостью, спали на каменных скамьях перед ратушей, какие-то оптимисты возились с допотопным "ситроеном", рассчитывая "выжать" из него еще несколько километров. Здесь, хотя бы ненадолго, он будет в безопасности.

Он слез с велосипеда, давно превратившегося для него в увертливого коварного врага, хитрую французскую штучку себе на уме, которая, упорствуя в своих кровожадных замыслах, отняла у него последние силы и уже раз пять пыталась сбросить его наземь то на поворотах, то на незаметных выбоинах.

Он вел велосипед, с трудом переставляя ослабевшие, негнущееся ноги. Солдаты, сидевшие и лежавшие на площади, окидывали его тупым безразличным взглядом и тотчас же с холодным равнодушным видом отводили глаза. Он крепко держал велосипед, понимая, что любой из этих изнуренных людей с холодными, отчужденными глазами при малейшей возможности с радостью убил бы его за эту пару колес и порядком потертое сиденье.

Он давно бы прилег где-нибудь и поспал несколько часов, но не решался. После тех выстрелов на дороге он не желал рисковать и не останавливался один даже в самых тихих и укромных местечках. Единственным спасением от засевших в засаде французов была либо быстрота, либо численность. Но здесь, в городе, среди других солдат, он тоже не мог прилечь, так как знал, что, проснувшись, не найдет велосипеда. Он бы тоже не упустил случая и стащил велосипед у любого заснувшего товарища, и даже у самого генерала Роммеля, и поэтому не имел ни малейших оснований полагать, что все эти ожесточенные, со стертыми ногами люди, расположившиеся на площади, окажутся более разборчивыми в средствах.

"Нужно выпить, — подумал он. — Это подбодрит, придаст мне новые силы..."

Он вошел в открытую дверь кафе, катя рядом велосипед. В зале сидело несколько солдат, но они посмотрели на вошедшего без малейшего удивления, словно для них было вполне обычным явлением, что немецкие унтер-офицеры входят в кафе с велосипедами, вводят туда лошадей или въезжают прямо на броневиках. Христиан поставил велосипед к стенке, приперев заднее колесо стулом, на который уселся сам. Жестом подозвав старика буфетчика и заказав двойную порцию коньяку, он оглядел темный зал.

На стене висели обычные таблички на французском и немецком языках, знакомившие посетителей с правилами продажи спиртного и гласившие, что по вторникам и четвергам подается только аперитив. "Сегодня как раз четверг, — вспомнил Христиан. — Но, может быть, поскольку этот четверг особенный, теряют силу даже правила, утвержденные самим министром правительства Виши. Во всяком случае, министр, издавший эти правила, в данный момент, несомненно, драпает со всех ног и, пожалуй, сам бы не прочь пропустить рюмочку коньяку". Единственным законом, который действовал в этот летний вечер, был закон бегства, а реальной властью обладали лишь пушки 1-й и 3-й американских армий, гула которых в этой части страны пока еще не было слышно, но страшная власть которых уже царила и здесь.

Шаркая дряхлыми ногами, подошел буфетчик с рюмкой коньяку. У него была жиденькая, как у иудейского пророка, бородка, а изо рта пахло гнилыми зубами. "Неужели даже здесь, в этом прохладном, темном зале, — с раздражением подумал Христиан, — нельзя избавиться от этого мерзкого запаха разложения и смерти, запаха гнили и тлена?"

— Пятьдесят франков, — сказал старик, наклоняясь к брезгливо поморщившемуся Христиану и на всякий случай придерживая рукой рюмку.

Христиан хотел было поспорить со старым мошенником, заломившим такую непомерно высокую цену, но передумал. Французы, размышлял он, извлекают выгоду и из победы и из поражения, и из наступления и из отступления, и из дружбы и из вражды. Пусть теперь американцы немного поживут с ними. Посмотрим, как им это понравится! Он бросил на стол измятую пятидесятифранковую бумажку, отпечатанную в немецкой военной типографии. Все равно скоро от этих франков будет мало толку, подумал он, представив себе, как француз пытается получить что-нибудь с новых завоевателей за эти жалкие немецкие бумажки.

Старик неторопливо спрятал деньги и, обходя вытянутые ноги солдат, прошаркал к себе за стойку. Христиан вертел рюмку в руках, не торопясь приняться за коньяк, радуясь, что наконец сидит, что усталые ноги отдыхают, что плечи удобно опираются о спинку стула. Он стал неторопливо рассматривать сидящих в кафе. В полумраке нельзя было как следует разглядеть лица, но позы говорили о крайней усталости. Люди сидели молчаливые, задумчивые, медленно потягивая из своих рюмок, словно опасаясь, что больше им уже не придется пить, желая растянуть удовольствие и навсегда запомнить вкус напитка и то приятное ощущение, которое он вызывает.

В памяти возникло другое кафе, в Ренне. Это было давно. Солдаты сидели в расстегнутых кителях, шумные, буйно-веселые, и пили дешевое шампанское. Сейчас шампанского никто не пил, никто не шумел, а если кто и разговаривал, то вполголоса. На короткие вопросы следовали односложные "да" и "нет". Проживем ли до завтра? Что с нами сделают американцы? Свободна ли дорога на Ренн? Не слышно ли, что с танковой дивизией Лера? Что говорит Би-би-си? Конец это или еще нет? Откинувшись на велосипед, стоявший за стулом, Христиан сидел и в раздумье вертел рюмку. Интересно, что сталось с солдатом-сапером, на которого он донес? Месяц неувольнения из казармы за недостойное поведение? Хорошо бы сейчас целый месяц не выходить из казармы. Или запереть на месяц в казармах за недостойное поведение всю американскую 1-ю армию, всю 8-ю воздушную армию, всех австрийцев, которые служат в немецкой армии...

Христиан пригубил коньяк. Жидкость отдавала сырцом и, скорее всего, это вообще был не коньяк, а какое-то пойло, приготовленное из обычного спирта всего дня три назад. Ох, эти жалкие французишки! Он с ненавистью посмотрел на буфетчика за стойкой. Он знал, что дряхлого, доживающего свой век старика лишь недавно послали сюда поработать с недельку. Заведение, очевидно, принадлежало какому-нибудь здоровому, жирному торгашу, который до этого и хозяйничал здесь со своей пухлой потной женушкой, Но учуяв, к чему все клонится, и увидев первых удирающих через город немцев, он вытащил на свет божий этого жалкого старикана и поставил за стойку, зная, что даже немцам не придет в голову срывать на нем зло. Сам же хозяин с женой, наверное, прячутся сейчас где-нибудь на чердаке и преспокойно жрут телячью отбивную с салатом, запивая крепким вином, или лезут вдвоем в постель. (Помнишь Коринну из Ренна, с ее пышными формами, руками молочницы, жесткими, как пакля, крашеными волосами!) Нежась в теплых пуховых перинах, хозяин с хозяйкой, должно быть, посмеиваются при мысли о том, как папаша орудует в этом грязном кабачке, заламывая фантастические цены с обедневших солдат, радуются, что вдоль дорог повсюду валяются убитые немцы, что к городу рвутся американцы, готовые платить еще более высокие цены за эту поганую сивуху.

Христиан задумчиво уставился на старика, а тот в ответ уставился на него, и черные бусинки-глаза на сморщенном лице глядели спокойно, нагло, вызывающе. Дряхлый старик с тысячами бесполезных бумажных франков в кармане, дряхлый старик с гнилыми зубами — он знал, что переживет половину молодых парней, которые собрались в заведении его дочери, и в душе хохотал при мысли о том, какая ужасная участь ждет всех этих почти пленных, почти мертвых чужеземцев, безмолвно сидящих в полумраке за грязными столиками.

— Месье угодно что-нибудь еще? — рассеянно спросил старик тонким и сиплым голосом астматика, с таким выражением, будто он внимательно слушает забавную шутку, которой никто другой в этом зале не слышит.

— Месье ничего не угодно, — отрезал Христиан.

Вся беда в том, что они были слишком снисходительны к французам. Есть друзья и есть враги — среднего не бывает. Одних любят, других убивают. Любое иное отношение — это политика, коррупция, слабость, и за все это в конце концов приходится расплачиваться. Гарденбург с его обезображенным лицом там, на Капри, в одной палате с обожженным танкистом, это прекрасно понимал, а вот политические дельцы так и не поняли.

Старик прикрыл глаза. Черные насмешливые бусинки скрылись за желтыми, морщинистыми, словно измятый грязный пергамент, веками. Он отвел взгляд, но Христиан признал, что старик все-таки взял над ним верх.

Он снова отпил из рюмки. Алкоголь уже начал действовать. Христиана клонило ко сну, и в то же время тело его наливалось силой, он чувствовал себя гигантом, какого иногда видишь во сне, способным наносить чудовищные удары, страшным в своих медлительных полусознательных движениях.

— Допивайте коньяк, унтер-офицер, — раздался негромкий знакомый голос. Подняв голову, Христиан искоса взглянул на человека, неожиданно появившегося перед столиком.

— Что? — с глупым видом спросил он.

— Мне нужно с вами поговорить.

Незнакомец улыбался. Христиан, тряхнув головой, широко открыл глаза и вдруг узнал подошедшего. Перед ним стоял Брандт — в офицерской форме, худой, запыленный, без фуражки, но все такой же улыбающийся Брандт.

— Брандт!

— Тише! — сказал тот и предостерегающе положил ему на плечо руку. — Допивай и выходи на улицу.

Брандт повернулся и вышел из кафе. Через окно Христиан видел, как он остановился на улице, спиной к кафе, а мимо проходила нестройная колонна какой-то рабочей части. Христиан одним глотком допил коньяк и встал. Старик снова пристально глядел на него. Отодвинув стул, Христиан взялся за руль велосипеда и покатил его к выходу. Уже в дверях он, не удержавшись, снова повернулся к стойке и встретил взгляд насмешливых бусинок-глаз, помнивших 1870 год, Верден, Марну, 1918 год. Старик стоял перед плакатом, отпечатанным немцами на французском языке. На плакате была изображена улитка, которую вместо рогов украшали американский и английский флаги. Она медленно ползла вверх по Апеннинскому полуострову, а надпись иронически гласила, что даже улитка за такое время давно добралась бы до Рима... "Какая наглость", — подумал Христиан. Старикан, скорее всего, вывесил плакат только на этой неделе, явно желая поиздеваться над отступающими немцами.

— Надеюсь, — просипел старик с таким оттенком в голосе, который в приюте для престарелых означал бы смех, — месье понравился коньяк?

"Эти французы, — в бешенстве подумал Христиан, — готовы нас всех перебить".

Он вышел на улицу и присоединился к Брандту.

— Пойдем, — тихо сказал Брандт. — Прогуляемся немного по площади, чтобы нас никто не подслушал...

Они зашагали по узкому тротуару мимо закрытых ставнями витрин. Христиан с удивлением отметил, что с тех пор, как они виделись последний раз, Брандт сильно похудел и постарел, на висках у фотографа появилось много седины, у глаз и рта залегли глубокие морщины.

— Я увидел, как ты вошел, — начал Брандт, — и сначала даже не поверил собственным глазам. Минут пять присматривался — все никак не мог убедиться, что это действительно ты. Боже мой, что с тобой стало!

Христиан пожал плечами. Его задели слова Брандта, который, вообще-то говоря, и сам выглядел далеко не блестяще.

— Да, жизнь потрепала меня немного. А ты что здесь делаешь?

— Меня послали в Нормандию запечатлеть вторжение, сдачу в плен американских войск, а также сцены зверств: трупы французских женщин и детей, погибших от американских бомб. В общем, как обычно... Только не останавливайся, иди. Стоит где-нибудь остановиться, обязательно появится какой-нибудь чертов офицер, потребует документы и постарается определить тебя в какую-нибудь часть. Много здесь таких.

Оба деловито зашагали по тротуару, словно выполняли какое-то задание. Закат обагрял серые стены каменных зданий. Слоняющиеся по площади солдаты выглядели на фоне плотно закрытых ставень расплывчатой серой массой.

— Что ты намерен делать? — спросил Брандт.

Христиан рассмеялся и сам удивился, услышав свой сухой смешок. После многодневного панического бегства, когда им, как и всеми другими, управлял лишь страх перед рвущимся вперед противником, сама мысль о том, что он еще может что-то предпринять по своей инициативе, почему-то показалась ему нелепой.

— Ты чего смеешься? — подозрительно покосился на него Брандт, и Христиан тотчас же стал серьезным, так как понимал, что, если вызовет неудовольствие Брандта, тот не поделится с ним своими ценными сведениями.

— Ничего, просто так, — ответил он. — Устал немного. Я только что выиграл девятидневную велогонку по Европе, и мне немного не по себе. Пройдет.

— Ну, а все-таки, — раздраженно переспросил Брандт, — каковы же твои намерения? — По голосу фотографа Христиан понял, что нервы Брандта вот-вот готовы сдать.

— Собираюсь сесть на велосипед и гнать в Берлин. Думаю, что мне удастся повторить существующий рекорд.

— Ради бога, брось острить! — резко крикнул Брандт.

— Почему же? Мне нравятся велосипедные прогулки по историческим местам Франции, беседы с местными жителями в туземных украшениях из ручных гранат и английских автоматов. Но если подвернется что-нибудь более интересное, можно подумать...

— Слушай. В полутора километрах отсюда в одном амбаре у меня спрятана двухместная английская машина...

Христиан замер на месте, и у него сразу же пропало всякое желание шутить.

— Не останавливайся! — прошипел Брандт. — Я же предупреждал тебя... Я хочу вернуться в Париж. Но прошлой ночью мой болван-шофер сбежал. Вчера нас обстрелял самолет, и этот идиот так перепугался, что в полночь ушел навстречу американцам.

— Вон оно что, — заметил Христиан, стараясь изобразить сочувствие. — Ну, а почему ты весь день здесь околачиваешься?

— Не умею водить машину, — с досадой ответил Брандт. — Представь себе, я так и не научился водить!

На этот раз Христиан не мог удержаться от смеха.

— О господи! — расхохотался он. — Герой нашей индустриальной эры.

— Ничего смешного здесь нет. Я такой нервный... Однажды, в тридцать пятом году, я попробовал и чуть не разбился насмерть.

"В наше-то время! — удивлялся про себя Христиан, радуясь, что у него неожиданно оказались преимущества перед человеком, который до сих пор умел так ловко устраиваться на войне. — Разве в наш век можно быть таким нервным?!"

— А почему ты не предложил отвезти тебя одному из них? — спросил Христиан, кивнув в сторону солдат, развалившихся на ступенях перед ратушей.

— Им нельзя доверять, — угрюмо ответил Брандт, оглядевшись вокруг. — Если бы только я рассказал тебе половину того, что слышал о случаях убийства офицеров собственными солдатами за последние дни... Я торчу уже почти сутки в этом проклятом городишке и все стараюсь придумать, что же мне делать, кому можно довериться. Но ведь все идут группами, у всех есть друзья, а в машине только два места... А кто знает, может быть, завтра противник будет уже здесь или перережет дорогу на Париж... Признаюсь, Христиан, когда я увидел тебя в кафе, я едва сдержался. Скажи, — Брандт с беспокойством схватил его за локоть, — ты один? С тобой никого нет?

— Не беспокойся. Я один.

Вдруг Брандт остановился и нервным движением вытер пот с лица.

— Я забыл спросить, — тревожно зашептал он, — а ты-то водишь машину?

Душевная боль, отразившаяся на лице Брандта, когда он задал свой простой, глупый вопрос, который в данный момент, в период крушения немецкой армии, стал для него вопросом жизни или смерти, вызвала у Христиана какую-то преувеличенную жалость к этому бывшему художнику, исхудавшему и постаревшему.

— Не волнуйся, дружище, — ответил Христиан, успокаивающе похлопывая его по плечу, — конечно, вожу.

— Слава богу! — с облегчением вздохнул Брандт. — Так едешь со мной?

Христиан почувствовал слабость, у него слегка закружилась голова. Ему предлагали спасительную скорость, дом, жизнь!

— Да меня никакая сила не удержит! — воскликнул он.

Оба слабо улыбнулись, словно утопающие, которым удалось каким-то чудом помочь друг другу добраться до берега.

— Тогда сейчас же отправляемся.

— Подожди, — сказал Христиан. — Хочу отдать кому-нибудь велосипед, пусть еще кто-то получит шансы на спасение...

Он вглядывался в неясные фигуры людей, сновавших у ратуши, придумывая, как бы, не вызывая подозрений, избрать счастливца и даровать ему право на жизнь.

— Зачем? — остановил его Брандт. — Велосипед нам самим пригодится. Француз — хозяин фермы даст нам за него столько продуктов, сколько мы сумеем увезти.

Христиан заколебался, но тут же согласился.

— Конечно, — спокойно сказал он. — Как только я сам об этом не подумал?

Они двинулись в путь. Брандт то и дело беспокойно оглядывался, опасаясь, что за ними следят. Христиан шагал рядом и вел велосипед. Так они вышли из города на дорогу, которую Христиан пересек всего полчаса тому назад. Вскоре они поравнялись с зарослями цветущего боярышника, наполнявшего вечерний воздух терпким ароматом, и свернули на пыльный проселок. Еще через четверть часа они подошли к уютному, обсаженному кустами герани домику, неподалеку от которого был большой кирпичный амбар, где, прикрытая ворохом сена, стояла двухместная машина Брандта.

Велосипед, как и предсказывал Брандт, действительно очень пригодился. Когда с первыми вечерними звездами они выехали с фермы на узкий проселок, у них был окорок, большой бидон с молоком, полголовы сыра, литр кальвадоса, два литра сидра, полдюжины увесистых буханок серого хлеба и целая корзина яиц, которые фермерша сварила вкрутую, пока они разгребали сено и выводили машину.

Удобно устроившись за рулем маленькой машины, Христиан, сытый и довольный, спокойно улыбался, прислушиваясь к ровному, едва слышному урчанию заботливо отрегулированного двигателя. Когда в бледном свете вечерней луны показались кусты боярышника, а за ними лента шоссе, Христиану вспомнилась пустынная дорога на рассвете и мальчик-велосипедист в синей рубашке, встреча с которым оказалась гораздо полезнее, чем можно было думать тогда.

По городу промчались не останавливаясь. На площади им вдогонку раздался какой-то крик. Был ли это приказ остановиться или просьба подвезти, или кто-нибудь просто выругал их за то, что они гнали, не заботясь о безопасности пешеходов, друзья так и но узнали. Христиан в ответ только прибавил газу. Через минуту перед ними уже расстилался залитый лунным светом сельский ландшафт. Они неслись по дороге на Париж, лежавший в двухстах километрах.

— С Германией покончено, — говорил Брандт усталым тонким голосом, но достаточно громко, чтобы Христиан мог расслышать его сквозь рокот мотора и свист встречного ветра. — Только безумцы не понимают этого. Посмотри, что творится кругом! Полный крах. И всем наплевать. Целый миллион солдат брошен на произвол судьбы. Они бредут безо всякой цели, сами не зная куда, без офицеров, без продовольствия, без боеприпасов. Противник в любой момент может взять их голыми руками или перебить всех до одного, если они сдуру вздумают сопротивляться. Германия не в состоянии больше обеспечивать армию. Может быть, еще удастся собрать кой-какие силы и организовать подобие обороны, но это будет лишь жест, оттяжка времени ценой бессмысленного кровопролития. Дешевая романтика! Похороны викинга вместе с Клаузевицем и Вагнером, с генеральным штабом и Зигфридом [Зигфрид — герой немецкой эпической поэмы "Песнь о нибелунгах" (ок. 1200 года), использованной композитором Р.Вагнером в оперной тетралогии "Кольцо нибелунгов"] для большего театрального эффекта! Я такой же патриот, как и все другие, и, видит бог, я служил Германии, как только мог, служил в Италии, в России, здесь во Франции... Но я цивилизованный человек и не могу примириться с судьбой, которую нам уготовили. Я не верю в викингов и не собираюсь гореть на погребальном костре, который разожжет Геббельс. Разница между цивилизованным человеком и диким зверем в том и состоит, что человек, когда он побежден, понимает это и принимает меры к спасению... Слушай, Христиан. Перед самой войной я ходатайствовал о переходе во французское гражданство, но потом взял заявление обратно. Германия нуждалась во мне, — серьезно продолжал Брандт, пытаясь убедить не только сидящего рядом человека, но и самого себя в своей честности, прямоте и добрых намерениях, — и я предложил себя родине. Я старался изо всех сил. Боже, какие снимки я делал! Чего только я не натерпелся, чтобы все это снять! Но снимать больше нечего, помещать снимки некому, и, если даже их напечатают, никто им не поверит, никого они не тронут. Я выменял свой аппарат у того фермера на десять литров бензина. Война больше не объект для съемки, потому что войны уже нет. Просто победитель добивает побежденного. Это пусть снимают его собственные фотографы. Глупо самому запечатлевать на пленку, как тебя добивают, никто и не ждет этого от меня. Когда солдат вступает в армию, в любую армию, с ним заключают своего рода контракт. По этому контракту армия вправе потребовать, чтобы солдат отдал свою жизнь, но она не вправе требовать, чтобы он отдавал жизнь, заведомо зная, что это бесполезно. Если правительство в данный момент не просит мира, — а никаких признаков этого нет — значит; оно уже нарушает контракт со мной, как и с любым другим солдатом, находящимся во Франции. Значит, мы перед ним никаких обязательств не несем. Никаких...

— К чему ты мне все это говоришь? — спросил Христиан, не отрывая глаз от серой ленты дороги, а про себя подумал: "У него есть какой-то план, но я пока ничего определенного говорить не буду".

— А к тому, — чеканя слова, ответил Брандт, — что, когда приедем в Париж, я намерен дезертировать.

С минуту ехали молча.

— Пожалуй, я неточно выразился, — нарушил молчание Брандт. — Не я бросаю армию, армия первая бросила меня. Я хочу лишь оформить наши отношения.

Дезертировать... Это слово звучало в ушах Христиана. Противник давно уже сбрасывал листовки с пропусками, убеждая немцев, что война проиграна, призывая их сдаться в плен, обещая хорошее обращение... Он не раз слышал о случаях, когда люди пытались дезертировать, но их ловили и вешали на деревьях сразу по нескольку человек, а их близких в Германии расстреливали... У Брандта близких нет, ему проще. Конечно, при такой неразберихе вряд ли удастся выяснить, кто дезертировал, кого убили, кто попал в плен, героически сражаясь с противником. Может быть, потом, лет через пятнадцать, и дойдут какие-нибудь слухи, а может быть и никогда. Но стоит ли беспокоиться об этом сейчас?

— Зачем же тебе ехать в Париж, чтобы дезертировать? — спросил Христиан, вспомнив о листовках. — Почему бы не выбрать другой способ: найди первую попавшуюся американскую часть и сдайся в плен.

— Я думал об этом. Не годится: слишком опасно. На фронтовиков полагаться нельзя. Могут сгоряча прикончить. Кто знает, а вдруг всего несколько минут назад снайпер убил их товарища? Вдруг им недосуг возиться с пленными? Или попадется еврей, у которого родственники в Бухенвальде? Всякое бывает. А потом здесь, в этой проклятой стране, можно так и не попасть ни к американцам, ни к англичанам. У каждого паршивого француза отсюда и до Шербура есть теперь оружие, и каждый из них только и думает, как бы подстрелить немца, пока не поздно. Нет, дорогой, я собираюсь дезертировать, а не умирать.

"Предусмотрительный малый, — с восхищением подумал Христиан. — Все обдумал заранее. Неудивительно, что такой и в армии жил припеваючи. Щелкал себе фотоаппаратом, делал как раз такие снимки, какие нравились министерству пропаганды, имел тепленькое местечко в журнале, квартиру в Париже..."

— Ты помнишь мою Симону? — спросил Брандт.

— Ты все еще с ней? — удивился Христиан.

Брандт жил с Симоной еще в сороковом году. Христиан познакомился с ней, когда первый раз приезжал в Париж в отпуск. Они вместе развлекались, Симона даже приводила с собой приятельницу... Как же ее звали? Кажется, Франсуаза... Но Франсуаза была холодна как лед и вообще не скрывала своей неприязни к немцам... Да, Брандту в войне повезло. Надев мундир победоносной армии, он оставался почти что гражданином Франции и умело извлекал выгоду из преимуществ такого двойственного положения.

— Ну конечно, я по-прежнему с Симоной, — ответил Брандт. — Что же в этом странного?

— Сам не знаю, — улыбнулся Христиан. — Ты только не сердись. Просто все было так давно... Прошло целых четыре года... Четыре года войны...

Хотя Симона была весьма недурна собой, Христиану почему-то казалось, что Брандт при таких возможностях должен был все эти годы порхать от одной красотки к другой.

— Мы решили пожениться, как только кончится вся эта чертовщина, — решительно объявил Брандт.

— Правильно, — согласился Христиан, сбавляя скорость, так как они обгоняли вереницу солдат, устало шагавших по обочине. За спиной у них поблескивали при свете луны автоматы. — Что вам мешает?

"Брандт во всем благоразумен, — с завистью подумал Христиан. — Счастливчик. Не получил не единой царапины. Позади легкая война, впереди — благоустроенная жизнь. Все у него предусмотрено".

— Сейчас прямо к ней, — продолжал Брандт. — Сниму форму, оденусь в штатское и буду ждать американцев. Когда суматоха уляжется, Симона пойдет в американскую военную полицию и сообщит обо мне. Скажет, что я немецкий офицер и желаю сдаться. А там кончится война, меня выпустят, я женюсь на Симоне и снова буду писать картины...

"Да, везет человеку, — думал Христиан. — Умеет устраиваться. Жена, карьера, словом, все..."

— Христиан, — искренне предложил Брандт, — ведь и ты можешь поступить так же!

— Как? — усмехнулся Христиан. — Что, Симона и за меня пойдет?

— Не смейся!.. Квартира у Симоны большая: целых две спальни. Ты тоже можешь пожить у нее. Ты хороший парень, и незачем тебе тонуть в этом болоте... — Брандт взмахнул рукой, и этот скупой жест, казалось, охватывал все: и спотыкающихся солдат, шагавших по дороге, и грозное небо, и рушащиеся государства. — Хватит с тебя. Ты свое дело сделал. Сделал даже больше, чем требовалось. Теперь пора каждому, кто не глуп, подумать о себе...

— Знаешь, — продолжал уговаривать Брандт, ласково положив руку на плечо Христиану, — с того первого дня на парижской дороге я все время справлялся о тебе, беспокоился, чувствуя, что если смогу помочь кому-нибудь выбраться живым и невредимым из этой заварухи, то выбор мой падет на тебя. Когда все кончится, нам будут нужны такие люди; как ты. Если даже ты считаешь, что не вправе поступать так ради себя, то ты обязан сделать это ради своей страны... Ну, так как же, останешься со мной?

— Может быть, — не сразу ответил Христиан. — Может быть. — Он тряхнул головой, чтобы прогнать усталость и сон, и осторожно объехал группу солдат, которые при слабом свете затемненных карманных фонариков суетились около броневика, лежавшего поперек дороги. — Может быть, и останусь... Только прежде нужно добраться до Парижа, а потом уже думать, что делать дальше...

— Доберемся, — спокойно сказал Брандт. — Обязательно доберемся. Теперь я в этом абсолютно уверен.

На другой вечер они въехали в Париж. Машин на улицах было очень мало. Город был погружен в темноту, но ничто, как будто, не изменилось по сравнению с тем, что Христиан видел раньше, когда он бывал здесь до вторжения. По улицам по-прежнему проносились немецкие штабные автомобили, то и дело отворялись двери затемненных кафе, на мгновение озаряя улицу слабым отблеском света, раздавался громкий хохот солдат, прогуливающихся по тротуару. Когда они проезжали площадь Оперы, Христиан успел заметить девиц, которые, как и прежде, зазывали прохожих мужчин, особенно в военной форме. "Да, мир коммерции живет своей обычной жизнью, — мрачно подумал Христиан. — Ему все равно, где противник: в тысяче километров или на подступах к городу, в Алжире или в Алансоне..."

Возбужденный Брандт нетерпеливо ерзал на краешке сиденья, направляя Христиана в путаном лабиринте затемненных улиц. Христиану вспомнились другие времена. Они с Брандтом разъезжали по этим же бульварам вместе с Гарденбургом и унтер-офицером Гиммлером, который с видом профессионального гида показывал им местные достопримечательности. Весельчака Гиммлера больше нет: кости его тлеют где-то в песках пустыни. Гарденбург покончил самоубийством в Италии... А вот они с Брандтом живы и снова едут по тем же улицам, вдыхают тот же древний аромат старинного города, проезжают мимо тех же памятников, мимо вечной реки...

— Приехали, — прошептал Брандт. — Остановись здесь.

Христиан затормозил и выключил зажигание. Он очень устал. Перед ними был гараж, к массивным воротам которого вел крутой бетонированный спуск.

— Жди меня здесь, — сказал Брандт, торопливо вылезая из машины. Он подошел к боковой двери гаража и постучал. Дверь почти тотчас же отворилась, и Брандт исчез за ней. Христиан вспомнил, как точно так же исчез Гиммлер за дверью публичного дома, вспомнил мавританские портьеры, шампанское и улыбку на красных губах брюнетки. "Странный вкус, — насмешливо говорили красные губы, — очень странный, не правда ли?" И отрывисто-грубый ответ Брандта: "Мы вообще странные люди. Еще узнаете. А пока занимайся своим делом!" А потом — зеленое шелковое платье в руках у Гиммлера и надпись на стене "1918"). Где-то в глубине сознания у Христиана снова зашевелилась мрачная мысль: "Эти французы нас всех перебьют..."

Массивные ворота гаража медленно, со скрипом распахнулись, и в глубине строения тускло замерцало бледно-желтое пятно света. Появился Брандт и, быстрым взглядом окинув улицу, торопливо зашептал:

— Загоняй сюда... Быстрее!

Христиан завел мотор и, развернув машину, направил ее по спуску туда, где мерцал свет. Он слышал, как ворота гаража, пропустив машину, снова закрылись. Осторожно двигаясь по узкому проходу, Христиан отвел машину в дальний угол и, остановившись, осмотрелся кругом. В полутьме гаража он разглядел еще три-четыре машины, накрытые брезентом.

— Все в порядке! — услышал он голос Брандта. — Здесь и поставь.

Христиан заглушил мотор и вылез из машины. К нему подошел Брандт с каким-то толстым коротышкой в мягкой фетровой шляпе, которая при столь скудном освещении делала его похожим на нечто среднее между театральным комиком и злодеем.

Коротышка медленно обошел вокруг машины, что-то ощупывая и осматривая.

— Пойдет, — сказал он по-французски, а затем исчез в маленькой каморке, откуда и светила затемненная лампочка.

— Машину я продал. Мне дали за нее семьдесят пять тысяч франков, — сказал Брандт, помахав перед лицом Христиана пачкой банкнот. Банкнот Христиан, конечно, не разглядел, по услышал сухой шелест бумажек. — В ближайшие несколько недель деньги нам будут очень кстати. Теперь давай заберем все из машины. Дальше пойдем пешком.

"Семьдесят пять тысяч! — подумал восхищенный Христиан, помогая Брандту выгружать из машины окорок, сыр, кальвадос. — Этот человек нигде не пропадет! Всюду у него друзья, деловые знакомства, и ему в любой момент охотно придут на выручку".

Коротышка вернулся с двумя парусиновыми мешками, и Христиан с Брандтом стали складывать в них продукты. Француз безучастно стоял поодаль, не изъявляя ни малейшего желания помочь им. Когда они покончили со своим делом, он проводил их к выходу и отпер дверь.

— До свидания, месье Брандт. Желаю хорошо провести время в Париже, — сказал он с такой хитрой, едва уловимой насмешкой в голосе, что Христиану захотелось схватить его за шиворот и вытащить на улицу, чтобы разглядеть как следует его лицо. Он даже приостановился, но Брандт нетерпеливо потянул его за руку. Христиан покорно вышел на улицу. Дверь за ними захлопнулась, негромко лязгнул засов.

— Сюда, — сказал Брандт и пошел впереди, взвалив на плечо мешок с добычей. — Тут недалеко.

Христиан зашагал за ним по темной улице. Он решил, что потом расспросит, что за птица этот француз и зачем ему машина. Сейчас же он слишком устал, да и Брандту не терпелось добраться до своей возлюбленной.

Минуты через две Брандт остановился у подъезда трехэтажного дома и позвонил. По пути им никто не встретился.

Ждали долго, но, наконец, дверь чуть приоткрылась. Брандт прошептал что-то в щелочку, откуда послышался старушечий голос, вначале ворчливый, а потом, когда Брандта узнали, теплый и приветливый. Тихо звякнула цепочка, и дверь отворилась. Христиан проследовал за Брандтом наверх мимо закутанной консьержки. "Брандт знает, куда стучать, — подумал Христиан, — и что сказать, чтобы отворялись двери".

Щелкнул выключатель, и перед Христианом предстала мраморная лестница чистого, вполне респектабельного буржуазного дома.

Через двадцать секунд свет погас, и они продолжали подниматься в темноте. Автомат, висевший на плече Христиана, то и дело с металлическим лязгом стукался о стену.

— Тише! — прошипел Брандт. — Осторожней.

На следующей площадке Брандт нажал на автоматический выключатель, и свет загорелся еще на двадцать секунд, покорный французской бережливости.

Поднялись на третий этаж, и Брандт осторожно постучал. Дверь сразу же отворили, словно хозяйка квартиры с нетерпением ждала их. На лестницу брызнул яркий сноп света, и в дверях показалась женщина в длинном халате. Она бросилась в объятия Брандта и, всхлипывая, твердила:

— Господи, наконец-то... Ты дома, дорогой! Наконец-то...

Христиан смущенно прижался к стене, придерживая рукой приклад, и наблюдал, как обнимаются те двое. Обнялись они по-домашнему, как муж с женой, в их объятии была не столько страсть, сколько радостное чувство облегчения, простое, будничное, трогательное, исполненное слез и глубоко интимное.

Наконец, смеясь сквозь слезы, Симона освободилась из объятий и, откинув одной рукой прядь длинных, прямых волос, а другой все еще держась за Брандта, словно тот, как призрак, мог в любой момент исчезнуть, приветливо промолвила, повернувшись к Христиану:

— А теперь пора отдать долг вежливости...

— Ты ведь помнишь Дистля? — спросил Брандт.

— Конечно, помню! — И она быстро протянула руку Христиану. — Я так рада вас видеть. Мы так часто о вас вспоминали... Проходите... Не стоять же вам всю ночь на лестнице!

Они вошли в квартиру, и Симона захлопнула дверь. По-домашнему щелкнул замок, суля отдых и покой. Брандт и Христиан вошли вслед за Симоной в гостиную. Там у окна, задернутого занавесками, стояла женщина в стеганом халате. Свет единственной лампы, стоявшей на столике рядом с кушеткой, не позволял разглядеть черты ее лица.

— Кладите все здесь. Вам нужно умыться! Вы, наверно, проголодались до смерти? — хлопотала Симона. — Есть вино... откроем бутылочку, чтобы отметить... Франсуаза, смотри, кто пришел!

"Так вот это кто! — вспомнил Христиан. — Та самая Франсуаза, которая терпеть не могла немцев". Он пристально посмотрел на нее, когда она отошла от окна, чтобы поздороваться с Брандтом.

— Очень рада вас видеть, — сказала Франсуаза.

Сейчас она выглядела даже красивее, чем ее помнил Христиан, — высокая, стройная, с каштановыми волосами, тонким изящным носом и упрямым ртом. Она с улыбкой протянула Христиану руку.

— Добро пожаловать, унтер-офицер Дистль, — сказала Франсуаза, тепло пожимая Христиану руку.

— Так вы меня еще помните? — удивился Христиан.

— Конечно! — ответила Франсуаза, пристально глядя ему в глаза. — Я все время о вас думала!

"Что кроется в глубине этих зеленых глаз? — подумал Христиан. — Чему она улыбается, на что намекает, уверяя, будто все время думала обо мне?"

— Франсуаза переехала ко мне месяц назад, дорогой, — сказала Симона Брандту с милой гримаской. — Ее квартиру реквизировала ваша армия.

Брандт засмеялся и поцеловал ее. Симона не торопилась высвободиться из его объятий. Христиан заметил, что она сильно постарела. Выглядела она по-прежнему хрупкой и изящной, но у глаз появились морщинки, кожа лица казалась высохшей и безжизненной.

— Долго собираетесь пробыть здесь? — поинтересовалась Франсуаза.

— Сейчас пока трудно сказать... — начал было Христиан после минутного колебания, но его слова пресек хохот Брандта, хохот почти истерический, хохот человека, которому все кажется странным после пережитых опасностей.

— Христиан, брось эти проклятые условности! Ты же знаешь, мы будем дожидаться здесь конца войны!

Симона разрыдалась, и Брандт принялся утешать ее, усадив на кушетку. Христиан подметил холодный удивленный взгляд, который бросила на них Франсуаза. Потом она вежливо отвернулась и снова отошла к окну.

— Ну идите же! — всхлипывала Симона. — Просто глупо. Сама не знаю, почему плачу. Совсем как моя мама: она плакала от счастья, плакала, когда грустно, плакала, радуясь солнечной погоде, плакала, когда лил дождь. Идите, приведите себя в порядок с дороги, а когда вернетесь, я уже стану умницей и накормлю вас отличным ужином. Да хватит вам смотреть на мои заплаканные глаза! Идите.

Брандт глупо ухмылялся, словно блудный сын, возвратившийся домой, и это так не шло к его худощавому интеллигентному лицу, в которое въелась пыль всех дорог от самой Нормандии.

— Пошли, Христиан, — сказал Брандт. — Смоем хоть немного с себя грязь.

Они пошли в ванную. Франсуаза, как заметил Христиан, даже на них не взглянула.

В ванной под шум воды (холодной из-за нехватки топлива), пока Христиан старался причесать мокрые черные волосы чьей-то расческой, Брандт разоткровенничался.

— В этой женщине есть что-то особенное, нечто такое, чего я никогда не встречал у других. Все мне в ней нравится. Странно, к другим женщинам я всегда был придирчив. Та слишком худа, та глуповата, та тщеславна... Две-три недели, больше я не мог сними выдержать. Но Симона — другое дело... Я понимаю, что она немного сентиментальна, знаю, что стареет, вижу морщинки, но люблю все это. Она не блещет умом, но и это не беда, она плаксива, но и это мне нравится. Единственная ценность, которую я приобрел за время войны, — это она, — закончил он очень серьезно.

Затем, словно устыдившись излишней откровенности, Брандт открыл кран на всю мощь и стал энергично смывать мыло с лица и шеи. Он разделся по пояс, и Христиан с насмешливой жалостью смотрел на торчащие, словно у подростка, кости и слабые, худые руки приятеля. "Тоже мне любовник, — подумал Христиан. — Солдат называется! И как он умудрился остаться живым за четыре года войны?"

Брандт выпрямился и стал вытирать лицо.

— Христиан, — серьезно спросил он, не отрывая мохнатого полотенца от лица, — значит, ты остаешься со мной?

— Прежде всего, — начал Христиан, стараясь говорить потише, — как насчет этой подруги Симоны?

— Франсуазы? — Брандт махнул рукой. — Не беспокойся. Места хватит. Ты можешь спать на кушетке... Или же, — усмехнулся он, — найдешь с ней общий язык, и тогда не придется спать на кушетке...

— Я не о том, что не хватит места...

Брандт протянул руку к крану, собираясь закрыть его, но Христиан резко схватил его за руку.

— Пусть течет.

— В чем дело? — спросил озадаченный Брандт.

— Она, эта подруга, не любит немцев, — пояснил Христиан. — И может натворить беды.

— Ерунда, — прервал его Брандт и резким движением закрыл кран. — Я знаю ее. Ты ей понравишься. Так что ж, обещаешь остаться?

— Ладно, останусь, — неторопливо ответил Христиан и заметил, что у Брандта тотчас же заблестели глаза, а рука, которую он положил на голое плечо Христиана, слегка дрожала.

— Мы в безопасности, Христиан, — прошептал Брандт. — Наконец-то мы в безопасности...

Он отвернулся, торопливо надел рубашку и вышел. Христиан медленно оделся, тщательно застегнул все пуговицы и посмотрелся в зеркало. С осунувшегося, изможденного лица на него глядели усталые глаза, тут и там залегли глубокие морщины — следы пережитых ужасов и отчаяния. Он еще ближе наклонился к зеркалу, чтобы рассмотреть волосы. На висках белела седина, да и выше волосы тоже начинали серебриться. "Господи! — подумал он. — А я и не замечал! Ведь старею, старею..." Подавив ненавистное чувство жалости к себе, которому он на миг поддался, Христиан вышел и твердым шагом направился в гостиную.

Лампа под розовым абажуром бросала ровный мягкий свет на уютную обстановку гостиной, на мягкую кушетку, где, полулежа на подушках, устроилась Франсуаза.

Брандт и Симона ушли спать. Из гостиной они выходили по-домашнему, рука в руке. Путано рассказав о злоключениях последних дней, Брандт сразу же после ужина едва не заснул за столом, и Симона нежно подняла его за руки со стула и увела с собой. Христиану и Франсуазе, которые оставались вдвоем в розовом полумраке гостиной, она на прощание улыбнулась почти материнской улыбкой.

— Война кончена, — бормотал Брандт, выходя из гостиной. — Да, братцы, кончена! И я иду спать. Прощай Брандт, лейтенант армии Третьей империи! — продолжал разглагольствовать он сонным голосом. — Прощай, солдат! Завтра художник-декадент снова проснется в штатской постели рядом со своей женой! — Посмотрев на Франсуазу, он обратился к ней с добродушной фамильярностью: — Будьте поласковей с моим другом. Любите его, Он — лучший из лучших! Сильный, испытанный в боях — надежда новой Европы, если вообще будет новая Европа, если вообще есть надежда... Крепко любите его!

Симона с ласковым укором покачала головой.

— Вино в голову ударило. Сам не знает, что болтает, — сказала она, увлекая Брандта в спальню.

— Спокойной ночи, — на прощанье крикнул им Брандт уже из коридора, — спокойной ночи, дорогие друзья!

Дверь закрылась, и в гостиной воцарилась тишина. Взгляд Христиана бесцельно блуждал по маленькой комнате, обставленной в типично женском вкусе, задерживаясь то на полированной глади дерева, то на темных в полумраке зеркалах, то на расшитых в мягких тонах подушках, то на оправленной в серебряную рамку довоенной фотографии Брандта в берете и баскской рубашке.

Наконец Христиан взглянул на Франсуазу. Закинув руки за голову, она задумчиво уставилась в потолок. Лицо ее наполовину скрывала тень, тело в голубом стеганом халате покоилось на подушках. Изредка она ленивым, едва заметным движением шевелила носком атласной комнатной туфельки, дотрагиваясь ею до края кушетки, потом отодвигала ногу назад. В памяти Христиана смутно возник такой же стеганый халат, только густого темно-красного цвета, на Гретхен Гарденбург, когда он впервые увидел ее в дверях просторной берлинской квартиры. Интересно, что она делает теперь? Цел ли дом, жива ли она сама? Живет ли все с той же седовласой француженкой?

— Устал солдат, — донесся до него приглушенный голос с кушетки. — Очень устал наш лейтенант Брандт.

— Да, устал, — согласился Христиан, внимательно посмотрев на нее.

— Должно быть, туго ему пришлось? — поинтересовалась она, снова пошевелив носком туфельки. — Кажется, последние несколько недель были не из приятных?

— Да, не очень.

— А что американцы? — с невинным видом расспрашивала она, сохраняя скучающий тон. — Наверное, у них большие силы и совсем свежие?

— Пожалуй, так.

Франсуаза чуть повернулась, и складки шелкового халата по-новому обрисовали стройную фигуру.

— А в газетах пишут, что все развивается согласно плану. Противника успешно сдерживают, и готовится внезапное контрнаступление. Это звучит очень успокаивающе, — продолжала она с явной издевкой. — Месье Брандту следовало бы почаще читать газеты.

Франсуаза тихо рассмеялась, и Христиан подумал, что если бы разговор шел о чем-нибудь другом, то этот смех показался бы чувственным и манящим.

— Месье Брандт, — продолжала Франсуаза, — не думает, что противника удастся сдержать, а "внезапное наступление" было бы полной неожиданностью для него. Как вы думаете?

— Думаю, что так, — согласился Христиан, начиная злиться, а про себя подумал: "И чего только ей надо?"

— Ну, а вы сами как считаете? — рассеянно спросила она, глядя куда-то в пространство, мимо Христиана.

— Пожалуй, я разделяю мнение Брандта.

— Вы, наверное, тоже очень устали. — Франсуаза села и пристально посмотрела на него. На губах ее играла полная искреннего сочувствия улыбка, но в прищуренных зеленых глазах. Христиан уловил какую-то скрытую насмешку. — Наверное, вам тоже хочется спать?

— Пока нет, — ответил Христиан. Ему вдруг показалось невыносимой мысль о том, что эта стройная зеленоглазая насмешливая женщина может оставить его одного. — А уставать приходилось куда больше...

— О, настоящий солдат! — заметила Франсуаза, снова откидываясь на подушки. — Стойкий, неутомимый. Разве может армия проиграть войну, когда все еще есть такие солдаты!

Христиан впился в нее взглядом. Он ее ненавидел. Сонным движением она повернула голову на подушке, чтобы было удобнее смотреть на него. Длинные мышцы натянулись под бледной кожей, тень легла по-другому, еще больше подчеркивая изящные линии шеи. Глядя на нее во все глаза. Христиан знал, что в конце концов обязательно поцелует то местечко, где белоснежная кожа образует нежный, плавный переход от шеи к полуприкрытому халатом плечу...

— Когда-то давно я знала одного молодого человека вроде вас, — сказала Франсуаза, погасив улыбку и глядя прямо на него. — Только он был француз. Сильный, терпеливый, убежденный патриот Франции. Признаюсь, он мне очень нравился. Он погиб в сороковом году во время отступления. Того, другого отступления... А вы собираетесь умереть?

— Нет, — в раздумье ответил Христиан. — Умирать я не собираюсь.

— Прекрасно. — На пухлых губах Франсуазы показалось подобие улыбки. — Лучший из лучших, как сказал ваш друг. Надежда новой Европы. Вы действительно считаете себя надеждой новой Европы?

— Брандт был пьян.

— Разве? Возможно. Вы уверены, что вам не хочется спать?

— Уверен.

— А выглядите вы усталым.

— Но спать не хочу.

Франсуаза слегка кивнула.

— Унтер-офицер, который всегда начеку. Он не желает спать. Предпочитает бодрствовать и, жертвуя собой, развлекать одинокую француженку, которой нечего делать, пока в Париж не пришли американцы. Тыльной стороной кисти она прикрыла глаза, просторный рукав халата соскользнул, обнажив тонкую изящную руку. — Завтра вас представят к ордену "Почетного легиона" второй степени за услуги, оказанные французской нации.

— Перестаньте, — сказал Христиан. — Довольно насмехаться надо мной.

— Да мне и мысли такой в голову не приходило, — возразила Франсуаза. — Скажите мне, унтер-офицер, как военный человек, когда, по-вашему, здесь будут американцы?

— Недели через две или через месяц...

— Интересные наступают времена, не правда ли?

— Да.

— Знаете что, унтер-офицер?

— Что?

— Я все вспоминаю тот вечер, когда встретилась с вами. Когда это было: в сороковом или в сорок первом?

— В сороковом.

— Я, помню, надела белое платье. Вы были очень красивы. Высокий, стройный, умный — прямо покоритель сердец. В своем блестящем мундире вы выглядели настоящим богом механизированной войны.

Франсуаза рассмеялась.

— Вы снова насмехаетесь надо мной, — прервал ее Христиан. — Не думайте, что это очень приятно.

— Вы просто очаровали меня, — жестом остановила его Франсуаза. — Честное слово, очаровали. Но я была холодна к вам, правда? — Снова этот запоминающийся смешок. — Вы даже не представляете, каких трудов мне стоило сохранять холодность. Ведь мне далеко не безразличны привлекательные молодые мужчины. А вы были так красивы...

Ее полусонный шепот гипнотизировал Христиана, он звучал, как какая-то отдаленная, нереальная музыка в уютном полумраке этой со вкусом обставленной комнаты.

— ...Вы так покоряли своей самоуверенностью, силой, красотой. Мне пришлось приложить все силы, чтобы не потерять власти над собой... Сейчас ведь вы уже не такой самоуверенный, унтер-офицер?

— Не такой, — в полусне отвечал Христиан. Ему казалось, что он ритмично покачивается на нежных, ароматных, чуть-чуть опасных волнах прибоя. — Совсем не самоуверенный...

— Вы очень устали, — тихо говорила женщина. — Поседели... Немного хромаете, я заметила. В сороковом я не думала, что вы когда-нибудь можете устать. Тогда мне казалось, будто вы могли только умереть, умереть славной смертью под пулями, но устать — никогда... Сейчас вы выглядите иначе, совсем иначе. Подходя к вам с обычной меркой, теперь никто не назвал бы вас красивым с этой хромотой, с сединой, с осунувшимся лицом... Но я, знаете ли, женщина со странными вкусами. Мундир больше не блестит, лицо серое, и в вас не осталось ничего похожего на молодого бога механизированной войны... — В ее голосе снова зазвучала насмешка. — Но для меня сегодня вы намного привлекательнее, унтер-офицер, бесконечно привлекательнее...

Она умолкла, и ее пьянящий, как опиум, голос замер, словно приглушенный мягкими подушками.

Христиан встал, шагнул к кушетке и пристально посмотрел ей в глаза. Она ответила прямой, откровенной улыбкой.

Христиан быстро наклонился и поцеловал ее.

Он лежал рядом с ней на темной кровати. Летний ночной ветерок колыхал занавески раскрытого окна. Бледный, серебристый свет луны, смягчая контуры, озарял туалетный столик, стулья с брошенной на них одеждой.

Для Христиана эти пылкие, изощренные, всепоглощающие объятия были новой вехой в его отношениях с женщинами. Безудержная волна страсти захлестнула воспоминания о бегстве, о зловонии санитарного обоза, об изнурительных переходах, о мертвом мальчике-французе, о проклятом велосипеде, о слепящей глаза пыли во время гонки на краденом автомобиле по забитой отступающими дороге. На мягкой постели в залитой лунным светом комнате войны не существовало. Христиан вдруг осознал, что наконец-то, впервые с тех пор, как он много лет назад попал во Францию, осуществилась его давно забытая мечта обладать великолепной, совершенной женщиной.

Ненавистница немцев... Христиан с улыбкой повернулся к Франсуазе, которая лежала рядом, изредка дотрагиваясь пальцами до его тела. Ее темные, ароматные волосы разметались по подушке, глаза загадочно блестели в темноте.

Она улыбнулась в ответ.

— А ты, я вижу, не очень-то устал.

Оба рассмеялись. Он пододвинулся к ней и поцеловал гладкую, отливающую матовым блеском кожу между шеей и плечом. Полусонный, он уткнулся в мягкую теплоту ее тела и щекочущие волосы, вдыхая их смешанный животворный аромат.

— Можно найти оправдание всякому отступлению, — прошептала Франсуаза.

Через открытое окно доносились шаги солдат, их кованые сапоги ритмично, как на строевых учениях, топали по мостовой. Здесь, в этой укромной комнатке, сквозь пряди спутанных, ароматных волос его любовницы эти звуки казались Христиану приятными и не имеющими никакого значения.

— Я знала, что так будет, еще давно, когда впервые увидела тебя. Знала, что этого нельзя преодолеть.

— Зачем же было столько ждать? — спросил Христиан, слегка приподняв голову и разглядывая замысловатый рисунок, которым луна, отразившись от зеркала, украсила потолок. — Господи, сколько времени мы потеряли! Почему же ты тогда не решилась на это?

— Тогда я отвергала ухаживания немцев, — невозмутимо ответила Франсуаза. — Считала, что нам нельзя уступать победителям во всем. Хочешь верь, хочешь нет — мне безразлично — но ты первый немец, которому я позволила дотронуться до себя.

— Верю, — сказал Христиан, и он действительно верил ей, ибо, каковы бы ни были ее пороки, в лживости упрекнуть ее было нельзя.

— Не думай, что это было так легко. Ведь я не монашка.

— О нет! Уж в этом-то я готов поклясться.

Но Франсуаза оставалась серьезной.

— На тебе, конечно, свет клином не сошелся, — продолжала она. — Разве мало замечательных парней, приятных, молодых... Выбор был неплохой... Но ни один из них, ни один... Победители не получили ничего... Вплоть до этой ночи...

Ощущая какую-то смутную тревогу, Христиан после некоторого колебания спросил:

— А почему же теперь... Почему ты теперь передумала?

— О, теперь можно! — рассмеялась Франсуаза, и в ее сонном голосе чувствовалось лукавство довольной собой женщины. — Теперь другое дело! Ты ведь больше не победитель, дорогой мой. Ты — беглец... А сейчас пора спать...

Она повернулась, поцеловала его, отодвинулась на свой край кровати и улеглась на спину, целомудренно вытянув руки. Под белой простыней мягко вырисовывались формы ее стройного тела. Вскоре она заснула, и в тишине комнаты послышалось ровное, спокойное дыхание.

Христиан не спал. Ему было не по себе. Он лежал вытянувшись, прислушиваясь к дыханию спящей женщины, рассматривая лунный узор на потолке. С безмолвной улицы снова донесся приближающийся стук кованых каблуков патруля. Патруль прошел мимо, шаги стихли и, наконец, замерли совсем. Эти звуки не казались больше Христиану отдаленными, приятными, не имеющими значения.

"Беглец", — вспомнил Христиан, и в его ушах снова зазвучал тихий насмешливый голос. Повернув голову, он посмотрел на Франсуазу. Ему показалось, что даже во сне в уголках ее крупного, чувственного рта сохранилась самодовольная, торжествующая улыбка. Христиан Дистль, уже не победитель, а только беглец, получил, наконец, доступ в постель этой парижанки. "Французы, — снова пришло ему в голову, — нас всех перебьют, и хуже всего то, что они уже знают об этом".

С нарастающим гневом он смотрел на красивое женское лицо ка соседней подушке. Он понял, что его соблазнили, использовали, чтобы показать свое превосходство, да еще так высокомерно насмеялись! А в соседней комнате спит пьяным сном измученный, но полный радужных надежд Брандт, которого тоже поймали в западню с точно такой же маркой "сделано во Франции".

Теперь он уже ненавидел и Брандта, который с такой готовностью полез в западню. Христиан стал припоминать всех, с кем он соприкасался за время войны и кто теперь мертв. Гарденбург, Краус, Бэр, бесстрашный маленький француз на парижской дороге, мальчик на велосипеде, фермер в погребе ратуши рядом с открытым желтым гробом, солдаты из его взвода в Нормандии, отчаянно храбрый полуголый американец, который стрелял с заминированного моста в Италии. Разве справедливо, думал он, что неженки выживают, а стойкие гибнут? Брандт со своей чисто штатской хитростью, который сладко спит сейчас в роскошной шелковой постели парижанки, оскверняет память всех этих людей. Много их таких, которые знают, в какую дверь стучать и что сказать, когда она откроется. Сильные погибли, почему же слабые должны наслаждаться роскошью? Смерть — вот лучшее средство против роскоши, и им так легко воспользоваться. За четыре года на его глазах погибли товарищи куда лучше, чем Брандт; почему же Брандт должен жить и процветать на костях Гарденбурга? Цель оправдывает средства, но разве цель этой колоссальной бойни в том, чтобы гражданин Брандт, отсидев три-четыре месяца в благоустроенном лагере для военнопленных, возвратился к своей нежной французской женушке, принялся малевать дурацкие картины и еще лет двадцать извинялся перед победителями за погибших мужественных людей, которых он предал? С самого начала Христиан шагал бок о бок со смертью. Так неужели теперь из-за какого-то сентиментального чувства дружбы он пощадит того, кто меньше всего этого заслужил! Неужели четыре года непрерывных убийств его ничему не научили?

Вдруг ему стала невыносима мысль о Брандте, спокойно похрапывающем в соседней спальне, невыносимо стало оставаться в постели рядом с этой красивой женщиной, которая воспользовалась им с таким безжалостным цинизмом. Он бесшумно соскользнул с кровати и голый, босиком подошел к окну. Он смотрел на крыши спящего города, на сверкающие в лунном свете трубы, на бледно освещенные узкие, извилистые улицы, хранящие в своей памяти события далекого прошлого, на серебристую ленту реки, перерезанную многочисленными мостами. Откуда-то издалека. Из темноты улиц до него донеслись гулкие шаги патруля, и ему даже удалось разглядеть силуэты людей, когда те вышли на перекресток. Пятеро солдат неторопливо и настороженно шагали по ночным улицам вражеского города, подавленные сознанием своей уязвимости, такие трогательно-жалкие, товарищи Христиана...

Стараясь не шуметь. Христиан быстро оделся. Франсуаза пошевелилась, томно откинула руку, но не проснулась. Белая, похожая на змею рука безжизненно упала в теплую пустоту. Держа ботинки в руке, Христиан на цыпочках двинулся к выходу. Дверь бесшумно открылась, и он бросил прощальный взгляд на постель. Пресыщенная ласками, Франсуаза спала все в той же позе, и ее протянутая рука словно манила покоренного любовника. Ему показалось, что на ее чувственных губах застыла довольная, торжествующая улыбка победителя.

Христиан осторожно прикрыл за собой дверь.

Через пятнадцать минут он уже стоял перед эсэсовским полковником. Спал город, но не спали эсэсовцы. Во всех кабинетах горел яркий свет, деловито сновали люди, трещали пишущие машинки и телетайпы. Вся эта лихорадочная обстановка чем-то напоминала сверхурочную ночную смену на заваленном заказами заводе.

Полковник, сидевший за письменным столом, выглядел совсем бодрым. Он был низкого роста и носил очки в толстой роговой оправе, но ничем не напоминал канцелярскую крысу. Бесцветные глаза, увеличенные очками, смотрели на посетителя холодным, испытующим взглядом, тонкие губы были сжаты. Он держал себя как человек, готовый в любую секунду нанести удар.

— Хорошо, унтер-офицер, — сказал он. — Поедете с лейтенантом фон Шлайном, покажете дом и подтвердите личность дезертира и укрывающих его женщин.

— Слушаюсь.

— Вы правы. Вашей воинской части больше не существует. Она уничтожена противником пять дней тому назад. Вы проявили исключительную храбрость и находчивость, спасая свою жизнь... — продолжал он бесстрастным голосом.

Христиан смутился, так как не мог понять, серьезно это сказано или с иронией. Он понимал, что смущать людей — обычная тактика полковника, но, кто знает, может, на этот раз в его словах кроется какой-нибудь особый смысл.

— Я скажу, чтобы вам выписали командировочное предписание в Германию. Там получите небольшой отпуск, а затем отправитесь в новую часть. В недалеком будущем нам потребуются такие люди, как вы, на нашей родной земле, — добавил он все тем же тоном. — Можете идти. Хайль Гитлер!

Христиан козырнул и вместе с лейтенантом фон Шлайном, который был тоже в очках, вышел из кабинета.

Уже по пути к дому, сидя в маленьком автомобиле, за которым следовал открытый грузовик с солдатами, Христиан спросил лейтенанта:

— А что с ним сделают?

— С ним? — зевнул лейтенант, сняв очки. — Завтра расстреляют. Мы каждый день расстреливаем десятки дезертиров, а сейчас, при отступлении, работы еще прибавится. — Снова надев очки, он спросил, вглядываясь в темноту: — Эта улица?

— Эта, — ответил Христиан. — Вот здесь.

Маленькая машина остановилась у знакомой двери. Грузовик затормозил вслед за ней, и солдаты выпрыгнули из кузова.

— Вам незачем с нами идти, — сказал фон Шлайн. — Это не так уж приятно. Только скажите, какой этаж и какая квартира, и мы вмиг все устроим.

— Верхний этаж, первая дверь справа от лестницы.

— Ладно, — бросил фон Шлайн. Он говорил высокомерным, пренебрежительным тоном, как будто хотел поведать всему миру, что в армии явно недооценивают всех его талантов. Со скучающим видом он небрежно махнул четверым солдатам, которые приехали на грузовике, подошел к двери и нажал кнопку звонка.

Христиан стоял у края тротуара, облокотившись на машину, доставившую его сюда из эсэсовского штаба, и прислушивался к зловещему дребезжанию звонка, разносившемуся по спящему дому из комнаты консьержки. Фон Шлайн не отрывал пальца от кнопки, и непрерывный раздраженный звон, казалось, становился все сильнее. Христиан закурил и глубоко затянулся. "Ведь услышат же там наверху, — подумал он. — Этот фон Шлайн просто идиот!"

Наконец звякнула "цепочка, и Христиан услышал сонный, раздраженный голос консьержки. Фон Шлайн рявкнул что-то по-французски, и дверь тотчас же настежь распахнулась. Лейтенант с солдатами ворвался в дом, и дверь за ними затворилась.

Христиан медленно шагал около машины и курил. Светало. Жемчужно-матовый свет, смешиваясь с таинственно-синими и серебристо-лиловыми тонами уходящей ночи, постепенно заливал улицы и дома Парижа. Рассвет был прекрасен, но Христиан ненавидел его. Скоро, может быть даже сегодня, он уедет из Парижа и, пожалуй, никогда в жизни больше его не увидит. Ну и хорошо. Пусть Париж остается французам, этим льстивым обманщикам, которые всегда побеждают... С него хватит. То, что он принимал за прелестную лужайку, оказалось трясиной. Манящая красота города была лишь умело поставленной приманкой, которая завлекала в коварные тенета, гибельные для мужской чести и достоинства. Обманчивая нежность обезоруживала, обманчивая веселость низвергала завоевателей в бездну печали. Медики со свойственным им цинизмом еще тогда все предвидели, выдав каждому по три ампулы сальварсана, — единственное оружие, пригодное для покорения Парижа...

В раскрытых дверях показался Брандт в штатском пальто, накинутом поверх пижамы. Его конвоировали двое солдат. Позади шли Франсуаза и Симона, в халатах и комнатных туфлях. Симона, вся в слезах, по-детски всхлипывала, но Франсуаза лишь посматривала на солдат с холодной насмешкой.

Христиан пристально посмотрел Брандту в глаза, но прочел в ответном взгляде только муку. Внезапно вырванный из глубокого, беззаботного сна, он шел с тупым похоронным видом. Христиан с ненавистью смотрел на это прорезанное морщинами, изнеженное, безвольное, потерянное лицо. "Да ведь этот тип даже не похож на немца!" — удивленно подумал он.

— Он самый, — сказал Христиан, обращаясь к фон Шлайну. — А это те две женщины.

Солдаты втолкнули Брандта в кузов и довольно деликатно подсадили Симону, которая так и заливалась слезами. Оказавшись в кузове, она беспомощно протянула руку Брандту. Христиан с презрением наблюдал, как тот с трагическим видом нежно взял протянутую руку и приложил к своей щеке, ничуть не стесняясь своих товарищей — солдат, которых собирался бросить, дезертировав из армии.

Франсуаза отказалась от помощи солдат. Смерив Христиана суровым напряженным взглядом, она с немым изумлением покачала головой и сама полезла в кузов грузовика.

"Вот так-то, — подумал Христиан, провожая ее взглядом. — Как видишь, не все еще кончено. Даже сейчас мы умеем одерживать некоторые победы..."

Грузовик тронулся. Христиан сел в автомобиль рядом с фон Шлайном, и они поехали вслед за грузовиком по улицам пробуждающегося Парижа к эсэсовскому штабу.

32

Город выглядел как-то странно. Из окон не свешивались флаги, не было импровизированных плакатов, приветствующих освободителей, как в других городах на всем пути от самого Кутанса, а двое французов, которых окликнул Майкл, нырнули в ближайший дом, едва завидев джип.

— Стой! — сказал Майкл, обращаясь к Стеллевато. — Что-то здесь неладно.

Они выехали на окраину города и остановились на перекрестке двух дорог, пустынных и неприветливых в это серое хмурое утро. С безлюдных улиц на них смотрели закрытые ставнями окна каменных домов. Целый месяц они ехали по дорогам, забитым танками, транспортерами, бензовозами, артиллерией и пехотой, и в каждом городе их встречали толпы ликующих, празднично одетых французов и француженок, которые размахивали флагами, извлеченными из тайников, где они хранились все годы оккупации, распевали "Марсельезу". Поэтому царившая здесь мертвая тишина казалась угрожающей и зловещей.

— В чем дело, братцы? — спросил Кин с заднего сиденья. — Что, не туда попали?

— Не знаю, — ответил Майкл, которого теперь раздражало каждое слово Кина. Три дня тому назад Пейвон велел ему захватить с собой Кина, и все эти три дня тот не переставая ныл: то война больно медленно идет, то жена в письмах жалуется, что получаемых денег при возросших ценах не хватает на жизнь, то еще что-нибудь не так. Благодаря Кину, цены на мясо, на масло, на хлеб, на детскую обувь неизгладимо запечатлелись в памяти Майкла. "Если в девятьсот семидесятом году меня спросят, почем был фарш летом сорок четвертого года, — раздраженно подумал Майкл, — я не задумываясь отвечу: шестьдесят пять центов фунт".

Он достал карту и развернул ее на коленях. Сзади раздался щелчок: Кин снял карабин с предохранителя. "Деревенщина, — подумал Майкл, всматриваясь в карту, — безмозглый, кровожадный ковбои..."

Стеллевато ссутулился рядом, сдвинув каску на затылок, и дымил сигаретой.

— Знаешь, чего мне сейчас хочется? — сказал он. — Бутылочку вина и француженку.

Стеллевато был либо слишком молод, либо слишком храбр, либо слишком глуп для того, чтобы почувствовать опасность, которую таило в себе это хмурое осеннее утро, и обратить внимание на необычный облик города.

— Попали мы куда надо, — наконец проговорил Майкл. — Но все равно мне не нравится это место.

Четыре дня тому назад Пейвон послал его в штаб 12-й группы армий с кучей всевозможных донесений о состоянии коммунального хозяйства и продовольственном положении в десятке городов, которые они успели обследовать, а также об обличающих показаниях, данных местными жителями о некоторых должностных лицах. После этого Майклу надлежало вернуться в штаб пехотной дивизии. Но когда он вернулся, ему сказали в оперативном отделении, что Пейвон днем раньше уехал и просил передать Майклу, чтобы тот ждал его на следующее утро в этом самом городе. В десять ноль-ноль в город должны были вступить передовые подразделения оперативной группы из бронетанковых и механизированных войск, с которыми и собирался приехать сюда Пейвон.

Было уже одиннадцать, но никаких признаков того, что здесь после 1919 года побывали люди, говорящие на английском языке, не наблюдалось, если не считать маленькой указки с надписью: "Пункт водоснабжения".

— Поехали, что ли, — начал Кин. — Чего мы ждем? Мне Париж посмотреть хочется.

— Париж пока не у нас, — сказал Майкл, складывая карту и усиленно стараясь сообразить, что может означать эта пустота на улицах.

— Сегодня утром я слушал в передаче Би-би-си, — продолжал Кин, — будто немцы в Париже попросили о перемирии.

— Лично меня они не просили, — ответил Майкл, сожалея, что с ними сейчас нет Пейвона, который принял бы на себя всю ответственность. Последние три дня он наслаждался, разъезжая по праздничной Франции: сам себе хозяин, и никто им не командует. Но в это утро обстановка была явно не праздничной, и его угнетала мысль, что, если он сейчас примет опрометчивое решение, они могут не дожить до полудня.

— Черт с ним, поехали, — решил он и подтолкнул локтем Стеллевато. — Посмотрим, что делается на пункте водоснабжения.

Стеллевато завел мотор, и они, свернув в переулок, медленно поехали к виднеющемуся вдали мостику, перекинутому через небольшую речушку. Там висел еще один указатель, неподалеку стояла огромная брезентовая цистерна с насосом. Сначала Майклу показалось, что на пункте водоснабжения, как и во всем городе, нет ни души, но вскоре он заметил каску, торчащую из окопа, замаскированного ветками.

— Мы услышали, что кто-то подъезжает, — раздался голос из-под каски. Говоривший был молодой парень, бледный, с усталыми глазами, в которых Майкл заметил испуг. Показался еще один солдат и направился к джипу.

— Что здесь творится? — спросил Майкл.

— Это вы нам скажите, — ответил первый солдат.

— В десять часов здесь не проходили войска?

— Никто здесь не проходил, — ответил с легким шведским акцентом другой солдат — маленький толстячок лет сорока, уже давно не бритый. — Вчера вечером проходил штаб Четвертой бронетанковой; нас ссадили здесь, а колонна свернула на юг. С тех пор никто не проходил. На рассвете откуда-то из центра города слышалась стрельба...

— Что там произошло?

— А почему ты меня спрашиваешь, приятель? Нас здесь поставили воду качать из этой вот лужи, а не заниматься расследованиями. В лесу полно фрицев. Они стреляют в лягушатников, а лягушатники — в них. А мы ждем подкрепления...

— Поедем в центр города и посмотрим, — нетерпеливо сказал Кин.

— А ты заткнись! — грубо бросил Майкл, круто повернувшись к Кину. Тот смущенно замигал глазами за толстыми стеклами очков.

— Мы с дружком, — снова заговорил толстяк, — как раз толковали о том, не лучше ли нам вообще отсюда убраться. Кому нужно, чтобы мы сидели здесь, словно утки на пруду? Утром приходил какой-то лягушатник, он немного говорит по-английски, и сказал, будто по ту сторону города восемьсот фрицев с тремя танками. Собираются сегодня занять город...

— Ну и дела, — заметил Майкл. — Так вот почему нет флагов.

— Восемьсот фрицев! — воскликнул Стеллевато. — Давайте-ка лучше смываться...

— Как ты думаешь, здесь не опасно? — спросил Майкла молодой солдат.

— Как дома в гостиной! — злобно ответил тот. — Тут сам черт не разберется!

— Я просто спросил... — укоризненно сказал солдат.

— Что до меня, — заключил толстяк со шведским акцентом, поглядывая на улицу, — мне все это не нравится. Совсем не нравится. Никто не имеет права заставлять нас сидеть одних у этого проклятого ручья!

— Никки, — сказал Майкл, обращаясь к Стеллевато. — Разверни машину и поставь на шоссе, чтобы в случае чего сразу убраться.

— Что, струхнул? — съехидничал Кин, повернувшись к Майклу.

— Слушай, ты, генерал Паттон [Паттон, Джордж Смит (1885-1945) — американский генерал; во время боевых действий в Западной Европе в 1944-1945 гг. командовал 3-й армией], — ответил тот, стараясь скрыть раздражение. — Когда потребуется совершить геройский подвиг, тебя вызовут. Никки, разворачивай машину!

— Хотел бы я сейчас сидеть дома, — пробормотал Стеллевато, но влез в машину и развернул ее. Потом вытащил автомат из зажимов под ветровым стеклом и сдул с него пыль.

— Так что будем делать, ребята? — спросил Кин, нетерпеливо перебирая грязными руками по карабину. Майкл неприязненно посмотрел на него. "Неужели, — подумал он, — его брат получил "Почетную медаль конгресса" только за свою непроходимую тупость?"

— Пока будем сидеть здесь и ждать.

— Чего ждать? — настаивал Кин.

— Ждать полковника Пейвона.

— А если он не приедет? — не унимался Кин.

— Тогда примем новое решение. Везет мне сегодня! — проворчал Майкл. — Бьюсь об заклад, до вечера еще раза три придется решать...

— Я думаю, нам нужно послать Пейвона ко всем чертям, — заявил Кин, — и ехать прямо в Париж. По радио говорят...

— Я знаю, что говорят по радио, — перебил его Майкл, — и знаю, что скажешь ты. А я говорю, что мы будем сидеть и ждать!

Он отошел от Кина и уселся на траву, прислонившись к низкой каменной ограде, которая тянулась вдоль речушки. Двое солдат из бронетанковой дивизии нерешительно посмотрели на него, а затем вернулись в окоп и снова закрылись ветками. Стеллевато поставил автомат к ограде и прилег на траву вздремнуть. Он вытянулся, прикрыл руками глаза и уснул как убитый.

Кин уселся на камень, достал блокнот с карандашом и стал писать письмо жене. Он посылал ей подробные отчеты обо всем, что делал и видел, включая самые ужасные описания убитых и раненых. "Хочу, чтобы она знала, что творится на белом свете, — трезво рассуждал он. — Если она поймет, что нам приходится испытывать, может, она станет смотреть на жизнь по-другому".

Майкл смотрел поверх каски Кина, который пытался на расстоянии в три тысячи миль исправить взгляды на жизнь своей равнодушной супруги. Древние стены города и загадочные, закрытые ставнями окна, не украшенные флагами, упрямо хранили свою тайну.

Майкл закрыл глаза. Хоть бы мне кто-нибудь написал, думал он, и объяснил, что со мной происходит. За последний месяц накопилось столько противоречивых впечатлений, что казалось, потребуются целые годы, чтобы отсеять их друг от друга, разобрать по полочкам и докопаться до их подлинного смысла. Он чувствовал, что во всей этой пальбе, в захвате городов, в бомбардировках, в переходах по раскаленным пыльным дорогам летней Франции, в приветствиях толпы, в поцелуях девушек, в стрельбе снайперов, в пожарах — во всем этом кроется какой-то общий глубокий смысл. Этот месяц ликования, хаоса и смерти, казалось, должен был бы дать человеку какой-то ключ к пониманию войн и насилия, к пониманию роли Европы и Америки.

С тех пор как Пейвон грубо поставил его на место тогда в карауле в Нормандии, Майкл почти совсем потерял надежду принести какую-нибудь пользу в войне, но зато он должен теперь, по крайней мере, понять ее, думал он.

Однако никакие обобщения в голову не приходили. Он не мог, например, сказать, что "американцы такие-то и такие-то, поэтому они побеждают" или что "французы ведут себя так-то и так-то в силу таких-то особенностей своего характера", а "беда немцев в том, что они не понимают того-то и того-то..."

Стремительный натиск и ликующие крики, смешавшись в его сознании, представлялись одной многогранной бурной драмой. Эта драма не переставая будоражила его мозг, мешала ему спать даже тогда, когда он изнемогал от жары и усталости. Он никак не мог отделаться от своих мыслей даже в такие моменты, как сейчас, когда его жизни, быть может, угрожала опасность в этом притихшем, сером, безжизненном городке на дороге в Париж.

К тихому журчанию воды в речушке примешивалось деловитое шуршание карандаша Кила. Опершись спиной о каменную ограду, Майкл сидел с закрытыми глазами; после долгого недосыпания его клонило ко сну, но он не поддавался и, чтобы не уснуть, перебирал в памяти бурные события прошедшего месяца...

Названия залитых солнцем городов, словно сошедшие со страниц сочинений Пруста [Пруст, Марсель (1871-1922) — французский писатель-декадент; автор многотомного романа "В поисках утраченного времени", построенного на личных переживаниях героя]: Мариньи, Кутанс, Сен-Жан-ле-Тома, Авранш, Понторсон... Приморское лето в волшебной стране, где в серебристо-зеленой манящей дымке сливаются овеянные легендами Нормандия и Бретань. Что бы сказал этот болезненный француз, отгородившийся от мира в обитой пробкой комнате, о дорогих его сердцу приморских провинциях теперь, в суровом августе 1944 года? Какие замечания сделал бы он своим неровным, дрожащим голосом по поводу тех изменений, которые внесли в архитектуру церквей XIV века 105-миллиметровые орудия и пикирующие бомбардировщики? Как бы на него подействовали трупы лошадей, валяющиеся в канавах под кустами боярышника, и сожженные танки, издающие странный, смешанный запах металла и горелого мяса? Какими изысканными, утонченными фразами выразили бы свое отчаяние месье де Шарлюс и мадам де Германт при виде новых путешественников, шагающих по старым дорогам мимо Мон-Сен-Мишеля?..

..."Шагаю уже целых пять дней, — раздается неподалеку молодой голос со среднезападным акцентом, — и еще ни разу не выстрелил! Но не подумайте, что я жалуюсь. Я, черт возьми, могу загнать их до смерти, если это то, чего от меня требуют..."

...В Шартре пожилой капитан с кислой физиономией рассуждает, облокотившись на танк "Шерман", остановившийся на площади перед собором: "Не пойму, и чего только люди грызлись столько лет из-за этой страны? Клянусь богом, здесь же нет ничего такого, чего нельзя было бы сделать, и гораздо лучше, у нас в Калифорнии!.."

...На перекрестке, окруженный саперами с миноискателями в руках и танкистами, танцует чернокожий карлик в красной феске. Его награждают аплодисментами и спаивают кальвадосом, только сегодня преподнесенным солдатам местными жителями...

...На разрушенной улице к Пейвону и Майклу подходят два пьяных старика с букетиками анютиных глазок и герани. Они приветствуют в их лице американскую армию, хотя вправе были бы спросить, почему четвертого июля, когда в деревне уже не было ни одного немца, американцы сочли нужным обрушить на нее бомбы и за тридцать минут превратить деревню в груду развалин.

...Немецкий лейтенант, захваченный в плен 1-й дивизией, за пару чистых носков указывает на карте точное расположение своей 88-миллиметровой батареи еврею — беженцу из Дрездена, ныне сержанту военной полиции.

...Степенный французский фермер целое утро трудится, выкладывая у обочины громадную надпись из роз "Добро пожаловать, США!" в знак приветствия проходящим солдатам; другие фермеры со своими женами устраивают прямо у дороги ложе из цветов убитому американцу, усыпают его розами, флоксами, пионами, ирисами из своих садов, и смерть в это летнее утро на мгновение кажется радостным, чарующим, трогательным событием, и проходящие солдаты осторожно огибают яркую цветущую клумбу.

...Бредут тысячи пленных немцев, и, когда смотришь на них, в душу начинает закрадываться неприятное чувство: судя по их лицам, никак нельзя сказать, что именно эти люди перевернули Европу вверх дном, отняли тридцать миллионов жизней, жгли население в газовых печах, вешали, калечили, пытали. Теперь их лица выражают лишь усталость и страх. Если бы их всех одеть в американскую форму, то они бы, честно говоря, выглядели так, как будто прибыли сюда из Цинциннати.

...В каком-то городишке недалеко от Сен-Мало хоронят бойца Сопротивления, и артиллерия огибает похоронную процессию, которая тянется в гору за лошадьми в черных плюмажах, впряженными в ветхий катафалк; жители городка, одетые в свое лучшее платье, шаркают по пыльной дороге, чтобы пожать руки родственникам убитого, торжественно выстроившимся у ворот кладбища. Майкл спрашивает у молодого священника, помогающего при богослужении в кладбищенской церкви: "Кого хоронят?", а тот отвечает: "Не знаю, брат мой. Я из другого города..."

...Плотник из Гранвиля, уроженец Канады, который работал на строительстве немецких береговых укреплений, говорит, покачивая головой: "Теперь все равно, приятель. Вы пришли слишком поздно. В сорок втором, в сорок третьем году я бы с радостью приветствовал вас, тряс вам руки. А теперь, — он пожал плечами, — теперь поздно, приятель, слишком поздно..."

...В Шербуре пятнадцатилетний юноша с возмущением говорит об американцах: "Дураки они, — горячится он, — развлекаются с теми же девками, которые жили с немцами! Тоже мне, демократы! Плевал я на этих демократов! Я сам, — хвастал он, — наголо обрил пять таких девок, чтобы не путались с немцами, и сделал это тогда, когда было опасно, еще задолго до вторжения! И дальше буду брить, обязательно буду..."

Храпел Стеллевато, карандаш Кина не переставая шуршал по бумаге. Из города по-прежнему не доносилось ни звука. Майкл встал, подошел к мостику и уставился на темную коричневатую воду, тихо бурлившую внизу. Если эти восемьсот немцев собираются атаковать город, размышлял он, то хоть скорее бы. А еще лучше, чтобы подошли свои, и с ними Пейвон. Война переносится куда легче, когда вокруг тебя сотни других солдат, когда ни за что не отвечаешь, когда знаешь, что за тебя решают люди, которых специально этому учили. А здесь, на обросшем мхом мостике через безымянную речушку, в безмолвном, забытом городишке, чувствуешь себя всеми покинутым. Никому нет дела, что эти восемьсот немцев могут войти в город и пристрелить тебя. Никому нет дела, будешь ли ты сопротивляться или сдашься в плен, или просто удерешь... Почти как в гражданской жизни: всем наплевать, живешь ты или уже умер...

"Подождем Пейвона еще тридцать минут, — решил наконец Майкл, — а потом поедем назад разыскивать какую-нибудь американскую часть".

Майкл беспокойно взглянул на небо. В густых, свинцовых, низко нависших тучах было что-то угрожающее и зловещее. Жаль! А ведь все эти дни стояла ясная, солнечная погода. В солнечный день как-то особенно веришь в свое счастье... Свистит над головой пуля снайпера, и ты считаешь вполне естественным, что он промахнулся; попадаешь под обстрел с самолета, прыгаешь в канаву прямо на труп капрала-танкиста и чувствуешь, что тебя не заденет, — и не задевает... Майклу вспомнилось, как под Сен-Мало командный пункт полка попал под артиллерийский обстрел. Оказавшийся там какой-то генерал из верхов орал на утомленных, с покрасневшими глазами людей, склонившихся у телефонных аппаратов: "Какого черта делает корректировщик? Трудно, что ли, найти эту проклятую пушчонку! Передайте, чтобы немедленно отыскал негодницу!" Дом сотрясался от разрывов, люди кругом забились в щели, но даже тогда Майкл верил, что останется цел и невредим...

Сегодня же — совсем другое дело. Солнца нет, и в счастье не верится...

Веселый солнечный марш, кажется, кончился. Девочка, поющая "Марсельезу" в баре Сен-Жана; стихийно возникший парад местных жителей в маленьком городке Миньяк, когда его проходили первые пехотинцы; бесплатный коньяк в Ренне; монахини и дети, выстроившиеся вдоль дороги под Ле-Маном; отряд бойскаутов, марширующих с серьезными лицами на своем воскресном параде под Алансоном рядом с танковой колонной; семейные группки, рассевшиеся на залитых солнцем берегах реки Вилен; знаки победы в виде буквы V; знамена; бойцы Сопротивления, с гордым видом конвоирующие своих пленников, — все куда-то вдруг исчезло; казалось, будто это было в прошлом веке, а теперь наступают новые времена, серые, мрачные, несчастливые...

Майкл подошел к Кину.

— Поедем в центр города — посмотрим, что там делается.

— Ладно, — сказал Кин, пряча блокнот и карандаш, — ты меня знаешь, я готов хоть куда.

"Знаю", — подумал Майкл и, наклонившись к Стеллевато, похлопал его по каске. Тот издал жалобный стон: видно, ему снилось что-то приятное и непристойное, связанное с прошлыми похождениями.

— Оставь меня в покое, — пробормотал он.

— Ну хватит. Вставай! — Майкл настойчивее похлопал по каске. — Поедем кончать войну...

Двое танкистов вылезли из окопа.

— А нам, выходит, одним оставаться? — укоризненно спросил толстяк.

— Вас же учат, кормят и вооружают лучше всех солдат в мире. Что вам стоит задержать каких-то восемьсот фрицев?

— Ты, я вижу, остряк! — обиделся толстяк. — Значит, бросаете нас одних?

Майкл забрался в джип.

— Не беспокойся. Мы только взглянем на город. Будет что интересное — позовем.

— Все острит, — сказал толстяк и с унылым видом посмотрел на своего приятеля.

Стеллевато медленно переехал по мосту на другой берег.

На городскую площадь въезжали медленно, осторожно, держа карабины в руках. На площади не было ни души. Витрины лавок были плотно закрыты железными ставнями, двери церкви — на замке, гостиница выглядела так, словно уже несколько недель в нее никто не входил. Оглядываясь вокруг, Майкл чувствовал, что у него нервно подергивается щека. Даже Кин на заднем сиденье настороженно притих.

— Ну, а дальше куда? — прошептал Стеллевато.

— Стой здесь.

Стеллевато затормозил и остановился посреди вымощенной булыжником площади.

Вдруг раздался какой-то грохот — Майкл резко повернулся и вскинул карабин. Двери гостиницы распахнулись, и оттуда хлынул народ. Многие были вооружены — кто автоматом, кто ручными гранатами, заткнутыми за пояс. Были среди них и женщины, их шарфики яркими пятнами выделялись на фоне кепок и черных волос мужчин.

— Лягушатники, — промолвил Кин с заднего сиденья. — Несут ключи от города.

Через мгновение джип окружили, но привычных изъявлений радости не было. Люди выглядели серьезными и напуганными. У одного мужчины в коротких, до колен, брюках, с повязкой Красного Креста на рукаве была забинтована голова.

— Что здесь происходит? — спросил по-французски Майкл.

— Немцев поджидаем, — ответила низенькая, круглолицая, полная женщина средних лет в мужском свитере и мужских сапогах. Говорила она по-английски с ирландским акцентом, и на секунду Майклу показалось, будто с ним пытаются сыграть какую-то ловкую, злую шутку. — А вы как сюда прорвались?

— Просто взяли и приехали в город, — раздраженно ответил Майкл, досадуя на столь сдержанную встречу. — А в чем дело?

— На той окраине восемьсот немцев, — начал мужчина с повязкой Красного Креста.

— И три танка, — добавил Майкл. — Знаем. А американские войска сегодня не проходили?

— Утром здесь был немецкий грузовик, — сказала женщина в свитере. — Расстреляли Андре Фуре. Это случилось в половине восьмого. После этого никого не было.

— А вы в Париж? — поинтересовался человек с повязкой. Он был без фуражки, из-под окровавленного бинта выбивались длинные черные волосы. Голые ноги в коротких носках нелепо торчали из-под помятых коротеньких брюк. "У этого парня что-то на уме, — подумал Майкл. — Уж больно необычная одежда".

— Скажите, — настойчиво допытывался тот, — вы в Париж?

— Со временем, — уклончиво ответил Майкл.

— Тогда давайте за мной, — быстро предложил человек с повязкой. — У меня мотоцикл. Я только что оттуда. Через час будем там.

— А восемьсот немцев и три танка? — заметил Майкл, уверенный, что его пытаются заманить в ловушку.

— Проскочим в объезд. В меня всего два раза выстрелили. Я знаю, где расставлены мины. Вас трое с карабинами и автоматом. В Париже все это наперечет. Мы сражаемся уже три дня, и нам нужна помощь...

Остальные стояли, окружив джип, и в знак согласия кивали головами, перебрасываясь замечаниями на французском языке, слишком беглом, чтобы Майкл мог понять.

— Постойте. — Майкл прикоснулся к локтю женщины, которая говорила по-английски. — Давайте разберемся во всем. Скажите, мадам...

— Меня зовут Дюмулен. Я ирландка, — громко и вызывающе ответила женщина, — но уже тридцать лет живу здесь. А теперь скажите, молодой человек, вы намерены нас защищать?

Майкл неопределенно покачал головой.

— Сделаю все, что в моих силах, мадам, — заверил он, подумав про себя: "Невозможно разобраться в этой войне".

— У вас есть и боеприпасы, — продолжал парижанин, жадно заглядывая в кузов, где были навалены коробки и свернутые постели. — Прекрасно. Если поедете за мной, доберетесь без всяких неприятностей. Только наденьте такие же повязки, и, даю голову на отсечение, вас никто не обстреляет.

— Пусть Париж сам о себе заботится! — перебила мадам Дюмулен. — У нас здесь свои дела — восемьсот немцев.

— Пожалуйста, не говорите все сразу! — взмолился Майкл, подняв руки, а сам подумал: "В Форт-Беннинге нас не учили, как действовать в подобной обстановке!"

— Прежде всего, скажите мне, — продолжал он, — кто-нибудь из вас видел этих немцев?

— Жаклина! — громко позвала мадам Дюмулен. — Расскажи все этому молодому человеку!

— Только помедленнее, пожалуйста, — предупредил Майкл. — Мой французский оставляет желать много лучшего.

— Я живу в километре от города, — начала Жаклина, коренастая девица, у которой не хватало нескольких передних зубов. — Вчера вечером подъехал немецкий танк, и из него вылез лейтенант. Он потребовал масла, сыру и хлеба, а потом сказал, чтобы мы не выходили, встречать американцев, так как американцы пройдут через город, а потом оставят нас одних. А немцы вернутся и расстреляют каждого, кто встречал американцев. С ним, говорит, восемьсот человек. И он был прав, — возбужденно заключила Жаклина. — Американцы появились, а через час исчезли. Хорошо, если к вечеру немцы не сожгут город дотла...

— Позор! — жестко добавила мадам Дюмулен. — Как только американцам не стыдно? Если они пришли, так пусть остаются, или уж не приходят совсем. Я требую защиты.

— Это преступление, — снова принялся за свое человек с повязкой. — Парижских рабочих оставляют без боеприпасов, чтобы их расстреляли как собак, а они сидят здесь с тремя ружьями и сотнями патронов!

— Дамы и господа! — заговорил Майкл голосом заправского оратора, стоя в машине. — Я заявляю вам...

— Берегись! — прервал его пронзительный женский крик.

Майкл обернулся. На площадь выехала на довольно большой скорости открытая машина. В ней стояли, подняв руки, двое в серой военной форме.

Толпа, окружавшая джип, на мгновение в удивлении смолкла.

— Боши! — закричал кто-то. — Они сдаются!

Но когда машина почти поравнялась с джипом, немцы, стоявшие в ней с поднятыми вверх руками, вдруг нырнули в кузов, и машина, резко прибавив скорость, устремилась вперед. Сзади, из кузова, на мгновение показалась фигура с автоматом. Брызнула очередь, и в толпе послышались вопли. Майкл тупо уставился на мчавшуюся прочь машину, потом стал шарить в ногах в поисках карабина. Казалось, пройдут часы, пока он снимет карабин с предохранителя, но в этот момент у него из-за спины ритмично застучали выстрелы. Шофер немецкой машины вскинул руки, машина ткнулась в каменный край тротуара, отскочила, повернулась и врезалась в бакалейную лавку на углу. Лязгнула железная ставня, зазвенело разбитое вдребезги стекло, машина медленно опрокинулась набок, и из нее вывалились двое.

Майкл, наконец, снял карабин с предохранителя. Стеллевато, застыв от изумления, продолжал сидеть за рулем и только сердито прошептал:

— В чем дело? Что за чертовщина?

Майкл обернулся. Сзади стоял Кин с карабином в руке, с мрачной улыбкой уставившись на распростертых немцев. Пахло порохом.

— Пусть знают, — довольно буркнул он и ухмыльнулся, показав желтые зубы.

Майкл вздохнул и оглядел толпу. Французы зашевелились и стали медленно подниматься на ноги, не сводя глаз с разбитой машины. На булыжнике среди толпы неподвижно лежали две фигуры. В одной из них Майкл узнал Жаклину. Ее юбка задралась выше колен, обнажив толстые желтоватые бедра. Над ней склонилась мадам Дюмулен. Где-то заплакала женщина.

Майкл вылез из джипа, за ним последовал Кин. С карабинами наготове они осторожно пересекли площадь и подошли к опрокинутой машине.

"Кин, — с досадой подумал Майкл, не отрывая глаз от двух серых фигур, распростертых вниз лицом на тротуаре, — надо же, чтобы это сделал именно Кин. Он оказался проворнее и надежнее меня, а я провозился с предохранителем. Немцы домчались бы до самого Парижа, пока я собирался выстрелить..."

Всего в машине, как увидел Майкл, было четверо, трое из них — офицеры. Водитель-солдат был еще жив. Изо рта у него неровной струйкой сочилась кровь. Когда подошел Майкл, он упрямо пытался уползти на четвереньках, но, увидев ботинки Майкла, застыл на месте.

Кин оглядел троих офицеров.

— Мертвые, — сообщил он с обычной вялой, невеселой улыбкой. — Все трое. Мы должны получить, по крайней мере, по "Бронзовой звезде" [награда за участие в одном сражении]. Скажи Пейвону, чтоб написал реляцию. А что с этим? — Кин указал на водителя носком ботинка.

— Плох, — ответил Майкл. Он нагнулся и осторожно дотронулся до плеча солдата. — Говоришь по-французски?

Солдат поднял на него глаза. Ему было не больше восемнадцати или девятнадцати лет. На пухлых губах пенилась кровь, лицо исказилось от боли, в нем было что-то животное, жалкое. Он кивнул, с трудом приподняв голову, и губы его конвульсивно дрогнули от боли. На ботинок Майкла брызнула кровь.

— Не шевелись, — тихо сказал Майкл, наклонившись к самому уху раненого. — Постараемся помочь.

Юноша распрямился и вытянулся на мостовой, а затем перевернулся на бок. Дикими от боли глазами он смотрел на Майкла.

Тем временем около машины собрались французы. Человек с повязкой держал в руках два автомата.

— Превосходно! — радовался он. — Чудесно! Это в Париже очень пригодится.

Он подошел к раненому и выдернул у пего из кобуры пистолет.

— Тоже пригодится. У нас найдутся к нему патроны.

Раненый безмолвно уставился на повязку с красным крестом на рукаве француза, а затем едва слышно проговорил:

— Доктор... Доктор, помогите...

— Да нет же, — весело рассмеялся француз, показывая на повязку, — это просто для маскировки. Чтобы пробраться мимо твоих друзей там, на дороге. Никакой я не доктор, и пусть тебе помогают другие...

Он отнес драгоценное оружие в сторону и стал осматривать, нет ли каких повреждений.

— Не стоит зря тратить время на эту свинью, — прозвучал твердый холодный голос мадам Дюмулен. — Прикончить его надо.

Майкл посмотрел на нее, не веря своим ушам. Она стояла у самой головы раненого водителя, скрестив руки на груди. По суровому выражению, застывшему на лицах стоявших рядом мужчин и женщин, было видно, что она высказала и их мнение.

— Нет, — сказал Майкл, — этот человек — наш пленный, а пленных мы в армии не расстреливаем.

— Доктор! — взывал немец с мостовой...

— Прикончить его, — настаивал кто-то за спиной мадам Дюмулен.

— Если американцы жалеют патроны, — раздался другой голос, — я прикончу его камнем.

— Да что с вами? — закричал Майкл. — Ведь вы же не звери!

Чтобы все поняли, он говорил по-французски, и ему было трудно с помощью почерпнутых в школе знаний выразить весь свой гнев и отвращение. Майкл снова взглянул на мадам Дюмулен. "Непостижимо, — подумал он, — маленькая, толстая домохозяйка, ирландка, оказавшаяся почему-то среди воюющих французов, жаждущая крови и не испытывающая ни малейшего сострадания".

— Он же ранен и не может причинить вам вреда! — продолжал Майкл, злясь, что так медленно подбирает нужные слова. — Какой в этом смысл?

— Пойдите и взгляните на Жаклину, — холодно ответила мадам Дюмулен. — Взгляните на месье Александра, вот он лежит с простреленным легким, тогда вы лучше поймете...

— Но ведь трое из них мертвы, — взывал Майкл к мадам Дюмулен. — Разве этого не достаточно?

— Нет, не достаточно! — Лицо женщины побелело от гнева, темные глаза сверкали безумным огнем. — Может быть, для вас и достаточно, молодой человек. Вы не жили при них целых четыре года! Ваших сыновей не угоняли и не убивали! Жаклина — не ваша соседка. Вы — американец. Вам легко быть гуманным! А нам это далеко не так легко! — Теперь она кричала диким, пронзительным голосом, размахивая кулаками у Майкла под носом. — Мы не американцы и не хотим быть гуманными. Мы хотим убить его. А если вы такой жалостливый — отвернитесь. Без вас сделаем. Пусть ваша американская совесть будет чиста...

— Доктора... — стонал раненый на мостовой.

— Но послушайте, нельзя же так, — продолжал Майкл, просительно вглядываясь в непроницаемые лица горожан, толпившихся позади мадам Дюмулен, чувствуя себя виноватым в том, что он, посторонний человек, иностранец, который любит их, уважает их мужество, сочувствует их страданиям, любит их страну, осмеливается мешать им в таком важном деле на улице их собственного города. Может быть, она права, может быть, в нем говорит свойственная ему мягкотелость, нерешительность, которые и заставляют его возражать. — Нельзя так расправляться с раненым, каковы бы...

Сзади раздался выстрел. Майкл, вздрогнув, обернулся. Кин стоял над немцем, все еще держа палец на спусковом крючке карабина, и криво ухмылялся. Немец затих. Горожане взирали теперь на обоих американцев спокойно и даже чуть смущенно.

— Ну его к чертям, — проговорил Кин, вешая карабин на плечо, — все равно подох бы. Почему бы заодно не доставить удовольствие даме?

— Вот и хорошо, — решительно сказала мадам Дюмулен. — Хорошо. Большое спасибо.

Она повернулась, и стоявшие сзади расступились, пропуская ее. Майкл посмотрел вслед этой маленькой, полной, почти комической фигурке, на которую наложили свою печать частые роды, стирка, бесконечные часы, проведенные на кухне. Степенно, переваливаясь с ноги на ногу, она направилась через площадь туда, где лежала некрасивая крестьянская девушка, которая навсегда избавилась и от своего безобразия и от тяжкого труда на ферме.

Один за другим отошли и другие французы. Американцы остались у трупа немца вдвоем. Майкл наблюдал, как подняли и унесли в гостиницу человека с простреленным легким, потом повернулся к Кину. Тот нагнулся над трупом и шарил по карманам. Когда он выпрямился, в руках у него был бумажник. Раскрыв его, он вытащил сложенную вдвое карточку.

— Расчетная книжка, — сказал он. — Иоахим Риттер, девятнадцати лет. Денежного содержания ему не выплачивали три месяца. — Кин усмехнулся. — Совсем как в американской армии.

Затем он обнаружил фотографию.

— Иоахим со своей кралей, — сказал он, протягивая фотографию Майклу. — Погляди-ка, аппетитная малышка.

Майкл молча посмотрел на карточку. С фотографии, сделанной в каком-то парке, на него смотрели интересный худощавый юноша и пухленькая блондинка в задорно надвинутой на короткие белокурые волосы форменной фуражке своего молодого человека. На лицевой стороне фотографии было что-то нацарапано чернилами по-немецки.

— "Вечно в твоих объятиях. Эльза", — прочитал Кип. — Вот что она написала. Пошлю своей жене, пусть хранит. Будет интересный сувенир.

Руки у Майкла дрожали. Он чуть не разорвал фотографию. Он ненавидел Кина, с отвращением думал о том, что когда-нибудь, через много лет, у себя дома в Соединенных Штатах этот длиннолицый человек с желтыми зубами, разглядывая фотографию, будет с удовольствием вспоминать это утро. Но Майкл не имел никакого права рвать фотографию. При всей своей ненависти к Кину он сознавал, что тот заслужил свой сувенир. В то время как он, Майкл, медлил и колебался, Кин поступил как настоящий солдат. Без колебания и страха он быстро оценил обстановку и уничтожил противника, тогда как все другие, застигнутые врасплох, растерялись. И может быть, убив раненого, он тоже поступил правильно. Возиться с раненым они не могли, его пришлось бы оставить местным жителям, а те все равно размозжили бы ему голову, стоило Майклу скрыться из вида. Кин, этот унылый садист, в конце концов выполнял волю народа, служить которому их, собственно говоря, и послали сюда в Европу. Своим единственным выстрелом Кин дал возможность почувствовать угнетенному, запуганному населению города, что правосудие свершилось, что в это утро они, наконец, сполна расплатились с врагом за все то зло, которое он причинял им целых четыре года. Ему, Майклу, нужно радоваться, что с ним оказался Кин. Вероятно, все равно пришлось бы убивать, а сам Майкл ни за что бы не решился...

Майкл направился к Стеллевато, который оставался у джипа. Чувствовал он себя прескверно. "Для этого нас сюда и послали, — мрачно размышлял он, — для этого все и затевалось — убивать немцев. И надо бы быть веселым, радоваться успеху..."

Но он не радовался. Неполноценный человек, с горечью в душе размышлял он, да, он, Майкл Уайтэкр, неполноценный человек, сомнительная штатская личность, солдат, который не способен убивать. Поцелуи девушек на дороге, украшенные розами изгороди, бесплатный коньяк — все это не для него, он этого не заслужил... Кин, который ухмыляется, всадив пулю в голову умирающему, который бережно прячет в бумажник чужую фотографию как сувенир, — вот тот человек, которого приветствовали европейцы на солнечных дорогах на всем пути от побережья... Кин, победоносный, полноценный американец-освободитель, самый подходящий человек для этого месяца расплаты...

Мимо промчался на своем мотоцикле француз с повязкой Красного Креста. Он весело махнул им, так как стал обладателем пары новых автоматов и сотни патронов, которые вез своим друзьям, сражающимся на баррикадах Парижа. Этот человек с голыми ногами, в нелепых коротких брюках, с окровавленной повязкой на голове, объехав опрокинувшуюся машину, скрылся за поворотом и умчался туда, где были восемьсот немцев, заминированные дорожные перекрестки, столица Франции. Майкл даже не обернулся.

— Господи! — воскликнул Стеллевато своим по-итальянски мягким голосом, все еще слегка сиплым от пережитого волнения. — Что за утро! Как ты себя чувствуешь?

— Прекрасно, — ответил Майкл. — Прекрасно...

— Никки, — сказал Кин, — не хочешь взглянуть на фрицев?

— Нет, — ответил тот, — предоставим это похоронной команде.

— Мог бы взять какой-нибудь интересный сувенир, — сказал Кин, — и послать своим родным.

— Моим родным сувениры не нужны, — ответил итальянец. — Единственный сувенир, который они желают заполучить из Франции, — это я сам.

— Посмотри-ка на эту штуку, — сказал Кин, вытащив фотографию и сунув ее под нос Стеллевато. — Его звали Иоахим Риттер.

Стеллевато неторопливо взял фотографию и стал разглядывать.

— Бедная девочка, — грустно сказал он. — Бедная блондиночка...

Майклу захотелось обнять Стеллевато.

Стеллевато отдал фотографию Кину.

— Пожалуй, надо вернуться на пункт водоснабжения и рассказать ребятам, что здесь произошло, — сказал он. — Они, наверно, слышали выстрелы и перепугались до смерти.

Майкл полез было в машину, но остановился. По главной улице медленно ехал какой-то джип. Кин щелкнул затвором карабина.

— Погоди, — резко сказал Майкл, — это наши.

Джип медленно подкатил к ним, и Майкл узнал Крамера и Морисона, которые три дня назад были с Пейвоном. Горожане, собравшиеся у ступенек гостиницы, уставились на вновь прибывших.

— Привет, ребята! — воскликнул Морисон. — Развлекаетесь?

— Славное было дело, — охотно откликнулся Кин.

— А что произошло? — спросил Крамер, скептически кивнув в сторону мертвых немцев и опрокинутой машины. — Несчастный случай?

— Я их пристрелил, — громко сказал Кин, ухмыляясь. — Недурной счет для одного дня!

— Он что, шутит? — спросил Крамер у Майкла.

— Вовсе нет, — ответил тот. — Всех убил он.

— Вот это да-а! — воскликнул Крамер, по-новому, с уважением посмотрев на Кина, который с первых дней прибытия в Нормандию был предметом насмешек для всего подразделения. — Ай да Кин! Ай да старый хвастун... Кто бы мог подумать!

— Служба гражданской администрации, — поддержал его Морисон, — и вдруг попасть в такую переделку!

— Где Пейвон? — спросил Майкл. — Он приедет сюда сегодня?

Морисон и Крамер во все глаза смотрели на убитых немцев. Как и большинство других солдат из их подразделения, они не видели ни одного боя с момента прибытия во Францию и не скрывали теперь, что этот случай произвел на них огромное впечатление.

— Обстановка изменилась, — сказал Крамер. — Войска здесь не пойдут. Пейвон послал нас за вами. Он в Рамбуйе — всего час езды отсюда. Все ждут дивизию лягушатников, которая должна возглавить победный марш в Париж. Дорогу мы знаем. Никки, поедешь за нами.

Стеллевато вопросительно посмотрел на Майкла. Майкл словно онемел, почувствовав некоторое облегчение от того, что ему больше не надо самому принимать решения.

— Поехали, Никки, — сказал он наконец, — заводи.

— Беспокойный городишко, — сказал Крамер. — Может быть, нас здесь накормят?

— Умираю с голоду, — поддержал его Морисон. — Сейчас бы бифштекс с жареной картошкой по-французски...

Мысль о том, что придется еще задержаться в этом городишке под холодными испытующими взглядами местных жителей рядом с трупами немцев Перед бакалейной лавкой, показалась Майклу просто невыносимой.

— Поедем к Пейвону, — сказал он, — мы можем ему понадобиться.

— Хуже нет начальства из рядовых, — проворчал Морисон. — Уайтэкр, чин рядового первого класса слишком велик для тебя.

Все же он развернул джип. Стеллевато тоже развернулся и двинулся вслед за Морисоном. Майкл неподвижно сидел на переднем сиденье, уставившись прямо перед собой, стараясь не смотреть в сторону гостиницы, где, окруженная соседями, стояла мадам Дюмулен.

— Месье! — раздался голос мадам Дюмулен, громкий и властный. — Месье!

Майкл тяжело вздохнул.

— Стой! — приказал он.

Стеллевато затормозил и посигналил Морисону. Тот тоже остановился.

Мадам Дюмулен, в сопровождении всей группы, двинулась к джипу. Она подошла к Майклу, а за ее спиной стали усталые, изнуренные трудом фермеры и лавочники в мешковатой поношенной одежде.

— Месье, — обратилась к нему мадам Дюмулен, скрестив руки на своей полной бесформенной груди. Порванный свитер, вытянувшийся на широких бедрах, слегка трепетал на ветру. — Вы собираетесь уезжать?

— Да, мадам, — спокойно ответил Майкл. — Таков приказ.

— А восемьсот немцев? — спросила она, с трудом сдерживая бешенство.

— Я сомневаюсь, что они здесь появятся.

— Сомневаетесь? — передразнила мадам Дюмулен. — А что, если они не знают о ваших сомнениях, месье? Что, если они все-таки появятся?

— К сожалению, мадам, — устало сказал-Майкл, — нам нужно ехать. И если даже они войдут в город, какую пользу принесут вам пять американцев?

— Значит, бросаете нас? — закричала она. — А немцы придут, увидят вон те четыре трупа и перебьют всех мужчин, всех женщин и детей в городе! Не выйдет! Вы обязаны остаться и защищать нас!

Майкл окинул усталым взглядом солдат на двух джипах. Их всего пятеро на этой проклятой площади: Стеллевато, Кин, Морисон, Крамер и он сам. Из пятерых только один Кин стрелял по людям, и можно считать, что он сделал достаточно для одного дня. "Господи! — подумал Майкл, бросив полный сожаления взгляд на мадам Дюмулен. Эта приземистая женщина, грозная в своей ярости, как бы олицетворяла собой долг. — Если появится этот призрачный немецкий батальон, какой помощи можно ожидать от этих пятерых воинов!"

— Мадам, — сказал он, — мы ничего не можем поделать. Мы — это еще не американская армия. Мы следуем туда, куда прикажут, и делаем, что нам велят.

Он окинул взглядом встревоженные, осуждающие лица жителей, надеясь, что они поймут и оценят его добрые намерения, его "сожаление, его беспомощность. Но тщетно. Ни в одном взоре не засветилось ответного огонька; перепуганные мужчины и женщины смотрели угрюмо, уверенные, что их оставляют одних на верную гибель, что уже сегодня их трупы будут валяться среди развалин города.

— Простите меня, мадам, — сказал Майкл, чуть не плача, — я решительно ничего не могу поделать...

— Раз вы не собирались здесь оставаться, — сказала мадам Дюмулен неожиданно спокойным голосом, — вы не имели права сюда приезжать. Вчера танкисты, сегодня вы... Хоть и война, но вы не вправе так обращаться с людьми...

— Никки, — сказал Майкл хриплым голосом. — Едем отсюда. И быстрее!

— Это низко! — крикнула мадам Дюмулен от имени всех измученных людей, стоявших рядом, когда Стеллевато нажал на газ. — Подло, бесчеловечно и...

Конца фразы Майкл не расслышал. Они, не оглядываясь, быстро выехали из города и вслед за машиной Крамера и Морисона направились туда, где их ждал полковник Пейвон.

Стол был уставлен бутылками с шампанским. Вино искрилось в бокалах, отражая свет сотен восковых свечей, которыми освещался ночной клуб. Зал был полон. Мундиры десятка наций смешались с веселыми пестрыми туалетами, обнаженными руками, пышными прическами. Казалось, все говорили сразу. Освобождение Парижа накануне, сегодняшний парад, сопровождавшийся выстрелами снайперов с крыш, — все это служило темой для оживленных бесед. Приходилось до предела напрягать голос, чтобы перекричать громкие звуки, издаваемые тремя музыкантами в углу, которые наигрывали модную американскую песенку.

Пейвон сидел против Майкла и широко улыбался, зажав сигару в зубах. Одной рукой он полуобнимал поблекшую даму с длинными накладными ресницами, а другой время от времени вынимал изо рта сигару и приветственно помахивал ею Майклу, рядом с которым сидели корреспондент Эхерн, изучающий проблему страха, чтобы написать статью в "Кольерс", и элегантно одетый французский летчик средних лет. Неподалеку сидели два американских корреспондента, уже порядком захмелевшие. Они с серьезным видом беседовали между собой.

— Генерал, — говорил первый, — мои люди вышли к реке. Что прикажете делать дальше?

— Форсируйте проклятую реку!

— Не могу, сэр. На другом берегу восемь бронетанковых дивизий.

— Отстраняю вас от командования. Вы не можете — назначим того, кто сможет.

— Ты откуда, приятель? — спросил первый корреспондент.

— Из Ист-Сент-Луиса.

— Руку.

Они пожали друг другу руки, и второй корреспондент продолжал:

— Отстраняю вас...

Затем оба снова выпили и уставились на танцующих.

— Да! — говорил французский летчик, который отслужил три срока в английской авиации и прибыл в Париж для какого-то туманного взаимодействия со штабом 2-й французской бронетанковой дивизии. — Славное было время! — Он имел в виду 1928 год в Нью-Йорке, куда ездил по делам в одну маклерскую контору на Уолл-стрит. — У меня была квартира на Парк-авеню, — продолжал летчик, любезно улыбаясь. — По четвергам я устраивал Для друзей коктейли. У нас было правило: каждый обязательно приводит девушку, которая никогда не была у меня прежде. Бог мой, так я перезнакомился с сотнями девушек! — Он покачал головой, вспоминая прекрасные дни молодости. — А поздно вечером мы, бывало, ездили в Гарлем. О, эти черные красавицы, эта музыка! Как вспомнишь — душа замирает!..

Он потянул шампанское и улыбнулся Майклу.

— Сто тридцать пятую улицу я знал лучше, чем Вандомскую площадь. После войны снова поеду в Нью-Йорк и, возможно, — задумчиво закончил он, — сниму квартиру на Сто тридцать пятой улице.

От другого столика отделилась брюнетка в накинутой на плечи черной кружевной шали. Она подошла к ним и поцеловала летчика.

— Дорогой лейтенант! Я так рада видеть французского офицера!..

Летчик встал, степенно поклонился и пригласил брюнетку на танец. Они слились в объятии и маленькими шажками заскользили по переполненному танцующими залу. Музыканты играли румбу, и летчик в своем элегантном голубом мундире танцевал, как кубинец, покачивая корпусом и сохраняя серьезное, одухотворенное выражение на лице.

— Уайтэкр, — сказал Пейвон Майклу, — вы будете просто дураком, если когда-нибудь уедете из этого города!

— Согласен с вами, полковник, — ответил Майкл. — Когда кончится война, я попрошу, чтобы мне выдали увольнительные документы прямо на Елисейские поля!

И в этот момент он сам искренне верил в то, что говорит. С той самой минуты, когда, двигаясь среди грузовиков с пехотой, он увидел шпиль Эйфелевой башни, возвышавшийся над крышами Парижа, им овладело ощущение, что наконец-то он по-настоящему у себя дома. Бурная волна поцелуев, рукопожатий, изъявлений благодарности захлестнула его, он жадно вчитывался в знакомые с детства названия улиц: "Рю де Риволи", "Площадь Оперы", "Бульвар Капуцинов", и чувствовал себя очистившимся от всех грехов, избавившимся от всех разочарований. Даже стычки, изредка вспыхивавшие в парках и среди памятников, когда немцы спешили израсходовать боеприпасы, прежде чем сдаться в плен, казались ему вполне естественным и даже приятным вступлением к знакомству с великим городом. Забрызганные кровью мостовые, раненые и умирающие, которых торопливо уносили на окровавленных носилках санитарки Сопротивления, в его глазах придавали лишь необходимую драматическую остроту великому акту освобождения.

Он никогда бы не смог точно воспроизвести, как все это выглядело в действительности. Он помнил лишь быстрые поцелуи, губную помаду на куртке, слезы, объятия и то, что чувствовал себя сильным, неуязвимым, любимым...

— Эй, вы! — воскликнул первый корреспондент.

— Слушаю, сэр, — ответил второй.

— Где штаб Второй бронетанковой дивизии?

— Не могу знать, сэр. Я только что из Камп-Шанкса.

— Отстраняю вас от должности.

— Слушаюсь, сэр.

Оба с важным видом выпили.

— Помню, — услышал он рядом голос Эхерна, — когда мы виделись прошлый раз, я спрашивал вас о страхе.

— Да, спрашивали, — ответил Майкл, приветливо посмотрев на красное, загорелое лицо и серьезные серые глаза. — Как котируется сейчас страх на издательском рынке?

— Решил бросить эту тему, — откровенно признался Эхерн. — И так слишком перестарались. А виноваты творения писателей о предыдущей войне, да еще психоанализ. К страху стали относиться с почтением и звонят, о нем до тошноты. Но это взгляд людей штатских, а солдат страх беспокоит куда меньше, чем пытаются внушить нам писатели. На самом же деле картина, изображающая войну как нечто невыносимое, фальшива от начала до конца. Я внимательно наблюдал, много думал. Война приятна, и приятна, вообще говоря, почти всем, кто участвует в ней. Это нормальное, вполне приемлемое явление. Что вас больше всего поразило за этот месяц во Франции?

— Как сказать, — начал было Майкл, — пожалуй...

— Веселье, — перебил Эхерн, — какой-то буйный праздник. Смех. Волна смеха несла нас триста миль через позиции противника. Собираюсь написать об этом в "Кольерс".

— Прекрасно, — серьезно сказал Майкл. — С нетерпением буду ждать эту статью.

— Единственный человек, который правильно описал сражение, — это Стендаль. — Эхерн наклонился и почти вплотную придвинул лицо к Майклу. — Да и вообще, второй раз перечитывать стоит только трех писателей, вошедших в историю литературы, — Стендаля, Вийона и Флобера...

— Через месяц война кончится, — рассуждал какой-то английский корреспондент по ту сторону стола. — А жаль. Еще много немцев нужно перебить. Пока идет война, мы будем убивать сгоряча, а когда война кончится, все равно придется убивать, но убивать хладнокровно. Боюсь, что мы, англичане и американцы, постараемся уклониться от этого неприятного дела, и в центре Европы останется могущественное поколение врагов. Лично я, как это ни ужасно, молю, чтобы фортуна нам изменила...

"О милая, любимая, — напевал музыкант по-английски с сильным акцентом, — будь нежна со мной..."

— Стендаль тонко подметил в войне что-то необычное, безумное, смешное, — продолжал Эхерн. — Помните, он описывает в своем дневнике, как один полковник во время русской кампании собирал своих солдат?

— Боюсь, что не помню, — ответил Майкл.

— Как обстановка? — допытывался первый корреспондент.

— Мы окружены двумя дивизиями.

— Отстраняю вас от командования. Раз не можете форсировать реку; назначим того, кто может.

Оба выпили.

К столику подошла высокая брюнетка в цветастом платье, которой Майкл улыбнулся через весь зал минут пятнадцать назад.

— Вам, вероятно, очень скучно, милый солдат, — сказала девушка, наклонившись к Майклу, и нежно положила ладонь ему на руку. Перед его глазами мелькнули красиво очерченные крепкие оливковые груди, которые открылись в глубоком вырезе платья. — Не хотите ли потанцевать с благодарной дамой?

Майкл улыбнулся ей.

— Через пять минут, — сказал он, — когда проветрится в голове.

— Хорошо, — кивнула девушка, призывно улыбнувшись. — Вы знаете, где я сижу...

— Конечно, знаю, — заверил ее Майкл. — Он смотрел, как она ловко скользит между танцующими, как колышутся цветастые волны ее платья.

"Хороша. Очень хороша, — подумал Майкл. — Надо же поухаживать за парижанкой, чтобы официально отметить вступление в Париж".

— ...Об отношениях между мужчинами и женщинами в военное время, — сказал Эхерн, — можно написать целые тома.

— Совершенно верно, — подтвердил Майкл.

Девушка уселась за свой столик и улыбнулась ему.

— Здоровые и свободные отношения с романтическим оттенком спешки и трагичности, — продолжал Эхерн. — Взять хотя бы меня. У меня в Детройте жена и двое детей. Я обожаю свою жену, но, честно говоря, при мысли о ней мне становится скучно. Это простая маленькая женщина, волосы у нее уже редеют. А в Лондоне у меня этакая чувственная девятнадцатилетняя девица, которая работает в каком-то министерстве. Она пережила войну, понимает, что мне пришлось испытать, и я счастлив с ней... Разве можно, не кривя душой, уверять, что мне хочется вернуться в Детройт?

— Да, — вежливо посочувствовал Майкл, — у каждого свои заботы.

В конце зала послышались крики, и показались четверо молодых французов с нарукавными повязками Сопротивления, вооруженных винтовками. Проталкиваясь сквозь толпу танцующих, они тащили молодого парня, по лицу которого из глубокой раны на лбу текла кровь.

— Врете! — кричал парень с окровавленным лицом. — Врете вы все! Я такой же коллаборационист, как любой из здесь присутствующих!

Один из вооруженных французов сильно ударил парня по шее, голова у того сразу сникла, и он притих. Его потащили вверх по лестнице мимо стеклянных канделябров. Оркестр заиграл еще громче.

— Варвары! — сказала по-английски дама лет сорока с длинными темно-красными ногтями, усевшаяся рядом с Майклом на стул, который освободил французский летчик. На ней было простое, но элегантное черное платье, и она все еще выглядела очень красивой. — Всех их нужно арестовать! Только и ищут повода затеять ссору. Я собираюсь внести предложение, чтобы американцы их разоружили.

Говорила она с типичным американским акцентом. Эхерн и Майкл в недоумении уставились на нее. Она энергично кивнула Эхерну, а затем, более холодно, Майклу, сразу заметив, что тот не офицер.

— Мейбл Каспер, — представилась она, — и не смотрите так удивленно. Я из Скенектади.

— Очень приятно, Мейбл, — вежливо сказал Эхерн и поклонился, не поднимаясь со стула.

— Я знаю, что говорю, — затараторила дама из Скенектади, явно хватившая лишнего. — Я живу в Париже уже двенадцать лет, и сколько же я выстрадала! Вы корреспондент, и у меня есть что рассказать вам о том, как жилось при немцах...

— Рад выслушать...

— Продовольственные затруднения, карточки, — продолжала Мейбл Каспер, налив полный бокал шампанского и одним глотком отпив добрую половину. — Немцы реквизировали мою квартиру, а на вывоз мебели дали всего две недели. К счастью, я подыскала другую квартиру, принадлежавшую еврейской чете. Мужа уже нет в живых, а сегодня, представьте себе, на другой день после освобождения, приходит эта женщина и требует, чтобы я освободила квартиру. В квартире не было никакой мебели, когда я въезжала. Но я была чертовски предусмотрительна и запаслась письменными показаниями свидетелей. Я знала, что так случится. Я уже говорила с полковником Харви из нашей армии, и он успокоил меня. Вы знаете полковника Харви?

— Боюсь, что нет, — ответил Эхерн.

— Нам во Франции предстоят трудные дни. — Мейбл Каспер допила шампанское. — Всякие подонки подняли голову, хулиганы бродят с оружием.

— Вы имеете в виду бойцов Сопротивления? — спросил Майкл.

— Да, я имею в виду их.

— Но ведь они вынесли на своих плечах всю тяжесть борьбы в подполье, — заметил Майкл, стараясь понять, куда клонит эта женщина.

— В подполье! — презрительно фыркнула дама. — Надоело мне это подполье. Кто туда шел? Всякие бездельники, агитаторы, голытьба, которой не нужно заботиться ни о семьях, ни о собственности, ни о работе... Порядочные люди были для этого слишком заняты, и теперь нам придется расплачиваться, если вы не заступитесь. Вы освободили нас от немцев, а теперь освобождайте от этих французов и русских. — Осушив бокал, она поднялась. — Совет для умных, — добавила она серьезно, кивнув на прощанье.

Майкл посмотрел ей вслед. Она пробиралась между рядами беспорядочно расставленных столиков в своем простом красивом черном платье.

— Господи, — тихо сказал Майкл, — а еще из Скенектади...

— Война, — продолжал Эхерн ровным голосом, — как я уже сказал, это беспорядочное нагромождение противоречивых элементов...

— Доложите обстановку, — твердил первый корреспондент.

— Меня обошли с левого фланга, — отвечал второй, — правый фланг разбит, центр отброшен. Я буду атаковать...

— Сдайте командование.

— После войны, — продолжал английский корреспондент, — я собираюсь купить домик под Биаррицем и поселиться там. Не выношу английской пищи. А если мне придется бывать в Лондоне, я полечу на самолете с полной корзиной провизии и буду есть у себя в номере...

— Это вино недостаточно выдержано, — объяснял офицер службы общественной информации с новенькой блестящей кобурой на перекинутом через плечо ремне.

— Если вообще можно надеяться на будущее, — донесся до Майкла голос Пейвона, поучавшего двух молоденьких американских пехотных офицеров, которые явно удрали на ночь в самовольную отлучку из своей дивизии, — то это будущее принадлежит Франции. Американцам мало сражаться за Францию, они должны понять ее, помочь ей стать на ноги, проявлять к ней максимум терпимости. А это нелегко, потому что французы самый беспокойный народ в мире. Они досаждают своим шовинизмом, своим презрительным отношением, своим благоразумием, своим независимым нравом, своим высокомерием. На месте президента Соединенных Штатов я бы посылал американскую молодежь вместо колледжа на два года во Францию. Юноши научились бы разбираться в пище и в искусстве, а девушки — в проблемах пола, и лет через пятьдесят на берегах Миссисипи выросла бы настоящая Утопия...

Девушка в цветастом платье все время напряженно следила за Майклом, а когда их взгляды встречались, кивала и широко улыбалась.

— Именно иррациональные начала, заключенные в войне, — продолжал Эхерн, — как раз и обходит вся наша литература. Позвольте еще раз напомнить вам того полковника у Стендаля...

— А чем примечателен этот полковник у Стендаля? — рассеянно спросил Майкл, мысли которого мечтательно плыли в парах шампанского, табачном Дыме, аромате духов, запахе свеч и волнах вожделения.

— Когда его солдаты пали духом, — принялся рассказывать Эхерн строгим, внушительным голосом, в котором зазвучали воинственные нотки, — и были готовы бежать под натиском противника, полковник осыпал их отборной бранью, взмахнул шпагой и заорал: "На мою ж... равняйсь! За мной!" Солдаты бросились за ним и разгромили противника. Полная бессмыслица, но это затронуло какую-то патриотическую струнку, укрепило волю к победе в сердцах солдат — и победа осталась за ними.

— Эх, — с сожалением вздохнул Майкл, — нет больше таких полковников.

Какой-то пьяный английский капитан запел во весь голос, заглушая оркестр: "На линии Зигфрида [линия Зигфрида — укрепленная оборонительная полоса, построенная гитлеровцами в 1936-1939 гг. на западной границе Германии] развешаем белье!" Песню сразу же подхватили другие. Оркестр прервал танцевальную мелодию и стал аккомпанировать. Пьяный капитан, здоровый краснолицый детина, схватил какую-то девицу и пустился танцевать между столиками. Вскочили другие пары, пристроились к ним и, вытянувшись в линию, пустились в пляс, лавируя между бумажными скатертями и ведерками с шампанским. Через минуту набралось уже пар двадцать. Они громко пели, откинув головы, каждый держал обеими руками впереди идущего за талию. Это напоминало торжественный танец змеи, который танцуют студенты колледжа После победы своей футбольной команды. Разница была только в том, что танцевали в освещенном свечами закрытом зале с низкими потолками и песня звучала особенно оглушительно.

— Недурно, — сказал Эхерн, — но слишком обычно, чтобы представлять интерес с литературной точки зрения. В конце концов, вполне естественно, что после такой победы освободители и освобожденные поют и танцуют. А вот побывать бы в Севастополе в царском дворце, когда кадеты, наполнив плавательный бассейн шампанским из царских подвалов, купали в нем голых балерин в ожидании подхода Красной Армии, которая всех их перестреляет!.. Извините, — с серьезным лицом закончил Эхерн, поднимаясь, — я должен принять участие.

Он пробрался между столиками и положил руки на талию Мейбл Каспер из Скенектади, которая как раз пристроилась в хвост танцующим и, покачивая обтянутыми тафтой бедрами, громко пела.

Девушка в цветастом платье подошла к Майклу и, улыбнувшись, протянула руку.

— Танцуем?

— Танцуем!

Он поднялся и взял протянутую руку. Они встали в ряд, девушка пошла впереди, и ее стройные бедра ожили под тонким шелком платья.

Теперь уже танцевали все. Длинная вереница танцующих пар, пестреющая шелком и военными мундирами, извивалась по залу, перед завывающим оркестром, между столиками. Зал содрогался от песни.

Нет ли грязных тряпок, мамаша дорогая?

На линии Зигфрида развешаем белье!

Майкл усердно старался перекричать остальных охрипшим от счастья голосом, цепко держась за хрупкую талию желанной девушки, которая из всех молодых людей в этом праздничном городе выбрала именно его. Захваченный волнами пронзительной музыки, выкрикивая грубые, торжествующие слова песни, над которыми так жестоко потешались немцы, когда впервые услышали их от англичан в 1939 году, Майкл испытывал такое ощущение, будто в этот вечер все мужчины его друзья, все женщины любят только его, все города принадлежат ему одному, все победы одержаны лично им, а жизнь будет длиться вечно...

— "На линии Зигфрида развешаем белье, — вместе со всеми выкрикивал он, — если от нее что-нибудь останется!"

И Майкл верил, что ради этой минуты он жил, ради нее пересек океан, ради нее шел с винтовкой, ради нее ускользнул от смерти.

Песня кончилась. Девушка в цветастом платье повернулась, поцеловала его и прижалась, растаяв в его объятиях. Винные пары, духи, пахнущие гелиотропом, кружили голову, а люди вокруг запели "В доброе, старое время" — сентиментальную, трогательную песню, словно радостные, веселые гуляки на новогоднем вечере.

Пожилой французский летчик, который в 1928 году жил на Парк-авеню, устраивал необычные коктейли и по ночам посещал Гарлем, а теперь, отслужив три полных срока в эскадрилье "Лотарингия" и потеряв за эти годы почти всех друзей, наконец снова вернулся в Париж, пел, не стыдясь слез, градом катившихся по его постаревшему, но все еще красивому лицу.

— "Разве забудем старых друзей? — пел он, обняв за плечи Пейвона. В этот веселый радостный вечер вырвалась, наконец, наружу вся накопившаяся в его сердце тоска по родине. — Разве не вспомним о них?.."

Девушка снова крепко поцеловала Майкла. Он закрыл глаза и тихо покачивался, заключив в объятия этот безымянный подарок освобожденного города...

Через четверть часа, когда Майкл с карабином в руках вел девушку в цветастом платье рядом с Пейвоном и его поблекшей дамой по темным Елисейским полям, направляясь к Триумфальной арке, неподалеку от которой жила девушка, немцы начали бомбить город. Под деревом стоял какой-то грузовик, и Майкл с Пейвоном решили переждать бомбежку здесь. Они уселись на буфер грузовика под символическим укрытием зеленой листвы.

Через две минуты Пейвон был мертв, а Майкл лежал на пахнущей асфальтом мостовой в полном сознании, но чувствуя, что не в состоянии даже пошевелить ногами.

Где-то вдалеке послышались голоса, и Майклу захотелось узнать, что же с девушкой в шелковом платье. Он старался понять, как все это произошло: бомбили ведь как будто другой берег реки, он даже не слышал свиста падающей бомбы...

Потом он вспомнил, как из-за поворота на них с ревом устремилась какая-то огромная тень... "А, автомобильная катастрофа", — подумал он и улыбнулся, вспомнив, как друзья всегда предупреждали его: "Берегись французских шоферов".

Ноги по-прежнему не двигались, и в свете зажженного кем-то карманного фонарика лицо Пейвона казалось бледным-бледным, словно он вечно был мертвецом. Потом послышался голос американца:

— Эй, посмотри-ка! Это американец, мертвый... Да это полковник! Погляди!.. А похож на простого солдата...

Майкл попытался сказать им о своем друге полковнике Пейвоне, но язык не слушался. Когда они подняли Майкла со всей осторожностью, какую только позволяли темнота, неразбериха и женские вопли, он тут же потерял сознание.

33

Лагерь, где готовилось пополнение, располагался на сырой равнине близ Парижа. Солдаты размещались в палатках и старых немецких бараках, стены которых все еще были ярко размалеваны изображениями рослых немецких парней, улыбающихся пожилых мужчин, пьющих пиво из больших кружек, и голоногих деревенских девушек, тяжеловесных, как першероны [першероны — порода тяжелых упряжных лошадей; впервые выведена во Франции, в провинции Перш]. В верхней части каждой картины неизменно красовался орел со свастикой. Многие американцы увековечили свое пребывание в этом памятном месте, оставив на расписанных стенах свои имена: повсюду пестрели надписи "Сержант Джо Захари, Канзас-Сити, штат Миссури", "Мейер Гринберг, рядовой первого класса, Бруклин, США"...

Тысячи людей, ожидающих отправки в дивизии для восполнения боевых потерь, неторопливо месили ноябрьскую грязь. Сдержанные и молчаливые, они резко отличались от шумливых, вечно жалующихся американских солдат, каких обычно приходилось встречать Майклу. Он стоял у входа в свою палатку, всматривался в уныло моросящий дождь и мысленно сравнивал этот лагерь, где солдаты в мокрых дождевиках бесцельно и беспокойно двигались взад и вперед по длинным, туманным линейкам, с чикагскими скотопригонными дворами, где втиснутый в загоны скот с тревогой ожидает своей неизбежной участи, чуя запах близкой бойни.

— Пехота! — горько жаловался молодой Спир, сидевший в палатке. — Меня послали на два года в Гарвард, и я должен был выйти оттуда офицером, а потом все это отменили, черт бы их побрал! И вот я после двух лет учебы в Гарвардском университете рядовой пехоты. Что за армия!

— Да, это свинство, — сочувственно отозвался Кренек с соседней койки. — В армии у нас ужасный кавардак. Все делается по знакомству.

— У меня масса знакомых, — резко сказал Спир. — Иначе как бы я мог попасть в Гарвард? Но они ничего не могли поделать, когда пришел приказ о переводе. Моя мать чуть было не умерла, когда узнала об этом.

— Да, — вежливо заметил Кренек, — вот, наверно, был удар для всех твоих близких!

Майкл обернулся посмотреть, не смеется ли Кренек над юношей из Гарварда. Кренек служил пулеметчиком в 1-й дивизии, был ранен в Сицилии, а затем еще раз в день высадки в Нормандии и теперь в третий раз возвращался в часть. Но Кренек, крепкий, приземистый смуглый паренек из трущоб Чикаго, искренне жалел молодого барчука из Бостона.

— А что, ребята, — сказал Майкл, — может быть, война завтра окончится?

— Ты что, получил секретное донесение? — спросил Кренек.

— Нет, — спокойно ответил Майкл, — но в "Старз энд Страйпс" [газета, издававшаяся для американских войск в Европе во время второй мировой войны] пишут, что русские продвигаются по пятьдесят миль в день...

— Ох, эти русские, — покачал головой Кренек, — я бы не стал слишком надеяться на то, что русские выиграют для нас войну. В конце концов, придется послать на Берлин Первую дивизию, и она-то уж разделается с немцами.

— Ты постараешься снова попасть в Первую дивизию? — спросил Майкл.

— К чертям, — ответил Кренек, покачав головой, и поднял глаза от винтовки, которую он чистил, сидя на койке. — Я хочу выйти из войны живым. Все знают, что Первая дивизия самая лучшая в нашей армии. Это прославленная дивизия, о ней столько писали. Где самый трудный для высадки участок берега, где нужно взять укрепленную высоту, где нужно возглавить наступление — там всегда вспоминают о Первой дивизии. Уж лучше здесь на месте пустить себе пулю между глаз, чем идти в Первую дивизию. Я хочу попасть в самую заурядную дивизию, о которой никто никогда не слышал и которая не взяла ни одного города с самого начала войны. Если попадешь в Первую дивизию, самое лучшее, на что можно рассчитывать, — это еще одно ранение. Два раза мне давали "Пурпурное сердце", и каждый раз все ребята во взводе поздравляли меня. Командование всегда направляет в Первую дивизию самых лучших генералов нашей армии, самых боевых и бесстрашных, а это значит — прощай, солдатское счастье. С меня всего этого хватит, нужно дать и другим парням прославиться. — Он снова наклонился над винтовкой и принялся тщательно протирать металлические части.

— Ну, а как там? — озабоченно спросил Спир. Это был красивый блондин с волнистыми волосами и мягкими голубыми глазами. При взгляде на него в воображении невольно вставал длинный ряд гувернанток и тетушек, водивших его в субботние вечера на концерты Кусевицкого [Кусевицкий, Сергей Александрович (1874-1951) — русский дирижер и музыкальный деятель; выдающийся солист-контрабасист; в 1920 году эмигрировал за границу; возглавлял Бостонский симфонический оркестр в США]. — Как там вообще в пехоте?

— Как в пехоте? — сказал Кренек нараспев. — Ножками, ножками, топ, топ...

— Нет, я серьезно опрашиваю, — настаивал Спир, — как это делается? Просто берут тебя за шиворот, кидают, куда им вздумается, и тут же заставляют воевать?

— А ты что, думаешь, все делается постепенно? — сказал Кренек. — Ничего подобного. Во всяком случае, не в Первой дивизии.

— А ты? — спросил Спир Майкла. — В какой дивизии ты служил?

Майкл направился к своей койке и тяжело опустился на нее.

— Я не был ни в какой дивизии. Я был в службе гражданской администрации.

— Служба гражданской администрации, — сказал Спир, — вот куда меня должны бы послать.

— Ты был в службе гражданской администрации? — удивился Кренек. — А как же ты ухитрился получить там "Пурпурное сердце"?

— Меня сшибло французское такси в Париже. У меня была сломана левая нога.

— В Первой дивизии ты никогда не получил бы "Пурпурное сердце" за такую чепуху, — с гордостью сказал Кренек.

— Нас было в палате двадцать человек, — объяснил Майкл. — Однажды утром пришел какой-то полковник и всем вручил медали.

— Пять очков?! [в американской армии существовал порядок, согласно которому по окончании войны из армии увольнялись в первую очередь те военнослужащие, которые имели большее количество так называемых очков; награжденным медалью "Пурпурное сердце" прибавлялось пять очков] — воскликнул Кренек. — Это неплохо. Когда-нибудь ты будешь благодарить бога за то, что тебе покалечили ногу.

— Боже мой! — воскликнул Спир. — Что у нас творится: человека со сломанной ногой направляют в пехоту.

— Она уже не сломана, — сказал Майкл. — Она работает. Хотя внешне моя нога выглядит плохо, но доктора гарантируют, что она будет действовать, особенно в сухую погоду.

— Пусть даже так, — продолжал Спир, — почему бы тебе не вернуться в свою гражданскую администрацию?

— Если ты в звании сержанта и ниже, — монотонно проговорил Кренек, — никто не станет беспокоиться, чтобы послать тебя обратно в свою часть. От сержанта и ниже — это все взаимозаменяемые детали.

— Спасибо, Кренек, — спокойно ответил Майкл. — Это самое приятное из того, что говорили обо мне за последние месяцы.

— Какая твоя военно-учетная специальность? — спросил Кренек.

— Семьсот сорок пять.

— Семьсот сорок пять. Стрелок. Вот это действительно специальность. Взаимозаменяемая часть. Все мы взаимозаменяемые части.

Майкл заметил, как мягкий, приятный рот Спира исказила нервная гримаса отвращения. Спиру явно пришлось не по вкусу, что он тоже взаимозаменяемая часть. Это определение никак не совпадало с тем образом, который создало его воображение в безмятежные годы, проведенные в обществе гувернанток и в аудиториях Гарвардского университета.

— Должны же быть дивизии, в которых служить легче, чем в других, — настаивал Спир, озабоченный своей будущей судьбой.

— Убить могут в любой дивизии американской армии, — резонно заметил Кренек.

— Я имею в виду, — пояснил Спир, — дивизию, где превращают человека в солдата постепенно, не сразу.

— Видно, тебя, братец, крепко учили в Гарвардском университете, — сказал Кренек, наклоняясь над винтовкой. — Тебе там наговорили кучу всякой ерунды о службе в армии.

— Папуга? — Спир повернулся к другому солдату, который молча лежал на своей койке и, не моргая, смотрел вверх на сырой брезент. — Папуга, а ты в какой дивизии служил?

— Я был в зенитной артиллерии, — не поворачивая головы, отозвался Папуга ровным слабым голосом.

Это был толстый человек лет тридцати пяти с болезненно-желтым рябоватым лицом и сухими черными волосами. Он целыми днями лежал на койке, мрачно уставившись куда-то вдаль, и Майкл заметил, что он часто пропускает время приема пищи. На рукавах его одежды были видны следы сорванных сержантских нашивок. Папуга никогда не принимал участия в разговорах, которые велись в палатке, и во всем его поведении было что-то загадочное.

— Зенитная артиллерия, — сказал Кренек, рассудительно кивнув головой. — Это неплохая служба.

— Что же ты здесь делаешь? — допытывался Спир. В дождливые ноябрьские дни, в сыром лагере, где в воздухе носился запах бойни, он готов был искать утешения у любого из окружавших его ветеранов. — Почему ты не остался в зенитной артиллерии?

— Однажды, — сказал Папуга, не глядя на Спира, — я сбил три наших самолета П-47.

В палатке стало тихо. Майклу стало не по себе, ему хотелось, чтобы Папуга больше ничего не рассказывал.

— Я был в расчете 40-миллиметровой пушки, — продолжал Папуга после небольшой паузы своим ровным, бесстрастным голосом. — Наша батарея охраняла аэродром, на котором базировались П-47. Было уже почти темно, а немцы имели привычку прилетать как раз в это время и обстреливать из пулеметов наш аэродром. У меня не было свободного дня в течение двух месяцев, ни одной ночи я не спал спокойно. А тут, как раз перед этим, я получил письмо от жены, она писала, что у нее скоро будет ребенок, а я ведь не был дома два года...

Майкл закрыл глаза, надеясь, что Папуга замолчит. Но в душе Папуги накопилось столько страдания, что, раз начав, говорить, он не в состоянии был остановиться.

— У меня было скверное настроение, — продолжал Папуга, — и мой дружок дал мне полбутылки французской самогонки. Она крепкая, как чистый спирт, и хватает за горло, как капкан. Я выпил всю ее один, и, когда над аэродромом появилось несколько снижающихся самолетов и кто-то стал кричать, я, должно быть, обезумел. Было уже почти темно, понимаешь, а немцы имели привычку... — Он остановился, вздохнул и медленно провел ладонью по глазам. — Я повернул свою пушку на них. Я хороший стрелок... А потом и другие орудия открыли по ним огонь. Должен вам сказать, что на третьем самолете я увидел наши опознавательные знаки: полосы на крыльях и звезду, но почему-то не мог остановиться. Он летел как раз надо мной, очень тихо, с опущенными закрылками, пытаясь сесть... не понимаю, как это я не смог остановиться... — Папуга оторвал руку от глаз. — Два из них сгорели, а третий при посадке перевернулся и разбился. Десять минут спустя ко мне подошел полковник, командир группы. Это был молодой парень, знаете этих авиационных полковников? Он получил за что-то "Почетную медаль конгресса", когда мы еще были в Англии. Полковник подошел ко мне и сразу учуял запах водки. Я думал, он застрелит меня на месте и, по правде говоря, ничуть его не обвиняю и ничего против него не имею.

Кренек резким движением вставил затвор в винтовку.

— Но он не застрелил меня, — мрачно продолжал Папуга. — Он повел меня в поле, где упали самолеты, и показал мне, что осталось от двух сгоревших летчиков. Он приказал мне помочь нести третьего, того, что перевернулся, на медпункт, только он все равно умер.

Спир нервно щелкал языком, и Майкл пожалел, что парню пришлось все это услышать. Вряд ли это пойдет ему на пользу, когда его пошлют на фронт (сразу, а не постепенно) штурмовать укрепления линии Зигфрида.

— Меня арестовали и собирались судить, и полковник сказал, что сделает все, чтобы меня повесили, — продолжал Папуга, — но, как я уже сказал, я ни в чем не виню полковника, он ведь просто молодой парень. Но вскоре мне сказали: "Папуга, мы дадим тебе возможность загладить свою вину, мы не станем судить тебя, а пошлем тебя в пехоту". И я сказал: "Как вам угодно". С меня сорвали сержантские нашивки, а за день до моего отъезда сюда полковник сказал мне: "Надеюсь, что там, в пехоте, тебе оторвут голову в первый же день".

Папуга замолчал и снова спокойным, безразличным взглядом уставился вверх на брезент палатки.

— Надеюсь, — сказал Кренек, — что тебя не пошлют в Первую дивизию.

— Пусть направляют, куда хотят. Мне все равно.

Снаружи раздался свисток. Все встали, надели плащи и подшлемники и вышли строиться на вечернюю поверку.

Из-за океана только что прибыла большая партия пополнений. Разбухшая сверх штата рота выстроилась на линейке. Солдаты стояли в липкой грязи под мелким дождем и отзывались, когда выкликали их фамилии. Сержант, закончив перекличку, доложил командиру роты:

— Сэр, в двенадцатой роте во время переклички все люди оказались налицо...

Капитан отдал честь и отправился в столовую ужинать.

Сержант не стал распускать роту. Он прохаживался взад и вперед вдоль первой шеренги, всматриваясь в дрожавших от холода солдат, стоявших в грязи. Ходили слухи, что до войны сержант танцевал в кордебалете. Это был стройный, атлетически сложенный мужчина, с бледным, с резкими чертами, лицом. У него были нашивки "За примерное поведение и службу", "Американской медали за оборону" и "За участие в боевых действиях на Европейском театре", правда, без звездочек за участие в боях.

— Я хочу сказать вам пару слов, ребята, — начал сержант, — прежде чем вы побежите на ужин.

Легкий, еле слышный вздох прошелестел по рядам солдат. На этом этапе войны каждый знал, что от сержанта не услышишь ничего приятного.

— Несколько дней назад у нас тут была небольшая неприятность, — гадко улыбаясь, сказал сержант. — Мы находимся недалеко от Парижа, и некоторым из парней взбрело в голову улизнуть на пару ночей и побаловаться с девками. Если кто-нибудь из вас замышляет нечто подобное, могу вам сообщить, что эти солдаты не добрались до Парижа и не получили удовольствия. Скажу вам больше: они уже на пути в Германию, на фронт, и ставлю пять против одного, что оттуда они уже не вернутся.

Сержант задумчиво прошелся вдоль строя, опустив взгляд в землю и держа руки в карманах. "Он ходит грациозно, как настоящий танцор, — подумал Майкл, — и вообще выглядит очень хорошим солдатом: всегда чистый, аккуратный, даже франтоватый..."

— К вашему сведению, — опять заговорил сержант низким мягким голосом, — солдатам из этого лагеря появляться в Париже запрещено. На всех дорогах и у всех въездов в город установлены посты военной полиции, которые проверяют документы очень внимательно. Очень, очень внимательно.

Майкл вспомнил двух солдат, медленно марширующих с полной выкладкой взад и вперед перед канцелярией роты в Форт-Диксе за то, что самовольно уехали в Трентон выпить пару кружек пива. В армии идет вечная, непрерывная борьба: загнанные в клетку животные упорно стремятся вырваться на свободу, хоть На день, на час, ради кружки пива, ради девушки, и в ответ следует жестокое наказание.

— Командование здесь очень снисходительное, — продолжал сержант. — Здесь не отдают под суд за самовольную отлучку, как в Штатах. В ваше личное дело ничего не заносится. Ничто не помешает вам с честью уволиться из армии, если вы доживете до этого дня. Мы только ловим вас, потом смотрим, какие есть заявки на пополнение, и видим: "Ага, Двадцать девятая дивизия понесла самые тяжелые потери за этот месяц". Тогда я лично оформляю приказ и направляю вас в эту дивизию.

— Этот сукин сын — перуанец, — зашептал кто-то позади Майкла. — Я слышал о нем. Подумайте, даже не гражданин США, перуанец, а так с нами разговаривает.

Майкл посмотрел на сержанта с новым интересом. Действительно, он был смугл и походил на иностранца. Майкл никогда не видел перуанцев, и ему показалось забавным, что он стоит здесь под французским дождем и выслушивает наставления перуанского сержанта, бывшего танцора кордебалета. "Демократия, — подумал он, — пути твои неисповедимы!"

— Я уже давно работаю с пополнениями, — говорил сержант. — На моих глазах через этот лагерь прошли пятьдесят, может быть семьдесят тысяч солдат, и я знаю все, что у вас на уме. Вы читаете газеты, слушаете разные речи, и все повторяют: "Ах, наши храбрые солдаты, наши герои в защитной форме!" И вы думаете, что раз вы герои, то можете, черт побери, делать все, что вам взбредет в башку: ходить в самовольные отлучки в Париж, напиваться пьяными, за пятьсот франков подцепить триппер от французской проститутки у клуба Красного Креста. Вот что я вам скажу, ребята. Забудьте то, что вы читали в газетах. Это пишется для штатских, а не для вас. Для тех, кто зарабатывает по четыре доллара в час на авиационных заводах, для уполномоченных местной противовоздушной обороны, которые сидят где-нибудь в Миннеаполисе, хлещут вино и обнимают любимую жену какого-нибудь пехотинца. Вы не герои, ребята. Вы забракованная скотина. Вот почему вы здесь. Вы никому больше не нужны. Вы не умеете печатать, не можете починить радио или сложить колодку цифр. Вас никто не захочет держать в канцелярии, вас негде использовать на работе в Штатах. Вы подонки армии, я-то очень хорошо знаю это, хоть и не читаю газет. Там, в Вашингтоне, вздохнули с облегчением, когда вас погрузили на пароход, и им наплевать, вернетесь вы домой или нет. Вы — пополнение. И нет ничего ниже в армии, чем пополнение, кроме, разве, следующего пополнения. Каждый день хоронят тысячи таких, как вы, а такие парни, как я, просматривают списки и посылают на фронт новые тысячи подобных вам. Вот как обстоит дело в этом лагере, ребята, и я говорю все это в ваших же интересах, чтобы вы знали, где находитесь и что из себя представляете. Сейчас в лагере много новых парней, у которых еще не высохло пиво на губах, и я хочу сказать им прямо: выбросьте из головы всякую мысль о Париже, ничего не выйдет, ребятки. Расходитесь по палаткам, вычистите хорошенько винтовочки и напишите последние указания домой своим близким. Итак, забудьте о Париже, ребята. Возвращайтесь в пятидесятом году. Может быть, тогда солдатам не будет запрещено появляться в городе.

Солдаты стояли неподвижно, в полном молчании. Сержант остановился перед строем. На нем была мягкая армейская фуражка с наброшенной поверх целлофановой накидкой, какую носят офицеры. Рот его растянулся в узкую, как бритва, зловещую улыбку.

— Спасибо за внимание, ребята, — сказал сержант. — Теперь все мы знаем, где находимся и что из себя представляем. Разойдись!

Он повернулся и упругой походкой пошел прочь по ротной линейке. Солдаты стали расходиться.

— Я напишу своей матери, — сердито говорил Спир рядом с Майклом, когда они шли к палатке за котелками. — У нее есть знакомый сенатор от штата Массачусетс.

— Конечно, — вежливо сказал Майкл. — Обязательно напиши.

— Уайтэкр...

Майкл обернулся. Неподалеку стояла маленькая фигурка, утопающая в огромном дождевике. Что-то в ней показалось Майклу знакомым. Он подошел ближе. В надвигающейся темноте он смог разглядеть лицо, хранившее следы жестоких драк, рассеченную бровь, широкий рот с полными, растянутыми в легкой улыбке губами.

— Аккерман! — воскликнул Майкл. Они обменялись рукопожатием.

— Я не был уверен, что ты все еще помнишь меня, — сказал Ной. У него был ровный и низкий голос, значительно возмужавший по сравнению с тем, каким его помнил Майкл. Лицо Ноя в полумраке казалось очень худым и выражало какое-то новое, зрелое чувство покоя.

— Боже мой! — воскликнул Майкл, обрадованный тем, что в этой огромной массе незнакомых людей ему пришлось увидеть лицо, которое он видел раньше, встретить человека, с которым он когда-то дружил. Он испытывал такое чувство, как будто по счастливой случайности в мире врагов нашел союзника. — Ей-богу, я рад тебя видеть.

— Идешь жевать? — опросил Аккерман. В руке у него был котелок.

— Да, — Майкл взял Аккермана за руку. Под скользким материалом дождевика она показалась удивительно тонкой и хрупкой. — Только забегу за котелком. Пойдем со мной.

— Пошли. — Печально улыбаясь, он двинулся рядом с Майклом к его палатке. — Превосходная речь, — сказал Ной, — не правда ли?

— Чудесно поднимает боевой дух, — согласился Майкл. — Я чувствую себя после этой речи так, как будто перед ужином мне удалось уничтожить немецкое пулеметное гнездо.

Ной мягко улыбнулся.

— Армия... Ничего не поделаешь. Здесь так любят пичкать речами.

— Какое-то непреодолимое искушение, — сказал Майкл. — Пятьсот человек стоят в строю и не имеют права уйти или сказать что-нибудь в ответ... При таких условиях я бы сам не удержался.

— А что бы ты сказал? — спросил Ной.

— Я бы сказал: "Господи, помоги нам, — твердо ответил Майкл после минутного раздумья. — Господи, помоги всем ныне живущим; мужчинам, женщинам и детям".

Он нырнул в палатку и вышел с котелком в руках. Затем они медленно направились к длинной очереди, стоявшей у столовой.

Когда в столовой Ной снял дождевик, Майкл увидел над его нагрудным карманом "Серебряную звезду" и вновь почувствовал острый укол совести. "Он, конечно, получил ее не за то, что его сбило такси, — подумал Майкл. — Маленький Ной Аккерман, который начал службу вместе со мной; у него было столько причин наплевать на армию, и все же он, очевидно, не стал..."

— Сам генерал Монтгомери прицепил ее, — сказал Ной, заметив, что Майкл смотрит на медаль. — В Нормандии, мне и моему другу Джонни Бернекеру. Нам выдали со склада новое, с иголочки обмундирование. Там были Паттон и Эйзенхауэр. В штабе дивизии у нас был очень хороший начальник разведки, и он быстро протолкнул все это дело. Это было четвертого июля. Что-то вроде демонстрации англо-американской дружбы, — засмеялся Ной. — Генерал Монтгомери проявил свою добрую волю, приколов к моему кителю "Серебряную звезду". Что ж, на пять очков ближе к увольнению в запас.

Войдя в столовую, они сели за стол, где сидело уже около дюжины солдат, уплетающих за обе щеки подогретые консервы из рубленых овощей с мясом и жидкий кофе.

— И как не стыдно, — сказал Кренек, сидевший в дальнем конце стола, — отбирать у населения самые лучшие куски мяса для армии?

Никто не засмеялся на старую шутку, служившую Кренеку для застольной беседы в Луизиане, Фериане, Палермо...

Майкл ел с аппетитом. Друзья вспоминали все, что случилось за годы, отделяющие Флориду от лагеря пополнений. Майкл печально посмотрел на фотографию сына Ноя ("Двенадцать очков, — сказал Ной. — У него уже семь зубов"), услышал о смерти Каули, Доннелли, Рикетта, о том, как оскандалился капитан Колклаф. Он чувствовал прилив тоски по старой, ставшей вдруг родной роте, которую он с такой радостью покинул во Флориде.

Ной держался совсем иначе. Он, казалось, был совершенно спокоен. Хотя он очень исхудал и сильно кашлял, но создавалось такое впечатление, будто он достиг какого-то внутреннего равновесия, мудрой, спокойной зрелости, и Майклу начинало казаться, что Ной гораздо старше его. Ной говорил спокойно, без горечи, от прежнего едва сдерживаемого бурного гнева не осталось и следа, и Майкл верил, что, если Ной останется в живых, он будет гораздо лучше подготовлен для послевоенной жизни, чем сам Майкл.

Помыв котелки и с удовольствием закурив сигары из своего пайка, они побрели в темноте к палатке Ноя, сопровождаемые музыкальным позвякиванием прицепленных сбоку котелков.

В лагере шел цветной фильм "Девушка с обложки журнала" с участием Риты Хейуорт, и все солдаты, жившие в одной палатке с Ноем, привлеченные прелестями голливудской звезды, отправились в кино. Друзья присели на койку Ноя, дымя сигарами и наблюдая, как голубой дым спиралью поднимается вверх.

— Завтра меня здесь уже не будет, — сказал Ной.

— Да ну! — воскликнул Майкл, внезапно ощутив горечь утраты. "Как несправедливо со стороны армии, — подумал он, — соединить вот таким образом друзей только за тем, чтобы через двенадцать часов снова разбросать их в разные стороны!" — Тебя включили в описки?

— Нет, — тихо сказал Ной. — Я просто смоюсь, и все.

Майкл медленно затянулся сигарой.

— В самовольную отлучку?

— Да.

"Боже мой, — подумал Майкл, вспоминая, что Ной сидел уже один раз в тюрьме, — разве этого ему было мало?"

— В Париж?

— Нет. Париж меня не интересует. — Ной наклонился и достал из вещевого мешка две пачки писем, аккуратно перевязанных шпагатом. Он положил одну пачку на кровать. Адреса на конвертах были написаны, несомненно, женским почерком. — Это от моей жены, — пояснил Ной. — Она пишет мне каждый день. А вот эта пачка... — он нежно помахал другой пачкой писем, — от Джонни Бернекера. Он пишет мне всякий раз, когда у него выдается свободная минута. И каждое письмо заканчивается словами: "Ты должен вернуться к нам".

— А! — сказал Майкл, пытаясь вспомнить Джонни Бернекера. Он смутно представлял себе высокого, худощавого, светловолосого парня с нежным, девичьим цветом лица.

— Джонни вбил себе в голову, что если я вернусь в роту и буду рядом с ним, то мы выйдем из войны живыми. Он замечательный парень. Это лучший человек, какого я когда-либо встречал в своей жизни. Я должен вернуться к нему.

— Зачем же уходить самовольно? — спросил Майкл. — Почему бы тебе не пойти в канцелярию и не попросить их направить тебя обратно в свою роту?

— Я ходил, — сказал Ной. — Этот перуанец сказал, чтобы я убирался к чертовой матери. Он, мол, слишком занят. Здесь не биржа труда, и я пойду туда, куда меня пошлют. — Ной медленно перебирал пальцами письма Бернекера, издававшие сухой, шуршащий звук. — А ведь я побрился, погладил обмундирование и нацепил свою "Серебряную звезду". Но она не произвела на него никакого впечатления. Поэтому я ухожу завтра после завтрака.

— Ты наживешь кучу неприятностей, — старался удержать его Майкл.

— Нет. — Ной покачал головой. — Люди уходят каждый день. Вот, например, вчера один капитан ушел. Ему надоело здесь болтаться. Он взял с собой только сумку с продуктами. Ребята забрали все, что осталось, и продали французам. Если ты идешь не в Париж, а к фронту, военная полиция не станет тебя беспокоить. Третьей ротой командует теперь лейтенант Грин (я слышал, что он стал уже капитаном), а он прекрасный парень. Он оформит все как полагается. Он будет рад меня видеть.

— А ты знаешь, где они сейчас? — спросил Майкл.

— Узнаю. Это не так уж трудно.

— Ты не боишься снова попасть в беду после всей этой истории в Штатах?

Ной мягко улыбнулся.

— Дружище, — сказал он, — после Нормандии все, что может сделать со мной армия США, уже не кажется страшным.

— Ты лезешь на рожон.

Ной пожал плечами.

— Как только я узнал в госпитале, что мне не суждено умереть, я написал Джонни Бернекеру, что вернусь. Он ждет меня. — В его голосе прозвучала спокойная решимость, не допускающая дальнейших уговоров.

— Ну что ж, счастливого пути, — сказал Майкл. — Передай от меня привет ребятам.

— А почему бы тебе не пойти со мной?

— Что, что?

— Пойдем вместе, — повторил Ной. — У тебя будет гораздо больше шансов выйти из войны живым, если ты попадешь в роту, где у тебя есть друзья. Ты, конечно, не возражаешь выйти из войны живым?

— Нет, — слабо улыбнулся Майкл, — конечно, нет.

Он не сказал Ною о тех днях, когда ему было почти все равно, останется ли он в живых или нет, о тех дождливых, томительных ночах в Нормандии, когда он считал себя таким бесполезным, когда война представлялась ему только все разрастающимся кладбищем, огромной фабрикой смерти. Он не стал рассказывать об унылых днях, проведенных в английском госпитале в окружении искалеченных людей, поставляемых полями сражений Франции, во власти умелых, но бессердечных докторов и сиделок, которые не разрешили ему даже на сутки съездить в Лондон. Они смотрели на него не как на человеческое существо, нуждающееся в утешении и помощи, а как на плохо заживающую ногу, которую нужно кое-как починить, чтобы как можно скорее отправить ее хозяина обратно на фронт.

— Нет, — сказал Майкл. — Я, конечно, не против того, чтобы остаться в живых к концу войны. Хотя, скажу тебе по правде, я предчувствую, что через пять лет после окончания войны все мы, возможно, будем с сожалением вспоминать каждую пулю, которая нас миновала.

— Только не я, — сердито буркнул Ной. — Только не я. У меня никогда не будет такого дурацкого чувства.

— Конечно, — виновато проговорил Майкл. — Извини меня за эти слова.

— Ты попадешь на фронт как пополнение, — сказал Ной, — и твое положение будет ужасным. Все старые солдаты — друзья, они чувствуют ответственность друг за друга и сделают все возможное, чтобы спасти товарища. Это означает, что всю грязную, опасную работу поручают пополнению. Сержанты даже не удосуживаются запомнить твою фамилию. Они ничего не хотят о тебе знать. Они просто выжимают из тебя все, что возможно, ради своих друзей, а потом ждут следующего пополнения. Ты пойдешь в новую роту один, без друзей, и тебя будут посылать в каждый патруль, совать в каждую дырку. Если ты попадешь в какой-нибудь переплет и встанет вопрос, спасать ли тебя или одного из старых солдат, как ты думаешь, что они станут делать?

Ной говорил страстно, не отрывая черных, настойчивых глаз от лица Майкла, и тот был тронут заботливостью парня. "Черт возьми, ведь я сделал так мало для него, когда ему пришлось туго во Флориде, — вспомнил Майкл" — и не очень-то помог его жене там, в Нью-Йорке. Имеет ли представление эта хрупкая, смуглая женщина о том, что говорит сейчас ее муж здесь, на сыром поле около Парижа? Знает ли она, какую огромную скрытую работу в поисках нужных решений проделал его мозг в эту холодную, дождливую осень, вдали от родины, для того чтобы он мог когда-нибудь вернуться домой, погладить ее руку, взять на руки своего сына?.. Что они знают о войне там, в Америке? Что пишут корреспонденты о лагерях для пополнения на первых полосах газет?"

— Ты должен иметь друзей, — горячо убеждал Ной. — Ты не должен допустить, чтобы тебя послали туда, где нет друзей, которые сумеют тебя защитить...

— Хорошо, — тихо сказал Майкл, взяв Ноя за руку, — я пойду с тобой.

Но сказал он это не потому, что считал себя человеком, который нуждается в друзьях.

34

Какой-то военный священник, ехавший на джипе, подобрал их по другую сторону Шато-Тьерри. День был пасмурный, и в старых памятниках на кладбищах, в поржавевших проволочных заграждениях времен прошлой войны чувствовался мрачный дух запустения.

Священник, еще молодой человек с южным акцентом, оказался очень разговорчивым. Он был прикомандирован к истребительной группе и теперь направлялся в Реймс, чтобы выступить в качестве свидетеля по делу одного пилота, которого должен был судить военный суд.

— Бедный мальчик, — говорил священник, — трудно представить себе лучшего парня. Имеет прекрасный послужной список, двадцать два боевых вылета, сбил один немецкий самолет наверняка и два предположительно, и, несмотря на все это, полковник лично просил меня не выступать в качестве свидетеля. Но я считаю своим христианским долгом быть там и сказать свое слово в суде.

— Что же он натворил? — спросил Майкл.

— Нарушил общественный порядок на вечере, устроенном Красным Крестом: помочился на пол во время танцев.

Майкл ухмыльнулся.

— Поведение, недостойное офицера, говорит полковник, — раздраженно сказал священник. — Парень был немного выпивши, и я не знаю, что ему взбрело в голову. Я лично заинтересован в этом деле: я имел длительную переписку с офицером, который ведет защиту. Он очень ловкий парень, прихожанин епископальной церкви, до войны был адвокатом в Портленде. Да, сэр. И полковнику не удастся помешать мне сказать то, что я должен сказать, и он хорошо знает об этом. Да ведь полковник Баттон, — с негодованием воскликнул священник, — меньше чем кто-либо другой, имеет право отдавать под суд человека по такому обвинению. Я намерен рассказать суду о проделках полковника на танцах в Далласе, в самом сердце Соединенных Штатов Америки, в присутствии американских женщин. Можете мне не верить, но полковник Баттон, в полной парадной форме, помочился в кадку с пальмой в танцевальном зале одной из гостиниц в центре города. Я видел это собственными глазами. Но ведь у него большой чин, и это дело замяли. Но теперь все это выплывет наружу. Я этого так не оставлю.

Пошел сильный дождь. Вода лила ручьем на старые земляные сооружения и прогнившие деревянные столбы, на которых в 1917 году была натянута проволока. Священник сбавил скорость, всматриваясь в дорогу через затуманенное ветровое стекло. Ной, сидевший впереди рядом со священником, действовал ручным стеклоочистителем. Они проезжали мимо небольшого кладбища, расположенного возле дороги, где были похоронены французы, погибшие при отступлении в 1940 году. На некоторых могилах были поблекшие искусственные цветы, а посредине стояла небольшая статуя святого в застекленном ящике, установленная на сером деревянном пьедестале. Майкл отвернулся от священника, думая о том, как переплетаются события разных войн. Священник резко затормозил и задом подвел машину к маленькому французскому кладбищу.

— Это будет очень интересный снимок для моего альбома, — сказал священник. — Не встанете ли вы, ребята, вот здесь, перед этим кладбищем?

Майкл и Ной вышли из машины и стали перед оградой: "Pierre Sorel, — прочитал Майкл на одном из крестов, — Soldat premiere classe, ne 1921, mort 1940" [Пьер Сорель, рядовой первого класса, родился в 1921 году, умер в 1940 году (франц.)]. Искусственные лавровые листья, обвитые черными траурными лентами, пролежали под проливными дождями и жарким солнцем вот уже больше четырех лет.

— С начала войны у меня накопилось больше тысячи фотографий, — сказал священник, деловито орудуя блестящей "лейкой". — Это будет ценнейшая коллекция. Чуть левее, пожалуйста, ребята. Вот так. — Щелкнул затвор. — Прекрасный аппаратик, — с гордостью сказал священник. — Можно снимать при любом освещении. Я выменял его у пленного фрица за двадцать пачек сигарет. Только фрицы умеют делать хорошие фотоаппараты. У них есть терпение, которого не хватает нам. Теперь, ребята, дайте мне адреса ваших родных в Штатах, я отпечатаю две лишних карточки и пошлю им: пусть посмотрят, как хорошо вы выглядите.

Ной назвал священнику адрес Плаумена в Вермонте для передачи Хоуп. Священник аккуратно записал адрес в блокнот в черном кожаном переплете с крестом.

— Насчет меня не беспокойтесь, — сказал Майкл. Ему не хотелось, чтобы мать и отец увидели на фотографии своего сына, такого худого, изможденного, в плохо подогнанном обмундировании, стоящего под дождем на обочине дороги перед кладбищем, где похоронены десять молодых французов. — Мне не хочется доставлять вам хлопоты, сэр.

— Чепуха, мой мальчик. Есть, же у тебя такой человек, которому будет приятно получить твою фотографию. Не поверите, сколько теплых писем я получаю от родителей, которым я посылал фотографии их сыновей. Ты такой симпатичный, даже красивый парень, наверное, у тебя есть девушка, которой хотелось бы иметь твою карточку на столике возле кровати.

Майкл задумался.

— Мисс Маргарет Фримэнтл, — сказал он, — Нью-Йорк, Десятая улица, дом двадцать шесть. Это как раз то, чего ей не хватает на столике у кровати.

Пока священник записывал адрес в свой блокнот, Майкл думал о том, как Маргарет получит его фотографию с запиской священника в своей уютной квартирке на тихой улице Нью-Йорка. "Может быть, теперь она напишет... Впрочем, ей-богу, не знаю, что она может мне написать и что бы я ей ответил. Люблю. Привет из Франции. До встречи через миллион лет. Затем подпись: твой взаимозаменяемый возлюбленный Майкл Уайтэкр, военно-учетная специальность номер семьсот сорок пять, у могилы Пьера Сореля, родившегося в тысяча девятьсот двадцать первом году, умершего в тысяча девятьсот сороковом году, во время дождя. Прекрасно провожу время, желаю, чтобы ты..."

Они сели в джип, и священник осторожно повел машину по узкой и скользкой дороге со следами танковых гусениц и колеями, оставленными тысячами прошедших по ней тяжелых армейских машин.

— Вермонт, — любезно обратился священник к Ною, — довольно скучное место для молодого человека, а?

— Я не собираюсь там жить после войны, — ответил Ной. — Думаю переехать в Айову.

— Почему бы тебе не переехать в Техас? — гостеприимно предложил священник. — Вот там есть где развернуться человеку! У тебя есть кто-нибудь в Айове?

— Да, конечно, — кивнул Ной. — Дружок мой оттуда, Джонни Бернекер. Его мать нашла нам дом, который можно снять за сорок долларов в месяц, а дядя, владелец газеты, обещал взять меня к себе, как только я вернусь. Обо всем уже договорено.

— Газетчиком, значит, будешь? — понимающе кивнул священник. — Веселая жизнь. Да и денег куры не клюют.

— Нет, это не такая газета, — возразил Ной. — Она выходит раз в неделю, а тираж — восемь тысяч двести экземпляров.

— Ничего, для начала и это неплохо. Трамплин для будущих больших дел.

— Мне не нужно никаких трамплинов, — тихо проговорил Ной. — Я не хочу жить в большом городе и не стремлюсь сделать карьеру. Я просто хочу поселиться в маленьком городишке в Айове и жить там до конца дней с женой и сыном и с моим другом Джонни Бернекером. А когда мне захочется путешествовать, я пройдусь до почтамта.

— О, тебе надоест такая жизнь, — сказал священник. — Теперь, когда ты увидел свет, маленький городишко покажется тебе слишком скучным.

— Думаю, что нет, — твердо сказал Ной, энергично водя стеклоочистителем. — Такая жизнь мне не надоест.

— Ну, значит, мы с тобой разные люди. — Священник засмеялся. — Я родился и жил в небольшом городке, и он мне уже надоел. Впрочем, сказать вам правду, не думаю, что меня особенно ждут дома. Детей у меня нет, а когда началась война и я понял, что мой долг вступить в армию, жена сказала мне: "Эштон, выбирай: или служба военных священников, или твоя жена. Я не собираюсь пять лет сидеть одна дома и думать, как ты порхаешь по всему свету, свободный как птица, и путаешься бог знает с какими женщинами. Эштон, — сказала она, — и не пытайся меня одурачить". Я пытался ее разубедить, но она упрямая женщина. Ручаюсь, как только я вернусь домой, она начнет дело о разводе. Как видите, мне пришлось принять довольно-таки серьезное решение. Ну что ж, — покорно вздохнул он, — в общем, получилось не так уж плохо. В Двенадцатом госпитале есть очень симпатичная сестрица, и она помогает мне сносить все горести и печали. — Он ухмыльнулся. — Я так увлечен этой сестрой и фотографией, что совсем не остается времени подумать о жене. Пока есть женщина, способная утешить меня в часы отчаяния, и достаточно фотопленки, я могу смело смотреть в лицо судьбе...

— Где вы достаете столько пленки? — поинтересовался Майкл, вспомнив тысячу фотографий для альбома и зная, как трудно достать даже одну катушку пленки в месяц в военной лавке.

Священник хитро прищурился и приложил палец к носу.

— Вначале были трудности, но теперь все наладилось. Да, теперь все в порядке. Я достаю лучшую пленку в мире. Когда ребята возвращаются с задания, я прошу у инженера группы разрешения отрезать незасвеченные концы пленки на фотопулеметах. Вы не представляете себе, сколько пленки можно накопить таким образом. Последний инженер группы стал проявлять недовольство по этому поводу и вот-вот уже собирался доложить полковнику, что я ворую государственное имущество. Я никак не мог с ним договориться. — Священник задумчиво улыбнулся. — Но теперь все неприятности кончились, — заключил он.

— Как же вам удалось это устроить? — спросил Майкл.

— Инженер улетел на задание. Он был хорошим летчиком, настоящий талант, — с восхищением сказал священник. — Он сбил "мессершмитта" и, когда возвращался на свой аэродром, ради бахвальства спикировал на радиомачту. Да... бедняга не рассчитал, на каких-нибудь два фута, и пришлось по кускам собирать его тело по всему аэродрому. Но зато, ребята, я устроил этому парню такие пышные похороны, каких еще не видела американская армия. Настоящие похороны по первому разряду, с речами и всем прочим... — Священник хитро ухмыльнулся. — Теперь я получаю столько пленки, сколько мне нужно.

Майкл изумленно взглянул на священника, думая, уж не пьян ли он, но тот вел машину легко и уверенно и был трезв, как судья. "Ох уж эта армия! — подивился Майкл. — Каждый старается извлечь для себя какую-нибудь пользу".

Из-под дерева, стоявшего у обочины, вышел на дорогу человек и помахал рукой. Священник остановил машину. Это был лейтенант авиации, одетый в насквозь промокшую морскую куртку. В руках он держал автомат со складным стволом.

— Вы в Реймс? — спросил лейтенант.

— Лезь в джип, парень, — добродушно сказал священник, — садись на заднее сиденье. Машина священника останавливается по просьбе каждого на всех дорогах.

Лейтенант занял место рядом с Майклом, и джип помчался дальше сквозь плотную пелену дождя. Майкл искоса взглянул на лейтенанта. Он был очень молод, еле двигался от усталости, а одежда была ему явно не по росту. Лейтенант заметил пристальный взгляд Майкла.

— Вас, наверно, интересует, что я здесь делаю, — сказал лейтенант.

— Нет, что вы, — поспешно ответил Майкл, не желая касаться этой скользкой темы. — Нисколько.

— Ох, и достается же мне, — проговорил лейтенант, — никак не могу найти свою планерную группу.

Майкл недоумевал, как это можно потерять целую группу планеров, да еще на земле, но расспрашивать дальше не стал.

— Я участвовал в этой Арнемской истории в Голландии [речь идет о неудачной воздушно-десантной операции, проведенной англо-американским командованием в сентябре 1944 года в Голландии, в районе г.Арнема], — продолжал лейтенант, — и меня сбили в самой гуще немецких позиций.

— Англичане, как обычно, испортили все дело, — вмешался священник.

— Да? — устало спросил лейтенант. — Я не читал газет.

— Что же случилось? — спросил Майкл. Как-то не верилось, что этот бледный юноша, с таким нежным лицом, мог быть сбит на планере в тылу немцев.

— Это был мой третий боевой вылет: высадка в Сицилии, высадка в Нормандии и эта, третья по счету. Нам обещали, что это будет последняя. — Он слабо ухмыльнулся. — Что касается меня, они, черт возьми, были близки к истине. — Он пожал плечами. — Хотя все равно я не верю. Нас еще высадят и в Японии. — Он дрожал в своей мокрой, не по росту одежде. — А меня это мало радует, и даже совсем не радует. Я раньше считал себя чертовски смелым летчиком, из тех, что насчитывают по сотне боевых вылетов, но теперь понял, что я не из того теста. Когда я в первый раз увидел разрыв зенитного снаряда возле крыла, я потерял способность наблюдать. Я отвернулся и полетел вслепую. Вот тогда я и сказал себе: "Фрэнсис О'Брайен, война — не твое призвание".

— Фрэнсис О'Брайен, — спросил священник, — вы католик?

— Да, сэр.

— Мне хотелось бы узнать ваше мнение по одному вопросу, — сказал священник, сгорбившись над рулем. — В одной нормандской церкви, которую немножко поковыряла наша артиллерия, я обнаружил маленький орган с ножной педалью и перевез его на аэродром для своих воскресных служб, а потом дал объявление, что требуется органист. Единственным органистом в группе оказался техник-сержант, оружейный мастер. Он был итальянец, католик, но играл на органе, как Горовиц [Горовиц, Владимир (р. 1904) — американский пианист-виртуоз, уроженец России] на рояле. Я взял одного цветного парня нагнетать воздух в орган, и в первое же воскресенье мы провели самую удачную службу за всю мою практику. Даже полковник почтил нас своим присутствием и пел гимны, как лягушка весной, и все были довольны этим новшеством. Но в следующее воскресенье итальянец не явился, и, когда я, наконец, нашел его и спросил, в чем дело, он сказал, что совесть не позволяет ему играть на органе песни для языческого ритуала. Теперь скажите, Фрэнсис О'Брайен, как католик и офицер, считаете ли вы, что техник-сержант проявил истинный христианский дух?

Пилот тихо вздохнул. Было ясно, что в данный момент он не в состоянии высказать разумные суждения по такому важному вопросу.

— Видите ли, сэр, — сказал он, — это дело совести каждого...

— А вы бы стали играть для меня на органе? — вызывающе спросил священник.

— Да, сэр.

— И вы умеете играть?

— Нет, сэр.

— Спасибо, — мрачно сказал священник. — Да, кроме этого макаронника, никто в группе не умел играть. С тех пор я отправляю службу без музыки.

Долгое время они ехали молча под моросящим холодным дождем мимо виноградников и следов прошлых войн.

— Лейтенант О'Брайен, — сказал Майкл, почувствовав симпатию к бледному, нежному юноше, — если не хотите, можете не говорить, но как вам удалось вырваться из Голландии?

— Я могу рассказать, — ответил О'Брайен. — Правое крыло планера начало отрываться, и я сообщил на буксирующий самолет, что вынужден отцепиться. Я с трудом сел на поле, и, пока вылезал из кабины, все солдаты, которых я вез, разбежались в разные стороны, так как нас стал обстреливать пулемет из группы домиков, расположенных примерно в тысяче ярдов. Я старался убежать как можно дальше и по пути сорвал и выбросил свои крылышки, потому что люди становятся бешеными, когда поймают летчиков противника. Вы знаете, что при бомбардировке военных объектов бывают ошибки, из-за которых страдают местные жители. Бывают среди них и убитые. Так что, если попадешься с крылышками, хорошего не жди. Я три дня пролежал в канаве, потом пришел крестьянин и дал мне поесть. В ту же ночь он провел меня через линию фронта в расположение английского разведывательного подразделения. Они направили меня в тыл. Вскоре я попал на американский эсминец. Вот откуда у меня эта куртка. Эсминец две недели слонялся в Ла-Манше. Боже мой, никогда в жизни меня так не рвало. Наконец, меня высадили в Саутгемптоне, и мне удалось доехать-на попутных машинах туда, где раньше стояла наша группа. Но неделю назад они выехали во Францию. Меня объявили пропавшим без вести, и бог знает, что теперь делается с моей матерью, а все мои вещи отослали в Штаты. Никто мною не интересовался. Пилот планера, видимо, причиняет всем одни только неприятности, когда не намечается выброска воздушного десанта, и никто, очевидно, не имеет полномочий выплатить мне жалование, отдать мне распоряжения. Всем на меня наплевать. — О'Брайен беззлобно усмехнулся. — Я слышал, что моя группа где-то здесь, возле Реймса, вот я и добрался в Шербур на грузовом пароходе, который вез боеприпасы и продовольствие. Погулял два дня в Париже, на свой страх и риск. Правда, лейтенанту, которому не платили жалование в течение двух месяцев, в Париже делать нечего... и вот я здесь...

— Война, — официальным тоном сказал священник, — очень сложная проблема.

— Я не жалуюсь, сэр, — поспешил оправдаться О'Брайен, — честное слово, нет. Пока не приходится участвовать в высадке, я самый счастливый человек. Раз я знаю, что в конце концов вернусь к своему бизнесу — я торгую пеленками в Грин-Бей, — пусть делают со мной, что хотят.

— Что у вас за бизнес, вы сказали? — удивленно спросил Майкл.

— Торговля пеленками, — смущенно улыбаясь, повторил О'Брайен. — У нас с братом небольшое, но выгодное дело, два грузовика. Теперь его ведет мой брат. Только он пишет, что становится невозможно достать хоть какой-нибудь хлопчатобумажной ткани. Перед высадкой в Голландии я написал пять писем текстильным фабрикантам в Штатах с просьбой оказать брату помощь.

"Всякие бывают герои", — подумал Майкл.

Машина въехала на окраину Реймса. На углах стояла военная полиция, а возле собора столпилось множество машин. Майкл видел, как Ной весь напрягся на своем переднем сиденье, видимо боясь, что им придется выходить здесь, в самой гуще тыловой суеты. А Майкл не мог оторвать глаз от забаррикадированного мешками с песком собора, цветные стекла которого были вынуты для сохранности. Он смутно помнил, что, еще будучи учеником начальной школы в Огайо, он пожертвовал десять центов на восстановление этого собора, так сильно пострадавшего в прошлую войну. Смотря теперь из машины священника на возвышающуюся перед его глазами громаду, он был рад, что его вклад не пропал зря.

Джип остановился перед штабом зоны коммуникаций.

— Выходите здесь, лейтенант, — сказал священник, — идите в штаб и требуйте, чтобы вас доставили в вашу группу, где бы она ни находилась. Будьте посмелее и не бойтесь повысить голос. А если ничего не добьетесь, ждите меня здесь. Я вернусь через пятнадцать минут и пойду тогда в штаб сам и пригрожу написать в Вашингтон, если они вас не устроят.

О'Брайен вышел. Он стоял, озадаченный и испуганный, глядя на невзрачные здания, явно растерянный и утративший веру в армейский аппарат.

— А лучше сделаем так, — сказал священник. — Мы проехали кафе, два квартала назад. Вы промокли и озябли. Идите в кафе, выпейте пару рюмок коньяку и укрепите свои нервы. Там и встретимся. Я помню название кафе... "Для добрых друзей".

— Спасибо, — неуверенно сказал О'Брайен. — Но если вам все равно, я подожду вас здесь.

Священник в недоумении посмотрел на лейтенанта. Потом засунул руку в карман и вытащил бумажку в пятьсот франков.

— Держите, — сказал он, вручая ее О'Брайену. — Я забыл, что вам давно не платили.

О'Брайен со смущенной улыбкой принял деньги.

— Спасибо, — сказал он и, помахав рукой, направился в кафе.

— Теперь, — весело сказал священник, заводя мотор, — нужно отвезти вас, двоих преступников, подальше от военной полиции.

— Что, что? — глупо спросил Майкл.

— Самовольная отлучка, — засмеялся священник. — Да это же ясно написано на ваших лицах. Давай-ка, парень, протри ветровое стекло.

Ухмыляясь, Ной и Майкл ехали через мрачный старый городок. На своем пути они миновали шесть патрулей военной полиции, один из которых даже отдал честь проскользнувшему по мокрой улице джипу. Майкл с важным видом ответил на приветствие.

35

Майкл заметил, что по мере приближения к фронту люди становились все лучше. Когда стал слышен нарастающий гул орудий, все отчетливее доносившийся с осенних немецких полей, каждый, казалось, старался говорить тихо, быть внимательным к другим, каждый был рад накормить, устроить на ночлег, поделиться вином, показать фотографию своей жены и вежливо спросить карточку вашей семьи. Казалось, что, входя в эту грохочущую полосу, люди оставляли позади эгоизм, раздражительность, недоверчивость, плохие манеры двадцатого века, которые до сих пор составляли неотъемлемую часть их существования и считались извечно присущими человечеству нормами поведения.

Каждый охотно давал им место в машине. Лейтенант похоронной службы с профессиональным знанием дела объяснял, как его команда обшаривает карманы убитых и делит собранные вещи на две кучи. В первой куче — письма из дома, карманные библии, награды — все, что подлежит отправке убитым горем семьям. Во второй — обычные предметы солдатского обихода: игральные кости, карты, презервативы, а также фотографии голых женщин и откровенные письма от английских девушек со ссылками на прекрасные ночи, проведенные на пахнущих сеном лугах близ Солсбери или в Лондоне. Вещи во второй куче подлежат уничтожению, так как они могут осквернить память погибших героев. Лейтенант, который до войны был продавцом в дамском обувном магазине в Сан-Франциско, говорил также о трудностях, с которыми встречается его команда при сборе и опознании останков людей, которых разорвало на части.

— Я дам вам один совет, ребята, — сказал лейтенант похоронной службы, — носите личные знаки в кармашке для часов. При взрыве голова часто отрывается от туловища, и цепочка с личным знаком летит черт знает куда. Но в девяти случаях из десяти брюки остаются на месте, и мы всегда найдем личный знак и сумеем правильно опознать личность.

— Спасибо, — сказал Майкл.

Потом их подобрал капитан военной полиции, который сразу же понял, что они в самовольной отлучке, и предложил взять их к себе в роту, поскольку она была неукомплектована, обещав уладить все формальности, связанные с их зачислением.

Пришлось им ехать даже в машине генерал-майора, чья дивизия была выведена в тыл на пятидневный отдых. У генерала заметно выделялось брюшко, а его добродушно-отеческое лицо имело такой цвет, будто он только что вышел из палаты для новорожденных: в современных родильных домах там поддерживается температура, близкая к температуре тела. Он задавал вопросы любезно, но с хитрецой.

— Откуда вы, ребята? В какую часть держите путь?

Майкл, который издавна питал недоверие к высоким чинам, лихорадочно искал какой-нибудь невинный ответ, но Ной ответил сразу:

— Мы дезертиры, сэр. Мы убежали из лагеря для пополнения и направляемся в свою старую часть. Нам нужно попасть в свою роту.

Генерал понимающе кивнул и одобрительно посмотрел на медаль Ноя.

— Вот что я скажу вам, ребята, — сказал он тоном продавца мебели, рекламирующего свой товар, — в моей дивизии есть небольшой некомплект. Почему бы вам не остановиться у нас и не посмотреть, может быть, вам понравится? Я лично оформлю необходимые бумаги.

Майкл усмехнулся. Как изменилась армия, какой она стала гибкой, как научилась приспосабливаться к обстановке.

— Нет, спасибо, сэр, — твердо сказал Ной. — Я Дал торжественное обещание своим ребятам, что вернусь к ним.

Генерал снова кивнул.

— Понимаю ваши чувства, — сказал он. — В восемнадцатом году я служил в дивизии "Рейнбоу". Так я перевернул весь свет, чтобы вернуться туда после ранения. Во всяком случае, вы можете пообедать у нас. Сегодня воскресенье, и я уверен, что в штабной столовой подадут на обед курятину.

Грохот орудий на дальних хребтах становился все слышнее и слышнее, и Майкл чувствовал, что теперь, наконец, он найдет благородный дух равенства, открытые сердца, молчаливое согласие миллионов людей — все, о чем он мечтал, уходя в армию, и чего до сих пор ему не приходилось встречать. Ему чудилось, что где-то впереди, в непрерывном гуле артиллерии среди холмов, он найдет ту Америку, которую никогда не знал на континенте, пусть замученную и умирающую, но Америку друзей и близких, ту Америку, где человек может отбросить, наконец, свои интеллигентские сомнения, свой почерпнутый из книг цинизм, свое неподдельное отчаяние и смиренно и благодарно забыть себя... Ной, возвращающийся к своему другу Джонни Бернекеру, уже нашел такую страну; это видно по тому, как спокойно и уверенно он говорил и с сержантами и с генералами. Изгнанники, живущие в грязи и в страхе перед смертью, по крайней мере в одном отношении нашли лучший дом, чем тот, из которого их заставили уйти. Здесь, на краю немецкой земли, выросла кровью омытая Утопия, где нет ни богатых, ни бедных, рожденная в разрывах снарядов демократия, где средства существования принадлежат обществу, где пища распределяется по потребности, а не по карману, где освещение, отопление, квартира, транспорт, медицинское обслуживание и похороны оплачиваются государством и одинаково доступны белым и черным, евреям и не евреям, рабочим и хозяевам, где средства производства — винтовки, пулеметы, минометы, орудия, находятся в руках масс. Вот конечный христианский социализм, где все работают для общего блага и единственный праздный класс — мертвые.

Командный пункт капитана Грина находился в небольшом крестьянском домике с крутой крышей, который выглядел словно сказочное средневековое здание в цветном мультипликационном фильме. В него попал только один снаряд, и отверстие было закрыто дверью, сорванной в спальне. Возле стены, обращенной в противоположную от противника сторону, стояли два джипа. В них спали, завернувшись в одеяла и надвинув каски на носы, два обросших бородами солдата. Грохот орудий здесь был значительно сильнее. То и дело с резким, постепенно замирающим свистом проносились снаряды. Холодный ветер, голые деревья, непролазная грязь на дорогах и полях, и ни души кругом, кроме двух спящих в машинах солдат. "Так выглядит любая ферма в ноябре, — размышлял Майкл, — когда земля отдана на волю стихии, а погруженному в долгую спячку крестьянину снится приближение весны".

Странно было после того, как они, нарушив армейские порядки, пересекли половину Франции и проделали долгий путь по забитым войсками, орудиями, гружеными машинами дорогам, очутиться в этом тихом, заброшенном, как будто совсем безопасном месте. Штаб армии, корпуса, дивизии, полка, батальона, командный пункт третьей роты — все ниже и ниже спускались они по командным инстанциям, словно матросы по узловатой веревке, и теперь, когда они, наконец, достигли цели, Майкл, глядя на дверь, заколебался: может быть, они поступили глупо, может быть, их ждут здесь еще большие беды... Он вдруг с тревогой осознал, что они легкомысленно нарушили законы армии — самого бюрократического из всех учреждений, а в военном законодательстве, безусловно, предусмотрено наказание за подобные проступки.

Но Ноя, казалось, нисколько не тревожили такие мысли. Последние три мили он шел широким, бодрым шагом, не обращая внимания на грязь. С напряженной улыбкой, трепетавшей на губах, он открыл дверь и вошел в дом. Майкл медленно последовал за ним.

Капитан Грин, стоя спиной к двери, говорил по телефону:

— Район обороны моей роты — это одна насмешка, сэр. Фронт настолько растянут, что в любом месте можно незаметно провести молочный фургон. Нам требуется, по крайней мере, сорок человек пополнения, сейчас же. Перехожу на прием.

Майкл услышал тонкий, сердитый и резкий голос командира батальона, доносившийся с другого конца провода. Грин переключил рычаг аппарата и снова заговорил.

— Да, сэр, я понимаю, что мы получим пополнение, когда штаб корпуса, черт бы их побрал, сочтет нужным. А тем временем, если немцы перейдут в наступление, они пройдут сквозь наши боевые порядки, как английская соль через угря. Что мне делать, если они атакуют? Перехожу на прием. — Он снова стал слушать. Майкл услышал в трубке два резких слова.

— Слушаюсь, сэр, — сказал Грин, — понимаю. У меня все, сэр.

Он повесил трубку и повернулся к капралу, который сидел за импровизированным столом.

— Знаете, что сказал майор? — удрученно спросил он. — Он сказал, что если нас атакуют, я должен немедленно поставить его в известность. Юморист! Мы теперь новый род войск — подразделение оповещения! Он устало повернулся к Ною и Майклу. — Да, слушаю вас?

Ной ничего не сказал. Грин пристально посмотрел на него, затем с усталой улыбкой протянул ему руку.

— Аккерман, — сказал он, пожимая руку Ноя. — Я думал, вы уже стали штатским человеком.

— Нет, сэр, — ответил Ной, — я не штатский. Вы, наверное, помните Уайтэкра?

Грин перевел взгляд на Майкла.

— Конечно, помню, — сказал он почти женским, высоким, приятным голосом. — По Флориде. Чем вы провинились, что вас вернули в третью роту? — Он пожал руку и Майклу.

— Нас не вернули, сэр, — вмешался Ной. — Мы дезертировали из лагеря пополнений.

— Прекрасно, — сказал Грин, улыбаясь. — Можете больше не беспокоиться. Вы очень хорошо поступили. Молодцы! Я оформлю вас в два счета. Не стану допытываться, что вас заставило стремиться в эту несчастную роту. Теперь, ребята, вы мое подкрепление на эту неделю... — Видно было, что он тронут и обрадован. Он тепло, почти по-матерински гладил руку Ноя.

— Сэр, — спросил Ной, — Джонни Бернекер здесь? — Ной старался говорить ровным безразличным голосом, но все же не сумел скрыть волнения.

Грин отвернулся, а капрал медленно забарабанил пальцами по столу. Сейчас произойдет нечто ужасное, понял Майкл.

— Я как-то забыл, — спокойно сказал Грин, — что вы дружили с Бернекером.

— Да, сэр.

— Его произвели в сержанты, в штаб-сержанты, и назначили командиром взвода. Это было в сентябре. Он прекрасный солдат, этот Джонни Бернекер.

— Да, сэр.

— Вчера вечером его ранили. Ной. Шальной снаряд. Единственный раненый в роте за последние пять дней.

— Он умер, сэр? — спросил Ной.

— Нет.

Майкл видел, как руки Ноя, сжатые в кулаки, медленно разжались.

— Нет, — повторил Грин, — он не умер. Мы отправили его в тыл сразу же, как только это случилось.

— Сэр, — страстно сказал Ной, — могу ли я попросить вас об одолжении, о большом одолжении?

— Что за одолжение?

— Не можете ли вы дать мне пропуск для проезда в тыл? Я попытаюсь поговорить с ним.

— Но его могли уже перевезти в полевой госпиталь, — мягко сказал Грин.

— Я должен видеть его, капитан, — быстро заговорил Ной. — Это очень важно. Вы не знаете, как это важно. До полевого госпиталя только пятнадцать миль. Мы видели его. Мы проезжали мимо. Это займет не больше пары часов. Я не стану торчать там долго. Честное слово, не стану. Я сразу же вернусь назад. К вечеру я буду здесь. Я хочу только поговорить с ним минут пятнадцать. Для него это будет значить очень много, капитан...

— Хорошо, — сказал Грин. Он сел за стол и что-то написал на листе бумаги. — Вот вам пропуск. Найдите Беренсона и скажите ему, что я приказал отвезти вас в госпиталь.

— Спасибо, — сказал Ной. Его голос был еле слышен в пустой комнате. — Спасибо, капитан.

— Никуда не заезжайте, — сказал Грин, глядя на висевшую на стене покрытую целлофаном карту, исчерченную цветными карандашами. — Машина понадобится вечером.

— Только туда и обратно, — сказал Ной. — Я обещаю. — Он направился было к двери, но остановился. — Капитан...

— Да?

— Он ранен тяжело?

— Очень тяжело, Ной, — вздохнул Грин. — Очень, очень тяжело.

Через минуту Майкл услышал, как джип сначала заурчал, а затем рванулся вперед и помчался по грязной дороге, пыхтя, как моторная лодка.

— Уайтэкр, — сказал Грин, — можете оставаться здесь, пока он возвратится.

— Спасибо, сэр.

Грин пристально посмотрел на него.

— Ну, что за солдат из вас вышел, Уайтэкр? — спросил он.

— Никудышный, сэр, — немного подумав, ответил Майкл.

Грин слегка улыбнулся. В эту минуту он, как никогда, был похож на продавца, склонившегося над прилавком после утомительного, предпраздничного рабочего дня.

— Буду иметь в виду, — сказал Грин. Он закурил, подошел к двери и открыл ее. Его силуэт вырисовывался на фоне серого, бесцветного осеннего пейзажа. Издалека через открытую дверь доносилось слабое урчание мотора.

— Эх, — сказал Грин, — не надо было его пускать. Совсем незачем солдату смотреть, как умирают его друзья.

Он закрыл дверь, вернулся на прежнее место и сел на стул. Зазвенел телефон, и он лениво поднял трубку. Майкл услышал резкий голос командира батальона.

— Нет, сэр, — отвечал Грин таким голосом, словно он вот-вот заснет. — На моем участке не было ружейно-пулеметного огня с семи часов. Я буду докладывать. — Он повесил трубку и сидел не шевелясь, наблюдая, как кольца дыма от сигареты расплываются на фоне висящей на стене карты.

Ной вернулся поздно ночью. День прошел спокойно, даже не высылали патрулей. Порой над головой проносились снаряды, но это, казалось, не имело отношения к солдатам третьей роты, которые время от времени приходили на командный пункт для доклада капитану Грину. Майкл весь день продремал в углу, думая об этой новой для него, вялой, спокойной войне, так резко отличающейся от непрерывных боев в Нормандии и стремительного преследования противника после прорыва. "Жизнь здесь течет медленно, под аккомпанемент совсем иной музыки, — размышлял он, засыпая. — Главные проблемы — это тепло, чистота и сытость". Основную заботу капитана Грина в этот день составляло растущее число случаев заболевания окопной стопой [ревматическое заболевание ног, вызываемое продолжительным пребыванием в окопах] в его подразделении.

Майкл с удивлением вспоминал необычайную суету, которую он видел на пути к фронту: непрерывное Движение людей и машин, тысячи солдат, занятые по горло офицеры, джипы, грузовики, поезда, деловито снующие по дорогам только для того, чтобы обеспечивать кучку несчастных, полусонных, медлительных солдат, надежно окопавшихся на забытой полоске фронта. "Повсюду в армии, — подумал Майкл, вспомнив, как Грин требовал сорок человек пополнения, — на каждой должности сидит по два-три человека; на складах, в канцеляриях, в службе организации отдыха и развлечений, в госпиталях, в обозах. Только здесь, в непосредственной близости от противника, не хватает людей. Только здесь в тоскливую осеннюю погоду в сырых узких траншеях кажется, будто эта армия принадлежит обескровленной, истощенной обнищавшей стране. Одна треть населения, смутно припомнились ему слова, сказанные когда-то давно президентом, живет в отвратительных условиях и плохо питается. Армия, сидящая в окопах, по какому-то непонятному капризу системы распределения, стала, видимо, представлять собой именно эту злосчастную треть Америки..."

Майкл слышал, как в темноте подъехал джип. Окна были завешены одеялами для светомаскировки. На дверях тоже висело одеяло. Дверь широко раскрылась, и в комнату медленно вошел Ной в сопровождении Беренсона. В свете электрического фонарика заколебалось одеяло, и в комнату ворвался сырой ночной воздух.

Ной закрыл за собой дверь и устало прислонился к стене. Грин посмотрел на него.

— Ну что? — ласково спросил он. — Вы видели его, Ной?

— Да, видел, — ответил Ной упавшим хриплым голосом.

— Где вы его нашли?

— В полевом госпитале.

— Собираются ли эвакуировать его в тыл?

— Нет, сэр. Его будут эвакуировать дальше.

Беренсон протопал в угол комнаты и достал из вещевого мешка сухой паек. Он с шумом разорвал картон, а затем бумагу и, громко хрустя, принялся грызть жесткие галеты.

— Он еще жив? — тихо и неуверенно проговорил Грин.

— Да, сэр, еще жив.

Грин вздохнул, видя, что Ной не расположен к дальнейшему разговору.

— Ну ничего. Не надо так переживать, — сказал он. — Завтра утром я пошлю вас и Уайтэкра во второй взвод. Постарайтесь хороню отдохнуть за ночь.

— Спасибо, сэр. Спасибо за машину.

— Ладно. — Грин склонился над донесением, которое он отложил в сторону при появлении Ноя.

Ной растерянно посмотрел вокруг, потом направился к двери и вышел на улицу. Майкл встал. Ной ни разу даже не взглянул на него после возвращения. Майкл вышел вслед за Ноем в сырую мглу ночи. Он скорее чувствовал, чем видел Ноя, прислонившегося к стене дома; его одежда слегка шелестела под порывами ветра.

— Ной...

— Дар — Ровный, бесстрастный голос Ноя не выдавал его чувств. В нем слышалась только усталость. — Майкл...

Они стояли молча, вглядываясь в яркие, далекие вспышки на горизонте, где грохотали орудия, напоминая ночную смену на заводе.

— Он выглядел хорошо, — прошептал наконец Ной. — Во всяком случае, лицо выглядело нормально. Кто-то побрил его сегодня утром. Он попросил, чтобы его побрили. Его ранило в спину. Доктор предупредил меня, что от него можно ожидать странных поступков, но когда он увидел меня, то сразу узнал. Он улыбнулся, потом заплакал... Он плакал однажды раньше, знаешь, когда меня ранило...

— Знаю, — сказал Майкл. — Ты говорил мне.

— Он задавал мне всевозможные вопросы: как меня лечили в госпитале, дали ли мне отпуск после выздоровления, был ли я в Париже, есть ли у меня новые фотографии сына. Я показал ему карточку, которую получил от Хоуп месяц назад, ту, где он снят на лужайке. Джонни сказал, что сынишка выглядит прекрасно и совсем не похож на меня. Потом он сказал, что получил письмо от матери. Насчет того дома в его городе, за сорок долларов в месяц, все устроено. И его мать узнала, где можно будет достать подержанный холодильник... Джонни мог двигать только головой. Он полностью парализован — от плеч до ног.

Они стояли молча, глядя на вспышки орудий, прислушиваясь к неровному грохотанью, доносимому порывистым ноябрьским ветром.

— Госпиталь переполнен, — сказал Ной. — Рядом с ним лежал лейтенант из Кентукки. Ему миной оторвало ступню. Он был очень доволен, этот лейтенант. Ему надоело первому подставлять свою голову под пули на каждой высоте во Франции и Германии.

Опять наступила тишина.

— У меня за всю жизнь было только два друга, — сказал Ной. — Два настоящих друга. Один — парень по имени Роджер Кэннон. У него была любимая песенка: "Веселиться и любить ты умеешь, любишь леденцами угощать. Ну, а деньги ты, дружок, имеешь? Это все, что я хочу узнать..." — Ной медленно переступил ногами в холодной грязи и потерся спиной о стену. — Он был убит на Филиппинах. Другим моим другом был Джонни Бернекер. Многие люди имеют десятки друзей. Они заводят их легко и держатся за них. Я не такой. Я сам виноват и хорошо это понимаю. Во мне нет ничего такого, что привлекало бы людей...

Вдалеке ярко вспыхнуло пламя: что-то загорелось, осветив темную местность. Было странно и необычно видеть такой яркий свет на передовой, где свои же солдаты могут открыть по тебе огонь, если чиркнешь спичкой после наступления темноты, потому что это обнаруживает свои позиции.

— Я сидел и держал в своих руках руку Джонни Бернекера, — ровным голосом продолжал Ной. — Потом, минут через пятнадцать, я заметил, что он смотрит на меня каким-то странным взглядом. "Уходи отсюда, — вдруг сказал он, — я не позволю тебе убить меня". Я пытался успокоить его, но он продолжал кричать, что меня подослали убить его, что меня не было рядом с ним, когда он был здоров и мог сам позаботиться о себе, а теперь, когда он парализован, я пришел, чтобы задушить его, когда никого не будет поблизости. Он сказал, что знает обо мне все, что он следил за мной с самого начала, что я бросил его одного, когда он нуждался в моей помощи, и теперь собираюсь его убить. Он кричал, что у меня есть нож. И другой раненый тоже стал кричать, и я не мог его успокоить. В конце концов пришел доктор и приказал мне выйти. Когда я выходил из палатки, я слышал, как Джонни Бернекер кричал, чтобы меня близко не подпускали к нему с моим ножом.

Ной замолчал. Майкл смотрел на яркое пламя. Видимо, горела ферма какого-то немца. Он мысленно представил себе, как беспощадный огонь пожирает пуховые перины, скатерти, посуду, альбомы с фотографиями, экземпляр книги Гитлера "Mein Kampf", кухонные столы, пивные кружки.

— Доктор был очень любезен, — снова заговорил Ной. — Это довольно пожилой человек из Таксона. Он сказал мне, что до войны работал в туберкулезной клинике. Он объяснил мне, что с Джонни, и просил не принимать близко к сердцу слова моего друга. У Джонни перебит осколком позвоночник, и его нервная система перерождается, сказал доктор, и тут ничем помочь нельзя. Нервная система перерождается, — повторил Ной, словно зачарованный этим словом, — и ему будет становиться все хуже и хуже, пока он не умрет. Паранойя, сказал доктор. В один день нормальный парень превратился в прогрессирующего параноика. Мания величия и мания преследования. В конце концов он станет совсем ненормальным и протянет каких-нибудь три дня... Вот почему его даже не стали отправлять в стационарный госпиталь. Перед отъездом я опять заглянул в палатку, я думал, может, у него наступил тихий период. Доктор сказал, что это еще возможно. Но когда Джонни увидел меня, он опять стал кричать, что я пытаюсь его убить...

Майкл и Ной стояли рядом, прислонившись к шершавой, сырой, холодной стене каменного дома, за которой сидел капитан Грин, обеспокоенный ростом заболеваний среди солдат. Вдалеке пламя пожара разгоралось все ярче: видимо, огонь подобрался к деревянным балкам и пожирал мебель немецкого фермера.

— Я говорил тебе о предчувствии Джонни Бернекера? — спросил Ной. — О том, что, если мы будем всегда вместе, с нами ничего не случится?..

— Да.

— Мы столько пережили вместе, — вспоминал Ной. — Нас отрезали, знаешь, и все же мы выбрались к своим, а когда в день высадки в нашу баржу попал снаряд, нас даже не ранило...

— Да.

— Если бы я не тянул, если бы я приехал сюда на один день раньше, Джонни Бернекер вышел бы из войны живым.

— Не говори глупостей, — резко оборвал Майкл, чувствуя, что это уж слишком, что нельзя так тяжело переживать.

— Это не глупости, — спокойно возразил Ной. — Я действовал недостаточно быстро. Все выжидал. Пять дней я околачивался в лагере. Еще ходил разговаривать с этим перуанцем. Я знал, что он не сделает, что мне надо, но я обленился и все торчал в этом лагере.

— Ной, что ты говоришь?

— И мы слишком долго добирались сюда, — продолжал Ной, не обращая внимания на Майкла. — Мы останавливались на ночлег, полдня потратили на обед с курятиной, которым нас покормил тот генерал. Я променял Джонни Бернекера на обед с курятиной.

— Замолчи! — громко закричал Майкл. Он схватил Ноя за воротник и сильно встряхнул его. — Замолчи! Ты болтаешь как одержимый! Чтобы я от тебя никогда больше не слышал подобной ерунды!

— Пусти меня, — спокойно сказал Ной. — Убери свои руки. Извини меня. Конечно, к чему тебе выслушивать мои жалобы? Я понимаю.

Майкл медленно разжал пальцы. Опять он не сумел помочь этому несчастному парню...

Ной поежился.

— Холодно здесь, — примирительно сказал он. — Пошли в дом.

Майкл молча последовал за ним.

На следующее утро Грин направил их во второй взвод, в котором они вместе служили во Флориде. Во взводе все еще оставалось три старых солдата из сорока, которые тепло и сердечно приветствовали Майкла и Ноя. Они были очень сдержанны, когда в присутствии Ноя заходил разговор о Джонни Бернекере.

36

— Так вот, спрашивают этого солдата: "Что бы ты сделал, если бы тебя отпустили домой?", — говорил Пфейфер. Он, Ной и Майкл сидели на бревне, наполовину вросшем в землю, возле низкой каменной ограды и ели из котелков котлеты с макаронами и консервированные персики. Впервые за три дня им выдали горячую пищу, и все радовались, что повара сумели подвезти полевую кухню так близко к передовой. Солдаты стояли в очереди на расстоянии тридцати футов друг от друга, так, чтобы одним снарядом задело поменьше людей. Цепочка солдат извивалась по голому, иссеченному осколками кустарнику на берегу реки. Повара спешили скорее раздать пищу, и очередь двигалась быстро.

— "Так что бы ты сделал, если бы тебя отправили домой?" — повторил Пфейфер, набив полный рот. — Солдат призадумался... Слышали этот анекдот?

— Нет, — вежливо ответил Майкл.

Пфейфер удовлетворенно кивнул головой.

— Во-первых, сказал солдат, я сниму ботинки. Во-вторых побалуюсь с женой. В-третьих, сниму с плеч вещевой мешок. — Пфейфер захохотал во все горло, довольный своей шуткой, но вдруг оборвал смех. — А правда, вы не слышали этого раньше?

— Честное слово, — ответил Майкл.

"Остроумная застольная беседа в центре европейской культуры, — подумал он. — В числе гостей несколько представителей искусства и армии на кратковременном отдыхе после тяжелых дней на передовой. Рядовой первого класса Пфейфер, хорошо известный в кругу букмекеров Канзаса, местная знаменитость, знакомая всем судьям в округе, развлекается размышлениями о послевоенных проблемах. Один из гостей, представляющий наш театр в Западной Европе, поедая местный деликатес — консервированные персики, — замечает про себя, что подобный анекдот, несомненно, слышал еще рядовой Анакреонт где-нибудь под Багдадом во время персидского похода Филиппа Македонского [Анакреонт (570? — 478 до н.э.) — древнегреческий поэт, воспевавший праздную жизнь и чувственную любовь; Филипп II (ок.382-336 до н.э.) — царь Македонии, видный полководец и государственный деятель; значительно расширил владения Македонии, установил гегемонию над Грецией; создал мощную регулярную армию; Майкл путает исторические события: Анакреонт не мог участвовать в персидских походах, так как жил значительно раньше; Филипп II готовил поход против Персии, но осуществил его Александр Македонский, сын Филиппа, уже после смерти отца]; что Кай Публий, центурион в армии Цезаря, рассказывал примерно такую же поучительную историю через два дня после высадки в Британии; что Жюльену Сен-Крику, адъютанту в корпусе Мюрата, удалось вызвать громкий смех своих товарищей точным переводом этого анекдота накануне Аустерлица. Этот анекдот был не безызвестен, — размышлял сей вдумчивый историк, с сомнением разглядывая свои закапанные грязью ботинки и думая, не начали ли уже гнить его пальцы, — уорент-офицеру Робинсону из Уэлльского саперного полка, сражавшегося под Ипром, или фельдфебелю Фугельхеймеру, участнику сражения под Танненбергом, или сержанту Винсенту О'Флехерти из первого полка морской пехоты, услышавшему его на коротком привале у дороги, ведущей в Аргонский лес".

— Чертовски забавная история, — сказал Майкл.

— Я так и знал, что тебе понравится, — с удовлетворением заметил Пфейфер, вычерпывая из котелка оставшуюся на дне подливку. — Да, но какого же черта ты не смеешься?

Пфейфер усиленно скреб свой котелок камнем и Куском туалетной бумаги, которую всегда носил в кармане. Закончив, он встал и направился к группе солдат, игравших в кости за почерневшей печкой, — это было все, что осталось от дома, пережившего до того три войны. Кроме трех солдат роты, там были лейтенант и два сержанта из штаба зоны коммуникаций, которые каким-то образом заехали сюда на джипе просто посмотреть, что делается. Видимо, у них было много денег, которые принесли бы больше пользы, если бы находились в карманах пехотинцев.

Майкл закурил сигарету и блаженно затянулся. Он пошевелил пальцами ног, чтобы удостовериться, что еще может их чувствовать и у него стало приятно на душе от сытного обеда и от сознания, что целый час он будет вне опасности.

— Когда мы вернемся в Штаты, — сказал он Ною, — я приглашу тебя и твою жену на превосходный бифштекс. Я знаю одно местечко на Третьей авеню, на втором этаже. Ты ешь и смотришь в окно, как на уровне столиков пробегают поезда надземной дороги. Бифштексы там толщиной с кулак, мы закажем их с кровью.

— Хоуп не любит недожаренный бифштекс, — серьезно сказал Ной.

— Ей подадут такой, какой она захочет. Сначала остренькую закуску для аппетита, потом бифштексы, хорошо поджаренные снаружи, и, когда их тронешь ножом, они вздыхают как живые, затем спагетти, зеленый салат и красное калифорнийское вино, а в заключение пирожное, пропитанное ромом, и cafe expresso — это очень черный кофе с лимонными корками. В первый же вечер, как приедем домой. За мой счет. Если хотите, можете взять с собой сынишку, мы посадим его на высокий стул.

Ной улыбнулся.

— Мы лучше оставим его дома.

Майкла обрадовала его улыбка. За последние три месяца, с тех пор, как они возвратились в роту, Ной улыбался очень редко. Он мало говорил и мало смеялся. Он не выражал вслух своих чувств, но по-своему привязался к Майклу, следил за ним критическим взглядом ветерана, защищал его словом и делом даже тогда, когда ему хватало забот о сохранении своей собственной жизни, даже в декабре, когда обстановка на фронте была очень напряженной. Роту тогда посадили на грузовики и спешно бросили против немецких танков, которые внезапно появились у, казалось, совсем обескровленного противника. Теперь это сражение называют "битва за Арденнский выступ" [16 декабря 1944 года немецко-фашистские войска предприняли внезапное наступление в районе Арденн; прорвав оборону 1-й американской армии, они продвинулись на глубину до 90 км; начавшееся 12 января 1945 года мощное наступление советских войск сорвало наступательные планы гитлеровского командования на Западном фронте]. Все это осталось позади. Но один случай Майкл запомнил на всю жизнь. Он притаился в окопе, который Ной заставил его вырыть на два фута глубже, хотя Майкл ужасно устал и злился на мелочную, как ему казалось, требовательность Ноя... Немецкий танк выполз на голое поле и пошел прямо на них. Боеприпасы к "базуке" кончились, позади горела самоходная противотанковая пушка. Оставалось только прижаться к самому дну окопа и ждать, что будет... Водитель танка видел, как Майкл нырнул в окоп, и повел танк прямо на него, стараясь раздавить его гусеницами, потому что нельзя было достать его из пулемета. Томительно долгая минута, ревущая семидесятитонная машина над головой, вращающиеся гусеницы, обрушившие град тяжелых комьев грязи и камней на каску и на спину, и собственный крик, утонувший в этой гробовой темноте... Когда оглядываешься назад, все это представляется страшным кошмаром.

Казалось невероятным, что это могло случиться с тобой, с человеком уже за тридцать, который имел комфортабельную квартиру в Нью-Йорке, обедал в стольких хороших ресторанах, имел в гардеробе пять прекрасных мягких шерстяных костюмов и любил медленно ездить по Пятой авеню в автомобиле с откинутым верхом, чтобы солнце светило в лицо... А когда все кончилось, просто не верилось, что можно пережить такой кошмар, что стальные гусеницы, с бешеным лязгом крутившиеся на расстоянии одного фута над головой, позволили тебе выжить, что наступит такой момент, когда человек, испытавший весь этот ужас, снова будет способен думать о таких вещах, как бифштексы и вино, и Пятая авеню. Безликий танк, стремившийся вырвать из него жизнь, когда он лежал на дне окопа, который по настоянию своего друга он вырыл достаточно глубоким, чтобы спасти себя, казалось, разрушил последний мост, связывавший его с прежней, гражданской жизнью. Теперь на том месте была темная, зияющая пропасть, заполненная одними галлюцинациями. Мысленно возвращаясь к тому дню, вспоминая, как танк неуклюже громыхал назад через поле, а вокруг него разрывы снарядов вздымали фонтаны грязи, он понял, что в тот момент он стал, наконец, настоящим солдатом. А до этого он был просто человеком в военной форме, пришедшим из другой жизни и выполнявшим здесь только временную обязанность.

"Битва за Арденнский выступ", так теперь называет это сражение газета "Старз энд страйпс". Много людей было убито тогда, страшная угроза нависла над Льежем и Антверпеном, газеты печатали сообщения о блестящем сопротивлении, оказанном армией наступающим немцам, и кой-какие неприятные вещи о Монтгомери. Теперь он уже не был олицетворением англо-американской дружбы, как четвертого июля, когда он приколол "Серебряную звезду" к куртке Ноя... Битва за Арденнский выступ, еще одна бронзовая звездочка — на пять очков ближе к демобилизации. Он только помнил, как Ной стоял над ним и говорил резким, неприятным голосом: "Мне наплевать, что ты устал, копай на два фута глубже", да еще быстро вращающиеся грохочущие гусеницы над забрызганной грязью каской...

Майкл посмотрел на Ноя. Ной спал сидя, прислонившись к каменной ограде. Только во сне его лицо выглядело молодым. Редкая белокурая бородка казалась совсем жидкой по сравнению с густой, черной щетиной Майкла, делавшей его похожим на бродягу, прошедшего все дороги от Ванкувера до Майами. Глаза Ноя, которые обычно смотрели с мрачным упорством познавшего жизнь человека, теперь были закрыты. В первый раз Майкл заметил, что у его друга были мягкие, загнутые кверху ресницы, светлые на концах, придававшие верхней части лица нежное выражение. Майкл почувствовал прилив благодарности и жалости к этому спящему парню, закутанному в тяжелую, грязную шинель и чуть сжимавшему пальцами затянутой в шерстяную перчатку руки ствол винтовки... Глядя сейчас на спящего Ноя, Майкл понял, чего стоило этому хрупкому юноше сохранять спокойную уверенность, принимать умные, рискованные солдатские решения, воевать упорно и осторожно, соблюдая все пункты уставов и наставлений, для того чтобы остаться в живых в то время, как смерть так и косила в этой стране окружавших его людей. Светлые кончики ресниц дрогнули на разбитом кулаками лице, и Майкл представил себе, с какой грустной нежностью и изумлением смотрела, должно быть, жена Ноя на это неуместное девичье украшение. Сколько ему лет? Двадцать два, двадцать четыре? Муж, отец, солдат... Имел двух друзей и обоих потерял... Ему нужны друзья так же, как другим нужен воздух, и поэтому, забывая о собственных страданиях, он отчаянно старается сохранить жизнь неловкого, стареющего солдата по фамилии Уайтэкр, который, будучи предоставлен самому себе, по своей неопытности и беззаботности непременно набрел бы на мину или, высунувшись из-за гребня, попал бы под пулю немецкого снайпера, или же из-за своей лени был бы раздавлен танком в слишком мелком окопе... Бифштексы и красное калифорнийское вино по ту сторону пропасти, где жизнь кажется галлюцинацией; в первый же вечер, за мой счет... Невероятно, и все же это должно осуществиться. Майкл закрыл глаза, чувствуя на себе огромную и скорбную ответственность.

Со стороны играющих в кости доносились отдельные возгласы:

— Ставлю тысячу франков. На девять!

Майкл открыл глаза, тихо встал и с винтовкой в руке пошел к играющим посмотреть.

Бросал кости Пфейфер. Ему везло. В руке у него была зажата пачка измятых банкнот. Лейтенант из службы снабжения не принимал участия в игре, но оба сержанта играли. На лейтенанте была нарядная со светлыми прожилками офицерская шинель. Когда Майкл последний раз был в Нью-Йорке, он видел такую шинель на витрине у "Эйберкромби и Фитча". Все трое приезжих носили сапоги парашютистов, хотя было ясно, что никому из них никогда не доводилось прыгать, разве что с высокого стула в баре. Это были крупные, высокие парни, гладко выбритые, свежие и хорошо одетые. Рядом с ними бородатые пехотинцы, их партнеры, выглядели неряшливыми и слабыми представителями низшей расы.

Гости из тыла говорили громко и уверенно, а их энергичные движения составляли резкий контраст с поведением усталых, скупых на слова солдат, которые вырвались на несколько часов с передовой, чтобы впервые за три дня съесть горячий обед. "Если бы понадобилось укомплектовать отборный полк, которому предстояло бы захватывать города, удерживать плацдармы и отражать танки, выбор, несомненно, пал бы на этих трех красивых жизнерадостных парней", — подумал Майкл. Но в армии, конечно, вопрос решается по-другому. Эти самодовольные, уверенные в себе мускулистые парни служили в уютных канцеляриях в пятидесяти милях от передовой, перепечатывали разные формы и время от времени подбрасывали уголь в докрасна раскаленную железную печку, установленную посередине комнаты. Майкл вспомнил слова сержанта Хулигена из 2-го взвода, которыми тот всегда приветствовал новое пополнение. "Эх, — говорил Хулиген, — почему в пехоту всегда посылают таких замухрышек? Почему в тылы всегда попадают тяжелоатлеты, толкатели ядра и футболисты из сборной США? Скажите мне, ребята, кто из вас весит больше ста тридцати фунтов?" Это была, конечно, выдумка, и у Хулигена был свой расчет: он знал, что такая речь развеселит новичков, поможет ему завоевать их расположение; но была в этих словах и доля горькой правды.

Следя за игрой, Майкл увидел, как лейтенант вынул из кармана бутылку и сделал несколько глотков. Пфейфер пристально наблюдал за лейтенантом, медленно перебирая кости в своей покрытой засохшей грязью руке.

— Лейтенант, — спросил он, — что я вижу в вашем кармане?

Лейтенант засмеялся.

— Коньяк, это коньяк.

— Я вижу, что коньяк, — сказал Пфейфер. — Сколько вы за него хотите?

Лейтенант посмотрел на банкноты в руке Пфейфера.

— Сколько у тебя там?

Пфейфер посчитал.

— Две тысячи франков, — сказал он. — Это сорок долларов. Я бы не прочь купить бутылочку хорошего коньяку, погреть свои старые кости.

— Четыре тысячи франков, — спокойно сказал лейтенант. Можешь получить бутылку за четыре тысячи.

Пфейфер пристально посмотрел на лейтенанта и медленно сплюнул. Потом заговорил, обращаясь к зажатым в руке костям:

— Милые косточки! Папа хочет выпить. Папе очень хочется выпить.

Он положил свои две тысячи франков на землю. Два сержанта с яркими звездочками на плечах сделали ставку.

— Косточки, — сказал Пфейфер, — сегодня так холодно, а папу мучает жажда. — Он нежно покатил по земле кости, словно выпустил из рук лепестки цветов. — Сколько? — спросил он, перестав улыбаться. — Семь? — Он снова плюнул и протянул руку. — Забирай деньги, лейтенант, и давай бутылку.

— С удовольствием, — сказал лейтенант. — Он отдал Пфейферу бутылку и собрал, деньги. — Я рад, что мы сюда приехали.

Пфейфер пил долго. Солдаты наблюдали за ним, не говоря ни слова, и радуясь, и досадуя на его расточительность. Пфейфер тщательно закупорил бутылку и сунул ее в карман шинели.

— Сегодня вечером будет атака, — воинственно заявил он. — На кой черт мне нужно форсировать эту проклятую реку с четырьмя тысячами франков в кармане? Если уж фрицы ухлопают меня сегодня вечером, то они, по крайней мере, убьют солдата с брюхом, полным хорошего коньяка. — Вскинув винтовку на ремень, он с самодовольным видом пошел прочь.

— Служба снабжения, — сказал один из пехотинцев, наблюдавший за игрой. — Теперь я буду знать, почему они так называются.

Лейтенант добродушно засмеялся. Критика его не трогала. Майкл давно уже не видел, чтобы люди смеялись так чистосердечно без особой причины, просто от избытка хорошего настроения. Он подумал, что так смеяться могут только люди, которые живут за пятьдесят миль от передовой. Во всяком случае, никто из солдат не засмеялся вслед за лейтенантом.

— Я скажу вам, зачем мы сюда приехали, ребята, — сказал лейтенант.

— Легко догадаться, — сказал Крейн, солдат из взвода Майкла. — Вы из службы информации и привезли с собой вопросник. Счастливы ли мы здесь на фронте? Нравится ли нам служба? Болели ли мы гонореей больше трех раз за последний год?..

Лейтенант снова засмеялся. "Да он, оказывается, весельчак", — подумал Майкл, угрюмо посмотрев на лейтенанта.

— Нет, — сказал лейтенант, — мы здесь по делу. Мы слышали, что в этих лесах можно набрать неплохих трофеев. Два раза в месяц я бываю в Париже, а там можно хорошо продать пистолеты системы "Люгер", фотоаппараты, бинокли и прочую дребедень. Мы готовы платить за такой товар хорошие деньги. Ну как, ребята, у вас есть что-нибудь для продажи?

Солдаты, окружавшие лейтенанта, молча переглянулись.

— У меня есть прекрасная винтовка Гаранда, — сказал Крейн, — я готов расстаться с ней за пять тысяч франков. А то еще есть добротная телогрейка, — с невинным видом продолжал Крейн. — Немножко поношена, но дорога как память.

Лейтенант усмехнулся. Ему явно нравилось проводить свой выходной день на фронте. Он наверняка напишет своей девушке в Висконсин об этих чудаках из пехоты, хоть и грубоватых, но в общем потешных ребятах.

— Хорошо, — сказал лейтенант. — Поищу сам. Я слышал, на прошлой неделе здесь были бои, наверно, кругом валяется много всякого барахла.

Пехотинцы равнодушно глядели друг на друга.

— Много, очень много, — вежливо сообщил Крейн, — можно навалить полную машину. Вы будете самым богатым человеком в Париже.

— А как проехать на фронт? — оживился лейтенант. — Мы заглянем туда.

Снова наступило обманчиво равнодушное молчание.

— Ах, на фронт, — с тем же невинным видом сказал Крейн, — вы хотите заглянуть на фронт?

— Да, солдат. — Голос лейтенанта звучал теперь уже не так добродушно.

— Поезжайте по этой дороге, — указал рукой Крейн. — Так я говорю, ребята?

— Так, так, лейтенант, — подтвердили солдаты.

— Мимо не проедете, — сказал Крейн.

Лейтенант теперь понял, что над ним смеются. Он повернулся к Майклу, который все время молчал.

— Послушайте, вы можете сказать нам, как проехать на фронт?

— Так вот... — начал было Майкл.

— Поезжайте по этой дороге, лейтенант, — перебил Крейн. — Проедете мили полторы, потом будет небольшой подъем и лесок. Взберетесь на вершину холма и увидите внизу реку. Это и есть фронт, лейтенант.

— Он правду говорит? — недоверчиво спросил лейтенант.

— Да, сэр, — подтвердил Майкл.

— Хорошо! — Лейтенант повернулся к одному из сержантов. — Льюис, джип оставим здесь. Пойдем пешком. Сделай что нужно, чтобы его не угнали.

— Да, сэр. — Льюис подошел к джипу, поднял капот, вытащил ротор из распределителя и вырвал несколько проводов. Лейтенант тоже подошел к машине, взял пустой мешок и перекинул его через плечо.

— Майкл! — раздался голос Ноя. Он махал Майклу. — Пошли, пора возвращаться...

Майкл кивнул головой. Он чуть было не подошел к лейтенанту и не сказал ему, чтобы тот убирался отсюда в свою уютную канцелярию, к теплой печке, но передумал. Он догнал Ноя, который, устало передвигая ноги по вязкой грязи, шел по дороге к позициям роты, находившимся в полутора милях отсюда.

Взвод Майкла располагался под седловиной, откуда хорошо проглядывалась река. Гребень высоты так густо порос молодыми деревьями и кустарником, что даже сейчас, когда опали листья, они давали хорошее укрытие, и солдаты могли свободно передвигаться. С вершины можно было видеть мокрый склон, местами поросший кустарником, а у самой подошвы холма — узкую поляну, упиравшуюся в реку, за которой возвышался такой же гребень. За ним лежали немцы. Над зимним ландшафтом нависло безмолвие. Черная река катила свои мутные воды между обледеневшими берегами. Там и тут у берега гнили в воде стволы деревьев; маслянистые волны, бурля, обтекали их и катились дальше. Над противоположными склонами, испещренными серыми пятнами снега, стояла тишина. По ночам вспыхивала иногда короткая, жаркая перестрелка, но днем слишком открытая местность ограничивала действия патрулей, и между воюющими сторонами устанавливалось своеобразное молчаливое перемирие. Расстояние между позициями противников, насколько было известно, составляло около тысячи двухсот ярдов; во всяком случае, так они были помечены на картах в том далеком, сказочном, безопасном месте, которое именуется штабом дивизии.

Взвод Майкла находился здесь уже две недели, и если не считать редкой ночной перестрелки (последний раз это было три ночи назад), то противник ничем не обнаруживал своего присутствия. Можно было подумать, что немцы упаковали свои вещи и отправились по домам.

Но Хулиген так не думал. У него был хороший нюх на немцев. Некоторые по запаху краски могут определить подлинность картин голландских художников, другие, попробовав вино, сразу скажут, что оно урожая 1937 года, и назовут никому неизвестный виноградник около Дижона. "Специальностью" Хулигена были немцы. У Хулигена было узкое, с высоким лбом, интеллигентное лицо ирландского ученого. При взгляде на него вспоминались однокашники Джойса [Джойс, Джеймс (1882-1941) — ирландский писатель-декадент] из Дублинского университета. Он подолгу вглядывался через кустарник в противоположный гребень и говорил, с сомнением качая усталой головой:

— Там где-то есть пулеметное гнездо. Они установили пулемет и ждут, когда мы пойдем в атаку.

До сих пор это не имело особого значения. Взвод оставался на месте, река представляла собой слишком большое препятствие для патрулей, и пулемет, если он там действительно был, не мог достать укрывшихся за гребнем солдат. Если же у немцев позади были минометы, то они старались их не обнаруживать. Но, как стало известно, на рассвете придет саперная рота и попытается навести через реку понтонный мост. Рота Майкла должна переправиться по мосту и войти в соприкосновение с немцами, обороняющими высоту на противоположном берегу. После этого, на следующее утро, свежая рота пройдет через их боевые порядки и будет продвигаться дальше... В штабе дивизии такой план действий, несомненно, выглядел отлично. Но он не нравился Хулигену, пристально вглядывавшемуся в черную реку с обледенелыми берегами и в безмолвный, покрытый кустарником и пятнами снега склон на той стороне.

Когда Ной, Майкл, Пфейфер и Крейн подошли к позиции взвода, Хулиген разговаривал с капитаном Грином по полевому телефону, привязанному ремнем к дереву.

— Капитан, — говорил он. — Не Нравится мне все это. Что-то они слишком притихли. Где-то на гребне есть замаскированный пулемет. Я чувствую, что есть. Сегодня ночью в нужный момент они осветят местность ракетами и зададут нам жару. Ведь перед ними пятьсот ярдов открытого пространства, да еще мост. Перехожу на прием.

Он слушал. Голос капитана тихо потрескивал в трубке.

— Слушаю, сэр, — сказал Хулиген, — я позвоню вам, когда выясню. — Он вздохнул, повесил трубку и снова навел бинокль на тот берег реки, задумчиво чмокая губами. Он был похож на ученого, решающего трудную задачу. — Капитан приказал выслать сегодня днем дозор, — сказал Хулиген. — Нужно пройти на виду у противника, если потребуется, до самой реки, чтобы вызвать на себя огонь. Тогда мы установим место, откуда стреляют, вызовем огонь минометов, и от немецкого пулемета останутся рожки да ножки. — Хулиген поднес к глазам бинокль и снова стал вглядываться сквозь легкую дымку в невинно выглядевший гребень по другую сторону реки. — Охотники есть? — небрежно бросил он.

Майкл посмотрел вокруг. Семь человек слышали Хулигена. Они согнулись в своих мелких окопчиках под самым гребнем, проявив вдруг повышенный интерес к винтовкам, к строению земли на стенках окопов, к кустам, стоявшим перед их глазами. Три месяца назад, подумал Майкл, он, вероятно, по глупости вызвался бы охотником, чтобы искупить свою вину. Но теперь Ной кое-чему научил его. В наступившей тишине он продолжал внимательно разглядывать свои ногти.

Хулиген тихо вздохнул. Прошла минута, и каждый напряженно думал о том моменте, когда идущий впереди солдат этого дозора вызовет на себя огонь немецкого пулемета.

— Сержант, — вдруг раздался вежливый голос. — Вы не возражаете, если мы присоединимся к вам?

Майкл поднял глаза. Лейтенант из службы снабжения и его два спутника неуклюже поднимались по скользкому склону. Просьба лейтенанта повисла в воздухе над солдатами, скорчившимися в ячейках, безумно-легкомысленная, как реплика веселого чудака из венгерской оперетты.

Хулиген удивленно обернулся, его глаза сузились.

— Сержант, — сказал Крейн, — лейтенант прибыл сюда за трофеями, он хочет увезти их в Париж.

Мимолетное, необъяснимое выражение промелькнуло на тонком длинном лице сержанта, заросшем иссиня-черной щетиной.

— Сделайте одолжение, лейтенант. — Хулиген говорил приветливо и даже с необычным для него оттенком подобострастия. — Это для нас большая честь.

После подъема в гору лейтенант часто дышал. "Он не такой уж здоровый, как кажется, — подумал Майкл. — Наверно, там, в тылу, ему не приходится сейчас играть в поло".

— Я слышал, что это и есть фронт, — сказал лейтенант, хватаясь за протянутую Хулигеном руку. — Это правда?

— Да, сэр, в известном смысле, — уклончиво ответил Хулиген. Никто из солдат не проронил ни слова.

— Здесь совсем тихо, — сказал лейтенант, с изумлением посмотрев вокруг. — За два часа я не слышал ни одного выстрела. Вы уверены, что это фронт?

Хулиген вежливо засмеялся.

— Вот что я вам скажу, сэр, — проговорил он доверительным шепотом. — Я думаю, что немцы отошли неделю тому назад. По-моему, вы можете спокойно пройтись отсюда до самого Рейна.

Майкл не спускал глаз с Хулигена. Лицо сержанта было открытым и детски наивным. До войны Хулиген был кондуктором автобуса, курсировавшего по Пятой авеню. "Откуда у него такое артистическое дарование?" — недоумевал Майкл.

— Хорошо, — сказал лейтенант, улыбаясь. — Должен сказать, что здесь гораздо спокойнее, чем у нас на пункте сбора донесений. Правда, Льюис?

— Да, сэр, — подтвердил Льюис.

— Никаких тебе полковников, снующих взад и вперед и не дающих ни минуты покоя, — дружелюбно сказал лейтенант, — и не надо бриться каждый день.

— Да, сэр, — согласился Хулиген, — бриться каждый день нам не нужно.

— Я слышал, — сказал лейтенант доверительным тоном, глядя вниз, по направлению к реке, — что там можно набрать кой-каких немецких трофеев.

— Да, сэр, конечно. На этом поле полно касок, люгеров и дорогих фотоаппаратов.

"Он зашел слишком далеко, — думал Майкл, — теперь он зашел слишком далеко". Он бросил взгляд на лейтенанта, интересуясь, как тот воспринимает все это, но на его здоровом, румяном лице было только выражение страстной алчности. "Боже мой, — с отвращением подумал Майкл, — кто только произвел его в офицеры?"

— Льюис, Стив, — сказал лейтенант, — давайте спустимся вниз и посмотрим, что там делается.

— Подождите, лейтенант, — с сомнением в голосе сказал Льюис. — Спросите его, нет ли там мин?

— Что вы? — ответил Хулиген. — Гарантирую, что никаких мин там нет.

Семеро солдат взвода неподвижно сидели на корточках в своих окопах и смотрели в землю.

— Вы не возражаете, сержант, — спросил лейтенант, — если мы спустимся вниз и немного попасемся?

— Чувствуйте себя как дома, сэр.

"Теперь, — думал Майкл, — теперь он им скажет, что все это шутка, покажет им, какие они ослы, и выпроводит их отсюда..."

Но Хулиген стоял, не двигаясь.

— Вы, пожалуйста, не упускайте нас из виду, хорошо, сержант? — сказал лейтенант.

— Конечно.

— Ладно. Пошли, ребята, — лейтенант неуклюже пролез через кустарник и стал спускаться вниз по склону. Оба сержанта последовали за ним.

Майкл обернулся и взглянул на Ноя. Ной наблюдал за ним, его черные стариковские глаза смотрели твердо и угрожающе. Майкл понял, что Ной своим молчаливым пристальным взором подает ему знак не говорить ни слова. "Ну что же, — решил Майкл в свое оправдание, — это его взвод, он знает этих людей лучше, чем я..."

Он обернулся назад и посмотрел вниз.

Лейтенант в своей нарядной шинели и два сержанта медленно спускались вниз по холодному, скользкому склону, то и дело хватаясь за кустарники и стволы деревьев. "Нет, — подумал Майкл, — мне наплевать, что они обо мне подумают, но я не могу допустить, чтобы это случилось..."

— Хулиген! — Он подскочил к сержанту, который пристально, с жестоким выражением на лице смотрел через реку на противоположный гребень. — Хулиген, вы не сделаете этого! Вы не должны их пускать туда! Хулиген!

— Замолчи! — свирепо зашептал Хулиген. — Не учи меня. Я командую взводом.

— Их же убьют, — настаивал Майкл, глядя на трех человек, скользивших по грязному снегу.

— Ну и что? — сказал Хулиген, и Майкла испугало выражение отвращения и ненависти на его тонком, умном лице. — Чего ты хочешь? Почему бы некоторым из этих негодяев в виде исключения не быть убитыми? Ведь они же в армии, в конце концов. Трофеи!

— Вы должны остановить их! — прохрипел Майкл. — Если вы их не остановите, я напишу рапорт, клянусь богом, напишу...

— Заткнись, Уайтэкр, — вмешался Ной.

— Напишешь рапорт, да? — Хулиген ни на секунду не отрывал глаз от противоположного гребня. — Ты что, хочешь сам пойти туда? Хочешь, чтобы тебя убили там сегодня, хочешь, чтобы убили Аккермана, Крейна, Пфейфера? Ты хочешь, чтобы лучше убили твоих друзей, чем этих трех жирных тыловых свиней? Что они за цацы такие? — Его голос, вначале дрожавший от злобы, внезапно стал спокойным и деловым, когда он обратился к другим солдатам. — Не смотрите вниз на этих троих, — приказал он. — Все внимание на гребень. Будет всего лишь две-три коротких очереди, надо смотреть очень зорко. Не отводите глаз от того места, откуда будут стрелять, и докладывайте мне... Все еще хочешь, чтобы, я отозвал их назад, Уайтэкр?

— Я... — начал было Майкл, но тут же услышал выстрелы и понял, что слишком поздно.

Там внизу, недалеко от реки, нарядная, со светлыми прожилками шинель медленно покачнулась и осела в грязь. Льюис и другой сержант пустились бежать, но их тут же настигли немецкие пули.

— Сержант! — Это был спокойный и ровный голос Ноя. — Я вижу, откуда стреляют. Правее вон того большого дерева, двадцать ярдов, прямо перед теми двумя кустиками, которые чуть повыше других... Вы видите?

— Вижу, — отозвался Хулиген.

— Вот там. Два или три ярда от первого куста.

— Ты уверен? Я не заметил.

— Уверен, — ответил Ной.

"Боже мой, — устало подумал Майкл, восхищаясь Ноем и в то же время ненавидя его, — как многому этот парень научился со времен Флориды".

— Ну, — Хулиген, наконец, обернулся к Майклу, — ты все еще хочешь написать рапорт?

— Нет, — сказал Майкл. — Я не стану писать никакого рапорта.

— Конечно, нет. — Хулиген дружески похлопал его по руке. — Я знал, что ты не станешь этого делать. — Он подошел к полевому телефону и позвонил на командный пункт роты. Майкл слышал, как Хулиген докладывал точное местоположение немецкого пулемета для передачи минометчикам.

Снова воцарилась тишина. Трудно было себе представить, что какую-нибудь минуту назад пулемет разорвал тишину и три человека были убиты.

Майкл обернулся и посмотрел на Ноя. Ной опустился на одно колено, уперев приклад винтовки в грязь и прижав ствол к щеке. Он напоминал одну из старых картинок, изображавших первых поселенцев в Америке в войнах с индейцами, где-нибудь в Кентукки или в Нью-Мексико. Он смотрел на Майкла дикими, горящими глазами, в которых не было ни стыда, ни раскаяния. Майкл медленно опустился на землю, избегая его взгляда. Он понял, наконец, весь смысл слов Ноя, сказанных в лагере для пополнения, о том, что в армии надо стараться попасть туда, где у тебя есть друзья.

Перед самым заходом солнца заработали минометы. Первые две мины не долетели до цели, и Хулиген по телефону передал поправку. Третья мина разорвалась именно там, куда он указывал. Туда же полетела и четвертая. В том месте, где разорвались две последние мины, можно было заметить необычное, легкое движение: внезапно затряслись голые перепутавшиеся ветви, словно человек хотел пролезть через них, но не смог и упал. Потом опять стало тихо, и Хулиген сказал в телефон:

— Все в порядке, сэр. Еще одну в то же место на всякий случай.

Миномет послал еще одну мину, но на гребне не было никакого движения.

Как только стемнело, прибыла саперная рота с понтонами и досками для настила. Майкл и еще несколько солдат помогали переносить громоздкие материалы к берегу реки. Они прошли мимо какого-то бледного пятна. Майкл знал, что это та самая нарядная шинель, но не стал смотреть в ту сторону. Саперы, работая в ледяной воде, уже навели почти половину моста, когда над рекой повисла первая осветительная ракета. Затем с обеих сторон заработала артиллерия. Слышалась и ружейная стрельба, но разрозненная и неорганизованная. Сразу же по немецким окопам ударили минометы. Немецкие снаряды ложились неточно и беспорядочно: то ли немцам незачем было экономить боеприпасы, то ли их передовые наблюдатели нервничали под сосредоточенным огнем, который велся по гребню. Ни один из снарядов не попал в мост. Три сапера, находившиеся на дальнем конце моста, были ранены, а все остальные вымокли до нитки от всплесков падавших рядом в воду снарядов.

Ракеты, повисшие над рекой, освещали переправу ярким, таинственно-голубым светом, и работавшие на реке люди казались прозрачными, как бумага, и похожими на насекомых. Несколько человек из взвода, который должен был первым форсировать реку, перебрались по мосту на другой берег, но Лоусон был убит и упал в реку, и Муковский тоже.

Майкл притаился возле Ноя, который, положив руку ему на плечо, удерживал его на месте. Они" видели, как один солдат, затем второй бросились по скользкому узкому настилу вперед, на другой берег. Кто-то упал поперек моста и остался лежать, и другим солдатам пришлось прыгать через него.

"Нет, — думал Майкл, чувствуя, как дрожит его плечо под рукой Ноя, — это невозможно, нельзя от меня требовать такого, я просто не могу..."

— Беги, — прошептал Ной. — Теперь беги!

Майкл не двигался с места. Снаряд разорвался в реке в десяти футах от моста, выбросив кверху темный столб воды, который накрыл солдата, лежавшего на ходуном ходившем мостике.

Майкл почувствовал жесткий удар кулаком по шее.

— Беги, — громко кричал Ной. — Беги сейчас же, сукин ты сын!

Майкл вскочил и побежал. Не успел он пробежать десяти шагов по скользким доскам, как у другого конца моста разорвался снаряд, и, не зная, цел ли еще мост, Майкл все же продолжал бежать.

Через несколько секунд он уже был на том берегу. Кто-то кричал в темноте: "Сюда, сюда...", и он послушно побежал на голос. Он споткнулся и упал в яму, где уже кто-то был.

— Хорошо, — услышал он над самым ухом хриплый голос. — Лежи здесь, пока не переправится вся рота.

Майкл прислонился щекой к сырой, холодной земле, приятно освежавшей разгоряченную, потную кожу. Его дыхание медленно успокаивалось. Он поднял голову и посмотрел назад на темные фигурки, бежавшие по мосту между фонтанами воды. Он глубоко вздохнул. "Я совершил это, — с гордостью подумал он. — Я наступал под огнем. Значит, и я могу сделать все, что делают другие". Он с удивлением заметил, что улыбается. "Наконец-то, — сказал он себе, повернувшись в сторону немцев, — я становлюсь настоящим солдатом".

37

Лагерь, живописно расположенный посреди широкого зеленого поля, на фоне крутых, покрытых лесом холмов, на расстоянии имел довольно приятный вид, почти как обычный военный лагерь. Настораживали, правда, барачного типа здания, стоящие слишком тесно друг к другу, двойная изгородь из колючей проволоки со сторожевыми вышками по углам, да еще этот запах. Он отравлял воздух на двести метров вокруг, стоял густой и плотный, словно газ, который путем мудреной химической реакции вот-вот должен превратиться в твердое тело.

Христиан, однако, не остановился. Он торопливо заковылял в ярких лучах весеннего солнца по дороге к главному входу. Он должен достать что-нибудь поесть и узнать свежие новости. Может быть, в лагере поддерживали телефонную связь с каким-нибудь действующим штабом или слушали радио... "Может быть, — с надеждой подумал он, вспоминая отступление во Франции, — может быть, удастся найти велосипед..."

Подходя к лагерю, он поморщился. "Я стал специалистом, — думал он, — по тактике одиночного отступления. Ценное качество для весны сорок пятого года. Я ведущий нордический специалист по тактике отрыва от разваливающихся военных частей. Я могу учуять, что полковник сдастся в плен за два дня до того, как он сам поймет, что у него на уме".

Христиан не хотел сдаваться в плен, хотя это вдруг стало обычным делом, и миллионы солдат, казалось, только и были заняты тем, что искали наилучший способ сдачи. За последний месяц все разговоры вертелись вокруг этой темы... В разрушенных городах, в отдельных обреченных на гибель островках сопротивления, созданных на главных дорогах и на подступах к городам, всегда возникали одни и те же разговоры. Никакой ненависти к авиации, разрушившей города, которые стояли нетронутыми тысячу лет, никакого стремления отомстить за тысячи женщин и детей, похороненных под обломками. Только и слышно: "Лучше всего, конечно, сдаться американцам. Потом англичанам, затем французам, хотя это лишь в самом крайнем случае. Ну, а если уж попадешь к русским, то не миновать тебе Сибири..." И так говорят люди с железными крестами первой степени, с гитлеровскими медалями, воевавшие в Африке и под Ленинградом, и в течение всего отступления от самого Сен-Мер-Эглиза... Отвратительно!

Христиан не разделял уверенности большинства в великодушии американцев. Это был миф, выдуманный легковерными людьми для самоуспокоения. Христиан вспомнил мертвого парашютиста, висевшего на дереве там, в Нормандии, его лицо, суровое и непреклонное даже в то время... Он вспомнил санитарный обоз с его жалкими лошадьми, уничтоженный пулеметным огнем истребителей. Летчики, конечно, видели красные кресты, понимали, что они означают, и все же их рука не дрогнула. Американцы не проявили особого великодушия и над Берлином, Мюнхеном и Дрезденом. Нет, теперь Христиан уже не верил мифам. Да американцы ничего хорошего и не обещали. Они снова и снова объявляли по радио, что каждый провинившийся немец или немка заплатит за свои преступления. В лучшем случае — несколько лет в концентрационных лагерях или на каторжных работах, пока будут рассматривать объяснительные материалы, поступающие со всех концов Европы. А что если некоторые французы помнят фамилию Христиана по Нормандии, помнят, как он оклеветал двух французов, после того как там на берегу был убит Бэр, и как их пытали в соседней комнате? Кто знает, какие данные собирали подпольщики, много ли им известно? И бог знает, чего только не наговорит эта Франсуаза. Наверно, она сейчас в Париже, живет с американским генералом и нашептывает ему всякие гадости. И пусть даже тебя специально не разыскивали, но раз уж ты попал к ним в лапы, любому полоумному французу, случайно увидевшему тебя, может взбрести в голову обвинить тебя в преступлении, которого ты никогда не совершал. И кто поверит тебе, кто поможет тебе доказать, что ты невиновен? Ничто не помешает американцам передать миллион с лишним пленных французам для восстановления разрушенных городов и разминирования. Все что угодно, только бы не попасть в лапы к французам. Будешь мучиться долгие годы и так и не вырвешься оттуда живым.

Умирать Христиан отнюдь не собирался. За последние пять лет он слишком многому научился. Он еще пригодится после войны, и нет смысла бросать все на произвол судьбы. Года три-четыре придется, конечно, жить ниже травы и тише воды, быть любезным и угождать победителям. Видимо, в его городишко опять станут приезжать туристы покататься на лыжах, может быть, американцы построят поблизости большие дома отдыха, и он получит работу, будет учить американских лейтенантов, как делать "плуг" на лыжах... А потом... Ну что ж, потом будет видно. Человек, который научился так искусно убивать и справляться с такими горячими Головами, обязательно пригодится через пять лет после войны, если только он сумеет сохранить свою жизнь...

Он не знал, как обстоят дела в его родном городе, но, если ему удастся добраться туда до прихода войск, он мог бы надеть гражданскую одежду, а отец постарался бы придумать какую-нибудь историю... До дому было не так уж далеко. Он находился в самом сердце Баварии, и на горизонте уже виднелись горы. "Наконец-то мы стали воевать с удобствами, — подумал он с мрачным юмором. — Свой последний бой солдат теперь может вести в собственном палисаднике".

У ворот стоял только один часовой. Это был толстый маленький человечек лет пятидесяти пяти. С винтовкой в руке и с фольксштурмовской повязкой на рукаве, он выглядел несчастным и чувствовал себя явно не в своей тарелке. "Фольксштурм! [ополчение, сформированное гитлеровцами из стариков и юношей допризывного возраста на последнем этапе войны] — с пренебрежением подумал Христиан. — Блестящая идея!" "Гитлеровская богадельня", как горько шутили в народе. Газеты и радио трубили о том, что каждым мужчина, сколько бы лет ему ни было — пятнадцать или семьдесят, теперь, когда противник грозит его дому, будет драться с захватчиками как разъяренный лев. Эти привыкшие к сидячему образу жизни, склеротические господа из фольксштурма явно не знали, что они должны воевать как львы. Достаточно было им услышать один выстрел, и целый батальон таких вояк с бегающими глазами и поднятыми вверх руками можно было брать в плен. Еще один миф — будто можно оторвать пожилых немцев от канцелярских столов и подростков от школьной скамьи и за две недели сделать из них солдат. "Пышные фразы, — думал Христиан, глядя на терзаемого страхом толстого человечка в плохо подогнанной форме, — свели нас всех с ума. Пышные фразы и мифы — против танковых дивизий, тысяч самолетов и орудий, которых снабжают горючим и боеприпасами заводы всего мира. Гарденбург давно все понял, но Гарденбург покончил жизнь самоубийством. Да, после войны выиграют те, кто очистится от напыщенного красноречия и раз и навсегда сделает себе прививку против всяких мифов".

— Хайль Гитлер, — сказал часовой, неуклюже козыряя.

"Хайль Гитлер". Еще одна шутка. Христиан не потрудился ответить на приветствие.

— Что здесь происходит? — спросил он.

— Ждем. — Часовой пожал плечами.

— Чего?

Часовой опять пожал плечами и смущенно улыбнулся.

— Какие новости? — спросил он.

— Только что капитулировали американцы, — сказал Христиан. — Завтра сдаются русские.

На мгновение часовой почти поверил ему. Доверчивая радостная улыбка пробежала по его лицу. Потом он понял, что Христиан шутит.

— Вы, видно, в хорошем настроении, — печально сказал он.

— Да, я в прекрасном настроении, — сказал Христиан. — Я только что вернулся из весеннего отпуска.

— Как вы думаете, будут американцы здесь сегодня? — с тревогой спросил часовой.

— Они могут прийти через десять минут или через десять дней, или через десять недель. Кто знает, что станут делать американцы?

— Надеюсь, они придут скоро, — сказал часовой. — Уж лучше они, чем...

"И этот тоже", — подумал Христиан.

— Знаю, — резко оборвал он. — Они лучше русских и лучше французов.

— Так говорят все, — уныло сказал часовой.

— Боже мой, — потянул носом Христиан. — Как вы можете выносить такую вонь?

Часовой кивнул головой.

— Да, вонь ужасная, но я уже неделю здесь и больше ее не замечаю.

— Только неделю? — удивился Христиан.

— Здесь стоял целый эсэсовский батальон, но неделю назад их сняли, а нас прислали взамен. Только одну роту, — удрученно сказал часовой. — Мы рады, что пока хоть живы.

— Что у вас там? — Христиан кивнул головой в ту сторону, откуда шло зловоние.

— Обычная история. Евреи, русские, несколько политических, много людей из Югославии, Греции и еще откуда-то. Два дня назад мы их всех заперли в бараках. Они догадываются о том, что творится вокруг, и становятся опасными. А у нас только одна рота. При желании они могли бы расправиться с нами за пятнадцать минут. Их здесь тысячи. Час назад они подняли невероятный шум. — Он повернулся назад и с тревогой стал вглядываться в закрытые на замок бараки. — Смотрите-ка, ни звука. Один бог знает, что они нам готовят.

— Зачем же вы здесь остаетесь? — удивился Христиан.

Часовой пожал плечами, на губах его появилась все та же болезненная, глуповатая улыбка.

— Не знаю. Ждем.

— Откройте ворота, — сказал Христиан. — Я хочу войти во двор.

— Вы хотите войти во двор? — недоверчиво спросил часовой.

— Зачем?

— Я составляю список домов отдыха для штаба организации "В веселье сила", в Берлине, — ответил Христиан, — и мне посоветовали включить этот лагерь. Откройте же. Мне надо чего-нибудь поесть и посмотреть, нельзя ли здесь позаимствовать велосипед.

Часовой дал знак другому часовому на вышке, который внимательно следил за Христианом. Ворота медленно открылись.

— Велосипеда вы здесь не найдете, — сказал фольксштурмовец. — Эсэсовцы, когда уходили отсюда на прошлой неделе, взяли с собой все, что имеет колеса.

— Посмотрим, — сказал Христиан.

Пройдя через двойные ворота, он направился к административному корпусу, симпатичному, свежевыбеленному каменному домику в тирольском стиле, с зеленой лужайкой и с высоким флагштоком; на котором трепетал под свежим утренним ветерком флаг. Чем дальше Христиан шел, тем сильнее становился запах. Из бараков слышался низкий, приглушенный шум голосов, звучавших как-то не по-человечески. Казалось, этот шум производит какой-то диковинный музыкальный инструмент, потому что звуки были слишком бесформенны и неприятны, чтобы принадлежать человеческому голосу. Все окна были заколочены досками, кругом не было видно ни души.

Христиан поднялся по тщательно вымытым каменным ступеням и вошел в дом.

Он обнаружил кухню. Повар в военной форме, мрачный шестидесятилетний старик, дал ему колбасы и эрзац-кофе, ободряюще сказав при этом:

— Наедайся как следует, парень. Кто знает, когда нам снова удастся поесть?

В коридорах беспокойно толкались несколько мешковатых фольксштурмовцев, одетых в форму с чужого плеча. У них было оружие, но держали они его робко и с выражением явного отвращения. Они тоже, как и часовой у ворот, чего-то ждали. "Они пристально вглядывались в Христиана печальными глазами, когда он проходил мимо, и он слышал шепот неодобрения, осуждающий его за то, что он молод и проигрывает войну... Гитлер всегда хвастливо говорил, что его сила в молодежи, и теперь эти эрзац-солдаты, оторванные от родных домов в самом конце войны, скривив свои старые лица в пренебрежительной гримасе, показывали, что они думают об этом отступающем поколении, которое довело их до такого положения.

Выпрямившись, слегка придерживая автомат, с холодным, застывшим лицом, Христиан шел по коридорам мимо этих растерянных людей. Подойдя к кабинету коменданта, он постучал и вошел. Заключенный в полосатой одежде шваброй мыл пол, в приемной за столом сидел ефрейтор. Дверь в кабинет была открыта, и человек, сидевший там за столом, сделал Христиану знак войти, как только услышал, что тот сказал: "Я хотел бы поговорить с комендантом".

Такого старого лейтенанта Христиану еще не приходилось видеть. На вид ему было далеко за шестьдесят, лицо его казалось вылепленным из слоистого сыра.

— У меня нет ни одного велосипеда, — сказал он надтреснутым голосом в ответ на просьбу Христиана. — У меня ничего нет. Даже продуктов. Эсэсовцы не оставили нам ничего. Только приказ продолжать управление лагерем. Вчера я связывался с Берлином, и какой-то идиот по телефону велел мне немедленно уничтожить всех заключенных. — Лейтенант невесело засмеялся. — Одиннадцать тысяч человек. Легко сказать! И с тех пор я ни с кем не могу связаться. — Он пристально посмотрел на Христиана. — Вы с фронта?

Христиан улыбнулся.

— Фронт — это не совсем то слово.

Лейтенант вздохнул. Его лицо было бледно и измято.

— В прошлой войне все было иначе. Мы отступали в полном порядке. Вся моя рота вступила в Мюнхен все еще с оружием в руках. Тогда было гораздо больше порядка, — сказал он, и в его тоне явственно прозвучало обвинение новому поколению Германии, которое не умело проигрывать войну, как их отцы, сохраняя полный порядок.

— Ну что ж, лейтенант, — сказал Христиан. — Я вижу, вы не можете мне помочь. Я должен идти.

— Скажите мне, — произнес старый лейтенант, стараясь задержать Христиана еще на минуту, словно он чувствовал себя одиноко в этом опрятном, чисто вымытом кабинете, с портьерами на окнах, с диваном, обитым грубой материей, и с висящей на обшитой панелями стене ярко-голубой картиной, изображающей Альпы зимой. — Скажите, как вы думаете, американцы могут появиться здесь сегодня?

— Не могу сказать, сударь, — ответил Христиан. — Разве вы не слушаете радио?

— Радио, — вздохнул лейтенант. — Ему трудно верить. Сегодня утром из Берлина передавали слухи, будто на Эльбе идут бои между русскими и американцами. Как вы думаете, это возможно? — с нетерпением спросил он. — В конце концов, мы все знаем, что рано или поздно это неизбежно должно случиться...

"Миф, — подумал Христиан, — все тот же самоубийственный миф". Вслух он сказал:

— Конечно, сударь, я нисколько не был бы удивлен. — Он направился к двери, но, услыхав шум, остановился.

Сквозь открытые окна в комнату врывался быстро нарастающий гул, напоминавший шум приближающегося наводнения. Затем гул резко оборвался и послышались выстрелы. Христиан подбежал к окну и выглянул на улицу. К административному корпусу тяжело бежали два человека в военной форме. Христиан видел, как они на ходу побросали винтовки. Оба они были полные, как будто сошли с рекламы мюнхенской пивной, бежать им было трудно. Из-за угла одного из бараков появился человек в арестантской одежде, потом еще три, потом, казалось, высыпали сотни, и вот за двумя охранниками бежала уже целая толпа. Вот откуда исходил гул. Заключенный, бежавший первым, на секунду остановился и поднял одну из брошенных винтовок. Он не выстрелил, а продолжал преследовать охранников, держа ее в руках. Это был высокий длинноногий человек, и он с ужасающей быстротой настигал бегущих. Он взмахнул винтовкой, как дубинкой, и один из охранников упал. Другой, видя, что до спасительного административного корпуса еще слишком далеко и его догонят раньше, чем он сумеет добежать, просто лег на землю. Он ложился медленно, как слон в цирке, сначала опустившись на колени, а потом, все еще не опуская бедер, прижал голову к земле, как будто стараясь зарыться в нее. Заключенный снова взмахнул винтовкой и прикладом размозжил охраннику голову.

— О боже мой, — прошептал лейтенант у окна.

Толпа сомкнулась вокруг двух мертвецов. Почти бесшумно заключенные топтали два трупа, снова и снова тяжело наступая на них, и каждый отталкивал другого, выискивая хотя бы маленький участок на мертвом теле, чтобы ударить его ногой.

Лейтенант отскочил от окна и, дрожа, прислонился к стене.

— Их одиннадцать тысяч, — сказал он. — Через десять минут все они будут на свободе.

От ворот раздалось несколько выстрелов, и трое или четверо заключенных упали. На них не обратили особого внимания. Часть толпы устремилась в сторону ворот с тем же неясным, монотонным, дрожащим гулом.

Со стороны других бараков появились новые толпы, быстро пробегая перед глазами, как стада быков в испанских кинофильмах. То тут, то там они настигали охранника и сообща убивали его.

Снаружи из коридора послышались вопли. Лейтенант, на ходу ощупывая пистолет и с горечью вспоминая организованное поражение в прошлой войне, пошел собирать своих людей.

Христиан отошел от окна и, проклиная себя за то, что так попался, лихорадочно старался что-нибудь придумать. После всего, что он прошел, после стольких боев, когда приходилось лицом к лицу встречать столько танков, орудий, опытных солдат, попасть по собственной воле в такую историю...

Христиан вышел в другую комнату. Заключенный, который мыл пол, стоял у окна. В комнате больше никого не было.

— Поди сюда, — сказал Христиан. Тот неприязненно посмотрел на него и медленно вошел в кабинет. Христиан закрыл дверь и внимательно оглядел заключенного. К счастью, у него был хороший рост. — Раздевайся, — приказал Христиан.

Методично, не говоря ни слова, заключенный снял обвисшую полосатую бумажную куртку и принялся за штаны. Шум снаружи усиливался, порой раздавались выстрелы.

— Быстрей! — крикнул Христиан.

Человек уже снял штаны. Он был очень худ, на нем оставалось сероватое холщовое белье.

— Подойди сюда, — сказал Христиан.

Заключенный медленно приблизился и остановился перед Христианом. Христиан взмахнул автоматом. Удар пришелся повыше глаз. Человек сделал шаг назад и рухнул на пол. Удар не оставил почти никакого следа. Христиан обеими руками схватил его за горло и поволок к шкафу, стоявшему у противоположной стены. Он открыл дверцы и затолкал потерявшего сознание заключенного в шкаф. Там висела офицерская шинель и два парадных кителя.

Христиан закрыл шкаф и подошел к лежавшей на полу одежде заключенного. Он начал быстро расстегивать китель, но шум снаружи становился все громче, и беспорядочные крики слышались уже в коридоре. Он сообразил, что не хватит времени, торопливо натянул штаны заключенного поверх своих и с трудом влез в куртку, застегнув ее до самого верха. Потом посмотрел в зеркало на дверце шкафа. Форма нигде не выглядывала. Он быстро обвел глазами комнату, ища, куда бы спрятать автомат, потом нагнулся и забросил его под кушетку. Пусть пока полежит там. У него еще оставался кинжал в чехле, спрятанный под полосатой курткой. Куртка сильно пропахла хлором и потом.

Христиан подошел к окну. Новые группы заключенных, разбив двери бараков, растеклись по площади и кишели внизу. Они все еще продолжали отыскивать охранников и убивали их на месте. Выстрелы были слышны и по другую сторону административного корпуса. В ста метрах от здания группа заключенных пыталась выбить двойную дверь похожего на сарай строения. Дверь рухнула, и множество заключенных хлынуло в сарай. Они выходили оттуда, жуя сырой картофель и муку, покрывшую их руки и лица белой пудрой. Христиан видел, как один из заключенных, детина огромного роста, склонился над зажатым между коленями охранником и душил его. Внезапно он бросил еще живого охранника и стал пробиваться в склад. Христиан видел, как через минуту он вышел оттуда с полными руками картофеля.

Христиан выбил ногой стекло и, не колеблясь, вылез наружу. Он повис, держась руками за подоконник, и тут же спрыгнул вниз. Он упал на колени, но сразу вскочил. Вокруг были сотни людей, одетых как он, стояла невообразимая вонь и шум.

Христиан обогнул угол дома и направился к воротам. Изможденный человек с пустой глазницей стоял, прислонившись к стене. Он тяжелым взглядом посмотрел на Христиана и последовал за ним. Христиан был уверен, что этот человек заподозрил его, и постарался ускорить шаг, не привлекая к себе внимания. Но толпа перед административным корпусом была очень плотная, и одноглазый неотступно следовал за Христианом.

Охранники, находившиеся в здании, уже сдались и парами выходили на улицу. Освобожденные узники странно притихли, глядя на своих бывших тюремщиков. Потом высокий лысый мужчина вытащил ржавый карманный нож. Он сказал что-то по-польски, сгреб ближайшего охранника и принялся пилить ему горло. Нож был тупой, и ему пришлось долго возиться. Охранник, которого убивали, не боролся и не кричал. Казалось, муки и смерть были здесь настолько обычным явлением, что даже жертвы, кто бы они ни были, считали это вполне естественным. Тщетность мольбы о милосердии давно уже стала здесь настолько очевидной, что никто теперь не пытался попусту тратить силы. Пойманный в капкан охранник, мужчина лет сорока пяти, с внешностью конторщика, только плотно прижался к своему убийце и изумленно глядел ему в глаза — их лица почти соприкасались, — пока, наконец, ржавый нож не вошел в вену, и тогда он тихо сполз на траву.

Это послужило сигналом для всеобщей экзекуции. Поскольку не хватало оружия, многие охранники были затоптаны насмерть. Христиан смотрел, не смея изобразить на лице какое-либо чувство, не смея вырваться из толпы, потому что одноглазый все время стоял сзади, прижавшись к его спине.

— Ты... — сказал одноглазый. Христиан почувствовал, как его рука ухватилась за куртку, прощупывая под ней ткань кителя. — Я хочу поговорить с...

Христиан внезапно подался вперед. Престарелый комендант стоял, прислонившись к стене, около входной двери — заключенные еще до него не добрались. Он стоял, слабо жестикулируя руками, как бы пытаясь вызвать к себе сострадание. Окружавшие его худые, изможденные люди были так изнурены, что не имели силы убить его. Христиан проскользнул через кольцо людей и схватил коменданта за горло.

— О боже! — закричал комендант очень громко. Этот возглас прозвучал необычно, потому что все остальные умирали так тихо.

Христиан достал нож. Прижав одной рукой коменданта к стене, он перерезал ему горло. Старик издал какой-то клокочущий звук и завизжал. Христиан вытер руки о его китель и отпустил его. Старик упал на землю. Христиан обернулся — посмотреть, не следит ли за ним одноглазый. Но тот уже ушел, удовлетворенный.

Христиан облегченно вздохнул и, все еще держа в руке нож, прошел через вестибюль административного корпуса и поднялся в кабинет коменданта. На лестнице валялись трупы, а освобожденные узники повсюду переворачивали столы и разбрасывали бумаги.

В кабинете коменданта было три-четыре человека. Дверь шкафа была открыта. Полураздетый человек, убитый Христианом, все еще лежал там в прежней позе. Заключенные по очереди пили коньяк из графина, стоявшего на столе коменданта. Когда графин опустел, один из них швырнул его в висевшую на стене яркую голубую картину, изображавшую Альпы зимой.

Никто не обращал внимания на Христиана. Он нагнулся и достал из-под кушетки свой автомат.

Христиан вернулся в вестибюль и прошел мимо бесцельно слонявшихся заключенных к выходу. У многих уже было оружие, и Христиан не боялся открыто нести свой автомат. Он шел медленно, все время держась среди людей, стараясь не выделяться из толпы, чтобы какой-нибудь наблюдательный заключенный не заметил, что у него были длинные волосы и значительно больше мяса на костях, чем у большинства узников.

Он подошел к воротам. Пожилой часовой, который приветствовал его и впустил в лагерь, лежал на колючей проволоке, и на его мертвом лице застыло подобие улыбки. У ворот толпилось много заключенных, но мало кто выходил наружу. Казалось, они исполнили все, что в силах сделать человек за один день. Освобождение из бараков исчерпало их понятие о свободе. Они просто стояли у открытых ворот, глядя на расстилающийся перед ними зеленый ландшафт и на дорогу, по которой скоро придут американцы и скажут, что делать дальше. А может быть, их самые глубокие чувства были настолько связаны с этим лагерем, что теперь, в момент избавления, они были не в силах покинуть его, а должны были остаться и осмотреть место, где они страдали и где свершилось отмщение.

Христиан протолкался через кучку людей, толпившихся около убитого фольксштурмовца. С автоматом в руках он быстро пошел по дороге навстречу наступающим американцам. Он не осмелился пойти в другом направлении, в глубь Германии, потому что кто-нибудь из стоявших у ворот мог это заметить и окликнуть его.

Христиан шел быстро, чуть прихрамывая и глубоко вдыхая свежий весенний воздух, чтобы поскорее избавиться от запаха лагеря. Он очень устал, но не убавлял шаг. Когда он оказался на безопасном расстоянии от лагеря, и его уже не могли заметить, он свернул с дороги. Он сделал большой крюк по полям и благополучно обогнул лагерь. Пройдя через рощу, где на деревьях уже набухли почки, а под ногами росли маленькие розовые и фиолетовые лесные цветы и запах сосны щекотал ноздри, он увидел впереди дорогу, безлюдную и всю в солнечных бликах. Но он так устал, что не мог идти дальше. Сняв пропахшую хлором и потом одежду заключенного, он свернул ее в узел и бросил под куст. Потом лег, воспользовавшись вместо подушки корнем дерева. Молодая травка, пробивавшаяся сквозь толщу прошлогодних листьев и хвои, была такой свежей и зеленой. В ветвях над его головой две птички пели друг другу, и, когда они прыгали с ветки на ветку, сквозь листву трепетало сине-золотое небо. Христиан вздохнул, вытянулся и тут же уснул.

38

Подъехав к раскрытым воротам, солдаты, сидевшие в грузовиках, притихли. Достаточно было одного этого запаха, чтобы заставить их замолчать, а тут еще вид мертвых тел, лежащих в нелепых позах у ворот и за проволокой, и медленно движущаяся масса похожих на пугала людей в полосатых лохмотьях, чудовищным потоком окружавшая грузовики и джип капитана Грина.

Толпа шла почти молча. Многие плакали, другие пытались улыбаться. Впрочем, по выражению их похожих на черепа лиц и широко раскрытых впалых глаз трудно было понять, улыбаются они или плачут. Казалось, пережитая этими существами глубокая трагедия лишила их способности выражать свои чувства по-человечески, оставив им лишь чувство животного отчаяния, а более сложные проявления горя и радости лежали пока что за пределами их примитивного сознания. Вглядываясь в неподвижные, безжизненные маски, Майкл мог различить то тут, то там людей, которым казалось, что они улыбаются, но об этом можно было только догадываться.

Они почти не пытались говорить и только касались кончиками пальцев то металла машин, то одежды солдат, то стволов винтовок, как будто это робкое ощупывание открывало единственный путь к познанию новой, ослепительной действительности.

Грин распорядился оставить машины на месте, выставил охрану и, медленно пробираясь через кишащую как муравейник толпу бывших заключенных, повел роту в лагерь.

Майкл и Ной вслед за Грином вошли в первый барак. Дверь была сорвана, и большая часть оконных рам выбита, но, несмотря на это, в бараке стояло невыносимое зловоние. В полумраке, который там и сям тщетно пытались пробить пыльные лучи весеннего солнца, Майкл мог различить очертания каких-то костлявых груд. Самое страшное было в том, что кое-где в этих грудах было заметно движение: вяло помахивала рука, медленно поднималась пара горящих глаз, слабо кривились губы на изможденных лицах, которые, казалось, встретили смерть много дней назад. В глубине барака от кучи тряпья и костей отделилась какая-то фигура и медленно на четвереньках стала продвигаться к двери. Придвинувшись ближе, человек встал на ноги и, как робот с примитивным приспособлением для ходьбы, направился к Грину. Майкл мог видеть, как человек пытался изобразить на лице улыбку и вытянул вперед руку в нелепом и банальном жесте приветствия. Человек так и не дошел до Грина. Он опустился на липкий пол со все еще протянутой рукой. Когда Майкл склонился над ним, он увидел, что человек мертв.

"Центр вселенной, — настойчиво звучал какой-то безумный голос в голове Майкла, когда он стоял на коленях над человеком, так легко и тихо умершим на его глазах. — Я в центре вселенной, в центре вселенной".

Мертвец, лежавший с протянутой рукой, был шести футов ростом. Он лежал нагой, и из-под его кожи ясно выступали все кости. Он весил не больше семидесяти пяти фунтов и потому, что у него не хватало обычного, придающего ширину мышечного покрова, казался как бы вытянутым в длину, неестественно высоким и лишенным объема.

Во дворе раздались выстрелы, и Майкл с Ноем вслед за Грином вышли из барака. Тридцать два солдата из лагерной охраны, забаррикадировавшиеся в кирпичном здании, где находились печи, в которых немцы сжигали заключенных, увидев американцев, сложили оружие, и Крейн пытался их расстрелять. Ему удалось ранить двух охранников, прежде чем Хулиген вырвал у него винтовку. Один из раненых, сидя на земле, плакал, держась за живот, и тонкие струйки крови сочились по его рукам. Он был необычайно толст, со складками жира на затылке, и походил на розовощекого избалованного ребенка, который, усевшись на землю, жалуется няне.

Крейн тяжело дышал, как безумный вращая глазами; два товарища крепко держали его за руки. Когда Грин приказал для безопасности отнести охранников в административный корпус, Крейн внезапно лягнул раненного им толстяка. Тот громко зарыдал. Четыре солдата с трудом унесли толстяка в дом.

Грин мало что мог сделать. Тем не менее он разместил свой штаб в комнате коменданта в административном корпусе и отдал ряд четких, простых распоряжений, как будто для пехотного капитана американской армии было самым обычным, повседневным делом, оказавшись в центре вселенной, наводить порядок в этом хаосе. Он отправил свой джип с требованием прислать медико-санитарную команду и машину с продовольственными пакетами. Он приказал выгрузить весь ротный запас продовольствия и поместить его под охраной в административном корпусе, разрешив выдавать понемногу только самым истощенным из заключенных, которых обнаружили команды, обследовавшие бараки. Он отвел место немецким охранникам в одном конце зала, смежного с его комнатой, где им не угрожала опасность.

Майкл, который вместе с Ноем исполнял обязанности посыльного при Грине, слышал, как один из охранников на хорошем английском языке жаловался на ужасную несправедливость Пфейферу, с винтовкой в руках охранявшему немцев. Он говорил, что фольксштурмовцы несли службу в лагере только неделю, что они не сделали заключенным никакого зла, тогда как солдаты батальона СС, которые находились здесь несколько лет и несли ответственность за все муки и лишения, причиненные узникам лагеря, ушли безнаказанными и теперь, вероятно, попивают в американском концлагере апельсиновый сок. Жалоба несчастного фольксштурмовца была довольно справедливой, но Пфейфер только сказал:

— Заткни свою глотку, пока я не заткнул ее сапогом.

Освобожденные заключенные имели свой рабочий комитет, тайно созданный неделю тому назад для управления лагерем. Грин вызвал председателя комитета, невысокого сухопарого мужчину лет пятидесяти, который очень правильно говорил по-английски, но со странным акцентом. Этого человека звали Золум, до войны он находился на дипломатической службе в Албании. Он рассказал Грину, что провел в заключении три с половиной года. Албанец был совершенно лыс, на его лице, каким-то образом сохранившем полноту, сидели маленькие, черные, как агат, глаза. У него был властный вид, и он оказал большую помощь Грину в формировании рабочих команд из более крепких заключенных, которым вменялось в обязанность вынести умерших из бараков, собрать всех больных и разбить их на три категории: умирающих, находящихся в угрожаемом состоянии и находящихся вне опасности. По распоряжению Грина питание из небольших ротных запасов и почти пустых лагерных складов должно было выдаваться только тем, кто находился в угрожаемом состоянии. Умирающих просто уложили в ряд вдоль бараков, предоставив им возможность мирно угасать. Видеть солнце и ощущать освежающее прикосновение весеннего воздуха было их последним утешением.

Медленно тянулся этот первый день, и Майкл, видя, как Грин просто, спокойно, как бы чего-то стесняясь, начинает наводить порядок, почувствовал огромное уважение к этому сухому маленькому капитану с высоким, девичьим голосом. Майкл внезапно ощутил, что, в представлении Грина, наладить можно все. Все, даже глубокую развращенность и бесконечное отчаяние, оставшиеся от немецкого "золотого века", можно исцелить здравым смыслом и энергией честных тружеников. Глядя, как капитан отдает краткие, дельные распоряжения албанцу, сержанту Хулигену, полякам и русским, евреям и немецким коммунистам, Майкл видел, что Грин далек от мысли, будто он делает что-то особенное, чего не сделал бы на его месте всякий питомец школы младших офицеров в Форт-Беннинге.

Наблюдая Грина за работой, такого спокойного и деловитого, как будто он сидел в своей ротной канцелярии в Джорджии, составляя расписание нарядов, Майкл радовался, что не пошел учиться в офицерскую школу. "Я бы так не мог, — думал он, — я положил бы голову на руки и плакал до тех пор, пока бы не увели их". Грин не плакал. Напротив, с приближением вечера его голос, в котором и до того не было заметно сочувствия к кому бы то ни было, становился все жестче, резче и бесстрастнее, все больше звучал по-военному.

Майкл внимательно следил и за Ноем. Но его лицо по-прежнему было задумчиво и сохраняло холодную сдержанность. Ной не мог расстаться с этим выражением, как человек, который льнет к дорогому платью, купленному им на последние сбережения, не может расстаться с ним даже в самых крайних обстоятельствах. Только раз, когда, выполняя поручение капитана, Майклу и Ною пришлось проходить мимо людей, признанных безнадежными, которые длинными рядами лежали на пыльной земле. Ной на минуту остановился. "Ну вот, — подумал Майкл, искоса наблюдая за ним, — сейчас начнется". Ной пристально смотрел на истощенных, покрытых язвами, похожих на скелеты людей, полураздетых и умирающих, которых уже не трогала ни победа, ни освобождение. По его лицу пробежала дрожь, прежнее выражение почти исчезло... Но он взял себя в руки. Он на мгновение закрыл глаза, вытер рот тыльной стороной руки и, двинувшись вперед, сказал:

— Пошли. Чего мы встали?

Когда они вернулись в кабинет коменданта, к капитану привели какого-то старика. По крайней мере, он выглядел стариком. Он весь сгорбился, длинные желтые руки были так худы, что казались полупрозрачными. Трудно было, конечно, судить о его летах, потому что почти все в лагере выглядели стариками или не имеющими возраста.

— Меня зовут, — медленно говорил старик по-английски, — Джозеф Силверсон. Я раввин. Я единственный раввин в лагере...

— Так, — отозвался капитан Грин, не отрывая глаз от бумаги, на которой он писал заявку на медикаменты.

— Я не хочу беспокоить господина офицера, — сказал раввин, — но позвольте мне обратиться с просьбой.

— Да? — Капитан Грин так и не взглянул на раввина. Он сидел, сняв каску и китель. Ремень висел на спинке стула. Он был похож на клерка товарного склада, занятого проверкой накладных.

— Многие тысячи евреев, — продолжал раввин, медленно и тщательно выговаривая слова, — умерли в этом лагере, и еще несколько сот, лежащих там... — он сделал легкий взмах своей прозрачной рукой в направлении окна, — умрут не сегодня-завтра...

— Мне очень жаль, рабби, — сказал капитан Грин. — Я делаю все, что могу.

— Разумеется. — Раввин поспешно закивал головой. — Я знаю. Им ничем нельзя помочь. Нельзя помочь физически. Я понимаю. Мы все понимаем. Даже они это понимают. Они на втором плане, и надо сосредоточить все усилия на тех, кто будет жить. Нельзя даже сказать, что они несчастны. Они умирают свободными, в этом большая радость. Я прошу позволить нам одну роскошь. — Майкл понял, что раввин пытается улыбнуться. У него были огромные, впалые зеленые глаза, горевшие ровным пламенем на тонком лице, под высоким, изрезанным морщинами лбом. — Я прошу разрешения собрать всех нас, живых и тех, кто лежит там, — снова взмах рукой, — без надежды на выздоровление, и совершить молебствие. Помолиться за тех, кто нашел здесь свой конец.

Майкл пристально посмотрел на Ноя. Ной смотрел на капитана Грина холодным, безучастным взглядом, лицо его было спокойно и хранило какое-то отсутствующее выражение.

Капитан Грин все еще не поднимал глаз. Он кончил писать, но продолжал сидеть, устало склонив голову. Казалось, он уснул.

— Здесь еще ни разу не было богослужения для нас, — мягко сказал раввин, — и столько тысяч ушло...

— Разрешите мне. — Это был албанский дипломат, проявивший такое рвение в выполнении распоряжений Грина. Он стал рядом с раввином и, склонившись над столом капитана, быстро заговорил четким языком дипломата. — Я не люблю вмешиваться, капитан. Я понимаю, почему раввин обращается с такой просьбой. Но сейчас не время для этого. Я европеец. Я провел здесь много лет и понимаю то, что, может быть, не понятно капитану. Повторяю, я не люблю вмешиваться, но считаю нежелательным давать разрешение на проведение публичного еврейского богослужения в этом месте. — Албанец замолчал в ожидании ответа Грина. Но Грин ничего не ответил. Он сидел за столом, слегка кивая головой, как человек, который вот-вот должен проснуться.

— Капитан, возможно, не учитывает настроений, — торопливо продолжал албанец. — Настроений, существующих в Европе, в таком лагере, как этот. Каковы бы ни были причины, — плавно текла его речь, — будь они справедливы или нет, но такие настроения существуют. Это факт. Если вы позволите этому господину отправлять свои религиозные обряды, я не ручаюсь за последствия. Я считаю своим долгом вас предупредить: будут беспорядки, будет насилие, кровопролитие. Другие заключенные не потерпят этого...

— Другие заключенные не потерпят этого, — тихо повторил Грин без всякого выражения в голосе.

— Да, сэр, — живо откликнулся албанец, — я готов поручиться, что другие заключенные этого не потерпят.

Майкл взглянул на Ноя. Задумчивое выражение, медленно тая, сходило с его лица, постепенно искажавшегося гримасой ужаса и отчаяния.

Грин встал.

— Я тоже хочу кое в чем поручиться, — сказал он, обращаясь к раввину. — Я хочу поручиться, что вы проведете свое молебствие через час, здесь, на этой площади. Я хочу также заверить вас, что на крыше этого здания будут установлены пулеметы. Далее, я ручаюсь, что по каждому, кто попытается помешать вашему молебствию, эти пулеметы откроют огонь. — Он повернулся к албанцу. — И, наконец, я ручаюсь, что, если вы когда-либо осмелитесь еще раз перешагнуть порог этой комнаты, я посажу вас под арест. Вот и все.

Албанец, пятясь задом, быстро ретировался. Майкл слышал, как в коридоре замирали его шаги. Раввин степенно поклонился.

— Очень вам благодарен, сэр, — сказал он Грину.

Грин протянул ему руку. Раввин пожал ее, повернулся и вышел вслед за албанцем. Грин стоял, глядя в окно. Потом он взглянул на Ноя. Прежнее выражение сдержанного, сурового спокойствия снова расплывалось по лицу солдата.

— Аккерман, — жестким голосом произнес Грин, — пожалуй, вы мне пока не понадобитесь. Почему бы вам с Уайтэкром не погулять пару часов за воротами? Это будет вам полезно.

— Спасибо, сэр, — ответил Ной и вышел из комнаты.

— Уайтэкр! — Грин все еще глядел в окно, и голос его звучал устало. — Уайтэкр, посмотрите за ним.

— Слушаюсь, сэр, — сказал Майкл и вышел вслед за Ноем.

Они шли молча. Солнце стояло низко, и длинные багряные полосы пересекали холмы на севере. Они миновали крестьянский дом, стоявший в стороне от дороги, но там не было видно никакого движения. Опрятный, беленький и безжизненный, дом спал в лучах заходящего солнца. Он был свежевыкрашен, а каменная стена перед домом — побелена. Под уходящими лучами солнца она казалась бледно-голубой. Высоко в ясном небе над их головами прошла, блестя на солнце крыльями, эскадрилья истребителей, возвращающаяся на свою базу.

По одну сторону дороги тянулся лес. Темные стволы мощных сосен и вязов казались почти черными рядом с молочной зеленью свежей листвы. Солнце маленькими яркими пятнами искрилось на листьях, падало на цветы, растущие на лужайках между деревьями. Лагерь остался позади, и в ароматном, нагретом за день солнцем воздухе пахло сосной. Их солдатские ботинки на резиновых подошвах мягко, не по-военному ступали по узкой асфальтированной дороге с кюветами по обеим сторонам. Они молча миновали еще один крестьянский дом. Он тоже был заперт на замок, окна были закрыты ставнями, но у Майкла было такое ощущение, будто сквозь щели в него всматриваются чьи-то глаза. Ему не было страшно. В Германии, казалось, остались только дети — миллионы детей, старухи да калеки-солдаты. Это были вежливые и совсем не воинственные люди. Они одинаково бесстрастно махали руками как американским джипам и танкам, так и грузовикам, на которых увозили в лагеря немецких военнопленных.

Три гуся вперевалку пересекали пыльный двор. "Вот рождественский обед, — лениво подумал Майкл, — с вареньем из логановых ягод [гибрид малины с ежевикой] и с начинкой из устриц". Он вспомнил ресторан Лухова на 14-й улице в Нью-Йорке с его дубовыми панелями и с росписью на стенах, изображающей сцены из вагнеровских опер.

Дом остался позади. Теперь по обеим сторонам дороги был густой лес; высокие деревья стояли на ковре из прошлогодних листьев и издавали чистый, тонкий весенний аромат.

С тех пор как они вышли из кабинета Грина, Ной не проронил ни слова, и Майкл удивился, когда сквозь шарканье сапог по асфальту услышал голос товарища.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил Ной.

Майкл на мгновение задумался.

— Я убит, — ответил он. — "Убит, ранен, пропал без вести".

Они прошли еще шагов двадцать.

— Невеселая картина, правда? — сказал Ной.

— Невеселая.

— Мы знали, что здесь плохо, но не представляли себе ничего похожего.

— Да, — согласился Майкл.

Люди...

Они шли весенним днем по немецкой дороге между рядами прелестных деревьев с набухшими почками, вслушиваясь в мягкие звуки своих шагов.

— Мой дядя, — снова заговорил Ной, — брат моего отца, попал в одно из этих мест. Ты видел печи?

— Да.

— Правда, я никогда не видел дядю, — продолжал Ной. Он придерживал рукой ремень винтовки и был похож на мальчика, возвращающегося с охоты на кроликов. — У него были какие-то нелады с отцом. В тысяча девятьсот пятом году, в Одессе. Отец был дурак, но он знал, что здесь творится. Ведь он выходец из Европы. Я тебе рассказывал когда-нибудь об отце?

— Нет.

— "Убит, ранен, пропал без вести", — тихо сказал Ной. Они шли не спеша, размеренным, но не быстрым солдатским шагом — тридцать дюймов шаг. — Помнишь, — спросил Ной, — что ты говорил там, в лагере пополнения: "Через пять лет после окончания войны все мы, возможно, будем с сожалением вспоминать каждую пулю, которая нас миновала".

— Помню.

— А что ты чувствуешь теперь?

Майкл не знал, что ответить.

— Не знаю, — честно признался он.

— Сегодня, — сказал Ной, ступая все тем же неторопливым ровным шагом, — когда этот албанец начал говорить, я был готов с тобой согласиться. Не потому, что я еврей. Во всяком случае, не думаю, чтобы в этом была причина. Просто как человек... Когда этот албанец начал говорить, я был готов выйти в коридор и прострелить себе голову.

— Понимаю, — мягко сказал Майкл. — Я испытывал то же самое.

— А потом Грин сказал то, что надо было сказать. — Ной остановился и взглянул вверх на кроны деревьев, золотисто-зеленые в догорающих лучах солнца. — "Я ручаюсь... Я ручаюсь..." — Он вздохнул. — Не знаю, как ты, а я очень надеюсь на капитана Грина.

— Я тоже.

— Когда кончится война, миром будут править люди! — Голос Ноя возвысился до крика. Стоя посреди тенистой дороги, он кричал, обращаясь к освещенным лучами догорающего солнца ветвям немецкого леса. — Да, люди! Есть еще много таких капитанов Гринов! Он не исключение! Таких миллионы! — Ной стоял выпрямившись, закинув назад голову, и кричал как безумный, словно все чувства, которые он столько месяцев таил под маской хладнокровия в глубине своей души и всеми силами старался подавить, теперь прорвались, наконец, наружу. — Люди! — хрипло выкрикивал он, как будто это слово было каким-то магическим заклинанием против смерти и горя, чудодейственным непроницаемым щитом для его сына и жены, достойным возмездием за мучения последних лет, надеждой и залогом будущего... — Мир полон людей!

Как раз в это время и прозвучали выстрелы.

Христиан проснулся за пять-шесть минут до того, как услышал голоса. Он спал крепким сном и, когда проснулся, сразу же понял по тому, как ложатся в лесу тени, что день клонится к вечеру. Но он слишком устал, чтобы тут же двинуться дальше. Он лежал на спине, глядя вверх на нежно-зеленый купол над головой, прислушиваясь к звукам леса: к весеннему жужжанию пробуждающихся насекомых, к крикам птиц на вершинах деревьев, к легкому шелесту листьев на ветру. Он слышал, как над лесом прошло звено самолетов, хотя и не мог их видеть через деревья. Звук летящих самолетов заставил его, уже в который раз, с горечью вспомнить, с какой расточительной роскошью противник вел войну. "Неудивительно, что они победили. Правда, их солдаты не идут ни в какое сравнение с нашими, но какое это имеет значение? С таким количеством самолетов и танков могла бы победить даже армия из старух и ветеранов франко-прусской войны. Была бы у нас хотя бы третья часть этого вооружения, — подумал он с сожалением, — и мы победили бы три года назад. Бедняга лейтенант там в лагере жаловался, что мы проигрываем войну неорганизованно, не как люди его поколения! Если бы он поменьше жаловался и чуть побольше работал, может быть, дела не обернулись бы таким образом. Увеличить бы на несколько часов рабочий день на заводах и не разбазаривать время на массовые митинги и партийные праздники, и тогда там наверху гудели бы немецкие самолеты; лейтенант, быть может, не лежал бы теперь мертвый перед своей канцелярией, а ему, Христиану, вероятно, не пришлось бы скрываться здесь, прячась в норе, как лиса от собак".

Потом он услышал приближающиеся шаги. Он лежал всего в десяти метрах от дороги, хорошо замаскировавшись, что, впрочем, не мешало ему просматривать направление на лагерь. Поэтому ему удалось заметить подходивших американцев на порядочном расстоянии. С минуту он с любопытством следил за ними, не испытывая никакого чувства. Они шли твердым шагом, и у них были винтовки. Один из них, повыше, нес винтовку в руке, у другого винтовка была надета на ремень. Оба были в этих нелепых касках, хотя до следующей войны нечего было опасаться осколков, и не смотрели ни налево, ни направо. Они довольно громко разговаривали между собой, и было ясно, что они чувствуют себя в, полной безопасности, как дома. Казалось, им и в голову не приходила мысль, что в этих местах какой-нибудь немец осмелится причинить им зло.

Если они и дальше пойдут этим путем, то пройдут в десяти метрах от Христиана. Он осторожно поднял автомат. Но тут же подумал, что теперь здесь, наверно, сотни американцев, они сбегутся на выстрелы, и тогда ему несдобровать. Великодушные американцы едва ли станут распространять свое великодушие на вражеских снайперов.

Вдруг американцы остановились в каких-нибудь шестидесяти метрах у изгиба дороги, как раз напротив небольшого холмика, за которым скрывался Христиан. Они разговаривали очень громко. Один из американцев просто кричал, и Христиан мог даже разобрать его слова.

— Люди! — кричал он, непонятно зачем снова и снова повторяя это слово.

Христиан хладнокровно наблюдал за американцами. Чувствуют себя в Германии как дома. Разгуливают одни по лесу. Разглагольствуют по-английски в центре Баварии. Предвкушают, как они проведут лето в Альпах, как будут ночевать в туристских отелях с местными девушками, а уж охотниц до этого найдется достаточно. Ох, эти откормленные американцы — им не нужен никакой фольксштурм, все они молоды, все здоровы, у них исправная обувь и одежда, научно разработанное питание, самолеты, санитарные машины на бензине, перед ними не стоит вопрос, кому лучше сдаться... А когда все кончится, они вернутся в свою ожиревшую страну, нагруженные сувенирами: касками убитых немцев, "железными крестами", сорванными с мертвых тел, снимками, сделанными со стен разбитых бомбами домов, фотографиями возлюбленных погибших солдат... Вернутся в страну, не слыхавшую ни единого выстрела, в страну, где никогда не дрожали стены, где не было выбито ни одного стекла в окне...

Ожиревшая страна, нетронутая, неуязвимая...

Христиан почувствовал, как его рот сводит резкая гримаса отвращения. Он медленно поднял автомат. "Еще два, — подумал он, — и то дело". Он тихонько замурлыкал, беря на мушку того, что был поближе, что кричал. "Сейчас ты перестанешь так громко орать, приятель", — подумал он и, продолжая мурлыкать, спокойно положил палец на спусковой крючок. Внезапно он вспомнил, что так же мурлыкал Гарденбург, в очень похожий на теперешний момент, когда в Африке, лежа на гребне холма, он готовился открыть огонь по расположившейся на завтрак английской колонне... Забавно, что он вспомнил об этом. Прежде чем нажать на спусковой крючок, он еще раз подумал о том, что поблизости могут оказаться другие американцы, которые услышат выстрелы, найдут его и убьют. На секунду он заколебался. Потом тряхнул головой и прищурил глаз. "Черт с ним, — подумал он; — пропадать — так с музыкой..." — и нажал на спуск.

После двух выстрелов автомат заело. Он знал, что попал в одного из негодяев. Но когда, лихорадочно работая пальцами, он вытащил, наконец, застрявший патрон и снова поднял глаза, оба солдата исчезли. Он видел, как один из них стал падать, но теперь на дороге не было ничего, кроме винтовки, выбитой из рук одного из американцев. Винтовка лежала посреди дороги, в одной точке ее, около дула, сверкал отраженный луч солнца.

"Да, — с досадой подумал Христиан, — испортил все дело". Он внимательно прислушивался, но ни на дороге, ни в лесу не было слышно никаких звуков. Американцев было всего двое, решил он... А теперь, он был уверен, остался только один. Ну, а если другой, которого он подстрелил, еще жив, то, во всяком случае, он не в состоянии идти...

Однако ему-то надо уходить. Нераненому солдату нетрудно будет определить общее направление, откуда стреляли. Может быть, он станет искать Христиана, а может быть, и нет... Христиан полагал, что, скорее всего, не станет: американцы не проявляли особой горячности в подобных случаях. Они ждали авиации, танков, артиллерии. Но на сей раз, в этом тихом лесу, когда осталось полчаса до наступления темноты, нечего и думать о вызове танков или артиллерии. Остается один солдат с винтовкой... Христиан был убежден, что он не станет рисковать, особенно теперь, когда война уже почти окончена: он должен понимать, как это нелепо. Если солдат, которого он подстрелил, уже умер, рассуждал Христиан, то оставшийся в живых, вероятно, побежал в свое подразделение за помощью. Но если тот солдат только ранен, его товарищ, наверно, остался ему помочь, и, связанный своей ношей, не способный двигаться быстро и бесшумно, представляет собой отличную мишень...

Христиан ухмыльнулся. "Еще один, — подумал он, — и я выхожу из войны". Он осторожно выглянул на дорогу, где лежала винтовка, пристально осмотрел лежащую перед ним слегка повышающуюся местность, заслоненную кустами и стволами деревьев, тускло поблескивающими в свете угасающего дня. "Никаких признаков, ничего подозрительного".

Припадая к земле и петляя, Христиан осторожно двинулся в глубину леса...

Правая рука у Майкла онемела. Он не ощущал этого, пока не наклонился, чтобы опустить Ноя на землю. Одна пуля ударила по прикладу винтовки, которую нес Майкл, и вывернула ее из руки. Теперь рука болела до самого плеча, как от удара молотком. В горячке, когда он схватил Ноя и потащил его в лес, он этого не заметил, но сейчас, склонившись над раненым другом, он понял, что онемевшая рука усложняет и без того опасное положение.

Ной был ранен в нижнюю часть шеи, пуля пробила горло. Он истекал кровью, но еще дышал, неглубоко и прерывисто глотая воздух. Он был без сознания. Майкл присел рядом и наложил повязку, но остановить кровотечение, по-видимому, не удалось. Ной лежал на спине, его каска покоилась на ложе из бледно-розовых цветов, растущих у самой земли. На его лице появилось прежнее отсутствующее выражение, глаза были закрыты, и выгоревшие на концах, загнутые кверху ресницы над покрытыми светлым пушком щеками придавали верхней части лица прежнее нежное, девическое выражение.

Майкл не долго смотрел на него. Мысли тяжело ворочались в его мозгу. "Я не могу оставить его здесь, — думал он, — но не могу и унести. Если я потащусь с ним через лес, мы вместе будем прекрасной мишенью для снайпера".

Что-то дрогнуло в ветвях над его головой. Майкл быстро откинул голову назад, сразу вспомнив, где он, и сообразив, что человек, стрелявший в Ноя, в этот момент, вероятно, подкрадывается к нему. На сей раз это оказалась только птичка, которая, раскачиваясь на конце ветки, бросала вниз в остывающий под деревьями воздух похожие на брань крики. Но в следующий раз это будет вооруженный человек, горящий желанием его убить.

Майкл нагнулся. Он осторожно приподнял Ноя и снял с его плеча винтовку. Потом еще раз взглянул на него и медленно пошел в лес. Пройдя несколько шагов, он все еще мог слышать поверхностное, прерывистое дыхание раненого. Как ни печально, но на некоторое время Ноя придется оставить без присмотра.

"Тут, наверно, я и схвачу пулю", — подумал Майкл. Но это был единственный выход. Найти человека, который сделал эти два выстрела, прежде, чем тот найдет его. Единственный выход для Ноя и для него, Майкла.

Он слышал, как сильно стучит в груди сердце, им овладела сухая, нервная зевота. У него было предчувствие, что его убьют.

Майкл шел медленно и осторожно, пригибаясь и часто останавливаясь за толстыми стволами, чтобы прислушаться. Он слышал свое дыхание, пение птиц, жужжание насекомых, кваканье лягушки в соседней луже, легкий шелест ветвей под слабым ветерком. Но не было слышно ни шагов, ни позвякивания снаряжения, ни звука оттягиваемого затвора винтовки.

Он уходил от дороги в глубь леса, уходил от того места, где остался Ной с простреленным горлом, со сползшей с головы каской, лежащей на ложе из розовых цветов. Майкл не продумал заранее свой маневр. Он просто чувствовал, почти инстинктивно, что держаться вблизи дороги опасно: он был бы прижат к открытому месту и лучше виден противнику, потому что лес у дороги был реже.

Под его тяжелыми сапогами хрустели лежавшие толстым слоем жесткие прошлогодние листья и трещали скрытые под ними сухие ветки. Его раздражала собственная неловкость. Но как бы медленно он ни пробирался сквозь густые заросли, казалось, невозможно было двигаться бесшумно.

Он часто останавливался и прислушивался, но ничего не было слышно, кроме обычных предвечерних лесных звуков.

Он попытался представить себе этого фрица. Каков он из себя?

Возможно, фриц после того, как выстрелил, собрал свои манатки и двинулся прямо к австрийской границе. Два выстрела — один американец. Не такая уж плохая добыча за один день в самом конце проигранной войны. Гитлер не мог бы потребовать большего. А может быть, это вовсе и не солдат, а один из этих сумасшедших десятилетних мальчишек, которым забили голову чепухой о "вервольфах" [werwolf — оборотень, способный превращаться в волка (нем.); в конце войны Гитлер призвал солдат и офицеров своей разгромленной армии продолжать вооруженную борьбу в одиночку, скрываясь в лесах, подобно "вервольфам"], вытащивший с чердака старую винтовку, оставшуюся с прошлой войны. Майкл мог натолкнуться на мальчика с копной светлых волос, босоногого, с испуганным детским выражением лица, с ружьем в три раза больше его... Как бы он тогда поступил? Застрелил его? Или отшлепал?

Майкл надеялся, что это все же окажется солдат. Медленно пробираясь по буро-зеленому лесу, раздвигая на своем пути густые ветви, Майкл обнаружил, что шепчет молитву о том, чтобы тот, кого он преследует, оказался не ребенком, а взрослым мужчиной, одетым в форму, взрослым мужчиной, который ищет его, вооруженным и жаждущим схватки...

Он перекинул винтовку в левую руку и согнул пальцы онемевшей правой руки. Пальцы отходили медленно, волнами, их покалывало, и они болели, и он боялся, что, когда настанет время, они будут действовать слишком медленно... Его никогда не учили, как поступать в подобных случаях. Обучение сводилось к тому, как действовать в составе отделения, взвода, каким должен быть боевой порядок в наступлении, как использовать естественные укрытия, как не следует обнаруживать себя на фоне неба, как преодолевать проволочные заграждения... Он продолжал двигаться вперед, обшаривая глазами кусты и группы молодых деревьев и ловя малейшее подозрительное движение, и все думал, удастся ли ему остаться в живых. Неполноценный американец, которого готовили для всего, чего угодно, только не для этого: учили отдавать честь, учили действиям в сомкнутом строю и движению в колонне, учили самым новейшим способам предупреждения венерических заболеваний. И вот на вершине своей военной карьеры ему приходится ощупью импровизировать, встретившись с обстановкой, не предусмотренной армейскими уставами... Как обнаружить и убить одного немца, который только что застрелил твоего лучшего друга? А может быть, он был не один? Ведь было два выстрела. Может быть, их было двое, шестеро, дюжина, и теперь они поджидают его, ухмыляясь, в построенных правильной линией окопах, прислушиваясь к его тяжелым, все приближающимся шагам...

Майкл остановился. Мелькнула было мысль вернуться назад, но он отрицательно покачал головой. Он не пытался себя разубеждать. В его голове не было связных мыслей. Он просто перекинул винтовку в правую руку, хотя ее слегка покалывало, и продолжал осторожно, шурша сухими листьями, двигаться вперед.

Бревно, упавшее поперек канавы, казалось достаточно крепким. Местами оно подгнило, и древесина была мягкой, но бревно было толстое. Канава была, по крайней мере, шести футов шириной и довольно глубокой: четыре или пять футов в глубину. На дне ее лежали заросшие мхом камни, полуприкрытые сломанными ветками и сухими листьями. Прежде чем ступить на бревно, Майкл прислушался. Ветер прекратился, и в лесу стало очень тихо. У него было такое чувство, будто здесь много лет не ступала нога человека. Человека... Нет, об этом потом...

Майкл ступил на" бревно. Он дошел до середины, когда оно прогнулось, затрещало и, поворачиваясь, заскользило под ногами. Помня, что нельзя шуметь, Майкл отчаянно замахал руками, стараясь сохранить равновесие, потом свалился в канаву. Его руки скользнули по камням, и он больно ушибся скулой об острый край. Он тихо выругался. Бревно сломалось с громким треском. Его тело при падении глухо ударилось о землю, затрещали сухие ветки, а каска, соскочив с головы, громко застучала о камни. "А винтовка, — с унынием подумал он, — где же может быть винтовка?.." Ползая на четвереньках, он ощупью стал искать ее, как вдруг услышал быстрые, торопливые, громкие шаги. Кто-то бежал, бежал прямо на него.

Он вскочил. В каких-нибудь пятидесяти футах человек с треском пробивался через кусты, глядя прямо на него. У бедра он держал автомат, направленный на Майкла. На фоне бледно-зеленой листвы человек был похож на темную, быстро расплывающуюся кляксу. Майкл стоял неподвижно, уставившись на бегущего человека, когда тот, не целясь, дал очередь с бедра. Майкл слышал, как прямо перед ним застучали пули, разбрасывая острые комочки земли, больно жалившие кожу. Человек продолжал бежать.

Майкл нырнул вниз. Машинально он сорвал с пояса гранату, выдернул чеку и поднялся. Человек был уже гораздо ближе, совсем близко. Майкл сосчитал до трех, метнул гранату и снова нырнул, плотно прижавшись к стенке оврага и спрятав голову. "Слава богу, — подумал он, прижимаясь лицом к мягкой сырой земле. — Я все же не забыл сосчитать!"

Казалось, до взрыва прошло очень много времени. Майкл слышал, как стальные осколки свистят над головой и впиваются в окружающие деревья. В воздухе кружились сорванные листья, с шелестом опускаясь на землю.

Майкл не был уверен, но ему казалось, что сквозь грохот разрыва, все еще стоявший в его ушах, он слышал крик.

Он выждал пять секунд, потом выглянул из оврага. Наверху не было никого. Под нависшими ветвями медленно поднимался дымок, и виднелось бурое влажное пятно развороченной земли там, где взрывом разбросало дерн и листья, — и больше ничего. Потом Майкл заметил по ту сторону полянки куст, верхушка которого раскачивалась в каком-то необычном, медленно замирающем ритме. Майкл наблюдал за кустом, сообразив, что человек, уходя, прошел именно здесь. Он нагнулся и поднял винтовку, которая спокойно лежала между двух круглых камней. Взглянув на дуло, он убедился, что ствол не забит землей. Он с удивлением заметил, что его руки в крови, а когда дотронулся до ноющей скулы, вся рука оказалась измазанной грязью и кровью.

Майкл медленно вылез из канавы. Правая рука сильно болела, а винтовка в разодранной кисти стала скользкой от крови. Он пошел, не пытаясь скрываться, через лужайку, мимо того места, где разорвалась граната. Пройдя футов пятнадцать, он увидел на молодом деревце нечто похожее на старую тряпку. Это был обрывок обмундирования, мокрый от крови.

Майкл медленно направился к тому кусту, который раскачивался. Листья были обильно забрызганы кровью. Далеко уйти он не мог, подумал Майкл. Теперь даже городскому жителю не трудно было проследить путь убегающего через лес немца. Майкл даже определил по измятым листьям и кровавым пятнам, где человек упал и потом снова встал, чтобы бежать дальше, вырвав при этом с корнем маленькое деревце.

Медленно и упорно Майкл настигал Христиана Дистля.

Христиан осторожно уселся, опершись на ствол большого дерева, лицом в ту сторону, откуда он пришел. Под деревом была тень и прохлада, но лучи солнца, пробиваясь через листву других деревьев, освещали косыми золотыми лучами верхушки кустов, через которые пробирался Христиан. Он ощущал спиной шершавую твердую кору дерева. Он попытался поднять руку с автоматом, но такой вес был ей не под силу. Христиан с раздражением оттолкнул автомат в сторону. Он сидел, не отрывая глаз от прогалины в кустах, откуда, он знал, должен появиться американец.

"Граната, — думал Христиан, — кто бы мог подумать? Неуклюжий американец, как бык свалившийся в канаву... А потом из канавы граната".

Он тяжело дышал. Как далеко, думал он, сколько пришлось бежать! Ну, теперь бежать больше не придется. Его мысли перескакивали с одного предмета на другой, как зубья сломанной шестерни. Весенняя роща под Парижем и убитый парень из Силезии с окрашенными вишневым соком губами... Гарденбург на мотоцикле, Гарденбург с начисто снесенным лицом, глупый полуголый американец, стрелявший с заминированного моста в Италии, пока его не срезал пулемет... Гретхен, Коринна, Франсуаза — французы еще всех нас... Водка в спальне у Гретхен, коньяк и вино в буфете, черные кружева и гранатовая булавка... француз, вытаскивающий пистолет у мертвого Бера на берегу после обстрела с самолета, все время эти самолеты... "Видишь ли, когда солдат вступает в армию, в любую армию, с ним заключают своего рода контракт..." Кто это говорил, и убит ли он тоже? Пятьдесят франков за рюмку коньяку, поданную стариком с гнилыми зубами. "Главная проблема — это Австрия". И "цель оправдывает средства"... Вот и конец, а какие средства оправдались? Еще воспоминания... Американская девушка на снежном холме. Еще один, и я выхожу из войны... Неловкий, безрассудно храбрый американец, оставшийся в живых благодаря удаче, случаю, божьей милости... "1918" на церковной стене мелом, французы знали, они знали все время...

Два выстрела, и автомат заело. В конце концов его, конечно, должно было заесть. "Моя рота вступила в Мюнхен все еще с оружием в руках. Тогда было гораздо больше порядка". "Важно захватить велосипед... Сколько же времени, по их мнению, человек может бежать?" — думал он, полный жалости к себе.

Тут он увидел американца. Американец больше не прятался. Он шел прямо на Христиана сквозь тонкие зеленые лучи солнца. Он выглядел уже не молодым и не походил на солдата. Американец остановился над ним.

Христиан ухмыльнулся.

— Добро пожаловать в Германию, — сказал он, вспоминая английские слова.

Он смотрел, как американец поднимает винтовку и нажимает на спусковой крючок.

Майкл вернулся туда, где он оставил Ноя. Дыхание остановилось. Ной тихо лежал среди цветов. С минуту Майкл сухими глазами смотрел на него. Потом поднял его тело, взвалил на плечи и пошел в сгущающихся сумерках, не останавливаясь, назад в лагерь. Он не позволил никому из солдат роты помочь нести тело, ибо знал, что должен лично доставить Ноя капитану Грину.

Содержание