Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

1

Городок, раскинувшийся у подножия заснеженных вершин Тироля, сиял в белом полумраке веселыми огоньками электрической железной дороги, словно витрина магазина в дни рождественских праздников. На засыпанных снегом улицах нарядно одетые люди — туристы и местные жители обменивались при встречах приветливыми улыбками. Белые и коричневые фасады домов были украшены гирляндами зелени в честь нового, 1938 года, с которым связывалось так много надежд.

Взбираясь на гору, Маргарет Фримэнтл прислушивалась к хрусту плотного снега под лыжными ботинками. И белые сумерки, и доносившееся снизу, из деревни, пение детей вызывали у нее невольную улыбку. Сегодня утром, когда она уезжала из Вены, моросил дождь, и, как всегда бывает в больших городах в такие непогожие дни, все куда-то торопились, у прохожих был какой-то унылый, озабоченный вид. А здесь — величественные горы, ясное небо, ослепительный снег, здоровое, патриархальное веселье. Все это казалось ей особенно милым потому, что она была молода и красива и еще потому, что дни отдыха сулили ей немало удовольствий.

Дорогу местами перемело, и, шагая по неглубокому снегу, Маргарет чувствовала, как сладко ноют ее уставшие ноги. После лыжной прогулки она выпила две рюмки вишневого ликеру, и теперь приятная теплота разливалась по всему ее телу,

Dort oben am Berge,
Da wettert der Wind...

Там вверху на горе,
Где бушует вьюга...
(нем.)

— отчетливо и громко звучали в чистом горном воздухе голоса детей.

Da sitzet Maria,
Und wieget ihr Kind

Там Мария сидит
И дитя качает... (нем.),

— тихо пропела Маргарет. Ее радовала не только красивая Мелодия этой нежной песни, но и собственная смелость: плохо зная язык, она отважилась петь по-немецки.

Маргарет была высокая, стройная, изящная девушка с тонкими чертами лица и зелеными глазами. Ее лоб у самой переносицы покрывали типично американские, как утверждал Йозеф, веснушки. При мысли о том, что Йозеф приезжает завтра утренним поездом, Маргарет улыбнулась.

В дверях гостиницы девушка остановилась и бросила прощальный взгляд на величественные вершины и россыпь мигающих огоньков. Потом она с жадностью вдохнула свежий сумеречный воздух, толкнула дверь и вошла в дом.

Холл маленькой гостиницы, украшенный ветками остролиста, наполнял сильный приятный запах обильной праздничной стряпни. Простая комната, обставленная массивной дубовой мебелью, обитой кожей, сверкала той особенной чистотой, которую так часто можно встретить в горных деревушках, где она является столь же неотъемлемой принадлежностью каждого жилья, как столы и стулья.

Через холл как раз проходила фрау Лангерман. С сосредоточенным выражением на круглом пунцовом лице она осторожно несла в руках огромную хрустальную чашу для пунша. Увидев Маргарет, фрау Лангерман остановилась и, широко улыбаясь, поставила чашу на стол.

— Добрый вечер, — сказала она по-немецки своим сладким голосом. — Как покатались?

— Чудесно!

— Надеюсь, вы не слишком устали? — Фрау Лангерман лукаво прищурилась. — Сегодня у нас маленькая вечеринка с танцами. Соберется много молодых людей, и будет очень жаль, если вы придете чересчур усталой.

— Ну, потанцевать-то у меня хватит сил, если меня, конечно, научат, — засмеялась Маргарет.

— Уж вы скажете! — Фрау Лангерман протестующе всплеснула руками. — Это вас-то учить? Да наши ребята танцуют кто во что горазд. Вот увидите, как они обрадуются, когда вы придете. — Она окинула Маргарет критическим взглядом. — Правда, не мешало бы вам быть чуточку пополнее, но тут уж ничего не поделаешь — мода. Всему причиной американские фильмы. В конце концов, дойдет до того, что только чахоточные женщины будут пользоваться успехом.

Раскрасневшееся и приветливое, словно огонь домашнего очага, лицо фрау Лангерман снова расплылось в улыбке. Она взяла со стола чашу и хотела было уйти, но остановилась.

— Будьте осторожны с моим сынком Фредериком. Уж больно он охоч до девушек! — Она хихикнула и скрылась в кухне.

Маргарет с наслаждением втянула сильный аромат специй и масла, внезапно донесшийся оттуда, и, тихонько напевая, стала подниматься по лестнице в свою комнату.

Вначале гости держались очень степенно. Старшие чинно сидели по углам, а молодые люди, еще не преодолев неловкости, то собирались кучками, то снова рассыпались по комнате, с серьезным видом попивая пунш, обильно сдобренный специями. Девушки, как правило крупные, с сильными руками, одетые в пышные праздничные наряды, тоже чувствовали себя неловко. Был и аккордеонист. Он дважды брался за инструмент, но, так как никто не стал танцевать, музыкант с унылым видом пристроился к чаше с пуншем, предоставив собравшимся развлекаться под патефон с американскими пластинками.

Среди гостей преобладали местные жители: горожане, фермеры, торговцы, родственники семьи Лангерман. С красно-бурыми, загоревшими под горным солнцем лицами, все они в своих аляповатых костюмах выглядели удивительно здоровыми и крепкими. Казалось, они вечно останутся такими, словно их закаленный горным климатом организм не подвластен никаким болезням, никакому разложению, а под их дубленую кожу никогда не проникнет ничто, хотя бы отдаленно напоминающее о приближении смерти. Большинство постояльцев гостиницы Лангермана, выпив из вежливости по чашке пунша, отправились в места повеселее, в более крупные отели, и в конце концов из приезжих осталась одна Маргарет. Пила она немного, потому что решила пораньше лечь спать и хорошенько выспаться: поезд приходил в половине девятого утра, а Маргарет хотела встретить Йозефа бодрой и свежей.

Общество постепенно становилось все оживленнее. Кажется, уже не оставалось молодых людей, с которыми бы Маргарет не прошлась в вальсе или фокстроте. Часам к одиннадцати, когда в душную, заполненную шумной компанией комнату внесли третью чашу пунша, а на потных, потерявших естественные краски лицах не оставалось и следа недавней робости, Маргарет вздумала обучить Фредерика танцевать румбу. Остальные окружили их плотным кольцом и принялись шумно аплодировать девушке, когда она закончила свой урок. Тут и старик Лангерман вдруг выразил непреклонное желание потанцевать с ней. Полный, приземистый, с розовой лысиной, он страшно потел, пока Маргарет под взрывы хохота на плохом немецком языке пыталась растолковать ему тайны замедленного такта и нежного карибского ритма.

— Боже мои! — воскликнул Лангерман, как только смолкла музыка. — И зачем только я потратил все свои годы в этих горах!

Маргарет рассмеялась и поцеловала старика. И снова гости, образовавшие вокруг них тесный круг на натертом до блеска полу, стали громко аплодировать, а Фредерик, ухмыльнувшись, вышел вперед и поднял руку.

— Учительница, а нельзя ли еще раз повторить урок со мной?

Кто-то поставил ту же пластинку, Маргарет заставили выпить еще одну чашку пунша, и они вышли на середину круга. Фредерик отнюдь не отличался изяществом и с трудом поспевал за Маргарет в быстром и живом танце, но девушке приятно было прикосновение его сильных, надежных рук.

Но вот пластинка кончилась, и тотчас заиграл аккордеонист. Развеселившись после доброй дюжины стаканов пунша, он принялся подпевать себе, и вскоре к бархатным, протяжным звукам аккордеона, взлетая к самому потолку высокой, освещенной светом камина комнаты, один за другим стали присоединяться голоса столпившихся вокруг музыканта гостей. Маргарет с раскрасневшимся лицом тихонько подпевала. Рядом, обнимая ее одной рукой, стоял Фредерик.

"Как милы и добродушны эти люди, воспевающие наступление Нового года! — думала она. — Как они стараются приспособить свои огрубевшие голоса к нежной музыке! И как они по-детски дружелюбны, как хорошо относятся к посторонним!"

Roslein, Roslein, Roslein rot,
Roslein auf der Heide...

Розочка, розочка, розочка,
Красная розочка на лугу...
(нем.)

— пели гости. Из общего хора выделялся голос старика Лангермана, то похожий на рев быка, то до смешного заунывный. Маргарет пела вместе с другими. Обводя взглядом лица присутствующих, она заметила, что только один из них не поет. Это был Христиан Дистль — высокий, стройный юноша с рассеянно-серьезным выражением загорелого лица и коротко остриженными черными волосами. В его светлых, отливающих золотом глазах мелькали желтые искорки, похожие на огоньки, появляющиеся иногда в глазах животных. Маргарет заметила его еще во время прогулки, на склонах гор, где Дистль с мрачным видом обучал новичков ходьбе на лыжах, и позавидовала его легкому, длинному шагу. Сейчас Дистль, совершенно трезвый, стоял в стороне со стаканом в руке и с задумчивым, рассеянным видом наблюдал за поющими. На нем была рубашка с открытым воротом, казавшаяся ослепительно белой на его смуглой коже.

Перехватив его взгляд, Маргарет улыбнулась и крикнула:

— Пойте!

Он ответил печальной улыбкой, поднял стакан и покорно запел, но в общем шуме Маргарет не слышала его голоса.

По мере того как приближалась торжественная минута, гости под влиянием крепкого пунша становились все развязнее. В темных углах уже обнимались и целовались парочки. Все громче и свободнее звучали голоса. Теперь Маргарет с трудом понимала смысл песен, наполненных жаргонными словечками и двусмысленностями, от которых пожилые женщины хихикали, а мужчины принимались дико гоготать.

Незадолго до полуночи старик Лангерман взгромоздился на стул, призвал гостей к молчанию и, сделав знак аккордеонисту, заплетающимся языком, но с пафосом заявил:

— Как ветеран войны, трижды раненный на Западном фронте в пятнадцатом — восемнадцатом годах, я предлагаю спеть всем вместе. — Он махнул аккордеонисту, и тот заиграл "Deutschland, Deutschland uber alles" ("Германия, Германия превыше всего" (нем.).

Маргарет знала эту песню, но в Австрии слышала ее впервые. Она выучила ее еще в пятилетнем возрасте от прислуги-немки и помнила слова до сих пор. Теперь она пела вместе с остальными, чувствуя себя пьяной, все понимающей и не связанной никакими национальными предрассудками. Довольный Фредерик еще крепче прижал девушку к себе и поцеловал ее в лоб, а старик Лангерман, не слезая со стула, поднял стакан и предложил тост: "За Америку! За молодых дам Америки!" Маргарет выпила пунш, раскланялась и чинно ответила:

— От имени молодых дам Америки разрешите сказать, что я в восторге!

Фредерик снова поцеловал Маргарет, на этот раз в шею, но прежде чем она успела решить, как отнестись к этому, аккордеонист заиграл какую-то примитивную, пронзительную мелодию, и ее тут же подхватили хриплые торжествующие голоса. Вначале Маргарет не поняла, что это за песня. Правда, она слышала ее обрывками раз или два в Вене, но там ее открыто не пели. Маргарет и теперь почти не разбирала путаных немецких слов, выкрикиваемых пьяными мужскими голосами.

Фредерик, выпрямившись во весь рост, стоял рядом, продолжая прижимать к себе Маргарет, и она чувствовала, как песня заставляет напрягаться его мускулы. Прислушавшись, девушка в конце концов поняла, что это за песня.

Die Fahne hoch, die Reihen fest geschlossen
S.A. marschiert in ruhig festen Schritt...

Сомкнув ряды, подняв высоко знамя,
штурмовики идут, чеканя шаг...
(нем.)

— орал Фредерик так, что у него на шее вздувались жилы. И чем дальше слушала Маргарет, тем сильнее вытягивалось ее лицо. Она закрыла глаза и, почувствовав, что слабеет, что ее душит эта режущая слух мелодия, попыталась вырваться из объятий Фредерика, но он крепко сжимал ее талию, и ей волей-неволей пришлось слушать дальше. Взглянув на Дистля, Маргарет заметила, что он молча наблюдает за ней. В его глазах она прочла беспокойство и понимание.

Воинственная, исполненная угроз песня о Хорсте Весселе подходила к концу, и голоса поющих становились все громче. Когда были допеты последние слова, мужчины застыли в напряженных позах, сверкая глазами, гордые и грозные, а присоединившиеся к хору женщины склонились перед ними, словно монахини в опере перед распятием. Только Маргарет и смуглый молодой человек с желтыми искорками в глазах так и простояли молча, прислушиваясь, как замирают в комнате последние раскаты песни.

Послышался тонкий, радостный перезвон церковных колоколов — отраженное горами эхо далеко разнесло его в ночном морозном воздухе. Фредерик все еще не отпускал Маргарет, и девушка вдруг заплакала безудержными, жалкими слезами, ненавидя себя за слабость.

Старик Лангерман поднял бокал. Багровый, как свекла, покрытый потом, обильно струившимся с его лысины, он сверкал глазами так же, наверное, как и в 1915 году, когда только что прибыл на Западный фронт.

— За фюрера! — провозгласил он с глубоким благоговением.

— За фюрера! — Жадные разгоряченные рты прильнули к блеснувшим в пламени камина бокалам. — С Новым годом! С новым счастьем! Да благословит вас бог!

Патриотический экстаз рассеялся. Гости обменивались рукопожатиями, смеялись, хлопали друг друга по спине, целовались — и все это так дружески, по-семейному, совсем не воинственно.

Фредерик повернул Маргарет к себе и попытался поцеловать ее, но она быстро наклонила голову. Не сдерживая рыданий, она вырвалась из рук парня и побежала по лестнице в свою комнату на втором этаже.

— Ох, уж эти мне американские девицы! — услышала она смех Фредерика. — А еще делают вид, что умеют пить!

Маргарет долго не могла успокоиться. Она понимала, что вела себя, как глупая слабонервная девчонка. Стараясь не замечать струившихся слез, она тщательно почистила зубы, причесалась и старательно промыла холодной водой покрасневшие глаза. К утру, к приезду Йозефа, она хотела выглядеть хорошенькой и веселой.

Комната Маргарет с выбеленными стенами сверкала чистотой. Над кроватью висело коричневое деревянное распятие. Маргарет разделась, выключила свет, открыла окно и взобралась на большую кровать. За окном, слетая с заснеженных, залитых ярким лунным светом вершин, завывал ветер. Она вздрогнула от прикосновения холодных простыней, но вскоре согрелась под пуховой периной. Как в детстве в доме у бабушки, простыни пахли свежестью, а в окне шелестели, задевая за раму, накрахмаленные занавески. Внизу играл аккордеонист, и через несколько дверей чуть слышно доносились мягкие, тоскливые звуки осенних мелодий разлуки и любви. Вскоре она уснула. В холодном полумраке комнаты ее лицо казалось по-детски спокойным и в то же время серьезным и кротким.

Часто бывают такие сны: вас мягко касается чья-то рука, рядом темнеет силуэт человека, вы чувствуете на своей щеке его дыхание, кто-то сжимает вас в сильном объятии.

Маргарет проснулась.

— Тихо! — сказал человек по-немецки. — Я тебе не сделаю ничего плохого.

"Он пил коньяк, — совсем некстати подумала Маргарет. — От него пахнет коньяком".

Несколько мгновений она лежала неподвижно, всматриваясь в глаза человека, горевшие как огоньки в темноте глазных впадин. На нем был костюм из грубой, колючей ткани. Маргарет резко отодвинулась к противоположному краю кровати и хотела сесть, но человек оказался ловким и сильным и снова заставил ее лечь.

— Ах ты зверек, — сказал он, хихикнув и зажимая ей рот рукой. — Маленькая юркая белочка!

Маргарет узнала голос.

— Да это же я, — говорил Фредерик. — Всего-навсего коротенький визит, не бойся. — Он попробовал убрать руку. — Ведь ты же не будешь кричать? — зашептал он с той же насмешкой в голосе, словно забавлялся с ребенком. — Да оно и бесполезно. Во-первых, все пьяны. Во-вторых, я скажу, что ты сама позвала меня, а потом, должно быть, передумала. Мне, конечно, поверят, все знают, что я пользуюсь успехом у девушек, а ты к тому же иностранка.

— Пожалуйста, уйдите, — прошептала Маргарет. — Прошу вас. Я никому не скажу.

Фредерик засмеялся. Он был немного пьян, но не настолько, как хотел казаться.

— Ты милая, очаровательная девочка. Ты самая хорошенькая из всех, кто приезжал в этом сезоне.

— Но почему именно я нужна вам? — с отчаянием спросила Маргарет. — Ведь здесь много других девушек, которые будут рады вам.

— А я хочу тебя. — Фредерик поцеловал ее в шею, как ему казалось, с неотразимой нежностью. — Ты мне очень нравишься.

— А я не хочу! — крикнула Маргарет. — Не хочу!

Она вдруг испугалась, что ее может подвести плохое знание немецкого языка, что она забудет нужные слова и выражения и что какая-нибудь ученическая ошибка станет для нее роковой.

— Это даже интереснее, — продолжал Фредерик, — когда девушка вначале делает вид, что не хочет. Все равно как благородная дама.

Маргарет поняла, что он уже не сомневается в своей победе и просто подсмеивается над ней.

— Многие девушки так себя ведут, — добавил Фредерик.

— Клянусь, я все расскажу вашей матери, — пригрозила Маргарет.

Фредерик тихонько рассмеялся, и смех его в тишине комнаты прозвучал уверенно и непринужденно.

— Можешь рассказать. А как ты думаешь, почему она всегда помещает хорошеньких девушек именно в эту комнату, куда так легко попасть через окно с крыши сарая?

"Нет, это невозможно! — подумала Маргарет. — Невозможно, чтобы эта маленькая, полная, румяная, всегда улыбающаяся женщина, такая аккуратная, такая трудолюбивая и религиозная, развесившая распятия во всех комнатах... А впрочем... — Маргарет вдруг вспомнила неистовый, упорный взгляд и выражение чувственного наслаждения грубой музыкой на потном лице фрау Лангерман там внизу, в холле, когда все они были захвачены пением. — Нет, нет, все возможно, этот глупый восемнадцатилетний мальчишка ничего не выдумывает..."

— Вы часто... — поспешно спросила она, отчаянно пытаясь отсрочить развязку, — вы часто пробирались сюда таким путем?

Фредерик ухмыльнулся, и Маргарет увидела, как сверкнули его зубы. Немного помолчав, он самодовольно ответил:

— В общем, частенько. Но сейчас приходится быть разборчивым: крышу сарая замело снегом, ноги скользят, забираться трудно. Я иду на риск только тогда, когда девушка уж очень хорошенькая, вроде тебя. — Мягкая, опытная, настойчивая рука снова заскользила по ее телу. Ее руки были прижаты к постели. Она пыталась освободиться, но не могла. Фредерик держал ее крепко и улыбался, наслаждаясь слабым, усиливающим желание сопротивлением.

— А ты такая хорошенькая, — шептал он, — у тебя такая фигурка!

— Я сейчас закричу, предупреждаю вас.

— Но ты же себя поставишь в глупое положение, — ответил Фредерик. — Мать осрамит тебя перед всеми гостями и потребует, чтобы ты немедленно уехала, потому что ты заманила ее маленького восемнадцатилетнего сына в свою комнату, а потом устроила скандал. А завтра, когда приедет твой друг, об этом будет говорить весь город... — Тон Фредерика был одновременно насмешливым и доверительным. — Я бы посоветовал тебе лучше не кричать.

Маргарет закрыла глаза и несколько минут лежала молча, удерживая подступившие к глазам слезы. Перед ней промелькнули лица всех этих людей, собравшихся вчера на вечеринку, ухмыляющиеся лица злобных заговорщиков, скрытых под личиной чистых и здоровых горцев, строящих против нее козни в своей снежной крепости. Но вот она почувствовала, что Фредерик выпустил ее руки, и мгновенно вцепилась ему в лицо. Маргарет ощущала, как ее ногти раздирают кожу и слышала противный царапающий звук. Она торопилась, пока он не успел снова захватить ее руки.

— Стерва! — яростно вскрикнул Фредерик. Больно сжав ее руки одной рукой, он наотмашь ударил ее другой по губам. Рот девушки окрасился кровью. — Стерва американская! — Она лежала неподвижно, с окровавленным ртом и глядела на него торжествующим и вызывающим взглядом. Низко над горизонтом стояла луна, заливая комнату мирным серебристым светом. Фредерик еще раз ударил ее тыльной стороной кисти. Несмотря на острую боль, Маргарет все же успела почувствовать, как отвратительно пахнут кухней его руки.

— Если вы сейчас же не уйдете, — внятно, преодолевая противное головокружение, произнесла она, — я завтра убью вас. Обещаю вам, что я и мой друг убьем вас.

Фредерик сидел в прежней позе, все еще сжимая руки девушки, и, склонившись над Маргарет, молча смотрел ей в лицо. Из царапин на его лице сочилась кровь, длинные светлые волосы упали ему на глаза, он тяжело дышал. Потом он нерешительно отвел глаза в сторону и пробормотал:

— Да меня и не интересуют девчонки, которым я не нужен. Овчинка выделки не стоит.

Он выпустил ее руки, с яростью ткнул ее в лицо и слез с кровати, намеренно ударив ее коленом. Потом отошел к окну, облизывая кровоточащие губы, и стал приводить в порядок свою одежду. В холодном свете луны он казался растерянным, жалким и неуклюжим мальчишкой.

Тяжело ступая, Фредерик пересек комнату.

— Я уйду через дверь, — заявил он. — В конце концов, я имею на это право.

Маргарет лежала неподвижно, уставившись в потолок.

Фредерик топтался у двери, не желая уходить побежденным. Маргарет чувствовала, как он лихорадочно подыскивает в своем крестьянском уме какие-нибудь уничтожающие слова, чтобы бросить их ей перед уходом.

— Убирайся к своим евреям в Вену! — крикнул он и скрылся, оставив дверь открытой.

Маргарет встала и осторожно закрыла дверь. Она слышала, как Фредерик, грузно ступая, спустился по лестнице в кухню, и эхо его шагов, отражаясь от старых деревянных стен, казалось, заполнило весь спящий в зимней тишине дом.

Ветер успокоился. В комнате было тихо и холодно. Маргарет дрожала: на ней была только измятая пижама. Она поспешно закрыла окно. Луна скрылась, и ночная мгла начинала медленно бледнеть. Подернутые серой дымкой небо и горы казались мертвыми и таинственными.

Маргарет посмотрела на постель. Все белье было скомкано и измято, одна из простыней была порвана, на подушке виднелись кровавые пятна, наталкивавшие на мысль о чем-то темном и загадочном. Все еще не в силах унять дрожь, чувствуя себя беспомощной и опозоренной, девушка принялась торопливо одеваться. Ноющими от холода руками она натянула свой самый теплый лыжный костюм, две пары шерстяных носков и надела поверх костюма пальто. И все же ей не сразу удалось согреться. Не переставая дрожать, Маргарет уселась в маленькую качалку у окна и стала смотреть на горы, бледные вершины которых, тронутые первыми зеленоватыми лучами рассвета, будто выплывали из ночной темноты.

Затем зеленую краску рассвета сменила розовая; она стекала вниз по склонам, пока снег не вспыхнул, словно приветствуя наступление утра. Маргарет поднялась и, не взглянув на постель, вышла из комнаты. Она осторожно спустилась по лестнице и проскользнула через тихий дом, в углах которого еще таились последние ночные тени, а в холле витали запахи вчерашнего торжества. Открыв тяжелую дверь, она вышла в сонное голубовато-белое утро нового года.

Улицы были безлюдны. Маргарет бесцельно шла по тропинке между сугробами, чувствуя, как ее легкие наполняются живительным утренним воздухом. Дверь одного из домиков распахнулась, и оттуда выглянула кругленькая, краснощекая, жизнерадостная женщина в домашнем чепце и фартуке.

— Доброе утро, фрейлейн, — сказала она. — Ну разве не замечательное сегодня утро?

Бросив на нее мимолетный взгляд, Маргарет быстро прошла мимо. Женщина озадаченно посмотрела ей вслед и с выражением обиды и гнева на лице захлопнула за собой дверь.

Маргарет свернула с улицы и направилась по дороге в горы. Машинально переставляя ноги и опустив голову, она медленно взбиралась по сверкавшему в первых лучах солнца склону, широкому и безлюдному в этот ранний час. Затем она сошла с дороги и по укатанной поверхности склона направилась к очаровательному, словно детская игрушка, домику для отдыха лыжников, сложенному из толстых бревен. На его невысокой остроконечной крыше толстым слоем лежал снег.

Перед домиком стояла скамья, и Маргарет, внезапно почувствовав себя обессиленной и опустошенной, устало опустилась на нее. Так она сидела, устремив неподвижный взгляд на заснеженные склоны, отлого поднимающиеся к недоступным скалам на вершине горы; залитые багровым светом, они четко вырисовывались на фоне голубого неба.

"Не надо думать об этом, не надо! — твердила она, устремив неподвижный взгляд в уходящую ввысь гору, и, чтобы отвлечься, пыталась представить, в каких местах она сделала бы тот или иной поворот, спускаясь с горы. — Не думай об этом, — приказала она себе и провела кончиком языка по распухшей губе, на которой запеклась кровь. — Может быть, потом, когда совсем успокоюсь... Особенно опасен глубокий снег там справа вдоль края ущелья. Преодолев вон тот холмик и делая широкий разворот, чтобы обогнуть обнажившиеся камни, придется двигаться вслепую, и можно потерять самообладание..."

— Доброе утро, мисс Фримэнтл, — сказал кто-то рядом.

Маргарет резко повернула голову. Перед ней стоял инструктор-лыжник — тот самый, стройный, дочерна загоревший молодой человек, которому она улыбалась на вечеринке, приглашая петь вместе со всеми под звуки аккордеона. Не отдавая себе отчета, Маргарет вскочила со скамейки и хотела уйти, но Дистль шагнул вслед за ней.

— У вас какая-нибудь неприятность? — вежливо спросил он. У него был звучный и в то же время мягкий голос. Маргарет остановилась, вспомнив, что накануне вечером, когда вокруг нее ревели гости господина Лангермана, а рядом, прижимая ее к себе, орал Фредерик, только этот человек хранил молчание. Она припомнила также, как он взглянул на нее, когда она расплакалась, и как робко пытался показать, что сочувствует ей и разделяет ее огорчение.

— Простите, пожалуйста, — проговорила Маргарет, поворачиваясь к молодому человеку и пытаясь улыбнуться. — Я задумалась, и ваше появление испугало меня.

— Так что же с вами случилось? — Дистль стоял перед Маргарет с непокрытой головой и показался ей еще более молодым и робким, чем на вечеринке.

— Ничего, — Маргарет села. — Я просто наслаждаюсь видом ваших гор.

— Может быть, вы хотите остаться одна? — спросил он и даже сделал было шаг назад.

— Нет, нет, что вы! — воскликнула Маргарет. Она внезапно поняла, что ей нужно с кем-то поговорить о случившемся, сделать какой-то вывод из того, что произошло. Рассказать обо всем Йозефу невозможно, а Дистль вызывал доверие. Он даже походил немного на Йозефа — такой же интеллигентный и серьезный и такой же смуглый.

— Пожалуйста, не уходите! — попросила Маргарет.

Христиан стоял перед ней, слегка расставив ноги, — стройный и собранный, в плотно облегающем фигуру лыжном костюме. Несмотря на холодный ветер, он ходил с расстегнутым воротом и без перчаток. У него был здоровый цвет лица и оливковая от загара кожа.

Вынув из кармана пачку сигарет, он протянул ее Маргарет. Она взяла сигарету, и Христиан поднес ей зажженную спичку, умело прикрыв ее ладонью от ветра. Совсем рядом Маргарет увидела его уверенные и по-мужски решительные руки.

— Спасибо, — поблагодарила Маргарет. Христиан кивнул и, закурив, сел рядом. Удобно откинув голову на спинку скамейки и прищурив глаза, они молча любовались видом вздымавшейся перед ними горы. Извилистой струйкой поднимался дымок, и первая в это утро сигарета показалась Маргарет крепкой и вкусной.

— Как чудесно! — воскликнула она.

— Что именно?

— Горы.

— Это враг! — пожал плечами Христиан.

— Что, что? — переспросила Маргарет.

— Враг.

Маргарет взглянула на него. Глаза его сузились, губы были крепко сжаты. Она снова стала рассматривать открывавшуюся ее взгляду картину.

— Почему вам не нравятся горы?

— Это же тюрьма, — ответил он, переставляя ноги, обутые в изящные, высоко зашнурованные ботинки с пряжками. — Для меня, конечно.

— Почему вы так говорите? — удивилась Маргарет.

— А вы не думаете, что это идиотизм — растрачивать вот так свою жизнь? — зло усмехнулся Христиан. — Мир рушится, человечество борется, чтобы выжить, а я тем временем учу всяких толстушек, как скатываться с горы, чтобы не свалиться вниз лицом.

"Ну и страна! — несмотря на отвратительное настроение, мысленно улыбнулась Маргарет. — Даже у спортсменов Weltschmerz [мировая скорбь (нем.)]".

— Но если вам не нравится, — вслух продолжала она, — почему вы тут живете?

Дистль ответил невеселым беззвучным смехом.

— Я прожил семь месяцев в Вене: здесь я уже не в силах был оставаться. Я думал, что найду там какую-нибудь разумную, полезную работу, пусть даже очень трудную. Мой совет вам — не пытайтесь в наше время получить в Вене работу по душе. Что касается меня, то я в конце концов устроился помощником официанта в ресторане — подавать тарелки туристам. Вот я и вернулся сюда, домой. Тут по крайней мере вы можете прилично заработать на жизнь. Вот вам и Австрия — за чепуху платят хорошие деньги. — Дистль покачал головой. — Простите меня, — неожиданно закончил он.

— Простить? За что?

— За такие разговоры. За то, что я жалуюсь. Мне стыдно за себя. — Он бросил сигарету, засунул руки в карманы и слегка сгорбился от смущения. — Не понимаю, что на меня нашло. Всему причиной, должно быть, раннее утро и еще то, что мы одни с вами бодрствуем здесь, на горе. Не знаю... Мне почему-то показалось, что вы поймете меня... Ну что здесь за люди! — Он снова пожал плечами. — Скоты! Едят, пьют, наживаются. Вчера вечером мне так хотелось поговорить с вами...

— Жаль, что не поговорили, — ответила Маргарет, Сидя рядом с ним, прислушиваясь к его ровному, звучному голосу, — она понимала, что это специально для нее он так старательно выговаривает каждое немецкое слово, — Маргарет понемногу успокаивалась и уже не чувствовала себя такой оскорбленной.

— Вы вчера так внезапно исчезли, — снова заговорил Дистль. — И плакали, когда уходили.

— Все это глупости, — решительно заявила Маргарет. — Видимо, дело в том, что я еще не совсем взрослый человек.

— Но ведь можно быть взрослым и все же плакать — часто и горько.

"Видно, он хочет дать мне понять, — подумала Маргарет, — что и сам иногда плачет".

— Сколько вам лет? — внезапно спросил он.

— Двадцать один год.

Христиан кивнул с таким видом, словно Маргарет сообщила ему что-то очень важное.

— А что вы делаете в Австрии?

— Не знаю, — нерешительно протянула Маргарет. — Мой отец умер и оставил мне кое-какие средства. Немного, правда, но достаточно. Я решила, что, прежде чем осесть окончательно, нужно немножко посмотреть мир...

— Но почему вы остановили свой выбор именно на Австрии?

— Тоже не знаю. Я училась в Нью-Йорке на театрального художника. Один из моих знакомых побывал в Вене и рассказал, что здесь есть замечательная школа и что тут ничем не хуже, чем в других местах. Во всяком случае, здесь все иначе, чем в Америке, а это очень важно.

— И вы посещаете эту школу в Вене?

— Да.

— Хорошая школа?

— Нет. — Маргарет засмеялась. — Все школы одинаковы. Они, должно быть, хороши для всех, только не для тебя.

Дистль повернулся к Маргарет и серьезно взглянул на нее.

— И все же вам нравится наша страна?

— Да. Я люблю Вену, люблю Австрию.

— Но вчера вечером вы не очень-то восхищались Австрией.

— Нет, — ответила Маргарет. — Я говорю "нет" не об Австрии, — откровенно призналась она, — а о тех людях. Не могу сказать, что они мне понравились.

— На вас подействовала песня, — сказал он. — Песня о Хорсте Весселе.

— Да, — подтвердила Маргарет после короткой паузы. — Я никогда не думала, что здесь, в таком чудесном месте, так далеко от всего...

— Ну, не так уж далеко мы живем. Совсем даже недалеко... Вы еврейка?

"Вот он, этот вопрос, разделяющий людей в Европе", — подумала Маргарет.

— Нет, — ответила она.

— Конечно. Я так и знал. — Христиан сжал губы и перевел взгляд на горы. На его лице появилось обычное для него испытующее, озадачивающее выражение. — А вот ваш друг...

— То есть?!

— Господин, который должен приехать сегодня утром...

— Как вы узнали об этом?

— Спрашивал кое у кого.

Наступило короткое молчание.

"Странный он все-таки человек! — решила про себя Маргарет. — То дерзкий, то робкий, то сухой и мрачный, то деликатный и внимательный..."

— Он, как видно, еврей, — заметил Дистль. В его серьезном вежливом тоне не чувствовалось ни предвзятости, ни враждебности.

— Видите ли, — принялась объяснять Маргарет. — Если рассуждать по-вашему, то, пожалуй, да, еврей. Он католик, но мать у него еврейка и, вероятно...

— Что он за человек?

— Он врач, — медленно продолжала девушка. — Конечно, старше меня. Он очень красивый, немного похож на вас. Очень остроумный: людям в его обществе всегда весело. Но вместе с тем он серьезный человек. Он дрался против солдат у дома Карла Маркса и покинул баррикады одним из последних... [имеется в виду вооруженное выступление венских рабочих и шуцбундовцев (членов военизированной социал-демократической организации) против фашистской диктатуры Дольфуса в феврале 1934 г.] Я беру свои слова обратно, — вдруг спохватилась Маргарет. — Глупо рассказывать каждому встречному подобные истории — того и гляди накличешь неприятности.

— Да, да, — согласился Христиан. — Больше ничего не говорите... Но все же он вам нравится? Вы собираетесь выйти за него замуж?

Маргарет пожала плечами.

— Мы говорили об этом. Но... пока не решили. Посмотрим.

— Вы расскажете ему о прошлой ночи?

— Да.

— И о том, как вы рассекли губу?

Маргарет машинально дотронулась до разбитой губы и покосилась на Дистля. Тот сосредоточенно рассматривал горы.

— Вчера ночью у вас побывал Фредерик, не так ли?

— Да, — тихо отозвалась Маргарет. — Вы знаете о Фредерике?

— О Фредерике знают все, — резко ответил он. — Вы не первая выходите по утрам из этой комнаты с синяками.

— Но разве ничего нельзя было сделать?

Христиан хрипло рассмеялся.

— "Милый, живой юноша!" Если верить сплетням, то многим девушкам это нравится, даже тем, кто поначалу сопротивляется. Маленькая деталь, придающая пикантность гостинице фрау Лангерман. Фредерик — местная знаменитость. Здесь все к услугам лыжников: фуникулер, пять ручных буксиров, пятиметровый слой снега и... изнасилование по местному способу. Видимо, Фредерик не решается заходить слишком далеко, если девушка сопротивляется по-настоящему. Ведь вас он оставил в покое, правда?

— Да.

— Но в общем-то вы провели отвратительную ночь. И это в доброй, старой Австрии называется радостной и счастливой встречей Нового года!

— Боюсь, это лишь небольшая деталь общей картины, — заметила Маргарет.

— Что вы имеете в виду?

— Песню о Хорсте Весселе, нацистские разговоры, избиение женщин, в комнаты которых врываются силой...

— Чепуха! — громко, с неожиданной злостью оборвал ее Дистль. — Не смейте так говорить!

— А что особенного я сказала? — удивилась Маргарет и почувствовала, что к ней вновь, без особых, казалось бы, причин, начинает возвращаться беспокойство и страх.

— Фредерик пробрался в вашу комнату не потому, что он нацист. — Христиан снова перешел на спокойный и терпеливый тон педагога, каким он разговаривал с ребятишками в группе для начинающих. — Фредерик поступил так потому, что он свинья. Он плохой человек, который по случайности стал нацистом, и в конечном счете настоящего нациста из него никогда не выйдет.

— А вы нацист? — спросила Маргарет. Она сидела неподвижно, уставившись в землю.

— Я? Конечно, нацист. Вас это шокирует? Ничего удивительного. Вы начитались этих идиотских американских газет. Ведь мы едим детей, сжигаем церкви, малюем губной помадой и человеческой кровью на спинах монахинь непристойные рисунки и водим их нагишом по улицам, выращиваем людей на специальных фермах и так далее и тому подобное. Это было бы смешно, если бы не было так серьезно.

Наступило молчание. Маргарет захотелось немедленно встать и уйти, но прежняя слабость вновь охватила ее, и она побоялась, что тут же свалится в снег, если попробует подняться. Она испытывала жгучую боль в глазах, ноги налились тяжестью, словно она не спала несколько суток подряд. Жмурясь, она посмотрела на спокойные белые горы; сейчас, после восхода солнца, они как бы отодвинулись на задний план и уже не казались такими внушительными.

"Какая ложь! — подумала она. — И даже первое впечатление от этих мирных, чудесных гор оказалось ложным, когда взошло солнце".

— Поймите меня правильно. — В голосе Дистля зазвучали печальные, просительные нотки. — Там, в Америке, вам легко осуждать все подряд. Вы богаты и можете разрешить себе любую роскошь: терпимость, так называемую демократию, моральные принципы. А мы здесь, в Австрии, не можем. — Дистль умолк, как будто ждал возражений, но девушка промолчала, и он Снова заговорил — негромко и равнодушно:

— Конечно, вы понимаете все по-своему, и я не виню вас. Ваш друг — еврей, вы боитесь за него, и это заслоняет от вас более важные вопросы. Да, да, более важные вопросы, — повторил он, словно эти слова для него самого звучали особенно убедительно и приятно. — И один из таких вопросов — судьба Австрии и немецкого народа. Нелепо делать вид, будто мы вовсе и не немцы. Так может думать американец, живущий за восемь тысяч километров от нас, но не мы. Что сейчас представляет собой наша нация? Семь миллионов нищих, людей без будущего, зависимых от всех, живущих, как содержатели отелей, да чаевые туристов и иностранцев. Американцам этого не понять. Люди не могут вечно жить в унижении. Они сделают все, что от них зависит, только бы вновь обрести чувство собственного достоинства. Эту проблему мы решим лишь тогда, когда Австрия станет нацистской и войдет в состав великой Германии. — Дистль оживился, его голос зазвучал с новой силой.

— Это не единственный путь, — прервала его Маргарет, хотя и понимала, что спорить бесполезно. Но он казался таким разумным, рассудительным и симпатичным. — Ведь должны же быть иные пути, кроме лжи, убийств и обмана.

— Дорогая моя, вы говорите чепуху, — ответил Христиан, печально покачав головой, и терпеливо продолжал объяснять: — Вряд ли вы с такой же уверенностью повторите свои слова, если поживете в Европе лет десять. Послушайте, что я скажу вам. До прошлого года я был коммунистом. Пролетарии всех стран, мир всем, торжество разума, каждому по потребностям, братство, равенство и так далее и тому подобное. — Дистль засмеялся. — Чушь! Я не знаю Америки, но я знаю Европу. В Европе ничего не добьешься, если руководствоваться разумом. Братство людей... Да ведь это не больше, чем дешевая болтовня второразрядных демагогов, которой они занимаются в перерывах между войнами. Насколько я понимаю, то же самое можно наблюдать и в Америке. Вы обвиняете нас во лжи, убийствах и обмане. Что же, возможно, вы правы. Но в Европе нельзя действовать иначе, если хочешь добиться нужных результатов. Мне не очень приятно говорить подобные вещи, но только глупец может рассуждать иначе. Если вы слабы, вы ничего не добьетесь, позор и полуголодное существование будут вашим уделом; став сильным, вы приобретете все. Ну, а теперь о преследовании евреев. — Христиан пожал плечами. — Досадная случайность. Кто-то почему-то решил, что это единственный путь к власти. Я вовсе не утверждаю, что мне по душе такой путь. Больше того, с моей точки зрения, всякая расовая дискриминация — дикость. Я знаю евреев, которые ведут себя, как Фредерик, но среди них есть и такие, которые ничем не хуже меня. И все же, если для создания новой, организованной Европы нет иного пути, кроме уничтожения евреев, мы должны пойти по этому пути. Маленькая несправедливость ради большой справедливости. Цель оправдывает средства. Неприятно, конечно, усваивать подобную истину, но в конце концов, по-моему, ее усвоят даже американцы.

— Но это же ужасно! — воскликнула Маргарет.

— Моя дорогая юная леди! — с чувством проговорил Дистль. Его лицо оживилось, на нем вдруг заиграл румянец. Он повернулся к Маргарет и взял ее за руки. — Я говорю отвлеченно, поэтому нарисованная мною картина кажется более отвратительной, чем действительность. Вы должны простить меня. Я обещаю вам, что в действительности так никогда не будет. Можете передать это своему другу. Год, другой ему придется терпеть маленькие неприятности, возможно, он будет вынужден отказаться от своих обычных занятий и даже вообще куда-нибудь уехать. Но пройдет некоторое время, и ему возвратят все, чего он лишится, его жизнь пойдет по-старому, как только будет достигнута поставленная цель и маневр увенчается успехом. Преследование евреев — не самоцель, а средство достижения цели. Как только все наладится, ваш друг займет подобающее ему место. И не верьте американским газетам. В прошлом году я был в Германии, и должен сказать, что в воображении журналистов все обстоит значительно хуже, чем на улицах Берлина.

— Ненавижу! — крикнула Маргарет. — Я ненавижу все это!

Христиан взглянул ей в глаза с печальным, расстроенным видом, пожал плечами и, медленно отвернувшись, задумчиво посмотрел на снежные вершины.

— Жаль, — снова заговорил он. — Вы показались мне такой рассудительной и понятливой. Я решил было, что встретил американку, которая замолвит за нас доброе словечко, когда вернется домой, американку, которая сумеет хоть немного понять нас. — Он встал. — Но, видимо, я ждал слишком многого... Позвольте, в таком случае, дать один совет: возвращайтесь домой, в Америку. Боюсь, что в Европе вы будете очень несчастливы. — Христиан попробовал ногой снег. — Сегодня будет довольно скользко, — сухим, деловитым тоном сообщил он. — Если вы со своим другом собираетесь покататься на лыжах, я могу спуститься вместе с вами по западному маршруту. Сегодня это будет наилучший маршрут, однако не советую вам отправляться туда одним.

— Благодарю вас. — Маргарет тоже поднялась. — Но я думаю, что мы здесь не останемся.

— Ваш друг приезжает утренним поездом?

— Да.

— Ему придется пробыть здесь по крайней мере до трех часов дня: раньше поездов не будет. — Он пристально посмотрел на нее из-под густых, чуть выгоревших на солнце бровей. — Так вы не хотите больше здесь оставаться?

— Нет.

— Из-за того, что произошло прошлой ночью?

— Да.

— Понимаю. Одну минуту. — Он вынул из кармана клочок бумаги и карандаш и что-то написал. — Этот адрес может вам пригодиться. Очаровательный маленький отель, всего километров тридцать отсюда. Трехчасовой поезд делает там остановку. Прекрасные горные склоны и очень милые люди. Политикой они не интересуются, Фредериков среди них нет. — Христиан улыбнулся. — Они не так ужасны, как мы, и будут очень рады и вам, и вашему другу.

Маргарет взяла бумажку, положила ее в карман и поблагодарила. "Несмотря ни на что, — подумала она, — он все же очень порядочный и хороший человек".

— Вот туда, видимо, мы и поедем.

— Ну и прекрасно. Желаю приятно отдохнуть. Ну, а потом... — Дистль улыбнулся и протянул Маргарет руку. — А потом уезжайте в Америку.

Маргарет пожала ему руку и направилась вниз к городу. У подножия склона она остановилась и посмотрела назад. Дистль уже начал занятия с младшей группой и, нагнувшись, со смехом поднимал упавшую в снег семилетнюю девочку в красной шерстяной шапочке.

Йозеф приехал жизнерадостный и веселый. Он поцеловал Маргарет и вручил ей коробку с пирожными, которые со всяческими предосторожностями вез от самой Вены, и новую лыжную шапочку голубого цвета — он не мог удержаться, чтобы не купить ее. Затем он снова принялся целовать девушку, приговаривая:

— С Новым годом, дорогая! Боже, какие у тебя веснушки! Я люблю тебя!.. Ты самая красивая девушка на свете!.. А как насчет завтрака? Я умираю с голоду.

Не выпуская Маргарет из объятий, он жадно вдыхал свежий воздух, потом обвел взглядом горы и с гордостью собственника воскликнул:

— Ты только взгляни! Нет, ты только посмотри и посмей сказать, что в Америке есть что-нибудь подобное.

И тогда Маргарет тихонько и беспомощно заплакала. Мгновенно помрачнев, Йозеф принялся поцелуями осушать ее слезы.

— Что случилось? Что это значит, дорогая? — спрашивал он своим низким голосом, в котором звучала неподдельная тревога.

Они стояли, тесно прижавшись друг к другу, в уголке маленькой станции, укрытые от взглядов людей, толпившихся на платформе, и Маргарет, всхлипывая и запинаясь, рассказала ему о том, как накануне вечером в отеле распевали фашистские песни и провозглашали фашистские тосты. О Фредерике она не сказала ни слова. Закончив свой рассказ, она заявила, что больше не останется здесь ни на один день.

Йозеф рассеянно поцеловал ее в лоб и погладил по щеке. От его веселого настроения не осталось и следа.

— Так, — пробормотал он. — И здесь то же. Дома, на улице, в городе, в деревне... — Йозеф покачал головой. — Милая Маргарет! По-моему, тебе лучше уехать из Европы. Уезжай домой. Уезжай в Америку.

— Нет, — не задумываясь, возразила Маргарет. — Я хочу остаться здесь. Я хочу выйти за тебя замуж и остаться здесь.

Йозеф покачал головой. На его мягких, коротких, тронутых сединой волосах поблескивали капельки воды от растаявших снежинок.

— Я должен побывать в Америке. Я должен посетить страну, откуда приезжают такие девушки, как ты.

— Но я же сказала, что хочу выйти за тебя замуж, — повторила Маргарет и крепко сжала его руку.

— Мы поговорим об этом потом, — с нежностью ответил Йозеф. — Обсудим в другой раз.

Но "другой раз" так и не наступил.

Они возвратились в гостиницу Лангермана и, сидя у окна, из которого открывался вид на величественные, искрящиеся на солнце Альпы, молча поглощали обильный завтрак — яичницу с ветчиной и картофелем, блины и кофе по-венски с густыми взбитыми сливками, им прислуживал вежливый и скромный Фредерик. Он любезно подставил стул Маргарет, когда она садилась за стол, быстро наполнял чашку Йозефа, как только она пустела.

После завтрака Маргарет уложила свои вещи и заявила фрау Лангерман, что должна уехать вместе со своим другом.

— Ах, как жаль! Ах, как жаль! — закудахтала фрау Лангерман. Впрочем, она тут же представила счет. В нем, среди других пунктов, упоминались какие-то девять шиллингов.

— А это за что? — спросила Маргарет, указывая на аккуратную запись чернилами. Она стояла в холле, у лакированного дубового стола. Фрау Лангерман, чистенькая, накрахмаленная, вскочила из-за стола, наклонила голову и близорукими глазами уставилась на счет.

— Ах, это! — Она окинула Маргарет ничего не выражающим взглядом. — Это за порванную простыню, Liebchen! [милочка (нем.)]

Маргарет оплатила счет. Фредерик помог ей перенести чемоданы, и она дала ему на чай. Затем он усадил ее в экипаж и, поклонившись, сказал:

— Надеюсь, вы хорошо провели у нас время.

Оставив свои чемоданы на вокзале, Маргарет и Йозеф до прихода поезда бродили по улицам, рассматривая витрины магазинов.

Когда поезд медленно отходил от станции, Маргарет показалось, что она видит Дистля. Он стоял в конце платформы и наблюдал за ними. Маргарет помахала рукой, но он не ответил. Маргарет почему-то подумала, что только Дистль мог поступить так: прийти на станцию, не поздороваться и молча наблюдать за их отъездом.

Рекомендованная Дистлем гостиница оказалась маленькой и уютной, а ее обитатели необыкновенно приятными людьми. Несколько ночей подряд шел снег, каждое утро заново засыпая тропинки. Маргарет никогда еще не видела Йозефа таким веселым и жизнерадостным. Чувствуя себя в безопасности в его объятиях, она спокойно спала по ночам в огромной кровати с теплой пуховой постелью, казалось предназначенной специально для тех, кто проводит медовый месяц в горах. Они не говорили ни о чем серьезном и о женитьбе больше не упоминали. Целыми днями в ясном небе над горными вершинами сверкало солнце, а воздух был пьянящий, как вино. Вечером перед камином Йозеф приятным, вкрадчивым голосом пел для гостей романсы Шуберта. В доме все время пахло корицей. Оба они покрылись темным загаром, и веснушек на носу у Маргарет стало еще больше.

Наконец наступил день отъезда. По дороге на станцию Маргарет вдруг расплакалась. Каникулы кончились.

2

Нью-Йорк тоже праздновал наступление Нового года. По мокрым улицам, буфер к буферу, непрерывно гудя, сплошным потоком двигались такси. Длинная вереница машин напоминала какое-то неведомое животное из железа и стекла, загнанное в гигантскую каменную клетку. В центре города миллионы людей серыми волнами лениво и бесцельно перекатывались взад и вперед. Освещенные ослепительным сиянием реклам, они напоминали арестантов, на которых в момент попытки к бегству тюремная стража внезапно направила лучи прожекторов. В световой газете, огни которой лихорадочно метались на здании "Нью-Йорк таймс", к сведению веселящихся внизу людей сообщалось, что во время урагана, пронесшегося над Средним Западом, погибло семь человек и что Мадрид в канун Нового года (к удобству читателей "Таймс" он наступал там на несколько часов раньше, чем в Нью-Йорке) двенадцать раз подвергался артиллерийскому обстрелу.

Полицейским Новый год не сулил ничего, кроме дальнейшего роста числа краж, насилий и дорожных катастроф со смертельным исходом, кроме жары и холода. И хотя они своим добродушным видом хотели показать, что не чужды общего веселья, но в действительности с холодной насмешкой устало взирали на стада резвящихся животных, двигавшиеся по Таймс-скверу.

А веселящаяся публика нескончаемой лавиной катилась по улицам, покрытым смешавшимися с грязью обрывками бумаги, швырялась конфетти, насыщенным миллионами бактерий большого города, трубила в рожки, дабы поведать миру, как она счастлива и бесстрашна. Гуляющие с напускным добродушием, которому предстояло испариться еще до наступления утра, хриплыми голосами поздравляли друг друга с Новым годом. Ради этого некогда покинули они туманную Англию и подернутые зеленой дымкой луга Ирландии, песчаные холмы Ирака и Сирии и цепенеющие в вечном страхе перед погромами гетто Польши и России, виноградники Италии и тресковые отмели. Норвегии; ради этого они приехали сюда с далеких островов и континентов, из многих городов земли. Потом они стали приезжать из Бруклина и Бронкса, Ист-Сент-Луиса и Тексарканы и из никому неведомых местечек вроде Бимиджи, Джеффри, Спирита. Все они выглядели так, словно постоянно недосыпали и никогда вдоволь не пользовались солнцем, словно их костюмы были с чужого плеча; они выглядели так, будто попали в эту холодную каменную клетку на чужой, а не на свой праздник; будто они чувствовали всем своим существом, что зима никогда не кончится, и будто, несмотря на веселые звуки рожков, смех и это торжественное, как религиозная процессия, шествие по улицам, они знали, что новый, 1938 год принесет им еще больше забот, чем прошедший.

По-настоящему радовались только карманники и проститутки, картежники и сводницы, жулики и водители такси, официанты и хозяева гостиниц; они неплохо поживились в эту новогоднюю ночь. Не могли пожаловаться и владельцы театров, торговцы шампанским, нищие и швейцары ночных клубов. То там, то здесь слышался звон стекла: это из номеров отелей (сегодня они сдавались за пять долларов в сутки вместо двух в обычное время) в тесные задние дворы, снабжавшие обитателей гостиниц светом, воздухом и видом на мир, летели бутылки из-под виски. В шуме скоротечного веселья провожали люди старый год. На 50-й улице девушке перерезали горло, и вой сирены скорой помощи на секунду властно ворвался в симфонию празднества. На улицах потише из полуоткрытых, освещенных желтым светом окон доносился визгливый, притворный женский смех. Это был обычный для субботних и праздничных вечеров отвратительный голос пресыщенного развлечениями города, голос, который почему-то можно слышать только в темноте, незадолго до наступления холодного рассвета.

Несколько позднее, вдыхая вечно влажный воздух подземки, дрожащий от грохота пригородных поездов, молчаливые, шатающиеся от усталости люди с ввалившимися глазами и измятыми лицами, пропахшие всеми запахами улицы — дешевыми цветами и чесноком, луком и гуталином, духами и потом, снова разъединенные перегородками купе, начнут растекаться по своим убогим жилищам. Но пока не наступит этот час, они до изнеможения будут бродить под оглушительный шум рожков, трещоток и жестяных свистков по ярко освещенным улицам, упрямо празднуя наступление Нового года, потому что, плохо ли, хорошо ли, они протянули еще один год и, быть может, протянут следующий.

Пробираясь через толпу, Майкл Уайтэкр ловил себя на том, что он, сам того не замечая, отвечает на каждый толчок фальшивой, натянутой улыбкой. Он опаздывал, а достать такси было невозможно. Ему пришлось задержаться в театре и выпить несколько рюмок в одной из артистических уборных. От наспех выпитого вина у него шумело в голове и жгло желудок.

Вечер в театре прошел сумбурно. Зрители не интересовались пьесой и отчаянно шумели; роль бабушки пришлось играть дублерше, потому что Патриция Ферри так напилась, что ее нельзя было выпустить на сцену. Пытаясь поддержать порядок, Майкл совсем измучился. Он был режиссером пьесы "Поздняя весна", в которой было занято тридцать семь участников, в том числе трое вечно простуженных детей. По ходу спектакля приходилось пять раз менять декорации, причем на каждую смену отводилось двадцать секунд. Когда кончился этот сумасшедший день, Майклу страстно хотелось одного: уйти домой и завалиться спать. Но сегодня еще предстоял этот проклятый вечер на 67-й улице, и Лаура была уже там. В конце концов, в канун Нового года и не полагалось ложиться спать.

Майкл кое-как протолкался через густую толпу, быстро дошел до Пятой авеню и свернул на север. Тут было не так людно, а из Центрального парка долетал свежий, бодрящий ветерок. На узкой полоске темного неба, видневшейся между крышами высоких зданий, можно было даже рассмотреть маленькие бледные звезды.

"Надо будет купить домик, недалеко от Нью-Йорка, — подумал Майкл, быстро и бесшумно шагая по асфальту. — Недорогой домик, тысяч за шесть или семь. Денег как-нибудь наскребу — придется перехватить взаймы. Время от времени буду уезжать туда на несколько дней. Там будет тихо, по ночам можно будет видеть все звезды, а когда захочу, ничто не помешает мне лечь спать часов в восемь. Да, хватит мечтать, надо обязательно купить такой домик".

В полуосвещенной витрине магазина он увидел свой силуэт. Отражение было неясным и расплывчатым, но, как всегда, собственный вид привел его в раздражение. Почти бессознательно он расправил плечи.

"Когда только ты перестанешь сутулиться! — выругал он себя. — И не мешало бы похудеть фунтов на пятнадцать. Ни дать ни взять — толстый лавочник".

На одном перекрестке около него остановилось такси, но он сделал отрицательный жест. "Физические упражнения и воздержание от вина — по крайней мере на месяц. Выпивка-то и доводит людей до такого состояния. "Пиво, "Мартини", еще рюмочку!" А с какой головой ты встал сегодня утром! До полудня ни за что не мог взяться, потом пошел завтракать и снова пил. Сейчас начинается Новый год — самое подходящее время бросить пить. Сегодня на вечере представится прекрасная возможность испытать свой характер. Не нужно делать из этого сенсации. Просто не пить — и все. А в загородном доме не держать и капли вина".

Майкл сразу почувствовал себя гораздо лучше. Ему казалось, что он полон решимости и сил, и хотя брюки его вечернего костюма по-прежнему были тесноваты в поясе, он широко зашагал мимо роскошных витрин к 67-й улице.

Когда Майкл вошел в переполненную комнату, только что пробило двенадцать. Люди пели и обнимались; в одном из углов он заметил мертвецки пьяную девицу из числа тех, кого обязательно встретишь на каждой вечеринке. Среди гостей Уайтэкр увидел свою жену — она целовала какого-то низенького мужчину, по всем признакам имеющего отношение к Голливуду. Кто-то сунул Майклу бокал с вином, а высокая девушка испачкала ему плечо картофельным салатом. "Какой прекрасный салат!" — воскликнула она и небрежно смахнула его узкой, выхоленной рукой с длинными, дюйма в полтора ногтями, покрытыми вишневым лаком. Затем протолкнувшись через толпу, к нему подошла Кэтрин, одетая в платье с очень большим декольте.

— Майкл, дорогой! — воскликнула она, целуя его в затылок. — Что ты делаешь сегодня вечером?

— Вчера приехала из Лос-Анджелеса моя жена.

— Да? Печально. Ну, с Новым годом! — И она поплыла дальше, приводя в трепет трех одетых во фраки студентов с младших курсов Гарвардского университета — родственников хозяйки, приехавших в город на каникулы.

Майкл поднял бокал и отпил до половины. Это, видимо, было виски, в которое кто-то налил лимонаду. "Брошу пить с завтрашнего дня, — подумал он. — Все равно я уже выпил сегодня три стакана и этот вечер потерян".

Майкл подождал, пока его жена не кончила целовать маленького лысого человека с пышными кавалерийскими усами, потом пробрался сквозь толпу гостей и встал у нее за спиной. Он услышал, как жена, не выпуская руки маленького человека, говорила:

— Сценарий отвратительный, Гарри, но ты, пожалуйста, никому об этом не говори.

— Ты же знаешь меня, Лаура. Разве я болтун?

— С Новым годом, с новым счастьем, дорогая! — сказал Майкл и поцеловал Лауру в щеку.

Она обернулась, все еще не выпуская руки лысого, и улыбнулась. Даже здесь, где пьяный шум и сутолока не располагали, казалось, к проявлению нежных чувств, Лаура приветствовала Майкла с тем выражением ласки и теплоты во взоре, которое всякий раз поражало и волновало его. Она протянула свободную руку и привлекла к себе Майкла, чтобы поцеловать его. В тот момент, когда их лица сблизились, Майкл почувствовал, что Лаура с подозрением принюхивается к его дыханию. Отвечая на поцелуй жены, он не мог сдержать раздражения и помрачнел. "Вечно она нюхает, — мелькнуло у него. — Старый сейчас год или новый — ей все равно".

— Перед тем как уйти из театра, — насмешливо сказал Майкл, отстраняясь от жены, — я вылил на себя два флакона духов "Шанель N_5".

Веки Лауры обиженно дрогнули.

— Не будь таким скверным хоть в новом году, — попросила она. — Почему ты так поздно?

— Зашел по пути пропустить пару бокалов вина.

— С кем? — Лаура посмотрела на него подозрительным собственническим взглядом, который так портил нежное и открытое выражение ее лица всякий раз, когда она допрашивала мужа.

— Кое с кем из приятелей.

— И только? — Лаура говорила тем игривым и легкомысленным тоном, какой был принят среди женщин ее круга, когда они подшучивали над своими мужьями в обществе.

— Нет, — в тон ей ответил Майкл. — Я забыл сказать, что с нами были шесть полуобнаженных полинезийских танцовщиц — мы оставили их в ночном клубе "Сторк".

— Ну не забавен ли он? — воскликнула Лаура, обращаясь к лысому. — Он ужасно потешный, не правда ли?

— Начинается семейная сцена, — усмехнулся лысый, — а когда дело доходит до семейных сцен, я исчезаю. Пока, дорогая. — Он помахал рукой Уайтэкрам и скрылся в толпе.

— У меня есть великолепная идея, — заявила Лаура. — Давайте не будем сегодня говорить женам гадости.

Майкл допил вино и поставил бокал.

— Кто этот усатый?

— А, Гарри?

— Тот, кого ты целовала.

— Да это Гарри. Я знаю его уже много лет. Он бывает на всех вечерах. — Лаура легким движением рук поправила прическу. — И здесь, и на Западном побережье. Я не знаю, чем он занимается. Возможно, он антрепренер. Сегодня Гарри подошел ко мне и сказал, что в последнем фильме я была очаровательна.

— Он так и сказал — очаровательна?

— Ага.

— Ага? Это что, так теперь говорят в Голливуде?

— Возможно. — Лаура улыбалась ему, но глаза ее все время бегали по комнате. Впрочем, она всегда была такой, когда они находились в обществе. — Как, по-твоему, я сыграла в последнем фильме?

— Очаровательно, — ответил Майкл. — Давай выпьем.

Лаура встала, взяла его за руку и нежно потерлась щекой о его плечо.

— Ты рад, что я приехала? — спросила она.

— Очарован, — ухмыльнулся Майкл.

Они засмеялись и рука об руку направились к буфету, пробираясь мимо столпившихся в центре комнаты гостей.

Буфет находился в соседней комнате под абстракционистской картиной с нарисованным фуксином подобием женщины о трех грудях, восседающей на параллелограмме. Здесь они застали седеющего, полного Уоллеса Арни с чайной чашкой в руках. Рядом с ним стоял приземистый, могучего сложения человек в синем саржевом костюме. Он выглядел так, словно зим десять подряд провел на открытом воздухе. Тут же болтали две девицы с хорошенькими, но невыразительными личиками и узкими, как у манекенщиц, бедрами. Они пили неразбавленное виски.

— Он приставал к тебе? — услышал Майкл голос одной из девушек.

— Нет, — ответила другая, встряхнув светлыми блестящими волосами.

— Но почему?

— Потому что он сейчас йог.

Девушки задумчиво заглянули в свои бокалы, допили вино и удалились — величаво и грациозно, как пантеры в джунглях.

— Ты слышала? — спросил Майкл.

— Да, — засмеялась Лаура.

Майкл попросил у буфетчика две рюмки виски и улыбнулся Арни, автору "Поздней весны". Тот продолжал молча смотреть прямо перед собой, время от времени элегантным движением трясущейся руки поднося к губам чашку.

— Нокдаун, — заметил человек в синем саржевом костюме. — Потерял сознание, но устоял на ногах. Судья должен прекратить схватку, иначе она превратится в простое избиение.

Арни ухмыльнулся, украдкой посмотрел по сторонам и протянул буфетчику свою чашку с блюдцем.

— Пожалуйста, налейте мне еще чайку.

Буфетчик налил в чашку хлебной водки, и Арни, прежде чем взять ее, снова осмотрелся вокруг.

— Здорово, Уайтэкр! — приветствовал он Майкла. — Здравствуйте, миссис Уайтэкр. Ведь вы ничего не скажете Филис, правда?

— Нет, нет, Уоллес, — отозвался Майкл, — не скажем.

— Слава богу. У Филис что-то с желудком, — пояснил Арни. — Уже час, как она вышла. Она не разрешает мне пить даже пиво. — Он был пьян, и в его хриплом голосе прозвучали нотки жалости к самому себе. — Вы можете себе представить? Даже пива! Вот поэтому-то я держу чайную чашку. Даже в двух шагах никто не догадается, что я пью. В конце концов, — вызывающе воскликнул он, отхлебывая из чашки, — я взрослый человек! Она хочет, чтобы я написал новую пьесу, — другим, огорченным тоном продолжал он. — Она жена человека, финансирующего постановку моей пьесы, и на этом основании считает, что имеет право запретить мне пить. Это унизительно! Нельзя так унижать человека моего возраста. — Он повернулся к мужчине в саржевом костюме. — Мистер Пэрриш, например, пьет, как рыба, а ведь его никто не пытается унизить. Все говорят: "Посмотрите, как трогательно Филис заботится об этом пьянчужке Уоллесе Арни!" Но меня это не трогает. Мы с мистером Пэрришем знаем, почему она так делает. Так я говорю, мистер Пэрриш?

— Так, так, дружище! — ответил человек в саржевом костюме.

— Экономика! Как везде и всюду. — Арни внезапно взмахнул чашкой и пролил виски на рукав Майкла. — Мистер Пэрриш — коммунист, уж он-то знает. В основе всех действий людей лежит жадность. Жадность, и больше ничего. Если бы они не надеялись получить от меня еще одну пьесу, то пусть бы даже я поселился на винокуренном заводе, они не стали бы возражать. Я мог бы купаться в спирте, и они только сказали бы: "Поцелуй меня в... Уоллес Арни!.." Прошу прощения, миссис Уайтэкр.

— Ничего, — сказала Лаура.

— У тебя хорошенькая жена, — продолжал Арни. — Очень хорошенькая. Я слышал, как тут ей восхищались. — Он лукаво взглянул на Майкла. — Да, да, восхищались! Среди гостей есть несколько ее старых друзей. Не так ли, миссис Уайтэкр?

— Правильно.

— У каждого из нас здесь найдутся старые приятели, — продолжал Арни. — И так сейчас на каждом вечере. Современное общество! Клубок змей во время зимней спячки. Возможно, это и будет темой моей следующей пьесы, хотя, конечно, я так и не напишу ее. — Он сделал большой глоток. — Какой чаек! Не проговоритесь Филис.

Майкл взял Лауру под руку и повел было ее к выходу.

— Не уходи, Уайтэкр, — попросил Арни. — Я знаю, что тебе скучно со мной, но не уходи. Я хочу с тобой поговорить. О чем тебе хочется? Об искусстве?

— Как-нибудь в другой раз, — ответил Майкл.

— Я понимаю, ты серьезный молодой человек, — упрямо продолжал Арни. — Давай поговорим об искусстве. Как сегодня прошла моя пьеса?

— Хорошо.

— Нет, я не хочу говорить о своей пьесе. Я сказал — искусство, но я знаю, что ты думаешь о моей пьесе. Об этом знает весь Нью-Йорк. Ты кричишь об этом на всех перекрестках, и я давно выгнал бы тебя из театра, если бы мог. Сейчас я настроен дружески, но вообще-то я бы тебя уволил.

— Ты пьян, Уолли.

— Я недостаточно умен для тебя, — продолжал Арни; его светло-голубые глаза слезились, а нижняя губа, толстая и мокрая, тряслась. — Доживи до моих лет и попробуй остаться умным, Уайтэкр!

— Я убеждена, что Майклу очень нравится ваша пьеса, — сказала Лаура ясным, успокаивающим голосом.

— Вы очень милая женщина, миссис Уайтэкр, и у вас много друзей, но сейчас лучше помолчите.

— А почему бы тебе не полежать где-нибудь? — обратился Майкл к Арни.

— Давай не уклоняться от темы. — Арни неуклюже, с воинственным видом повернулся к Майклу. — Я знаю, что ты болтаешь обо мне на вечерах: "Старый дурак Арни исписался; Арни пишет стилем, от которого отказались еще в тысяча восемьсот двадцать девятом году, о людях, интерес к которым пропал в тысяча девятьсот двадцать девятом году". Это даже не смешно. У меня и так достаточно критиков. Почему, ты думаешь, мне приходится платить им из своих денег? Я терпеть не могу сопляков, вроде тебя, Уайтэкр. Кстати, ты уже не так молод, чтобы считать тебя сопляком.

— Послушайте, дружище... — начал человек в саржевом костюме.

— Вы сами поговорите с ним, — повернулся Арни к Пэрришу. — Он тоже коммунист, вот почему я для него недостаточно умен. А прослыть умником в наше время нетрудно — надо только раз в неделю покупать за пятнадцать центов "Нью мэссис" [прогрессивный журнал, близко примыкавший к компартии; существовал с 1926 по 1948 год]. Арни нежно обнял Пэрриша. — Вот какие коммунисты мне но душе, Уайтэкр! Как мистер Пэрриш. Опаленный солнцем мистер Пэрриш. Он загорел в солнечной Испании. Он был в Испании, воевал в Мадриде, а теперь снова едет в Испанию, чтобы его там убили. Верно, мистер Пэрриш?

— Конечно, дружище, — отозвался Пэрриш.

— Вот какие коммунисты мне нравятся, — громко повторил Арни. — Мистер Пэрриш приехал сюда собирать деньги и вербовать добровольцев для поездки в солнечную Испанию, где они погибнут вместе с ним. Почему бы тебе, Уайтэкр, вместо того чтобы умничать на этих роскошных вечерах в Нью-Йорке, не поехать с мистером Пэрришем в Испанию и не проявить свою мудрость там?

— Если ты не замолчишь... — начал было Майкл, но в эту минуту между ним и Арни оказалась высокая седая женщина с величественным выражением на смуглом лице. Не говоря ни слова, она спокойно выбила чашку из рук Арни. Послышался звон осколков. Арни гневно взглянул на женщину, но вдруг робко заулыбался и, опустив голову, уставился в пол.

— А, это ты, Филис! — пробормотал он.

— Убирайся прочь от буфета, — приказала Филис.

— Да ведь я чаек пью, — ответил Арни, но послушно повернулся и отошел, шаркая ногами, грузный, стареющий, с растрепанными седыми волосами, прилипшими к высокому потному лбу.

— Мистер Арни не пьет, — заявила Филис буфетчику.

— Слушаюсь, мэм.

— Боже милосердный! — обратилась женщина к Майклу. — Я готова растерзать его. Он сводит меня с ума. А ведь в общем-то Арни такой милый человек!

— Да, да, чудесный человек, — согласился Майкл.

— Он безобразничал? — озабоченно спросила Филис.

— Что вы!

— Боюсь, что его никуда больше не будут приглашать, уже и сейчас все его избегают, — пожаловалась Филис.

— Не вижу причин, — пожал плечами Майкл.

— Даже если вы и правы, все равно Арни очень тяжело. Он сидит в своей комнате мрачный как туча и всем, кто готов его слушать, твердит, что исписался. Я привела его сюда в надежде, что ему будет полезно побыть на людях и я смогу присмотреть за ним... — Филис пожала плечами, провожая взглядом удаляющуюся неряшливую фигуру Арни. — Кое-кому из мужчин следовало бы обрубить руки, как только они потянутся за первой рюмкой вина.

Старомодным изысканным жестом Филис подобрала юбки, и, шурша тафтой, направилась вслед за драматургом.

— Пожалуй, я не прочь выпить, — сказал Майкл.

— И я тоже, — поддержала Лаура.

— Ну, и я за компанию, — согласился Пэрриш.

Они молча стояли у стойки, глядя, как буфетчик наполняет бокалы.

— Злоупотребление алкоголем, — торжественным тоном проповедника провозгласил Пэрриш, протягивая руку за бокалом, — это одна из черт, отличающих человека от животного. — Все рассмеялись. Прежде чем выпить, Майкл знаком показал Пэрришу, что поднимает тост за него.

— За Мадрид! — ровным и спокойным голосом сказал Пэрриш.

— За Мадрид! — вполголоса отозвалась Лаура.

Майкл почувствовал, что к нему возвращается прежнее беспокойство. Он заколебался, но все же сказал, как и остальные:

— За Мадрид!

Все выпили.

— Когда вы возвратились? — спросил Майкл, ощущая какую-то неловкость.

— Четыре дня назад, — ответил Пэрриш, снова поднося бокал к губам. — У вас в Америке очень хорошие напитки, — добавил он с улыбкой. Он пил непрерывно, каждые пять минут снова наполняя бокал, но не обнаруживал никаких признаков опьянения — только лицо его становилось краснее.

— А когда выехали из Испании?

— Две недели назад.

"Две недели назад он еще бродил по замерзшим дорогам, — подумал Майкл, — с винтовкой, в полувоенной форме; над его головой проносились самолеты, а по обочинам дорог виднелись свежие могилы. А сейчас он стоит здесь в синем костюме, как шафер на своей свадьбе, и встряхивает ледяные кубики в бокале вина. Окружающие болтают о своем последнем кинофильме и о том, что говорят о нем критики, и почему ребенок закрывает во сне кулачком глаза: В углу комнаты гитарист распевает нелепые баллады, якобы сложенные на Юге. Все это происходит в богатой, устланной коврами, переполненной гостями квартире, на одиннадцатом этаже дома, которому ничто не угрожает. Из высоких окон открывается вид на парк, а над буфетом висит фуксиновая девица с тремя грудями. Пройдет еще немного времени, и он отправится на пристань — ее можно видеть из этих окон, — сядет на пароход и уедет обратно в Испанию. По его лицу трудно сказать, что он пережил, а его добродушно-грубоватая манера держаться не позволяет судить, знает ли он, что его ждет.

Люди, — продолжал размышлять Майкл, — удивительно легко приспосабливаются. Ведь Пэрриш значительно старше его и, несомненно, прожил более трудную жизнь, и все же он отправился в Испанию и участвовал в длинных переходах по залитой кровью земле. Он убивал и рисковал быть убитым, а сейчас возвращается туда продолжать ту же жизнь..."

Майкл тряхнул головой. Он понял, что ему неприятно присутствие этого краснолицего человека с огрубевшими руками: он торчит здесь, на этом вечере, как вежливый жандарм, приставленный к совести Майкла. Подумав об этом, он тут же возненавидел себя за такие мысли.

— ...Нам очень нужны деньги, — продолжал Пэрриш, обращаясь к Лауре, — деньги и политическая поддержка. Желающих драться мы найдем сколько угодно. Но английское правительство конфисковало все золото республиканцев в Лондоне, а Вашингтон помогает Франко. Мы вынуждены отправлять своих людей нелегально, а это требует денег — для взяток, для оплаты проезда и так далее. Однажды в окопах под Университетским городком, когда стоял такой холод, что, клянусь богом, у кита отмерзли бы соски на брюхе, ко мне обратились мои друзья. "Вот что, дружище Пэрриш, — сказал один из них, — ты все равно зря тратишь здесь патроны — мы еще не видели, чтобы ты убил хоть одного фашиста. Зато у тебя хорошо подвешен язык, и мы решили послать тебя обратно в Штаты. Расскажи там несколько душераздирающих, красочных историй о героях бессмертной Интернациональной бригады, сражающихся с фашистами. Поезжай и возвращайся с полными карманами денег". Ну вот я и приехал. Я выступаю на собраниях и даю полную волю своему красноречию. Не успеешь опомниться, как публика загорается энтузиазмом и становится необычайно щедрой. Глядя на этих восторженных девушек и видя, как стекаются денежки, я начинаю думать, что нашел свое истинное призвание в борьбе за свободу. — Пэрриш ухмыльнулся, радостно сверкнув белоснежными вставными зубами, и протянул буфетчику пустой бокал. — Вы тоже хотите послушать страшные рассказы о кровавой борьбе за свободу измученной Испании?

— Ну уж нет, — запротестовал Майкл. — Особенно после такого вступления!

— А таким людям правда и не нужна. — Пэрриш сразу отрезвел, с его лица исчезла улыбка. Он повернулся и обвел глазами комнату. И впервые в его холодном, суровом, оценивающем взгляде Майкл уловил, как много пережил этот человек.

— Беженцы... — снова заговорил Пэрриш. — Юноши, которые приехали в Испанию за пять тысяч миль и с удивлением узнали, что тут можно, оказывается, погибнуть от фашистской пули... Грязные французские таможенные чиновники, вымогающие взятки за то, чтобы в разгар зимы пропустить босых людей с кровоточащими ногами, через границу в Пиренеях...

Повсюду вымогатели, жулики и комбинаторы: в портах, в учреждениях... Даже в батальоне, в роте, рядом с тобой на передовых позициях можно встретить маменькиных сынков, которые, видя, как падают их товарищи, внезапно заявляют: "Я, должно быть, ошибся. Это выглядит совсем не так, как казалось в Дартмуте".

К буфету подошла маленькая полная блондинка лет сорока в девичьем розовом платье и взяла Лауру за руку.

— Лаура, дорогая, — сказала она. — Я искала тебя. Твоя очередь.

— Да?! — воскликнула Лаура, поворачиваясь к ней. — Прости, пожалуйста, что я заставила тебя ждать, но мистер Пэрриш так интересно рассказывает.

Услышав слово "интересно", Майкл слегка поморщился, а Пэрриш улыбнулся женщинам.

— Я вернусь через несколько минут, — пообещала Лаура Майклу. — Синтия гадает женщинам, и сейчас как раз моя очередь.

— Спросите, не суждено ли вам встретиться с сорокалетним ирландцем со вставными зубами, — громко сказал Пэрриш.

— Обязательно спрошу, — рассмеялась Лаура и ушла под руку с гадалкой.

Майкл видел, как Лаура прямой и чуть вызывающей походкой шла по комнате. За ней наблюдали двое мужчин — высокий, симпатичный Дональд Уэйд и некий Тэлбот. Оба они принадлежали к числу тех людей, которых Лаура называла своими "бывшими поклонниками". Казалось, их всегда приглашают на те же самые вечера, что и чету Уайтэкров. Майкл порой с беспокойством задумывался над выражением "бывший поклонник". Он не сомневался, что в свое время с каждым из них у Лауры был роман, а теперь она хотела заставить его поверить, что все это дело прошлое. Такое ложное положение раздражало Майкла, но он понимал, что уже бессилен что-либо изменить.

— Выпьем? — предложил Майкл.

— Охотно, — согласился Пэрриш.

Они подвинули бокалы буфетчику.

— Когда вы возвращаетесь? — спросил Майкл.

Пэрриш осмотрелся вокруг, и на его открытом честном лице появилось хитрое выражение.

— Трудно сказать, — шепотом ответил он, — да и глупо говорить об этом. Вы же знаете — госдепартамент... Везде фашистские шпионы. А я ведь формально уже утратил американское гражданство, после того как вступил в иностранную армию. Но если между нами... по всей вероятности, я уеду через месяц-полтора...

— Вы поедете один?

— Не думаю. Вместе со мной, очевидно, отправится небольшая группа хороших ребят. — Пэрриш дружески улыбнулся. — Двери Интернациональной бригады широко открыты. Это растущее предприятие. — Он задумчиво взглянул на Майкла, и тот понял, что ирландец оценивает его и задает себе вопрос: что делает этот человек в модном костюме здесь, в фешенебельной квартире, почему он не лежит за пулеметом, а торчит у буфета?

— Вы хотите и меня включить в эту группу?

— Нет.

— А деньги вы возьмете? — хрипло спросил Майкл.

— А деньги я возьму даже из святых рук самого папы Пия.

Майкл вытащил бумажник, в котором еще оставалось семьдесят пять долларов (он сегодня получил наградные), и отдал их Пэрришу.

— Оставьте себе на такси, — сказал Пэрриш, небрежно опуская деньги в боковой карман, и похлопал Майкла по плечу. — Мы убьем для вас пару фашистских ублюдков.

— Спасибо, — ответил Майкл, пряча бумажник. Ему не хотелось больше разговаривать с Пэрришем. — Вы останетесь здесь?

— Да.

— Ну, мы еще встретимся. Я хочу кое-кого повидать.

— Пожалуйста. — Пэрриш холодно поклонился. — Спасибо за деньги.

— Чепуха.

Майкл направился через комнату к группе стоявших в углу гостей. Еще издали он увидел Луизу — она посматривала на него и вопросительно улыбалась. Луиза была, как сказала бы Лаура, его "бывшей приятельницей", хотя, по правде говоря, они и сейчас поддерживали интимные отношения. Луиза вышла замуж, но получалось как-то так, что время от времени то ненадолго, то на более длительный срок они вновь становились любовниками. Майкл понимал, что когда-нибудь их связь будет открыта. Однако маленькая, смуглая, умевшая прятать концы в воду Луиза, ласковая и нетребовательная, слывшая одной из самых хорошеньких женщин Нью-Йорка, по-своему была дороже Майклу, чем жена. Иногда в зимний день, лежа рядом с ним в чужой квартире, Луиза вздыхала и, уставившись в потолок, говорила:

— Ну не чудесно ли, а? Но все же наступит время, когда нам придется расстаться.

Правда, ни она, ни Майкл всерьез никогда над этим не задумывались.

Луиза стояла рядом с Дональдом Уэйдом. У Майкла мелькнула было неприятная мысль о превратностях жизни, но тут же исчезла, как только он поцеловал Луизу и поздравил ее с Новым годом.

Затем Майкл степенно пожал руку Уэйду, как всегда удивляясь, почему мужчины считают необходимым соблюдать такую вежливость с бывшими любовниками своих жен.

— Здравствуйте, — сказала Луиза. — Давно вас не видела. Вам очень идет этот костюм. А где миссис Уайтэкр?

— Гадалка предсказывает ей судьбу, — ответил Майкл. — Лаура не жалуется на прошлое и теперь решила побеспокоиться о будущем... А где ваш муж?

— Не знаю. Где-то здесь. — Луиза неопределенно махнула рукой и улыбнулась серьезно и многозначительно, как она улыбалась только ему.

Уэйд слегка поклонился и отошел.

— Он, кажется, ухаживал за Лаурой? — спросила Луиза, посмотрев ему вслед.

— Не будь сплетницей.

— Я только из любопытства.

— Эта комната битком набита людьми, которые ухаживали за Лаурой. — С внезапным неудовольствием он оглядел гостей. Уэйд, Тэлбот, а вот появился еще один — долговязый артист по фамилии Морен, снимавшийся с Луизой в одной из кинокартин. Их фамилии упоминались вместе в одной газетной заметке, излагавшей голливудские сплетни. После появления этой заметки Лаура однажды рано утром специально позвонила Майклу в Нью-Йорк и принялась уверять его, что она и Морен всего лишь побывали вместе на официальном приеме, устроенном студией, и так далее и тому подобное.

— Эта комната, — в тон Майклу ответила Луиза, — полна женщин, за которыми когда-то ухаживал ты. А может, слово "когда-то" не совсем точно передает то, что я имею в виду?

— Теперешние вечера становятся очень уж многолюдными, — заметил Майкл. — Больше меня на них не заманишь. Нет ли здесь какого-нибудь местечка, где мы могли бы спокойно посидеть и поболтать?

— Попробуем найти.

Луиза взяла его за руку и повела мимо гостей в задние комнаты. Подойдя к одной из дверей, она приоткрыла ее и заглянула внутрь. В комнате было темно, и Луиза знаком предложила Майклу следовать за ней. Они вошли на цыпочках, осторожно прикрыли дверь и устало опустились на маленькую кушетку. После ярко освещенных комнат, которые они только что миновали, Майкл в первые секунды ничего не видел и с наслаждением закрыл глаза. Луиза уютно устроилась рядом с ним и ласково поцеловала его в щеку.

— Ну, здесь лучше? — спросила она.

У противоположной стены заскрипела кровать. Глаза Майкла уже начали привыкать к полумраку, и он увидел, как на кровати неуклюже приподнялась какая-то фигура и стала шарить на столике. Послышалось дребезжание чашки о блюдце; человек поднес чашку ко рту и отпил.

— Уни... — последовал долгий глоток из чашки, — ...зительно, — послышался второй глоток. Майкл узнал голос Арни. Драматург сидел на кровати, свесив ноги, потом нагнулся, едва не свалившись при этом, и уставился на соседнюю кровать.

— Томми! — окликнул он. — Эй, Томми, ты не спишь?

— Нет, мистер Арни, — ответил сонный голос десятилетнего мальчика, сына Джонсонов, владельцев квартиры.

— С Новым годом, Томми.

— С Новым годом, мистер Арни.

— Я не хочу беспокоить тебя, Томми. Но мне осточертело общество взрослых, вот я и пришел сюда поздравить молодое поколение с Новым годом.

— Большое спасибо, мистер Арни.

— Томми!..

— Да, мистер Арни? — Томми окончательно проснулся и заметно оживился. Майкл чувствовал, что Луиза с трудом сдерживает смех. Ему же было и смешно и вместе с тем неприятно, что из-за темноты он попал в такое положение и вынужден молчать.

— Томми, — продолжал Арни. — Рассказать тебе одну историю?

— Я люблю слушать истории, — отозвался Томми.

— Погоди... — Арни снова отпил из чашки и со стуком поставил ее на блюдце. — Погоди... А я ведь не знаю ни одной истории, подходящей для детей.

— А я люблю всякие истории, — успокоил его Томми. — На прошлой неделе я даже прочитал неприличный роман.

— Ну хорошо, — величественно согласился Арни. — Я расскажу тебе, Томми, одну историю, отнюдь не предназначенную для слуха детей, — историю моей жизни.

— А вас когда-нибудь сбивали с ног рукояткой револьвера? — неожиданно поинтересовался Томми.

— Не погоняй меня! — с раздражением ответил драматург. — Если меня и сбивали с ног рукояткой револьвера, то ты узнаешь об этом в свое время.

— Прошу прощения, мистер Арни. — Хотя Томми по-прежнему говорил вежливо, в его голосе на этот раз прозвучала обида.

— До двадцативосьмилетнего возраста, — начал Арни, — я был подающим надежды молодым человеком...

Майкл беспокойно зашевелился. Ему было стыдно, он чувствовал себя неловко, слушая этот разговор. Однако Луиза предупреждающе сжала ему руку, и он снова застыл на месте.

— Как говорится в романах, Томми, я получил хорошее образование, учился прилежно и мог безошибочно сказать, кому из английских поэтов принадлежат те или иные строфы. Томми, хочешь выпить?

— Нет, спасибо. — Томми теперь и думать забыл о сне и, усевшись на кровати, весь превратился в слух.

— Ты, вероятно, еще слишком мал, Томми, чтобы помнить рецензии на мою первую пьесу "Длинный и короткий". Сколько тебе лет, Томми?

— Десять.

— Слишком мал. — Снова звякнула чашка, поставленная на блюдце. — Я мог бы процитировать некоторые отзывы, но тебе это покажется скучным. Однако без ложного тщеславия скажу, что меня сравнивали со Стриндбергом и О'Нейлом [Стриндберг, Йухан Август (1849-1912) — шведский писатель демократического направления; О'Нейл (О'Нил), Юджин (1888-1953) — американский писатель-драматург, автор ряда мистико-символических пьес; у нас шли его пьесы "Косматая обезьяна", "Любовь под вязами"]. Ты когда-нибудь слыхал о Стриндберге, Томми?

— Нет, сэр.

— Черт возьми! И чему только сейчас учат детей в школах! — с раздражением воскликнул Арни. Он еще раз отпил из чашки. — Так вот моя биография, — продолжал он, несколько смягчаясь. — Меня приглашали в лучшие дома Нью-Йорка, я пользовался кредитом в четырех самых дорогих тайных кабаках. Мои фотографии нередко появлялись в газетах, меня часто приглашали выступать в различных комитетах и художественных обществах. Я перестал разговаривать со своими старыми друзьями, отчего сразу почувствовал себя лучше. Я уехал в Голливуд и в течение долгого времени получал там три с половиной тысячи долларов в неделю. А ведь это было еще до введения подоходного налога. Я научился пить, Томми, и женился на женщине, владевшей виллой в Антибе, во Франции и пивоваренным заводом в Милуоки. В тридцать первом году я изменил ей с ее лучшей приятельницей и, конечно, просчитался, потому что дама оказалась костлявой, как горная форель.

Арни снова шумно отпил из чашки. Майкл понимал, что ему не остается ничего другого, как сидеть в темноте и надеяться, что Арни не обнаружит его.

— Говорят, Томми, что я потерял свой талант в Голливуде, — тихо, словно декламируя, с нотками грусти в голосе продолжал Арни. — Что и говорить, Голливуд — самое подходящее для этого место, если уж человеку суждено потерять талант. Но я не верю этим людям, Томми, не верю. Я исписался, и все теперь избегают меня. Я не хожу к врачам, зачем? Они скажут, конечно, что я не протяну и шести месяцев. В любом порядочном государстве не разрешили бы поставить мою последнюю пьесу, но другое дело — в Голливуде. Я слабохарактерный интеллигент, Томми, а мы живем в такие времена, когда подобным людям нет места. Послушайся моего совета, Томми: расти глупым. Сильным, но глупым.

Арни тяжело заворочался на кровати и встал. В полумраке, на фоне окна, Майкл увидел его качающийся силуэт.

— И, пожалуйста, не думай, Томми, что я жалуюсь, — громко и воинственно заявил Арни. — Я старый пьяница, и надо мной все смеются. Я разочаровал всех, кто знал меня. Но я не жалуюсь. Если бы мне пришлось начать жизнь снова, я прожил бы ее так же. — Он взмахнул руками; чашка упала на ковер и разбилась, но Арни, по-видимому, ничего не заметил. — Но вот в одном случае, Томми, — торжественно добавил он, — в одном случае я поступил бы иначе. — Арни помолчал, размышляя о чем-то. — Я бы... — снова было заговорил он, но опять умолк. — Нет, Томми, ты еще слишком мал.

Арни величественно повернулся, прошел по захрустевшим осколкам и направился к двери. Томми не шевельнулся. Арни распахнул дверь и в хлынувшем из соседней комнаты свете увидел притаившихся на кушетке Майкла и Луизу.

— Уайтэкр, — кротко улыбнулся он. — Уайтэкр, дружище! Ты бы не мог оказать услугу старику? Пойди на кухню, старина, и принеси оттуда чашку с блюдцем. Какой-то сукин сын разбил мою чашку.

— Пожалуйста, — ответил Майкл и встал. Вместе с ним поднялась и Луиза. Майкл остановился в дверях и сказал: — Томми, тебе пора спать.

— Слушаюсь, сэр, — сонным голосом смущенно ответил мальчик.

Майкл вздохнул и отправился выполнять просьбу Арни.

О заключительной части вечера у Майкла остались самые сумбурные впечатления. Позднее он смутно припоминал, что как будто договорился с Луизой о свидании во второй половине дня во вторник, что Лаура рассказывала ему, как гадалка предсказала им развод. Но одно он помнил отчетливо: в комнате вдруг появился Арни. Драматург слабо улыбался, а изо рта у него стекали на подбородок капельки виски. Слегка наклонив голову набок, словно он застудил шею, не обращая внимания на гостей, Арни довольно твердо прошел по комнате и остановился около Майкла. Несколько секунд он стоял, покачиваясь, перед высоким французским окном, затем распахнул его и хотел перешагнуть через подоконник, но зацепился пиджаком за лампу. Освободившись, он снова полез в окно.

Все это происходило на глазах у Майкла. Он понимал, что надо сейчас же броситься к Арни и схватить его, но вдруг почувствовал, что его руки и ноги стали ватными, как во сне. Он очень медленно двинулся вперед, хотя и знал, что, если не поторопится, Арни успеет шагнуть в окно, вниз, с одиннадцатого этажа.

Позади себя Майкл услышал быстрые шаги, какой-то мужчина бросился к Арни и обхватил его руками. Несколько мгновений, ежесекундно рискуя выпасть, обе фигуры раскачивались на самом краю окна, освещенные темно-красным заревом неоновых реклам. Затем кто-то с силой захлопнул окно, и оба человека оказались в безопасности. Только тут Майкл увидел, что драматурга спас Пэрриш. Он успел добежать с другого конца комнаты, где находился буфет.

Лаура, пряча глаза, рыдала в объятиях Майкла. Ее беспомощность, необходимость утешать ее в такой момент вызывали у Майкла раздражение. И вместе с тем он был рад, что может сердиться на нее: это отвлекало его от мысли о том, как он опозорился. Впрочем, Майкл сознавал, что ему все равно не отделаться от этой мысли.

Вскоре комната опустела. Все были очень веселы, бесцеремонны и делали вид, что Арни просто-напросто сыграл шутку со своими друзьями. Арни спал на полу. Он отказался лечь в постель, а когда его пытались уложить на кушетку, всякий раз сползал с нее. Пэрриш, улыбающийся и счастливый, снова стоял у стойки, расспрашивая буфетчика, в каком тот состоит профсоюзе.

Майклу хотелось домой, но Лаура заявила, что проголодалась. Они оказались в какой-то шумной компании, втиснулись в чью-то машину, причем некоторых пришлось усадить на колени. Майкл вздохнул с облегчением, когда выбрался из переполненного автомобиля у большого, с крикливой вывеской ресторана на Мэдисон-авеню. Все расселись в столь же крикливо обставленном зале, стены которого были выкрашены в оранжевый цвет и почему-то украшены картинами, изображающими индейцев. Наспех набранные по случаю праздника неопытные официанты с грехом пополам обслуживали шумно веселящихся посетителей.

Майкл был пьян и чувствовал, что у него упорно слипаются глаза. Он молчал, так как убедился, что язык у него начинает заплетаться, едва он пытается что-нибудь сказать. Скривив рот в надменном, как ему казалось, презрении ко всему окружающему, он сидел и посматривал по сторонам. Внезапно Майкл обнаружил, что здесь же за столом сидит Луиза с мужем, Кэтрин с тремя студентами из Гарварда и Уэйд, причем последний держит Луизу за руку. Майкл начал медленно трезветь и сразу же почувствовал головную боль. Он заказал себе рубленый шницель и бутылку пива.

"Как все это противно! — с отвращением подумал он. — Бывшие возлюбленные, бывшие любовницы, бывшие никто... Но когда — во вторник или в среду — он должен встретиться с Луизой? А когда Уэйд встречается с Лаурой?.. Арни говорил о клубке змей, впавших в зимнюю спячку. Арни глупый, разочаровавшийся в жизни человек, но тут он прав. В подобном прозябании нет ни смысла, ни цели... Коктейли, пиво, коньяк, виски, еще рюмочку... — и все исчезает в тумане алкоголя: приличие, верность, мужество, решительность... И надо же было именно Пэрришу броситься через комнату к Арни. Возникла опасность, и он не стал раздумывать ни секунды. А Майкл стоял рядом с Арни и едва пошевелился, только вяло и нерешительно топтался на месте. Он стоял, чересчур полный и пьяный, обремененный слишком многими привязанностями, женатый на женщине, которая, в сущности, стала совершенно посторонним ему человеком. Иногда она прилетает сюда на неделю из Голливуда, напичканная всякими сплетнями. А пока она бог знает чем занимается там с мужчинами в эти душистые, напоенные ароматом апельсиновых деревьев калифорнийские вечера, он растрачивает здесь по пустякам свои лучшие годы, покорно плывет по течению, довольный тем, что зарабатывает немножко денег и что ему не приходится принимать никаких смелых решений... Только что начался тысяча девятьсот тридцать восьмой год. А ему тридцать лет. Ему нужно теперь же взять себя в руки, если он не хочет дойти до такого же состояния, как Арни, когда останется только выброситься из окна".

Майкл встал, пробормотал извинение и через переполненный ресторан направился в туалетную комнату. "Возьми себя в руки, — твердил он. — Разведись с Лаурой, начни суровую жизнь без всяких излишеств, живи так, как ты жил десять лет назад, когда тебе было двадцать, когда все было ясным и честным, а встречая новый год, ты не испытывал горького стыда за прожитый".

Спускаясь по ступенькам лестницы в туалетную комнату, Майкл решил, что новую жизнь следует начать сейчас же. Минут десять он подержит голову под краном. Вода смоет с его лица нездоровый пот и болезненный румянец, он причешется и заглянет в новый год прояснившимся взором.

Майкл открыл дверь в туалетную комнату, подошел к умывальнику и с отвращением посмотрел в зеркало на свое дряблое лицо, бегающие глаза и слабый, безвольный рот. Он вспомнил, каким был в двадцать лет — крепким, стройным, энергичным, отвергающим всякие компромиссы. Лицо того человека все еще сохранилось, скрытое под отвратительной маской, которую он сейчас видел в зеркале. Он восстановит свое прежнее лицо, очистит его от всего дурного, что наложили на него прожитые годы.

Майкл подставил голову под струю ледяной воды, промыл глаза и умылся. Вытираясь полотенцем, Майкл ощутил приятное покалывание в коже. Освеженный и отрезвевший, он поднялся по лестнице и снова подсел к компании за большой стол в центре шумного зала.

3

На Западном побережье Америки, в приморском городе Санта-Моника с его ровными, разбегающимися во все стороны улицами, обрамленными пальмами с широкими и неровными, словно рваными листьями, тоже заканчивался старый год. Казалось, он медленно растворяется в мягком сером тумане, который клубился над маслянистой поверхностью океана и над пышной пеной прибоя, неровной линией окаймляющего мокрые пляжи, обволакивая заколоченные на зиму ларьки для продажи горячих сосисок, и виллы кинозвезд, и прибрежную дорогу, ведущую в Мексику и Орегон.

Окутанные туманом улицы города как будто вымерли. Можно было подумать, что новый год сулит всеобщее бедствие, и жители города предусмотрительно отсиживаются в своих домах, пережидая неведомую опасность. Кое-где сквозь мутную влажную пелену тускло светились огни; кое-где туман был озарен тем багровым светом, который давно уже стал символом ночной жизни американских городов, — красным пульсирующим светом неоновых вывесок ресторанов, кафе, кинотеатров, гостиниц и заправочных станций. Во мгле этой тихой и печальной ночи он производил зловещее впечатление. Казалось, будто человечеству представилась возможность взглянуть украдкой за серые колеблющиеся драпировки и увидеть свое последнее пристанище — неведомую пещеру, залитую кроваво-красным светом.

Неоновая вывеска гостиницы "Вид на море", из которой даже в самый ясный день нельзя было увидеть ни клочка океана, окрашивала волны редкого тумана, проплывавшего за окном комнаты, где сидел Ной, в мертвящий, безрадостный тон. Свет от вывески проникал в темный номер, скользил по серым, выбеленным стенам и висевшей над койкой литографии с видом йосемитских водопадов. Красные пятна падали на подушку и на лицо спящего старика, отца Ноя, освещая крупный, хищный нос с глубоко вырезанными раздувающимися ноздрями, запавшие глаза, высокий лоб, пышную белую шевелюру, выхоленные усы и эспаньолку, как у "полковников" в ковбойских кинофильмах, — такую нелепую и неуместную здесь, у еврея, умирающего в чужой комнатушке.

Ною хотелось почитать, но он не решался: свет мог разбудить отца. Он пытался уснуть на единственном жестком стуле, но ему мешало тяжелое дыхание больного, хриплое и неровное. Врач и та женщина, которую отец отослал от себя в канун рождества, эта вдова, как бишь ее?.. — Мортон, сообщили ему, что Джекоб умирает, однако Ной не поверил им. Он приехал по телеграмме, которую миссис Мортон по требованию отца послала ему в Чикаго. Чтобы купить билет на автобус, Ною пришлось продать пальто, пишущую машинку и старый большой чемодан. Ной очень торопился, за всю дорогу ни разу не вышел из автобуса и в Санта-Монику приехал страшно усталый, с головной болью, но как раз вовремя, чтобы присутствовать при трогательной сцене.

Джекоб причесался, привел в порядок свою бородку и сидел на койке, словно Иов во время спора с богом. Он поцеловал миссис Мортон, которой было уже за пятьдесят, и отослал ее, заявив своим раскатистым, театральным голосом:

— Я хочу умереть на руках у своего сына. Я хочу умереть среди евреев. А сейчас прощай...

Ной впервые узнал, что миссис Мортон не еврейка. Все было как во втором акте еврейской пьесы в театре на Второй авеню в Нью-Йорке: миссис Мортон расплакалась, но Джекоб был неумолим, и ей пришлось уйти. По настоянию замужней дочери рыдающая вдова уехала к себе в Сан-Франциско. Ной остался наедине с отцом в маленькой комнатушке с единственной койкой, в дешевой гостинице на окраинной улице в полумиле от зимнего океана.

Каждое утро на несколько минут заглядывал доктор. Кроме него, Ной никого не видел, да он никого и не знал в этом городе. Отец настойчиво требовал, чтобы сын ни на шаг не отходил от него, и Ной спал тут же, на полу у окна, на жестком тюфяке, который скрепя сердце дал ему хозяин гостиницы.

Ной прислушался к тяжелому, прерывистому дыханию отца, наполнявшему пропитанную запахом лекарств комнату. Ему почему-то показалось, что отец не спит и умышленно дышит так тяжело, полагая, что коль скоро человеку предстоит переселиться в иной мир, то каждый его вздох должен напоминать об этом прискорбном событии.

Ной стал пристально рассматривать старчески красивую голову отца — она неподвижно покоилась на темной подушке, а рядом на столике тускло поблескивали пузырьки с лекарствами. Он снова почувствовал, что его раздражают и густые, неподстриженные брови, и волнистая, театрально взлохмаченная копна жестких волос, которые отец, по глубокому убеждению Ноя, тайком обесцвечивал, и его импозантная седая борода на худом, аскетическом лице. Почему отец, раздраженно думал Ной, хочет выглядеть как иудейский царь, прибывший в Калифорнию со специальной миссией? Другое дело, если бы он действительно вел праведную жизнь... Отец пытался изображать из себя Моисея, спустившегося с Синая с каменными скрижалями в руках, но это была Лишь злая шутка над окружающими, если вспомнить, сколько женщин он переменил за свою долгую бурную жизнь, вспомнить все его банкротства, бесконечные долги, которые он никогда не возвращал, всех его кредиторов, разбросанных от Одессы до Гонолулу.

— Поторопись, боже, — заговорил Джекоб, открывая глаза. — Поспеши, владыко, взять меня. Подай мне руку помощи...

Это была еще одна привычка отца, всегда приводившая Ноя в бешенство. Джекоб знал библию наизусть и по-еврейски и по-английски и, хотя не верил ни в бога, ни в черта, постоянно уснащал свою речь длинными и напыщенными библейскими цитатами.

— Освободи меня, мой владыка, из рук нечестивых, неправых и злых. — Джекоб отвернулся к стене и снова закрыл глаза.

Ной встал со стула, подошел к кровати и плотнее укутал отца одеялами. Джекоб, казалось, даже не заметил этого. Ной посмотрел на отца, прислушался к его тяжелому дыханию и отошел. Он распахнул окно и жадно вдохнул сырой, пропитанный острым запахом моря воздух. Между раскидистыми пальмами на бешеной скорости промчалась машина, приветствуя праздник гудками сирены, но уже через мгновение и сама машина, и ее гудки потонули в тумане.

"Ну и местечко! — совсем некстати промелькнуло у Ноя. — Как это люди могут праздновать здесь наступление Нового года!" Он поежился от холода, но оставил окно открытым.

Ной работал клерком на заказах в одной из посылочных фирм, Чикаго. Самому себе он честно признавался, что был рад предлогу съездить в Калифорнию, хотя бы даже для того, чтобы присутствовать при смерти отца. Обласканный солнцем берег, раскаленный песок пляжей, сады, где деревья купаются в ярком солнечном свете, хорошенькие девушки...

Ной посмотрел вокруг и мрачно улыбнулся. Целую неделю шел дождь. А отец бесконечно затягивал свое пребывание на смертном ложе. У Ноя оставалось всего семь долларов, к тому же, как он узнал, кредиторы уже наложили арест на фотоателье отца. Даже в лучшем случае, если удастся все распродать по наивысшим ценам, они смогут получить лишь центов по тридцать за доллар. Ной побывал у маленькой, запущенной студии недалеко от берега океана и заглянул внутрь через закрытую на замок застекленную дверь. Его отец специализировался на художественных, щедро подретушированных портретах молодых женщин. Через грязное, давно не протиравшееся стекло на Ноя смотрели томные, густо подведенные глаза бесчисленных местных красоток, задрапированных в черный бархат, с эффектно освещенными лицами. Подобные ателье отец открывал то в одном конце страны, то в другом, и его профессия преждевременно свела в могилу мать Ноя. Такие ателье часто появляются во время сезона в жалких домишках приморских городков. Кое-как просуществовав несколько месяцев, они исчезают, оставив после себя лишь рваные бухгалтерские книги, долги да груды выцветших фотографий и рекламных листовок — весь тот мусор, который потом сжигают на заднем дворе новые арендаторы.

За свою жизнь Джекоб перепробовал много профессий. Он торговал местами для могил на кладбищах и противозачаточными средствами, земельными участками и священным вином, подержанной мебелью и свадебными нарядами; доводилось ему и собирать объявления, а одно время он даже содержал лавочку для матросов в Балтиморском порту. Но ни одно из этих занятий не давало ему средств для безбедного существования. И все же, благодаря хорошо подвешенному языку, с которого так и сыпались библейские изречения, благодаря своему старомодному красноречию, а также выразительному, красивому лицу и бьющей через край энергии, он всегда ухитрялся находить женщин, и они восполняли разницу между тем, что Джекоб добывал в поте лица своего в борьбе за существование, и тем, что ему в действительности требовалось на жизнь. Его единственный ребенок Ной был вынужден вести бродячую, беспорядочную жизнь. Он часто оставался один, то подолгу, жил у каких-то дальних родственников, то, преследуемый и одинокий, прозябал в захудалых школах-интернатах.

— Язычники сжигают в печи брата моего Израиля...

Ной вздохнул и открыл окно. Джекоб лежал, вытянувшись во весь рост, и широко раскрытыми глазами смотрел в потолок. Ной зажег единственную лампочку, прикрытую розовой, местами прогоревшей бумагой, и в пропахшей лекарствами комнате появился легкий запах гари.

— Я могу тебе чем-нибудь помочь, отец? — спросил Ной.

— Я вижу языки пламени, — ответил Джекоб. — Я чувствую запах горящего мяса. Я вижу, как трещат в огне кости брата. Я покинул его, и сегодня он умирает среди иноверцев.

Ной снова почувствовал прилив раздражения. Джекоб не видел своего брата тридцать пять лет. Уезжая в Америку, он оставил его в России помогать отцу и матери. Из разговоров отца Ной знал, что он презирал своего брата и что они расстались врагами. Однако года два назад отец каким-то путем получил от брата письмо из Гамбурга, куда тот перебрался в 1919 году. Это было отчаянное письмо, настоящий вопль о помощи. Ной должен был признать, что отец сделал все возможное, — без конца писал в бюро по делам иммигрантов и даже побывал в Вашингтоне. Старомодный, бородатый, не то раввин, не то шулер с речных пароходов, он, как видение, появлялся в коридорах государственного департамента и вел разговоры со сладкоречивыми, но неотзывчивыми молодыми людьми — воспитанниками Принстонского и Гарвардского университетов, рассеянно, с презрительным видом перебиравшими бумаги на своих полированных столах. Так ничего у него и не вышло. После единственного отчаянного призыва о помощи наступило зловещее молчание. Немецкие чиновники не отвечали на запросы. Джекоб вернулся в залитую солнцем Санта-Монику к своей фотостудии и дебелой вдовушке миссис Мортон. О брате он больше не вспоминал. И вот сегодня вечером, когда за окнами колыхался окрашенный багровыми отблесками туман, когда близился конец старого года, а вместе с ним и его собственный конец, Джекоб снова вспомнил о своем покинутом и застигнутом столпотворением в Европе брате, и его пронзительный вопль о помощи вновь прозвучал в затуманенном сознании умирающего.

— Плоть, — заговорил Джекоб раскатистым и сильным даже на смертном одре голосом, — плоть от плоти моей, кость от кости моей, ты несешь наказание за грехи тела моего и души моей.

"О боже мой! — мысленно воскликнул Ной, взглянув на отца. — И почему он всегда должен разговаривать белыми стихами, как мифический пастырь, диктующий стенографистке на холмах иудейских?"

— Не улыбайся. — Джекоб пристально смотрел на сына, и его глаза в темных впадинах были удивительно блестящими и понимающими. — Не улыбайся, сын мой. Мой брат за тебя сгорает на костре.

— Да я и не думаю улыбаться, — успокоил Ной отца и положил ему руку на лоб. Кожа у Джекоба была горячая и шершавая, и Ной почувствовал, как легкая судорога отвращения свела его пальцы.

Лицо Джекоба исказилось презрительной гримасой присяжного оратора.

— Вот ты стоишь здесь, в своем дешевом американском костюме, и думаешь: "Да какое отношение имеет ко мне брат отца? Он для меня посторонний человек. Я никогда его не видел, и что мне до того, что он умирает в пекле Европы! В мире ежеминутно кто-нибудь умирает". Но он вовсе не посторонний тебе. Он всеми гонимый еврей, как и ты.

Джекоб в изнеможении закрыл глаза, и Ной подумал: "Если бы отец говорил простым, нормальным языком, это трогало бы и волновало. Кого, в самом деле, не тронул бы вид умирающего отца, такого одинокого в последние минуты своей жизни, терзаемого думами о брате, убитом за пять тысяч миль отсюда, скорбящего о трагической судьбе своего народа". И хотя Ной не воспринимал смерть своего неведомого дяди как личную трагедию, тем не менее, будучи здравомыслящим человеком, он не мог не чувствовать, как давит на него все то, что происходит в Европе. Но ему так часто приходилось выслушивать разглагольствования отца, так часто приходилось наблюдать его театральные, рассчитанные на внешний эффект манеры, что теперь никакие ухищрения старика не могли бы его растрогать. И стоя сейчас у его постели, всматриваясь в посеревшее лицо и прислушиваясь к неровному дыханию, он думал лишь об одном: "Боже милосердный! Неужели отец будет играть до последнего своего вздоха!"

— В тысяча девятьсот третьем году, — заговорил отец, не открывая глаз — при расставании в Одессе Израиль дал мне восемнадцать рублей и сказал: "Ты ни на что не годен, с чем тебя и поздравляю. Послушайся моего совета: всегда и во всем полагайся на женщин. Америка в этом отношении не исключение — женщины там такие же идиотки, как и повсюду, и они будут содержать тебя". Он не пожал мне руки, и я уехал. А ведь он, несмотря ни на что, должен бы пожать мне руку, ведь правда, Ной?

Его голос внезапно упал до еле внятного шепота и уже не вызывал у Ноя мысль о спектакле.

— Ной...

— Да, отец?

— А ты не думаешь, что он должен был пожать мне руку?

— Думаю, отец.

— Ной...

— Да, отец?

— Пожми мне руку, Ной.

Поколебавшись, Ной наклонился и взял сухую широкую руку отца. Кожа на ней шелушилась, ногти, обычно так тщательно наманикюренные, успели отрасти и были обкусаны; под ними чернели каемки грязи. Ной почувствовал слабое, беспокойное пожатие его пальцев.

— Ну, хорошо, хорошо... — вдруг проворчал Джекоб и отдернул руку, словно под влиянием какой-то неожиданно возникшей мысли. — Хорошо, довольно. — Он вздохнул и уставился в потолок.

— Ной...

— Да.

— У тебя есть карандаш и бумага?

— Есть.

— Пиши, я буду диктовать...

Ной сел за стол и взял лист тонкой белой бумаги с изображением гостиницы "Вид на море", окруженной просторными лужайками и высокими деревьями. Ничего общего с действительностью это изображение не имело: на бумаге отель выглядел подлинным райским уголком.

— "Израилю Аккерману, — сухим деловым тоном начал Джекоб, — 29, Клостерштрассе, Гамбург, Германия".

— Но, отец... — начал было Ной.

— Пиши по-еврейски, — перебил Джекоб, — если не можешь по-немецки. Он не очень грамотный, но поймет.

— Слушаю, отец. — Ной не умел писать ни по-еврейски, ни по-немецки, но не нашел нужным признаться в этом отцу.

— "Мой дорогой брат..." Написал?

— Да.

— "Мне стыдно, что я не написал тебе раньше, но ты легко можешь себе представить, как я был занят. Вскоре после приезда в Америку..." Написал, Ной?

— Да, — ответил Ной, нанося на бумагу ничего не означающие каракули. — Написал.

— "Вскоре после приезда в Америку, — с усилием продолжал Джекоб, и его низкий голос глухо звучал в сырой комнатушке, — я устроился в одну крупную фирму. Я очень много работал (знаю, что ты мне не поверишь), и меня все время продвигали с одного важного поста на другой. Через полтора года я стал самым ценным работником фирмы, а затем компаньоном и вскоре женился на дочери владельца фирмы фон Крамера, выходца из старинной американской семьи. Я понимаю, как тебе приятно будет узнать, что у меня пятеро сыновей и две дочери — гордость и утешение престарелых родителей. Мы живем на покое в фешенебельном пригороде Лос-Анджелеса — большого, постоянно залитого солнцем города на побережье Тихого океана. В нашем доме четырнадцать комнат. По утрам я встаю не раньше половины десятого и каждый день езжу в свой клуб, где провожу время за игрой в гольф. Я уверен, что ты с интересом прочтешь все эти подробности..."

Ной почувствовал, что к его горлу подступает комок. Он опасался, что расхохочется, едва откроет рот, и отец умрет под неудержимый смех своего сына.

— Ной, — ворчливо спросил Джекоб, — ты все записываешь?

— Да, отец, — с трудом пробормотал Ной.

— "Правда, ты старший брат, — продолжал успокоенный Джекоб, — и привык давать советы. Но сейчас понятия "старший" и "младший" потеряли свое прежнее значение. Я много путешествовал и думаю, что некоторые мои советы будут для тебя полезны. Еврей ни на минуту не должен забывать, как себя вести. В мире так много людей, которых гложет зависть, и их становится все больше. Взглянув на еврея, они говорят: "Фи, как он себя держит за столом!" или: "А брильянты-то на его жене фальшивые!", или: "Как он шумно ведет себя в театре!", или: "Весы-то у него в лавке с фокусом. Он всегда обвешивает". Жить становится все труднее, и еврей должен вести себя так, словно жизнь всех остальных евреев зависит от каждого его поступка. Вот почему есть он должен бесшумно, изящно орудуя ножом и вилкой; он не должен позволять своей жене носить брильянты, особенно фальшивые; его весы должны быть самыми точными в городе, а ходить он должен, как ходит солидный, знающий себе цену человек..." Нет! — внезапно спохватился старик. — Вычеркни все это, а то он еще рассердится.

Джекоб глубоко вздохнул и долго молчал. Казалось, он совсем перестал шевелиться, и Ной с беспокойством взглянул на него, но убедился, что отец еще жив.

— "Дорогой брат, — заговорил наконец Джекоб прерывающимся и до неузнаваемости изменившимся, хриплым голосом, — все, что я написал тебе, — ложь. Я жил отвратительно, всех обманывал и вогнал в могилу свою жену. У меня только один сын, и нет никакой надежды, что из него выйдет толк. Я банкрот, и все, о чем ты меня предупреждал, действительно сбылось..."

Он захлебнулся, попытался добавить еще что-то и умолк. Ной дотронулся до груди отца, пытаясь услышать биение его сердца. Под сухой, сморщенной шелушащейся кожей резко выступали хрупкие ребра. Сердце под ними уже не билось.

Ной сложил руки отца на груди и закрыл ему глаза — он не раз видел в кинофильмах, что именно так принято поступать. Лицо Джекоба с открытым ртом было как живое, на нем застыло такое выражение, словно он собирался произнести речь. Ной больше не прикоснулся к отцу, он не знал, что полагается делать дальше в подобных случаях. Взглянув на лицо мертвого, он понял, что испытывает чувство облегчения. Итак, все кончилось. Никогда уже он не услышит властного голоса отца и никогда не увидит его театральных жестов.

Ной прошелся по комнате, механически отмечая, что в ней осталось ценного. Собственно, ценного не было ничего. Два поношенных довольно безвкусных двубортных костюма, библия в кожаном переплете, фотография семилетнего Ноя на шотландском пони, вставленная в серебряную рамку, коробочка с булавкой для галстука и запонками из стекла и никеля да перевязанный бечевкой потрепанный красный конверт. Ной обнаружил в нем двадцать акций радиофирмы, обанкротившейся в 1927 году.

На дне шкафа Ной нашел картонную коробку. В ней лежал большой старинный портретный фотоаппарат с сильным объективом, тщательно завернутый в мягкую фланель. Это была единственная вещь в комнате, с которой обращались любовно и заботливо. Ной мысленно поблагодарил отца за то, что он сумел укрыть фотоаппарат от бдительного ока кредиторов. Теперь, кажется, можно будет раздобыть денег на похороны. Поглаживая потертую кожу и отполированную линзу аппарата, Ной сначала подумал, что стоило бы, пожалуй, оставить эту вещь у себя, как единственную память об отце, но тут же понял, что не может позволить себе такую роскошь. Он тщательно завернул фотоаппарат, снова уложил его в коробку и спрятал в углу шкафа под грудой старой одежды.

Потом он направился к двери, но на пороге оглянулся. В тусклом свете лампочки лежащий на постели отец казался несчастным и страдающим. Он выключил свет и вышел из комнаты.

Ной медленно шел по улице. После недели затворничества в тесной комнатушке свежий воздух показался ему необыкновенно приятным, а прогулка восхитительной. Дыша полной грудью и ощущая, как расправляются его легкие, он мягко ступал по влажному тротуару, прислушиваясь к своим шагам, и чувствовал себя молодым и здоровым. Чистый морской воздух в эту безлюдную ночь был пропитан каким-то особенным запахом. Ной направился к нависшей над океаном скале, и чем ближе он подходил к ней, тем сильнее чувствовал этот резкий солоноватый запах.

Откуда-то из темноты донеслась музыка. Она то усиливалась, подхваченная ветром, то замирала, когда затихали его порывы. Ной пошел на эти звуки и, дойдя до угла, понял, что музыка слышится из бара на противоположной стороне улицы. В дверь то и дело входили и выходили люди. Над дверью висел плакат:

В праздник цены обычные.

Встречайте Новый год у нас!

Из радиолы-автомата, установленной в баре, послышались звуки новой пластинки, и низкий женский голос запел: "И днем и ночью — только ты, и под луною и под солнцем — лишь ты один..." Сильный, полный страсти голос певицы плыл в тихой и влажной ночи.

Ной пересек улицу, толкнул дверь и вошел в бар. В дальнем углу сидели два моряка в обществе какой-то блондинки. Все трое созерцали пьяного, который бессильно уронил голову на отделанную под красное дерево стойку. Буфетчик взглянул на Ноя.

— У вас есть телефон? — спросил Ной.

— Вон там. — Буфетчик показал на будку у противоположной стены комнаты. Ной направился к телефону.

— Будьте с ним повежливее, ребята, — услышал он обращенные к морякам слова блондинки, когда проходил мимо. — Приложите ему к затылку лед.

На лицо женщины падал зеленоватый свет от радиолы. Она широко улыбнулась Ною. Он кивнул, вошел в телефонную будку и вынул из кармана визитную карточку, полученную от доктора. На ней был записан телефон похоронного бюро, открытого круглые сутки.

Ной набрал номер. Прижав трубку к уху и прислушиваясь к гудкам, он подумал о другом телефоне, который-стоит там, в похоронном бюро, на полированном письменном столе из темного дерева, освещенный единственной лампочкой под абажуром, и своими звонками возвещает о наступлении Нового года.

Ной уже собирался повесить трубку, когда услышал голос на другом конце провода.

— Алло, — не очень внятно ответил кто-то издалека. — Похоронное бюро Грейди.

— Я бы хотел навести справки о похоронах, — сказал Ной. — У меня только что умер отец.

— Имя усопшего?

— Я бы хотел справиться о ценах. Денег у меня не так много и...

— Мне нужно знать имя, — перебил сухой, официальный голос.

— Аккерман.

— Уотерфилд? — переспросил голос, и в нем внезапно послышались бархатистые нотки. — Как его зовут? — Ной услышал, как его невидимый собеседник шепотом добавил: — Да перестань же Глэдис! — и снова заговорил в телефон, с трудом подавляя смех: — Как его зовут?

— Аккерман... Аккерман.

— Это имя?

— Нет, фамилия. Имя — Джекоб.

— Я бы попросил вас, — с пьяным высокомерием произнес голос, — говорить яснее.

— Мне нужно знать, — громко сказал Ной, — сколько вы берете за кремацию.

— За кремацию? Да, да. Ну что ж, для желающих мы организуем и кремацию.

— Сколько это будет стоить?

— А сколько будет экипажей?

— Что, что?

— Сколько потребуется экипажей? Сколько будет присутствовать гостей и родственников?

— Один, — ответил Ной. — Один гость, он же родственник.

Пластинка "И днем и ночью" с треском и шумом подошла к концу, и Ной не расслышал, что сказал человек из похоронного бюро.

— Мне нужно, чтобы все было обставлено как можно скромнее, — в отчаянии заговорил Ной. — У меня мало денег.

— Понимаю, понимаю... Позвольте еще один вопрос. Умерший был застрахован?

— Нет.

— В таком случае вам придется, сами понимаете, уплатить наличными. И вперед.

— Сколько? — крикнул Ной.

— Вы хотите, чтобы прах был помещен в простую картонную коробку или в посеребренную урну?

— В простую картонную коробку.

— Самая дешевая цена у нас, дорогой друг, — человек из похоронного бюро внезапно заговорил солидно и отчетливо, — самая дешевая цена — семьдесят шесть долларов пятьдесят центов.

— Вам придется заплатить еще пять центов за дополнительные пять минут разговора, — прервала их телефонистка.

— Сейчас. — Ной опустил в автомат монету, и телефонистка поблагодарила его.

— Хорошо, я согласен, семьдесят шесть долларов и пятьдесят центов, — продолжал Ной и подумал, что как-нибудь наскребет эту сумму. — В таком случае послезавтра в полдень, — добавил он, быстро сообразив, что сможет второго января побывать в городе и продать фотоаппарат и другие вещи. — Адрес — гостиница "Вид на море". Вы знаете, как ее найти?

— Да, — ответил пьяный голос, — договорились. Гостиница "Вид на море". Завтра я пришлю к вам своего человека, и вы сможете подписать контракт.

— Хорошо, — согласился вспотевший Ной и собирался было повесить трубку, но оказалось, что человек из похоронного бюро не кончил.

— Еще один вопрос, любезный, — сказал он. — Как с надгробной службой?

— А что именно?

— Какую религию исповедовал покойный?

Джекоб был атеистом, но Ной не нашел нужным информировать об этом похоронное бюро.

— Он был еврей.

— Гм... — Наступило молчание, затем Ной услышал веселый голос пьяной женщины: — Давай, Джордж, хлопнем еще по рюмочке!

— К сожалению, — снова заговорил человек из похоронного бюро, — мы не в состоянии организовать надгробную службу по еврейскому обряду.

— Да какая вам разница! — крикнул Ной. — Он не был религиозным, и никакой службы ему не нужно.

— Это невозможно, — хрипло, но с достоинством ответил голос. — Евреев мы не обслуживаем. Я не сомневаюсь, что вы найдете другие... много других похоронных бюро, которые берутся кремировать евреев.

— Но вас рекомендовал доктор Фишборн! — в бешенстве заорал Ной. Он чувствовал, что не в состоянии снова вести этот разговор с другим похоронным бюро; он был ошеломлен и сбит с толку. — Разве вы не обязаны хоронить людей?

— Примите мои соболезнования в постигшем вас горе, любезный, но мы не видим возможности...

Ной услышал какую-то возню, затем женский голос произнес:

— Джорджи, дай-ка я с ним поговорю!

После короткой паузы женщина заплетающимся языком, но громко и нагло сказала:

— Послушай, ну что ты привязался? Мы заняты. Ты разве не слышал? Джорджи ясно сказал, что жидов он не хоронит. С Новым годом!

На том конце провода повесили трубку.

Трясущимися руками Ной с трудом нацепил на рычаг телефонную трубку. Все его тело покрылось испариной. Выйдя из будки, он медленно направился к двери — мимо радиолы, из которой теперь доносился джазовый вариант "Баллады о Лох-Ломонде", мимо моряков, развлекавшихся в обществе блондинки, и мертвецки пьяного человека.

— Что случилось, старина? — улыбнулась блондинка. — Ее нет дома?

Ной промолчал. Едва передвигая от слабости ноги, он подошел к незанятому концу стойки и сел на высокий стул.

— Виски! — бросил он буфетчику. Он выпил вино, не разбавляя, и тут же заказал новую порцию. Два стакана, выпитые один за другим, немедленно оказали свое действие. В затуманенном вином сознании и сам бар, и музыка, и люди казались Ною приятными и милыми. И когда к нему, преувеличенно вихляя полными бедрами, подошла блондинка, затянутая в узкое желтое платье с цветами, в красных туфлях и маленькой шляпке с фиолетовой вуалькой, он добродушно ухмыльнулся ей.

— Ну вот, — сказала блондинка, мягко прикасаясь к его руке, — так-то лучше.

— С Новым годом, — приветствовал ее Ной.

— Милый... — Блондинка уселась рядом и, ерзая на сиденье, обитом красной искусственной кожей, терлась коленом о его ногу. — Милый, у меня неприятность. Я присмотрелась к людям в баре и решила, что могу положиться только на тебя... Коктейль, — сказала она неторопливо подошедшему буфетчику. — Когда у меня неприятность, — продолжала она, взяв Ноя за локоть и озабоченно посматривая на него через вуалетку маленькими голубыми подведенными глазами, серьезными и зовущими, — меня так и тянет к итальянцам. У них сильный характер, они вспыльчивы, но отзывчивы. По правде сказать, милый, мне нравятся вспыльчивые мужчины. Мужчина, которого нельзя вывести из себя, не может дать женщине счастья даже на десять минут в год. Я ищу в мужчине две вещи: отзывчивый характер и полные губы.

— Что, что? — переспросил озадаченный Ной.

— Полные губы, — серьезно повторила блондинка. — Меня зовут Джорджия, миленький, а тебя?

— Рональд Бивербрук, — ответил Ной. — И должен тебе сказать... я не итальянец.

— Да? — разочарованно протянула женщина, одним глотком отпивая половину коктейля. — А я была готова поклясться, что ты итальянец. А кто же ты, Рональд?

— Индеец. Индеец племени сиу.

— И все равно держу пари, что ты можешь сделать женщину очень счастливой.

— Давай-ка выпьем, — предложил Ной.

— Голубчик, — обратилась блондинка к буфетчику, — два двойных коктейля... А мне и индейцы нравятся, — снова повернулась она к Ною. — Единственно, кто мне не нравится, — это обыкновенные американцы. Они не умеют обращаться с женщинами. Получат свое — и скорее к женам... Золотце, — продолжала она, допивая первый коктейль, — а почему бы тебе не подойти к этим двум морякам и не сказать им, что ты проводишь меня домой? И прихвати с собой пивную бутылку на случай, если они начнут спорить.

— Ты пришла с ними? — спросил Ной. У него слегка кружилась голова, ему было весело. Разговаривая с женщиной, он гладил ее руку, заглядывал ей в глаза и улыбался. Руки у блондинки были огрубелые, мозолистые, и она стыдилась их.

— Это от работы в прачечной, — печально пояснила она. — Не вздумай, котик, наниматься на работу в прачечную!

— Хорошо, — согласился Ной.

— Я пришла вот с этим. — Женщина кивнула на пьяного, голова которого покоилась на стойке бара. От этого движения ее вуалетка затрепетала в зелено-багровом свете радиолы. — Получил нокаут в первом же раунде. Слушай-ка, я тебе кое-что скажу. — Она наклонилась к Ною, обдавая его сильным запахом джина, лука и дешевых духов, и зашептала: — Эти моряки, хотя и военные, сговариваются ограбить его, а потом пойти за мной и в каком-нибудь темном переулке отобрать у меня сумочку. Возьми пивную бутылку, Рональд, и пойди поговори с ними.

Буфетчик принес коктейли. Женщина вынула из сумки десятидолларовую бумажку и протянула ее буфетчику.

— Плачу я, — сказала она. — Этот бедный парень так одинок в канун Нового года.

— Ты не должна за меня платить, — запротестовал Ной.

— За нас, котик! — Блондинка подняла бокал и через вуаль нежно и кокетливо взглянула на Ноя. — Для чего же нам деньги, милый, если не угощать друзей?

Они выпили, и женщина погладила Ною колено.

— Какой у тебя бледный вид, мой хороший, — сказала она. — Надо тобой заняться. Давай уйдем отсюда. Мне здесь больше не нравится. Пойдем ко мне, в мою квартирку. У меня припасена бутылочка виски "Четыре розы", и мы вдвоем отпразднуем Новый год. Поцелуй меня разок, моя радость. — Она наклонилась и решительно закрыла глаза. Ной поцеловал ее. У нее были мягкие губы, и помада на них отдавала не только джином и луком, но еще и малиной. — Я не могу больше ждать. — Блондинка довольно твердо встала на ноги и потянула за собой Ноя. С бокалами коктейля они направились к морякам, которые не спускали с парочки глаз. Оба они были молоды, их лица выражали озадаченность и разочарование.

— Поосторожнее с моим другом, — предупредила их женщина и поцеловала Ноя в затылок. — Он индеец сиу... Я сейчас вернусь, котик. Пойду освежусь, чтобы больше тебе понравиться.

Блондинка хихикнула, сжала ему руку и, с коктейлем в руке, все так же жеманно виляя затянутыми в корсет бедрами, направилась в дамскую комнату.

— Что она там болтала тебе? — поинтересовался моряк помоложе. Он сидел без шапочки, его волосы были подстрижены так коротко, что казались первым пушком на голове младенца.

— Она говорит, — заявил Ной, чувствуя себя сильным и готовым на все, — она говорит, что вы собираетесь ее ограбить.

Моряк постарше фыркнул.

— Мы — ее?! Ну и ну! Как раз наоборот, братишка.

— Она потребовала двадцать пять долларов, — вмешался первый моряк. — По двадцать пять с каждого. Она говорит, что никогда раньше этим не занималась, что она замужем, а потому ей надо добавить за риск.

— И вообще, что она о себе воображает? — возмутился моряк в шапочке. — А сколько она с тебя запросила?

— Нисколько, — ответил Ной, ощущая прилив какой-то нелепой гордости. — Мало того, она еще обещала бутылку виски.

— Как тебе нравится? — с горечью сказал старший моряк, повернувшись к своему приятелю.

— Ты пойдешь с ней? — завистливо спросил молодой.

— Нет. — Ной отрицательно покачал головой.

— Почему?

— Да так, — пожал плечами Ной.

— Э, парень, тебя, видно, хорошо обслуживают.

— Знаешь что? — обратился моряк в шапочке к своему приятелю. — Пойдем-ка отсюда. Тоже мне, Санта-Моника! — Он укоризненно взглянул на своего друга. — Уж лучше бы мы сидели в казарме.

— Откуда вы? — поинтересовался Ной.

— Из Сан-Диего. Вот он, — моряк постарше зло и насмешливо кивнул на приятеля с пушком на голове, — он обещал, что мы хорошо позабавимся в Санта-Монике. Две вдовушки в отдельном домике... Чтоб я еще когда-нибудь поверил тебе!..

— А я-то при чем? — огрызнулся молодой моряк. — Откуда я знал, что они меня разыгрывают и что адрес липовый.

— Мы часа три бродили в этом проклятом тумане, — подхватил его товарищ, — все разыскивали этот самый отдельный домик. Вот так встретили Новый год! Да я лучше встречал его на ферме в Оклахоме, когда мне было семь лет... Пошли... Я ухожу.

— А как же с ним? — Ной дотронулся до мирно спавшего пьяного.

— Пусть о нем позаботится твоя дама.

Моряк помоложе решительно нахлобучил на голову свою белую шапочку и вслед за приятелем вышел из бара, с силой стукнув дверью.

— Двадцать пять долларов! — донесся голос старшего...

Ной подождал несколько минут, потом дружески похлопал пьяного по спине и тоже вышел из бара. Он постоял на улице, вдыхая мягкий влажный воздух, приятно освежавший его разгоряченное лицо. Вдали под колеблющимся, неровным светом фонаря он увидел две исчезающие в тумане унылые фигуры в синей форме. Ной повернулся и пошел в другом направлении. Взбудораженная вином кровь мелодично и приятно стучала в висках.

Ной осторожно открыл дверь и тихо вошел в темную комнату, в которой упорно держался прежний запах. Он уже успел забыть о нем. Спирт, лекарства и что-то приторно-сладкое... Ной ощупью начал искать выключатель. Все больше нервничая, он шарил по стене, опрокинул стул и наконец зажег свет.

Отец лежал на кровати вытянувшись и открыв рот, словно собирался беседовать с лампочкой. Ной посмотрел на него и покачнулся. Глупый, неискренний старик с нелепой бородкой, крашеными волосами и библией в кожаном переплете.

"Поспеши, владыко, взять меня"... "Какую религию исповедовал покойный?.." У Ноя на мгновение закружилась голова. Он не мог сосредоточиться, мысли, разрозненные и сумбурные обгоняя друг друга, проносились у него в голове. Полные губы... Двадцать пять долларов с моряков и ни цента с него. С женщинами ему никогда особенно не везло, а такого, как в этот вечер, вообще не случалось. А может, женщина почувствовала, что у него неприятности, и просто хотела утешить его? Конечно, она была страшно пьяна... Рональд Бивербрук... А как колыхались цветы на ее платье, когда она шла в туалетную комнату... Если бы он задержался в кафе, то сейчас, вероятно, уже лежал бы в ее постели под теплым одеялом, уютно пристроившись рядышком с ней, — такой полной, мягкой, белой, — и снова слышал бы запах лука, джина и малины. Ной почувствовал острое сожаление при мысли, что вместо этого он оказался вот тут, в голой комнате, наедине с мертвым стариком... Если бы дело обстояло наоборот, если бы он, Ной, был мертв, а старик жив и получил подобное предложение, он, конечно, нагрузился бы виски "Четыре розы" и уже давно лежал бы в постели с этой блондинкой... Но разве можно так думать! Ной тряхнул головой. Ведь это же его отец, человек, который дал ему жизнь! Боже мой, неужели, старея, он будет превращаться в такого же болтуна, как Джекоб?

Усилием воли Ной заставил себя взглянуть на мертвого отца и с минуту не спускал взгляда с его лица. Он думал, что в новогоднюю ночь покинутый всеми человек имеет право ожидать, что хотя бы его единственный сын прольет над ним слезу. Ной попытался заплакать, но не смог.

С тех пор как он стал достаточно взрослым. Ной редко думал об отце, а если иногда и думал, то с озлоблением. Но сейчас, глядя на бледное, морщинистое лицо, смотревшее на него с подушки, гордое и благородное, похожее на каменное изваяние (таким и представлял себя Джекоб на смертном одре), Ной заставил себя сосредоточиться на мысли об отце.

Многое довелось испытать Джекобу, прежде чем он оказался в этой тесной комнатушке на берегу Тихого океана. Покинув грязные улицы Одессы, он пересек Россию, Балтийское море, океан и попал в суматошный, грохочущий Нью-Йорк. Ной закрыл глаза и представил себе отца молодым, гибким, стремительным, с красивым лбом и хищным носом. Он легко и свободно, с блеском прирожденного оратора изъяснялся по-английски. Его живые глаза вечно что-то искали; бродя по многолюдным улицам, он постоянно улыбался. У него всегда была наготове дерзкая улыбка — и для девушек, и для партнеров, и для клиентов.

Ной представил себе отца во время его блужданий по югу, в Атланте, в Таскалузе. Уверенный в себе, нечестный и нечистый на руку, Джекоб, в сущности, никогда особенно не интересовался деньгами: он добывал, их всякими сомнительными путями и тут же без сожаления транжирил. Посмеиваясь и дымя дешевой сигарой, он появлялся то в одном конце страны, то в другом, то в Миннесоте, то в Монтане. Его хорошо знали в кабачках и в игорных домах. Он мог рассказать неприличный анекдот и тут же процитировать что-нибудь из библии. В Чикаго, после женитьбы на матери Ноя, Джекоб некоторое время был нежным и ласковым, серьезным и заботливым. Возможно даже, что в то время, заметив пробивающуюся на висках седину и прощаясь с молодостью, он всерьез подумывал остепениться, стать порядочным человеком...

Ной вспомнил и о том, как некогда Джекоб, сидя после обеда в обставленной плюшевой мебелью гостиной, сочным баритоном напевал ему: "Как-то раз, в веселый полдень мая, проходил я через парк гуляя..."

Ной встряхнул головой. Где-то глубоко в его сознании зазвучал молодой и сильный голос: "...в веселый полдень мая", и он не сразу смог его заглушить.

По мере того как Джекоб старел, он опускался все ниже и ниже. Его убогие предприятия становились все более жалкими, его очарование поблекло, росло количество врагов. Казалось, весь свет ополчился против него. Неудача в Чикаго, неудача в Сиэтле, неудача в Балтиморе и, наконец, неудача здесь, в Санта-Монике, в его последнем жалком прибежище... "Я жил отвратительно, всех обманывал и вогнал в могилу жену. У меня только один сын, и нет никакой надежды, что из него выйдет толк. Я банкрот..." Мысль об обманутом брате, испускающем последний вздох в пламени печи, преследовала Джекоба через годы и океаны.

Ной уставился на отца сухими глазами. Он увидел, что рот старика открыт, словно он вот-вот заговорит. Шатаясь, Ной подошел к отцу и попытался закрыть ему рот. Но Джекоб, упрямый старик, всю жизнь противоречивший своим родителям, учителям, брату, жене, компаньонам, сыну, любовницам, и на этот раз остался верен себе и упорно не хотел закрывать рот.

Ной отошел от кровати. Бледные, жалкие губы старика под свисающими седыми усами так и остались полураскрытыми.

И впервые после смерти отца Ной разрыдался.

4

Восседая с каской на голове в маленьком открытом разведывательном автомобиле, Христиан испытывал чувство неловкости, словно он не тот, за кого себя выдает. Они весело мчались по обсаженной деревьями дороге. Небрежно положив на колени автомат, он ел вишни, набранные в саду около Мо. Где-то впереди, за невысокими зелеными холмами, лежал Париж. Христиан понимал, что в глазах французов, которые, должно быть, рассматривали их из-за закрытых ставень каменных домов, стоящих у дороги, он выглядел завоевателем, суровым воином, сокрушающим все на своем пути. Между тем ему пока еще не довелось услышать ни одного выстрела, а война в этих местах уже кончилась.

Христиан повернулся к сидевшему позади Брандту, намереваясь завязать разговор. Брандт, фотограф одной из рот пропаганды, пристроился к их разведывательному отряду еще в Меце. Этот болезненный, интеллигентного вида человек до войны был захудалым живописцем. Христиан подружился с ним в Австрии, куда Брандт приезжал однажды весной покататься на лыжах. Лицо Брандта покрылось ярко-красным загаром, глаза слезились от ветра, а каска делала его похожим на мальчишку, играющего во дворе в солдатики.

Взглянув на него, Христиан ухмыльнулся. Брандт сидел, скорчившись на узком сиденье, прижатый в угол огромным ефрейтором из Силезии. Этот детина блаженно растянулся на куче фотопринадлежностей, привалившись к ногам Брандта.

— Чего ты смеешься? — спросил Брандт.

— Над твоим носом.

Брандт осторожно прикоснулся к своему обожженному солнцем, шелушащемуся носу.

— Уже седьмая кожа сходит, — пояснил он. — С моим носом лучше не высовываться на улицу... Поторопись, унтер-офицер, мне нужно поскорее попасть в Париж. Я хочу выпить.

— Терпение! — ответил Христиан. — Немножко терпения. Разве ты не знаешь, что идет война?

Ефрейтор-силезец громко расхохотался. Это был веселый, наивный и глупый парень, всегда старавшийся угодить начальству. С той минуты, как он попал во Францию, его не покидало восторженное настроение. Накануне вечером, лежа рядом с Христианом на одеяле у обочины дороги, он с полной серьезностью выразил надежду, что война закончится нескоро: ведь он должен убить хотя бы одного француза. Его отец потерял ногу под Верденом в 1916 году. Краус (так звали ефрейтора) хорошо помнил, как в семилетнем возрасте, вернувшись в сочельник из церкви, он вытянулся во фронт перед одноногим отцом и заявил: "Я не смогу спокойно умереть, пока не убью француза".

Это было пятнадцать лет назад. Сейчас в каждом новом городе он нетерпеливо посматривал по сторонам в надежде найти наконец французов, готовых оказать ему такую услугу. В Шанли он испытал глубочайшее разочарование, когда перед кафе появился французский лейтенант с белым флагом и без единого выстрела сдался в плен вместе с шестнадцатью солдатами. Каждый из них мог бы помочь Краусу выполнить его давнишнее обещание.

Христиан отвел глаза от смешного, пылающего лица Брандта и посмотрел назад, где, строго соблюдая интервал в семьдесят пять метров, по гладкой прямой дороге шли две другие машины. Лейтенант Гарденбург, командир Христиана, передал под его командование три машины, а сам с остальной частью взвода направился по параллельной дороге. Они получили приказ двигаться на Париж, который, как их заверили, обороняться не будет. Христиан улыбнулся. У него немного кружилась голова от гордости: впервые ему доверили командование таким подразделением — три машины, одиннадцать солдат, десять винтовок и автоматов и тяжелый пулемет.

Христиан повернулся на сиденье и стал смотреть прямо перед собой. "Красивая страна! — думал он. — Как тщательно обработаны эти поля, обсаженные тополями и покрытые ровными рядами зеленеющих июньских всходов..."

"Все получилось так неожиданно и прошло так гладко, — вспоминал Христиан, — долгое зимнее ожидание, а затем внезапный блестящий бросок через Европу — всесокрушающая, могучая, превосходно организованная лавина. Были продуманы все Детали, вплоть до таблеток соли и ампул с сальварсаном. (В Аахене, перед походом, каждому солдату выдали в неприкосновенном пайке по три ампулы; Христиан подивился тогда предусмотрительности медицинской службы, сумевшей оценить силу сопротивления французов.) А как точно все подтвердилось! Склады, карты и запасы воды оказались именно там, где было указано; численность французских войск, сила их сопротивления, состояние дорог — все соответствовало предварительным расчетам. Да, только немцы, — продолжал размышлять Христиан, вспоминая мощный поток людей и машин, хлынувший во Францию, — только немцы могли так точно все рассчитать".

Шум самолета заглушил гудение автомобильного мотора. Христиан взглянул вверх и не мог сдержать улыбку. Позади метрах в двадцати над дорогой медленно летел "юнкерс". Торчащие под фюзеляжем колеса напоминали когти ястреба, и самолет показался Христиану необыкновенно изящным и прочным. Любуясь строгими очертаниями "юнкерса", он пожалел, что не попал в авиацию. Летчики были любимцами армии и населения. Даже на войне они пользовались неслыханным комфортом и жили, как в первоклассных курортных гостиницах. В авиацию посылали лучшую молодежь страны — это были чудесные, беззаботные, самоуверенные парни. Христиан прислушивался к их разговорам в барах, где они направо и налево сорили деньгами. Собираясь тесным, недоступным для посторонних кружком, они на своем особом жаргоне делились впечатлениями от полетов над Мадридом, болтали о бомбардировках Варшавы, о девушках Барселоны, о новом "мессершмитте". Казалось, они не думали о смерти и поражении, словно эти понятия не существовали в их узком, веселом аристократическом мирке.

"Юнкерс" летел теперь прямо над машиной. Пилот накренил самолет, выглянул из кабины и улыбнулся. Христиан ответил такой же широкой улыбкой и помахал рукой. Пилот покачал крыльями и полетел дальше — юный, беззаботный, безрассудно смелый — над обсаженной деревьями дорогой, простиравшейся перед ними до самого Парижа.

Христиан непринужденно развалился на переднем сиденье машины. Под деловитое и уверенное гудение мотора и посвистывание напоенного ароматом трав ветра в его сознании всплыла мелодия, которую он слышал на концерте в Берлине во время отпуска. Это был квинтет с кларнетом Моцарта — грустная, волнующая мелодия, песнь юной девушки, оплакивающей в летний полдень на берегу медленной реки своего утраченного возлюбленного. Полузакрыв глаза, в которых изредка вспыхивали золотистые искорки, Христиан вспомнил кларнетиста — низенького лысого человека с печальным лицом и обвислыми светлыми усами; такими изображают на карикатурах мужей, которых жены держат под башмаком.

"Вообще-то говоря, — усмехнулся про себя Христиан, — в такое время следовало бы напевать не Моцарта, а Вагнера. Тот, кто сегодня не напевает из "Зигфрида", совершает, пожалуй, своего рода предательство в отношении великого третьего рейха".

Христиан не очень-то любил Вагнера, но пообещал себе вспомнить и о нем, как только покончит с квинтетом. Во всяком случае, это поможет ему бороться со сном. Однако его голова тут же упала на грудь, и он уснул, ровно дыша и не переставая улыбаться во сне. Искоса взглянув на него, водитель осклабился и с дружеской насмешкой показал большим пальцем на Христиана фотографу и ефрейтору-силезцу. Силезец громко расхохотался, словно Христиан специально для него выкинул какой-то невероятно ловкий и забавный трюк.

Три машины мчались по спокойной, залитой солнцем местности. Если не считать изредка попадавшихся коров, кур и уток, она выглядела совершенно пустынной, как в воскресный день, когда жители отправлялись на ярмарку в ближайший городок.

Первый выстрел показался Христиану резкой нотой в продолжавшей звучать в его сознании мелодии.

Следующие пять выстрелов, скрип тормозов и ощущение падения, когда машина свернула в сторону и сползла в кювет, разбудили его. Не совсем еще очнувшись, он выпрыгнул из машины и бросился на землю. Рядом с ним, тяжело переводя дыхание, притаились в пыли остальные. Некоторое время Христиан лежал молча, ожидая, что произойдет дальше. Он ждал, что кто-нибудь подскажет ему, как надо действовать, но тут же уловил на себе тревожные, вопрошающие взгляды солдат.

"Унтер-офицер, возглавляющий подразделение, — лихорадочно вспоминал Христиан, — должен немедленно оценить обстановку и отдать ясные и четкие распоряжения. Он обязан всегда сохранять полное самообладание, действовать уверенно и смело".

— Никто не ранен? — шепотом спросил он.

— Нет, — ответил Краус. Положив палец на спусковой крючок винтовки, он нетерпеливо выглядывал из-за переднего колеса машины.

— Боже мой! Иисус Христос! — нервно бормотал Брандт, неверными пальцами ощупывая предохранитель автомата, словно впервые держал оружие в руках.

— Оставь в покое предохранитель! — резко приказал Христиан. — Не трогай предохранитель, а то еще убьешь кого-нибудь из нас.

— Давайте убираться отсюда, — предложил Брандт. Каска у него свалилась, волосы припудрила пыль. — Иначе всем нам крышка!

— Молчать! — крикнул Христиан.

Снова затрещали выстрелы. Несколько пуль попало в машину, лопнула одна из покрышек.

— Боже мой! — продолжал бормотать Брандт. — Иисус Христос!..

Христиан осторожно начал пробираться к задней части машины, для чего ему пришлось переползти через лежащего рядом водителя. "Эта образина, — механически, отметил Христиан, — ни разу не мылась после вторжения в Польшу".

— Черт тебя возьми! — раздраженно прошипел он. — Почему ты не моешься?

— Виноват, господин унтер-офицер, — униженно пробормотал водитель.

Оказавшись под защитой заднего колеса машины, Христиан приподнял голову. Прямо перед его глазами тихонько покачивалось несколько маргариток; на таком близком расстоянии они казались какими-то доисторическими деревьями. Впереди, чуть отсвечивая в ярких лучах солнца, тянулась дорога.

Метрах в пяти от Христиана на шоссе опустилась какая-то пичуга. Она деловито прыгала по дороге, чистила перышки и время от времени испускала пронзительный крик — точь-в-точь нетерпеливый покупатель в лавочке, из которой на минуту отлучился хозяин.

Метрах в ста от того места, где остановилась машина, Христиан увидел баррикаду и тщательно, насколько позволяло расстояние, осмотрел ее. Как плотина перегораживает ручей, так баррикада перегораживала шоссе в том месте, где по обеим его сторонам поднимались высокие, крутые откосы. Шелестевшие на обочинах деревья образовали над дорогой живую арку и отбрасывали на баррикаду густую тень. По ту сторону баррикады было тихо и не было заметно никакого движения. Христиан посмотрел назад. Шоссе в этом месте делало изгиб, и двух остальных машин нигде не было видно. Но Христиан не сомневался, что они остановились, как только находившиеся на них солдаты заслышали выстрелы. Он попытался представить, что они сейчас делают, и тут же выругал себя за то, что уснул и оказался застигнутым врасплох.

Все говорило о том, что заграждение сооружалось в спешке: два срубленных дерева, перевернутая телега, какие-то пружины, матрасы, камни из соседнего забора... Но место было выбрано удачно. Ветви деревьев надежно укрывали баррикаду от наблюдения с воздуха, и обнаружить заграждение можно было, только наткнувшись на него, как это и получилось сейчас. Хорошо еще, что французы преждевременно открыли огонь...

Христиан почувствовал, что во рту у него пересохло и страшно хочется пить. От съеденных вишен внезапно защипало кончик языка, раздраженного табачным дымом.

"Если у французов есть хоть капля здравого смысла, они уже зашли нам во фланг и перестреляют всех нас, — подумал он, всматриваясь в загадочно темнеющие впереди на дороге поваленные деревья. — Как я мог это допустить? Как я мог уснуть? Будь у них в лесу миномет или пулемет, они бы мигом разделались с нами".

Но из-за баррикады по-прежнему не доносилось ни звука, и лишь на асфальте, за маргаритками, прыгала все та же пичужка, издавая по временам раздраженный пронзительный писк.

Позади Христиана послышался шорох. Он обернулся и увидел Мешена, одного из солдат, находившихся в задних машинах. Мешен пробирался через кустарник ползком, по всем правилам, как его обучали на занятиях, придерживая винтовку за ремень.

— Как там у вас дела? — спросил Христиан. — Есть раненые?

— Нет, — ответил Мешен, с трудом переводя дыхание. — Все целы. Машины стоят на боковой дороге. Унтер-офицер Гиммлер прислал меня узнать, живы ли вы тут.

— Живы, — мрачно ответил Христиан.

— Унтер-офицер Гиммлер приказал передать, что он вернется к штабу артиллерийского подразделения, доложит о соприкосновении с противником и попросит прислать два танка, — четко, по-уставному, как ему вдалбливали инструкторы в долгие, томительные часы учения, отрапортовал Мешен.

Христиан искоса взглянул на невысокую баррикаду, зловеще затаившуюся в зеленом полумраке деревьев.

"И нужно же было, чтобы это произошло со мной! — с горечью подумал он. — Ведь если станет известно, что я заснул, меня отдадут под суд. — Он представил себе суровые, неумолимые лица офицеров, восседающих за судейским столом, услышал шелест перебираемых бумаг и увидел себя, неподвижно застывшего перед ними в ожидании приговора. Нечего сказать, хорошую услугу оказывает мне Гиммлер! Он, видите ли, отправляется за помощью, а мне предоставляет возможность получить здесь пулю в лоб!"

Гиммлер был полный, шумливый и жизнерадостный человек. Когда его спрашивали, не состоит ли он в родстве с Генрихом Гиммлером, он только посмеивался и напускал на себя загадочный вид. В подразделении ходили упорные слухи, передававшиеся из уст в уста опасливым шепотом, что оба Гиммлера и в самом деле родственники, — кажется, дядя и племянник, поэтому все относились к унтер-офицеру с прямо-таки трогательным вниманием. Вероятно, к концу войны, когда благодаря этому сомнительному родству Гиммлер станет полковником (он был слишком посредственным солдатом, чтобы выдвинуться благодаря личным заслугам), выяснится, что оба Гиммлера вовсе и не родственники.

Христиан тряхнул головой. Надо решать, что делать дальше, но до чего же это трудно! Малейший неправильный шаг может стоить жизни, а тут в голову лезут всякие ненужные мысли: о Гиммлере и его служебной карьере; о том, какой тошнотворный запах — запах давно не стиранного белья — исходит от водителя, и о пичужке, беззаботно прыгающей на дороге; о том, что даже загар не в состоянии скрыть бледности Брандта, и о нелепой позе, в какой он растянулся на земле, вцепившись в нее так, словно собирался зубами рыть окоп.

За баррикадой по-прежнему не заметно было ни малейшего движения — только ветерок иногда чуть шевелил листья лежавших на дороге деревьев.

— Не выходить из укрытия, — шепотом приказал Христиан.

— А мне оставаться здесь? — с тревогой спросил Мешен.

— Если вы будете так любезны, — насмешливо ответил Христиан. — Чай мы подаем в четыре часа.

Расстроенный и встревоженный Мешен принялся сдувать пыль с затвора винтовки.

Раздвинув стволом автомата маргаритки, Христиан прицелился в баррикаду и глубоко вздохнул. "Первый раз! — подумал он. — Первые выстрелы за всю войну..."

Он выпустил две короткие очереди. Выстрелы прозвучали как-то особенно громко и резко; маргаритки перед глазами Христиана неистово закачались; позади он услышал не то похрюкивание, не то хныканье. "Брандт, — сообразил он. — Военный фотограф".

Следующие несколько минут все было тихо. Птичка с дороги улетела, маргаритки перестали качаться, и эхо выстрелов замерло в лесу.

"Ну конечно, — подумал Христиан, — они не так глупы, чтобы прятаться за заграждением. Это было бы слишком просто".

Но Христиан ошибался. Продолжая наблюдать, он увидел, как в отверстия в верхней части баррикады просунулись стволы винтовок. Загремели выстрелы, и пули со злобным свистом пронеслись над его головой.

— Нет, нет, пожалуйста, не надо... — Это был голос Брандта. Черт возьми, чего еще можно было ожидать от какого-то старого мазилки?

Когда с баррикады снова открыли огонь, Христиан заставил себя не закрывать глаза и сосчитал винтовки. Шесть. Возможно, семь. Вот и все. Огонь прекратился так же неожиданно, как и начался.

"Чудесно! Даже не верится! — обрадовался Христиан. — Скорее всего, у них там, за баррикадой, нет офицеров. Наверное, засели какие-нибудь полдюжины мальчишек, которых бросил лейтенант. И сейчас они до смерти перепуганы и готовы сдаться в плен".

— Мешен!

— Слушаю, господин унтер-офицер.

— Возвращайтесь к унтер-офицеру Гиммлеру и передайте ему, чтобы он вывел машины на шоссе. Отсюда их не видно, так что им ничто не угрожает.

— Слушаюсь, господин унтер-офицер.

— Брандт! — не оборачиваясь резко крикнул Христиан, стараясь вложить в свой голос как можно больше презрения. — Сейчас же замолчи!

— Хорошо, — прохныкал Брандт. — Слушаюсь. Не обращай на меня внимания. Я сделаю все, что ты прикажешь. Поверь мне. Можешь на меня побожиться.

— Мешен! — снова позвал Христиан.

— Слушаю, господин унтер-офицер.

— Передайте Гиммлеру, что я двигаюсь вправо через этот лес и попытаюсь зайти в тыл баррикаде. Пусть он возьмет не меньше пяти солдат, свернет с дороги и зайдет слева. По моим наблюдениям, за баррикадой укрывается не больше шести-семи человек, вооруженных одними винтовками. Думаю, что офицера с ними нет. Вы все запомните?

— Так точно, господин унтер-офицер.

— Через пятнадцать минут я дам очередь из автомата и потребую, чтобы они сдались. Думаю, французы не станут сопротивляться, когда обнаружат, что их обстреливают с тыла. Если же они окажут сопротивление, то Гиммлер немедленно откроет огонь. Одного человека я оставляю здесь на случай, если французы попытаются перебраться через баррикаду. Вы все поняли?

— Так точно, господин унтер-офицер.

— Тогда отправляйтесь.

— Слушаюсь, господин унтер-офицер.

Мешен пополз обратно, на его лице были написаны решимость и сознание долга.

— Дистль! — позвал Брандт.

— Да? — холодно, не глядя на Брандта, отозвался Христиан. — Кстати, если хочешь, можешь отправляться вместе с Мешеном. Ведь ты мне не подчинен.

— Я хочу идти с тобой, — ответил уже овладевший собой Брандт. — Теперь я спокоен. Просто мне на минутку стало плохо. — Он усмехнулся. — Надо же было привыкнуть к обстрелу! Ты сказал, что намерен отправиться к французам и потребовать, чтобы они сдались. Тогда возьми меня с собой, ведь никто из них не поймет твоего французского языка.

Христиан взглянул на него, и оба улыбнулись. "Ну, теперь все в порядке, — решил Христиан. — Наконец-то он пришел в себя".

— В таком случае пошли, — сказал он. — Приглашаю.

Приминая пахнувший сыростью папоротник, они поползли вправо, в лес. В одной руке Брандт волочил "лейку", а в другой автомат, предусмотрительно поставленный на предохранитель. Нетерпеливый Краус замыкал тыл. Земля была сырая, и на обмундировании оставались зеленые пятна. Метров через тридцать встретился небольшой пригорок. Преодолев его ползком, они встали и, пригнувшись, под прикрытием пригорка пошли дальше.

Неумолчно шелестела листва деревьев. Две белки, вынырнув из чащи, принялись с пронзительным верещанием скакать с дерева на дерево. Все трое осторожно продвигались параллельно дороге, ветки кустов то и дело цеплялись за ботинки и брюки.

"Бесполезная затея! — думал Христиан. — Ничего не выйдет. Не могут же они, в самом деле, оказаться такими наивными. Тут просто-напросто ловушка, и я сам в нее полез. Армия-то, конечно, дойдет до Парижа, а вот мне не видать его как своих ушей. В этой глуши твой труп будет валяться десять лет — и никто его не найдет, разве только совы да всякое лесное зверье..."

Лежа на дороге и пробираясь ползком через лес, Христиан весь вспотел. А сейчас его зазнобило от этих мрачных мыслей, и пот на его коже стал холодным и липким. Христиан стиснул зубы, отбивавшие дробь. Лес, наверное, кишит отчаявшимися, полными ненависти французами. Кто знает, не пробираются ли они за ними от дерева к дереву в этих зарослях, где им все знакомо, как в собственной спальне. Каждый из них будет рад убить еще одного немца, прежде чем окончательно капитулировать. Брандт всю свою жизнь прожил в городе и теперь, пробираясь через кустарник, то и дело спотыкался и производил такой шум, будто шло целое стадо скота.

"Бог ты мой! — продолжал размышлять Христиан. — И почему все должно было произойти именно так, а не иначе?" В первом же бою вся ответственность пала на него, а лейтенанту именно в это время понадобилось ехать другой дорогой. До этого лейтенант всегда был со взводом, презрительно посматривал на Христиана и так и сыпал ядовитыми замечаниями: "Унтер-офицер! Это так-то вас учили командовать?"; "Унтер-офицер! Вы полагаете, что именно так следует заполнять бланки заявок?"; "Унтер-офицер! Когда я приказываю, чтобы десять человек явились сюда в четыре часа, я имею в виду именно четыре ноль-ноль, а не четыре две, четыре десять или четыре пятнадцать. Ровно четыре часа! Ясно?" А теперь лейтенант беспечно мчится в бронеавтомобиле по совершенно безопасной дороге, начиненный всякой тактической премудростью. Клаузевиц, диспозиция войск, обходные движения, секторы обстрела, хождение по азимуту по незнакомой местности — сейчас все это ему совершенно ни к-чему, сейчас ему нужна только туристская карта и несколько лишних литров бензина. А Христиан, штатский, в сущности, человек, только одетый в военную форму, вместе с двумя ни разу не стрелявшими в человека людьми должен пробираться по предательскому лесу, задумав эту нелепую вылазку против укрепленной позиции противника... Это было безумием. Ничего из этой затеи не выйдет. Он с удивлением вспомнил, что совсем недавно, там, на дороге, был совершенно уверен в успехе.

— Самоубийство! — вслух воскликнул он. — Настоящее самоубийство!

— Что? Что ты сказал? — шепотом спросил Брандт, и его голос прозвучал в тихом шелесте леса, как удар гонга.

— Ничего, — ответил Христиан. — Помолчи.

Он всматривался до боли в глазах в каждый листик, каждую травинку.

— Берегись! — дико крикнул Краус. — Берегись!

Христиан бросился за дерево, вслед за ним кинулся Брандт. Пуля ударила в ствол как раз над их головами. Христиан быстро повернулся и увидел, что Брандт, испуганно мигая глазами за стеклами очков, пытается передвинуть предохранитель автомата, а Краус, нелепо подпрыгивая на одной ноге, силится освободить зацепившийся за кусты ремень винтовки.

Раздался второй выстрел, и Христиан почувствовал, как что-то обожгло ему голову. Он упал, но сейчас же приподнялся и дал очередь по притаившемуся за валуном человеку, которого он только что заметил в массе зеленой колышущейся листвы. От валуна, там, где ударились пули, во все стороны разлетелись осколки. Обнаружив, что патроны в автомате кончились, Христиан опустился на землю, достал запасную обойму и начал дергать новый, тугой затвор. Слева прогремел выстрел, он услышал дикий крик Крауса: "Попал! Попал!" ("Как мальчишка на первой охоте за фазанами!" — мелькнуло у Христиана) и увидел, как прятавшийся за валуном француз медленно, лицом вниз соскользнул в траву. Краус бегом бросился к французу, словно боялся, что кто-нибудь раньше него схватит подстреленную дичь. В ту же минуту прозвучали еще два выстрела. Краус упал на упругие кусты и вытянулся во весь рост. Зеленые ветви еще некоторое время трепетали под ним, пока не замерли вместе с последними конвульсиями его тела.

Брандт наконец сдвинул предохранитель и открыл беспорядочный огонь по кустам. Его руки, державшие автомат, показались Христиану какими-то ватными. Брандт сидел на земле, его очки сползли на самый кончик носа; пытаясь успокоиться, он кусал побелевшие губы и левой рукой поддерживал локоть правой.

Сменив обойму. Христиан возобновил огонь по кустам. Внезапно оттуда вылетела винтовка, а вслед за ней выскочил человек с высоко поднятыми руками. Христиан перестал стрелять. В лесу снова воцарилась тишина, и Христиан внезапно ощутил резкий, сухой, неприятный запах порохового дыма.

— Venez! — крикнул он. — Venez ici! [Идите! Идите сюда! (франц.)] — Несмотря на шум и звон в голове, он не без гордости отметил про себя, что неплохо владеет французским языком.

Человек с поднятыми руками медленно приближался. На нем было испачканное обмундирование, воротник был расстегнут, на позеленевшем от страха лице торчала щетина. Он шел, раскрыв рот и часто облизывая сухие губы.

— Не спускай с него глаз, — приказал Христиан Брандту, который, к его величайшему удивлению, уже щелкал фотоаппаратом, нацелившись на француза.

Брандт встал и угрожающе выставил автомат. Человек остановился. Казалось, он вот-вот упадет. Направляясь мимо него к кустам, на которых повис Краус, Христиан заметил в глазах француза отчаяние и мольбу. Ветки кустарника уже не качались, Краус не шевелился. Христиан положил его на землю. На лице Крауса застыла гримаса удивления и какого-то нетерпеливого ожидания.

С трудом переступая ногами, чувствуя, как болит задетая пулей голова и кровь каплями стекает за ухо, Христиан подошел к убитому Краусом французу. Убитый лежал ничком. Христиан приподнял его. Он был очень молод, не старше Крауса. Пуля попала ему между глаз, обезобразив лицо. Христиан поспешно отдернул руки.

"Какой урон могут нанести эти дилетанты! — подумал он. — За всю войну они вдвоем сделали только четыре выстрела — и вот уже двое убитых..."

Христиан ощупал царапину на виске; кровь из нее уже не сочилась. Он возвратился к Брандту и через него приказал пленному немедленно отправиться к баррикаде и передать всем, кто там находится, что они окружены и должны сдаться, в противном случае они будут уничтожены. "Мой первый настоящий бой с начала войны, — усмехнулся про себя Христиан, пока Брандт переводил его слова, — а я уже предъявляю ультиматум, как какой-нибудь генерал!" Но тут он вдруг почувствовал слабость и головокружение и несколько мгновений сам не знал, захохочет сейчас или разрыдается.

Француз внимательно слушал Брандта и непрерывно кивал головой в знак согласия, затем ответил какой-то торопливой фразой. Христиан слишком плохо знал французский язык, чтобы понять пленного.

— Он говорит, что все будет сделано, — пояснил Брандт.

— Передай ему, — распорядился Христиан, — что мы будем наблюдать за ним и пристрелим его, если заметим какой-нибудь подвох.

Брандт перевел французу слова Христиана, и тот снова энергично закивал головой, словно услышал необыкновенно приятное для него известие. Они углубились в лес и направились к баррикаде, оставив мертвого Крауса на траве. Казалось, он просто прилег отдохнуть — здоровый, молодой парень. В лучах солнца, пробивавшихся сквозь ветви деревьев, его каска отливала тусклым золотом.

Француз шел впереди шагах в десяти и вскоре остановился. Лес нависал здесь над дорогой трехметровым обрывом, вдоль которого шел невысокий каменный забор.

— Эмиль! — крикнул француз. — Эмиль! Это я — Морель! — Он перебрался через забор и скрылся из виду.

Христиан и Брандт осторожно приблизились к забору и опустились на колени. Внизу, на дороге, они увидели своего пленного, он что-то быстро говорил семерым солдатам, расположившимся за баррикадой кто лежа, кто стоя на коленях. Боязливо поглядывая в сторону леса, они шепотом обменивались торопливыми фразами. Даже в военной форме, с винтовками в руках, солдаты выглядели как крестьяне, собравшиеся в ратуше, чтобы поговорить о своих неотложных делах. Христиан недоумевал, что могло толкнуть этих беспомощных, брошенных офицерами людей на столь бессмысленное, безнадежное сопротивление — отчаянная ли вспышка патриотизма или чья-то непреклонная решимость. Он надеялся, что французы сдадутся. Ему не хотелось убивать этих испуганно шепчущихся усталых людей в грязном и потрепанном обмундировании.

— C'st fait! — крикнул он. — Nous sommes finis!

— Он говорит, что все в порядке, — перевел Брандт. — Они сдаются.

Христиан поднялся из-за укрытия и жестом приказал французам сложить оружие. В это мгновение с другой стороны дороги прогремели три беспорядочные автоматные очереди. Француз-парламентер упал, остальные, стреляя на ходу, бросились бежать и один за другим скрылись в лесу.

"Ну конечно, Гиммлер! — со злобой подумал Христиан. — И как раз в самое неподходящее время. Когда он нужен, его никогда..."

Христиан перескочил через забор и скатился с обрыва к баррикаде. С другой стороны дороги все еще гремели выстрелы, но это была бесцельная стрельба: французов и след простыл, и Гиммлер со своими людьми, видимо, не проявлял желания их преследовать.

Близ того места, куда скатился Христиан, на дороге лежал человек. Он зашевелился, приподнялся и сел, уставившись на Христиана. Несколько мгновений он сидел, бессильно привалившись к срубленному дереву, потом нащупал стоявший рядом ящик с ручными гранатами, неловко взял одну и слабеющей рукой потянул чеку. Христиан повернулся, к нему и, когда человек, не сводя с него глаз, попытался выдернуть чеку зубами, выстрелил. Француз откинулся на спину. Граната покатилась в сторону, Христиан бросился к ней и швырнул ее в лес. Скорчившись за баррикадой рядом с мертвым французом, он ждал разрыва, но разрыва не последовало. Видимо, солдат так и не сумел выдернуть чеку.

— Все в порядке! — крикнул Христиан, поднимаясь. — Сюда, Гиммлер!

Ломая кусты, Гиммлер и его солдаты спустились на дорогу. Христиан еще раз взглянул на убитого. Брандт уже фотографировал труп: снимки убитых французов пока еще представляли редкость в Берлине.

"Ведь я убил человека, — подумал Христиан, — а ничего особенного не испытываю".

— Ну, как тебе нравится, а? — торжествующе воскликнул Гиммлер. — Вот как надо воевать! Готов поспорить, что за это могут дать железный крест!

— Да замолчи ты ради бога! — отозвался Христиан.

Он приподнял убитого, оттащил его к кювету и приказал солдатам разобрать баррикаду, а сам вместе с Брандтом направился в лес, туда, где лежал Краус.

Когда Христиан и Брандт вынесли Крауса на дорогу, Гиммлер с людьми уже разобрали большую часть баррикады. Убитого в лесу француза оставили там, где он лежал. Христиан испытывал нетерпение, ему хотелось как можно скорее отправиться дальше. Пусть другие хоронят убитых врагов.

Он осторожно опустил Крауса на землю. Краус выглядел совсем молодым и цветущим. На губах у него еще сохранились красные следы от вишен, словно у маленького мальчика, который виновато выглядывает из кладовки, где он тайком попробовал варенья. "Ну вот, — размышлял Христиан, посматривая на здоровенного простоватого парня, который так заразительно хохотал над его шутками, — вот ты и убил своего француза..." Из Парижа он напишет отцу Крауса, как умер его сын. Он был, напишет Христиан, бесстрашным и жизнерадостным и свой последний час встретил вызывающе и гордо, как и полагается образцовому немецкому солдату... Христиан покачал головой. Нет, придется написать что-то другое, иначе его послание будет похоже на-те идиотские письма времен прошлой войны, которые — нечего греха таить — вызывают теперь только усмешку. О Краусе нужно сказать что-то более оригинальное, что-то такое, что относилось бы только к нему: "Его губы все еще были испачканы вишнями, когда мы хоронили его. Он постоянно смеялся над моими шутками и угодил под пулю лишь потому, что слишком погорячился..." Нет, так тоже не годится. Во всяком случае, что-то написать придется.

Услышав, что по дороге медленно и осторожно приближаются две машины, он отвернулся от Крауса и с самодовольной презрительной усмешкой стал наблюдать за их приближением.

— Эй, милые дамы! — крикнул он. — Не пугайтесь, мышка уже убежала из комнаты!

Машины ускорили ход и через минуту остановились у баррикады, стуча невыключенными моторами. В одной из них Христиан увидел своего водителя. На его машине, доложил тот, ехать нельзя: мотор изрешечен пулями, изорваны покрышки. Красное лицо водителя, короткие, отрывистые фразы выдавали его волнение, хотя во время перестрелки он преспокойно лежал в канаве. Впрочем, Христиан понимал, что так бывает: в минуты опасности солдат сохраняет полное самообладание и лишь потом, когда все кончается, теряет над собой контроль.

— Мешен! — распорядился Христиан, прислушиваясь к своему голосу. — Вы с Таубом останетесь здесь до подхода следующей за нами части. ("Голос спокойный, — с удовлетворением отметил про Себя Христиан, — каждое слово звучит четко и внятно. Значит, я выдержал испытание и могу положиться на себя в дальнейшем".) А сейчас отправляйтесь в лес, принесите убитого француза — он тут недалеко, метрах в шестидесяти — и положите вместе с этими двумя... — Он кивнул на лежавших рядом у дороги Крауса и маленького солдата, убитого Христианом. — Положите так, чтобы их заметили и похоронили — Он повернулся к остальным и добавил: — Ну, все. Поехали.

Солдаты расселись по своим местам, и машины медленно двинулись через проход, расчищенный в заграждении. Кое-где на дороге виднелись пятна крови, валялись клочки матрасов и затоптанные листья, и все же этот зеленый уголок выглядел очень мирно, а два мертвых солдата в густой траве у дороги были похожи на садовников, вздремнувших после обеда.

Набирая скорость, машины вынырнули из тени деревьев и покатили среди широких, покрытых молодой зеленью полей.

Теперь можно было не опасаться засады. Солнце сильно припекало, и все немного вспотели, но после лесной прохлады это было даже приятно.

"А ведь я все-таки справился, — снова подумал Христиан, немного стыдясь своей самодовольной улыбки. — Справился! Я командовал в бою. Не зря на меня тратят деньги".

Километрах в трех впереди, у подножия возвышенности, показался небольшой городок. Над путаницей каменных домиков с выветрившимися стенами высились изящные шпили двух средневековых церквей. Городок выглядел уютным и безопасным, словно давно уже ничто не нарушало тихую и мирную жизнь его обитателей. Приближаясь к первым домам, водитель машины сбавил скорость и то и дело озабоченно поглядывал на Христиана.

— Давай, давай! — нетерпеливо бросил Христиан. — Там никого нет.

Водитель послушно нажал на акселератор.

Вблизи городок выглядел совсем не таким красивым и уютным, как издали: грязные дома с облупившейся краской, какой-то резкий, неприятный запах. "Какие же неряхи все эти иностранцы!" — промелькнуло у Христиана.

Улица повернула в сторону, и вскоре машины выехали на городскую площадь. На ступеньках церкви и перед кафе, которое, к удивлению немцев, было открыто, стояли люди. "Chasseur et pecheur" ["Охотник и рыболов" (франц.)], — прочитал Христиан на вывеске кафе. За столиками сидело человек пять или шесть, двум из них официант только что принес на блюдечках стаканы с какими-то напитками.

— Ну и война! — ухмыльнулся Христиан.

На ступеньках церкви стояли три молодые девицы в ярких юбках и блузках с большим вырезом.

— Ого! — воскликнул водитель. — О ля-ля!

— Остановись здесь, — приказал Христиан.

— Avec plaisir, mon colonel [с удовольствием, полковник (франц.)], — ответил водитель, и Христиан, усмехнувшись, взглянул на него, удивленный познаниями солдата во французском языке.

Водитель остановил машину перед церковью и бесцеремонно уставился на девушек. Одна из них, смуглая пышная особа с букетом садовых цветов в руке, захихикала. Вслед за ней принялись хихикать и две другие девушки, и все три с нескрываемым любопытством стали рассматривать солдат.

— Пошли, переводчик, — сказал Христиан Брандту, выходя из машины. Брандт со своим неразлучным фотоаппаратом последовал за ним.

— Bonjour, mademoiselles! [здравствуйте, барышни! (франц.)] — поздоровался Христиан, подходя к девицам и элегантно, совсем не по-военному, снимая каску.

Девицы снова захихикали, и одна из них, та, что с букетом, воскликнула:

— Как он прекрасно говорит по-французски!

Польщенный словами девушки, Христиан решил пренебречь услугами Брандта, который гораздо лучше его знал французский язык. Слегка запинаясь, он спросил:

— Скажите, сударыни, много ваших солдат прошло тут за последнее время?

— Нет, месье, — с улыбкой ответила полная девушка. — Нас все бросили. Ведь вы не сделаете нам ничего плохого?

— Мы никого не собираемся обижать, — ответил Христиан, — и особенно таких красавиц.

— Ого, вы только послушайте его! — по-немецки воскликнул Брандт.

Христиан усмехнулся. Так приятно было стоять здесь, в этом старинном городке, перед церковью, в теплых лучах утреннего солнца, любоваться пышным бюстом смуглой девушки в прозрачной блузке и флиртовать с нею на чужом языке. Ведь об этом нельзя было и мечтать, отправляясь на войну.

— Подумайте! — улыбнулась девушка. — И этому учат в ваших военных школах?

— Война окончена, — торжественно заявил Христиан, — и вы убедитесь, что мы подлинные друзья Франции.

— Да? Я вижу, вы умеете красиво говорить! — Смуглая девица зовущими глазами взглянула на Христиана, и у него мелькнула дикая мысль задержаться в городе на часок. — И много еще мы увидим таких, как вы?

— Десять миллионов.

— Да что вы! — в притворном отчаянии девушка всплеснула руками. — Что же мы будем с ними делать? Вот, — она протянула ему букет цветов. — Вам как первому.

Христиан удивленно посмотрел на цветы и принял букет. "Это так по-человечески и так обнадеживает..." — подумал он.

— Мадемуазель... Я не знаю, как выразить... — он окончательно запутался, — но... Брандт!

— Господин унтер-офицер хочет сказать, — бойко и гладко, на хорошем французском языке заговорил Брандт, — что он очень признателен и принимает букет как символ нерушимой дружбы между нашими великими народами.

— Да, да, — подтвердил Христиан, завидуя легкости, с какой Брандт изъяснялся по-французски. — Совершенно верно.

— Ах, вот что! — воскликнула девушка. — Так он офицер! — Она еще приятнее улыбнулась Христиану, и он с удовольствием отметил, что местные девушки в общем-то ничем не отличаются от немецких.

За спиной Христиана на булыжной мостовой послышались чьи-то четкие шаги. Не успел он обернуться, как почувствовал быстрый, легкий, но резкий удар по пальцам. Цветы выпали у него из руки и рассыпались по грязным камням мостовой.

Позади него с тростью в руке стоял старик-француз в зеленоватой фетровой шляпе и черном костюме с орденской ленточкой в петлице. Он с бешеной злобой смотрел на Христиана.

— Это вы сделали? — спросил Христиан.

— Я не разговариваю с немцами, — отрезал старик. По выправке француза Христиан понял, что перед ним старый кадровый офицер, привыкший командовать. Это впечатление усиливалось при взгляде на его морщинистое, огрубевшее и обветренное лицо. Старик повернулся к девушкам.

— Шлюхи! — крикнул он. — Уж ложились бы поскорее, и дело с концом!

— Вы бы лучше попридержали свой язык, капитан! — огрызнулась смуглая девушка. — Вы-то ведь не воюете!

Христиан чувствовал себя очень неловко, но не знал, как поступить. Подобная ситуация не предусматривалась военными уставами, и нельзя же применять силу против семидесятилетнего старика.

— И это француженки! — сплюнул старик. — Цветы немцам! Они убивают ваших братьев, а вы преподносите им букеты!

— Но это же простые солдаты, — возразила девушка. — Они оторваны от дома, и все такие молоденькие и красивые в своей форме!

Она бесстыдно улыбалась Брандту и Христиану, и Христиан не мог удержаться от смеха, услышав эти чисто женские доводы.

— Ну хорошо, старина, — обратился он к французу. — Цветов у меня больше нет, и ты можешь возвращаться к своей выпивке.

Христиан дружески положил руку на плечо старика, но тот яростно сбросил ее.

— Не дотрагивайся до меня, бош! — крикнул он и пошел через площадь, свирепо отстукивая каблуками по булыжнику.

— О ля-ля! — укоризненно покачал головой шофер Христиана, когда старик проходил мимо.

Старик даже не взглянул на него.

— Французы и француженки! — кричал он, направляясь к кафе и обращаясь ко всем, кто мог его слышать. — Стоит ли удивляться, что мы видим у себя бошей? Нет у нас ни твердости, ни мужества! Выстрел — и мы разбегаемся по лесу, как зайцы. Улыбка — и наши женщины готовы лечь в постель со всей немецкой армией. Французы не работают, не молятся, не сражаются — они умеют лишь сдаваться. Капитуляция на фронте, капитуляция в спальне... Уже двадцать лет Франция только этим и занимается и сейчас превзошла самое себя.

— О ля-ля! — снова воскликнул шофер Христиана, немного понимавший по-французски. Он нагнулся, поднял камень и небрежно швырнул во француза. Пролетев мимо старика, камень угодил в витрину кафе. Послышался звон разбитого стекла, и сразу стало тихо. Старый француз даже не оглянулся. Он молча опустился на стул, оперся на ручку своей трости и с расстроенным видом, но по-прежнему свирепо уставился на немцев.

— Зачем ты это сделал? — спросил Христиан, подходя к машине.

— Да уж больно он расшумелся, — ответил водитель, здоровенный, безобразный и наглый детина — истинный шофер берлинского такси. Христиан терпеть его не мог. — Это научит их хоть немного уважать немецкую армию.

— Не смей этого больше делать, — хрипло сказал Христиан. — Слышишь?

Водитель слегка выпрямился, но промолчал, не спуская с Христиана тупого, нагловатого взгляда.

Христиан отвернулся.

— Ну хорошо, — буркнул он и скомандовал: — По местам!

Присмиревшие девушки молча проводили взглядом немецкие машины, которые пересекли площадь и выехали на дорогу, ведущую в Париж.

Подъехав к коричневой, украшенной скульптурами громадной арке у ворот Сен-Дени, Христиан почувствовал разочарование. На просторной площади вокруг арки уже стояли десятки бронированных машин. Солдаты в серой форме, развалившись на асфальте, ели завтрак, приготовленный в полевых кухнях, точь-в-точь как в каком-нибудь провинциальном баварском городке перед парадом в день национального праздника. Христиан еще ни разу не был в Париже. Он мечтал в последний день войны первым проехать по историческим улицам в голове армии, вступающей в древнюю столицу врага.

Лавируя среди слоняющихся солдат и составленных в козлы винтовок, машина подошла к арке, и Христиан знаком приказал следовавшему позади Гиммлеру остановиться. Это было условленное место встречи, здесь ему было приказано ожидать подхода своей роты. Христиан снял каску, глубоко вздохнул и потянулся. Его миссия закончилась.

Брандт выпрыгнул из машины, прислонился к цоколю арки и принялся фотографировать солдат за едой. Даже в военной форме и с черной кожаной кобурой у пояса он выглядел, как конторщик в отпуске, делающий снимки для семейного альбома. У Брандта была своя теория о том, кого и почему нужно фотографировать. Из рядовых и унтер-офицеров он выбирал большей частью блондинов, самых красивых и самых юных. "Моя задача, — заявил он однажды Христиану, — сделать войну привлекательной для тех, кто остался в тылу". Его теория, видимо, имела успех, — во всяком случае, за свою работу он был представлен к офицерскому званию и постоянно получал похвалы от командования пропагандистскими частями в Берлине.

Среди солдат робко бродили двое маленьких детей — единственные представители французского гражданского населения на улицах Парижа в этот день. Брандт подвел их к маленькому разведывательному автомобилю, на капоте которого Христиан чистил свой автомат.

— Послушай, — обратился к нему Брандт, — сделай мне одолжение — снимись с этими детьми.

— Попроси кого-нибудь другого, — отмахнулся Христиан. — Я не артист.

— А я хочу прославить тебя. Нагнись и сделай вид, что даешь им сладости.

— У меня нет сладостей, — ответил Христиан.

Дети — мальчик и девочка лет пяти — стояли около машины и мрачно посматривали на Христиана печальными, глубоко запавшими черными глазенками.

— Вот, возьми, — Брандт вытащил из кармана несколько шоколадок и вручил Христиану. — У хорошего солдата всегда должно найтись все, что нужно.

Христиан вздохнул, отложил в сторону ствол автомата и нагнулся к двум хорошеньким оборвышам.

— Прекрасные типы, — пробормотал Брандт, усаживаясь на корточки и поднося к глазам фотоаппарат. — Дети Франции — смазливые, истощенные, печальные и доверчивые. Красивый, фотогеничный, атлетически сложенный немецкий унтер-офицер, щедрый, добродушный...

— Да будет тебе! — взмолился Христиан.

— Продолжай улыбаться, красавчик. — Брандт щелкал аппаратом, делая один снимок за другим. — Не отдавай им шоколад, пока я не скажу. Держи его так, чтобы они тянулись за ним.

— Прошу не забывать, ефрейтор Брандт, — усмехнулся Христиан, взглянув вниз, на серьезные, неулыбающиеся лица детей, — что я все еще ваш командир.

— Искусство превыше всего. Мне бы очень хотелось, чтобы ты был блондином. Ты чудесный тип немецкого солдата, но вот цвет волос не тот. И выглядишь ты так, будто все время силишься о чем-то вспомнить.

— Я полагаю, — в том же тоне ответил Христиан, — что мне следует донести по команде о ваших высказываниях, позорящих честь немецкой армии.

— Художник стоит выше всяких мелочных соображений, — парировал Брандт.

Он быстро щелкал аппаратом и вскоре закончил съемку.

— Ну, вот и все, — сказал он.

Христиан отдал шоколад детям. Те молча, лишь мрачно взглянув на немца, рассовали шоколад по карманам, взялись за руки и поплелись среди стальных машин, солдатских башмаков и винтовочных прикладов.

На площадь медленно въехал бронеавтомобиль в сопровождении трех разведывательных машин и остановился около солдат Христиана. Дистль увидел лейтенанта Гарденбурга и почувствовал легкое сожаление. Недолго ему довелось походить в командирах! Он отдал честь лейтенанту, и тот козырнул в ответ. Пожалуй, никто не умел отдавать честь так лихо, как Гарденбург. Едва он подносил руку к козырьку, вам уже слышался звон мечей и шпор всех военных кампаний начиная со времен Ахилла и Аякса. Даже сейчас, после длительного перехода из Германии, все на нем блестело и выглядело безупречно. Христиан не любил лейтенанта Гарденбурга и всегда чувствовал себя неловко перед лицом такого ошеломляющего совершенства. Лейтенант был очень молод — лет двадцати трех-двадцати четырех, но когда он надменно оглядывался вокруг своими холодными властными светло-серыми глазами, казалось, что под этим беспощадным взглядом содрогаются все презренные, жалкие штафирки. Лишь немногие могли заставить Христиана почувствовать свою неполноценность, и лейтенант Гарденбург как раз принадлежал к числу таких людей.

Гарденбург энергично выскочил из машины. Стоя в положении "смирно", Христиан торопливо повторял про себя слова рапорта. Снова — уже который раз — вернулось к нему сознание вины за все, что произошло в лесу. Конечно, они попали в западню только потому, что он оказался плохим командиром и халатно отнесся к своим обязанностям.

— Да, унтер-офицер? — Лейтенант говорил язвительным, нетерпеливым тоном, который был впору самому Бисмарку на заре его карьеры.

Гарденбург не смотрел по сторонам: парижские достопримечательности его не интересовали. Он держался так, словно перед ним был огромный голый учебный плац около Кенигсберга, а не самый центр столицы Франции в первый после 1871 года день ее оккупации.

"На редкость противный тип! — поморщился Христиан. — Подумать только, что на таких и держится наша армия!.."

— В десять ноль-ноль, — начал Христиан, — на дороге Мо — Париж мы вступили в соприкосновение с противником. Укрывшись за тщательно замаскированным дорожным заграждением, противник открыл огонь по нашей головной машине. Вместе с находившимися под моим командованием девятью солдатами я вступил в бой. Мы уничтожили двух солдат противника, выбили остальных с баррикады, обратили их в беспорядочное бегство и разрушили заграждение.

Христиан на мгновение замялся.

— Продолжайте, — не повышая голоса, поторопил лейтенант.

— Мы понесли потери, — продолжал Христиан, подумав при этом: "Вот тут-то и начинаются неприятности!" — Убит ефрейтор Краус.

— Ефрейтор Краус? А он выполнил свой долг?

— Да, господин лейтенант. — Христиан вспомнил о неуклюжем парне, который бежал по лесу среди качающихся деревьев и дико выкрикивал: "Попал! Попал!" — Первыми же выстрелами он убил одного из солдат противника.

— Отлично! — заметил лейтенант. По его лицу скользнула холодная улыбка, отчего на мгновение сморщился его длинный крючковатый нос. — Отлично!

"Он доволен!" — удивился Христиан.

— Я не сомневаюсь, — продолжал Гарденбург, — что ефрейтор Краус будет посмертно представлен к награде.

— Господин лейтенант, я собираюсь написать письмо его отцу.

— Отставить! Не ваше дело писать письма. Это входит в обязанности командира роты капитана Мюллера, и он сделает все, что нужно. Я сообщу ему необходимые факты. Извещение нужно составить умело. Важно выразить в нем соответствующие чувства. Капитан Мюллер знает, как это делается.

"В военном училище, вероятно, читают курс лекций "Письма родственникам", — иронически отметил про себя Христиан. — Час в неделю".

— Унтер-офицер Дистль, — продолжал Гарденбург, — я доволен вами и вашими солдатами.

— Рад стараться, господин лейтенант, — вытянулся Христиан. Он почувствовал какую-то глупую радость.

Брандт выступил вперед и отдал честь. Гарденбург холодно козырнул в ответ. Он презирал Брандта: тот не мог даже внешне выглядеть солдатом, а лейтенант не скрывал своего отношения к людям, которые сражались фотоаппаратами вместо винтовок. Однако он не позволял себе игнорировать весьма определенные приказы командования об оказании всяческого содействия военным фотографам.

— Господин лейтенант, — просто, совсем по-штатски, обратился Брандт к офицеру. — Мне приказано поскорее доставить на площадь Оперы заснятую мною пленку. Она будет отправлена в Берлин. Не могли бы вы дать мне машину? Я сразу же вернусь.

— Сейчас выясню, — ответил Гарденбург. Он повернулся и важно зашагал на противоположную сторону площади, где в только что подъехавшей амфибии сидел капитан Мюллер.

— Этот лейтенантик просто без ума от меня, — насмешливо заметил Брандт.

— Но машину-то он тебе даст, — отозвался Христиан. — У него сейчас хорошее настроение.

— Я тоже без ума от него и от всех лейтенантов вообще, — продолжал Брандт. Он оглянулся, посмотрел на выкрашенные в мягкие цвета каменные стены больших домов, окружавших площадь, на рослых, лениво слоняющихся солдат в касках и серых мундирах — чужих и лишних здесь, среди французских вывесок и кафе с опущенными жалюзи. — И года не прошло, как я был в Париже последний раз, — задумчиво сказал Брандт. — На мне был синий пиджак и фланелевые брюки. Все принимали меня за англичанина и относились ко мне с исключительным вниманием. Теплой летней ночью с красивой черноволосой девушкой я подъехал на такси к чудесному ресторанчику вот тут, за углом. — Брандт мечтательно закрыл глаза и прислонился головой к бронированному боку транспортера. — Девушка резонно полагала, что единственная цель жизни женщины — ублаготворять мужчин. У нее был такой голос, что, услышав его даже за квартал, вы уже начинали испытывать к ней влечение. Перед обедом мы распили бутылку шампанского. В своем темно-синем платье девушка казалась такой скромной и юной, что даже не верилось, что всего лишь час назад я лежал с ней в постели. Мы сидели, держа друг друга за руки, и как мне сейчас кажется, на глазах у нее блестели слезы. Затем мы съели чудесный омлет и выпили бутылку шабли. В то время я и понятия не имел о каком-то лейтенанте Гарденбурге... Я знал, что часа через полтора снова окажусь в постели с девушкой, и чувствовал себя на седьмом небе.

— Да перестань ты! — воскликнул Христиан. — Моя добродетель начинает трещать.

— Но все это было в доброе старое время, — продолжал Брандт, не открывая глаз, — когда я был презренным штафиркой и не превратился еще в бравого вояку.

— Открой глаза и опустись на землю, — торопливо проговорил Христиан. — Сюда идет Гарденбург.

Они вытянулись перед подходившим лейтенантом.

— Все в порядке, — сообщил Гарденбург Брандту. — Можете взять машину.

— Благодарю вас, господин лейтенант.

— Я сам поеду с вами и захвачу с собой Гиммлера и Дистля. Ходят слухи, что наша часть будет расквартирована как раз в районе площади Оперы. Капитан посоветовал ознакомиться с обстановкой на месте. — Гарденбург попытался изобразить на лице теплую доверительную улыбку и добавил: — К тому же мы вполне заслужили маленькую прогулку для осмотра местных достопримечательностей. Поехали.

В сопровождении Христиана и Брандта он направился к одной из машин. Гиммлер уже сидел за рулем, Брандт и Христиан разместились на заднем сиденье, а лейтенант сел впереди, прямой, как жердь, — блестящий представитель немецкой армии и немецкого рейха на парижских бульварах.

Как только машина тронулась, Брандт пожал плечами и состроил гримасу. Гиммлер уверенно вел автомобиль к площади Оперы: во время отпусков он неоднократно бывал в Париже и довольно бегло говорил на ломаном французском языке. Взяв на себя обязанности гида, он обращал внимание своих спутников на наиболее интересные места, показывал кафе, которые когда-то посещал, театр-кабаре, где видел нагую американскую танцовщицу, улицу, на которой, по его словам, находился самый шикарный в мире публичный дом. Гиммлер представлял собой встречающийся в каждой армии тип ротного шута и политикана. Он был любимчиком офицеров, и они позволяли ему такие вольности, за которые других беспощадно наказывали. Лейтенант чинно сидел рядом с ним, жадно всматриваясь в безлюдные улицы. Он даже позволил себе дважды рассмеяться над шуточками Гиммлера.

Знаменитая площадь Оперы, с ее вздымающимися колоннами и широкими ступенями театрального подъезда, кишела солдатами. Их было так много, что не сразу бросалось в глаза отсутствие женщин и штатских здесь, в самом центре города.

Брандт с важным, деловым видом направился в одно из зданий, захватив с собой фотоаппарат и пленку. Христиан и лейтенант вышли из машины и принялись рассматривать величественное, увенчанное куполом здание Оперы.

— Жаль, что я не побывал здесь раньше, — задумчиво заметил лейтенант. — В мирное время здесь, наверное, чудесно.

— А вы знаете, лейтенант, — засмеялся Христиан, — я как раз думал о том же.

Гарденбург дружелюбно усмехнулся. Христиан недоумевал: почему он всегда так боялся лейтенанта? Ведь он, оказывается, простецкий малый!

Из здания выскочил Брандт.

— С делами покончено, — объявил он. — Я могу не являться сюда до полудня завтрашнего дня. Мои фотографии произведут фурор. Я рассказал, какие сделал снимки, и меня чуть тут же не произвели в полковники.

— Вы не могли бы, — обратился лейтенант к Брандту, и в его голосе впервые за все время прозвучали какие-то человеческие нотки, — вы не могли бы сфотографировать меня на фоне Оперы? Я бы послал снимок жене.

— С удовольствием, — сразу напуская на себя важный вид, ответил Брандт.

— Гиммлер, Дистль, становитесь рядом.

— Господин лейтенант, — робко возразил Христиан, — может быть, вам лучше сняться одному? Какой интерес вашей жене смотреть на нас? — Впервые за год службы Христиан осмелился в чем-то не согласиться с лейтенантом.

— О нет! — Лейтенант обнял Христиана за плечи, и тот даже подумал, уж не пьян ли Гарденбург. — Я не раз писал жене о вас, ей будет очень интересно взглянуть на вашу фотографию.

Брандт долго суетился, отыскивая нужное положение: ему хотелось, чтобы на снимок попала большая часть здания Оперы. Гиммлер шутовски осклабился, а Христиан с лейтенантом напряженно смотрели в объектив аппарата, словно присутствовали на каком-то важном историческом торжестве.

После съемки все снова уселись в машину и направились к воротам Сен-Дени. День близился к концу. В косых лучах заходящего солнца улицы казались вымершими, особенно там, где еще не было солдат и не носились военные машины. Впервые после приезда в Париж Христиан почувствовал какую-то смутную тревогу.

— Великий день, — задумчиво проговорил лейтенант, сидя рядом с водителем. — Незабываемый, исторический день. Когда-нибудь, вспоминая о нем, мы скажем: "Мы были там на заре новой эры!"

Христиан заметил, что сидевший рядом Брандт еле сдерживает смех. Но ведь этот человек долгие годы прожил во Франции, где, должно быть, и научился с таким цинизмом и насмешкой относиться ко всяким возвышенным чувствам.

— Мой отец, — продолжал лейтенант, — в четырнадцатом году дошел только до Марны. Марна!.. От нее же рукой подать до Парижа. Но Парижа он так и не увидел. А сегодня мы переправились через Марну за пять минут. Исторический день...

Лейтенант бросил острый взгляд в боковую улочку, мимо которой они проезжали. Христиан невольно заерзал на сиденье, с беспокойством поглядывая в ту же сторону.

— Гиммлер, — заговорил Гарденбург, — это не та ли самая улица?

— Какая улица, господин лейтенант?

— Ну... этот самый знаменитый дом" о котором вы говорили.

"Однако и память же у него! — удивился Христиан. — Все запоминает! Огневые позиции орудий и инструкцию для военно-полевых судов, порядок дегазации материальной части и адрес парижского дома терпимости, небрежно указанного на незнакомой улочке два часа назад".

— Я полагаю, — рассудительно сказал лейтенант, когда Гиммлер повел машину медленнее, — я полагаю, что в такой день, как сегодня, в день битвы и торжества... Одним словом, мы вполне заслужили небольшое развлечение. Солдат, избегающий женщин, — плохой солдат... Брандт, вы жили в Париже — вы знаете что-нибудь об этом заведении?

— Да, господин лейтенант. Потрясающая репутация.

— Поверните машину, унтер-офицер, — приказал Гарденбург.

— Слушаюсь, господин лейтенант! — Гиммлер понимающе улыбнулся, лихо развернул автомобиль и повел его к улице, которую недавно показывал своим спутникам.

— Я уверен, — с важным видом продолжал Гарденбург, — что могу смело положиться на вас, надеюсь, вы будете держать язык за зубами.

— Так точно, господин лейтенант! — хором ответили все трое.

— Всему свой черед — и дисциплине, и совместным дружеским забавам... Гиммлер, это то самое место?

— Да, господин лейтенант. Но, кажется, оно закрыто.

— Пошли!

Лейтенант выбрался из машины и направился к массивной дубовой двери, так печатая шаг, что по узенькой улице покатилось эхо, словно маршировала целая рота солдат.

Офицер постучал в дверь, а Христиан и Брандт, улыбаясь, смотрели друг на друга.

— Я теперь нисколько не удивлюсь, — шепотом заметил Брандт, — если он начнет продавать нам порнографические открытки.

— Ш-ш! — зашипел Христиан.

Дверь наконец открылась и, когда лейтенант с Гиммлером чуть не силой ворвались в дом, тут же захлопнулась за ними. Христиан с Брандтом остались одни на безлюдной тенистой улице. Начинало темнеть. Вокруг все было тихо, немые дома смотрели на них закрытыми окнами.

— У меня сложилось такое впечатление, — заговорил Брандт, — что лейтенант приглашал и нас в это заведение.

— Терпение. Он подготавливает почву.

— Ну, что касается женщин, то я предпочитаю обходиться без посторонней помощи.

— Да, но хороший командир, — с серьезным видом проговорил Христиан, — не ляжет спать, пока не убедится, что его солдаты устроены как нужно.

— Пойди к лейтенанту и напомни ему об этом.

Дверь снова распахнулась, и Гиммлер призывно помахал им рукой. Они выбрались из машины и вошли в дом. Фонарь псевдомавританского стиля багровым светом освещал лестницу и стены, обитые тканью под гобелен.

— А хозяйка-то узнала меня! — сообщил Гиммлер, тяжело ступая по лестнице впереди них. — "Поцелуй меня!", "Мой дорогой мальчик!" и все такое. Каково, а?

— Унтер-офицер Гиммлер! — напыщенно провозгласил Христиан. — Популярнейшая личность во всех публичных домах пяти стран! Вклад Германии в дело создания Европейской федерации!

— Во всяком случае, — ухмыльнулся Гиммлер, — в Париже я не тратил времени попусту. Вот сюда, в бар. Девицы еще не готовы. Надо сначала немножко выпить и забыть об ужасах войны.

Он распахнул дверь, и они увидели лейтенанта. Сняв перчатки и каску, Гарденбург сидел на стуле, заложив ногу на ногу, и осторожно счищал золоченую фольгу с бутылки шампанского. Бар представлял собой небольшую комнату с выкрашенными в бледно-лиловый цвет стенами. Полукруглые окна были закрыты портьерами с бахромой. Восседавшая за стойкой крупная женщина, закутанная в шаль с каймой, с завитыми волосами и сильно подведенными глазами, как нельзя лучше дополняла обстановку этого заведения. Она неумолчно трещала по-французски, а Гарденбург степенно кивал головой, хотя не понимал ни слова.

— Amis, — представил Гиммлер Брандта и Христиана, обнимая их за плечи. — Braves soldaten! [Друзья. Бравые солдаты! (франц. искаж.)]

Женщина вышла из-за стойки и пожала обоим руки, уверяя, что страшно рада их видеть. Пусть они простят ей невольную задержку, ведь они, конечно, понимают, что сегодня был очень тяжелый день. Девицы скоро, очень скоро появятся. Она пригласила немцев посидеть и выпить вина и выразила свое восхищение тем, что немецкие солдаты и офицеры пьют и развлекаются вместе, — вероятно потому-то они и выиграли войну, а вот во французской армии вы никогда не увидите ничего подобного...

Гости уже приканчивали третью бутылку, а девицы все не появлялись, что, впрочем, теперь уже не имело значения.

— Французы!.. Я презираю французов, — разглагольствовал лейтенант. Он сидел на стуле прямо, словно проглотил аршин, и глаза его стали темно-зелеными и тусклыми, как истертое волнами бутылочное стекло. — Французы не хотят умирать, и вот поэтому мы здесь, пьем их вино и берем их женщин. Разве это война? — Пьяным жестом он со злостью рванул со стола бокал. — Какая-то нелепая комедия. С восемнадцатилетнего возраста я изучаю военное искусство. Я знаю как свои пять пальцев организацию снабжения и связи; роль морального состояния войск, правила выбора укрытых мест для командных пунктов, теорию наступления на противника, обладающего автоматическим оружием, значение элемента внезапности... Я могу командовать армией. Я потратил пять лет жизни в ожидании этого момента. — Гарденбург горестно рассмеялся. — И вот великий момент наступил! Армия устремляется вперед. И что же? — Он пристально посмотрел на мадам — та, ни слова не понимая по-немецки, с самым счастливым видом согласно кивала головой. — Я не слышал ни единого выстрела, я проехал на автомобиле шестьсот километров, чтобы оказаться в публичном доме. Жалкая французская армия превратила меня в туриста! Понимаете? В туриста! Война окончена, пять лет жизни потрачены зря. Карьеры мне не сделать, я останусь лейтенантом до пятидесяти лет. Влиятельных друзей в Берлине у меня нет, и некому позаботиться о моем продвижении. Все пропало... Мой отец все же больше преуспел. Он дошел только до Марны, хотя и воевал четыре года, но в двадцать шесть лет уже имел чин майора, а на Сомме, после первых двух дней боев, когда была перебита половина офицеров, получил под свое командование батальон... Гиммлер!

— Да, господин лейтенант, — отозвался — Гиммлер. Он был трезв и слушал лейтенанта с хитроватой усмешкой на лице.

— Гиммлер! Унтер-офицер Гиммлер! Где же моя девица? Хочу французскую девку!

— Мадам обещает, что девица придет через десять минут.

— Я презираю их, — заявил лейтенант, отпивая из бокала шампанское. Рука у него тряслась, и вино стекало по подбородку. — Презираю всех французов.

В комнату вошли две девушки. Одна из них, полная, крупная блондинка, широко улыбалась. У другой, маленькой, изящной и смуглой, было печальное лицо арабского типа, сильно накрашенное, с ярко намазанными губами.

— Вот и они, — ласково сказала мадам. — Вот мои курочки. — Она одобрительно, словно барышник, похлопала блондинку по спине. — Это Жаннет. Подходящий тип, не правда ли? Я уверена, что Жаннет будет пользоваться у немцев огромным успехом.

— Я беру вот эту. — Лейтенант встал, выпрямился и указал на девушку арабского типа. Она улыбнулась профессионально-загадочной улыбкой, подошла к офицеру и взяла его под руку.

Гиммлер, до этого с интересом посматривавший на смуглую девушку, тут же уступил праву старшего по чину и обнял рослую блондинку.

— Ну, милочка, — обратился он к ней, — как тебе понравится красивый, здоровый немецкий солдат?

— А подходящая комната тут есть? — спросил Гарденбург. — Брандт, переведите.

Брандт перевел, и смуглая девушка, улыбнувшись всем, увела чинно вышагивавшего за ней лейтенанта.

— Ну-с, — сказал Гиммлер, еще крепче прижимаясь к блондинке, — а теперь моя очередь. Я надеюсь, ребята, вы не возражаете...

— Давай, давай, — ответил Христиан. — И можешь не спешить.

Гиммлер осклабился.

— А знаешь, милочка, — уходя с блондинкой, обратился он к ней на своем ужасном французском языке, — мне очень нравится твое платье...

Мадам поставила на стол нераспечатанную бутылку шампанского, извинилась и ушла. Христиан и Брандт остались одни в освещенном оранжевым светом баре, тоже отделанном с претензией на мавританский стиль. Посматривая на стоявшую в ведерке бутылку, они молча пили бокал за бокалом. Открывая новую бутылку, Христиан вздрогнул от неожиданности, когда пробка с громким, как выстрел, звуком вылетела из горлышка и холодное пенящееся шампанское выплеснулось ему на руки.

— Тебе доводилось бывать в подобных местах? — спросил наконец Брандт.

— Нет.

— Война вносит огромные перемены в жизнь человека, — продолжал Брандт.

— Да, конечно.

— Хочешь девочку? — поинтересовался Брандт.

— Не очень.

— Ну, а как бы ты поступил, если бы тебе и лейтенанту Гарденбургу понравилась одна и та же девушка? — продолжал допытываться Брандт.

— На этот вопрос я не хочу отвечать, — с важным видом заявил Христиан, отпивая маленький глоток вина.

— Да и я тоже не ответил бы, — согласился Брандт, играя ножкой бокала.

— Ну, и как ты себя чувствуешь? — спросил он спустя некоторое время.

— Не знаю. Странно как-то все... Очень странно.

— А мне вот грустно, — признался Брандт. — Очень грустно. Сегодня — заря... как это выразился лейтенант Гарденбург?

— Заря новой эры.

— Мне грустно на заре новой эры. — Брандт налил себе вина. — А ты знаешь, месяцев десять назад я чуть было не принял французское гражданство.

— Неужели?

— Я прожил во Франции в общей сложности лет десять. Как-нибудь мы съездим с тобой в одно местечко на побережье Нормандии, где я проводил лето. Я работал с утра до вечера и создавал за лето полотен тридцать — сорок. Мое имя стало уже приобретать некоторую известность в этой стране. Я покажу тебе потом галерею, где выставлялись мои картины. Может быть, там еще осталось кое-что из моих работ, и ты сможешь взглянуть на них.

— С величайшим удовольствием, — церемонно ответил Христиан.

— А вот в Германии своих картин я показывать не могу. Это была абстрактная живопись, так называемый субъективизм. Нацисты называют такое искусство декадентским. — Брандт пожал плечами. — Наверное, я немножко декадент. Не такой, конечно, как лейтенант, но все же декадент. А ты?

— А я декадент-лыжник, — в тон ему ответил Христиан.

— Везде есть декаденты, — согласился Брандт.

Открылась дверь, и в комнату вошла маленькая смуглая девушка, с которой удалился лейтенант. На ней был пеньюар розового цвета, отделанный по краям перьями. Девушка слегка улыбалась каким-то своим мыслям.

— А где мадам? — спросила она.

— Да где-то здесь. — Брандт сделал неопределенный жест рукой. — Могу чем-нибудь помочь?

— Да все ваш офицер, — ответила девушка. — Мне нужно, чтобы кто-нибудь перевел. Он чего-то требует, а я не совсем уверена, что поняла его. По-моему, он хочет, чтобы я отстегала его плетью, а я боюсь начинать, пока не буду знать точно, что именно это ему и нужно.

— Начинай, — ответил Брандт. — Именно это ему и нужно. Уж я-то знаю, он ведь мой старый дружок.

— Вы уверены? — Девушка недоверчиво взглянула на Брандта и Христиана.

— Совершенно уверен, — подтвердил Брандт.

— Ну что ж, хорошо. — Девушка пожала плечами. — Попробую. — Она направилась было к двери, но остановилась. — Все это немножко странно, — с чуть заметной насмешкой в голосе проговорила она. — Солдат победоносной армии... День победы... Вы не находите, что у него странный вкус?

— Мы вообще странные люди, — ответил Брандт, — и ты в этом скоро убедишься. Занимайся своим делом.

Девушка гневно взглянула на него, но тут же улыбнулась и ушла.

— Ты понял? — спросил Брандт у Христиана.

— Да, достаточно.

— Давай выпьем, — предложил Брандт, наполняя бокалы. — А я вот отозвался на зов родины.

— Как, как? — недоуменно переспросил Христиан.

— Со дня на день должна была начаться война, а я писал декадентские, абстракционистские пейзажи и ждал французского гражданства. — Брандт прищурил глаза, вспоминая беспокойные, тревожные дни августа 1939 года. — Французы — самый восхитительный народ в мире. Они умеют вкусно есть и держат себя независимо. Рисуй, что хочешь, — они и бровью не поведут. У них блестящее военное прошлое, но они понимают, что ничего выдающегося на этом поприще им уже не совершить. Они благоразумны и расчетливы, что благотворно оказывается на искусстве... И все же в последнюю минуту я пошел в армию и превратился в ефрейтора Брандта, полотна которого не берет ни одна немецкая картинная галерея. Кровь не вода, а? И вот мы в Париже, и нас приветствуют проститутки. Знаешь, Христиан, что я тебе скажу? В конце концов, мы все же проиграем войну. Слишком уж это отвратительно... Варвары с Эльбы жрут сосиски на Елисейских полях...

— Брандт! — остановил его Христиан. — Брандт!

— Тоже мне, "заря новой эры", которую вермахт встречает в публичном доме! Завтра я возьму сосиски и пойду на площадь Этуаль.

Открылась дверь, и в бар вошел Гиммлер. Он был без кителя, в расстегнутой сорочке. Скаля зубы, он держал в руках зеленое платье — то самое, что было на девице, с которой он ушел.

— Следующий! — крикнул он. — Дама ждет.

— Не намерен ли ты последовать за унтер-офицером Гиммлером? — осведомился Брандт у Христиана.

— Нет, не намерен.

— Не в обиду будь сказано, Гиммлер, но мы уж лучше закончим тут бутылочку, — объявил Брандт.

Гиммлер сердито взглянул на них, и обычное хитровато-добродушное выражение на мгновение исчезло с его лица.

— Но чем ты там занимался? — продолжал Брандт. — Сдирал с нее платье?

— Не-ет, — усмехнулся Гиммлер. — Купил. За девятьсот франков, хотя она просила тысячу пятьсот. Пошлю его жене, у нее почти такой же размер. Пощупайте-ка, — он положил перед ними платье. — Настоящий шелк!

— Да, настоящий шелк, — подтвердил Христиан, с серьезным видом пощупав материал.

Гиммлер пошел к двери, но на пороге обернулся.

— Спрашиваю в последний раз: хотите?

— Нет. А за любезное предложение — спасибо, — ответил Брандт.

— Ну что ж! — Унтер-офицер развел руками. — Не хотите — как хотите.

— Вот что, Гиммлер, — сказал Христиан. — Мы уходим. Ты дождешься лейтенанта Гарденбурга и отвезешь его. Мы пойдем пешком.

— А вам не кажется, что могут быть какие-нибудь приказания? — спросил Гиммлер.

— Вряд ли кто докажет, что мы находимся сейчас в боевой обстановке, — возразил Христиан. — Мы пойдем пешком.

Гиммлер пожал плечами.

— Вы рискуете получить пулю в спину, если пойдете одни по городу.

— Не сегодня, — отмахнулся Брандт. — Позднее — может быть, но сегодня — нет.

Они поднялись и вышли на темную улицу.

Город был тщательно затемнен — нигде не пробивалось ни единого луча. Над крышами висела луна, и дома бросали резкие тени на залитые мягким светом улицы. Воздух был теплый и неподвижный. Угрюмую, настороженную тишину, нависшую над городом, лишь изредка нарушал стальной лязг гусеничных машин. Они то начинали двигаться где-то вдали, то снова останавливались, и резкие, неприятные звуки замирали в лабиринте темных улиц.

Брандт показывал дорогу. Он слегка пошатывался, но не потерял способности ориентироваться и уверенно шагал в направлении ворот Сен-Дени.

Они шли молча, плечом к плечу, их подбитые шипами сапоги гулко стучали по мостовой. Где-то в темноте с шумом закрылось окно, и Христиану показалось, что издалека донесся едва слышный плач ребенка. Вскоре они свернули на широкий безлюдный бульвар и пошли вдоль закрытых кафе с опущенными жалюзи и со сложенными в кучи вдоль тротуаров стульями и столиками. Вдали сквозь деревья бульвара поблескивали огоньки — свидетельство того, что находившаяся в тот вечер в сердце Франции немецкая армия чувствует себя в полной безопасности. Размеренно шагая рядом с Брандтом на эти огоньки. Христиан мечтательно улыбался; под влиянием выпитого шампанского они казались ему такими уютными и дружески теплыми.

Сквозь пьяную дымку освещенный молодой луной Париж представлялся ему каким-то необыкновенно изящным и хрупким. Он чувствовал, что влюблен в этот город. Ему нравились избитые мостовые и узенькие извилистые улочки по обеим сторонам бульвара, как будто уводившие в другое столетие; нравились церкви, поднимавшиеся среди баров, публичных домов и бакалейных лавок; стулья с тонкими ножками, бережно сложенные сиденьями вниз на столиках в тени парусиновых тентов кафе; люди, прячущиеся за опущенными шторами; река, без которой нельзя было представить себе этот город и которой он еще не видел; рестораны, в которых он еще не был; девушки, которых он еще не встречал, но встретит завтра, когда рассеется ночной страх и они, постукивая высокими каблучками, появятся на столичных улицах в своих вызывающе красивых платьях. Христиану нравились и легенды, которые люди сложили об этом городе, и то, что во всем свете один только Париж в самом деле был таким, как его рисовали в легендах.

Теперь Христиан с удовольствием думал о том, что ему пришлось выдержать бой на дороге и убить человека, чтобы попасть в этот город. Ему даже показалось, что он любит убитого им маленького оборванного француза и лежавшего рядом с французом — так далеко от своей силезской фермы — ефрейтора Крауса с вишневым соком на губах. Он был рад, что прошел через такое испытание на дороге и в лесу и что смерть пощадила его. Ему нравилась война, потому что не было лучшего средства проверить, чего стоит человек, но вместе с тем было приятно сознавать, что скоро она кончится: ему вовсе не хотелось умирать.

Будущее представлялось Христиану радостным, он верил, что оно будет безмятежным и красивым, а все то, ради чего он рискует сейчас жизнью, станет незыблемым законом, и начнется новая эра, эра процветания и порядка.

Христиан подумал еще, что он любит Брандта, который, почти не шатаясь, идет рядом. Там, на дороге, Брандт хныкал, но все же сумел победить страх и сражался бок о бок с ним, хотя и придерживал рукой свой трясущийся локоть, когда стрелял через весеннюю листву в человека, который, конечно, убил бы Христиана, если бы смог.

Христиану нравилась эта тихая лунная ночь, под покровом которой он и Брандт — новые владыки города — плечом к плечу шагали по пустынным прекрасным улицам. Он понял в конце концов, что жил не напрасно, что не для того он родился, чтобы растрачивать попусту время, обучая ходьбе на лыжах детей и богатых бездельников. Он приносил пользу и будет ее приносить — чего еще может требовать человек от жизни?!

— Смотри-ка! — воскликнул Брандт, останавливаясь перед залитой лунным светом стеной церкви. Христиан взглянул на то место, куда указывал Брандт. В свете луны отчетливо выделялись написанные мелом крупные цифры: "1918". Христиан растерянно заморгал и покачал головой. Он понимал, что цифры имеют какое-то значение, но не сразу сообразил, какое именно.

— Тысяча девятьсот восемнадцатый год, — заметил Брандт. — Да, они помнят. Французы помнят.

Христиан снова взглянул на стену. Он внезапно почувствовал печаль и усталость; он был на ногах с четырех часов утра, а день выдался такой утомительный. Тяжело ступая, Христиан подошел к стене, поднял руку и стал медленно и методично стирать рукавом надпись.

5

Радио заглушало все остальные звуки в доме. Стояла солнечная июньская погода, свежая зелень покрывала холмы Пенсильвании, но Майкл почти не выходил из оклеенной обоями гостиной, обставленной легкой мебелью в колониальном стиле, и не отрываясь слушал ежеминутно прерываемые помехами одни и те же последние сообщения. Вокруг его кресла валялись газеты. Время от времени появлялась Лаура и с громким мученическим вздохом принималась подбирать их с пола и с подчеркнутой аккуратностью складывать в стопку. Но Майкл почти не замечал ее. Прильнув к радиоприемнику, он крутил ручки и вслушивался в голоса дикторов — сочные, вкрадчивые, напыщенные, твердившие снова и снова: "Покупайте препарат "Лайф-бой", уничтожающий неприятный запах!"; "Две чайные ложки на стакан воды перед завтраком, и вы будете чувствовать себя прекрасно!"; "Ходят слухи, что Париж обороняться не будет. Немецкое верховное командование хранит молчание о положении своих ударных частей, которые продвигаются вперед, почти не встречая сопротивления разваливающейся французской армии".

— Мы обещали Тони, что сыграем сегодня в бадминтон, — кротко проговорила Лаура, появляясь в дверях.

Майкл продолжал молча сидеть у приемника.

— Майкл! — крикнула Лаура.

— Да? — отозвался он, не поворачивая головы.

— Ты понимаешь: бадминтон, Тони.

— Ну и что же? — Майкл от напряжения сморщил лоб, пытаясь одновременно слушать и Лауру и диктора.

— Но сетка-то еще не натянута.

— Натяну позднее.

— Когда позднее?

— Да отстань ты ради бога, Лаура! — вскипел Майкл. — Я сказал — позднее.

— Мне начинает надоедать это твое излюбленное словечко, — ледяным тоном ответила Лаура. На глазах у нее выступили слезы.

— Да перестань же!

— А ты перестань кричать на меня! — Слезы побежали по ее щекам, и Майклу стало жаль ее. Уезжая из Нью-Йорка, они собирались устроить себе нечто вроде отпуска, во время которого, хотя об этом не было сказано ни слова, надеялись в какой-то мере восстановить прежнюю дружбу и привязанность, утраченные в безалаберно проведенные после женитьбы годы. Контракт Лауры с кинофирмой в Голливуде кончился, и дирекция не сочла нужным продлить его. По каким-то необъяснимым причинам работу в другой студии она не нашла. Внешне Лаура была спокойна и весела и не жаловалась, однако Майкл знал, как тяжело она переживает свое унижение. Уезжая на месяц в загородный дом приятеля, Майкл дал себе слово быть внимательным и предупредительным. Они провели здесь только неделю, но эта неделя оказалась ужасной. Майкл целые дни слушал радио, а по ночам не мог спать. Расстроенный, с воспаленными глазами, он или мрачно бродил по дому, или усаживался читать в гостиной, забывал бриться, забывал помогать Лауре поддерживать порядок в очаровательном домике, предоставленном в их распоряжение.

— Прости меня, дорогая, — он обнял Лауру и поцеловал ее. Она улыбнулась сквозь слезы.

— Мне очень неприятно быть такой надоедливой, но ты же знаешь, что кое-что все-таки нужно делать.

— Конечно.

— Ну вот, ты уже совсем хороший, — засмеялась Лаура. — Мне так нравится, когда ты хороший.

Майкл тоже засмеялся, хотя с трудом скрывал раздражение.

— Ну, а сейчас тебе придется расплачиваться за то, что ты так мил со мной, — продолжала Лаура, прижавшись к его груди.

— И что же я должен сделать?

— Оставь этот смиренный тон, — вспылила Лаура. — Терпеть не могу, когда ты говоришь таким тоном.

Майкл едва сдерживал себя.

— Что же все-таки ты хочешь от меня? — спросил он, прислушиваясь к звукам собственного голоса и удивляясь, что может еще говорить так вежливо и мило.

— Во-первых, выключи этот проклятый приемник.

Майкл хотел было запротестовать, но передумал. Диктор в это время говорил: "Положение здесь все еще продолжает оставаться неясным, однако англичанам, видимо, удалось благополучно эвакуировать большую часть своей армии. Предполагается, что в ближайшее время развернется контрнаступление Вейгана..." [Вейган, Максим — французский генерал; 19 мая 1940 года после вторжения немецко-фашистских войск во Францию был назначен главнокомандующим французской армией; так называемый "план Вейгана", состоявший в одновременном контрнаступлении французских войск с рубежа Соммы и отрезанной группировки союзных войск с севера, был построен на песке и так и не был реализован]

— Майкл, дорогой! — напомнила Лаура.

Майкл поспешно выключил радио.

— Вот, пожалуйста. Для тебя я готов на все.

— Спасибо. — В улыбающихся, блестящих глазах Лауры уже не было ни единой слезинки. — Ну, а сейчас еще одна просьба.

— Что еще?

— Пойди побрейся.

Майкл вздохнул и провел рукой по щетине на подбородке.

— А стоит ли?

— У тебя такой вид, будто ты только что явился из ночлежки.

— Ладно. Уговорила.

— Ты сразу почувствуешь себя гораздо лучше, — добавила Лаура, собирая газеты, разбросанные вокруг кресла.

— Еще бы, — ответил Майкл и машинально снова взялся за ручки приемника.

— Ну дай отдохнуть хотя бы час! — умоляюще проговорила Лаура, прикрывая ладонью ручки настройки. — Только час! Иначе я сойду с ума. Без конца передают одно и то же, одно и то же!

— Дорогая, но ведь это же решающая неделя в нашей жизни.

— Пусть так, но зачем же доводить себя до сумасшествия? — с неумолимой логикой возразила Лаура. — Ведь французам это не поможет, правда?.. После того, как побреешься, не забудь, дорогой, натянуть сетку для бадминтона.

— Хорошо, — пожал плечами Майкл. Лаура чмокнула его в щеку и погладила по голове. Майкл отправился наверх.

Во время бритья он услышал, как начали собираться гости. Из сада доносились женские голоса, временами заглушаемые журчанием льющейся в раковину воды. На расстоянии они казались нежными и мелодичными. Лаура пригласила двух своих бывших учительниц-француженок из расположенной по соседству женской школы, где она училась в детстве. Они всегда хорошо относились к Лауре. Краем уха прислушиваясь к то усиливающимся, то затихающим голосам, Майкл решил, что мягкие интонации француженок куда приятнее самоуверенной металлической трескотни большинства знакомых ему американок. "Но я, пожалуй, не решусь сказать об этом вслух!" — усмехнулся он.

Майкл порезался и, с раздражением разглядывая в зеркало кровоточащую царапинку под подбородком, снова почувствовал себя выбитым из колеи.

С большого дерева в конце сада донеслось карканье ворон. Целая стая свила там гнезда и время от времени заглушала своими резкими криками все другие звуки, долетавшие из сада.

Побрившись, Майкл проскользнул в гостиную и тихонько включил приемник, но поймал только музыкальную программу. Женщина пела: "Не имею я ничего, но и этого мне слишком много..." По другой станции передавали увертюру из "Тангейзера" в исполнении военного оркестра. Приемник был слабенький и ловил всего две станции. Майкл выключил приемник и пошел в сад встречать гостей.

Джонсон в желтой тенниске в коричневую полоску был уже там. Он привел высокую, красивую девушку с серьезным, интеллигентным лицом. Пожимая ей руку, Майкл подумал: "Интересно, где сейчас жена Джонсона?"

— Мисс Маргарет Фримэнтл... — представила незнакомку Лаура. Мисс Фримэнтл сдержанно улыбнулась, а Майкл с завистью подумал: "Черт побери этого Джонсона! Где он находит таких красивых девушек?"

Затем Майкл пожал руки хрупким сестрам-француженкам. На них были изящные черные платья, когда-то, видимо, очень модные, хотя трудно было вспомнить когда именно. Обеим сестрам перевалило за пятьдесят. У них были зачесанные назад блестящие, словно покрытые лаком, волосы, нежный, бледный цвет лица и удивительно изящные, стройные ноги. Они обладали безупречными утонченными манерами, а долгие годы, проведенные в школе для девочек, приучили их относиться ко всему на свете с неисчерпаемым терпением. Майклу сестры всегда казались выходцами из прошлого века — вежливыми, замкнутыми, с хорошими манерами, но про себя осуждающими и время и страну, куда занесла их судьба. Сегодня, хотя и было заметно; что обе они тщательно готовились к визиту, искусно нарумянились и подвели глаза, на их лицах застыло какое-то отрешенное, мученическое выражение. Им, видимо, с трудом удавалось следить за ходом беседы.

Искоса посматривая на них, Майкл вдруг понял, что значит быть француженками сегодня, когда немцы находятся около Парижа и город, затаив дыхание, прислушивается к нарастающему грохоту пушек, когда американские дикторы то и дело прерывают джазовую музыку и передачу местных новостей, чтобы сообщить последние известия из Европы, тщательно, но на американский лад произнося столь знакомые сестрам названия: Реймс, Суассон, Марна, Компьен...

"Если бы я был деликатнее, — сказал себе Майкл, — и имел больше такта, если бы я не был таким неуклюжим, тупым буйволом, я отвел бы их в сторону и попытался найти нужные слова утешения". Однако Майкл знал, что ничего хорошего у него не получится, он обязательно скажет не то, что нужно, смутит женщин, и они почувствуют себя еще хуже. "Жаль, что таким вещам нас никто не догадался научить. Нас учили чему угодно, только не такту, отзывчивости и умению помочь человеку".

— Хотя и неприятно об этом говорить, — донесся до Майкла бархатный, уверенный голос Джонсона, — но я думаю, что вся эта история не что иное, как грандиозный обман.

— Как, как? — не поняв, спросил Майкл. Джонсон в изящной позе сидел на траве, по-мальчишески подняв колени, и улыбался мисс Фримэнтл, явно стараясь произвести на нее впечатление. Это раздражало Майкла, тем более что Джонсон, видимо, преуспевал в своих намерениях.

— Заговор, вот что, — ответил Джонсон. — Уж не хочешь ли ты сказать, что две сильнейшие в мире армии внезапно развалились сами по себе? Все это подстроено заранее.

— То есть другими словами, французы, по-твоему, умышленно сдают Париж немцам?

— Конечно.

— Вы не слышали, в последних известиях не передавали ни чего нового о Париже? — тихо спросила младшая из сестер, мисс Буллар.

— Нет, пока ничего нового не сообщалось, — как можно мягче ответил Майкл.

Обе дамы с улыбкой кивнули ему, словно он преподнес им по букету цветов.

— Да, город падет, — вставил Джонсон. — Попомните мои слова.

"За каким дьяволом мы пригласили сюда этого типа?" — сердито подумал Майкл.

— Сделка уже состоялась, — продолжал Джонсон, — а все остальное — камуфляж для обмана английского и французского народов. Недели через две немцы будут в Лондоне, а еще через месяц нападут на Советский Союз. — Последние слова он произнес торжествующе и гневно.

— А по-моему, ты неправ, — упрямо возразил Майкл. — Мне кажется, этого не случится. Все будет иначе.

— Как же именно?

— Не знаю. — Майкл чувствовал, что выглядит глупо в глазах мисс Фримэнтл, и, хотя ему было досадно, он продолжал упрямо стоять на своем. — Как-нибудь.

— Вот она, мистическая вера в то, что папочка позаботится обо всем и не пустит буку в детскую! — насмешливо заметил Джонсон.

— Прошу вас, не нужно! — вмешалась Лаура. — Неужели мы должны все время говорить об одном и том же? Кажется, мы собирались сыграть в бадминтон? Мисс Фримэнтл, вы играете в бадминтон?

— Играю, — ответила Маргарет, и Майкл механически отметил, что у нее низкий, чуть хрипловатый голос.

— И когда только народы наконец проснутся? — с чувством воскликнул Джонсон. — Когда они наберутся мужества взглянуть в лицо суровой действительности? Сколько порабощенных стран ждут освобождения! Эфиопия, Китай, Испания, Австрия, Чехословакия, Польша...

"О, как печально звучат эти названия, — подумал Майкл. — Их так часто упоминают, что они уже почти перестали волновать".

— Мировая буржуазия решила укрепить свою мощь, — продолжал Джонсон, и Майкл вспомнил все прочитанные на эту тему брошюры, — и вот как это делается. Несколько выстрелов из пушек, чтобы одурачить народ, несколько патриотических речей одряхлевших генералов, а затем — сделка подписана, скреплена печатями и вступила в силу.

"А ведь он, пожалуй, прав, — устало подумал Майкл. — Может быть, все, что он говорит, в какой-то мере соответствует действительности. И все же только самоубийца может себе позволить верить этому. Чтобы продолжать жить, нужно быть хоть чуточку легковерным". Но все равно было как-то неприятно слушать Джонсона, с важным видом изрекающего эти истины своим хорошо натренированным салонным голосом — такие голоса часто можно слышать на театральных премьерах, в дорогих ресторанах и на интимных вечерах. "Интересно, где теперь тот пьяный ирландец, что был на встрече Нового года, этот Пэрриш? Вероятно, и он повторил бы многое из того, что говорит Джонсон. В конце концов, утверждения Джонсона более или менее совпадают с партийной линией, но у Пэрриша все это звучало убедительнее. Наверное, он убит и скалит сейчас зубы где-нибудь на берегу Эбро... Во всяком случае, — злорадно подумал Майкл, взглянув на шоколадные спортивные брюки и ярко-желтую тенниску Джонсона, — во всяком случае, уж ты-то не станешь подставлять себя под пули! Можно в этом не сомневаться".

— Послушайте, — сказала Лаура, — мне страшно хочется сыграть в бадминтон. Дорогой мой, — она прикоснулась к руке Майкла, — шесты, сетка и принадлежности для игры на задней веранде.

Майкл вздохнул и тяжело поднялся с земли. Лаура все же, видимо, права: сегодня уж лучше играть в бадминтон, чем разговаривать.

— Я помогу вам, — проговорила мисс Фримэнтл, вставая и направляясь вслед за Майклом.

— Джонсон... — Майкл не удержался, чтобы не задеть Джонсона, — а тебе не приходило в голову, что ты можешь ошибиться?

— Конечно, могу, — с достоинством ответил Джонсон. — Но в данном случае я прав.

— Но должна ведь оставаться хоть маленькая надежда?

Джонсон засмеялся.

— Откуда ты черпаешь надежду в эти дни? — поинтересовался он. — Может, поделишься?

— Пожалуйста.

— На что же ты надеешься?

— Я надеюсь, — ответил Майкл, — что Америка примет участие в войне и... — Он заметил, что обе француженки пристально смотрят на него, с нетерпением ожидая его ответа.

— Ракетки лежат в том зеленом деревянном ящике, Майкл... — нервно сказала Лаура.

— Ты хочешь, чтобы и американцы участвовали в этой афере и расплачивались за нее своими жизнями? — иронически осведомился Джонсон. — Так, что ли?

— Если это необходимо, то да.

— Ну, это уже нечто новое для тебя. Да ты, оказывается, поджигатель войны!

— Я только сейчас, сию минуту впервые подумал об этом, — холодно заметил Майкл, стоя над сидящим на траве Джонсоном.

— Понимаю. Ты читаешь "Нью-Йорк таймс" и горишь желанием спасти цивилизацию, как мы ее понимаем, и все такое прочее.

— Да, я горю желанием спасти цивилизацию, как мы ее понимаем, и все такое прочее.

— Да хватит же! — умоляющим тоном сказала Майклу Лаура. — Не будь таким скверным!

— Уж если тебе так не терпится, — заявил Джонсон, — почему бы не поехать в Англию и не вступить в британскую армию? Чего ты ждешь?

— Может быть, я и поеду. Может быть.

— О, нет, нет!

Майкл удивленно повернулся. Это сказала мисс Фримэнтл. Теперь она стояла, закрыв рот рукой, словно восклицание вырвалось у нее помимо воли.

— Вы хотели что-то сказать? — спросил Майкл.

— Я... Мне не следовало бы... Я не хотела вмешиваться, — с жаром заговорила девушка. — Но не надо все время твердить, что мы должны воевать.

"Коммунистка! — с огорчением решил Майкл. — Видимо, Джонсон познакомился с ней где-нибудь на собрании. А такая хорошенькая — никогда бы не подумал".

— Я полагаю, — заявил Майкл, — что если Россия окажется втянутой в войну, вы измените свое мнение?

— Нет, — ответила Маргарет. — Все равно нет.

"Я опять ошибся, — огорчился Майкл. — Придется впредь воздерживаться от столь поспешных выводов".

— Война никому не приносит пользы, — нерешительно продолжала девушка, — и никогда не приносила. Молодежь отправляется на войну и гибнет. Все мои друзья и родственники... Возможно, я эгоистка, но... терпеть не могу, когда люди рассуждают подобно вам. Я жила в Европе, там люди рассуждали точно так же. Сейчас, вероятно, многие парни, которых я знала тогда, с которыми танцевала, каталась на лыжах... Они, может быть, уже погибли. Ради чего? Они без конца болтали и в конце концов договорились до того, что им уже не оставалось ничего другого, как только начать убивать друг друга... Простите меня, — очень серьезно попросила она. — Я не собиралась произносить такую речь. Вероятно, это просто глупый, чисто женский подход к тому, что происходит в мире...

— Мисс Буллар, — обратился Майкл к француженкам, — а какую позицию занимаете вы как женщины?

— Майкл! — в крайнем раздражении воскликнула Лаура.

— Наша позиция... — сдержанно и вежливо ответила младшая сестра, — ...боюсь, мы не в состоянии позволить себе такую роскошь, как выбор определенной позиции.

— Майкл, — сказала Лаура, — ради бога, сходи же за принадлежностями для игры!

— Иду. — Майкл кивнул головой.

— Рой, — обратилась Лаура к Джонсону, — ты тоже замолчи.

— Слушаюсь, мэм, — с улыбкой ответил Джонсон. — Рассказать тебе самую свеженькую сплетню?

— Жду не дождусь, — насмешливо ответила Лаура, переходя на деланно оживленный салонный тон. Майкл и мисс Фримэнтл направились к задней веранде.

— У Джозефины появился новый любовник, — сообщил Джонсон. — Высокий блондин с каким-то особенным выражением лица, киноартист по фамилии Морен. — Услышав эту фамилию, Майкл остановился, и мисс Фримэнтл чуть не натолкнулась на него. — По ее словам, она подцепила его в картинной галерее... Ты, кажется, снималась с ним в прошлом году, Лаура?

Майкл испытующе взглянул на жену, пытаясь уловить хоть тень смущения на ее лице, когда заговорили о Морене, но ничего не заметил.

— Да. Довольно обещающий и совсем не глупый артист, — спокойно ответила Лаура. — Правда, несколько поверхностный.

"Не поймешь этих женщин, — удивился Майкл. — С помощью лжи они, не моргнув глазом, проберутся даже в рай".

— Кстати, Морен скоро приедет, — добавил Джонсон. — Он здесь неподалеку, участвует в премьере летнего театра, и я пригласил его сюда. Надеюсь, ты не возражаешь?

— Конечно, нет, — ответила Лаура. Продолжая пристально наблюдать за женой, Майкл заметил, что по ее лицу пробежала легкая тень. Потом она отвернулась, и больше он ничего не мог видеть.

"Вот она, семейная жизнь!" — поморщился Майкл.

— Мистер Джон Морен? — сразу оживилась младшая мисс Буллар. — Я так рада! По-моему, он чудесный артист и выглядит всегда таким мужественным! А ведь это очень важно для актера.

— Я слышал, — кисло заметил Майкл, — что он неравнодушен к мальчикам. "Ох уж эти женщины! — усмехнулся он про себя. — Ведь она только что готова была разрыдаться при мысли о том, что гибнет ее родина, потерпевшая самое позорное за всю свою историю поражение. И вот она уже млеет от восторга в ожидании приезда красивого, пустоголового киноартиста. — "Такой мужественный!"

— Ну уж в этом его никак не заподозришь, — вмешался Джонсон. — Я каждый раз встречаю его с новой девушкой.

— А может, Морен из числа тех, о ком говорят "ласковый теленок двух маток сосет", — продолжал упорствовать Майкл. — Спросите у моей жены. — Он уставился на Лауру, пристально следя за выражением ее лица. Майкл понимал, что он смешон, но не мог заставить себя оторвать от нее глаза. — Они вместе работали.

— Я не знаю, — небрежно ответила Лаура. — Морен — воспитанник Гарвардского университета.

— Я спрошу у него, когда он придет, — заявил Майкл. — Пойдемте, мисс Фримэнтл, не то моя женушка снова вцепится в меня. Нам с вами предстоит потрудиться.

Майкл и мисс Фримэнтл бок о бок направились к веранде в противоположном конце дома. От девушки исходил несильный, приятный аромат духов, она двигалась легко, с естественной грацией, и Майкл сразу почувствовал, как она молода.

— Когда вы были в Европе? — спросил он. Вообще-то говоря, его это нисколько не интересовало — просто хотелось услышать ее голос.

— Год назад. Немножко больше года.

— Ну и как там?

— Чудесно... и страшно. Не в наших силах помочь им, что бы мы ни делали.

— Вы согласны с Джонсоном? — спросил Майкл.

— Нет. Джонсон лишь повторяет то, что ему велят говорить. У него в голове нет ни одной своей мысли.

Майкл злорадно улыбнулся.

— Джонсон — очень милый человек, — чуть торопливо, извиняющимся тоном заговорила мисс Фримэнтл. ("Пребывание в Европе пошло ей на пользу, — отметил Майкл, — говорит она куда приятнее, чем большинство американок".) — Порядочный и благородный человек, с самыми хорошими намерениями... Однако все кажется ему слишком уж простым. Но когда побываешь в Европе, поймешь, что на самом деле все далеко не так просто. Европа напоминает мне человека, страдающего одновременно двумя болезнями. Лекарство, которое помогает ему от одной болезни, обостряет другую. — Девушка говорила как-то нерешительно, словно чего-то стеснялась. — Джонсон полагает, что если пациенту прописать свежий воздух, детские ясли и сильные профсоюзы, то больной сам по себе поправится... Джонсон утверждает, что у меня путаные взгляды.

— Вообще-то говоря, все, кто не соглашается с коммунистами, — это люди с путаными взглядами, — сказал Майкл. — Коммунисты сильны именно величайшей убежденностью в своей правоте. Они всегда знают, чего добиваются. Коммунисты, быть может, неправы, но они, по крайней мере, не болтают, а действуют.

— Ну, я не могу назвать себя сторонницей решительных действий. Я видела кое-какие действия в Австрии.

— Вы рождены не для такого времени, мадам, — заметил Майкл. — И вы и я.

Они поднялись на веранду. Мисс Фримэнтл взяла сетку и ракетки, Майкл положил на плечо шесты, и они не спеша отправились обратно. Наедине с Маргарет в этой тенистой части дома, укрытой от остального мира шелестящей листвой высоких кленов, Майкл внезапно ощутил какое-то неясное чувство близости с девушкой.

— А вы знаете, — с серьезным видом сказал он, — у меня возникла мысль создать новую политическую партию, способную исцелить мир от всех страданий.

— Сгораю от нетерпения услышать подробности, — в тон ему ответила девушка.

— Это будет партия абсолютной правды, — продолжал Майкл. — Всякий раз, как только возникнет вопрос... любой вопрос: Мюнхен... что делать с детьми, не умеющими владеть правой рукой... свобода Мадагаскара... цена театральных билетов в Нью-Йорке... — во всех этих случаях лидеры партии будут говорить именно то, что они думают. Не так, как сейчас, когда у каждого на языке одно, а на уме совсем другое.

— В этой партии уже много членов?

— Один. Я.

— Пусть теперь будет два.

— Вступаете?

— Да, если можно, — с улыбкой ответила Маргарет.

— Очень рад. По-вашему, партия окажется жизнеспособной?

— Конечно, нет.

— И я так думаю. Пожалуй, года два еще придется подождать.

Они уже подходили к углу дома, и Майкл с отвращением подумал, что снова придется торчать среди всех этих людей, вести вежливые разговоры и расстаться с девушкой.

— Маргарет... — заговорил он.

— Да? — она остановилась и взглянула на него.

"Она знает, что я хочу сказать, — мелькнуло у Майкла. — Ну и хорошо".

— Маргарет, могу я встретиться с вами в Нью-Йорке?

Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. "А у нее нос в веснушках", — подумал он.

— Да.

— Пока я больше ничего не скажу, — тихо проговорил Майкл.

— Мой адрес и номер телефона вы можете найти в телефонном справочнике, — добавила девушка.

Она повернулась и, по-прежнему держась прямо и непринужденно, свернула за угол дома; под пышной юбкой мелькали ее стройные загорелые ноги. Майкл постоял минуту, пытаясь придать своему лицу равнодушное выражение, а затем прошел в сад вслед за Маргарет.

Здесь уже были новые гости — Тони, Морен и девушка в красных брюках и соломенной шляпе с огромными полями.

На высоком, худом Морене была темно-синяя рубашка с открытым воротом. Он сильно загорел; мальчишеская прядь волос упала ему на глаза, когда он, улыбаясь, пожимал руку Майкла.

"Черт возьми! Но почему я не могу держаться, как Морен? — уныло спросил себя Майкл, чувствуя, как твердо, по-мужски тот пожал ему руку. — Да ведь он артист!"

— Я помню, мы встречались раньше, — услышал он свои слова. — Под Новый год, в ту ночь, когда Арни собирался выпрыгнуть в окно.

Тони показался ему каким-то странным. Когда Майкл представил его мисс Фримэнтл, он лишь слабо улыбнулся и сел, скорчившись, словно страдал от какой-то боли. Он был бледен и чем-то встревожен, гладкие черные волосы в беспорядке упали на его высокий лоб. Тони преподавал французскую литературу в университете. Он был итальянцем, но его аскетическое лицо было не так смугло, как у большинства его соотечественников. Майкл учился вместе с ним в школе и очень привязался к нему. Тони всегда говорил робко и тихо, как говорят в библиотеке, и изъяснялся очень правильным, книжным языком. Он был в дружеских отношениях с обеими сестрами Буллар, раза два-три в неделю пил у них чай, но сегодня они даже не взглянули друг на друга.

Майкл занялся установкой шестов. Вкапывая первый шест, он услышал, как девица в красных брюках высоким, наигранным голосом говорила:

— Но какая там отвратительная гостиница! На весь этаж только одна ванная комната, на постелях чуть не голые доски, прикрытые нелепым кретоном, а в досках — целые полчища клопов. А цены!

Майкл взглянул на Маргарет и насмешливо покачал головой. Девушка быстро улыбнулась ему и тут же опустила глаза. Майкл бросил взгляд на Лауру. Увидев, что она неотрывно наблюдает за ним, он с удивлением подумал: "И как только она ухитряется все замечать? Такой талант заслуживает более достойного применения!"

— Ты же неправильно ставишь шест! — крикнула Лаура. — Дерево будет мешать.

— Помолчи, пожалуйста! — попросил Майкл. — Я знаю, что делаю.

— А я тебе говорю, неправильно, — упрямо повторила Лаура.

Майкл пропустил ее слова мимо ушей, продолжая возиться с шестом.

Внезапно обе мисс Буллар поднялись и одинаковыми движениями стали деловито натягивать перчатки.

— Мы прекрасно провели время, — сказала младшая. — Большое спасибо. Мы сожалеем, но вынуждены покинуть вас.

Майкл так и застыл с шестом в руках.

— Но ведь вы только что пришли! — изумленно воскликнул он.

— К несчастью, у моей сестры страшно разболелась голова, — сухо пояснила младшая мисс Буллар.

Сестры начали обходить гостей и прощаться. Но Тони они не подали руки. Не удостоив его взглядом, они прошли мимо, словно его тут и не было. Тонн посмотрел на них растерянным и вместе с тем понимающим взглядом.

— Ничего, ничего, — сказал он, поднимая с травы свою старомодную соломенную шляпу. — Вы можете оставаться — уйду я.

Наступило напряженное молчание. Все старались не смотреть на Тони и француженок.

— Нам было так приятно встретиться с вами, — холодно сказала Морену младшая мисс Буллар. — Мы всегда восхищаемся вашими фильмами.

— Благодарю вас, — с очаровательной юношеской улыбкой ответил Морен. — Это очень мило с вашей...

"Ну и артист!" — снова подумал Майкл.

— Да перестаньте же! — побелев, крикнул Тони. — Элен, ради бога перестаньте!

— Провожать нас не нужно, — продолжала мисс Буллар. — Мы знаем дорогу через сад.

— Я должен объяснить, — дрожащим голосом заговорил Тони. — Так нельзя обращаться с друзьями. — Он повернулся к Майклу, со смущенным видом стоявшему около шеста, на который натягивают сетку для бадминтона. — Это же уму непостижимо. Женщины, которых я знаю десять лет. Женщины, которых до сих пор все считали благоразумными и интеллигентными... — Сестры повернулись к Тони и встали перед ним. На их лицах застыло выражение презрения и ненависти. — Это все война, проклятая война! — продолжал Тони. — Элен, Рашель! Но я-то здесь при чем? Поймите же, что не я вхожу в Париж, не я убиваю французов. Я американец, я люблю Францию и ненавижу Муссолини. Я ваш друг!

— Мы не желаем разговаривать ни с вами, ни вообще с кем-либо из итальянцев, — отрезала младшая мисс Буллар. Она взяла сестру под руку, и обе — такие элегантные, в перчатках, в летних шляпках и в шуршащих платьях из жесткого черного материала — отвесив легкий поклон остальным, направились к воротам в конце сада.

На большом дереве шагах в пятидесяти отчаянно шумели вороны. Их пронзительное, резкое карканье неприятно резало слух.

— Пошли, Тони, — предложил Майкл. — Я дам тебе чего-нибудь выпить.

Не говоря ни слова, сжав губы, Тони направился вслед за Майклом. Он все еще крепко держал в руке свою соломенную шляпу с яркой лентой.

Майкл налил два бокала виски и молча подал один из них Тони. Разговор в саду возобновился, и сквозь карканье ворон Майкл расслышал, как Морен с искренним восхищением заметил: "Какой чудесный типаж! Они словно из французского фильма двадцать пятого года!"

Задумчивый и печальный, по-прежнему не выпуская из руки свою жесткую старомодную шляпу. Тони медленно тянул виски. Майклу захотелось подойти и обнять его, как обнимали друг друга братья Тони, когда у них случались какие-нибудь неприятности. Но Майкл не мог заставить себя сделать это. Он включил радио и, пока прогревались лампы неприятно потрескивавшего приемника, отпил большой глоток виски.

"...И у вас тоже могут быть очаровательные белоснежные ручки", — послышался бархатный, вкрадчивый голос диктора. Но вот в приемнике что-то щелкнуло, и другой голос, хрипловатый и чуть дребезжащий, заговорил: "Мы только что получили следующее сообщение: официально объявлено, что немцы, не встретив сопротивления, вошли в Париж. Разрушений в городе нет. Ждите дальнейших сообщений на этой же волне".

Раздались мощные, почти лишенные мелодичности звуки так называемой "легкой классической музыки", исполнявшейся на органе.

Тони опустился на стул и поставил бокал. Майкл не отрываясь смотрел на приемник. Он никогда не был в Париже — у него вечно не хватало то времени, то денег для поездки за границу. Однако, посматривая на сотрясающийся от раскатов органной музыки маленький фанерный ящик, он представил себе, как выглядит Париж в этот полдень. Известные всему миру широкие, залитые солнцем улицы; безлюдные в эти тревожные часы кафе; сверкающие крикливые памятники — свидетельство былых побед и колонны немецких солдат, отбивающих шаг, — грохот их кованых сапог отражается от домов с опущенными жалюзи окон.

"А может быть, все выглядит вовсе не так, — рассуждал про себя Майкл. — Как это ни нелепо, но почему-то немецких солдат невозможно представить себе вдвоем или втроем. Их всегда представляешь в виде марширующих, как на параде, ровных фаланг, похожих на неведомых прямоугольных животных. А может быть, они трусливо, с оружием наготове, крадутся по улицам, заглядывают в закрытые окна и от каждого шума припадают к земле.

"Черт возьми! — с горечью подумал Майкл. — Почему я не поехал в Париж, когда имел возможность?.. Кстати, когда это было — летом тридцать шестого года или прошлой весной? Все откладывал и откладывал, и вот что получилось!"

Майкл вспомнил прочитанные когда-то книги о Париже: двадцатые годы, бурный, полный драматических событий конец первой мировой войны, обездоленные, но все еще бодрящиеся и по-прежнему остроумные эмигранты, красивые девушки, ловкие и циничные молодые люди с рюмкой перно в одной руке и аккредитивом на американский банк в другой... Сейчас все это смято гусеницами немецких танков, а он так и не увидел Парижа и, вероятно, никогда не увидит.

Он взглянул на Тони. Тот сидел, вскинув голову, с глазами, полными слез. Тони прожил в Париже два года и не раз рисовал Майклу, как они вместе проведут отпуск: кафе, пляж на Марне, ресторанчик, где на чисто выскобленных деревянных столах всегда стоят графины с превосходным легким вином...

Майкл почувствовал, что и у него к глазам подступают слезы, но огромным усилием воли сдержал себя. "Сентиментально, — подумал он. — Дешево, несерьезно и сентиментально. Ведь я никогда там не был. Для меня это лишь один из многих городов, и все".

— Майкл! — это был голос Лауры. — Майкл! — нетерпеливо повторила она.

Майкл допил до конца бокал, взглянул на Тони, хотел что-то сказать, но передумал и нехотя направился в сад. Джонсон, Морен, девушка, с которой он приехал, и мисс Фримэнтл сидели насупившись. По всему было видно, что разговор у них не клеился. Майкл пожалел, что они все еще не разошлись по домам.

— Дорогой Майкл, — Лаура подошла к нему и с притворной нежностью взяла его за руки. — Сыграем мы в этом году в бадминтон или нам придется ждать до скончания века? — И тут же чуть слышно со злостью прошипела: — Давай же! Будь повежливее. У тебя ведь гости. Не перекладывай все на мои плечи.

Майкл не успел ответить — она отвернулась и заулыбалась Джонсону.

Майкл медленно подошел к валявшемуся на траве шесту.

— Не знаю, — сказал он, — представляет ли это интерес для кого-нибудь из вас, но только что пал Париж.

— Не может быть! — воскликнул Морен. — Невероятно!

Мисс Фримэнтл промолчала, но Майкл заметил, что она сжала кулаки и уставилась на них.

— Это было неизбежно, — мрачно отозвался Джонсон. — Все понимали, что это неизбежно.

Майкл поднял шест и попытался воткнуть его заостренным концом в землю.

— Не там, не там! — пронзительным, злым голосом закричала Лаура. — Сколько раз я должна повторять тебе, что тут нельзя ставить сетку!

Она подбежала к Майклу, выхватила у него шест и с силой ударила мужа ракеткой по руке. Майкл с бессмысленным видом взглянул на жену, по-прежнему стоя с вытянутыми руками, словно все еще держал шест. "Да она плачет! — удивился он. — Почему она плачет, черт ее возьми?"

— Вот здесь! Вот тут нужно ставить сетку! — истерически кричала Лаура, возбужденно тыкая в землю шестом.

Майкл не торопясь подошел к Лауре и вырвал у нее шест. Он не знал, зачем делает это. Он только чувствовал, что не в состоянии слушать истошный крик жены и видеть, как она тычет шестом в траву.

— Я сам все сделаю, — машинально сказал он. — А ты помолчи!

Лаура взглянула на него. Ее хорошенькое личико искажала гримаса ненависти. Она размахнулась и швырнула ракетку в голову Майкла. Он мрачно смотрел, как блестящая ракетка, описывая дугу на фоне деревьев и зеленой изгороди в конце сада, летела в него, и ему показалось, что ее полет продолжается бесконечно долго. Затем он услышал тупой удар и лишь после того, как ракетка упала к его ногам, понял, что она попала ему в лоб над правым глазом. Ему стало больно, и он почувствовал, как со лба потекла кровь, на мгновение задержалась над бровью, а затем, теплая и мутная, начала заливать глаз. Плачущая Лаура стояла все на том же месте, с искаженным злобой и ненавистью лицом, а пристально глядела на Майкла.

Майкл осторожно положил шест на траву, повернулся и пошел в дом. По пути ему встретился Тони, но они ничего не сказали друг другу.

Майкл прошел в гостиную. По радио передавали все ту же органную музыку. Он привалился грудью к каминной доске и посмотрел на свое отражение в маленьком выпуклом зеркале в массивной позолоченной раме. В зеркале он увидел свое искаженное изображение: чужое лицо с очень длинным носом, с узким лбом и подбородком. Красная царапина над глазом казалась маленькой и почти незаметной. Затем Майкл услышал, как позади открылась дверь и в комнату вошла Лаура. Она подошла к приемнику и выключила его.

— Ты же знаешь, я не переношу органную музыку, — сказала она злым, дрожащим голосом.

Майкл повернулся к ней. На Лауре была бледно-оранжевая с белым ситцевая юбка. Между фигаро и юбкой виднелась гладкая загорелая кожа. В своем модном летнем наряде она казалась очень красивой и изящной и напоминала картинку из журнала мод, рекламирующую платья для девушек. Однако злое, упрямое, неприятное выражение лица со следами слез на нем сводило это впечатление на нет.

— Конец! — сказал Майкл. — Между нами все кончено, надеюсь, ты понимаешь.

— Очень хорошо. Замечательно! Ничего более приятного ты не мог мне сообщить!

— Коль скоро мы начали такой разговор, — продолжал Майкл, — позволь сказать, что я почти не сомневаюсь в характере твоих отношений с Мореном. Я наблюдал за тобой.

— Да? Ну что ж, я рада, что ты знаешь. Можешь не ломать себе голову. Ты абсолютно прав в своих догадках. Еще что?

— Ничего. Я уезжаю пятичасовым поездом.

— И пожалуйста, не изображай из себя святошу! Я тоже кое-что знаю о тебе. Уж эти мне письма о том, как ты скучал без меня в Нью-Йорке! Ни черта ты не скучал. Если бы ты знал, как мне было противно, возвратившись в Нью-Йорк, ловить на себе жалостливые взгляды всех этих женщин. А когда ты договорился встретиться с мисс Фримэнтл? Во вторник за ленчем? Может, мне пойти к ней и сказать, что твои планы изменились и ты можешь встретиться с ней хоть завтра?.. — Лаура говорила торопливо, пронзительным голосом, а ее лицо с тонкими детскими чертами выражало страдание и гнев.

— Довольно! — остановил ее Майкл, чувствуя себя виноватым и потерянным. — Я не хочу больше ничего слышать.

— У тебя еще есть вопросы? — крикнула Лаура. — Ты больше ни о ком не хочешь меня спросить? Ты больше никого не подозреваешь? Может быть, мне составить список для тебя?

Лаура разрыдалась и упала на кушетку. "Слишком уж грациозно, — холодно отметил Майкл. — Прямо, инженю". Вздрагивая от рыданий, Лаура уткнулась в подушку. Ее красивые волосы веером рассыпались вокруг головы. В этой позе она была похожа на капризного ребенка и казалась исстрадавшейся и измученной. У Майкла вдруг возникло непреодолимое желание подойти к ней, сжать ее в объятиях и утешить, мягко приговаривая: "Детка! Ну, полно, детка!"

Но Майкл сдержался. Он отвернулся и вышел в сад. Гости деликатно отошли подальше от дома, в другой конец сада. На темном фоне густой зелени яркими пятнами выделялись их костюмы. Им явно было не по себе. Майкл подошел к ним, потирая рукой царапину над глазом.

— Бадминтон на сегодня отменяется, — объявил он. — По-моему, вам лучше уйти. Прием в саду под жгучим летним солнцем Пенсильвании не удался.

— А мы и так уже расходимся, — сухо ответил Джонсон.

Майкл ни с кем не стал прощаться. Он словно застыл на своем месте и молча смотрел куда-то в сторону, скорее угадывая, чем замечая, как мимо него один за другим проплывают неясные силуэты гостей. Поравнявшись с Майклом, мисс Фримэнтл бросила на него мимолетный взгляд и быстро опустила глаза. Майкл промолчал. Вскоре он услышал, как за гостями закрылись ворота.

Стоя на ярко-зеленой траве, Майкл чувствовал, что царапина над глазом начинает подсыхать на солнце. Вороны над его головой снова подняли оглушительный шум, и Майкл вдруг возненавидел их до глубины души. Он подошел к изгороди, тщательно выбрал несколько гладких, тяжелых камней и, разогнувшись, Прищуренными глазами взглянул на дерево. На одной из веток среди листвы он заметил трех черных птиц и запустил в них камнем, подумав при этом, какая у него гибкая и сильная рука. Камень со свистом пронесся сквозь листву, и Майкл тут же швырнул второй камень, за ним третий. Вороны с тревожным карканьем взвились вверх и потянулись прочь, громко хлопая крыльями. Обозленный Майкл пустил им вдогонку еще один камень. Птицы скрылись в лесу, и в сонном, залитом лучами летнего полуденного солнца саду наступило молчание.

6

Ной нервничал. Впервые в жизни он устраивал вечеринку и сейчас усиленно пытался припомнить, как выглядели вечеринки в кинокартинах и как их описывали в журналах и книгах, которые он когда-то читал. Он уже дважды побывал в кухне, чтобы проверить, не тают ли три дюжины кубиков льда, которые они с Роджером заранее купили в аптеке. Он все время посматривал на часы, надеясь, что Роджер со своей девушкой приедет из Бруклина раньше, чем начнут собираться гости. Ной опасался, что как раз в тот момент, когда от него потребуется особое самообладание и непринужденность, он непременно допустит какую-нибудь ужасную неловкость.

Он жил в Нью-Йорке, на Риверсайд-Драйв, недалеко от Колумбийского университета, в одной комнате с Роджером Кэнноном. Это была большая комната с камином (который, правда, не топился), а из окна ванной, если немножко высунуться, можно было увидеть Гудзон.

После смерти отца Ной некоторое время бесцельно скитался по стране. Ему всегда хотелось посмотреть Нью-Йорк. На всей земле не было такого места, где бы его что-то могло удержать, Здесь же через два дня после приезда он уже нашел работу, а за тем в городской библиотеке на Пятой авеню встретил Роджера.

Сейчас Ной с трудом мог поверить, что было время, когда он не знал Роджера и целыми днями бродил по улицам, не обменявшись ни с кем ни единым словом, когда у него не было друга, когда ни одна женщина не останавливала на нем взгляд, когда все улицы были ему чужими и часы тянулись, монотонные и серые.

Ной вспомнил, как он задумчиво стоял перед библиотечными шкафами, всматриваясь в ряды книг в тусклых переплетах. Протянув руку за книгой Йейтса, он нечаянно толкнул стоявшего рядом человека и извинился. Они разговорились и вместе вышли под дождь на улицу, продолжая начатый разговор. По предложению Роджера они зашли в бар на Шестой авеню, выпили по две бутылки пива и, прежде чем расстаться, договорились пообедать вместе на следующий день.

У Ноя никогда не было настоящих друзей. В годы своего сумбурного бродячего детства, живя по нескольку месяцев то тут, то там среди неинтересных, малознакомых людей, которых он потом никогда больше не встречал. Ной ни к кому не мог привязаться. Угрюмый, замкнутый характер Ноя укреплял существовавшее о нем мнение, как о скучном, необщительном ребенке, с которым невозможно найти общий язык. Роджер был старше Ноя лет на пять. Высокий, худой, с редкими, коротко подстриженными черными волосами, он обладал той самоуверенной и небрежной манерой держаться, присущей молодым людям, обучавшимся в лучших колледжах, которая всегда вызывала зависть Ноя. Но ни в каком колледже Роджер не учился: он, казалось, от рождения принадлежал к тем, кого природа наделила поистине непоколебимой самоуверенностью. Он посматривал на весь мир с холодной насмешливой снисходительностью, и теперь Ной делал отчаянные попытки превзойти его в этом.

Ной и сам не понимал, чем он понравился Роджеру. Возможно, истинная причина заключалась в том, думал Ной, что Роджер увидел, как он одинок в этом городе — такой робкий, нерешительный, неуклюжий, в потрепанном костюме, — увидел и пожалел. После нескольких встреч за выпивкой в отвратительных, но, видимо, милых сердцу Роджера барах или за обедом в дешевых итальянских ресторанчиках Роджер, по своему обыкновению, тихо, но довольно бесцеремонно спросил:

— Тебе нравится твое жилье?

— Не очень, — честно признался Ной. Он жил в меблированных комнатах на 28-й улице в отвратительном подвале, кишащем клопами, с вечно мокрыми стенами и вечно гудящими канализационными трубами над головой.

— У меня большая комната с двумя кроватями, — заметил Роджер. — Переезжай, только учти: иногда среди ночи я играю на пианино.

Благодарный и изумленный тем, что в огромном, многолюдном городе нашелся человек, считающий небесполезным завязать с ним дружбу, Ной переехал в большую, запущенную комнату в доме около реки. Он видел в Роджере того сказочного друга, которого выдумывают одинокие дети в долгие бессонные ночи. Роджер держался непринужденно, мягко и учтиво. Он никогда ничего не требовал, но, видимо, получал какое-то удовольствие, принимаясь время от времени не назойливо, но с грубоватой прямотой поучать Ноя. Беседуя с ним, он то и дело перескакивал с одной темы на другую, говорил о книгах, музыке, о политике и о женщинах.

Роджер говорил медленно, с резким акцентом, который сразу выдавал в нем уроженца Новой Англии. И все же славные названия очаровательных древних городов Франции и Италии, в которых ему удалось побывать, звучали у него вполне понятно и даже как-то интимно. Он едко иронизировал над Британской империей и американской демократией, над современной поэзией и балетом, над кинофильмами и войной. Казалось, он ни к чему не стремился в жизни и ничего не добивался. Время от времени он работал, не очень, однако, утруждая себя, в какой-то рекламной фирме. Деньги его особенно не интересовали, к девушкам он не привязывался и переходил от одной к другой без трагических переживаний. Одевался Роджер небрежно, но довольно элегантно, а на губах его постоянно играла кривая, сдержанная усмешка. В общем, это был редкий в современной Америке тип человека, всецело принадлежащего самому себе.

Роджер и Ной гуляли по набережной и по университетскому городку. Через своих друзей Роджер подыскал Ною хорошую работу: заведовать спортивной площадкой многоквартирного дома в Ист-Сайде. Ной зарабатывал тридцать шесть долларов в неделю — больше, чем когда-либо раньше. Часто Роджер и Ной до изнеможения бродили вечерами по безлюдным улицам. Ной устало плелся рядом с Роджером, поглядывал на другой берег реки, где смутно виднелись холмы Джерси, на мигающие внизу огоньки пароходов и, как соглядатай, подсматривающий сквозь щель в ничего не подозревающий, ослепительный мир, жадно и восторженно слушал Роджера.

— Около Антиба, — рассказывал Роджер, — можно было видеть священника-расстригу. Он сидел в кафе на холме, переводил Бодлера и выпивал каждый день по кварте виски...

Говорил он и о женщинах:

— Беда американок заключается в том, что они либо обязательно хотят играть в семье первую роль, либо вообще отказываются выходить замуж. Это объясняется тем, что в Америке придают слишком большое значение целомудрию. Если американка делает вид, что верна мужу, она считает, что имеет право держать его под башмаком. В Европе все гораздо проще. Там все понимают, что целомудренных людей нет, и потому проявляют больше терпимости. Неверность — это что-то вроде твердой валюты во взаимоотношениях между полами. Существует твердый курс обмена, и, отправляясь за покупкой, ты уже знаешь, во что она обойдется. Лично мне нравятся покорные женщины. Все мои знакомые девушки утверждают, что у меня феодальный взгляд на женщин. Возможно, что они правы, но пусть уж лучше женщина покоряется мне, чем я буду покоряться женщине. Другого выбора нет. Но я не спешу и в конце концов найду себе подругу по вкусу...

Шагая рядом с Роджером, Ной думал, что лучшей жизни ему и желать нечего. В самом деле, он молод, на улицах Нью-Йорка он чувствует себя как дома, у него интересная работа и тридцать шесть долларов в неделю; он живет в забитой книгами комнате, можно сказать с видом на реку, у него такой вежливый, умный, обладающий столь универсальными познаниями друг. Единственно, чего Ною не хватало, это подруги. Но Роджер решил восполнить и этот пробел. Именно потому они и устраивали сегодня вечеринку.

Немало было смеху, когда однажды вечером в поисках подходящей для Ноя кандидатуры Роджер рылся в своих старых записных книжках. Сегодня к ним должны были прийти шесть его приятельниц, не считая девушки, которую Роджер обещал привести сам. Конечно, на вечеринке будут и другие молодые люди, но Роджер умышленно выбрал среди своих друзей или совсем уж смешных или тугодумов, так что Ной мог не опасаться слишком сильной конкуренции.

Окидывая взглядом теплую, ярко освещенную комнату, цветы в вазах, гравюру Брака на стене, бутылки и бокалы, сверкающие совсем как в настоящей аристократической гостиной. Ной, хотя по временам у него и замирало сердце, испытывал радостную уверенность, что сегодня, наконец, он встретит свою девушку.

Ной улыбнулся, услышав, как повертывается ключ в замке: теперь он избавлен от мучительной необходимости одному встречать первых гостей. С Роджером была девушка. Ной помог ей снять пальто и повесил его на вешалку, причем все обошлось благополучно: он не споткнулся и не вывихнул девушке руку. Он усмехнулся про себя, когда девушка сказала Роджеру:

— Какая у вас милая комната! Судя по всему, сюда уже лет двести не заглядывала женщина.

Ной прошел из прихожей в комнату. Роджер вышел в кухню за льдом, а девушка, стоя спиной к Ною, рассматривала висевшую на стене картину. Из кухни доносилось негромкое пение Роджера: он все время повторял одни и те же слова песенки:

Веселиться и любить ты умеешь,

Любишь леденцами угощать.

Ну, а деньги ты, дружок, имеешь?

Это все, что я хочу узнать.

На девушке было темно-фиолетовое платье из блестящего материала с пышной юбкой. Она стояла у камина — спокойная и уверенная — и, видимо, чувствовала себя как дома. У нее были красивые, хотя и несколько полные, ноги и тонкая, гибкая талия. Волосы были стянуты на затылке в тугой узел, как у хорошенькой учительницы из кинофильма. Присутствие девушки и несуразная, наивная песенка друга, доносившаяся из кухни, где Роджер пересыпал в вазу кубики льда, делали комнату, вечер, весь мир какими-то удивительно уютными, родными и грустными. Но вот девушка повернулась к нему. Ной был слишком занят и взволнован, чтобы хорошенько рассмотреть ее в тот момент, когда она появилась, и теперь даже не мог припомнить ее имени. Сейчас он увидел ее с такой ясностью, словно расплывчатое ранее изображение внезапно стало резким и отчетливым.

У нее было смуглое овальное лицо и серьезные глаза. Едва взглянув на нее, Ной почувствовал, что цепенеет, будто его ударили чем-то тяжелым. Никогда еще он не испытывал ничего похожего. Он чувствовал себя виноватым и понимал, что в своем возбуждении выглядит смешным.

Как выяснилось позже, девушку звали Хоуп Плаумен. Года два назад она приехала в Нью-Йорк из небольшого городка в штате Вермонт и сейчас жила у тетки в Бруклине. У нее была манера высказывать свое мнение прямо и решительно, она не употребляла духов и работала секретарем у владельца небольшого завода полиграфического оборудования около Кэнел-стрит. Узнав эти подробности, Ной в течение всего вечера досадовал на собственную глупость; он не мог себе простить, что самая обычная провинциалочка, простая стенографистка, выполняющая прозаическую и скучную работу и живущая где-то в Бруклине, произвела на него такое потрясающее впечатление. В ней не было ничего возвышенного. Как и всякому робкому молодому человеку, чьи взгляды на жизнь формировались в библиотеках, знающему о любви только из сборников стихов, которые он таскал в карманах пальто, Ною казалось невозможным представить Изольду в пригородном поезде или Беатриче в кафетерии-автомате [Изольда — героиня французского рыцарского романа "Тристан и Изольда" (XII век); Беатриче — возлюбленная великого итальянского поэта Данте Алигьери (1265-1321), идеализированный образ которой занимает значительное место в его поэзии].

"Нет, — твердил он себе, приветствуя новых гостей или разнося бокалы с вином. — Нет, я не позволю себе сблизиться с ней. Прежде всего, она девушка Роджера. Но если бы даже какая-нибудь женщина и захотела бросить этого красивого, незаурядного человека ради неуклюжего и неотесанного парня, вроде меня, все равно я не мог бы допустить и мысли о том, чтобы отплатить за бескорыстное, дружеское отношение к себе черной неблагодарностью, хотя бы даже в виде невысказанного желания".

Словно во сне, бродил страдающий Ной среди гостей, никого и ничего не замечая. Он жадно глядел на девушку, его разгоряченный мозг запечатлевал все ее спокойные, уверенные жесты, и каждая интонация ее голоса отзывалась в нем живительной музыкой, порождая мучительное чувство стыда, смешанное с восторгом. Он чувствовал себя, как солдат в первом бою; как человек, получивший миллионное наследство; как отлученный от церкви верующий; как тенор, впервые спевший партию Тристана в "Метрополитен Опера"; он чувствовал себя, как человек, только что захваченный в номере гостиницы с женой своего лучшего друга; как генерал, вступающий во главе своих войск в захваченный город; как лауреат Нобелевской премии; как преступник, которого ведут на виселицу; он чувствовал себя, как боксер-тяжеловес, нокаутировавший всех своих соперников; как пловец, который тонет среди ночного мрака в холодном море в тридцати милях от берега; как ученый, подаривший человечеству эликсир бессмертия...

— Мисс Плаумен, — сказал он, — не хотите ли выпить?

— Нет, спасибо, я не пью.

Ной отошел в угол, чтобы подумать и решить, хорошо это или плохо, дает ему какие-нибудь шансы или нет.

— Мисс Плаумен, — обратился он к ней немного погодя, — вы давно знакомы с Роджером?

— Да. Около года. ("Около года! Никакой надежды, никакой!") Он много рассказывал мне о вас. ("Прямой взгляд черных глаз, мягкий, но звучный голос".)

— И что же он рассказывал? ("Какая неуклюжая поспешность! Нет, все напрасно!")

— Вы ему очень нравитесь... ("Измена, измена!.. Предательство в отношении друга, который отыскал тебя, бездомного бродягу, среди книжных шкафов в библиотеке, приютил, кормит, любит...")

А друг этот, окруженный оживленными гостями, беззаботно смеялся и, легко перебирая пальцами клавиши пианино, приятным, хорошо поставленным голосом напевал: "Иисус Навин в бою под Иерихоном-хоном-хоном..."

— Он сказал, — снова этот опасный, волнующий голос, — ...он сказал, что вы будете замечательным человеком, когда окончательно проснетесь. ("О боже! Все хуже и хуже! Я — вор, за которого поручился мой друг; любовник, которому ничего не подозревающий муж доверчиво передает ключ от спальни жены...")

Измученный Ной беспомощно уставился на девушку. Сам не зная почему, он сейчас ненавидел ее. Еще час назад, в восемь часов вечера, он был счастлив, уверен в себе и преисполнен надежд, у него был друг, кров, работа, незапятнанное прошлое и блестящее будущее. А в девять он оказался беглецом, загнанным в бескрайнее болото; у него кровоточат ноги, вдали слышится лай преследующих его собак, и его имя внесено в списки самых отъявленных преступников. А виновница всего этого скромно сидит перед ним с таким невинным видом, словно она здесь ни при чем, ничего не знает и ничего не чувствует. Она, видите ли, всего лишь маленькая скромная девушка из глухой провинции. А сама, небось, записывая под диктовку владельца завода полиграфического оборудования близ Кэнел-стрит, преспокойно сидит у него на коленях.

— "...И рухнули прочные стены..." — голос Роджера и мощные аккорды старого пианино, отраженные стенами, заполнили комнату.

Ной в отчаянии отвернулся от девушки. В комнате было еще шесть молодых особ, белолицых, мягкотелых, с шелковистыми волосами, любезных и внимательных... Они пришли сюда, чтобы он выбрал одну из них, и сейчас ласково и зовуще улыбались ему. Но что они для него! Все равно что шесть манекенов в витрине, или шесть цифр на бумаге, или шесть дверных ручек... Это могло произойти только с ним, терзал себя Ной. Такова вся его жизнь. Нелепый гротеск, в котором есть, однако, что-то трагическое.

"Нет, — решил Ной, — я должен вырвать это из своего сердца; пусть я буду разбит, уничтожен, пусть я никогда в жизни не прикоснусь к женщине".

Ной не мог больше оставаться в одной комнате с девушкой. Он подошел к шкафу, в котором его одежда висела рядом с одеждой Роджера, и взял шляпу. Он уйдет из дому и будет бродить, пока не закончится вечеринка, не разойдутся гости, не умолкнет пианино и девушка не окажется под крылышком своей тетушки там за мостом, в Бруклине. Его шляпа лежала на полке рядом со щегольски загнутой старой фетровой шляпой Роджера, на которую Ной взглянул одновременно и виновато и с нежностью. К счастью, большинство гостей собрались вокруг пианино, так что ему удалось незаметно дойти до двери; перед Роджером он как-нибудь оправдается потом. Но мисс Плаумен заметила его. Сидя лицом к двери и разговаривая с другой девушкой, она увидела Ноя, когда он остановился у порога, чтобы бросить на нее прощальный, полный отчаяния взгляд. На лице девушки отразилось недоумение, она поднялась и направилась к нему, Шелест ее платья звучал в его ушах, как артиллерийская канонада.

— Куда это вы? — поинтересовалась она.

— Мы... мы... — залепетал Ной, проклиная свой непослушный язык, — мы... нам нужна содовая... я за содовой.

— Я схожу с вами.

"Нет! — хотелось крикнуть Ною. — Оставайтесь здесь! Не двигайтесь!" Однако он лишь молча посмотрел, как она надела пальто и шляпку. Эта простая шляпка не шла девушке, и Ной почувствовал, как к его сердцу прилила горячая волна жалости и нежности к ней — такой юной и такой бедной. Девушка подошла к сидевшему около пианино Роджеру, наклонилась к нему, оперевшись на его плечо, и что-то шепнула на ухо. "Ну вот, — мрачно подумал Ной, — сейчас все раскроется. Все кончено!" — и он чуть не бросился бежать. Но Роджер повернулся к нему и помахал одной рукой, продолжая перебирать другой басовые клавиши. Девушка снова пересекла комнату, держась просто и скромно, и присоединилась к Ною.

— Я сказала Роджеру, — сообщила она.

Сказала Роджеру! Но что? Сказала ему, чтобы он был осторожнее с малознакомыми людьми, никого не жалел, никогда не был великодушен и вырвал любовь из своего сердца, как сорную траву из сада?

— Вы бы взяли плащ, — посоветовала девушка. — Когда мы шли сюда, был дождь.

Негнущейся походкой Ной молча подошел к шкафу и взял плащ. Девушка ждала его у порога. Они вышли в неосвещенную прихожую и закрыли за собой дверь.

Медленно, почти касаясь друг друга плечами, они спустились по ступенькам и вышли на мокрую улицу. Пение и смех, доносившиеся из комнаты, казались отсюда далекими и неуместными.

— Ну, а теперь куда? — спросила девушка, когда они в нерешительности остановились перед захлопнувшейся за ними дверью подъезда.

— То есть как куда? — изумился Ной.

— Вы же пошли за содовой. Где продают содовую воду?

— Ах, да... — Ной рассеянно посмотрел вправо и влево на тускло поблескивавший тротуар. — Да, да, это... Не знаю... Впрочем, нам не нужно никакой содовой воды.

— А мне показалось, что вы сказали...

— Это был только предлог. Меня утомила вечеринка, я очень устал. Мне всегда скучно на вечеринках.

Прислушиваясь к звукам своего голоса, Ной с удовлетворением отметил, что именно так и должен звучать голос человека, умудренного житейским опытом и пресыщенного разгульными пирушками. "Именно такого тона и нужно держаться, — решил он. — Быть утонченно вежливым, холодным, делать вид, что меня слегка забавляет эта девчонка".

— А мне вечеринка показалась очень приятной, — серьезно сказала девушка.

— Да? — небрежно бросил Ной. — Признаться, ничего приятного я не заметил.

"Вот так и нужно, — с мрачным удовольствием повторил про себя Ной. — Нужно нападать, а не обороняться". Он будет отчужденным, немного рассеянным, холодно-вежливым, как английский аристократ после ночного кутежа. Это поможет ему убить сразу двух зайцев. Во-первых, он ни единым словом не предаст своего друга; во-вторых (при этой мысли Ной ощутил приятный трепет ожидания, хотя и отягченный укором совести), и во-вторых, какое впечатление произведет он своими редкими, незаурядными качествами на эту маленькую секретаршу из Бруклина!

— Прошу прощения, что обманом вытащил вас под дождь, — извинился Ной.

Девушка посмотрела по сторонам.

— А дождя-то вовсе и нет, — деловито ответила она.

— Да? — Ной только сейчас обратил внимание на погоду. — Совершенно верно. — Он чувствовал, что взял правильный тон.

— Что же вы теперь намерены делать? — спросила девушка.

Ной впервые в жизни пожал плечами.

— Не знаю, — ответил он. — Прогуляюсь. (Ной подумал, что и говорит-то он теперь совсем, как герои Голсуорси.) Я часто гуляю по ночам. Очень приятно пройтись по безлюдным улицам.

— Но сейчас еще только одиннадцать часов! — воскликнула девушка.

— Да? Совершенно верно, — согласился Ной и решил, что больше повторять это выражение не следует. — Если хотите вернуться в комнату...

Хоуп заколебалась. С туманной реки долетел низкий, дрожащий гудок, и Ной почувствовал, как этот звук ударил по его напряженным нервам.

— Нет, я пройдусь с вами, — ответила девушка.

Стараясь не касаться друг друга, они пошли рядом по обсаженной деревьями улице вдоль реки. Среди берегов, окутанных туманной дымкой, мрачно чернел Гудзон, дыша весной и солью, принесенной с моря в часы полуденного прилива. Далеко к северу цепочка огней, повисших высоко над водой, обозначала мост в Джерси, а крутые, каменистые берега по ту сторону реки вздымались черными громадами, напоминая средневековые замки. Улица была безлюдна. Лишь иногда, шипя шинами, проносилась машина, и в свете фар и ночь, и река, и сами они, медленно бредущие под усеянными молодыми почками ветвями, казались какими-то призрачными и таинственными.

Не произнося ни слова, они шли вдоль реки, и только смелый стук их одиноких шагов нарушал тишину. "Три минуты молчим, — думал Ной, рассматривая свои ботинки. — Четыре минуты... Пять..." Его охватило отчаяние. В самом их молчании заключалась греховная близость; в их гулко звучавших шагах, в том, как они старались сдерживать дыхание и не коснуться друг друга плечом или локтем, когда спускались вниз по неровной мостовой, угадывались страстное желание и нежность. Молчание превращалось во врага, в предателя. Ной чувствовал, что если оно продлится еще хотя бы миг, эта спокойная девушка, которая и сейчас уже шагает с ним рядом с таким коварным видом, словно о чем-то догадывается, поймет все. Если бы он сейчас взобрался на парапет, отделяющий улицу от реки, и произнес часовую речь о своей любви, и то она не могла бы понять его лучше.

— Нью-Йорк должен пугать девушку из провинции, — хрипло пробормотал Ной.

— Нет, — отозвалась она, — меня город не пугает.

— Все дело в том, — в отчаянии продолжал Ной, — что Нью-Йорк слишком переоценивают. Он подобен человеку, который изо всех сил пытается изображать из себя закоренелого космополита, а на самом деле перманентно остается провинциалом. — Ной улыбнулся, радуясь, что употребил это слово — "перманентно".

— Я с вами не согласна, — возразила девушка. — Нью-Йорк, особенно после Вермонта, вовсе не кажется мне провинциальным.

— О!.. — Ной покровительственно рассмеялся. — Вермонт!

— А где вам пришлось побывать? — поинтересовалась она.

— В Чикаго, Лос-Анджелесе, Сан-Франциско... Всюду. — Ной небрежно махнул рукой с видом повидавшего белый свет человека, давая понять, что он назвал лишь первые пришедшие ему на ум города, а если бы он вздумал привести весь список, то в нем, несомненно, оказались бы и Париж, и Будапешт, и Вена.

— И все же, — продолжал Ной, — я должен признать, что в Нью-Йорке есть красивые женщины. Да, да, есть очень привлекательные, хотя держатся и одеваются несколько вызывающе. "Ну вот, — удовлетворенно подумал он, — кажется, я и на этот раз неплохо сказал", — но все же с беспокойством взглянул на девушку.

— Особенно интересны американки, когда они молоды. Зато с годами... — Ной снова попытался пожать плечами, и снова ему это удалось. — Лично я предпочитаю европейских женщин, не слишком молодых, но и... Они особенно хороши в том возрасте, когда американки уже превращаются в расплывшихся ведьм, готовых с утра до вечера сидеть за картами.

Ной с некоторой тревогой искоса взглянул на девушку, но выражение ее лица не изменилось. Она отломила ветку от куста и рассеянно вела ею по каменному парапету, словно размышляя над его словами.

— А европейская женщина в этом возрасте уже знает, как нужно обходиться с мужчинами... — продолжал Ной. Он лихорадочно рылся в памяти, пытаясь припомнить какую-нибудь знакомую европейскую женщину. Вот, например, та пьянчужка, которую он встретил в баре в день смерти отца. Возможно, это была полька. Правда, Польша не бог весть какая романтическая страна, но это уже Европа.

— И как же европейская женщина обходится с мужчинами? — спросила девушка.

— Она умеет покоряться... Женщины утверждают, что у меня средневековые взгляды... ("О друг, друг, сидящий сейчас за пианино! Прости меня за эту кражу. Как-нибудь я возмещу ее тебе!")

С этой минуты беседа потекла свободнее.

— Искусство? — разглагольствовал Ной. — Я не согласен с современным представлением о том, что тайна искусства непостижима, а художник — это ребенок, с которого едва ли можно что-нибудь спрашивать. Женитьба? Женитьба — это печальное признание человечеством того факта, что мужчины и женщины не знают, как им ужиться в одном мире. Театр? Американский театр? Конечно, как и у всякого бойкого ребенка, у него есть кое-какие положительные качества. Но рассматривать театр серьезно, как форму искусства двадцатого века... — Ной надменно засмеялся. — Нет уж, подавайте мне лучше Диснея.

Тут обнаружилось, что они прошли вдоль мрачно катившей свои волны реки тридцать четыре квартала, что уже поздно и что снова начал накрапывать дождь. Прикрыв ладонью спичку, Ной взглянул на часы. Он стоял совсем рядом с девушкой, вдыхая аромат ее волос, смешанный с запахом реки. Ной вдруг решил не говорить больше ни слова. Слишком мучительно было вести этот пустой разговор, слишком противно было изображать из себя искушенного в жизни скептика-дилетанта.

— Уже поздно, — резко сказал он. — Пора возвращаться.

Однако Ной и тут не удержался от красивого жеста и подозвал медленно проезжавшее мимо такси. Он впервые брал такси в Нью-Йорке и потому, пробираясь на заднее сиденье, споткнулся об откинутые передние стульчики. Но усевшись подальше от притаившейся в углу девушки, он показался самому себе настоящим джентльменом, человеком, которого не надо учить, как вести себя в подобных случаях. Ной не сомневался, что произвел на девушку сильное впечатление, и отвалил шоферу двадцать пять центов чаевых, хотя счетчик всего-то показывал шестьдесят.

И вот Ной и девушка снова оказались перед дверью дома, где он жил. Они взглянули вверх. Из-за темных закрытых окон не доносилось ни разговоров, ни смеха, ни музыки.

— Все кончилось, — упавшим голосом сказал Ной. У него похолодело в груди при мысли о Роджере. Ведь Роджер теперь уверен, что он увел у него девушку. — Все разошлись.

— Похоже на то, — спокойно ответила девушка.

— Что же нам делать? — спросил Ной, чувствуя, что ловушка захлопнулась.

— Видимо, вам придется проводить меня домой.

"Бруклин, — в смятении подумал Ной. — Туда и обратно — это несколько часов. А Роджер с гневом и укоризной ждет меня в полумраке перевернутой вверх дном комнаты, где только что закончилось бурное веселье. Ждет, готовый беспощадно и бесповоротно изгнать за предательство. А ведь вечер обещал быть таким чудесным и сулил так много". Ной вспомнил, в каком радужном настроении он ждал гостей перед приходом Роджера, с какой радостной надеждой осматривал запущенную, заставленную книжными шкафами комнату и какой уютной и нарядной казалась она ему.

— Разве вы не доберетесь домой одна? — уныло спросил Ной. Она стояла перед ним — хорошенькая, немного бледная, капли дождя падали ей на волосы и пальто. В этот момент Ной ненавидел ее.

— Не смейте со мной так разговаривать! — резким, властным тоном ответила она. — Я не поеду одна. Пошли!

Ной вздохнул. В довершение всего девушка еще и рассердилась на него.

— И нечего вздыхать, как муж, которого жена держит под башмаком, — сухо добавила она.

"Что же произошло? — рассуждал ошеломленный Ной. — Как я попал в такое положение? Какое она имеет право так разговаривать со мной?"

— Ну, я иду, — заявила девушка и, повернувшись, не спеша направилась к станции подземки. Ной с бессмысленным видом посмотрел на нее и поплелся следом.

От влажной одежды пассажиров в вагонах метро пахло дождем и сыростью. В застоявшемся, спертом воздухе ощущался привкус железа, в тусклом свете запыленных лампочек на плакатах, рекламирующих зубную пасту, слабительные средства и бюстгальтеры, кривлялись пышногрудые девицы. Пассажиры, возвращающиеся неведомо с какой работы и неведомо с каких свиданий, сонно покачивались на грязно-желтых сиденьях.

Девушка сидела молча, поджав губы. На пересадке она, по-прежнему не скрывая своего недовольства, встала и вышла на платформу. Ной неуклюже поплелся за ней.

Пришлось сделать еще несколько пересадок, и они до бесконечности долго ждали нужных поездов на почти безлюдных платформах, наблюдая, как сползают по грязно-серым стенам и ржавому железу тоннелей капли воды из протекающих труб. "И надо же, чтобы эта особа жила в самом конце города, — с тупой враждебностью думал Ной, — в пятистах ярдах от подземки, в доме, расположенном среди мусорных свалок и кладбищ. Бруклин, Бруклин! Как же огромен этот Бруклин, распростершийся под покровом ночи от Ист-Ривер до Грейвсенд-бей, от покрытых нефтью вод Гринпойнта до свалок Кэнерси... Бруклин, как и Венеция, почти со всех сторон окружен водой, только Большой канал заменяет линия подземки "Четвертая авеню".

"А какой требовательной и самоуверенной оказалась эта девица! — продолжал размышлять Ной. — Подумать только — тащить с собой почти незнакомого человека через этот грохочущий, угрюмый, наводящий смертную тоску лабиринт пригородной подземки. Вот было бы счастье, — иронически скривился он, — если бы пришлось ночь за ночью торчать на этих мрачных платформах, ночь за ночью трястись в поездах с запоздавшими уборщицами, ворами, пьяными матросами, со всей этой публикой, заполняющей вагоны подземки на рассвете. Везет же мне! Миллионы женщин живут чуть не рядом, а меня угораздило связаться с вспыльчивой, непреклонной девицей, ухитрившейся поселиться в самом дальнем и в самом отвратительном конце величайшего города мира.

Леандр ради девушки переплыл Геллеспонт [Леандр — герой древнегреческой легенды, возлюбленный Геро, жрицы храма Афродиты; для свидания с Геро Леандр каждую ночь переплывал Геллеспонт (ныне пролив Дарданеллы)], но ему не нужно было провожать ее по вечерам домой и ждать по двадцати пяти минут на станции метро "Де Кэлб-авеню" среди мусорных урн и объявлений, запрещающих плевать и курить.

В конце концов они сошли на какой-то станции, и девушка по лестнице повела его на улицу.

— Наконец-то! — сказал он, и это были первые слова, которые он произнес в течение часа. — А я уж думал, что мы будем ездить под землей все лето!

— А сейчас мы поедем на трамвае, — холодно сообщила девушка, останавливаясь на углу.

— Боже милосердный! — воскликнул Ной и расхохотался. Бессмысленно и неуместно прозвучал этот смех здесь, среди витрин грошовых лавчонок и грязно-бурых каменных стен.

— Если вы и дальше намерены так отвратительно вести себя, — сказала девушка, — можете не провожать меня.

— Уж если я заехал сюда, — перестав смеяться, ответил Ной, — то поеду с вами до конца.

Он подошел к ней и остановился рядом. Они молча стояли под уличным фонарем, борясь со злобными порывами холодного, сырого ветра. Он примчался сюда от берегов Атлантики, пролетев над грязными портами, над необозримыми пространствами, над скученными деревянными домишками и каменными громадами Флэтбуша и Бенсонхерста, над миллионами объятых сном людей, не нашедших на своем тяжелом житейском пути лучшего места, чтобы приклонить голову.

Минут через пятнадцать вдалеке показался огонек трамвая, и вскоре вагон с грохотом и скрежетом подкатил к остановке. На деревянных скамьях нахохлившись дремали три человека. Ной чинно уселся рядом с девушкой. Освещенный вагон громыхая катился по темным улицам, и Ною казалось, что он плывет на плоту с незнакомыми людьми, уцелевшими пассажирами жалкого суденышка, затонувшего зимой где-то среди северных островов. Девушка сидела, чопорно выпрямившись, уставившись прямо перед собой и сложив руки на коленях. Ною показалось, что он совсем ее не знает и что если решится заговорить с ней, она крикнет полицейского и потребует, чтобы он защитил ее от Ноя.

— Приехали, — сказала наконец девушка и встала. Ной снова поплелся за ней. Трамвай остановился, дверь со скрипом открылась, они сошли на мокрую мостовую и направились куда-то в сторону от трамвайных путей. На бедных улицах кое-где попадались деревья, покрытые первой зеленью, — свидетельство того, что, как ни странно, весна пришла и сюда.

Девушка свернула в маленький асфальтированный дворик и подошла к забранной железной решеткой двери под высокой каменной лестницей. Она вставила в замок ключ, и решетка раздвинулась.

— Ну вот мы и дома, — сухо сказала она, поворачиваясь к Ною.

Ной снял шляпу. Лицо девушки белело в темноте. Она тоже сняла свою шляпку. Ее волосы волнистой линией обрамляли щеки и лоб, словно выточенные из слоновой кости. Стоя рядом с ней в тени дома, Ной был готов расплакаться, будто терял все, что было у него дорогого.

— Я... я хочу сказать... — прошептал он, — что не возражаю... Я имею в виду, что мне приятно... Я рад, что проводил вас домой.

— Благодарю вас, — тоже шепотом уклончиво ответила девушка.

— Как это сложно, — добавил Ной и недоуменно развел руками. — Если бы вы только знали, как сложно... Я хочу сказать, что мне было очень приятно... Правда!

Одинокая мужественная девушка, такая юная и хрупкая, такая бедная и близкая... Он протянул руки, словно слепой, осторожно взял голову девушки и поцеловал ее в упругие, чуть влажные от тумана губы.

Девушка ударила его по лицу, и эхо пощечины насмешливо прозвучало под лестницей. Его щека слегка одеревенела от удара. "Такая хрупкая на вид, а бьет что надо", — подумал ошеломленный Ной.

— Почему вы вдруг решили, что можете поцеловать меня? — ледяным тоном спросила она.

— Я... я не знаю. — Ной поднес было руку к щеке, чтобы успокоить боль, но тут же отдернул ее, стыдясь проявить слабость в такой ответственный момент. — Я... просто поцеловал.

— Вы можете позволять себе такие штучки с другими девушками, только не со мной, — сурово добавила Хоуп.

— Да я не целую других девушек, — уныло ответил Ной.

— Ах вот оно что! — подхватила Хоуп. — Значит, вы так ведете себя только со мной? Сожалею, что показалась вам такой доступной.

— О нет, нет! — воскликнул Ной, мысленно проклиная себя за все случившееся. — Я вовсе не то хотел сказать.

"Боже мой! Как же объяснить ей все, что я чувствую! Ведь она считает меня резвящимся распутным балбесом, готовым сойтись с любой девицей, которая позволит это". К его горлу подкатил комок.

— Я очень извиняюсь, — пролепетал он.

— Очевидно, вы считаете себя таким неотразимым, блестящим кавалером, — язвительно заговорила Хоуп, — что любая девушка должна чувствовать себя на седьмом небе, когда вы ее тискаете.

— Боже мой! — Терзаясь все больше, Ной сделал шаг назад и, споткнувшись о ступеньки, чуть не упал.

— Никогда в жизни мне не доводилось встречать такого нахального, самоуверенного и самодовольного субъекта.

— Да перестаньте же! — простонал Ной. — Я не могу этого вынести.

— А теперь пожелаю вам, мистер Аккерман, спокойной ночи, — колко добавила девушка.

— Нет, нет! — прошептал Ной. — Погодите. Вы не можете так уйти.

Девушка решительно потянула на себя решетку, и режущий слух скрип шарниров отозвался в ушах Ноя.

— Прошу вас, — умолял он, — выслушайте меня...

— Спокойной ночи. — Одним ловким, быстрым движением девушка проскользнула за решетку, которая тут же с шумом захлопнулась за ней на замок. Не оглядываясь, Хоуп открыла деревянную дверь дома и скрылась за ней. Ной тупо посмотрел на обе преграды — железную и деревянную, медленно повернулся и, окончательно расстроенный, побрел по улице.

Пройдя сотню шагов, Ной остановился. Шляпу он все еще держал в руках, не замечая, что заморосивший снова дождь мочит ему голову. Тревожно осмотревшись вокруг, Ной повернулся и направился обратно к дому девушки. В окне с решеткой, находившемся на уровне мостовой, горел свет, и даже сквозь задернутую штору он мог видеть передвигавшуюся по комнате тень.

Ной подошел к окну, глубоко вздохнул и постучал. Через секунду штора отодвинулась, и он увидел Хоуп — из освещенной комнаты она напряженно вглядывалась в темноту. Ной как можно плотнее прижался к окну и, нелепо жестикулируя, попытался объяснить девушке, что хочет говорить с ней. Хоуп раздраженно покачала головой и махнула рукой, как бы отгоняя его, и тогда Ной, повысив голос, почти крикнул:

— Откройте дверь! Мне надо поговорить с вами. Я заблудился, понимаете? Заблудился, заблудился!

Сквозь захлестанное дождем стекло Ной заметил, что Хоуп нерешительно посмотрела на него, потом улыбнулась и исчезла. Спустя мгновение он услышал, как открылась внутренняя дверь, и почти сразу же Хоуп оказалась у решетки. Ной с облегчением вздохнул.

— Я так рад видеть вас! — воскликнул он.

— Вы не знаете обратной дороги? — спросила Хоуп.

— Я заблудился, и меня тут никто не сможет отыскать.

Хоуп засмеялась.

— А ведь вы ужасный дурак, правда?

— Да, — покорно согласился Ной. — Ужасный.

— Так вот, — стоя за закрытой решеткой и снова принимая суровый вид, сказала Хоуп. — Пройдите два квартала налево и подождите трамвая, который придет слева и довезет вас до метро, а потом...

Девушка сухо перечисляла пути, которыми можно было выбраться отсюда и снова вернуться в цивилизованный мир, но для Ноя ее слова звучали, как музыка. Он заметил, что Хоуп успела снять туфли и была значительно ниже ростом, чем казалась раньше, изящнее и еще дороже ему.

— Вы слушаете или нет? — спросила девушка.

— Я хочу вам кое-что сказать, — почти крикнул Ной. — Я совсем не такой самоуверенный нахал...

— Ш-шш!.. Тетя спит...

— Наоборот, я очень робкий, — перешел он на шепот, — и никакого самомнения у меня нет. Не знаю, почему я поцеловал вас... Я... я просто не мог удержаться.

— Не так громко, — попросила Хоуп. — Тетя же спит.

— Я старался произвести на вас впечатление, — снова зашептал Ной. — Никаких европейских женщин я не знаю. Я хотел выдать себя за опытного, видавшего виды человека. Я боялся, что если буду самим собой, то вы и смотреть на меня не захотите. Я чувствовал себя так неловко вечером, — отрывисто шептал Ной. — Ничего подобного я еще не переживал. Вы были совершенно правы, когда дали мне пощечину. Абсолютно правы! Это урок. — Ной прижался лицом к холодному железу решетки, чтобы быть поближе к Хоуп. — Очень хороший урок. Сейчас я не могу сказать, что испытываю к вам. Может быть, как-нибудь в другой раз, но... — Он на секунду умолк. — Вы — девушка Роджера?.

— Нет. Я ничья.

Ной расхохотался сумасшедшим, скрипучим смехом.

— Тетя! — снова предупредила девушка.

— Хорошо, хорошо! — прошептал Ной. — Трамваем до метро. Спокойной ночи. Спасибо. Спокойной ночи!

Однако он не тронулся с места. Освещенные призрачным, зыбким светом уличного фонаря, они молча смотрели друг на друга.

— О бог мой, — тихо, со страдальческой гримасой произнес Ной. — Ведь вы ничего не знаете. Вы просто ничего не знаете.

Он услышал, как щелкнул замок, затем решетка раздвинулась, и Ной сделал шаг вперед. Они поцеловались, но этот поцелуй совсем не походил на тот, первый. Ной почувствовал, что у него вырастают крылья, но тут же с опаской подумал, что в следующее мгновение девушка отпрянет назад и снова ударит его.

Хоуп медленно отошла от Ноя, взглянула на него с загадочной улыбкой и сказала:

— Не заблудитесь на обратном пути.

— Трамвай, — прошептал Ной. — Трамваем до метро, а потом... Я люблю вас. Слышите? Люблю.

— Спокойной ночи, — сказала Хоуп. — Спасибо, что проводили.

Ной отошел назад, и решетка между ними сомкнулась. Хоуп повернулась и, осторожно ступая ногами в чулках, вошла в дом. Закрылась дверь, улица опустела. Ной направился к трамвайной остановке. Лишь два часа спустя, когда он был уже на пороге своей комнаты, Ною пришло в голову, что он еще ни разу за двадцать один год своей жизни никому не говорил эти слова; "Я люблю вас".

В комнате было темно, слышалось спокойное, ровное дыхание спящего Роджера. Ной быстро разделся и скользнул в свою кровать, стоявшую у противоположной стены. Некоторое время он неподвижно лежал, уставившись в потолок, то с наслаждением вспоминая о поцелуе у дверей, то страдая при мысли о том, что скажет ему утром Роджер.

Он уже засыпал, когда услышал голос Роджера.

— Ной.

Он открыл глаза.

— Да, Роджер?

— Все в порядке?

— Да.

Молчание.

— Ты провожал ее домой?

— Да.

Снова молчание.

— Мы вышли купить бутербродов, — опять заговорил Роджер, — и ты, должно быть, разошелся с нами.

— Да.

Опять молчание.

— Роджер!

— Да?

— Мне кажется, мы должны объясниться. Я не хотел... честное слово... Я пошел было один... Я плохо помню... Роджер, ты не спишь?

— Нет.

— Роджер, она мне кое-что сказала.

— Что именно?

— Хоуп сказала, что она не твоя девушка.

— Да?

— Она сказала, что ни с кем постоянно не встречается. Но если она твоя девушка или если ты хочешь, чтобы она была твоей девушкой... Я... я никогда больше не встречусь с ней. Клянусь тебе, Роджер. Ты не спишь?

— Нет, не сплю. Хоуп действительно не моя девушка. Не стану отрицать, что я иногда подумывал о ней, но, черт подери, кто согласится три раза в неделю таскаться в Бруклин?

Ной в темноте вытер выступивший на лбу пот.

— Роджер!

— Да?

— Я люблю тебя.

— Да ну тебя! Давай-ка лучше спать.

В темной комнате раздался смешок, и снова воцарилась тишина.

В течение двух следующих месяцев Ной и Хоуп написали друг другу сорок два письма. Они работали по соседству, ежедневно встречались за ленчем и почти каждый вечер за ужином. Иногда в солнечные дни они убегали с работы и гуляли по пристани, наблюдая за пароходами. За эти два месяца Ной совершил тридцать семь бесконечно длинных поездок в Бруклин и обратно, однако по-настоящему они жили и разговаривали лишь в письмах, с помощью почтового ведомства.

В каком бы темном и укромном местечке они ни сидели рядом, Ноя хватало лишь на то, чтобы выдавить короткую фразу: "Какая ты хорошенькая!"; или: "Мне очень нравится, как ты улыбаешься"; или: "Пойдем в кино в воскресенье вечером?" Зато при виде чистой бумаги его охватывало опьяняющее чувство свободы, и он мог, при бескорыстной помощи почтальонов, сообщить Хоуп: "Ощущение твоей красоты неизменно живет во мне и днем и ночью. Когда я смотрю на небо утром, оно мне кажется ясным-ясным, потому что я знаю, что оно распростерлось и над твоей головой. Когда я вижу мост через реку, он кажется мне самым прочным в мире, потому что мы когда-то прошли по нему вместе. Когда я вижу свое лицо в зеркале, оно кажется мне красивым, потому что накануне вечером ты целовала его..."

А Хоуп, эта закоренелая провинциалочка, так сдержанно и осторожно выражавшая свою любовь во время свиданий, писала: "...Ты только что ушел, и я представляю себе, как ты шагаешь по безлюдной улице, как ждешь трамвая в полумраке весенней ночи, а потом едешь домой в поезде подземки. И я ни на минуту не расстанусь с тобой, пока ты будешь в пути. Дорогой мой, ты сейчас едешь, а я сижу дома. Все спят, на столе у меня горит лампа, и я думаю о тебе. Я верю в тебя. Я верю, что ты хороший, сильный, справедливый. Я верю, что люблю тебя. Я верю, что у тебя красивые глаза, печальная складка у рта и ловкие, изящные руки..."

Но при новой встрече они лишь молча смотрели друг на друга, вспоминая написанное, потом Ной говорил:

— У меня два билета в театр. Пойдем, если ты не занята сегодня?

А поздно вечером, взволнованные спектаклем, изнемогая от любви, мучаясь от постоянного недосыпания, они стояли обнявшись в холодном вестибюле дома Хоуп. Войти в дом они не решались: у дяди была отвратительная привычка торчать в гостиной до утра за чтением библии. Судорожно сжимая друг друга в объятиях, они целовались до тех пор, пока не начинали ныть губы. В такие минуты то, чем они жили в письмах, сливалось с действительностью в бурном порыве страсти.

Однако они не переходили границ дозволенного. Во-первых, во всем этом огромном и шумном городе, с десятью миллионами комнат, у них не было местечка, которое они могли бы назвать своим и куда могли бы войти с высоко поднятой головой. Во-вторых, Хоуп была до фанатизма религиозна, и всякий раз, когда их окончательное сближение казалось неизбежным, она с испугом отталкивала Ноя и шептала:

— Нет, нет, не сейчас!.. Как-нибудь в другое время...

— Но так ты, чего доброго, сгоришь от неутоленной страсти! — посмеиваясь, говорил Роджер. — Это же противоестественно. Что это за девушка? Как она не понимает, что принадлежит к послевоенному поколению?

— Да перестань же, Роджер, — смущенно просил Ной. Он сидел у письменного стола и писал письмо Хоуп, а Роджер лежал врастяжку на полу, потому что пружины его кровати сломались еще пять месяцев назад и человеку высокого роста было трудновато расположиться на ней в удобной позе.

— Бруклин, — снова заговорил Роджер. — Неведомая земля. Терра инкогнита! — Решив, что раз уже он лег на пол, то зря терять время не следует, Роджер занялся гимнастикой для укрепления брюшного пресса и трижды медленно поднял и опустил ноги.

— Довольно, — объявил он. — Я уже чувствую себя богатырем... Любовь — это как купание. Надо либо нырять с головой, либо вообще не лезть в воду. Ну, а если будешь слоняться вдоль берега, по колено в воде, то тебя только обдаст брызгами, и ты скоро начнешь зябнуть и злиться. Еще месяц походишь вот так с этой девушкой — и тебе придется обратиться к психиатру. Так и напиши ей и скажи, что это мои слова.

— Обязательно, — ответил Ной. — Уже пишу.

— Но будь осторожен, — добавил Роджер, — а то и не заметишь, как тебя женят.

Ной перестал печатать. Обширная переписка заставила его приобрести в рассрочку пишущую машинку.

— Такой опасности не существует. Жениться я не собираюсь. — Однако, по правде говоря, он частенько подумывал о женитьбе и даже намекал на это Хоуп в своих письмах.

— Вообще-то, это, может быть, и неплохо, — после некоторого размышления сказал Роджер. — Она славная девушка, и к тому же женитьба поможет тебе получить отсрочку от призыва.

Оба они старались не думать о призыве. К счастью, очередь Ноя была одной из последних [в США среди лиц, признанных годными к военной службе, проводилась жеребьевка, в соответствии с которой определялся очередной номер каждого; призыв производился в порядке последовательности номеров]. Тем не менее неизбежность призыва омрачала их будущее, как темная туча на далеком горизонте.

— Я ничего не имею против девушки, у меня только две претензии, — продолжал рассуждать Роджер, по-прежнему лежа на полу. — Во-первых, ты из-за нее систематически недосыпаешь. Во-вторых... ну, сам понимаешь. Вообще же встречи с ней приносят тебе огромную пользу.

Ной с признательностью посмотрел на приятеля.

— И все же, — закончил Роджер, — она должна переспать с тобой.

— Перестань!

— А знаешь что? Уеду-ка я на этот уик-энд и предоставлю комнату в твое распоряжение. — Роджер сел на полу. — Лучше и не придумаешь, а?

— Благодарю, — сказал Ной. — Если такая необходимость возникнет, я воспользуюсь твоим предложением.

— А может быть, мне, как твоему доброму, заботливому другу, стоило бы поговорить с ней? "Моя дорогая, — сказал бы я, — вы, вероятно, не сознаете этого, но наш общий друг Ной находится в таком состоянии, что готов выпрыгнуть из окна". Дай-ка монетку, я сейчас же позвоню ей.

— Ну тут-то я и сам как-нибудь справлюсь, — не слишком уверенно ответил Ной.

— Как ты смотришь на ближайшее воскресенье? — спросил Роджер. — Чудесный месяц июнь... самый разгар лета...

— Ближайшее воскресенье исключается, — перебил Ной. — Мы едем на свадьбу.

— Это на чью же? Уж не на твою ли?

Ной деланно рассмеялся.

— Какая-то ее приятельница из Бруклина выходит замуж.

— Вот и хорошо — обвенчались бы вместе, по оптовой цене. — Роджер снова лег на пол. — Я все сказал, и теперь умолкаю.

Он и в самом деле молчал несколько минут, пока Ной печатал.

— Еще месяц, — опять заговорил Роджер, — а потом кабинет психиатра. Попомни мои слова.

Ной рассмеялся и встал.

— Сдаюсь. Пойдем, я угощу тебя пивом.

Роджер немедленно вскочил с пола.

— Мой милый друг! — добродушно воскликнул он. — Мой дорогой девственник Ной!

Оба снова рассмеялись и вышли из дому в мягкие, прохладные сумерки летнего вечера, направляясь в свой излюбленный третьеразрядный бар на Колумбус-авеню.

Свадьба состоялась в воскресенье во Флэтбуше, в большом доме с садом и маленькой лужайкой, выходившей на окаймленную деревьями улицу. Невеста была очаровательна, священник деловит, а после совершения обряда гостям подали шампанское.

Светило солнце, было тепло и казалось, что на губах у присутствующих играет мягкая, откровенно чувственная улыбка, как обычно бывает на всех свадьбах. После церемонии гости помоложе начали уединяться парочками, чтобы посекретничать. На Хоуп было новое желтое платье. За последнюю неделю она много была на воздухе и загорела. На мягко-золотистом фоне платья волосы девушки, уложенные в новой прическе, казались особенно темными. Ной стоял в стороне и, отпивая маленькими глотками шампанское, с гордостью и с некоторым беспокойством наблюдал за ней. Время от времени, не спуская глаз с Хоуп, он негромко переговаривался с благодушно настроенными гостями, а какой-то внутренний, дрожащий от любви голос не умолкая твердил: "Какая у нее прическа, какие губы, какие ноги!"

Он поцеловал невесту — создание из белого атласа, кружев и флердоранжа, почувствовав вкус губной помады и запах духов. Не замечая ее блестящих, влажных глаз и полуоткрытого рта, он посмотрел на Хоуп, которая наблюдала за ним с другого конца комнаты; его восхищенный взгляд отметил ее шею, ее талию. Хоуп подошла к нему.

— Я давно собираюсь кое-что сделать, — сказал Ной и обнял девушку за тонкую талию, стянутую тугим корсажем нового платья; он почувствовал, как от его прикосновения по упругому девичьему телу пробежала легкая дрожь. Хоуп, видимо, поняла Ноя, потянулась к нему и нежно поцеловала его. Кое-кто из гостей наблюдал за ними, но это не смутило Ноя: он считал, что на свадьбе всякий волен целовать кого угодно. Кроме того, Ною никогда еще не приходилось пить шампанское в жаркий летний день.

Стоя у подъезда, Ной и Хоуп наблюдали, как обсыпанные рисом новобрачные усаживались в машину, украшенную длинными развевающимися лентами. У дверей дома тихо всхлипывала мать. Неловко и застенчиво улыбался молодожен, выглядывая из автомобиля.

Ной и Хоуп посмотрели друг на друга, и он понял, что они думают об одном и том же.

— А почему бы и нам... — горячо зашептал было Ной.

— Ш-шш! — Хоуп закрыла ему рот рукой. — Ты выпил слишком много шампанского.

Ной и Хоуп попрощались с гостями и, держась за руки, медленно пошли по улице, обсаженной высокими деревьями, среди газонов, на которых вращались разбрызгиватели, образуя сверкающие на солнце всеми цветами радуги фонтаны воды. Воздух угасающего дня был напоен поднимающимся с газонов запахом свежеполитой зелени.

— Куда же они поехали? — спросил Ной.

— В Монтерей, в Калифорнию, на месяц. Там живет его двоюродный брат.

Тесно прижавшись друг к другу, они шли среди фонтанов Флэтбуша, размышляя о пляжах Монтерея на Тихоокеанском побережье, об унылых мексиканских домиках, залитых лучами южного солнца, о двух молодых людях, которые только что сели в поезд на вокзале Грэнд-Сентрал и сейчас закрывают на замок дверь своего купе.

— Жаль мне их, — кисло улыбнулся Ной.

— Это почему же?!

— В такую ночь, как сегодня, впервые остаться наедине. Ведь сегодня же будет одна из самых жарких ночей за весь год.

Хоуп отдернула руку.

— Нет, ты совершенно невозможен! — сердито воскликнула она. — Как это мерзко и вульгарно!..

— Ну, Хоуп! — запротестовал Ной. — Я же просто немножко пошутил!

— Терпеть не могу такого цинизма, — громко продолжала Хоуп. — Ты готов высмеять все и вся! — Ной с удивлением заметил, что она плачет.

— Прошу тебя, дорогая, не нужно плакать. — Ной крепко обнял ее, не обращая внимания на двух маленьких мальчишек и собаку-колли, с интересом наблюдавших за ними с одного из газонов.

Хоуп выскользнула из его объятий.

— Не смей притрагиваться ко мне! — крикнула она и быстро пошла вперед.

— Ну прошу тебя, — повторил встревоженный Ной, стараясь не отставать от девушки. — Послушай-ка, что я тебе скажу.

— Можешь написать очередное письмо, — сквозь слезы ответила Хоуп. — Все свои нежные чувства ты, видимо, бережешь для пишущей машинки.

Ной поравнялся с Хоуп и молча пошел рядом. Он был озадачен и растерян и чувствовал себя так, словно внезапно оказался среди безбрежного моря, имя которому — женское безрассудство, и ему остается лишь дрейфовать, уповая на то, что ветер и волны прибьют его к спасительному берегу.

Однако Хоуп не хотела смягчиться и всю долгую дорогу в трамвае молчала, упрямо и презрительно поджав губы.

"Боже мой! — думал Ной, время от времени боязливо посматривая на свою подругу. — Она же перестанет встречаться со мной!"

Но Хоуп, открыв ключом обе двери, разрешила ему войти. В доме никого не было. Тетка и дядя Хоуп, захватив с собой двух маленьких детей, уехали на три дня отдыхать в деревню. В неосвещенных комнатах все дышало миром и покоем.

— Хочешь есть? — строго спросила Хоуп. Она стояла посередине гостиной, и Ной совсем было решился поцеловать ее, но, взглянув на девушку, отказался от своего намерения.

— Пожалуй, мне лучше уйти домой, — нерешительно проговорил он.

— Можешь поесть и у меня, — возразила Хоуп. — Я оставила ужин в холодильнике.

Ной покорно прошел за девушкой в кухню и, стараясь держаться как можно незаметнее, принялся помогать ей. Хоуп достала холодную курицу, полный кувшин молока и приготовила салат. Затем она поставила все на поднос и, как сержант, подающий команду взводу, сухо приказала:

— Во двор!

Ной взял поднос и отнес его в садик, примыкавший к дому. Садик представлял собой прямоугольник, ограниченный с боков высоким дощатым забором, а с третьей стороны — глухой кирпичной стеной гаража, сплошь заросшей диким виноградом. Тут росла изящная, раскидистая акация, был крохотный участок, воспроизводивший в миниатюре горный луг, несколько клумб с обычными цветами, деревянный столик со свечами под абажурами и длинные, похожие на кушетку качели под балдахином. В расплывчатых сумерках растаял, подобно туману или дурному видению, Бруклин, и Ной с Хоуп остались одни в обнесенном высокими стенами саду, словно где-то в Англии или во Франции, а может быть, среди гор Индии...

Хоуп зажгла свечи. Все с тем же мрачным выражением на лицах они уселись друг против друга и с аппетитом поели. Они почти не разговаривали, лишь изредка обменивались вежливыми просьбами передать соль или молоко. Затем они сложили салфетки и встали, каждый у своего конца стола.

— Свечи нам не нужны, — сказала Хоуп. — Потуши, пожалуйста, свою свечу.

Ной нагнулся над свечой, накрытой абажуром в виде небольшой стеклянной трубки, а Хоуп склонилась к другой свече. Когда они гасили свечи, их головы соприкоснулись, и во внезапно наступившей темноте Хоуп прошептала:

— Прости меня. Я самая мерзкая девчонка на свете.

После этого все было хорошо. Тесно прижавшись, они сидели на качелях и сквозь ветки акации смотрели на звезды, постепенно загоравшиеся в темнеющем летнем небе. Где-то далеко громыхал по рельсам трамвай и с шумом проносились грузовики; где-то далеко были тетка, дядя и дети; где-то далеко за гаражом кричали разносчики газет. Где-то далеко за стенами сада, в котором они сидели, бурлил и шумел совсем другой мир...

— ...Нет, нет, не нужно... — просила Хоуп. — Я боюсь, боюсь... — умоляла она. И мгновение спустя: — О мой дорогой, мой любимый!

Потом они лежали, потрясенные и подавленные тем огромным, непреодолимым чувством, которое так властно увлекло их. Ной испытывал то робость, то торжество, то растерянность, то смирение. Он опасался, что теперь, когда они так слепо отдались друг другу, Хоуп возненавидит его, и каждое мгновение ее молчания все больше укрепляло его мрачные предчувствия...

— Ну, вот видишь, — заговорила наконец Хоуп и тихо засмеялась. — А ведь совсем не было жарко. Даже нисколько.

Потом, когда Ною уже пора было уходить, они вошли в дом. Жмурясь от света, Ной и Хоуп старались не смотреть друг на друга. Чтобы чем-то занять себя, Ной подошел к радиоприемнику и включил его.

Передавали фортепьянный концерт Чайковского. Мягкая, печальная мелодия была словно специально написана для них, только что переставших быть детьми и познавших всю нежность первой разделенной любви.

Хоуп подошла к склонившемуся над приемником Ною и поцеловала его в затылок. Он хотел повернуться к ней, чтобы ответить поцелуем, как вдруг музыка прекратилась и диктор сухим, деловитым тоном произнес: "Передаем специальное сообщение Ассошиэйтед Пресс. Наступление немцев продолжается по всему русскому фронту. На линии, простирающейся от Финляндии до Черного моря, введено в действие много новых танковых дивизий".

— Что это? — воскликнула Хоуп.

— Немцы, — ответил Ной, думая о том, как часто теперь приходится произносить это слово. — Немцы вторглись в Россию. Вот о чем кричали на улице газетчики...

— Выключи. — Хоуп протянула руку и сама выключила приемник. — Хоть на сегодня.

Ной ласково обнял ее и услышал, как сильно забилось ее сердце. "И сегодня днем, — подумал он, — пока мы были на свадьбе, пока шли по улицам, а потом сидели здесь, в саду, от Финляндии до Черного моря гремели орудия и умирали люди". Он подумал об этом механически, просто как о факте, не вдаваясь ни в какие рассуждения. Так читают плакат на обочине дороги, проносясь мимо него в машине.

Они уселись на обтрепанную кушетку. За окнами уже совсем стемнело, и крики газетчиков долетали, казалось, откуда-то из невероятной дали — такие странные и неуместные в этот спокойный вечер.

— Какой сегодня день? — спросила наконец Хоуп.

— Воскресенье. День отдыха.

— Да, я знаю. А какое число?

— Двадцать второе июня.

— Двадцать второе июня! — прошептала девушка. — Я навсегда запомню этот день.

Когда Ной вернулся домой, Роджер еще не спал. Стоя в темном доме за дверью комнаты и пытаясь придать своему лицу самое будничное выражение, Ной услышал тихие звуки пианино. Роджер, то и дело сбиваясь, наигрывал унылую джазовую мелодию. Он импровизировал. Ной постоял несколько минут в маленьком коридоре, затем открыл дверь и вошел. Роджер, не оборачиваясь, помахал ему рукой и продолжал играть. Ной сел в старенькое, обитое кожей кресло у окна, и комната, в углу которой горела единственная лампа, показалась ему огромной и таинственной.

Там, за открытым окном спал город. Легкий ветер слабо шевелил занавески. Слушая наплывающие друг на друга мрачные аккорды, Ной закрыл глаза, и его охватило странное ощущение, будто каждая клеточка его усталого тела трепещет, отзываясь на музыку.

Не закончив пассажа, Роджер перестал играть. Положив свои длинные руки на клавиши, он некоторое время смотрел на отполированное, местами поцарапанное дерево старого инструмента, а потом повернулся к Ною.

— Комната теперь полностью в твоем распоряжении, — проговорил он.

— Что? — Ной широко открыл глаза.

— Завтра я уезжаю, — сказал Роджер, будто продолжая уже давно начатый с самим собой разговор.

— Что, что?! — переспросил Ной, всматриваясь в лицо друга и пытаясь определить, не пьян ли он.

— Ухожу в армию. Кончен бал. Добрались и до нашего брата.

Ной не сводил с Роджера недоумевающего взгляда, словно не понимал, о чем тот говорит. "В другое время, — пронеслось у него в голове, — я бы еще мог понять. Но сегодня произошло слишком много".

— Я полагаю, — иронически заметил Роджер, — что кое-какие новости дошли и до Бруклина.

— Ты имеешь в виду события в России?

— Да, я имею в виду события в России.

— Я кое-что слышал.

— Так вот, я собираюсь броситься на помощь русским.

— Что?! Ты намерен вступить в Красную Армию?

Роджер засмеялся, подошел в окну и, ухватившись за занавеску, высунулся на улицу.

— Нет, — ответил он. — В армию Соединенных Штатов.

— И я с тобой, — внезапно решил Ной.

— Спасибо, только не будь идиотом. Подожди, пока тебя не призовут.

— Но ведь и тебя не призывают.

— Пока нет, но я тороплюсь. — Роджер рассеянно завязал узлом и снова развязал одну из занавесок. — Я старше тебя. Подожди своей очереди. Не бойся, тебе не придется долго ждать.

— Ты говоришь так, будто тебе лет восемьдесят!

Роджер снова засмеялся.

— Прости меня, сын мой, — сказал он, поворачиваясь к Ною и принимая серьезный вид. — До сих пор я изо всех сил старался не замечать происходящего. Но сегодня, послушав радио, я понял, что оставаться в стороне дальше нельзя. Теперь я вновь почувствую себя человеком лишь после того, как возьму в руки винтовку. От Финляндии до Черного моря, — торжественно произнес он, и Ной вспомнил голос диктора. — От Финляндии до Черного моря и до реки Гудзон и до Роджера Кэннона. Все равно мы скоро будем втянуты в войну, так что я приближаю этот момент для себя, и только. Всю свою жизнь я предпочитал выжидать, но на этот раз выжидать не хочу и сломя голову бросаюсь навстречу... Черт возьми! Да ведь я же все-таки происхожу из военной семьи. — Роджер ухмыльнулся. — Мой дедушка дезертировал под Энтистамом, а отец оставил трех внебрачных детей в Суассоне.

— И ты считаешь, что своим поступком принесешь какую-то пользу?

— Не спрашивай меня об этом, сын мой, — опять усмехнулся Роджер, но тут же снова стал серьезным. — Никогда не спрашивай. Может быть, это для меня самый правильный путь. До сих пор, как ты, наверно, замечал, у меня не было цели в жизни, а это все равно что болезнь. Вначале появляется едва заметный прыщик, но проходит три года, и ты уже паралитик... А вдруг армия поможет мне найти цель в жизни... — Роджер улыбнулся. — Ну, например, выжить или стать сержантом, или выиграть какую-нибудь там войну... Ты не возражаешь, если я еще побренчу на пианино?

— Конечно, нет, — насупившись ответил Ной. — "Ведь он же умрет! — твердил Ною чей-то голос. — Роджер умрет, его убьют".

Роджер сел за пианино, задумчиво дотронулся до клавишей и заиграл что-то такое, чего Ной никогда раньше не слышал.

— Во всяком случае, — заметил Роджер, продолжая играть, — я рад, что в конце концов вы с девушкой сошлись...

— Что? — растерянно спросил Ной, пытаясь припомнить, не проговорился ли он чем-нибудь Роджеру... — О чем ты толкуешь?

— Это написано на твоей физиономии вот такими буквами, — ухмыльнулся Роджер. — Как да световой рекламе. — И он заиграл на басовых нотах какой-то длинный музыкальный отрывок.

На следующий день Роджер ушел в армию. Он не разрешил Ною проводить его до призывного пункта и отдал ему все свои пожитки: мебель, книги и даже костюмы, хотя Ною они были велики.

— Ничего мне не нужно, — заявил Роджер, критически осматривая свое добро, накопленное за двадцать шесть лет жизни. — Все это хлам.

Он сунул в карман номер журнала "Нью рипаблик" — почитать в подземке по пути на Уайтхолл-стрит и улыбнулся: "Вот какое у меня хрупкое оружие". Потом нахлобучил шляпу на свою стриженную ежиком голову; помахал Ною и навсегда ушел из комнаты, в которой прожил пять лет. Ной смотрел ему вслед, и к его горлу подступала спазма; он чувствовал, что никогда больше у него не будет друга и что лучший период его жизни закончился.

Ной изредка получал сухие, иронические записки от Роджера из какого-то военно-учебного центра на юге страны, а однажды в конверте оказалась отпечатанная на стеклографе копия приказа по роте о присвоении Роджеру Кэннону звания рядового первого класса. Потом, после длительного перерыва, пришло письмо на двух страничках с Филиппинских островов. В нем описывались публичные дома Манилы и какая-то девица-мулатка с татуировкой на животе, изображавшей американский военный корабль "Техас". В конце письма Роджер размашистым почерком написал: "P.S. Держись на пушечный выстрел от армии. Людям в ней не место".

Уход Роджера в армию дал Ною одно существенное преимущество, и, хотя он с наслаждением воспользовался им, все же острые уколы совести нет-нет да и беспокоили его. Теперь у них с Хоуп была своя комната, им уже не приходилось, страдая от неутоленной страсти, бродить по мостовым или уныло ждать в холодном вестибюле, пока не отправится спать дядюшка — любитель почитать библию на сон грядущий. Они не были больше бездомными любовниками, печальными детьми, затерянными на асфальтовых улицах большого города.

В наконец-то обретенном собственном гнездышке, в убогой комнатушке, хранившей самую сокровенную, самую глубокую тайну их жизни, в головокружительном чередовании приливов и отливов любви и уличный шум внизу, и крики на углах улиц, и прения в сенате, и артиллерийская канонада на других континентах значили для них так мало, словно все это происходило в ином, далеком мире.

7

Христиан почти не замечал того, что происходит на экране. С трудом заставив себя сосредоточиться, он тут же начинал думать о другом. Между тем фильм был не лишен определенных достоинств. Он рассказывал об одном воинском подразделении, которое в 1918 году, по пути с Восточного фронта на Западный, попадает на день в Берлин. Лейтенант имел строжайшее приказание не отпускать солдат с вокзала, но он понимал, что люди, которые только что перенесли кровопролитные бои на Востоке, а завтра снова будут брошены в мясорубку на Западе, жаждут повидать своих жен и возлюбленных. Офицер распустил солдат по домам, хотя понимал, что если кто-нибудь из них вовремя не вернется на станцию, его предадут военному суду и, вероятно, расстреляют.

В фильме рассказывалось, как вели себя отпущенные солдаты. Одни из них предались безудержному пьянству, другие чуть было не поддались уговорам евреев и пораженцев остаться в Берлине, третьи, под влиянием жен, совсем было решили не возвращаться в часть. В течение некоторого времени жизнь лейтенанта висела на волоске, и только в самую последнюю минуту, когда поезд уже тронулся, на вокзале появился последний из тех, кому офицер разрешил побывать дома. Так солдаты оправдали доверие своего лейтенанта и отправились во Францию дружной, сплоченной группой. Картина была сделана очень хорошо. В ней было много юмора и пафоса. Она убеждала зрителей в том, что войну проиграла не армия, а трусы и предатели в тылу.

Игра актеров, изображавших участников другой войны, захватила солдат, заполнивших военный кинотеатр. Конечно, офицер в фильме был слишком уж хорош — ничего похожего Христиан в жизни не встречал. Он с горечью подумал, что лейтенанту Гарденбургу следовало бы посмотреть этот фильм не раз и не два. Дело в том, что после кутежа в Париже, по мере того как затягивалась война, Гарденбург все более ожесточался и черствел. По приказу командования полк, в котором они служили, передал все приданные ему танки и бронемашины другим частям, а сам был вскоре переброшен в Ренн. Здесь и застала их война с Россией, и, пока они выполняли тут преимущественно полицейские обязанности, однокашники Гарденбурга получали награды на Восточном фронте.

Однажды утром Гарденбург чуть не задохнулся от ярости, когда узнал, что юнец, вместе с которым он кончал офицерскую школу, прозванный за невероятную тупость Быком, произведен на Украине в подполковники. Гарденбург был безутешен: ведь он по-прежнему оставался лейтенантом, хотя жил припеваючи в двухкомнатном номере одной из лучших гостиниц города, имел двух любовниц и зарабатывал кучу денег, шантажируя спекулянтов мясом и молочными продуктами. И вот, мрачно размышлял Христиан, безутешный лейтенант срывает свою досаду на ни в чем не повинном унтер-офицере.

Хорошо, что завтра у Христиана начинается отпуск. Он дошел до такого состояния, что и недели дольше не смог бы выдержать ядовитых насмешек Гарденбурга; он совершил бы какой-нибудь безрассудный поступок и был бы обвинен в неповиновении.

"Взять хотя бы сегодняшний случай, — с возмущением думал Христиан. — Гарденбург хорошо знает, что семичасовым утренним поездом я уезжаю в Германию, и все же посылает меня в наряд". В полночь в город должен был отправиться патруль, которому предстояло задержать нескольких молодых французов, уклоняющихся от отправки на работу в Германию, и Гарденбург не нашел нужным поручить это Гиммлеру, или Штейну, или еще кому-нибудь. Он гадливо улыбнулся, скривил тонкие губы и сказал: "Я знаю, Дистль, что вы не станете возражать. По крайней мере, вам не придется скучать в свою последнюю ночь в Ренне. До полуночи можете быть свободны".

Фильм закончился. В заключительных кадрах снятый крупным планом симпатичный молодой лейтенант ласково и задумчиво улыбался своим солдатам в мчавшемся на запад поезде. Зрители дружно аплодировали.

Затем показали киножурнал. На экране замелькали выступающий с речью Гитлер; немецкие самолеты, сбрасывающие бомбы на Лондон; Геринг, прикалывающий орден к груди летчика, который сбил сто самолетов; наступающая на Ленинград пехота на фоне горящих крестьянских домов...

Дистль механически отметил, с каким рвением и как точно солдаты выполняют перед кинообъективом свои обязанности. "Месяца через три, — огорченно вздохнул Христиан, — они возьмут Москву, а я все еще буду торчать в Ренне, выслушивать оскорбления Гарденбурга и арестовывать беременных француженок, которые оскорбляют в кафе немецких офицеров. Скоро вся Россия покроется снегом, а я, один из лучших лыжников Европы, буду наслаждаться благословенным климатом западной Франции и разыгрывать роль полицейского. Да, армия, конечно, чудесный инструмент, но с очень серьезными изъянами..."

Один из солдат на экране упал — не то замаскировался, не то был убит. Во всяком случае, он не поднялся, и камера кинооператора прошла над ним. Христиан почувствовал, как у него навернулись на глаза слезы. Ему стало немного стыдно за себя, но когда он смотрел фильмы, в которых немцы сражались, а не отсиживались, как он, в безопасности и комфорте за тридевять земель от фронта, ему всегда хотелось плакать. Всякий раз после этого он долго не мог избавиться от чувства вины и беспокойства и часто принимался кричать на своих солдат. Он не виноват, пытался внушить себе Христиан, что продолжает жить, в то время как другие гибнут. Он понимал, что и тут, в Ренне, армия выполняет свои обязанности, и тем не менее не мог преодолеть чувства какой-то вины. Это чувство отравляло ему даже мысль о предстоящем двухнедельном отпуске и поездке на родину. Молодой Фредерик Лангерман потерял ногу в Латвии, оба сына Кохов убиты. А он заявится упитанный и целехонький, имея за плечами всего лишь коротенький полукомический бой близ Парижа. Что и говорить — не избежать ему презрительных взглядов соседей.

Война скоро закончится. При этой мысли жизнь до армии, беспечные, беззаботные дни на снежных склонах Альп, дни без лейтенанта Гарденбурга, показались ему до боли милыми и желанными. Так вот. Конец войны не за горами. Сначала разделаются с русскими, затем наконец одумаются англичане, и он забудет эти бесцветные, скучные дни, проведенные во Франции. Спустя два месяца после войны люди перестанут и вспоминать о ней, а писаря, который все три года щелкал костяшками счетов в интендантстве в Берлине, будут уважать не меньше, чем солдат, штурмовавших доты в Польше, Бельгии и России. Не исключено, что в один прекрасный день он увидит Гарденбурга — все еще в чине лейтенанта, а может, даже — вот будет здорово! — демобилизованного за ненадобностью. Христиан отправится в горы и... Он кисло улыбнулся, вспомнив, что уже не раз предавался подобным детским мечтам. Как долго, мысленно спросил он себя, его будут держать в армии после победы? Вот тогда-то и наступит самое трудное время: война отойдет в прошлое, а ему придется ждать, пока его не отпустит на волю огромная, неповоротливая, бюрократическая военная машина.

Киножурнал закончился, и на экране возник портрет Гитлера. Зрители поднялись, салютуя ему, и запели "Германия превыше всего".

Зажегся свет, и Христиан, смешавшись с толпой солдат, медленно двинулся к выходу. Все они, с горечью отметил Христиан, уже не первой молодости, все какие-то хилые и болезненные; презренные гарнизонные крысы (и он в их числе), оставленные за ненадобностью в мирной стране, в то время как лучшие сыны Германии ведут кровопролитные бои за тысячи километров отсюда. Христиан раздраженно тряхнул головой. Уж лучше не думать об этом, а то, чего доброго, и он станет такой же дрянью, как Гарденбург.

На темных улицах, несмотря на позднее время, еще встречались французы и француженки. Завидев его, они поспешно сходили с тротуара в канаву, и это тоже выводило Христиана из себя. Трусость — одна из самых отвратительных сторон человеческой натуры. Но хуже всего, что это была никчемная и неоправданная трусость. Он не собирается причинять им зла, и вообще армия получила строгие указания вести себя корректно и вежливо по отношению к французам. "Немцы никогда не станут себя так вести, если Германия когда-нибудь окажется под пятой оккупантов", — подумал он, заметив, что шедший навстречу человек споткнулся, сворачивая с тротуара.

— Эй, старик! — крикнул он, останавливаясь.

Француз замер на месте. Согнутые плечи и заметное даже в темноте дрожание рук выдавали его испуг и растерянность.

— Да? — дрогнувшим голосом отозвался француз. — Да, господин полковник?

— Я вовсе не полковник, — зло бросил Христиан. Эта наивная лесть способна довести до бешенства!

— Прошу прощения, месье, но в темноте...

— Никто не заставляет вас сворачивать с тротуара.

— Да, месье, — согласился француз, не двигаясь с места.

— Идите сюда, — приказал Христиан. — Идите на тротуар.

— Слушаюсь, месье. — Француз боязливо ступил на тротуар. — Вот мой пропуск. Все документы у меня в полном порядке.

— Мне не нужны ваши проклятые документы!

— Как прикажете, месье, — покорно пробормотал француз.

— Марш домой! — крикнул Христиан.

— Слушаюсь, месье.

Француз поспешил прочь, и Христиан отправился дальше. "Новая Европа! — усмехнулся он. — Мощная федерация динамичных государств! Уж только не с таким человеческим материалом, как этот". Скорее бы закончилась война. Или пусть бы его послали туда, где слышен гром орудий. А всему виной гарнизонная жизнь — наполовину штатская, наполовину военная, со всеми недостатками той и другой. Она разлагает душу человека, убивает все его стремления, подрывает веру в себя. Но может быть, ходатайство о зачислении в офицерскую школу будет удовлетворено, его произведут в лейтенанты, направят в Россию или в Африку, и с нынешней жизнью будет покончено?

Христиан подал рапорт три месяца назад, но до сих пор не получил ответа. Наверное, рапорт лежит в куче бумаг на письменном столе у какого-нибудь жирного ефрейтора в военном министерстве.

Но как все это не похоже на то, что он ожидал встретить, уезжая из дома, и даже совсем недавно, в день вступления в Париж... Христиан вспомнил рассказы о прошлой войне. Нерушимая, возникшая под огнем солдатская дружба, суровое сознание выполненного долга, взрывы энтузиазма. Он припомнил окончание "Волшебной горы" [роман немецкого писателя Томаса Манна (1875-1955)] — Ганс Касторп, под огнем французов с песней Бетховена на устах перебегающий покрытый цветами луг... Не так бы нужно было закончить книгу. Следовало добавить главу, в которой Касторп примеряет в интендантском складе в Льеже огромные, не по размеру ботинки и уже не поет песен.

А миф о солдатской дружбе! По дороге в Париж ему одно время казалось, что они с Брандтом смогут стать друзьями. То же самое он подумал даже о Гарденбурге, когда они направлялись по Итальянскому бульвару на площадь Оперы. Однако Брандт получил производство, стал важным молодым офицером, имеет в Париже отдельную квартиру и сотрудничает в армейском журнале. Что касается Гарденбурга, то он оказался даже хуже, чем думал о нем Христиан в дни солдатской муштры. Да и остальные... Самые настоящие свиньи — никуда не денешься. Они денно и нощно благодарят бога, что находятся в Ренне, а не под Триполи или под Киевом, ведут грязную спекуляцию с французами и откладывают кругленькие суммы на случай послевоенной депрессии. Как же можно дружить с подобными людьми? Самые настоящие дезертиры, ростовщики в военной форме! Как только возникала угроза, что человека отправят на фронт, он пускал в ход все свои связи, подкупал полковых писарей, шел на все, только бы остаться в тылу.

Христиан служил в десятимиллионной армии, но никогда еще не чувствовал себя таким одиноким. Во время следующего отпуска он отправится в Берлин, в военное министерство. Он найдет там знакомого полковника, с которым работал в Австрии еще до аншлюса [аншлюс — насильственное присоединение Австрии к фашистской Германии в марте 1938 года], и попросит перевести его в одну из частей действующей армии. Он согласится поехать на фронт даже в качестве рядового...

Дистль взглянул на часы. До явки в канцелярию роты оставалось еще двадцать минут. На другой стороне улицы он заметил кафе, и ему вдруг захотелось выпить.

Открыв дверь. Христиан увидел четырех солдат, распивающих за столом шампанское. По всему было видно, что пьют они давно: раскрасневшиеся лица, расстегнутые мундиры... Двое из них были небриты.

"Пьют шампанское! — со злостью отметил Христиан. — Уж конечно, не на солдатское жалованье. Наверное, продают французам краденое немецкое оружие. Правда, французы пока не пустили его в ход, но, кто знает, что будет дальше? Даже к французам может вернуться мужество... Немецкая армия превратилась в огромную банду спекулянтов кожей, боеприпасами, нормандским сыром, вином и телятиной. Если немецкие солдаты пробудут во Франции еще года два, то лишь по форме можно будет отличить их от французов. Вот она, коварная и низкая победа галльского духа".

— Вермут! — приказал Христиан владельцу кафе, тревожно поглядывавшему из-за стойки бара. — А впрочем, лучше коньяк.

Прислонившись к стойке, Христиан смотрел на солдат. Шампанское, вероятно, было скверное. Брандт как-то рассказывал ему, что французы часто наклеивают самые громкие ярлыки на самое отвратительное вино. Это была своего рода месть французов ненавистным бошам, поскольку те не могли разобраться в обмане, месть тем более приятная для французов, что они извлекали из нее двойную выгоду: проявляли свой патриотизм и получали немалые барыши.

Заметив, что Христиан наблюдает за ними, солдаты смутились и поубавили тон, не забывая, однако, о своем шампанском. Один из солдат виновато провел рукой по небритым щекам. Хозяин поставил перед Христианом коньяк. Потягивая вино, Христиан с тем же мрачным видом продолжал наблюдать за солдатами. Один из них вытащил бумажник, чтобы расплатиться за очередную бутылку, и Христиан увидел, что он битком набит небрежно сложенными франками. Боже мой! И ради таких бандитов другие немцы штурмуют русские позиции? Ради этих жирных лавочников немецкие летчики гибнут над Лондоном?

— Эй, ты! — крикнул Христиан. — Подойди-ка сюда!

Солдат растерянно-взглянул на товарищей, но те молча уставились в свои бокалы. Солдат медленно встал и сунул бумажник в карман.

— Пошевеливайся! — яростно заорал Христиан. — Сейчас же иди сюда!

Побледневший солдат, шаркая ногами, подошел к Христиану.

— Как ты стоишь? Встать смирно!

Перепуганный солдат вытянулся и замер.

— Фамилия? — отрывисто спросил Христиан.

— Рядовой Ганс Рейтер, господин унтер-офицер, — заикаясь, пробубнил солдат.

Христиан вынул карандаш и клочок бумаги и записал.

— Часть?

— Сто сорок седьмой саперный батальон. — Рейтер с трудом проглотил слюну.

Христиан снова записал.

— В следующий раз, рядовой Рейтер, когда пойдешь пьянствовать, потрудись побриться и держать мундир застегнутым. И еще: помни, что при обращении к начальникам следует стоять по стойке "смирно". Я сообщу о тебе куда следует для наложения дисциплинарного взыскания.

— Слушаюсь, господин унтер-офицер.

— Можешь идти.

Рейтер облегченно вздохнул и вернулся к столу.

— И вы тоже приведите себя в надлежащий вид, — зло крикнул Христиан сидевшим за столом солдатам.

Солдаты молча застегнули мундиры.

Христиан повернулся к ним спиной и взглянул на хозяина.

— Еще коньячку, господин унтер-офицер?

— Нет.

Христиан допил коньяк, бросил несколько бумажек на стойку и вышел, не оглянувшись на притихших в углу солдат.

Гарденбург в фуражке и перчатках сидел в канцелярии. Выпрямившись, словно он ехал верхом на лошади, лейтенант рассматривал висевшую на противоположной стене комнаты карту. Это была выпущенная министерством пропаганды карта России с линией фронта по состоянию на вторник прошлой недели, вся испещренная победными черно-красными стрелками. Канцелярия размещалась в старом здании французской полиции. Под потолком горела маленькая лампочка. С целью светомаскировки окна и ставни были закрыты. В комнате было душно, и казалось, что в спертом воздухе витают тени всех перебывавших здесь жуликов и воришек.

Войдя в канцелярию, Христиан заметил, что у окна, неловко переминаясь с ноги на ногу и искоса поглядывая на Гарденбурга, стоит маленький, невзрачный человек в форме французской милиции. Христиан вытянулся и отдал честь. "Нет, — подумал он при этом, — так не может продолжаться вечно, этому должен когда-нибудь наступить конец..."

Гарденбург даже не взглянул на него, и Христиан застыл в ожидании, не сводя глаз с лейтенанта. Он хорошо изучил своего начальника и не сомневался, что тот знает о его присутствии.

Наблюдая за Гарденбургом, Христиан чувствовал, что ненавидит этого человека сильнее, чем любого из своих врагов, сильнее, чем вражеских танкистов и минометчиков.

Гарденбург взглянул на часы.

— Так-с, — протянул он. — Унтер-офицер явился вовремя?

— Так точно, господин лейтенант.

Гарденбург подошел к заваленному бумагами письменному столу и уселся за него.

— Вот тут сообщаются фамилии и даны фотографии трех лиц, которых мы разыскиваем, — начал он, взяв одну из бумаг. — В прошлом месяце они были вызваны для отправки на работу в Германию, но до сих пор уклоняются от явки. Этот господин... — он небрежно, с презрительной миной кивнул в сторону француза, — этот господин якобы знает где можно найти всех троих.

— Да, господин лейтенант, — подобострастно подтвердил француз. — Совершенно верно, господин лейтенант.

— Возьмите наряд из пяти солдат, — продолжал Гарденбург так, словно француза и не было в канцелярии, — и арестуйте этих людей. Во дворе стоит грузовик с шофером. Солдаты уже в машине.

— Слушаюсь, господин лейтенант.

— А ты, — обратился Гарденбург к французу, — убирайся отсюда.

— Слушаюсь, господин лейтенант, — чуть не задохнувшись от избытка рвения, ответил француз и быстро выскочил за дверь.

Гарденбург снова принялся рассматривать карту на стене. В комнате было очень жарко, и Христиан весь вспотел. "В немецкой армии столько лейтенантов, — подивился он, — а меня угораздило попасть именно к Гарденбургу!"

— Вольно, Дистль, — бросил Гарденбург, не оборачиваясь.

Христиан переступил с ноги на ногу.

— Все в порядке? — спросил офицер, словно продолжал начатую ранее беседу. — Вы получили все отпускные документы?

— Так точно, господин лейтенант, — ответил Христиан. "Ну вот, — пронеслось у него в голове, — сейчас он отменит мой отпуск. Это просто невыносимо!"

— Вы заедете в Берлин по пути домой?

— Да, господин лейтенант.

Гарденбург кивнул, все еще не отводя глаз от карты.

— Счастливец! Две недели среди немцев, не видеть этих свиней. — Он резким кивком головы указал на то место, где только что стоял француз. — Я четыре месяца добиваюсь отпуска, — с горечью продолжал он. — Но, оказывается, без меня тут невозможно обойтись, я, видите ли, слишком важная персона... — Лейтенант горько усмехнулся. — Скажите вы могли бы оказать мне услугу?

— Конечно, господин лейтенант, — поспешил заверить его Христиан и тут же мысленно выругал себя за такое рвение.

Гарденбург вынул из кармана связку ключей, открыл один из ящиков стола, достал небольшой, аккуратно завязанный сверток и снова тщательно запер ящик.

— Моя жена живет в Берлине. Вот ее адрес, — он передал Христиану клочок бумаги. — Мне удалось... раздобыть... кусок замечательного кружева, — лейтенант небрежно пощелкал пальцем по свертку. — Исключительно красивое черное кружево из Брюсселя. Моя жена очень любит кружева. Я надеялся передать ей сам, но мой отпуск... Вы же знаете. А почта... — Гарденбург покачал головой. — Должно быть, все воры Германии теперь работают на почте. После войны, — внезапно загорелся он, — нужно будет провести тщательное расследование... Впрочем... я подумал, если это не доставит вам особых хлопот, тем более что моя жена живет совсем недалеко от вокзала...

— Я буду рад выполнить ваше поручение, — прервал его Христиан.

— Благодарю. — Гарденбург вручил Христиану сверток. — Передайте жене мой самый нежный привет. Можете даже сказать, что я постоянно думаю о ней, — криво улыбнулся он.

— Слушаюсь, господин лейтенант.

— Очень хорошо. Ну, а теперь относительно этих людей, — он ткнул пальцем в лежащую перед ним бумагу. — Я знаю, что могу положиться на вас.

— Так точно, господин лейтенант.

— Я получил указание, что отныне в подобных делах рекомендуется проявлять больше строгости — в назидание всем остальным. Накричать, пригрозить оружием, хорошенько стукнуть... Ну, вы, надеюсь, понимаете.

— Да, господин лейтенант, — ответил Христиан, машинально прощупывая мягкое кружево в свертке, который он осторожно держал в руках.

— Все, унтер-офицер. — Гарденбург повернулся к карте. — Желаю вам хорошо провести время в Берлине.

— Спасибо, господин лейтенант. — Христиан поднял руку. — Хайль Гитлер!

Но Гарденбург мысленно уже двигался в стремительно несущемся танке по дороге на Смоленск и лишь небрежно махнул рукой. Выйдя из канцелярии. Христиан затолкал кружево под мундир и тщательно застегнулся на все пуговицы, чтобы сверток как-нибудь не выпал.

Первые двое, фамилии которых были указаны в списке Христиана, скрывались в заброшенном гараже. При виде вооруженных солдат они только горько усмехнулись и, не оказав никакого сопротивления, вышли из гаража.

По второму адресу милиционер-француз привел их в район трущоб. В доме пахло канализацией и чесноком. Подросток — немцы стащили его с кровати — уцепился за мать, и оба истерически разрыдались. Мать укусила одного из солдат, и тот ударом в живот сбил ее с ног. За столом, уронив голову на руки, плакал старик. В общем, все получилось отвратительно. В той же квартире они обнаружили в шкафу еще одного человека, как показалось Христиану, еврея. Документы у него оказались просроченными, он был так напуган, что не мог отвечать на вопросы. Сначала Христиан решил оставить его в покое. В конце концов, его послали арестовать трех юношей, а не задерживать всех подозрительных лиц. Если подтвердится, что этот человек еврей, его отправят в концлагерь, иными словами на верную смерть. Но человек из милиции не спускал с Христиана глаз.

— Еврей! — шептал он. — Это еврей!

Конечно, он все расскажет Гарденбургу, тот немедленно вызовет Христиана из отпуска и обвинит его в нарушении служебного долга.

— Придется вам отправиться с нами, — сказал он неизвестному.

Тот был полностью одет и, видимо, даже спал в ботинках, готовый скрыться при малейшей тревоге. Он растерянно оглянулся вокруг, посмотрел на пожилую женщину, которая, держась за живот, стонала на полу, на старика, который сидел за столом и плакал, опустив голову на руки, на распятие, висевшее над письменным столом. Казалось, он прощался со своим последним убежищем перед тем, как уйти на смерть. Он пытался что-то сказать, но лишь беззвучно шевелил побелевшими губами.

Вернувшись в полицейские казармы, Христиан с чувством облегчения передал арестованных дежурному офицеру и сел за стол Гарденбурга писать рапорт. Все это дело заняло немногим более трех часов. Он уже дописывал рапорт, когда его внимание привлек исступленный вопль, донесшийся откуда-то из глубины здания. "Варвары! — нахмурился он. — Стоит только человеку стать полицейским, и он тут же превращается в садиста". Он решил было пойти прекратить пытки и уже поднялся со стула, но тут же раздумал. Возможно, там присутствует какой-нибудь офицер, и тогда ему не миновать нагоняя за то, что он вмешивается не в свои дела.

Христиан оставил рапорт на столе Гарденбурга, чтобы тот утром сразу же увидел его, и вышел из здания. Стояла чудесная осенняя ночь, в небе, высоко над домами, горели яркие звезды. Ночью город выглядел гораздо привлекательнее, а освещенная луной большая, геометрически правильная, безлюдная в эти часы площадь перед ратушей была даже красива. Неторопливо шагая по мостовой, Христиан подумал, что, в конце концов, не так уж тут плохо, особенно если учесть, что он мог оказаться в каком-нибудь захолустье похуже этого.

Недалеко от набережной он свернул в одну из боковых улиц и позвонил в дом Коринны. Консьержка с ворчанием открыла дверь, но, увидев его, почтительно умолкла.

Христиан поднялся по скрипучим ступенькам старой лестницы и постучался. Дверь сразу же открылась, словно Коринна не ложилась спать, поджидая любовника. Она ласково поцеловала Христиана. На ней была полупрозрачная ночная рубашка, и, прижимая женщину к себе, Христиан почувствовал сквозь тонкую ткань теплоту ее согретого сном тела.

Коринна, крупная женщина с пышной копной крашеных волос, была женой французского капрала, взятого в плен в 1940 году под Мецем. Сейчас его держали в трудовом лагере где-то в районе Кенигсберга. Впервые Христиан встретил ее в кафе месяцев семь назад. Тогда она показалась ему чувственной и необыкновенно привлекательной. В действительности же Коринна оказалась самой заурядной особой — привязчивой и добродушной. Часто, лежа рядом с Коринной на огромной двуспальной кровати французского капрала, Христиан думал, что за таким добром не стоило ездить во Францию. В Баварии и Тироле наверняка найдется миллионов пять таких же дебелых медлительных крестьянок. Очаровательные, живые и остроумные француженки, воспоминания о которых заставляли быстрее биться сердце каждого, кто хоть раз бродил по пестрым улицам Парижа и южнофранцузских городов, просто не встречались Христиану.

"Да, — думал он, опустившись в массивное резное ореховое кресло в спальне Коринны и снимая ботинки, — видимо, такие женщины предназначены только для офицеров". Он с раздражением вспомнил, что его ходатайство о зачислении в офицерскую школу так и затерялось где-то в канцелярских дебрях бюрократической армейской машины. А тут еще... Христиан с трудом скрыл гримасу отвращения, заметив, как деловито, по-семейному, Коринна укладывается в кровать. Выключив свет, Христиан открыл окно, хотя Коринна, как и все французы, страшно боялась свежего ночного воздуха. Только он улегся рядом с Коринной, как в ночном небе послышался далекий пульсирующий гул моторов.

— Милый... — начала было Коринна.

— Ш-ш! — остановил ее Христиан. — Слушай!

Они стали прислушиваться к нарастающему гулу моторов. Он возвещал о возвращении летчиков из мрачных и холодных глубин английского неба, о возвращении оттуда, где над Лондоном судорожно метались, перекрещиваясь, лучи прожекторов, о возвращении после отчаянной игры со смертью среди аэростатов заграждения, ночных истребителей и рвущихся снарядов. И снова, как и в кинотеатре, когда он увидел падающего на русскую землю солдата, Христиан почувствовал, что готов разрыдаться...

Когда Христиан проснулся, Коринна уже встала и приготовила завтрак. Она подала ему белый хлеб, который он принес из пекарни офицерской столовой, и жидкий черный кофе. Кофе был, конечно, эрзацем, и, сидя в полутемной кухне и прихлебывая из чашки, Христиан чувствовал, как у него сводит рот. Заспанная, растрепанная и неопрятная, Коринна двигалась по кухне с неожиданной для своей полноты легкостью. Когда она опустилась на стул напротив Христиана, ее халат раскрылся, и он увидел грубую, бледную кожу на ее груди.

— Милый, — начала она, шумно втягивая в себя кофе, — ты не забудешь меня в Германии?

— Нет.

— Ты вернешься через три недели?

— Да.

— Это точно?

— Да, точно.

— И ты привезешь что-нибудь своей маленькой Коринне? — неуклюже кокетничала она.

— Да, что-нибудь привезу.

Лицо Коринны расплылось в улыбке. Она постоянно выпрашивала то новое платье, то мясо с черного рынка, то чулки, то духи, то немного денег, чтобы обновить обивку кушетки...

"Вот вернется из Германии супруг-капрал, — брезгливо скривился Христиан, — и обнаружит, что его женушку тут совсем неплохо снабжали. Если он вздумает заглянуть в шкафы, то, несомненно, пожелает задать ей несколько вопросов".

— Милый, — продолжала Коринна, энергично разжевывая смоченный в кофе хлеб, — я договорилась с деверем, что после твоего возвращения из отпуска вы обязательно встретитесь.

— Это еще зачем? — Христиан озадаченно взглянул на Коринну.

— Но я же тебе рассказывала о нем. Это мой деверь, у него молочная ферма: молоко, яйца, сыр. Он получил от маклера очень хорошее предложение и сможет заработать целое состояние, если война затянется.

— Чудесно. Рад слышать, что твоя семья процветает.

— Милый... — Коринна укоризненно взглянула на него. — Ну не будь же таким! Все не так просто, как тебе кажется.

— Что ему нужно от меня?

— Все дело в том, как доставлять продукты в город. — Коринна словно оправдывалась перед Христианом. — Ты же сам понимаешь, патрули на дорогах и при въездах в город, постоянные проверки... В общем, тебе понятно...

— Ну и что же?

— Вот он и спросил меня, не знаю ли я какого-нибудь немецкого офицера...

— Я не офицер.

— Мой деверь говорит, что подойдет и унтер-офицер и вообще любой, кто может достать пропуск и раза три в неделю по вечерам встречать грузовик за городом и провожать в город...

Коринна встала, обошла вокруг стола и начала гладить Христиана по голове. Его передернуло: она, конечно, и не подумала вытереть свои масляные руки.

— Деверь готов поровну делиться барышами, — многозначительно подчеркнула Коринна. — А позднее, если ты достанешь бензин и он сможет использовать еще два грузовика, ты станешь богатым человеком. Ты же знаешь, что этим занимаются все: твой лейтенант...

— Мне известно, чем занимается мой лейтенант.

"Черт возьми! — мысленно выругался Христиан. — Муж этой женщины гниет в тюрьме, а брат мужа жаждет вступить в грязную сделку с немцем, любовником своей невестки. Вот они, прелести французской семейной жизни!"

— В денежных делах, дорогой, нужно быть практичным, — улыбнулась Коринна, крепко обнимая его за шею.

— Скажи своему паршивому деверю, — громко заявил Христиан, — что я солдат, а не спекулянт.

Коринна опустила руки.

— Ну, знаешь, — жестко заметила она, — незачем зря оскорблять людей. Все другие тоже солдаты, но это не мешает им набивать карманы.

— Я не отношусь к этим "другим"! — крикнул Христиан.

— Ну вот, — жалобно захныкала Коринна, — все ясно: твоя маленькая Коринна уже надоела тебе!

— О, черт! — Христиан быстро надел мундир и пилотку, рванул дверь и вышел.

Свежий, пропитанный тонким ароматом предрассветных сумерек воздух подействовал на него успокаивающе. Все-таки он очень удобно пристроился у Коринны. Не всякому так удается.

"Ладно, — решил он, — дело не спешное, может обождать до возвращения из отпуска".

Христиан зашагал по улице. Он не выспался, но радостное волнение при мысли о том, что в семь часов утра он уже будет сидеть в поезде, уносящем его домой, усиливалось с каждой минутой.

Залитый лучами яркого осеннего солнца, Берлин был чудесен. Вообще-то Христиан не очень любил этот город, но сегодня, проходя по его улицам с чемоданом в руке, он с удовольствием отметил, что царящая в столице атмосфера какой-то уверенности и собранности, щегольская, отлично сшитая форма военных и элегантные костюмы штатских, заметный во всем дух бодрости и довольства приятно отличаются от серости и скуки французских городов, где он провел последний год.

Христиан вынул из кармана бумажку с адресом фрау Гарденбург и вдруг вспомнил, что забыл доложить о том небритом сапере, которого отчитывал в кафе. Ну ничего, он сделает это, когда вернется.

Христиан размышлял, как ему поступить: найти сначала место в гостинице или сразу же отнести сверток жене Гарденбурга. В конце концов он решил, что в первую очередь займется свертком, разделается с поручением лейтенанта, а потом целые две недели будет сам себе хозяин и над ним не будут висеть никакие обязанности, связанные с тем миром, который он оставил в Ренне. Шагая по солнечным улицам, Христиан неторопливо обдумывал программу своего отпуска. Во-первых, концерты и театры. Есть специальные бюро, где солдатам бесплатно дают билеты: ему ведь нужно экономить деньги. Жаль, что сейчас еще рано ходить на лыжах, это было бы лучше всего. Но Христиан ни за что не решился бы опоздать из отпуска. Он давно уже уяснил, что в армии всякое промедление смерти подобно и что если он с опозданием вернется в полк, то уже никогда не сможет рассчитывать на получение отпуска.

Гарденбурги жили в новом внушительного вида здании. В подъезде стоял швейцар в униформе, пол вестибюля покрывали толстые ковры. В ожидании лифта Христиан с удивлением спрашивал себя, как это жена простого лейтенанта ухитряется жить так шикарно.

Лифт остановился на четвертом этаже, Христиан отыскал нужную квартиру и позвонил. Дверь приоткрылась, и он увидел перед собой какую-то блондинку. Волосы у нее были растрепаны, она выглядела так, будто только что поднялась с постели.

— Да? — сухо и неприязненно спросила она. — Что вам нужно?

— Я унтер-офицер Дистль из роты лейтенанта Гарденбурга, — ответил Христиан и подумал: "Неплохо, видно, ей живется, валяется в постели до одиннадцати часов".

— В самом деле? — насторожилась женщина, все еще не решаясь полностью открыть дверь. На ней был стеганый халат из пурпурного шелка. Нетерпеливыми, грациозными движениями женщина то и дело поправляла упрямо спускавшиеся на глаза волосы, и Христиан не мог не отметить про себя: "Недурная штучка у лейтенанта, совсем недурная!"

— Я только что приехал в отпуск, — неторопливо, чтобы успеть получше рассмотреть фрау Гарденбург, объяснял Христиан. Это была высокая женщина с гибкой талией и пышным, красивым бюстом, выделявшимся даже под халатом. — Лейтенант попросил меня передать вам подарок от него.

Несколько секунд женщина задумчиво смотрела на Христиана. У нее были большие, холодные серые глаза, взгляд которых показался Христиану слишком уж расчетливым и взвешивающим. Наконец она решилась улыбнуться.

— Ах так! — воскликнула она, и в ее голосе прозвучали приветливые нотки. — Я вас знаю. Вы тот серьезный, что на ступенях Оперы.

— Что? — опешил Христиан.

— Помните снимок, сделанный в день падения Парижа?

— Ах, да! — вспомнил Христиан и улыбнулся.

— Так заходите же... — Она взяла его за руку и потянула за собой. — Возьмите свой чемодан. Как это мило с вашей стороны навестить меня! Заходите, заходите...

В огромной гостиной с большим, зеркального стекла окном, выходившим на соседние крыши, царил неописуемый беспорядок. На полу валялись бутылки, стаканы, окурки сигар и сигарет, на столе стоял разбитый бокал, а по стульям были разбросаны различные предметы дамского туалета. Фрау Гарденбург обвела взглядом эту картину и сокрушенно покачала головой.

— Ужасно, не правда ли? Но сейчас невозможно держать горничную. — Она переставила с одного стола на другой какую-то бутылку, высыпала в камин содержимое пепельницы, потом снова посмотрела вокруг и в отчаянии воскликнула: — Нет, не могу! Я просто не могу! — и бессильно опустилась в глубокое кресло, вытянув длинные голые ноги в красных на меху домашних туфлях с высокими каблуками.

— Садитесь, унтер-офицер, — пригласила она, — и не обращайте внимания на этот хаос. Я все время твержу себе, что во всем виновата война. — Женщина засмеялась. — После войны я буду жить совсем по-другому и стану образцовой домашней хозяйкой, у которой каждая булавка будет иметь свое место. Ну, а пока... — она жестом обвела комнату, — пока лишь бы выжить. Лучше расскажите мне о лейтенанте.

— Ну что ж, — начал Христиан, тщетно пытаясь вспомнить что-нибудь хорошее или забавное о Гарденбурге и не проболтаться, что у него две любовницы в Ренне и что он один из наиболее крупных и наглых спекулянтов во всей Бретани. — Ну что ж, как вам, очевидно, известно, он очень недоволен...

— Ах, да! — оживилась фрау Гарденбург, наклоняясь к Христиану. — Подарок! Где же подарок?

Христиан неловко рассмеялся, подошел к чемодану и вынул сверток. Наклоняясь над чемоданом, он чувствовал на себе пристальный взгляд фрау Гарденбург. Христиан повернулся к ней, но она не опустила глаз, вводя его в смущение своим прямым, вызывающим взглядом. На губах у нее появилась едва заметная, двусмысленная улыбка. Христиан вручил ей сверток, но фрау Гарденбург даже не взглянула на него, все с тем же упорством гипнотизируя Христиана взглядом. "Она похожа на индианку, — подумал Христиан. — Настоящая дикая индианка".

— Благодарю вас, — наконец сказала она и, отвернувшись, быстрыми, нервными движениями длинных пальцев с наманикюренными ногтями разорвала серую помятую бумагу. — Кружево, — равнодушно проговорила она. — У какой вдовы он его украл.

— Что?!

— Ничего, так! — засмеялась фрау Гарденбург и, словно извиняясь, дотронулась до плеча Христиана. — Я не хочу подрывать авторитет мужа в глазах его подчиненных. — Она набросила кружево на голову, и его мягкие черные складки красиво оттенили ее прямые светлые волосы. — Ну как? — спросила она, близко наклоняясь к Христиану. Дистль был достаточно опытным, чтобы понять выражение ее лица. Он шагнул к фрау Гарденбург, она протянула к нему руки, и Христиан поцеловал ее.

Женщина резко повернулась и, не оглядываясь, не снимая с головы свисавшего до талии кружева, пошла в спальню.

"Ручаюсь, — подумал Христиан, направляясь вслед за ней, — что эта будет поинтереснее Коринны..."

Постель была смята. На полу стояли два стакана, а на стене висела фривольная картина: обнаженный пастушок на склоне холма домогается любви мускулистой пастушки. Фрау Гарденбург была лучше Коринны, лучше любой другой женщины, с которой Христиан когда-либо имел связь; она была лучше американских студенток, приезжавших в Австрию кататься на лыжах; лучше английских леди, которые по ночам тайком убегали из своих отелей на свидания; лучше полногрудых девственниц его юности; лучше девиц легкого поведения из парижских кафе; лучше всех женщин, которых когда-либо рисовало его воображение. "Хотел бы я, — с мрачным юмором подумал Христиан, — чтобы лейтенант поглядел на меня сейчас".

Усталые и пресыщенные, они лежали рядом на кровати, посматривая на свои освещенные лунным светом тела.

— Я ждала твоего прихода с того самого дня, как увидела эту фотографию, — заговорила фрау Гарденбург. Она перегнулась через край кровати и достала наполовину опорожненную бутылку. — Пойди принеси из ванной чистые стаканы.

Христиан послушно встал с кровати. В ванной сильно пахло туалетным мылом, на полу лежала куча грязного розового белья. Разыскав стаканы, он возвратился в комнату.

— Дойди до двери и медленно вернись ко мне, — попросила фрау Гарденбург.

Смущенно улыбаясь, Христиан со стаканами в руках вернулся к двери ванной комнаты и медленно пошел обратно по толстому ковру, испытывая неловкость под испытующим взглядом женщины.

— В Берлине так много толстых старых полковников, — сказала фрау Гарденбург, — что я уже забыла, как выглядит настоящий мужчина. — Она взяла с пола бутылку. — Водка. Один друг привез мне три бутылки из Польши.

Сидя на краю кровати, он держал стаканы, пока она наливала водку. Потом она поставила открытую бутылку на пол. Крепкая жидкость обожгла ему горло. Женщина осушила свой стакан одним духом.

— Ну, вот мы и ожили, — сказала она, снова потянулась за бутылкой и молча наполнила стаканы. — Долго же ты добирался до Берлина, — добавила она, чокаясь с Христианом.

— Я был идиотом. Я не знал, что так получится, — усмехнулся Христиан.

Они выпили. Женщина бросила свой стакан на пол и привлекла к себе Христиана.

— Через час мне нужно уходить, — прошептала она.

Потом, когда, все еще лежа в кровати, они допили бутылку, Христиан встал и отыскал в шкафу другую. Шкаф был заставлен самыми разными винами. Тут была водка из Польши и России, виски, захваченное у англичан в 1940 году, шампанское, коньяк и бургундское в соломенных плетенках, палинка из Венгрии и аквавита, шартрез и херес, бенедиктин и белое бордо. Христиан открыл бутылку и поставил ее на пол у кровати — женщине оставалось только протянуть руку, чтобы взять ее. Она мрачно смотрела на Христиана полупокорными, полуненавидящими глазами.

"Самое волнующее в этой женщине, — внезапно решил Христиан, опускаясь на кровать, — ее взгляд. Наконец-то война принесла мне нечто запоминающееся!"

— Сколько ты намерен еще пробыть здесь? — спросила фрау Гарденбург своим низким голосом.

— В постели?

— В Берлине, — засмеялась она.

— Я... — начал было Христиан и умолк. Он хотел сказать, что собирается прожить в Берлине неделю, а потом уехать на неделю домой, в Австрию, но передумал. — Я пробуду здесь две недели.

— Хорошо, — с мечтательным видом ответила женщина и провела рукой по его коже. — Хорошо, но не совсем. Пожалуй, я переговорю кое с кем из своих друзей в военном министерстве. Неплохо будет, если тебя переведут в Берлин. Как ты думаешь?

— Я думаю, — с расстановкой ответил Христиан, — что это блестящая мысль.

— А сейчас давай выпьем еще. Если бы не война, я так бы и не узнала, что такое водка. — Фрау Гарденбург засмеялась и снова налила ему вина.

— Сегодня вечером после двенадцати. Хорошо?

— Да.

— У тебя нет другой женщины в Берлине?

— Нет, другой женщины у меня нигде нет.

— Бедный унтер-офицер! Бедный лгунишка! А у меня есть лейтенант в Лейпциге, полковник в Ливии, капитан в Абвиле, еще один в Праге, майор в Афинах, генерал на Украине. Я уж не говорю о муже — лейтенанте в Ренне... Так, значит, после двенадцати?

— Да.

— Война... Она разбросала всех моих любовников. Ты — первый унтер-офицер, с которым я познакомилась во время войны. Ты гордишься этим?

— Чепуха.

Она захихикала.

— Сегодняшний вечер я провожу с одним полковником. Он должен подарить мне манто из соболей, которое привез из России. Представляешь, как он изумится, если я вздумаю сказать ему, что дома меня ждет маленький унтер-офицер?

— А ты не говори.

— Я только намекну. Сначала, конечно, получу манто, а уж потом сделаю маленький грязненький намек... Пожалуй, я заставлю их произвести тебя в лейтенанты. Такой способный молодой человек! — Женщина снова хихикнула. — Я вижу, ты смеешься. А я могу сделать это — нет ничего проще... Давай выпьем за лейтенанта Дистля.

Они выпили за лейтенанта Дистля.

— Что ты будешь делать сегодня днем? — поинтересовалась фрау Гарденбург.

— Ничего особенного. Гулять, ждать полуночи.

— Пустая трата времени. Лучше купи-ка мне маленький подарок. — Женщина встала, взяла со стола кружево и набросила его на голову. — Булавка или небольшая брошка будет здесь очень хороша, — сказала она, придерживая кружево под подбородком. — Правда?

— Да.

— На углу Тауентцинштрассе и Курфюрстендамм есть хороший магазинчик. Там продается гранатовая булавка. Мне кажется, она вполне подойдет. Можешь заглянуть в этот магазин.

— Обязательно.

— Ну и чудесно. — Женщина, улыбаясь, скользящей походкой подошла к кровати и, опустившись на одно колено, поцеловала его в шею. — Со стороны лейтенанта было очень, очень мило послать мне кружево! — прошептала она. — Я должна написать ему и сообщить, что оно благополучно доставлено по назначению.

Христиан отправился в магазин на Тауентцинштрассе и купил небольшую гранатовую булавку. Он держал ее в руке, пытаясь представить, как она будет выглядеть на фрау Гарденбург, и ухмыльнулся, вспомнив, что не знает даже имени этой женщины. Булавка стоила двести сорок марок, однако Христиан решил, что сэкономит на чем-нибудь другом. Он нашел около вокзала маленький, дешевый пансион и оставил там чемодан. Это было грязное, переполненное солдатами заведение, но Христиан не придавал этому большого значения, поскольку он не собирался бывать здесь часто.

Матери Христиан послал телеграмму, сообщив, что не может приехать домой, и попросил одолжить двести марок. С тех пор, как ему исполнилось шестнадцать лет, Христиан впервые обращался к матери с подобной просьбой, но он знал, что в этом году его семья неплохо зарабатывает и такая сумма не обременит ее.

Вернувшись в пансион, Христиан лег и попытался уснуть, но тщетно: утреннее приключение не выходило у него из головы. Он встал, переменил белье, побрился и вышел из пансиона. Часы показывали половину шестого, на улице еще было светло. Христиан медленно пошел по Фридрихштрассе, с довольной улыбкой прислушиваясь к доносящейся со всех сторон немецкой речи. Щебетавшие на углах девицы пытались привлечь его внимание и не скупились на откровенные приглашения, но он лишь отрицательно качал головой. Он не мог не заметить, как хорошо одеты эти особы — настоящие меха, прекрасно сшитые пальто.

"Кому-кому, — подумал Христиан, — а девицам легкого поведения захват Франции пошел на пользу".

Не спеша, стараясь продлить удовольствие, Христиан двигался в толпе, больше чем когда-либо раньше уверенный в том, что Германия победит. Серый, унылый Берлин сейчас показался ему веселым, энергичным и несокрушимым.

"Улицы Лондона или Москвы, — подумал он, — наверно, выглядят сегодня совсем иначе. Каждому солдату следовало бы проводить здесь свой отпуск, это оказало бы благотворное влияние на всю армию. Конечно, — мысленно улыбнулся Христиан, — было бы совсем здорово, если бы к каждому отпускнику, едва он сойдет с поезда, прикрепляли какую-нибудь фрау Гарденбург и выдавали по полбутылки водки, но об этом пусть уж позаботится интендантство".

Христиан купил газету и зашел в кафе выпить пива.

Он читал газету, и в ушах его гремела победная музыка духового оркестра. Торжествующие сообщения о тысячах русских, захваченных в плен, о ротах, разгромивших целые батальоны на Северном фронте, о рейдах танковых подразделений, которые по целым неделям, не имея никакой связи с главными силами, громили тылы противника. Тут же была напечатана статья какого-то отставного генерал-майора, который, тщательно анализируя обстановку, предупреждал против излишнего оптимизма. Ранее чем через три месяца, заявлял он, Россия не капитулирует, и необоснованные утверждения о ее близком крахе только наносят вред моральному состоянию фронта и тыла. В передовой статье газета выступала с предупреждением по адресу Турции и США и самоуверенно заявляла, что американцы не дадут втянуть себя в войну, поскольку прекрасно понимают, что она их вовсе не касается. Христиан торопливо просмотрел газету, пробегая только первые строчки статей и заметок. Он в отпуске и не желает думать о подобных вещах хотя бы эти две недели.

С наслаждением потягивая пиво (хотя, по правде говоря, оно показалось ему водянистым), ощущая приятную усталость в теле, Христиан время от времени отрывался от газеты и посматривал на оживленные пары за соседними столиками. За одним из них сидели хорошенькая девушка и военный летчик с двумя золотыми нашивками на груди. При взгляде на летчика Христиан ощутил мимолетное чувство зависти. Насколько же приятнее должны казаться и отпуск, и это кафе человеку, вновь почувствовавшему под ногами твердую землю после жарких воздушных боев, чем ему, оставившему позади лишь полицейские казармы, язвительные насмешки лейтенанта Гарденбурга да двуспальную кровать Коринны, жены французского капрала.

"Нет, я должен переговорить с полковником Мейстером из военного министерства, — подумал Христиан без особой, впрочем, уверенности, что выполнит свое решение. — Пусть меня переведут в действующую армию. Да, да. Я схожу к нему через несколько дней, как только прояснится обстановка..."

Христиан отыскал страницу, посвященную музыке. В этот вечер должно было состояться четыре концерта. С какой-то тоскливой радостью он прочитал, что на одном из них будет исполняться квинтет с кларнетом Моцарта.

"Вот туда я и отправлюсь: лучший способ убить время до полуночи".

Швейцар в вестибюле дома, где находилась квартира Гарденбургов, сообщил ему:

— Фрау еще не вернулась, но я получил распоряжение впустить вас.

Они поднялись в лифте, причем оба хранили серьезный, невозмутимый вид. Швейцар открыл квартиру своим ключом и деловито сказал:

— Доброй ночи, господин унтер-офицер!

Христиан медленно вошел в квартиру. Шторы были задернуты, и горел свет. После его ухода гостиную прибрали, и теперь, обставленная по самой последней моде, она выглядела нарядной.

"Глядя на Гарденбурга, — философствовал Христиан, — никак нельзя себе представить, что он мог жить в такой квартире. Его образ связывается скорее со старой темной мебелью, жесткими стульями, плюшем и полированным орехом".

Христиан прилег на кушетку. Он чувствовал себя усталым, музыка нагнала на него тоску. В переполненном зале было слишком жарко, и после первых приятных минут его стало неудержимо клонить ко сну. Исполнение казалось ему серым и безвкусным, он почти не слушал музыку: перед его полузакрытыми глазами неотступно стоял образ фрау Гарденбург, стройной, обнаженной. Христиан с наслаждением вытянулся на кушетке и сразу же уснул.

Его разбудили чьи-то голоса. Христиан открыл глаза и взглянул вверх, щурясь от яркого света. Фрау Гарденбург стояла около кушетки с какой-то женщиной и с улыбкой смотрела на него.

— Мой бедный, усталый унтер-офицер! — воскликнула фрау Гарденбург, наклоняясь и целуя его. На ней было дорогое манто. От нее пахло вином. Судя по ее потемневшим, расширенным зрачкам, она была пьяна, но усилием воли старалась не поддаваться опьянению. Она полулегла на кушетку и положила свою голову рядом с головой Христиана.

— Дорогой, я привела с собой приятельницу. Элоиза, это унтер-офицер Дистль.

Элоиза улыбнулась ему. Ее глаза тоже блестели каким-то неясным, ровным светом. Не снимая пальто, она опустилась в большое кресло.

— Элоиза живет очень далеко, она не поедет сегодня домой, — объяснила фрау Гарденбург, — а будет ночевать здесь. Вы понравитесь друг другу. Она все о тебе знает.

Фрау Гарденбург подняла руки, и мягкие, широкие рукава манто скатились к ее плечам.

— Тебе нравится? Прелесть, не правда ли?

— Да, очень красиво, — согласился Христиан и сел, испытывая неловкость и смущение. Он не мог отвести глаз от растянувшейся в кресле Элоизы. Та тоже была блондинкой, но, в отличие от фрау Гарденбург, излишне расплывшейся.

— Алло, унтер-офицер, — приветствовала его Элоиза. — А вы миленький!

Христиан протер глаза.

"Пожалуй, надо убираться отсюда, — подумал он. — Мне здесь не место".

— Ты и представить не можешь, сколько трудов мне стоило уговорить этого полковника не заходить сюда, — довольно посмеиваясь, обратилась к нему фрау Гарденбург.

— В следующий раз, когда он вернется из России, я тоже получу меховое манто, — заявила Элоиза.

— Сколько сейчас времени? — спросил Христиан.

— Два... три часа, — ответила фрау Гарденбург.

— Четыре, — уточнила Элоиза, взглянув на часы. — Пора ложиться спать.

— Я думаю, — осторожно заметил Христиан, — я думаю, мне лучше уйти...

— Унтер-офицер!.. — Фрау Гарденбург укоризненно взглянула на Христиана и обняла его, щекоча шелковистым мехом его шею. — Ты не можешь так поступить с нами. Ведь мы столько времени потратили на полковника. Он же сделает тебя лейтенантом.

— Майором! — воскликнула Элоиза. — Мне показалось, что он согласился сделать его майором.

— Нет, пока лейтенантом, — с достоинством поправила подругу фрау Гарденбург. — И, кроме того, тебя прикомандируют к генеральному штабу. Все уже устроено.

— Полковник без ума от Гретхен, — добавила Элоиза. — Он сделает для нее все, что угодно.

"Гретхен! — отметил про себя Христиан. — Так вот как ее зовут!"

— А сейчас надо выпить, — сказала Гретхен. — Дорогой, мы сегодня пьем только коньяк. Ты же знаешь, где шкаф.

Фрау Гарденбург как-то сразу протрезвела и говорила теперь спокойно и рассудительно. Она отбросила со лба волосы и стала посреди комнаты, очень высокая, в роскошном манто и белом вечернем платье. Христиан не мог отвести от нее жадного взора.

— Ну вот, — Гретхен улыбнулась и небрежно прикоснулась кончиками пальцев к его губам. — Так и нужно смотреть на женщину. Неси коньяк, дорогой!

"Ну хорошо, — решил Христиан, — выпью рюмку". И он направился в соседнюю комнату за вином.

Яркий свет разбудил Христиана. Он открыл глаза. Солнечные лучи струились в комнату через огромное окно. Христиан медленно повернул голову. Он лежал один в измятой постели. Его тошнило от запаха духов, страшно болела голова и хотелось пить. В его затуманенном мозгу промелькнули обрывки воспоминаний о прошлой ночи. Он болезненно поморщился и снова закрыл глаза.

Дверь из ванной открылась, и в комнату вошла Гретхен. Она была полностью одета. На ней был черный костюм, волосы были перевязаны черной лентой, как у девочки. Ясные глаза фрау Гарденбург блестели, вся она в лучах яркого утреннего солнца выглядела свежей и какой-то новой. Улыбнувшись Дистлю, Гретхен подошла к нему и присела на край кровати.

— С добрым утром, — мило и скромно проговорила она.

— Здравствуй... — Христиан заставил себя улыбнуться. В присутствии такой опрятной и свеженькой Гретхен он чувствовал себя немощным и убогим.

— А где же другая дама?

— Элоиза? — Гретхен рассеянно погладила его по руке. — Она ушла на работу. Ты ей нравишься. "Да, я ей нравлюсь, — мрачно подумал Христиан, — и ты ей нравишься. Ей нравится любой мужчина, любая женщина, любой дикий зверь, любой, кого ей удается прибрать к рукам".

— А ты что нарядились? — поинтересовался Христиан.

— Мне тоже нужно идти на работу. Не думаешь ли ты, что я позволяю себе лентяйничать в разгар войны? — улыбнулась Гретхен.

— Где же ты работаешь?

— В министерстве пропаганды. — На лице Гретхен появилось серьезное, строгое выражение, которого раньше Христиан не замечал. — В отделе по работе среди женщин.

Христиан от удивления даже заморгал.

— Что же ты там делаешь?

— Пишу речи, выступаю по радио. Вот, например, сейчас мы проводим кампанию. Дело в том, что многие немки — ты был бы поражен, если бы знал, сколько их, — вступают в связь с иностранцами.

— Это с какими же? — озадаченно спросил Христиан.

— Да с теми, которых мы ввозим для работы на заводах, на фермах... Правда, мне не следовало бы разговаривать на эту тему, особенно с солдатами...

— Ничего, ничего, — усмехнулся Дистль. — Я не заблуждаюсь на этот счет.

— Но слухи просачиваются в армию и плохо отражаются на настроении солдат. — Гретхен говорила, словно бойкая маленькая школьница, назубок вызубрившая урок. — По этому вопросу мы получаем длинные секретные доклады от Розенберга. Это ведь очень важно.

— Ну, и что же ты говоришь женщинам? — Христиана по-настоящему заинтересовала эта, новая сторона деятельности Гретхен.

— Все то же, — пожала она плечами. — Нового больше ничего не скажешь... Чистота немецкой крови... Теория расовых признаков... Место поляков, венгров и русских в европейской истории. Труднее всего приходится, когда речь заходит о французах: женщины питают к ним слабость.

— И что же вы рассказываете о французах?

— А мы приводим цифры о распространении венерических заболеваний в Париже и все такое прочее.

— Помогает?

— Не очень, — усмехнулась Гретхен.

— А сегодня что ты собираешься делать?

— Сегодня я провожу радиобеседу с женщиной, которая только что родила десятого ребенка. В ходе беседы генерал вручит ей премию. — Гретхен взглянула на часы и встала. — Мне пора идти.

— Мы встретимся вечером?

— Извини меня, дорогой, но сегодня вечером я занята. — Стоя перед зеркалом, она поправляла прическу.

— Но разве нельзя освободиться? — Христиан возненавидел себя, услышав в своем голосе мольбу.

— Не могу. Из Африки только что приехал мой давнишний приятель — полковник. Он не перенесет, если я откажусь встретиться с ним.

— Может быть, позднее? Когда ты с ним разделаешься...

— Невозможно, — поспешно ответила Гретхен. — Мы идем на большой вечер, и он затянется до глубокой ночи.

— Так, может быть, завтра?

Гретхен с улыбкой взглянула на него.

— Тебе очень хочется?

— Да.

— Ты доволен прошлой ночью? — рассматривая себя в зеркале, она снова занялась своей прической.

— Еще бы!

— Ты очень милый. Ты подарил мне чудесную булавочку. — Гретхен подошла к нему, наклонилась и слегка прикоснулась к нему губами. — Булавка совсем неплохая, но в том же магазине продаются очаровательные сережки, которые к ней очень подходят...

— Ты их получишь, — холодно прервал ее Христиан, испытывая отвращение к самому себе за эту взятку. — Завтра вечером.

Характерным для нее жестом Гретхен дотронулась до его губ кончиками пальцев.

— Ты в самом деле очень, очень мил!

Христиану неудержимо захотелось схватить ее в объятия и прижать к себе, но он понимал, что сейчас этого делать не следует.

— Ну, мне нужно бежать. — Гретхен подошла к двери и остановилась. — Тебе не мешает побриться. В аптечке есть бритва и американское мыло для бритья. — Она улыбнулась. — Они принадлежат лейтенанту, но я знаю, что ты не будешь возражать. — Гретхен помахала рукой и вышла, направляясь на встречу с генералом и с женщиной, только что благополучно разрешившейся десятым ребенком.

Всю следующую неделю Христиан прожил в каком-то тумане. Город с миллионами снующих взад и вперед обитателей, грохот трамваев, рычание автобусов, плакаты у зданий газет, чиновники и генералы в сверкающих формах, проносившиеся мимо в своих длинных бронированных автомашинах, наводнявшие улицы орды солдат, радиобюллетени о захваченных километрах территории и количестве убитых в России — все это казалось ему каким-то нереальным и далеким. Только квартира на Тиргартенштрассе и белое тело жены лейтенанта Гарденбурга были реальными, вещественными. Он купил ей сережки, а затем, снова выклянчив у матери денег, приобрел золотой браслет с цепочкой и свитер, привезенный каким-то солдатом из Амстердама.

У Гретхен появилась привычка вызывать его из пансиона, где он жил, в любое время дня и ночи. Христиан и думать перестал об улицах и театрах и в ожидании звонка телефона, стоявшего внизу, в плохо освещенном холле, целыми днями валялся на койке, чтобы сразу же после вызова мчаться к ней через весь город.

Ее квартира стала для него единственной твердой точкой в призрачном, кружащемся мире. Временами, когда она оставляла его одного, он беспокойно бродил по комнатам, открывал шкафы и ящики столов, заглядывал в письма, рассматривал фотографии, спрятанные среди книг. Христиан всегда был скрытен и уважал чужие секреты, но с Гретхен дело обстояло иначе. Он хотел обладать и ею, и ее мыслями, собственностью, пороками, желаниями.

Квартира была набита разным награбленным имуществом. Экономист вполне мог бы написать историю захвата немцами Европы и Африки только по вещам, небрежно разбросанным по квартире Гретхен и доставленным туда вереницей чинных, обвешанных наградами офицеров в начищенных до блеска сапогах. Иногда они привозили Гретхен домой в больших служебных машинах, и Христиан видел их у главного подъезда, когда ревниво выглядывал из окна квартиры.

Помимо богатого запаса вин, которые Христиан обнаружил в первый же день, здесь были сыры из Голландии, несколько десятков пар французских шелковых чулок, бесконечное множество флаконов с духами, осыпанные драгоценными камнями застежки и старинные кинжалы с Балкан, парчовые туфли из Марокко, корзины с виноградом и персиками, доставленные самолетами из Алжира, три меховых манто из России, небольшой эскиз Тициана из Рима, два свиных окорока из Дании, висевшие в кладовой возле кухни, целая полка с французскими шляпками (хотя Христиан никогда не видел, чтобы Гретхен носила шляпу), прелестный серебряный кофейник из Белграда, массивный, отделанный кожей письменный стол (некий предприимчивый лейтенант ухитрился выкрасть его из загородного особняка в Норвегии и переправить сюда).

Письма, небрежно брошенные на пол или забытые среди валявшихся на столах журналов, пришли из самых дальних концов новой Германской империи. Во всех этих посланиях, хотя они и были написаны в разных стилях — от нежных, лирических излияний молодых ученых, отбывающих службу в Хельсинки, до сухих порнографических записок стареющих профессиональных военных, несущих службу под командованием Роммеля в африканской пустыне, — сквозили нотки тоски и благодарности. В каждом письме содержались обещания привезти то кусок зеленого шелка, купленного в Орлеане, то кольцо, обнаруженное в магазине в Будапеште, то медальон с сапфиром, добытый в Триполи...

В некоторых письмах, иногда просто с легкой иронией, а иногда с намеками на прошлые оргии, упоминалась Элоиза и другие женщины. Однако теперь Христиан даже Элоизу считал почти нормальным человеком, во всяком случае по сравнению с Гретхен. Поведение и образ жизни Гретхен никак не укладывались в рамки обычных представлений. Она выделялась среди всех известных Христиану женщин особенной красотой, неутолимой чувственностью и бешеной энергией. Правда, по утрам она часто принимала бензедрин и другие средства для восстановления так беспечно и буйно растрачиваемых сил или вспрыскивала себе большую дозу витамина В, который, по ее словам, немедленно устранял все последствия похмелья.

Самое поразительное состояло в том, что всего лишь три года назад Гретхен была скромной, молоденькой учительницей географии и арифметики в Бадене. Гарденбург был первым мужчиной в ее жизни, и отдалась она ему только после свадьбы. Накануне войны он привез жену в Берлин и здесь в ночном клубе ее увидел некий фотограф. Он уговорил Гретхен сняться для фотоплакатов министерства пропаганды и не только прославил ее лицо и фигуру на всю страну, но вдобавок и совратил ее. На многочисленных плакатах Гретхен являла собой тип образцовой немецкой девушки, которая добровольно отрабатывает сверхурочные часы на заводе боеприпасов, регулярно посещает нацистские митинги, щедро жертвует в фонд зимней помощи, умело готовит вкусные блюда из эрзац-продуктов.

С того времени и началась ее головокружительная карьера в берлинском высшем свете военного времени. Уже в начале этой карьеры Гарденбург был спешно откомандирован в полк. Теперь Христиан понимал, почему лейтенант считается таким незаменимым в Ренне и почему ему так трудно добиться отпуска. Гретхен получала приглашения на все важные приемы и дважды встречалась на них с Гитлером. Она была в близких отношениях с Розенбергом, хотя и уверяла Христиана, что ничего серьезного между ними нет.

Христиан не осуждал Гретхен. Лежа в своей темной комнате в пансионе в ожидании телефонного звонка, он иногда задумывался над тем, что его мать назвала бы смертным грехом. Христиан давно уже перестал верить в бога. И все же временами какие-то остатки религиозной морали, внушенной ему в детстве до фанатизма богобоязненной матерью, давали о себе знать, несмотря на прожитые годы. В такие минуты он, сам того не желая, резко осуждал Гретхен. Однако Христиан спешил отогнать эти случайные, беспорядочные мысли. О Гретхен нельзя было судить, руководствуясь общепринятыми представлениями о нравственности. Нелепо думать, что такую жадную к жизни, ненасытную женщину с бьющей ключом энергией можно сковать мелочными запретами, налагаемыми обветшалым и отмирающим кодексом морали. Судить о поведении Гретхен по нормам христианской морали — все равно, что судить о птице с точки зрения улитки, осуждать танкиста за нарушение в бою правил уличного движения, применять к полководцу гражданские законы об ответственности за убийство.

Письма Гарденбурга из Ренна, адресованные Гретхен, пустые, холодные, чопорные, напоминали лаконичные военные документы. Читая их, Христиан не мог сдержать улыбку. Он понимал, что если Гарденбург и уцелеет на войне, то по возвращении будет отброшен и забыт, как некая пустяковая деталь в бурном прошлом Гретхен. Что касается своего будущего, то Христиан вынашивал кое-какие планы, хотя и не решался открыто признаться в этом даже самому себе. Однажды вечером за очередной выпивкой Гретхен между прочим заметила, что война окончится месяца через два, и человек, занимающий высокий пост в правительстве (она не стала называть его фамилию), предложил ей поместье в Польше — не тронутый войной замок семнадцатого века и больше тысячи гектаров земли, триста из которых обрабатываются и сейчас.

— Тебе хотелось бы управлять поместьем одной дамы? — лежа на кушетке, полушутливо спросила Гретхен.

— Это было бы замечательно.

— И ты не стал бы переутомлять себя обязанностями управляющего? — продолжала она с улыбкой.

— Что ты! Конечно, нет.

Христиан присел рядом и, подсунув руку под голову Гретхен, поглаживал упругую кожу у нее на шее.

— Ну что ж, посмотрим, посмотрим... Пока все идет неплохо.

"Да, это как раз то, что нужно, — размечтался Христиан. — Огромное поместье, масса денег и Гретхен — хозяйка старинного замка... Они с Гретхен, конечно, не поженятся. Зачем? Он будет своего рода принц-супруг — изящные сапоги для верховой езды, двадцать рысаков в конюшне, из столицы приезжают на охоту великие и сильные новой империи... Вот когда будет самый счастливый момент моей жизни! — мысленно воскликнул Христиан. — Момент, когда в полицейской казарме Ренна Гарденбург открыл ящик стола и достал сверток с черным кружевом".

Христиан теперь уже почти не вспоминал о возвращении и Ренн. Гретхен сообщила ему, что она уже договорилась с одним генерал-майором о его переводе и присвоении ему офицерского звания и что сейчас дело находится в стадии оформления. Гарденбург теперь казался ему жалким призраком далекого прошлого, который, если и появится в будущем, то только на одно упоительное мгновение, чтобы тут же быть выгнанным одной короткой, убийственной фразой.

"Да, это будет действительно счастливейший день моей жизни!" — снова подумал Христиан и с сияющим лицом повернулся, услышав звук открывающейся двери. На пороге стояла Гретхен, одетая в платье из золотистого материала, с небрежно наброшенной на плечи пелериной из норки. Она ласково рассмеялась и протянула Дистлю руки.

— Как это приятно! Вернуться домой после дня тяжелой работы и встретить ожидающего тебя близкого человека!

Христиан подбежал к ней, пинком ноги захлопнул дверь и заключил Гретхен в объятия.

Дня за три до окончания отпуска (Христиан не проявлял никакого беспокойства, поскольку фрау Гарденбург утверждала, что все будет в порядке) в пансионе раздался телефонный звонок, и Христиан побежал вниз. Он сразу узнал голос Гретхен и, улыбаясь, спросил:

— Да, дорогая?

— Замолчи! — голос Гретхен звучал резко, хотя она и говорила шепотом. — Не называй моего имени по телефону!

— Что случилось? — растерянно спросил Христиан.

— Я говорю из кафе. Не звони мне домой и не приходи.

— Но ты же сказала, что сегодня в восемь вечера?

— Я и без тебя знаю, что сказала. Ни сегодня в восемь, ни когда-либо вообще. Вот и все. Больше ко мне не приходи. Прощай.

Послышались гудки отбоя. Христиан тупо посмотрел на аппарат, медленно повесил трубку, поднялся в свою комнату и лег было на койку, но тут же вскочил, надел мундир и вышел из пансиона. "Уйти! Куда угодно уйти, лишь бы не видеть этих стен!" — лихорадочно повторял он.

Растерянный и недоумевающий, бродил Христиан по улицам, снова и снова припоминая все, что сказала ему Гретхен и тщетно пытаясь понять, какими поступками или словами он мог навлечь на себя ее гнев. Накануне они провели самую обычную для них ночь. Гретхен возвратилась домой в час, совершенно пьяная; до двух часов они пили, затем легли спать. Часов в одиннадцать утра, перед уходом на работу, она нежно поцеловала его и сказала:

— Сегодня вечером приходи пораньше. Жду тебя в восемь часов.

Он не слышал от нее ни единого упрека. Христиан бессмысленно вглядывался в темные фасады зданий и в лица торопливо проходивших мимо него людей. Да, единственное, что он мог сделать, это дождаться ее у дома и прямо спросить обо всем.

Часов в семь вечера он занял позицию за деревом на противоположной стороне улицы, напротив входа в дом. Вечер выдался отвратительный, моросил мелкий дождь. Уже через полчаса Христиан весь вымок, но не обращал на это внимания. В половине одиннадцатого в третий раз мимо прошел полицейский и вопросительно посмотрел на него.

— Я жду девушку. — Христиан натянуто улыбнулся. — Она пытается отделаться от майора-парашютиста.

— Война всем создает трудности, — ухмыльнулся полицейский и ушел, сочувственно покачав головой.

Часа в два ночи к дому подкатила одна из хорошо знакомых Христиану служебных машин. Из нее вышли Гретхен и какой-то офицер. Перебросившись несколькими словами, они скрылись в подъезде, а машина тут же ушла.

Сквозь частую сетку дождя Христиан напряженно всматривался в затемненное здание, пытаясь отыскать окно квартиры Гретхен, но в темноте ничего нельзя было различить.

В восемь часов утра длинный автомобиль снова остановился у подъезда. Вскоре из дома вышел офицер, уселся в машину и уехал. "Подполковник", — механически отметил Христиан.

Дождь не переставал. Христиан решил зайти в дом и уже почти пересек улицу, но передумал. "Она рассердится и выгонит меня — и все будет кончено..."

Он возвратился на свой пост за деревом. Форма его вымокла до нитки, глаза слипались от бессонной ночи, но он упрямо всматривался в окно квартиры Гретхен, которое быстро нашел в сером свете утра.

Гретхен вышла в одиннадцать часов. На ней были короткие резиновые боты и легкий плащ с поясом и капюшоном, похожий на маскировочный солдатский халат. Как всегда по утрам, она выглядела свежей и юной, словно школьница. Деловитой походкой Гретхен направилась по улице и свернула за угол. Дистль нагнал ее и притронулся к ее локтю.

— Гретхен!

Женщина нервно обернулась и остановилась.

— Не подходи ко мне! — шепнула она, боязливо озираясь по сторонам.

— Но что случилось? — умоляюще спросил Христиан. — В чем я провинился?

Фрау Гарденбург пошла дальше, и Христиан поплелся за ней.

— Гретхен, дорогая!..

— Я же ясно сказала — не подходи ко мне! Ты что, не понимаешь?

— Но я должен знать, что случилось.

— Меня не должны видеть с тобой. — Она продолжала шагать по улице, глядя прямо перед собой. — Все! Уходи. Ты хорошо провел отпуск, а к тому же у тебя все равно осталось только два дня. Возвращайся во Францию и забудь обо всем.

— Но это же невозможно! Мне надо поговорить с тобой — в любое время и в любом месте.

Из магазинчика на другой стороне улицы вышли два человека и быстро направились в том же направлении, в котором шли Христиан и Гретхен.

— Ну хорошо, — согласилась она. — Сегодня вечером в одиннадцать часов у меня дома. Только не ходи через парадный вход, а иди по черной лестнице, через подвал. Вход с другой улицы. Дверь кухни будет отперта. Я буду дома.

— Хорошо, спасибо. Чудесно!

— А сейчас оставь меня в покое.

Христиан остановился и поглядел ей вслед. Фрау Гарденбург, не оглядываясь, шла по улице быстрой, нервной походкой, мелькая черными ботиками. Перетянутый поясом плащ подчеркивал ее стройную фигуру. Дистль повернулся и побрел в пансион. Не раздеваясь, он бросился на койку и попытался уснуть.

В одиннадцать часов вечера Христиан поднялся по неосвещенной черной лестнице. Гретхен в зеленом шерстяном платье сидела за столом и писала. Она даже не повернулась, когда вошел Христиан.

"Бог ты мой! — мысленно подивился он. — Как она похожа сейчас на своего лейтенанта!" Неслышно ступая, он подошел к столу и поцеловал Гретхен в затылок, ощутив аромат ее надушенных волос.

Гретхен перестала писать и взглянула на Дистля. Ее лицо оставалось серьезным и отчужденным.

— Ты должен был мне сказать! — заговорила она резким тоном.

— Что сказать?

— Ты мог бы доставить мне массу неприятностей! — не слушая его, продолжала Гретхен.

— Но что я сделал? — спросил недоумевающий Христиан, тяжело опускаясь в кресло.

Гретхен вскочила и принялась ходить по комнате с такой быстротой, что платье путалось у нее в ногах.

— Это непорядочно! Сколько мне пришлось из-за тебя вынести!

— Что вынести? — крикнул Христиан. — О чем ты говоришь?

— Не кричи! — огрызнулась Гретхен. — Кто знает, не подслушивают ли нас.

— Может быть, ты объяснишь мне толком, — понизил Христиан голос, — в чем дело?

— Вчера днем, — Гретхен остановилась перед ним, — у нас в учреждении был человек из гестапо.

— Ну и что же?

— А сначала они побывали у генерала Ульриха, — многозначительно добавила Гретхен.

Христиан устало кивнул головой.

— Но кто такой генерал Ульрих?

— Мой друг. Мой очень хороший друг, который из-за тебя, видимо, нажил кучу неприятностей.

— Я в жизни не видел генерала Ульриха!

— Говори тише. — Гретхен подошла к буфету и налила себе полстакана коньяку. Христиану она даже не предложила выпить. — Какая же я дура, что вообще пустила тебя в дом.

— Но скажи, — потребовал Христиан, — какое отношение имеет ко мне генерал Ульрих.

— Генерал Ульрих, — с расстановкой ответила Гретхен после большого глотка коньяку, — это человек, который хлопотал о присвоении тебе офицерского звания и о твоем прикомандировании к генеральному штабу.

— Ну и что же?

— Вчера ему сообщили из гестапо, что тебя подозревают в принадлежности к коммунистической партии. Гестапо интересуется, при каких обстоятельствах он познакомился с тобой и почему проявляет к тебе такое внимание.

— Но что ты от меня хочешь?! — сердито воскликнул Христиан. — Я не коммунист, я член австрийской нацистской партии с тридцать седьмого года.

— Все это гестапо знает не хуже тебя. Но гестапо известно и то, что с тридцать второго по тридцать шестой год ты был членом австрийской коммунистической партии и что вскоре после аншлюса ты чем-то насолил региональному комиссару Шварцу. Кроме того, им известно, что у тебя был роман с американкой, которая в тридцать седьмом году жила в Вене с евреем-социалистом.

Христиан устало откинулся в кресле.

"До чего же это гестапо дотошное, — подумал он, — и все же какая неточная у них информация!"

— В части за тобой ведется постоянное наблюдение, — криво усмехнулась Гретхен, — и гестапо получает ежемесячные доклады о каждом твоем шаге. Тебе, вероятно, будет интересно узнать, что мой муж в своих рапортах характеризует тебя как очень способного и преданного солдата и настойчиво рекомендует направить в офицерскую школу.

— Не забыть бы поблагодарить его по возвращении, — равнодушно отозвался Христиан.

— Разумеется, ты никогда не станешь офицером, — снова заговорила Гретхен. — Тебя даже не пошлют на Восточный фронт. Если твою часть перебросят туда, ты получишь назначение куда-нибудь совсем в другое место.

"Отвратительная западня, из которой нет выхода, — пронеслось в голове у Христиана. — Нелепая, невероятная катастрофа!"

— Вот и все, — услышал он голос Гретхен. — Надеюсь, ты понимаешь, что когда в гестапо узнали о том, что женщина из министерства пропаганды, поддерживающая служебные, дружеские и иные связи со многими высокопоставленными военными и штатскими...

— Да перестань ты! — раздраженно остановил ее Дистль и поднялся. — Ты говоришь, как следователь из полиции!

— Но ты должен войти в мое положение... — Христиан впервые услышал в голосе Гретхен виноватые нотки. — Людей отправляют в концлагеря и не за такие вещи... Ты должен, дорогой, понять мое положение!

— Я понимаю твое положение, — громко сказал Христиан. — Я понимаю положение гестапо, я понимаю положение генерала Ульриха, и все это осточертело мне до смерти! — Он подошел к Гретхен, остановился перед ней и, не сдерживая ярости, спросил: — Ты тоже думаешь, что я коммунист?

— Не имеет значения, дорогой, что я думаю, — уклонилась она от прямого ответа. — А вот в гестапо думают, что ты можешь быть коммунистом или, по крайней мере, что ты не совсем... не совсем надежен. Это важнее того, что думаю я. Пожалуйста, не сердись на меня... — Гретхен теперь говорила мягким, умоляющим голосом. — Другое дело, если бы я была обыкновенной женщиной и выполняла простую, незначительную работу... Я могла бы встречаться с тобой когда угодно и где угодно... Но в моем положении это очень опасно. Тебе не понять этого, ты так долго не был в Германии и не представляешь себе, как внезапно исчезают ничем не провинившиеся люди. Честное слово. Прошу тебя... Не смотри так сердито!..

Христиан вздохнул и снова опустился в кресло. Потребуется некоторое время, чтобы привыкнуть к этому. Ему вдруг показалось, что он не у себя на родине, что он иностранец, который растерянно бродит по чужой, полной опасностей стране, где каждому сказанному слову придается совсем иной смысл и каждый поступок может вызвать неожиданные последствия. Он вспомнил о тысяче гектаров в Польше, о конюшнях, о поездках на охоту и угрюмо улыбнулся. Хорошо, если ему разрешат снова стать инструктором лыжного спорта.

— Не смотри так... Не отчаивайся, — попросила Гретхен.

— Прости, пожалуйста, — насмешливо осклабился Христиан, — сейчас я запою от радости.

— Не сердись на меня. Я же ничего не могу сделать.

— Но разве ты не можешь пойти в гестапо и рассказать им все? Ты же знаешь меня и могла бы доказать...

Она отрицательно покачала головой.

— Ничего я не могу доказать!

— В таком случае я сам пойду в гестапо, я пойду к генералу Ульриху.

— Не смей и думать об этом! — резким тоном воскликнула фрау Гарденбург. — Ты погубишь меня. Гестаповцы предупредили, чтобы я ни единым словом не проговорилась тебе, а просто перестала с тобой встречаться. Ты только навредишь себе, а мне... Один бог знает, что они сделают со мной! Обещай, что ты никому ничего не расскажешь.

Гретхен выглядела очень напуганной. В конце концов, она и в самом деле ни в чем не виновата.

— Хорошо, обещаю, — сказал он, поднимаясь и медленно обводя взглядом комнату, с которой были связаны самые лучшие дни его жизни. — Ну что ж. — Он попытался усмехнуться. — Не могу пожаловаться, что я плохо провел свой отпуск.

— Мне так жаль, — прошептала Гретхен, ласково обнимая Христиана. — Ты можешь еще побыть...

Они улыбнулись друг другу...

Однако час спустя, когда ей послышался какой-то шум за дверью, она заставила его одеться и уйти тем же путем, каким он пришел, и уклонилась от ответа на его вопрос о следующей встрече.

Закрыв глаза, с застывшим, рассеянным выражением на лице, Христиан сидел в углу переполненного купе поезда, уносившего его в Ренн. Была ночь, все окна были закрыты и задернуты шторами. В вагоне стоял тяжелый, кислый запах людей, которые редко меняют белье, не имеют возможности регулярно мыться, по неделям ходят, спят и едят в одной и той же одежде. Этот запах вызывал у Христиана невыносимое отвращение и действовал на его взвинченные нервы.

"Нельзя ставить культурного человека в такие свинские условия, — мрачно рассуждал он. — Уж в двадцатом-то веке можно бы дать ему возможность хоть подышать чистым воздухом".

Вокруг себя Христиан видел дряблые лица подвыпивших спящих солдат. Сон иногда смягчает грубые черты, придает им нежное, как у детей, выражение. Тут он не видел ничего подобного. Наоборот, эти опухшие, безобразные физиономии казались во сне еще более хитрыми, лживыми и подлыми.

"Нет, надо во что бы то ни стало вобраться из этого положения, — решил Христиан, чувствуя, как у него от отвращения сводит челюсти. Он снова закрыл глаза. — Еще несколько часов — и снова Ренн, лейтенант Гарденбург, тупое, равнодушное лицо Коринны, патрули, плачущие французы, бездельничающие в кафе солдаты... Снова та же проклятая унылая рутина..."

Христиан чувствовал, что он сейчас не выдержит, вскочит на сиденье и закричит во весь голос. А в сущности, что он может изменить? Не в его силах повлиять на исход войны, продлить или укоротить ее хоть на минуту... Всякий раз, когда он закрывал глаза, тщетно пытаясь уснуть, перед ним вставал образ Гретхен — дразнящий и безнадежно далекий... После того памятного вечера Гретхен уклонялась от дальнейших встреч. По телефону она разговаривала мягко, хотя и боязливо, и утверждала, что очень хотела бы встретиться, но... как раз вернулся из Норвегии один ее старинный приятель... (Этот старинный приятель возвращался то из Туниса, то из Реймса, то из Смоленска, и обязательно с каким-нибудь дорогим подарком — где уж Христиану было с ним состязаться.) Что ж, может быть, так и нужно действовать! В следующий раз он приедет в Берлин с кучей денег и купит Гретхен меховое манто, кожаный жакет и новый патефон — все, о чем она говорила. Куча денег — и все будет в порядке.

"Я скажу Коринне, чтобы она привела своего родственника, — продолжал размышлять Христиан, лежа с закрытыми глазами в зловонном, набитом солдатами вагоне и прислушиваясь к стуку колес мчащегося в ночи по французской земле поезда. — Хватит быть дураком. В следующий раз, когда я приеду в Берлин, карманы у меня будут набиты деньгами. Немножко бензину, сказала Коринна, и ее родственник сможет возить свой груз на трех машинах. Хорошо, этот паршивый деверь получит бензин, и незамедлительно".

Христиан примирительно улыбнулся и минут через десять, когда поезд медленно приближался к Бретани, даже ухитрился заснуть.

На следующее утро Христиан явился в канцелярию доложить о своем прибытии и застал там лейтенанта Гарденбурга. Лейтенант показался ему похудевшим и более собранным, словно он только что прошел учебный сбор. Пружинистыми, энергичными шагами он расхаживал по комнате и на уставное приветствие Христиана ответил очень любезной — с его, конечно, точки зрения — улыбкой.

— Хорошо провели время? — дружески поинтересовался он.

— Очень хорошо, господин лейтенант.

— Фрау Гарденбург сообщила мне, что вы передали ей сверток с кружевом.

— Да, господин лейтенант.

— Очень мило с вашей стороны.

— Не стоит благодарности.

Лейтенант взглянул на Христиана (с некоторым смущением, как тому показалось) и спросил:

— Она... хорошо выглядит?

— Прекрасно, господин лейтенант, — серьезно ответил Христиан.

— Хорошо, хорошо. — Сделав нечто похожее на пируэт, лейтенант нервно повернулся к карте Африки, сменившей на стене карту России. — Очень рад. Она слишком много работает, переутомляет себя... Очень рад... Хорошо, что вы успели вовремя воспользоваться отпуском.

Христиан промолчал. Он не испытывал никакого желания вступать с лейтенантом Гарденбургом в утомительный светский разговор. Он еще не видел Коринну, и ему не терпелось поскорее встретиться с ней и сказать, чтобы она немедленно связалась со своим родственником.

— Да, вам очень повезло, — продолжал Гарденбург, неизвестно чему улыбаясь. — Идите-ка сюда, унтер-офицер, — с загадочным выражением сказал он. Гарденбург подошел к грязному окну с решеткой и посмотрел в него. Христиан сделал несколько шагов и остановился рядом.

— Прежде всего я должен предупредить вас, что все это весьма конфиденциально, совершенно секретно. Мне вообще не следовало бы ничего говорить, но мы давно уже служим вместе, и я думаю, что могу положиться на вас.

— Так точно, господин лейтенант, — осторожно подтвердил Христиан.

Гарденбург тщательно осмотрелся вокруг и наклонился к Христиану.

— Наконец-то! — прошептал он торжествующе. — Наконец-то свершилось! Нас перебрасывают. — Он резко повернул голову и взглянул назад. В канцелярии, кроме Гарденбурга и Христиана, находился писарь, но он сидел метрах в десяти от них. — В Африку, — добавил Гарденбург таким тихим шепотом, что Христиан с трудом расслышал. — В африканский корпус. Через две недели. — Его лицо расплылось в улыбку. — Разве это не замечательно?

— Так точно, господин лейтенант, — помолчав, равнодушно согласился Христиан.

— Я знал, что вы будете рады.

— Так точно, господин лейтенант.

— В предстоящие две недели нужно сделать очень много, вам предстоит масса хлопот. Капитан хотел вызвать вас из отпуска, но я считал, что вам будет полезно отдохнуть и вы потом наверстаете упущенное...

— Большое спасибо, господин лейтенант.

— Наконец-то! — торжествующе потирая руки, провозгласил Гарденбург. — Наконец-то! — Невидящим взглядом он уставился в окно; его взору рисовались тучи пыли на дорогах Ливии, поднятые танковыми колоннами, в ушах стоял грохот артиллерийской канонады на побережье Средиземного моря. — Я уже начал было побаиваться, — доверительно сообщил Гарденбург, — что так и не побываю в бою. — Он тряхнул головой, пробуждаясь от сладостного сна, и обычным, отрывистым тоном добавил: — Ну хорошо, унтер-офицер. Вы мне понадобитесь через час.

— Слушаюсь, господин лейтенант, — ответил Христиан и направился было к двери, но вернулся.

— Господин лейтенант!

— Да.

— Разрешите доложить фамилию солдата сто сорок седьмого саперного батальона, совершившего дисциплинарный проступок.

— Сообщите писарю, а я направлю ваш рапорт по команде.

— Слушаюсь, господин лейтенант.

Христиан подошел к писарю и молча наблюдал, пока тот записывал, что по донесению унтер-офицера Христиана Дистля рядовой Ганс Рейтер был одет не по форме и вел себя не так, как подобает солдату.

— Ну, теперь ему влетит, — авторитетно заявил писарь. — Месяц неувольнения из казармы.

— Возможно, — согласился Христиан и вышел. Он постоял некоторое время перед входом в казарму, затем направился к дому Коринны, но на полдороге передумал.

"Зачем? — пожал он плечами. — Зачем мне теперь встречаться с ней?.."

Медленно возвращаясь обратно, Христиан остановился перед высокой, узкой витриной ювелирного магазина. В витрине лежало несколько маленьких колец с брильянтами и золотой кулон с крупным топазом. Драгоценный камень привлек внимание Христиана.

"А ведь эта вещица понравилась бы Гретхен, — подумал он. — Интересно, сколько она стоит?.."

8

Помещение было заполнено молодыми людьми разного возраста. Они слонялись по комнатам, громко болтали, курили и плевались. В грязном, холодном коридоре, пропитанном запахом пота и общественной уборной, можно было слышать обрывки разговоров на уличном жаргоне Нью-Йорка.

— Дядя Сэм, вот и я, Винсент Келли!.. Слушаю я передачу о футболе. Вдруг вмешивается этот ублюдок и говорит, что япошки разбомбили Хиккем-Филд. Я так разволновался, что не стал дальше слушать футбол, и спрашиваю свою бабу: "А где, черт бы его побрал, этот самый Хиккем-Филд?" Это были мои первые слова в этой войне.

Кто-то другой говорил:

— ...Чепуха! Все равно тебя загребут позднее. Мой девиз — не зевай! Мой старина в прошлую войну служил в морской пехоте. Он сказал: "Все нашивки идут тем, кто придет пораньше. Так было во время последней войны. Можешь ничем не выделяться, сумей только поспеть к пирогу раньше других".

Еще один разглагольствовал:

— А я так не прочь побывать на этих островах. Терпеть не могу Нью-Йорка зимой! Летом-то им пришлось бы меня поискать. Работаю я все время на улице — в газовой компании, а это похуже армии.

— Давай хлебнем, — слышался чей-то голос. — Распрекрасное дело — война! Вчера я был у одной бабенки, и вот она все говорит мне: "Боже милосердный, они же убивают американских парней!" А я отвечаю: "Клара, я завтра ухожу в армию, чтобы драться за демократию". Она, конечно, разревелась. Эта девка три недели водила меня за нос, и всякий раз, как только дело доходило до серьезного, давала мне по рукам. Но вчера вечером моя Кларочка была словно клетка, набитая тиграми. Проявила такой патриотизм, что чуть не разлетелись пружины матраса.

— Нет уж, ко всем чертям флот! — говорил кто-то. — Я хочу попасть туда, где можно вырыть себе щель в земле.

Ной стоял среди этих патриотов и терпеливо ждал своей очереди для беседы с офицером, ведающим набором. Он задержался вчера, провожая Хоуп домой, к тому же между ними произошло неприятное объяснение, когда он сообщил ей о своем намерении. Вот почему Ной плохо спал ночью, его все время мучил сон, который он видел уже не раз: будто его ставят к стене и расстреливают из пулемета. Было еще темно, когда он вышел из дому, направляясь на Уайтхолл-стрит, где был расположен призывной пункт. Он хотел прийти пораньше, так как думал, что пункт будет осаждать целая толпа добровольцев. Сейчас, оглядываясь вокруг, он с удивлением спрашивал себя, почему всех этих людей не призвали, почему они решили вступить в армию добровольцами. Однако Ной чувствовал себя таким усталым, что у него не хватило сил для дальнейших размышлений.

До нападения японцев он старался не думать о будущем, хотя и понимал, что неумолимая совесть уже решила этот вопрос за него. Если разразится война, думал тогда Ной, он не будет колебаться. Как честный гражданин, убежденный в справедливости войны, как враг фашизма... Ной покачал головой: опять то же самое. Это не имеет никакого значения. Большинство этих людей не евреи, и тем не менее они пришли в такую холодную погоду, в половине седьмого утра на второй же день войны, готовые отправиться на смерть. Он знал, что все они в действительности лучше, чем хотят казаться. Их грубые шутки и циничная речь — всего лишь наивные попытки скрыть подлинные чувства, которые привели их на призывной пункт... Ну хорошо: он пришел сюда просто как американец. Ной решил, что сейчас он не будет причислять себя к какой-нибудь определенной категории. "Возможно, — думал он, — я попрошу направить меня на Тихоокеанский театр, а не на германский фронт. И это докажет им, что я вступил в армию не потому, что я еврей... А впрочем, чепуха! Я отправлюсь туда, куда меня пошлют".

Открылась дверь, и на пороге показался толстый сержант с багровым от злоупотребления пивом лицом.

— Эй, ребята! — раздраженно крикнул он. — Не плюйте на пол — тут как-никак государственное учреждение. И перестаньте толкаться. Не беспокойтесь, мы никого не забудем, в армии всем места хватит. По моему вызову заходите по одному в эту дверь. Бутылок с собой не брать. Ведь вы готовитесь вступить в армию Соединенных Штатов.

Процедура заняла весь день. На военном пароме, названном по имени какого-то генерала, Ноя отправили на остров Губернатора. Стоя на переполненной людьми палубе, он наблюдал, как многочисленные суда бороздят свинцовую воду порта. От холода у него текло из носа. Какой никому неведомый акт героизма совершил этот генерал, спрашивал себя Ной, или кому он сумел так угодить, что ему оказали столь сомнительную честь, назвав его именем паром? На острове кипела бурная деятельность, сновавшие повсюду солдаты держали винтовки с таким решительным видом, словно готовились в любую минуту отразить десант японской морской пехоты.

Ной обещал Хоуп, что попытается позвонить ей на службу в течение дня, но он не хотел терять место в очереди, медленно двигающейся перед скучающими и раздраженными врачами.

— Боже мой! — воскликнул человек рядом с Ноем, взглянув на длинную вереницу обнаженных костлявых и хилых претендентов на воинскую славу. — И эта публика будет оборонять страну? В таком случае можно считать, что война уже проиграна.

Ной застенчиво ухмыльнулся и выпятил грудь, исподтишка сравнивая себя с другими. В очереди можно было видеть трех-четырех молодых людей, могучего сложения, похожих на футболистов, и огромного детину, на груди которого был вытатуирован клипер с надутыми парусами, однако Ной с удовольствием отметил, что большинство других явно проигрывает по сравнению с ним. Дожидаясь своей очереди на просвечивание грудной клетки, Ной подумал, что армия, вероятно, поможет ему окрепнуть физически. "Хоуп, конечно, будет рада этому, — усмехнулся он. — Да, сложный и необычный путь выбрал ты, чтобы закалиться. Для этого пришлось ожидать, пока твоя страна не оказалась втянутой в войну с Японской империей".

Врачи держали его недолго. Зрение у него было нормальное; геморроем, плоскостопием, грыжей и гонореей он не страдал, сифилисом и эпилепсией не болел, а полутораминутная беседа с психиатром помогла установить, что он достаточно нормален с точки зрения требований современной войны. Подвижность суставов могла бы удовлетворить даже главного хирурга армии, прикус зубов позволял надеяться, что он сможет жевать армейскую пищу, шрамы и повреждения на коже отсутствовали.

Ной оделся, с удовольствием вновь ощутив на себе одежду, на мгновение задержался на мысли, что завтра на нем будет уже военная форма, а затем в медленно продвигавшейся очереди направился к желтому столу, где издерганный, с болезненным цветом лица военный врач ставил на медицинских карточках штампы: "Безусловно годен", "Ограниченно годен", "Негоден".

"Хорошо бы меня послали в какой-нибудь лагерь около Нью-Йорка, — подумал Ной, пока офицер знакомился с его карточкой. — Я бы мог иногда приезжать в город и встречаться с Хоуп".

Врач взял один из штампов, стукнул несколько раз по подушечке с краской, проштемпелевал карточку и небрежно подвинул ее Ною. Ной взглянул на карточку. Расплывчатыми фиолетовыми буквами на ней значилось: "Негоден". Ной замигал и тряхнул головой, но надпись "Негоден" не исчезла.

— Что это... — начал было он.

Врач дружелюбно посмотрел на него.

— Легкие, сынок, — сказал он. — На рентгеновском снимке видны рубцы на обоих легких. Ты когда болел туберкулезом?

— Никогда не болел.

Врач пожал плечами:

— Ничего не могу сделать. Следующий!

Ной медленно вышел на улицу. Был уже вечер. Из порта, пролетая над плацем, казармами и старым фортом, охранявшим подступы к городу с моря, дул свирепый декабрьский ветер. За черной полосой воды, напоминая гигантский клубок, сверкающий миллионами огней, лежал город. С прибывающих на остров паромов на берег сходили все новые партии призывников и добровольцев и, шаркая ногами, направлялись к врачам, которые поджидали их со своими всесильными фиолетовыми штампами.

Ветер едва не вырвал из рук Ноя медицинскую карточку, он съежился от холода и поднял воротник. Ной чувствовал себя покинутым и растерянным, как школьник, которого в рождественские каникулы оставили одного в общежитии, в то время как все его друзья разъехались по домам. Он сунул руку под пальто, потом под рубашку, прикоснулся к коже на груди и ощупал ребра. Порывы холодного ветра острыми иголками проникали под одежду. Ребра показались Ною прочными и надежными, но он все же испытующе кашлянул. "Все в порядке, — подумал он. — Ведь я же совершенно здоров!"

Ной медленно направился к пристани, прошел мимо военного полицейского с винтовкой и в зимней фуражке с наушниками и ступил на почти пустой паром. "Все у меня получается не как у других", — с горечью размышлял он, наблюдая, как названный именем покойного генерала паром пересекал узкую полосу черной воды, приближаясь к вырастающей впереди громаде города.

Ной не застал Хоуп дома. Ее дядя, с первого дня знакомства невзлюбивший Ноя, сидел на кухне и читал библию.

— Это ты? — Он злобно взглянул на вошедшего. — А я-то думал, ты уже стал полковником!

— Можно мне подождать Хоуп? — устало спросил Ной.

— Поступай, как знаешь, — ответил дядя. На столе перед ним лежала библия, открытая на евангелии от Луки. Дядя почесал под мышкой. — Только учти, я не знаю, когда она вернется. Эта девица стала вести себя довольно легкомысленно. Вот я пишу в Вермонт ее родителям, что она перестала различать дни и ночи. — Он улыбнулся гаденькой улыбкой. — А сейчас, когда ее ухажер уходит в армию или, во всяком случае, так она думает, эта особа уже, вероятно, подыскивает ему замену. Как ты думаешь?

На плите грелся кофейник, на столе стояла наполовину выпитая чашка. Аромат кофе показался Ною мучительно вкусным: он с утра ничего не ел. Однако дядя не предложил ему кофе, а просить Ной не стал.

Он прошел в гостиную и сел в обитое плюшем мягкое кресло, покрытое дешевой кружевной салфеткой. У Ноя был сегодня утомительный день, лицо его горело от холода и ветра. Сидя в кресле, он вскоре задремал и не слышал, как дядя нарочито громко шаркал в кухне ногами, стучал чашками и время от времени принимался вслух читать библию своим гнусавым, скрипучим голосом.

Только знакомый стук наружной решетки разбудил его. Мигая, он встал с кресла как раз в тот момент, когда Хоуп медленной, тяжелой походкой входила в комнату. Увидев Ноя, ожидавшего ее посреди гостиной, Хоуп остановилась как вкопанная. В следующее мгновение она крепко прижимала его к себе.

— Ты здесь?! — воскликнула она.

Дядя с силой хлопнул дверью из гостиной в кухню, но они не обратили на это внимания.

Ной потерся щекой о волосы Хоуп.

— А я была в твоей комнате и рассматривала твои вещи. За целый день ты ни разу не позвонил. Что случилось?

— Меня не взяли в армию. Нашли рубцы на легких. Туберкулез.

— Боже мой! — ужаснулась Хоуп.

9

Майкла разбудил стук газонокосилки. Некоторое время он лежал в постели, вдыхая аромат калифорнийской травы и вспоминая, где он и что случилось вчера. Вчера днем сценарист, с которым они загорали около плавательного бассейна в Палм-Спрингс, сказал: "Да, сидит вот так человек дома и пишет. Лакей приносит в сад чай и спрашивает: "С лимоном или со сливками?" Потом вбегает маленькая девятилетняя девочка с куклой и говорит: "Папа, настрой, пожалуйста, радио. Я не могу поймать детскую передачу. Диктор все время говорит о Перл-Харборе. Папа, Перл-Харбор недалеко от дома бабушки?" Она наклоняет куклу, и кукла пищит: "Мама!"

"Глупо, — подумал Майкл, — но правдоподобно. Именно так мы и узнаем о больших событиях. Кажется, весть о всеобщем бедствии всегда врывается в повседневную жизнь по давно известному трафарету. Так и теперь катастрофа разразилась снова в воскресенье, когда люди или отдыхали после обильного субботнего ужина, или только что вернулись из церкви, где равнодушно бормотали молитвы, обращаясь к богу с просьбами о ниспослании мира. Противнику, казалось, доставляет какое-то особенное наслаждение выбирать для самых варварских актов именно воскресенье, после субботнего пьянства, блуда и утренней святой молитвы, словно он желает показать, какие злые шутки может сыграть с христианским миром..."

В тот день под жгучим солнцем Калифорнии Майкл играл в теннис с двумя солдатами из военно-учебного центра Марч-Филд. Из клуба вышла какая-то женщина.

— Вы бы зашли послушать радио, — обратилась она к ним. — Правда, ужасные помехи, но, по-моему, диктор сказал, что на нас напали японцы.

Солдаты переглянулись, отложили ракетки, зашли в клуб и, упаковав чемоданы, уехали в Марч-Филд. Прямо-таки бал перед битвой у Ватерлоо! Только что вальсировавшие галантные молодые офицеры целуют на прощание своих дам с обнаженными плечами, а затем в развевающихся плащах, гремя саблями, мчатся на покрытых пеной, топочущих копытами конях во фландрскую ночь к своим пушкам. Вероятно, все это выдумка, но тем не менее Байрон здорово написал об этом. Интересно, как он описал бы то утро в Гонолулу и следующее утро здесь, в Беверли-Хилс?

Майкл хотел пробыть в Палм-Спрингс еще дня три, но тут сразу расплатился по счету и вернулся в город. Ни развевающихся плащей, ни мчащихся коней — только взятый напрокат фордик с убирающимся простым нажатием кнопки верхом. А впереди не битва, а только снятая с понедельной оплатой квартира в первом этаже с видом на плавательный бассейн.

Шум косилки проникал в большие открытые окна. Майкл повернулся, посмотрел на косилку, потом перевел взгляд на садовника. Это был маленький пятидесятилетний японец, сутулый и похудевший за годы, потраченные на уход за чужими клумбами и чужой травой. Он, как автомат, шагал за косилкой, с силой вцепившись в рукоятку худыми, костлявыми руками.

Майкл не мог сдержать улыбку. В этом действительно было что-то необычное: проснуться утром после того, как японские летчики разбомбили американские военные корабли, и увидеть пятидесятилетнего япошку, который надвигается на вас с косилкой! Майкл посмотрел на него внимательнее и перестал улыбаться. На лице садовника застыло унылое выражение, будто он страдал какой-то хронической болезнью. Майкл вспомнил, как еще неделю назад, подстригая кусты олеандра под окном, японец выглядел этаким добродушным старичком; он бодро и угодливо улыбался и время от времени даже принимался мурлыкать что-то себе под нос.

Майкл встал с постели и подошел к окну, на ходу застегивая пижаму. Выдалось чудесное золотое утро, воздух был напоен живительной свежестью, этим прекрасным даром южнокалифорнийской зимы. Трава на газонах казалась ярко-зеленой, и на ее фоне маленькие красные и желтые георгины в бордюрах сверкали, как блестящие пуговицы. Садовник держал сад в изумительном порядке, в точном соответствии с какой-то восточной планировкой.

— Доброе утро! — обратился Майкл к старику. Он не знал имени садовника и вообще не помнил японских имен... Хотя нет, одно помнил: Сессуэ Хайакава, старый киноартист. Интересно, чем в это утро занимается старина Сессуэ Хайакава?

Садовник остановил косилку и, медленно выходя из своей грустной задумчивости, уставился на Майкла.

— Да, сэр, — ответил он. У него был тонкий голос, который звучал сегодня уныло, без единой приветливой нотки. Но маленькие черные глаза, утонувшие в коричневых морщинах, казались Майклу растерянными и умоляющими. Майклу захотелось сказать что-нибудь ободряющее и любезное этому стареющему, трудолюбивому эмигранту: ведь он внезапно оказался в стане врагов и, наверное, чувствует, что и его в какой-то мере считают виновным в гнусном нападении, совершенном за три тысячи миль отсюда.

— Плохие дела, а? — заговорил Майкл.

Садовник недоуменно взглянул на него. Казалось, он не понимал, о чем говорит этот человек.

— Я имею в виду войну, — пояснил Майкл.

Садовник пожал плечами.

— Нет очень плохо, — ответил он. — Все говорят: "Нехорошая Япония. Проклятая Япония!" Но вовсе нет очень плохо. Раньше Англии нужно — она берет. Америке нужно — она берет. А сейчас Японии нужно, — он надменно и вызывающе взглянул на Майкла, — она берет.

Садовник повернулся, снова запустил косилку и медленно двинулся через газон. Во все стороны от его ног полетели верхушки срезанной душистой травы. Майкл смотрел ему вслед — на смиренно согнутую спину в вылинявшей, пропотевшей рубашке, на удивительно сильные, обнаженные ниже колен ноги и морщинистую загорелую шею.

Возможно, в военное время долг всякого порядочного гражданина сообщить куда следует о подобных высказываниях. Возможно, этот пожилой садовник в рваной одежде не кто иной, как капитан японских военно-морских сил, затаившийся до той поры, пока перед портом Сан-Педро не появятся корабли императорского флота... Майкл рассмеялся. Вот оно — влияние кино на современного человека! От него никуда не спрячешься.

Майкл закрыл окна и решил побриться. Намыливаясь и соскабливая с лица мыльную пену, он тщетно ломал голову над тем, что делать дальше. Он приехал в Калифорнию вместе с Томасом Кэхуном, который пытался набрать здесь артистов для своей новой театральной постановки. Одновременно они вели переговоры с драматургом Мильтоном Слипером о внесении некоторых изменений в его пьесу. Слипер мог заниматься своим произведением только по ночам: днем он работал сценаристом в киностудии "Братья Уорнер". "Искусство процветает в двадцатом веке, — ехидно заметил как-то Кэхун. — Гете, Чехов и Ибсен имели возможность заниматься своими пьесами целыми днями, а у Мильтона Слипера для этого остаются только ночи".

"Казалось бы, — размышлял Майкл, проводя бритвой по щеке, — когда ваша страна вступает в войну, вы не можете не испытывать острой потребности в каких-то энергичных, решительных действиях. Вы должны, казалось бы, схватить винтовку или вступить на борт военного корабля, или забраться в бомбардировщик и лететь за пять тысяч миль, или спуститься на парашюте в столицу противника..."

Но он нужен Кэхуну: они должны вместе ставить пьесу. Кроме того, нечего греха таить, Майкл нуждался в деньгах. Если он сейчас уйдет в армию, его родителям, чего доброго, придется голодать, а тут еще нужно платить Алименты Лауре... На этот раз Кэхун обещал выплачивать ему проценты со сбора. Сумма, правда, небольшая, но если пьеса понравится публике, то деньги будут поступать год или даже два. Возможно, война не затянется, и тогда денег хватит до самого ее конца. А если пьеса будет пользоваться огромным успехом, ну, скажем, как "Ирландская роза Эйби" или "Табачная дорога", то пусть война тянется хоть до скончания века. Но вообще-то страшно и подумать, что она может длиться так же долго, как долго не сходит со сцены "Табачная дорога".

Жаль, конечно, что у него нет сейчас денег. Было бы хорошо, узнав о том, что началась война, тут же отправиться на ближайший призывной пункт и вступить в армию добровольцем. Этот решительный и недвусмысленный жест можно было бы потом всю жизнь вспоминать с гордостью. Но в банке у него всего-навсего шестьсот долларов, налоговые инспекторы требуют уплаты подоходного налога еще за 1939 год, а Лаура при оформлении развода проявила неожиданную жадность. Он вынужден был согласиться выплачивать ей пожизненно (если она снова не выйдет замуж) по восьмидесяти долларов в неделю. Кроме того, она взяла все наличные деньги с его текущего счета в Нью-йоркском банке. Интересно, обязан ли человек платить алименты, если он поступает на военную службу? Может случиться так, что в окопах где-нибудь в Азии к нему подползет некто из военной полиции и, тряхнув за плечо, скажет: "Пойдем-ка со мной, солдат! Мы давно ищем тебя".

Майкл вспомнил эпизод из прошлой войны, рассказанный приятелем-англичанином. На третий день сражения на Сомме почти вся его рота была перебита. Командование, видимо, и не думало присылать подкрепление или сменить остатки роты. И вот в этот момент приятель получает письмо с родины. Дрожащими руками, едва сдерживая рыдания, он вскрывает конверт и находит в нем бумажку из учреждения, ведающего сбором налогов. "Мы неоднократно писали вам относительно вашей задолженности по подоходному налогу за 1914 год в сумме тринадцати фунтов и семи шиллингов. Вынуждены сообщить, что это наше последнее предупреждение. Если вы в ближайшее время не погасите недоимку, нам придется взыскать ее через суд". Англичанин, грязный, оборванный, с запавшими глазами, чуть не единственный живой среди окружающих его мертвецов, оглохший от непрерывной канонады, написал поперек отношения: "Приходите и получите. Военное министерство с удовольствием сообщит вам мой адрес".

Одеваясь, Майкл пытался думать о чем-нибудь постороннем. Было как-то нехорошо в такое знаменательное утро сидеть с больной головой после вчерашней сумасшедшей пьянки в этой крикливо обставленной, отделанной розовым шифоном, как голливудский дом терпимости, комнате и предаваться унылым размышлениям о своем финансовом положении, подобно захудалому счетоводишке, который украл пятьдесят долларов из кассы и сейчас не знает, как положить их обратно до прихода ревизоров. Где-нибудь в Гонолулу стоят у своих орудий люди, материальное положение которых, возможно, еще хуже, чем у него, но они сегодня утром, конечно, не думают об этом. И все же было бы неразумно пойти сейчас на призывной пункт и записаться в армию. Дико, но факт, что патриотизм, как и почти все иные благородные порывы, доступнее всего богатым.

Продолжая одеваться, Майкл услышал, как в соседнюю комнату вошел негр-лакей, осторожно полез в буфет и звякнул бутылкой. Объявление войны не повлияло на него, усмехнулся Майкл, он все так же ворует джин.

Майкл завязал галстук и вышел в гостиную. Негр чистил ковер пылесосом. Он стоял в центре комнаты, уставившись в потолок, и небрежно водил щеткой из стороны в сторону. В комнате пахло джином. Негр качался, как маятник, и явно не спешил закончить свою работу.

— Доброе утро, Брюс, — дружески поздоровался Майкл. — Как себя чувствуешь?

— Доброе утро, мистер Уайтэкр, — рассеянно ответил Брюс. — Чувствую себя как всегда. Все так же.

— Тебя возьмут в армию?

— Меня, мистер Уайтэкр? — Брюс выключил пылесос и покачал головой. — Уж кого-кого, только не старого Брюса. Если они скажут: "Брюс, поступай на военную службу", Брюс не пойдет. Я слишком стар, у меня триппер и ревматизм. Но если бы я даже был молод, как жеребенок, и могуч, как лев, я все равно не пошел бы на эту войну. На следующую — может быть, но не на эту... Нет уж, сэр!

Майкл даже попятился, когда Брюс, покачиваясь и обдавая его запахом джина, чуть не вплотную приблизился к нему, страстно и убежденно бросая эти слова. Он с изумлением глядел на старого лакея. Всякий раз, когда Майкл разговаривал с неграми, он испытывал смущение и чувство какой-то вины и никогда не мог найти с ними общий язык.

— Нет уж, сэр, — говорил между тем Брюс, раскачиваясь, — в этой войне я все равно участвовать не буду, пусть мне даже дадут винтовку из чистого серебра и шпоры из червонного золота. Как сказано в Ветхом завете, это война нечестивых, так что я и пальцем не шевельну, чтобы причинить боль своему ближнему.

— Но ведь японцы убивают американцев, — сказал Майкл. Он считал, что в такой день, как сегодня, человек обязан побеседовать с окружающими, и пытался говорить как можно проще, чтобы опьянение не помешало Брюсу понять его.

— Может, и убивают. Сам я не видел, утверждать не берусь, знаю только то, что белые пишут в своих газетах. Возможно, японцы убивают американцев потому, что их вынуждают к этому. Возможно, они пытались зайти в гостиницу, а белые сказали, что желтым тут не место. В конце концов желтые очень рассердились и сказали: "Белые не пускают нас в гостиницу? В таком случае давайте отберем у них гостиницу". Нет, сэр... — Брюс несколько раз быстро провел по ковру щеткой и снова остановил пылесос. — Нет, сэр. Эта война не для меня. Вот следующая война — это другое дело.

— И когда же она будет? — спросил Майкл.

— В тысяча девятьсот пятьдесят шестом году, — не задумываясь ответил негр. — Армагеддон [согласно библейскому пророчеству, предстоящая великая битва между силами добра и зла]. Война рас. Цветные против белых. — Он с пьяной набожностью взглянул на потолок. — Тогда я в первый же день приду на призывной пункт и скажу генералу-негру: "Генерал, надеюсь, вам пригодятся мои сильные руки".

"Калифорния! — растерянно усмехнулся Майкл. — Таких людей можно встретить только в Калифорнии".

Он вышел из комнаты, где Брюс в суровой задумчивости продолжал стоять посреди комнаты, опираясь на трубу пылесоса.

Через улицу, на незастроенном участке, несколько возвышающемся над окружающей местностью, стояли два военных грузовика. Они доставили сюда зенитное орудие и группу солдат в касках. Солдаты рыли землю. И орудие, длинный ствол которого с надетым на дуло чехлом уставился в небо, и солдаты, работавшие с таким рвением, будто они уже находились под обстрелом, показались Майклу нелепыми и смешными. Вероятно, и это было типично только для Калифорнии. Не верилось, что и в других районах страны армия разыгрывала такие же мелодраматические спектакли. Как и большинству американцев, солдаты и пушки никогда не казались Майклу чем-то реальным, он рассматривал их как принадлежность какой-то скучной игры для взрослых. К тому же орудие торчало между развешанным на веревке женским бельем и задней дверью плохонького домика, на крылечке которого мирно стояла бутылка молока.

Майкл направился по бульвару Уилшир к кафе, где он обычно завтракал. У двери банка на углу в ожидании открытия стояла длинная очередь. Порядок поддерживал молодой полисмен. "Леди и джентльмены! — твердил он. — Леди и джентльмены! Не нарушайте очереди! Не беспокойтесь. Ваши деньги никуда от вас не уйдут".

— Что тут происходит? — полюбопытствовал Майкл.

Полисмен раздраженно взглянул на него.

— Прошу встать в очередь, мистер, — ответил он и жестом показал туда, где кончалась длинная цепочка людей.

— Да мне не нужно в банк. У меня нет денег в этом банке. — Майкл улыбнулся. — Как и в любом другом.

Полисмен тоже улыбнулся, словно это доказательство несостоятельности Майкла сразу же превратило их в друзей.

— Торопятся взять свои денежки, — кивнул он головой на очередь, — пока на сейфы не посыпались бомбы.

Майкл взглянул на людей, жаждущих попасть в банк, и встретил их враждебные взгляды. Казалось, эти люди подозревали каждого, кто разговаривал с полисменом, в каком-то заговоре с целью лишить их денег. Все они были хорошо одеты, среди них было много женщин.

— Удерут на восток, как только получат свои деньги, — театральным шепотом с нескрываемым презрением пояснил полисмен. — Насколько мне известно, — он возвысил голос так, что все, стоявшие в очереди, могли его слышать, — в Санта-Барбаре уже высадилось десять японских дивизий. С завтрашнего дня в Американском банке разместится японский генеральный штаб.

— Я пожалуюсь на вас, — заявила полисмену суровая на вид пожилая женщина в розовом платье и голубой соломенной шляпе с широкими полями. — Вот увидите, обязательно пожалуюсь!

— Жалуйтесь на здоровье. Моя фамилия Маккарти, — спокойно отозвался полисмен.

Майкл улыбнулся и направился к кафе. Проходя мимо зеркальных витрин магазинов, он обратил внимание на то, что некоторые из них уже заклеены узкими полосками тесьмы для защиты от действия взрывной волны.

"Богатые более чувствительны ко всякого рода бедствиям, — рассуждал он про себя. — Им есть что терять, и они быстрее поддаются панике. Бедный человек не покинет Западное побережье только потому, что где-то в Тихом океане началась война. И дело тут не в патриотизме и не в стойкости — просто он не в состоянии позволить себе такой роскоши. К тому же богатые привыкли откупаться от физической и вообще от любой грязной работы, а война как раз и есть не только самая трудная, но и самая отвратительная работа".

Майкл вспомнил садовника, который прожил здесь сорок лет; пьяного от джина и собственных пророчеств Брюса, дедушка которого получил свободу в 1863 году; женщин в очереди перед банком с жадным и враждебным выражением лиц; вспомнил, как сам он сидел на краю покрытой розовым покрывалом кровати и тревожно размышлял о налогах и алиментах... И это те люди, которых воспитали для великих свершений Джефферсон и Франклин? [Джефферсон, Томас (1743-1826) — американский государственный деятель, автор декларации, провозгласившей независимость США; в 1801-1809 гг. — президент США; Франклин, Бенджамин (1706-1790) — американский ученый, дипломат и политический деятель, сторонник освобождения негров; принимал участие в подготовке Декларации независимости] Те суровые фермеры, охотники и ремесленники, которые так яростно боролись за свободу и справедливость? Это тот новый мир гигантов, который воспел Уитмен? [Уитмен, Уолт (1819-1892) — американский поэт, активный борец против рабовладения]

Майкл вошел в кафе и заказал апельсиновый сок, поджаренный хлеб и кофе.

В час дня он встретился с Кэхуном в знаменитом в Беверли-Хилс ресторане. Большой темный зал был отделан в крикливом, излюбленном театральными художниками стиле.

Прислонившись к стойке и посматривая на толпу штатских, среди которых странно выделялся своей формой высокий сержант-пехотинец, Майкл подумал, что этот зал напоминает ванную, отделанную для балканской королевы какой-нибудь продавщицей из дешевого американского магазина. Сравнение ему понравилось, и он более дружелюбно стал рассматривать загорелых полных людей в твидовых пиджаках и напудренных красавиц в шляпах самых поразительных фасонов, внимательно следивших из-за своих столиков за каждым новым посетителем. В зале царило безудержное праздничное веселье. Люди хлопали друг друга по спине, разговаривали громче и оживленнее, чем обычно, угощали друг друга вином. Обстановка напоминала Майклу час коктейля в канун Нового года в фешенебельных барах Нью-Йорка, когда все наспех закусывают в предвкушении многообещающей, веселой ночи.

Уже ходили сплетни и анекдоты о войне. Знаменитый режиссер прохаживался по залу и с деланно бесстрастным лицом нашептывал то одному, то другому из знакомых, что-де об этом не следует распространяться, но в Тихом океане у нас уже не осталось ни одного военного корабля и что в трехстах, милях от берегов Орегона обнаружен японский флот. А некий сценарист своими ушами слышал, как в парикмахерской при киностудии "Метро-Голдвин-Мейер" один из режиссеров, роняя с лица мыльную пену, решительно заявил: "Я так зол на этих желтолицых мерзавцев, что готов сейчас же бросить работу в этой дыре и отправиться в... — режиссер замялся, подыскивая наиболее подходящее словечко для выражения своего гнева и чувства гражданского долга, и наконец нашел его, — ...в Вашингтон". Рассказ сценариста пользовался успехом. Как только за столиком раздавался взрыв смеха, сценарист тотчас переходил к другому и принимался рассказывать свою шутку новым слушателям.

Кэхун был молчалив и рассеян, и Майкл понял, что его опять беспокоит язва желудка. Тем не менее по настоянию Кэхуна они выпили у стойки, прежде чем сесть за столик. Майкл никогда прежде не замечал, чтобы Кэхун пил.

Они заняли одну из кабинок, поджидая Мильтона Слипера, автора пьесы, над которой Кэхун сейчас работал, и киноартиста Кэрби Хойта: Кэхун надеялся уговорить его принять участие в постановке.

— Вот поистине одна из самых возмутительных особенностей этого города, — проворчал Кэхун. — Здесь все привыкли решать дела за ленчем. Вы не в состоянии нанять парикмахера, если сначала не дадите ему нажраться.

В зал вошел улыбающийся Фарни и легкой, величественной походкой направился к кабинкам. Он был антрепренером по меньшей мере полутораста наиболее высокооплачиваемых артистов, сценаристов и режиссеров Голливуда. Этот ресторан представлял собой его королевское владение, а время ленча — торжественный час аудиенции. Фарни хорошо знал Майкла и не раз предлагал ему режиссерскую работу в Голливуде, обещая славу и богатство.

— Хэлло. — Фарни пожал им руки. В его улыбке было что-то наглое и вместе с тем добродушное. Он усвоил эту манеру улыбаться с тех пор, как обнаружил, что такая улыбка производит неотразимое впечатление на людей, с которыми он ведет переговоры, столь неотразимое, что они соглашаются платить его клиентам больше, чем собирались вначале.

— Ну, как вам нравится? — спросил фарни таким тоном, будто война была новым фильмом, поставленным под его руководством, фильмом, которым он очень гордится.

— Никогда еще не участвовал в такой очаровательной войнишке, — в тон ему шутливо ответил Майкл.

— Сколько вам лет? — Фарни пристально посмотрел на Майкла.

— Тридцать три.

— Могу достать вам две нашивки на флоте, — заявил Фарни, — в отделе печати. Информация для радио. Хотите?

— Черт возьми! — воскликнул Кэхун. — Вы что, и на флоте подвизаетесь в качестве антрепренера?

— У меня там приятель, капитан. Ну так как? — Он снова повернулся к Майклу.

— Пока нет, — ответил Майкл. — Месяца два-три я должен подождать.

— Через три месяца, — пророческим тоном изрек Фарни, не забывая улыбаться двум блестящим красоткам в соседней кабине, — через три месяца вам останется только ухаживать за садами в Иокогаме.

— Откровенно говоря, — Майкл попытался придать своим словам самый прозаический смысл, — откровенно говоря, я хочу пойти в армию рядовым.

— Не валяйте дурака. Это еще зачем?

— Долгая история, — Майкл смутился, решив, что он все-таки проявил нескромность. — Я расскажу вам как-нибудь в другой раз.

— А вы знаете, что такое рядовой в нашей армии? Котлета — мелко рубленное мясо и немножко жиру... Ну что ж, воюйте на здоровье. — Фарни помахал рукой и отошел.

Кэхун насупившись смотрел, как два комика с громким хохотом проталкивались вдоль стойки и пожимали руки всем пьющим.

— Ну и город! — воскликнул он. — Я бы пожертвовал японскому верховному командованию пятьсот долларов и два билета на премьеры всех своих спектаклей, если бы только оно распорядилось завтра же разбомбить его... Майкл, — продолжал Кэхун, глядя в сторону. — Я хочу тебе кое-что сказать, пусть даже это будет эгоистично с моей стороны.

— Говори.

— Не уходи в армию, пока мы не поставим пьесу. Я слишком устал, чтобы действовать в одиночку. К тому же ты возишься с ней с самого начала. Слипер — ужасный прохвост, но на этот раз он написал хорошую пьесу, ее нужно обязательно поставить.

— Не беспокойся, — мягко отозвался Майкл и подумал, уж не хватается ли он во имя дружбы за этот законный на вид предлог, чтобы увильнуть от войны еще на целый сезон. — Я пока побуду здесь.

— Пару месяцев армия как-нибудь обойдется и без тебя, — сказал Кэхун. — Ведь мы все равно выиграем войну.

Он умолк, заметив, что к их кабине пробирается Слипер. Мильтон Слипер одевался, как преуспевающий молодой писатель. На нем была темно-синяя рабочая блуза и съехавший набок галстук. Это был красивый, плотный, самоуверенный человек. Несколько лет назад он написал две острые пьесы из жизни рабочего класса. Слипер уселся, не пожав руки Майклу и Кэхуну.

— О боже! — проворчал он. — И почему только мы должны встречаться в таком отвратительном месте?

— Но ведь это твоя секретарша назначила нам встречу здесь, — кротко заметил Кахун.

— У моей секретарши только две цели в жизни: окрутить венгерского режиссера из киностудии "Юниверсал" и сделать из меня джентльмена. Она из тех девушек, которые вечно твердят, что им не нравятся ваши сорочки. Знаете таких?

— Твои сорочки не нравятся и мне, — отозвался Кэхун. — Ты зарабатываешь две тысячи долларов в неделю и мог бы носить что-нибудь получше.

— Двойное виски, — заказал официанту Слипер. — Ну что ж, — громко сказал он, — дядюшка Сэм в конце концов все же решил выступить в защиту человечества.

— Ты уже переписал вторую сцену? — пропуская его слова мимо ушей, спросил Кэхун.

— Боже милосердный, Кэхун! — всплеснул руками Слипер. — Разве человек может работать в такое время, как сейчас!

— Я спросил на всякий случай.

— Кровь! Кровь на пальмах, кровь в радиопередачах, кровь на палубах... — напыщенно заговорил Слипер ("Как персонаж одной из его пьес!" — подумал Майкл), — а он спрашивает о второй сцене! Проснись, о Кэхун! Мы живем в необыкновенное, исключительное время. Недра земли содрогаются от страшного грохота. Погруженное в мрачный кошмар человечество страдает, трепещет и обливается кровью.

— Да будет тебе! — попытался остановить его Кэхун. — Побереги свой пафос для финальной сцены.

— Оставь эти дешевые бродвейские шуточки! — обиделся Слипер, и его густые, красивые брови сдвинулись. — Время для них прошло, Кэхун. Прошло навсегда. Первая сброшенная вчера бомба положила конец всяким остротам... Где этот актеришка? — Постукивая пальцами по столу, он нетерпеливо огляделся вокруг.

— Хойт предупредил, что немного задержится, — объяснил Майкл. — Но он обязательно придет.

— Мне еще нужно вернуться в студию, — заметил Слипер. — Фреди просил меня зайти во второй половине дня. Студия собирается поставить фильм о Гонолулу. Так сказать, пробудить народ Америки!

— А ты-то что будешь делать? — поинтересовался Кэхун. — Останется у тебя время закончить пьесу?

— Конечно. Я же обещал тебе.

— Ну, видишь ли... Ведь это было еще до начала войны. Я думал, что ты, возможно, пойдешь в армию...

Слипер фыркнул:

— Это еще зачем? Охранять какой-нибудь виадук в Канзас-Сити? — Он отпил большой глоток виски из бокала, поставленного перед ним официантом. — Человеку творческого труда ни к чему военная форма. Он должен поддерживать неугасимое пламя культуры, разъяснять, ради чего ведется война, поднимать настроение людей, вступивших в смертельную борьбу. Все остальное — сантименты. В России, например, творческих работников в армию не берут. Русские говорят им: пишите, выступайте на сцене, творите. Страна, которой руководят здравомыслящие люди, не посылает свои национальные сокровища на передовые позиции. Что бы вы сказали, если бы французы отправили "Монну Лизу" или "Автопортрет" Сезанна на линию Мажино? Вы бы подумали, что они сошли с ума, не так ли?

— Конечно, — согласился Майкл, на которого был устремлен сердитый взгляд Слипера.

— Так вот! — крикнул Слипер. — За каким же дьяволом мы должны отправлять туда нового Сезанна или нового да Винчи? Даже немцы не посылают на фронт артистов! Черт возьми, как мне надоели эти разговоры! — Он допил виски и с яростью посмотрел вокруг себя. — Я не могу больше ждать этого вечно опаздывающего Хойта. Я заказываю себе завтрак.

— А Фарни мог бы обеспечить тебе пару нашивок в военно-морском флоте! — чуть заметно улыбнулся Кэхун.

— Пошел он к черту, этот сводник и провокатор! — взорвался Слипер... — Эй, официант! Яичницу с ветчиной, спаржу с соусом по-голландски и двойное виски.

Хойт появился в ресторане в тот момент, когда Слипер заказывал завтрак. Он быстро прошел к столику, успев по пути пожать руки всего лишь пятерым знакомым.

— Прошу прощения, старина, — извинился он, усаживаясь на обитую зеленой кожей скамью. — Извините, что опоздал.

— Почему вы, черт возьми, никогда не можете явиться вовремя? — накинулся на него Слипер. — Вряд ли это понравится вашим поклонникам.

— Сегодня у меня был чертовски хлопотливый день в студии, старина, — ответил Хойт. — Никак не мог вырваться. — Он говорил с английским акцентом, нисколько не изменившимся за семь лет пребывания в Соединенных Штатах. В 1939 году, сразу же после вступления Англии в войну, Хойт начал хлопотать о получении американского гражданства. Во всем остальном он остался тем же щеголеватым, красивым, одаренным молодым человеком, уроженцем трущоб Бристоля, успевшим пообтереться на лондонской Пэл-Мэл, каким в 1934 году сошел с парохода на американскую землю. Сегодня Хойт выглядел рассеянным и возбужденным и ограничился легким завтраком. Никакого вина он не заказал: ему предстоял утомительный день. Он исполнял роль командира английской эскадрильи в новом фильме и должен был сниматься в сложном эпизоде в горящем самолете над Ла-Маншем, с бутафорской стрельбой и крупными планами.

Завтрак прошел натянуто. Хойт на днях обещал Кэхуну снова прочитать во время уик-энда пьесу и дать сегодня окончательный ответ, согласен ли он играть в ней. Хойт был хорошим актером — лучшего и не найти для этой роли, и если бы он отказался, то подобрать кого-нибудь вместо него оказалось бы делом нелегким. Слипер с надутым видом бокал за бокалом тянул двойное виски, а Кэхун рассеянно тыкал вилкой в тарелку.

За столиком у противоположной стены Майкл заметил Лауру в обществе двух женщин и небрежно кивнул ей. Он впервые увидел ее после развода. Восьмидесяти долларов в неделю ей не надолго хватит, подумал Майкл, если она будет сама расплачиваться в таких ресторанах. Он чуть было не рассердился на нее за расточительность, но тут же отругал себя: ему-то, собственно, что за дело? Лаура выглядела очень хорошенькой, и Майклу не верилось, что она когда-то принадлежала ему и что он мог злиться на нее. "Вот еще один человек, — грустно вздохнул он, — при мимолетной встрече с которым печально заноет сердце".

— Я перечитал пьесу, Кэхун, — с несколько неестественной торопливостью заговорил Хойт, — и должен сказать, что она мне очень понравилась.

— Прекрасно! — лицо Кэхуна стало расплываться в улыбке.

— Но, к сожалению, — тем же тоном добавил Хойт, — я, видимо, не смогу в ней играть.

Улыбка на лице Кэхуна погасла, а у Слипера вырвался какой-то нечленораздельный возглас.

— Это почему же? — спросил Кэхун.

— Видите ли, — Хойт смущенно улыбнулся, — война и все такое... Мои планы меняются, старина. Дело в том, что если я буду играть в пьесе, то, боюсь, меня сцапают в армию. Здесь же... — Он набил рот салатом и, прожевав, продолжал: — Здесь же, в кино, дело обстоит иначе. Студия уверяет, что добьется для меня отсрочки. По сведениям из Вашингтона, кинопромышленность будет считаться оборонной, а тех, кто занят в ней, не станут призывать в армию. Не знаю, как с театрами, но рисковать я не хочу... Надеюсь, вы понимаете меня...

— Еще бы, — буркнул Кэхун.

— Боже милосердный! — воскликнул Слипер. — Тогда я бегу на студию крепить оборону страны.

Он встал и, тяжело, не совсем твердо ступая, направился к выходу.

Хойт неприязненно посмотрел ему вслед.

— Терпеть не могу этого типа! Совсем не джентльмен, — заметил он и принялся усердно доедать салат.

У столика появился Ролли Вон. У него было багровое улыбающееся лицо. В руке он держал рюмку с коньяком. Он тоже был англичанин, несколько старше Хойта, и вместе с ним снимался в фильме в роли командира авиационного полка. Сегодня он был свободен и мог пить сколько душе угодно.

— Величайший день в истории Англии! — провозгласил он, обращаясь к Хойту все с той же радостной улыбкой. — Дни поражений — позади, дни побед — впереди. За Франклина Делано Рузвельта! — Он поднял рюмку, и остальные из вежливости последовали его примеру. Майкл опасался, что Ролли, раз уж он служит в английских военно-воздушных силах (хотя бы только в киностудии "Парамаунт" в Голливуде), чего доброго, хлопнет рюмкой об пол, но все обошлось благополучно. — За Америку! — Ролли снова поднял свою рюмку.

"Не сомневаюсь, что в действительности он пьет за японский флот, который, собственно, и вовлек нас в войну, — поморщился Майкл. — Но что можно взять с англичанина..."

— Мы будем драться на берегах, — декламировал Ролли, — мы будем драться в горах. — Он сел. — Мы будем драться на улицах... Больше никаких Критов, никаких Норвегии... И ниоткуда нас больше не вышвырнут!

— А знаете, старина, — остановил его Хойт, — на вашем месте я не стал бы вести подобные разговоры. Недавно я имел конфиденциальную беседу с человеком из адмиралтейства. Вы бы удивились, если бы я назвал его фамилию. Он мне объяснил все, что касается Крита.

— Что же он сказал вам о Крите? — Ролли с некоторой враждебностью уставился на Хойта.

— Все осуществляется в соответствии с генеральным стратегическим планом, дружище. Мы наносим противнику потери и отходим. Невероятно умный план! Пусть противник пользуется Критом. Что такое Крит, и кому он нужен?!

Ролли с величественным видом встал из-за стола.

— Яне могу здесь больше оставаться, — хрипло заявил он, дико сверкая глазами. — Я не могу слушать, как ренегат-англичанин оскорбляет британские вооруженные силы.

— Что вы, что вы! — попытался успокоить его Кэхун. — Садитесь.

— Что особенного я сказал, старина? — встревожился Хойт.

— Англичане проливают кровь! — Ролли стукнул кулаком по столу. — Они ведут отчаянную, беспощадную борьбу, защищая землю союзников. Англичане гибнут тысячами... а он болтает, что это делается в соответствии с каким-то планом! "Пусть противник пользуется Критом..." Знаете, Хойт, я давно наблюдаю за вами и пытаюсь понять, что вы за птица. Боюсь, как бы мне не пришлось поверить тому, что говорят о вас люди.

— Послушайте, дружище! — Хойт покраснел, его голос зазвучал пронзительно, срываясь на высоких-нотах. — Я думаю, что вы просто-напросто жертва страшного недоразумения.

— Вот если бы вы были в Англии, — с угрозой проговорил Ролли, — вы бы запели совсем по-другому. Вас отдали бы под суд еще до того, как вы сказали бы десяток слов. Вы же распространяете уныние и панику, а это в военное время, да будет вам известно, является уголовным преступлением.

— Ну, знаете... — едва слышно пробормотал Хойт. — Ролли, старина!

— Хотел бы я знать, кто вам за это платит. — Ролли вызывающе выставил подбородок к самому лицу Хойта. — Очень хотел бы... и не надейтесь, что все это останется между нами. Об этом узнают все англичане этого города. Можете не сомневаться. "Пусть противник пользуется Критом"! Каково, а? — Он с силой поставил рюмку на стол и отправился обратно к стойке.

Хойт вытер платком вспотевший лоб и с тревогой посмотрел по сторонам, пытаясь определить, кто из окружающих слышал эту тираду.

— Боже мой! — горестно покачал он головой. — Вы даже не представляете, как трудно сейчас быть англичанином! Вокруг либо сумасшедшие, либо неврастеники, и ты не смеешь разинуть рот... — Он встал. — Надеюсь, вы простите меня, но я в самом деле спешу в студию.

— Пожалуйста, — ответил Кэхун.

— Очень жаль, что я не смогу участвовать в пьесе, но вы же сами видите, как все складывается.

— Да, конечно.

— Всего хорошего.

— До свидания. — Кэхун кивнул все с тем же бесстрастным выражением лица.

Они с Майклом молча смотрели на красивую спину элегантного киноактера, получающего семь с половиной тысяч долларов в неделю. Хойт прошел мимо стойки, мимо защитника Крита и отправился на студию "Парамаунт", где сегодня в десяти милях от английского побережья должен был загореться на фоне декоративных облаков его бутафорский самолет.

— Если бы у меня и не было язвы, — вздыхая, проговорил наконец Кэхун, — то теперь она все равно появилась бы. — Он подозвал официанта и попросил счет.

Майкл увидел, что к их столику направляется Лаура. Он углубился было в изучение своей тарелки, но Лаура остановилась перед ними.

— Пригласите меня сесть, — сказала она.

Майкл равнодушно взглянул на нее, Кэхун же сразу заулыбался.

— Хэлло, Лаура, — приветствовал он ее. — Может, ты присядешь с нами?

Лаура не заставила себя просить и заняла место напротив Майкла.

— Я все равно сейчас ухожу, — добавил Кэхун и, прежде чем Майкл успел что-нибудь возразить, оплатил счет и поднялся. — Вечером встретимся, Майкл, — бросил он на ходу и медленно побрел к двери. Майкл проводил его взглядом.

— Ты мог бы быть повежливее, — проговорила Лаура. — Мы разведены, но это не значит, что мы не можем оставаться друзьями.

Майкл взглянул на сержанта, который пил пиво за стойкой. Сержант заметил Лауру, когда она шла по залу, и сейчас смотрел на нее с откровенной жадностью.

— Я вообще не одобряю так называемых дружественных разводов, — пожал плечами Майкл. — Если люди развелись, то никакой дружбы между ними быть не может.

Веки Лауры дрогнули. "О боже мой! — подумал Майкл. — Она все еще не отвыкла плакать по каждому поводу".

— Я просто подошла, чтобы предупредить тебя... — робко проговорила Лаура.

— Меня? О чем? — удивленно спросил Майкл.

— Чтобы ты не сделал какого-нибудь необдуманного шага. Я имею в виду войну.

— Я и не собираюсь.

— А может, ты все-таки предложишь мне что-нибудь выпить? — тихо сказала Лаура.

— Официант, два виски с содовой! — попросил Майкл.

— Я слышала, что ты в Лос-Анджелесе.

— Да. — Майкл снова взглянул на сержанта, который по-прежнему не спускал глаз с Лауры.

— Я надеялась, что ты позвонишь мне.

"Вот они, женщины! — мысленно усмехнулся Майкл. — Они ухитряются играть своими чувствами, как жонглеры шарами".

— Я был занят, — ответил он. — Как у тебя дела?

— Неплохо. Сейчас я занята на пробной съемке в студии "Фоке".

— Желаю успеха.

— Спасибо.

Сержант у стойки принял позу, которая позволяла ему, не вытягивая шею, разглядывать Лауру. Майкл понимал, почему он проявляет такой интерес к его бывшей жене. В своем строгом черном платье и крохотной, сдвинутой за затылок шляпке она выглядела прямо-таки очаровательной. На лице сержанта ясно читалось выражение одиночества и затаенного желания. Военная форма особенно подчеркивала эти чувства.

"Вот оно, одинокое человеческое существо, барахтающееся в водовороте войны. — Майкл задумчиво посмотрел на сержанта. — Возможно, завтра его пошлют умирать за какой-нибудь покрытый джунглями остров, названия которого никто и не слышал, или месяц за месяцем, год за годом гнить в забытом богом и людьми гарнизоне. У него, вероятно, нет в городе ни одной знакомой девушки, а тут, в этом дорогом ресторане, он видит штатского чуть постарше себя, который сидит с красивой женщиной... Возможно, он представляет сейчас, как я буду беззаботно пьянствовать и развратничать то с одной хорошенькой девушкой, то с другой, а ему придется в это время обливаться потом, плакать и умирать вдали от родины..."

У Майкла возникла безумная мысль — подойти к сержанту и сказать: "Послушай, я угадываю твои мысли, но ты ошибаешься. Я не собираюсь проводить время с этой женщиной ни сегодня, ни когда-либо вообще. Будь это в моих силах, я отправил бы ее сегодня с тобой. Клянусь богом".

Но он не мог этого сделать. Он продолжал сидеть, чувствуя себя виноватым, словно присвоил награду, предназначенную кому-то другому. Майкл понимал, что отныне эта мысль не даст ему покоя. Всякий раз, входя в ресторан с девушкой и заметив там одинокого солдата, он будет испытывать чувство вины; всякий раз, нежно и нетерпеливо прикасаясь к женщине, он будет чувствовать, что она куплена чьей-то кровью.

— Майкл! — обратилась к нему Лаура и с легкой улыбкой посмотрела на него поверх своего бокала. — Что ты делаешь сегодня вечером?

Майкл оторвал взгляд от сержанта.

— Буду работать, — ответил он. — Ты допила виски? Мне пора идти.

10

Если бы не ветер, можно было бы кое-как терпеть. Христиан тяжело заворочался под одеялом и провел кончиком языка по обветренным губам. Песок... Всюду этот проклятый песок! Ветер нес его с невысоких каменистых хребтов и злобно швырял в лицо, в глаза, забивал горло и легкие.

Христиан с трудом приподнялся и сел, кутаясь в одеяло. Только начинало светать, и пустыня все еще была скована безжалостным холодом ночи. У него стучали зубы. Пытаясь согреться, он сидя сделал несколько вялых движений.

Некоторые из солдат спали. Христиан с удивлением и ненавистью посмотрел на них. Гарденбург и пятеро солдат лежали у самого гребня. Над зубчатой кромкой виднелась только голова Гарденбурга. Лейтенант внимательно рассматривал в бинокль расположившуюся неподалеку транспортную колонну англичан. На нем была длинная толстая шинель, но даже под ее складками было видно, как напряглось его тело.

"Черт бы его побрал! — мысленно выругался Христиан. — Да уж спит ли он когда-нибудь? Вот было бы здорово, если бы Гарденбурга сейчас убили!"

Христиан с наслаждением стал развивать эту мысль, но тут же отбросил ее и вздохнул. Нет, это невозможно. В это утро могут убить всех, только не Гарденбурга. Достаточно раз взглянуть на него, чтобы понять: этот выживет до конца войны.

Гиммлер, лежавший у гребня рядом с Гарденбургом, осторожно, стараясь не поднимать пыли, сполз вниз, разбудил спавших и что-то шепнул каждому из них. Солдаты зашевелились, двигаясь с осторожностью людей, которые находятся в темной комнате, сплошь заставленной хрупкой стеклянной посудой.

Гиммлер на четвереньках добрался до Христиана и осторожно присел рядом с ним.

— Он тебя вызывает, — шепнул он, хотя до англичан было добрых триста метров.

— Хорошо, — не двигаясь ответил Христиан.

— Гарденбург добьется, что нас всех перебьют, — пожаловался Гиммлер. Он заметно похудел, его давно небритое, заросшее щетиной лицо имело болезненный вид, глаза запали, как у пойманного, затравленного зверя. С тех пор как три месяца назад под Бардией над ними разорвался первый снаряд, Гиммлер перестал паясничать и забавлять офицеров своими шуточками. Казалось, что унтер-офицера подменили, что с прибытием в Африку в него вселился кто-то другой, тощий и отчаявшийся, а дух прежнего добродушного весельчака уютно устроился где-то в захолустном уголке Европы и преспокойно поджидает возвращения Гиммлера, чтобы вновь завладеть его телом.

— Он лежит себе там, наблюдает за томми [прозвище английских солдат] и напевает, — снова зашептал Гиммлер.

— Напевает? — переспросил Христиан и тряхнул головой, чтобы отогнать сон.

— Напевает и улыбается. Он не спал всю ночь. С той минуты, как колонна остановилась там вчера вечером, он лежит, не отрывая глаз от бинокля, и все улыбается. — Гиммлер со злостью взглянул в ту сторону, где у гребня притаился лейтенант.

— Нет бы ударить по англичанам вчера вечером. Мы легко бы расправились с ними, но он, видите ли, боится, что какой-нибудь томми, не дай бог, спасется. И вот пожалуйста! Мы должны торчать тут целых десять часов и ожидать наступления дня, чтобы прикончить их всех до одного. Ведь какую тогда можно будет написать реляцию! — Гиммлер раздраженно плюнул на непрерывно пересыпающийся под ветром песок. — Вот увидишь, он дождется, что нас всех тут прихлопнут.

— Сколько всего англичан? — спросил Христиан. Он сбросил наконец одеяло и, дрожа от холода, нагнулся, чтобы взятье земли свой тщательно завернутый автомат.

— Восемьдесят, — ответил Гиммлер и с горечью осмотрелся по сторонам. — А нас тринадцать. Тринадцать! Только этот сукин сын мог взять с собой в дозор тринадцать человек. Не двенадцать, не четырнадцать, не...

— Они уже проснулись? — перебил его Христиан.

— Да. Кругом у них часовые. Просто чудо, что они до сих пор нас не обнаружили.

— Чего же он ждет? — Христиан посмотрел на лейтенанта, лежавшего под самым гребнем в позе притаившегося зверя.

— А ты сам его спроси, — буркнул Гиммлер. — Он, может, ждет, что приедет Роммель — полюбоваться на его действия и после завтрака пришпилить ему орден.

Лейтенант соскользнул с верхушки склона и нетерпеливо махнул Христиану. Дистль и Гиммлер медленно поползли ему навстречу.

— Решил сам навести миномет, — продолжал ворчать Гиммлер. — Мне он, видите ли, не доверяет, я, видите ли, недостаточно учен. Всю ночь ползал взад и вперед, забавляясь подъемным механизмом. Ей-богу, если бы нашего лейтенанта осмотрели доктора, они тут же надели бы на него смирительную рубаху.

— Живо! Живо! — хрипло прошептал Гарденбург. Приблизившись к нему, Христиан заметил, что глаза его буквально горят от счастья. Лейтенант давно побрился, его фуражка была вся в песке, но выглядел он таким свеженьким, словно проспал десять часов подряд.

— Через минуту все по местам, — приказал Гарденбург. — Без моего приказания никто не должен шевелиться. Первым открывает огонь миномет. Сигнал рукой я подам отсюда.

Стоя на четвереньках, Христиан кивнул головой.

— По сигналу два пулемета выдвигаются на этот гребень и при поддержке стрелков ведут непрерывный огонь, пока я не скомандую отбой. Ясно?

— Так точно, господин лейтенант, — шепотом ответил Христиан.

— Корректировать огонь миномета буду я сам. Минометному расчету все время следить за мной. Понятно?

— Так точно, господин лейтенант, — повторил Христиан. — Когда мы откроем огонь?

— Когда я найду нужным. А сейчас обойдите людей, проверьте, все ли в порядке, и возвращайтесь ко мне.

— Слушаюсь.

Христиан и Гиммлер повернулись и поползли к миномету, около которого рядом с минами скорчились солдаты расчета.

— Если бы только этот ублюдок получил сегодня пулю в задницу, я умер бы счастливейшим человеком на земле, — вполголоса заметил Гиммлер.

— Замолчи, — огрызнулся Христиан, которому стала передаваться нервозность унтер-офицера. — Занимайся своим делом, а лейтенант сам о себе позаботится.

— Обо мне беспокоиться нечего, — обиделся Гиммлер. — Никто не может сказать, что я не выполняю свой долг.

— Никто этого и не говорит.

— Но ты-то хотел сказать, — сварливо ответил Гиммлер, радуясь возможности поспорить со своим постоянным врагом и хотя бы на минуту "забыть о восьмидесяти англичанах, расположившихся в каких-нибудь трехстах метрах.

— Заткнись! — оборвал его Христиан и перевел взгляд на дрожавших от холода минометчиков. Один из них — новичок Шенер непрерывно зевал. Когда он открывал и закрывал рот, его губы нелепо тряслись. Но в общем расчет был наготове. Христиан передал солдатам приказ лейтенанта и, стараясь не пылить, пополз дальше, к пулеметному расчету из трех человек, расположившемуся на правом фланге возвышенности.

Люди и здесь были в готовности. Целая ночь ожидания в непосредственной близости от противника, находившегося сразу за невысоким скалистым хребтом, сказалась на всех. Две разведывательные машины и гусеничный транспортер стояли едва прикрытые небольшой высоткой. Если бы появился английский разведывательный самолет, все пошло бы прахом. Люди то и дело, как и весь вчерашний день, тревожно посматривали на ясное бескрайнее небо, освещенное первыми утренними лучами. К счастью, солнце, пока еще низкое, но уже нестерпимо яркое, поднималось у них за спиной. Еще примерно час оно будет слепить англичанам глаза.

За последние пять недель Гарденбург уже третий раз водил их в тыл английских позиций, и Христиан не сомневался, что лейтенант сам напрашивается в штабе батальона на подобные задания. Здесь, на крайнем правом фланге постоянно меняющейся линии фронта, в безводной и лишенной дорог пустыне, кое-где покрытой колючим кустарником, войск было мало. На большом удалении друг от друга были разбросаны отдельные посты, между которыми бродили патрули обеих сторон, и обстановка была совсем иной, чем у побережья, где проходила важная дорога с пунктами водоснабжения. Там была сосредоточена основная масса войск, а ожесточенный артиллерийский огонь и воздушные налеты не прекращались ни днем ни ночью. А здесь над пустыней нависло тяжелое молчание, насыщенное каким-то тревожным предчувствием.

"Прошлая война, — думал Христиан, — в некотором отношении была лучше. Конечно, и тогда в окопах шла ужасная бойня, но все было как-то более организованно. Вы регулярно получали еду, чувствовали, что все совершается в соответствии с установившимся порядком и даже опасность приходит обычным, известным путем. В окопе над вами не так тяготеет власть вот такого сумасшедшего искателя славы, — продолжал размышлять Христиан, медленно подползая к Гарденбургу, который снова улегся у гребня возвышенности и рассматривал англичан в бинокль. — В шестидесятом году этот маньяк станет, чего доброго, начальником немецкого генерального штаба, и да поможет тогда бог немецкому солдату!"

Не поднимая головы над гребнем. Христиан осторожно опустился на песок рядом с лейтенантом. От листьев полузасохшего кустарника, цеплявшегося за камни, исходил слабый кисловатый запах.

— Все готово, лейтенант, — доложил Христиан.

— Хорошо, — не двигаясь отозвался Гарденбург.

Христиан снял фуражку, осторожно поднял голову и посмотрел через гребень.

Англичане кипятили чай. Из небольших жестянок, наполовину наполненных песком, пропитанным бензином, поднималось бледное пламя. Вокруг с эмалированными кружками в руках стояли люди. Время от времени на блестящей эмали кружек вспыхивали яркие солнечные зайчики, и тогда казалось, что люди вдруг начинают тревожно перебегать с места на место.

Отсюда, на расстоянии в триста метров, англичане казались детьми, а их покрытые камуфляжной раскраской грузовики и легковые машины — поломанными игрушками. У пулеметов, установленных на кабине каждого грузовика, стояли часовые. Но в целом сцена напоминала воскресный пикник горожан, которые оставили жен дома и решили в мужской компании провести утро на свежем воздухе. Среди машин все еще валялись одеяла: на них ночью спали солдаты. Кое-кто из англичан брился, поставив перед собой полную чашку воды. "Должно быть, у них воды хоть отбавляй, — механически подумал Христиан, — если они так щедро ее расходуют".

Грузовиков было шесть: пять открытых, груженных ящиками с продуктами, и один крытый, очевидно с боеприпасами. К кострам один за другим стали подходить часовые с винтовками в руках.

"Англичане, должно быть, чувствуют себя в полной безопасности, — размышлял Христиан, — здесь, в тылу, в пятидесяти километрах от передовых позиций, совершая обычный рейс на свои южные посты. Они даже не сочли нужным окопаться, и теперь им негде укрыться, разве только за грузовиками". Не верилось, что восемьдесят человек могут так беспечно и так долго расхаживать под прицелом противника, который ждет только мановения руки, чтобы открыть убийственный огонь. Было странно видеть, как они спокойно бреются, готовят чай. "Ну что ж, если уж кончать с ними, так именно сейчас..."

Христиан взглянул на Гарденбурга. На лице лейтенанта застыла слабая улыбка, он, как еще раньше подметил Гиммлер, и в самом деле что-то напевал. Улыбка его казалась почти нежной — так улыбался бы взрослый, наблюдая за трогательными, неуклюжими движениями малыша. Гарденбург медлил с сигналом, и Христиану не оставалось ничего иного, как устроиться на песке с таким расчетом, чтобы видеть все происходящее внизу, и ждать.

Но вот вода у англичан закипела, о чем свидетельствовали относимые ветром фонтанчики пара. Христиан видел, как томми принялись по-домашнему отмеривать в кипяток чай и сахар из баночек и мешочков и добавлять сгущенное молоко. "Они не скупились бы, — усмехнулся про себя Христиан, — если бы знали, что им ничего не потребуется на ленч и на обед".

Он видел, как от окруженных солдатами костров отделилось по одному человеку. Они собрали кульки и баночки и тщательно уложили их в грузовики. Англичане по очереди черпали кипящую жидкость и, наполнив чашки, уступали место другим. Получив завтрак, люди усаживались на песок, и временами порывы ветра доносили обрывки их болтовни и смеха. Христиан с завистью облизал губы. Уже двенадцать часов у него во рту не было и маковой росинки, после выхода из расположения роты он не пил ничего горячего. Ему казалось, что он ощущает сильный, приятный аромат и чуть ли не вкус крепкого, горячего чая.

Гарденбург по-прежнему не шевелился. Та же улыбка, то же режущее слух мурлыканье... "Чего он ждет, черт бы его побрал? Чтобы нас обнаружили? Хочет обязательно подраться, вместо того чтобы хладнокровно убивать из-за укрытия? Или он ожидает, пока нас не заметят с самолета?" Христиан оглянулся. Немцы лежали в напряженных, неестественных позах, не спуская тревожных взглядов с лейтенанта. Солдат справа от Христиана с трудом глотнул пересохшим ртом, и звук этот прозвучал как-то неестественно громко.

"А ведь он наслаждается! — мысленно воскликнул Христиан, снова взглянув на Гарденбурга. — Нет, армия не имеет права доверять солдат такому человеку. И без того не сладко".

Покончив с завтраком, англичане, рассевшиеся между грузовиками, принялись набивать свои трубки и задымили сигаретами. Это придавало всей картине еще более мирный вид, подчеркивало царившую среди солдат противника атмосферу довольства и беспечности, и Христиану мучительно захотелось курить. Конечно, на таком расстоянии трудно было как следует рассмотреть англичан, но они казались самыми обыкновенными томми — худощавыми и низкорослыми в своих шинелях, как всегда флегматичными и неторопливыми. Некоторые из них тщательно вычистили песком свою посуду, а затем направились к грузовикам и принялись скатывать одеяла. Часовые у пулеметов, установленных на машинах, соскочили на песок, собираясь позавтракать. Минуты две-три у пулеметов никого не было.

"Так вот чего ждал Гарденбург!" — догадался Христиан и быстро осмотрел солдат, проверяя, все ли готовы. Никто из немцев не пошевелился, они по-прежнему лежали, скорчившись в неудобных позах.

Христиан взглянул на Гарденбурга. Если лейтенант и заметил, что у английских пулеметов никого нет, то не подал виду. На губах у него играла все та же легкая улыбка, и он по-прежнему что-то напевал.

Самое безобразное у Гарденбурга — его зубы. Большие, широкие, кривые и редкие. Легко представить, с каким шумом он втягивает в себя жидкость, когда пьет. А как он доволен собой! Это прямо-таки написано на его лице, когда он, невозмутимо улыбаясь, смотрит в бинокль. Он знает, что все не сводят с него глаз, что все ждут, когда наконец он прекратит своим сигналом эту томительную пытку. Он знает, что все ненавидят его, боятся и не понимают.

Христиан усиленно замигал и снова, словно сквозь дымку, посмотрел на англичан, стараясь хоть на мгновение забыть насмешливое, с тонкими чертами лицо Гарденбурга. Места у пулеметов не спеша занимали новые часовые. Один из них — светловолосый, без фуражки — курил сигарету. Солдат расстегнул воротник, греясь в лучах поднимающегося солнца. Он стоял, удобно опираясь спиной на высокий железный борт, на губе у него висела сигарета, руки лежали на пулемете, направленном прямо на Христиана.

"Ну вот, — разозлился Христиан, — Гарденбург-таки упустил благоприятную возможность! Чего же, в конце концов, он ждет?.. Надо было, пока я мог, побольше узнать о нем у Гретхен. Что руководит им? Чего он добивается? Почему он стал таким угрюмым?.. Какой к нему нужен подход?.. Да ну давай же, давай, — умолял Христиан лейтенанта, заметив, что два английских офицера с лопатками и туалетной бумагой в руках направились в сторону от колонны... — Давай же скорее сигнал!.."

Но Гарденбург не шевелился.

Христиан почувствовал, что во рту у него совсем пересохло, и судорожно пытался проглотить слюну. Ему было холодно — холоднее, чем в ту минуту, когда он проснулся. У него начали трястись плечи, и он никак не мог унять дрожь. Язык распух, превратился в огромный шершавый комок, на зубах хрустел песок. Он взглянул на свою руку, лежавшую на затворе автомата, и попытался пошевелить пальцами. Они плохо повиновались ему, словно принадлежали кому-то другому.

"Я не смогу выстрелить! — Христиану казалось, что он сходит с ума. — Он подаст сигнал, а я не смогу даже поднять автомат". Он почувствовал резь в глазах и мигал до тех пор, пока не выступили слезы. Сквозь туманную пелену восемьдесят англичан внизу, грузовики и костры показались ему бесформенной колышущейся массой.

"Нет, это уж слишком! Лежать здесь так долго и наблюдать, как люди, которых ты намерен убить, просыпаются, готовят завтрак, отправляются освободить желудок! Теперь уже человек пятнадцать — двадцать, спустив брюки, присели в стороне от грузовиков... Таков солдатский распорядок в любой армии... Если тыне сходишь по своей надобности через десять минут после завтрака, то, вероятно, не найдешь другого времени в течение всего дня... Отправляясь на войну с развевающимися знаменами, под грохот барабанов и пение горнов, маршируя по чисто подметенным улицам, даже не представляешь себе, что это значит — десять часов лежать в ожидании на холодном, колючем песке в таком месте, куда раньше не заглядывали даже бедуины; лежать и наблюдать, как двадцать англичан отправляют свои естественные надобности в киренаикской пустыне. Вот что следовало бы сфотографировать Брандту для "Франкфуртер цейтунг".

Христиан услышал странные, ритмичные звуки и медленно повернулся. Рядом с ним радостно хихикал Гарденбург.

Христиан отвернулся и закрыл глаза. "Нет, конечно же, это должно кончиться, — сказал он себе. — Кончится хихиканье, кончится утренний туалет англичан, наступит конец и лейтенанту Гарденбургу, Африке, солнцу, ветру, войне..."

Позади Христиана послышался какой-то шум. Он открыл глаза и мгновение спустя увидел разрыв мины. Он понял, что Гарденбург подал сигнал. Мина попала в светловолосого юношу — того, что только сейчас стоял в грузовике и курил. Юноша исчез.

Машина загорелась. Мины одна за другой рвались среди грузовиков. Выдвинутые на гребень возвышенности пулеметы открыли огонь по колонне. Маленькие фигурки, нелепо раскачиваясь, разбегались во всех направлениях. Люди, присевшие в стороне от грузовиков, поднялись и, придерживая брюки, побежали, сверкая ягодицами, спотыкаясь и падая. Какой-то солдат помчался прямо к высоте, где сидели немцы, словно не соображая, что отсюда и ведется огонь. Уже метрах в ста, не больше, он заметил пулеметы. Несколько секунд он стоял как вкопанный, потом повернулся и бросился бежать обратно, придерживая одной рукой брюки. Кто-то из немцев небрежно, словно между делом, застрелил его.

Корректируя огонь миномета, Гарденбург время от времени принимался хихикать. Две мины попали в грузовик с боеприпасами, и машина взорвалась. На месте взрыва всплыл огромный клуб дыма, осколки просвистели над головами немцев. Перед грузовиками на песке там и тут валялись убитые. Английский сержант собрал горстку уцелевших солдат и, беспорядочно стреляя с бедра, бегом повел их на высоту. Один из немцев выстрелил в сержанта; он упал, но тут же приподнялся и продолжал стрелять сидя, пока его не сразила вторая пуля. Сержант ткнулся головой в песок, вытянулся и замер. Люди, которых ему удалось собрать, в беспорядке устремились к грузовикам, но полегли все до одного, настигнутые пулями немцев.

Минуты через две со стороны англичан уже не было слышно ни одного выстрела. Сильный ветер уносил в сторону дым горящих грузовиков. Кое-где на песке бились в конвульсиях умирающие.

Гарденбург встал и поднял руку. Огонь прекратился.

— Дистль! — приказал он, окидывая взглядом горящие грузовики и мертвых англичан. — Продолжать пулеметный огонь.

— Что, господин лейтенант? — тупо спросил Христиан, поднимаясь с земли.

— Продолжайте вести огонь из пулеметов.

Христиан взглянул на разгромленную колонну. Все было мертво, только шевелились языки пламени, пожиравшего грузовики.

— Слушаюсь, господин лейтенант.

— Прочесать огнем весь участок. Через две минуты мы спустимся туда. Я хочу, чтобы там не оставалось ничего живого. Вы поняли?

— Так точно.

Христиан приказал обоим расчетам продолжать огонь, пока не поступит новое распоряжение.

Пулеметчики с недоумением посмотрели на Христиана и молча заняли свои места. Захлебывающийся, раздраженный треск пулеметов казался каким-то неуместным сейчас, когда смолкли все окрики и молчало другое оружие. Солдаты один за другим поднялись на гребень и стали наблюдать, как пули отскакивают от земли, ударяются в мертвых и поражают раненых, заставляя их подпрыгивать и корчиться на гонимом ветром песке.

Одна из пуль попала в притаившегося у костра английского солдата. Он сел, запрокинул голову и пронзительно закричал, дико размахивая руками. Человеческий крик, такой неожиданный на фоне сухого треска пулеметов, донесся до гребня. Пулеметчики прекратили огонь.

— Продолжать огонь! — заорал Гарденбург.

Крик оборвался, и сраженный пулеметной очередью англичанин откинулся на спину.

Солдаты как зачарованные наблюдали за этой сценой. На их лицах был написан ужас. Только у Гарденбурга выражение лица было совсем иным. Скривив рот, оскалив зубы и полузакрыв глаза, он прерывисто дышал, испытывая ни с чем не сравнимое наслаждение. Христиан попытался вспомнить, на чьем лице он видел точно такое же самозабвенное выражение... Ну конечно, на лице Гретхен в самые интимные мгновения. "До чего же они похожи друг на друга! Прямо как родные!" — подумал Христиан.

Пулеметы все еще вели огонь, и их ровный дробный стук уже стал казаться солдатам почти таким же привычным, как грохот завода в соседнем квартале родного города. Двое из стоявших на гребне солдат вынули сигареты и закурили с самым равнодушным видом, явно пресыщенные однообразием того, что происходило у них на глазах.

"Вот она, солдатская жизнь! — подумал Христиан, взглянув на корчившиеся внизу тела. — Если бы они остались в Англии, с ними бы ничего не случилось. И кто знает, не угостит ли меня завтра свинцом какой-нибудь парень из лондонского Ист-Энда?"

Христиан внезапно почувствовал прилив гордости. Конечно, приятно сознавать, что ты выше поляков, чехов, русских, итальянцев, но самое главное, что ты живой, а потому несравненно выше любого мертвого, кем бы он ни был. Он вспомнил красивых, томных, молодых англичан, которые приезжали в Австрию кататься на лыжах. В кафе они всегда разговаривали громко и самоуверенно и не обращали на окружающих никакого внимания. "Надеюсь, — подумал Христиан, — что среди тех изуродованных офицеров, что валяются сейчас внизу, уткнувшись лицом в окровавленный песок, есть кое-кто из этих юных лордов".

Гарденбург взмахнул рукой.

— Прекратить огонь! — скомандовал он.

Пулеметы смолкли. Ближайший к Христиану пулеметчик громко вздохнул, вытер с лица обильный пот и устало облокотился на замолкнувший ствол.

— Дистль! — окликнул Гарденбург.

— Слушаю, господин лейтенант.

— Мне нужны пять солдат и вы. — Он направился вниз, к затихшему полю боя, утопая ногами в глубоком песке, сползающем со склона.

Христиан жестом приказал пяти ближайшим солдатам следовать за ним и двинулся за лейтенантом.

Гарденбург неторопливо, словно собирался принимать парад, зашагал к грузовикам, неловко размахивая руками в такт своим шагам. Дистль и солдаты двигались позади. Они приблизились к англичанину, который так глупо бросился на огонь немцев. Он был сражен несколькими пулями в грудь. Среди пропитанных кровью лохмотьев его куртки торчали осколки ребер, но он еще дышал и молча взглянул на них. Гарденбург вынул пистолет, передернул затвор, небрежно выпустил в голову англичанина две пули и все тем же неторопливым шагом двинулся дальше.

Они подошли к куче распростертых на песке тел. Здесь лежало человек шесть. Все они казались мертвыми, однако Гарденбург приказал: "Прикончить их!", и Христиан, не целясь, несколько раз выстрелил в убитых. Он ничего при этом не почувствовал.

Немцы остановились около костров, и Христиан рассеянно отметил, что в жестянках с песком, превращенных в самодельные очаги, были проделаны аккуратные отверстия для тяги. Видимо, жестянки давно уже служили солдатам верой и правдой. В воздухе стоял тяжелый запах чая, паленой шерсти, тлеющей резины и горелого мяса — он доносился из грузовиков, из которых не успели выскочить солдаты. Один из англичан, весь объятый пламенем, сумел выскочить из машины. С обожженной, почерневшей головой он лежал на боку в какой-то настороженной позе. Здесь же, среди рассыпанного чая, банок с солониной и сахаром, валялись две оторванные миной ноги.

Другой солдат сидел, прислонившись спиной к колесу машины, голова у него держалась лишь на лоскутке кожи. Христиан посмотрел на повисшую голову. Лицо с сильными челюстями, несомненно, принадлежало рабочему. На нем застыло столь характерное для англичан выражение внешнего добродушия и скрытого упорства. Изо рта, заставляя губы кривиться в насмешливой улыбке, торчала вставная челюсть. У него были чисто выбритые покрасневшие щеки и седеющие виски. "Один из тех, кто брился утром, — решил Христиан. — Тот самый аккуратный солдат, какого можно найти в любом взводе. В это утро ему можно было и не беспокоиться!.."

То там, то здесь шевелились руки и раздавались стоны. Солдаты разошлись в разные стороны, и отовсюду послышались одиночные выстрелы. Гарденбург подошел к головной машине, по всем признакам принадлежавшей начальнику колонны, и стал рыться в поисках документов. Он взял несколько карт, отпечатанных на машинке приказов, извлек из полевой сумки фотографию светловолосой женщины с двумя детьми, потом поджег машину.

Отойдя в сторону, они вместе с Христианом смотрели, как горит автомобиль.

— А нам повезло: они остановились как раз там, где нужно, — усмехнулся Гарденбург. Христиан тоже улыбнулся. Это никак не похоже на его первый опереточный бой на подступах к Парижу. Это совсем не то, что спекуляция и полицейская служба в Ренне. Это было именно то, к чему они готовились, это была война, а мертвецы, валявшиеся на песке, составляли их реальный, конкретный вклад в завоевание победы. И победа эта близка. На помощь американцев англичанам особенно рассчитывать не приходится.

— Ну ладно! — крикнул солдатам Гарденбург. — Те, кого вы не добили, могут добираться домой пешком. Возвращайтесь на высоту.

Гарденбург и Христиан пошли обратно. На гребне высоты, на фоне неба четко вырисовывались фигуры наблюдающих за ними солдат. "Какими уязвимыми они кажутся, — озабоченно подумал Христиан, — какими одинокими в этой бескрайней пустыне, и как хорошо, что я не один, что они со мной..."

Они прошли мимо полуобнаженного английского офицера. У него была нежная, бледная кожа аристократа.

— Помните, какой у него был вид, когда раздались первые выстрелы? — усмехнулся Гарденбург. — А как он бежал, пытаясь жестами приказать что-то своим солдатам и одновременно придерживая брюки?.. Капитан армии его величества английского короля... Готов биться об заклад, что в Сандхерсте [военное училище в Англии] их не обучают, как вести себя в подобных случаях!

Гарденбург рассмеялся. Комизм всплывавших в его памяти сцен действовал на него все сильнее и сильнее. В конце концов он даже вынужден был остановиться. Согнувшись, упираясь руками в колени и задыхаясь, Гарденбург хохотал, как безумный, и ветер тут же уносил его смех.

Христиан тоже засмеялся. Вначале он крепился, но потом смех охватил его с такой силой, что он стал беспомощно раскачиваться из стороны в сторону. Глядя на корчившихся от хохота лейтенанта и унтер-офицера, начали посмеиваться и остальные. Сначала они только хихикали, но смех Гарденбурга и Христиана был таким заразительным, что вскоре и пять сопровождавших их солдат, и пулеметчики на гребне захохотали во все горло. Звуки дикого смеха неслись над испещренной воронками пустыней, над неподвижно распростертыми телами и потухающим пламенем костров, на которых английские солдаты готовили завтрак, над разбросанными винтовками, над потешными лопатками, которыми так и не успели воспользоваться англичане, над горящими грузовиками и над мертвецом, что сидел, прислонившись к колесу, с полуоторванной головой и вставной верхней челюстью, торчавшей из судорожно искривленного рта.

Дальше