Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Бранко Чопич.

Мать

В просторной комнате большого дома, принадлежавшего Шкундричу, разместился штаб отряда, тут же, как по некоему заведенному обычаю, располагались, сменяя друг друга, штабы отдельных партизанских батальонов, заброшенных в эти места превратностями военной судьбы и переменами боевой обстановки. Временами мимоходом сюда забегали скоротать ночь связные из других отрядов, живые, смекалистые парни, или ненароком из тумана и сумерек вдруг появлялся какой-нибудь отряд и так же неожиданно исчезал на заре.

Дом этот был одним из тех старинных, грубо и солидно сколоченных строений, которые почти не поддаются разрушительному влиянию ненастья и времени. Напротив, с годами они как бы становятся крепче и с большим упорством противостоят любой непогоде и порче. Придет пора, и дом, поставленный на сухой, каменистый грунт, как бы поблекнет, сольется со своим окружением и в таком неизменном виде простоит еще не один десяток лет. У каждой двери появится свой особый скрип, который нетрудно будет различить даже во сне. Всякая вещь в доме обретет свое постоянное место, а кровля порастет травой — и потечет жизнь, однообразная и тихая, без неожиданных поворотов судьбы.

Дом построил сорок лет назад Стево Шкундрич, поселенец из Лики, общительный человек, глава многочисленной семьи.

После краткого и призрачного благополучия, наступившего по окончании первой мировой войны, когда любая женщина могла похвастаться хилядаркой{7}, внушительное семейство Шкундрича стало быстро распадаться. Один из трех его братьев, первенец, задавленный налогами, которые взимались в ту пору для возмещения военных расходов, продал свой земельный надел и перебрался в Банат. Младший брат, человек крутого нрава и пьяница, будучи еще юнцом, скитался где-то по белу свету, пока не сложил голову в потасовке с мусульманами из Каменграда. В замершем, осиротевшем доме стариков остались лишь средний брат Перо, одряхлевший, но словоохотливый и временами впадавший в детство человек, мастерски владевший искусством выдергивать зубы, и его жена Миля. Он называл ее ласково «мама Миля». Это была рослая, хорошо сохранившаяся женщина с невозмутимым нравом и полузатаенной тихой грустью в глазах.

Судьба не дала им собственных детей, и поэтому Миля и Перо брали на попечение какую-нибудь девочку из семьи близких родственников и кормили ее до самого замужества. А когда разукрашенные коляски сватов с гиком и грохотом покидали их, оставляя за собой облако пыли, большой дом погружался в тишину. Двое одиноких людей погрустят день-другой, а потом Миля, первой придя в себя, ласково утешит Перо, туго стягивая платок у шеи и говоря деловито:

— Что, мой Перо, не приютить ли нам еще одну сиротку? Не надо плакать.

— Пойди, мать, приведи кого-нибудь, — соглашался Перо, не поднимая глаз, из которых катились слезы прямо в раскрытый саквояж, где хранились клещи и прочий инструмент, который он обычно разбирал в такие дни, выискивая в нем что-то, чего никогда не клал туда.

Уже на другой день у них появлялась новая девочка. Она пугливо рассматривала большой пустынный дом без детей. Перо снова делался словоохотливым и веселым, а Миля, успокоившаяся и обрадованная, принималась за свои каждодневные дела.

Первые дни восстания, бурные и полные страха, пятидесятилетняя чета встретила растерянно. Женщины и старики поспешили из села в горы, укрывая там немощных людей и кое-какие пожитки. Только Миля и Перо стояли перед своим домом, безмолвные и словно застывшие, печально глядя вслед уходившим сельчанам. Наконец Миля опомнилась и, укоряя сразу обоих, проговорила:

— Видишь, Перо, каждый старается спасти малого да старого, мучается бедный люд, а мы с тобой застыли, как две сосульки. Не лучше ли и нам уйти?.. Ужели в таком горе станем печалиться только о своих головах? Так, милый, и самим можно остаться без голов.

Сломленный и сникший, терпеливо ожидая от расторопной жены последнего слова, Перо стоял под ореховым деревом и угрюмо смотрел, как люди, с трудом переводя дыхание, группами спешили к ближнему лесистому косогору.

Неожиданно Миля брезгливо схватила тугой узел, приготовленный на случай бегства, и с гневом швырнула его обратно в дом.

— Перо, помоги вон той женщине управиться с детьми и пожитками. Куда ей тащиться в лес с такой мелкотой? У нас пока что спокойно, пусть остается.

Маленькая женщина с огромными усталыми глазами, обремененная непосильными заботами, согнувшись под тяжестью детей и скудного скарба, покорно вступила вслед за Перо на широкий пустой двор, безропотно позволила Миле снять с себя сумки, узлы и, окончательно избавившись от груза, сидя на поленнице, внимательно огляделась вокруг себя. Она смотрела так, будто после лихорадочного забытья вдруг снова вернулась к сознанию, к обыденной жизни, людям, делам.

— Сестра, позволишь ли нам остаться тут на время?

— Сиди, сиди, — успокаивала ее Миля и поправляла на голове женщины платок, заботливо, словно это был малолетний ребенок, во многом еще требующий чужой помощи.

— Оставайся, милая, оставайся, — поддакнул Перо, побуждаемый желанием что-то добавить, несмело глядя на жену, как бы спрашивая ее: «Мать, так ли я сказал?»

Дней десять — пятнадцать во дворе их дома стоял шум от беженцев, их коней, волов. Наконец после серии победных коротких ударов по усташам, предпринявшим несколько безуспешных вылазок из города, и создания вокруг сел, разбросанных у подножия горы, чего-то похожего на свободную территорию народ воспрянул духом и ожил, потянулся к своим домам. Обширный двор, заваленный остатками сена, пометом и обглоданными скотиной ветками, снова опустел.

— Уходит народ, мать.

— Да, Перо, уходит. Всяк торопится к своему очагу, — сдерживая тяжкий вздох, степенно согласилась Миля. Входя в дом, она сказала: — Возьми-ка старую березовую метлу да подмети во дворе, а мы с Марой приберемся в доме. Время военное, каждую минуту жди гостей.

В тот же день вечером в доме Мили расположился штаб только что сформированного отряда. Штаб занял большую прохладную комнату с низким деревянным потолком, прорезанным массивными балками. Связные и бойцы охранения штаба нашли себе место кто где мог — в просторной кухне, в клетях и в старом нежилом помещении, сплошь облепленном заброшенными осиными гнездами.

Миля вся светилась от удовольствия, не в силах скрыть чувства гордости, пробужденного оказанной ей честью. Она допоздна бродила по дому, стараясь устроить гостей получше и поудобнее. Отыскала в ларе чистые простыни, перетрясла перины, повесила на двери новое полотенце и помогла внести в комнату еще одну ветхую кровать, давно уже перетащенную на чердак.

Перо, явно уступавший в расторопности Миле, по-своему хозяйствовал во дворе, с любопытством крутясь среди бойцов. Было видно, что он симпатизирует одному довольно мрачному пареньку, страдавшему зубной болью, не осмеливаясь, однако, предложить свои услуги, ибо за всю жизнь ему еще ни разу не приходилось выдергивать зубы у солдат.

Глубокой ночью новая воспитанница Мили и Перо, нелюдимая Мара, росшая до этого в ужасной бедности в селе Глибайе, боязливо спросила Милю, ерзая у нее под боком:

— Тетя, тот большой нарядный дядя — король?

— Ну что ты, глупая, какой король?! Это командир Петар, офицер, а король — эге, моя милая, он уже стреканул куда-то, — ответил Перо, все еще озабоченный зубом молодого бойца.

— Не мели всякий вздор при ребенке. Что ты знаешь о том, кто куда стреканул? — опасливо укорила его Миля.

Новые гости, а вернее сказать — хозяева сразу же начали переставлять все в доме и вокруг него по своему разумению и надобности. Прежний незыблемый режим и порядок рухнули в течение одной ночи. Вся утварь была сдвинута со своих обычных, издавна узаконенных мест, и Миля никак не могла привыкнуть к этому. Будучи радивой, аккуратной хозяйкой, она сбивалась с толку и, разыскивая нужную вещь, недовольно ворчала:

— Знамо дело, все хватают и невесть куда кладут...

Но стоило ей уловить далекие, глухие раскаты артиллерийской пальбы, как она тут же успокаивалась, от ее гнева не оставалось и следа. Чутье подсказывало ей, что тень войны коснулась и ее забытого дома и все в нем основательно смешала.

Не проводив в бой никого из родных, Миля чувствовала себя в долгу перед командиром, перед всем своим селом. Ей казалось, что рослый, спокойный командир Петар вот-вот поднимет голову от стола, опустит руку с вечно дымящейся сигаретой и упрекнет ее:

— Значит, так, матушка Миля? Другие помогают нам, чем могут, а ты, вроде сломанной ветки, совсем отпала от нас?

Терзаясь чувством вины как непрестанным, вечно мучившим кошмаром, Миля старалась чаще показываться на глаза штабным работникам — от командира до связного. Она быстро улавливала привычки и склонности каждого из них.

Часто по вечерам, перед сном, перебирая в памяти события минувшего дня, жаловалась Перо:

— Что-то плохо ест наш командир, не заболел ли? Может, заботы донимают?

— Нет, не то. Табак его губит. Советовал ему: «Тезка, не дыми ты столько».

(По правде сказать, Перо не имел понятия о вреде табака да и с командиром такого разговора не вел, но этот маленький вымысел так хорошо вписался в разговор и прозвучал так уместно, что Перо готов был поклясться всеми святыми в искренности своих слов.)

— А у маленького черноволосого связного рубашки совсем сползают с плеч, и не залатаешь. Ума не приложу, что делать с ними, — продолжала озабоченно Миля.

— Осиротел, куда денешься, — обронил Перо, не сумевший найти ни подходящего ответа, ни утешительных слов. Ему не оставалось ничего иного, как понуро уставиться на стянутые с ног носки, словно он узрел в них спасительный выход для самого связного и его рубашек.

В начале осени через Лику в район Босанска-Краины двинулись итальянские части. В штаб отряда прибыл «начальник Лики» Стоян Матич, чтобы посоветоваться, как вести себя с новым противником, вероломно выступившим под девизом защиты сербов.

Облаченный в крестьянскую одежду и низкую черную шапку, скромный и тихий, Матич сидел в штабной комнате и молча слушал командира Петара, поглаживая указательным пальцем старый шрам под глазом. Войдя к ним с миской кислого молока, Миля услышала голос гостя, необычайно поразивший ее — детский, мягкий, почти женский.

— Многие еще колеблются, но как бы там ни было, я решил драться с итальянцами.

Странное, разительное несоответствие между его голосом и тем, что он говорил, побудило Милю пристальнее взглянуть на него. Несмотря на огрубелость лица, шрам и резкую линию у самого рта, она уловила в глазах личанина чувство глубокой скорби человека благородного и доброго, скорби, которую такие люди переносят особенно трудно. Вдруг ее больно и резко кольнуло тяжелое предчувствие: погибнет.

Вечером у порога он принимал из рук Мили чашку теплого молока. Внезапно у его полузакрытых глаз пролегла глубокая складка, придавшая его лицу выражение решительности и даже злобы.

— Знаешь ли ты, матушка Миля, что усташи живой сбросили мою мать в пропасть?

В его руках долго еще стыла забытая чашка. Миля, украдкой, исподволь окидывая его взглядом, снова подумала: «Погибнет...»

В тот вечер, лежа в кровати, она без конца вздыхала, все хотела заговорить со своим Перо и, уверившись, что он тоже не спит, излила ему душу:

— Проучит наш Стоян итальянцев.

Наутро Перо усердно расписывал односельчанам достоинства своего «земляка» Матича, командира из Лики, с которым успел хорошо познакомиться:

— И вправду, поддаст жару итальянцам мой друг Стоян. Э, братцы мои, не зря говорят: «Кто родом из Лики и Крбавы, тот не струсит в брани кровавой». Проучит он их, проучит, родной мой.

Вскоре Матич покинул дом Шкундрича, а штаб отряда перебрался в другое селение, примыкавшее к шоссейной дороге — единственно важной транспортной артерии этого края; его тут же сменил штаб батальона, известного под названием «Батальон Миланчича».

Два-три дня Миля не находила себе места в доме, словно он стал чужим. Вместо спокойного, солидного Петара вокруг стола кружил невысокий, подвижный Милапчич, вечно шумный, суетливый. Прямой и резкий, он не терпел длинных речей и бесплодных гаданий. Обсуждая по вечерам очередные боевые дела и видя, что командиры его батальона слишком увлекаются мелочным препирательством, он вскакивал со стула, босой, без ремня, и метал молнии:

— Вздор, чепуха! Толчете воду в ступе! Нечего вилять! Прямо на дзоты — и баста! Я первым пойду, хотя дома у меня осталось семеро детей, один другого меньше.

Как-то Миля в первый раз принесла ему молока. Он сухо отрезал, не взглянув на нее:

— Оставь тут.

И снова, насупив брови, старательно принялся читать рапорт одного из своих командиров, написанный чернильным карандашом на листке бумаги.

Нередко, особенно в первые дни после ухода штаба отряда из их дома, Миля расспрашивала курьеров о судьбе командира Петара и его людей, участливо напутствовала их:

— Вы там доставайте в селе кислого молока для командира, уж больно он не любит баранину... А Триво пусть залатает мешки с мукой да присматривает за ними, как бы опять мыши не прогрызли.

— У, мышь, воришка проклятая, — вторил Перо, все такой же неисправимо беспечный.

Мимолетность событий, неизбежность всяких перемен, вечные заботы быстро вытесняют из нашей памяти, предавая их забвению, знакомые когда-то лица, происходившие события. Так и Миля постепенно забывала людей, окружавших Петара; она уже не помнила их имен, в сознании ее мало-помалу тускнели их привычки и склонности. Ныне, когда уже на боевое задание уходил Миланчич, всегда понурый и резкий, она всякий раз заботливо провожала его, не в силах унять тревогу за него, пока он снова не переступал порога ее дома.

— У него, мой Перо, семеро детей, не шутка.

Однажды ранним утром, когда промозглый осенний день нехотя стряхивал с себя влажную туманную завесу, Миланчича принесли на носилках: при ночной атаке на укрепленный пункт усташей Брайич-Таван пуля задела ему ногу.

Командир батальона лежал с пылающими щеками, заметно обросшими щетиной. По-прежнему живой и колкий, он нещадно поносил кого-то, отдавая приказы. Носилки опустили на чисто подметенный пол. Миланчич сбросил с себя промокшую, задубевшую брезентовую накидку. Увидев перепуганную, растерянную Милю, оживился, впервые назвал ее матерью:

— Что ты, матушка Миля, обомлела от страха? Не робей, живуч Миланчич, нет на него смерти...

Подкладывая ему под голову подушку, Миля не скрыла тревоги и по-матерински пожурила его:

— Сынок мой, что ты с собой делаешь? Побереги себя — ведь семеро детей.

Миланчич отшутился в ответ, затем, с трудом приподнявшись, добавил с горечью, серьезно:

— Не будь у меня семерых, стал бы я так стараться, ломать себе голову! На кой бес? Закинул карабин за плечи — и похаживай себе на здоровье, как некоторые другие.

Миланчич исчез со своим штабом так же внезапно и спешно, как и появился, оставив за собой тоскливую пустоту и полуоткрытые двери комнат, четкие следы, причудливо скрестившиеся на первом снегу, и слабую надежду в душе Мили на его возвращение нынешним вечером. Небольшая колонна быстро растворилась в густой метели. Крупные хлопья снега, подхватываемые на лету легким ветром, быстро засыпали предгорье. Долго еще не смолкал резкий голос Миланчича, торопившего своих коноводов и связных.

Неделю спустя в дом Шкундрича, совсем осиротевший и потонувший в глубоком зимнем безмолвии, нагрянул, будто выбрался из плена разъяренной пурги, штаб батальона Джурина; слава о Джурине, дерзком, редко унывающем командире, разнеслась далеко за пределы тех мест, где он сражался.

Заставив говорить о себе уже после нескольких жарких схваток и смелых рейдов в расположение усташей, этот бывший унтер-офицер старой югославской армии, родом из здешних мест, сразу же обрел широкую известность, став общим любимцем народа. Судьба щедро наделила его душевным жаром и веселым нравом, живой улыбкой в голубых глазах. Своими внушительными габаритами он мог затмить любого батальонного бойца и вдобавок обладал особым даром поспевать везде и всюду, заражая окружающих людей радостной надеждой и уверенностью в правоте нашего дела, в неминуемом избавлении от всех невзгод, в конечном торжестве победы. За ним неотлучно, будто нитка за иголкой, следовал высокий, худой Штрбац, комиссар батальона, в любую минуту готовый поддержать песню и шутку. Особым расположением он пользовался у молодежи, в боях был строг и стремителен, как отточенная сабля.

— Рада ли гостям и добрым людям, матушка Миля? — еще у входа в дом подал голос Штрбац, задев головой дверной косяк и свободно перешагивая через порог, будто пришел к себе домой.

— Как же не радоваться, сынок? — метнулась навстречу Миля, готовая оказать помощь и этому рослому, говорливому парню.

И Джурин и Штрбац, едва вышедшие из юношеского возраста и не успевшие жениться, вскоре стали для нее родными сыновьями. Голосистый, с добрым, отзывчивым сердцем, Джурин покорил ее своей необыкновенной улыбкой. Штрбац же никогда не упускал случая, встретив ее где-нибудь, нежно подтолкнуть в плечо и бесцеремонно подмигнуть ей:

— Мама Миля, когда же ты соблаговолишь женить своих сыновей? Так на войне и состаримся.

Подшучивал Штрбац и над Перо, засыпая его вопросами о деде, который некогда занимался кражей волов и переправлял их через Уну в Падовы. В его памяти хранилось великое множество сельских шуток, в своем балагурстве он не оставлял в покое даже Мару, которая давно уже обжилась тут и вечно вертелась среди партизан. Штрбац ловил девочку, сажал на колени и, гладя по головке, шутливо бормотал:

— Умненькая, ладная головка. Вот выдаст тебя дедушка замуж в Приедор и не увидишь больше босанской кукурузы.

Отправляясь на боевое задание, Джурин всякий раз хранил хорошее расположение духа, бодрость и воинственный запал. Штрбац же, по обыкновению, становился строгим и сдержанно раздраженным. Миля выбегала провожать их до самого сада, словно родных. Она смотрела им вслед, пока они не скрывались за первой излучиной, глядела по-матерински нежно, беспечально и безбоязненно, никак не желая примириться с мыслью, что эти ставшие родными парни уходят в ту даль, где гибнут люди и где смерть — непрошеный и грозный повелитель — вершит свои дела, как в собственном доме.

Как-то ночью, услышав отдаленную беспорядочную перестрелку и глухие разрывы мин, она соскоблила ногтем с окна иней, напряженно всматриваясь в снежную мглу, позвала своего Перо, спавшего, как всегда, тихим, настороженным сном:

— Перо, слышишь? Не иначе как наши парни блуждают где-то.

— Не волнуйся, мама, — сочувственно успокаивал ее Перо, предпочитавший верить во все самое лучшее, только в счастливый исход. — Скоро придут, наверняка там наш Миланчич, истый забияка.

Почесываясь на скрипучей кровати, он отважился поведать Миле свои самые сокровенные, но, видимо, несбыточные мечты:

— Не ровен час и Петар заглянет к нам. Он тоже в тех местах.

С этой минуты Миле было уже не до сна. Она принялась вслух размышлять обо всем:

— Жалко нажитого, какое-никакое... И опять же никак не выходят из головы эти двое, своими стали. Петара и Миланчича вроде бы начала забывать, а вот те — как родные.

В конце зимы до нее дошел слух, что Стоян Матич, командир из Лики, погиб в боях близ Лапаца. Услышав эту весть от связного, Миля притаилась в холодном чулане, где хранилось молоко, и долго там плакала, опустившись на низкую скамейку. Она давно уже перестала вспоминать Стояна, а теперь он снова как живой предстал перед ней, скромный, тихий и грустный.

— Неужто погиб наш Стоян? — скорбно я почти неслышно спросила она Джурина, провожавшего во дворе связных.

— Погиб, — обронил Джурин, опустив взгляд, будто стыдясь того, что всякая мысль о смерти ему далека, чужда и непонятна. — Погиб, погиб, — дважды повторил он, словно уверяя самого себя: да, в жизни все случается.

Смерть Стояна побудила старую женщину вспомнить всех людей, которые когда-то прошли через ее дом. Перебирая в памяти каждого из них, она высказала Перо свою сокровенную мысль:

— Сколько за эту осень и зиму мы повидали хороших людей, больше, чем за все пятьдесят лет. Стало быть, и сами мы стали добрее и честнее.

— Конечно, так оно и есть, — охотно встретил ее слова добродушный Перо: он-то еще раньше уверился в благонамеренности этих людей, и не было ничего удивительного, что они предпочитали его дом.

Оставаясь наедине со своей печалью и заботами, эта простая, неграмотная женщина, постоянно окруженная повстанцами и их командирами, постепенно шла к ясной, простой истине, что здесь, «на нашей стороне», и впрямь собирается все доброе и честное.

— Видишь, Перо, что творится вокруг нас. Не ради чего-то пустого затеяно это дело. Все ради правды, мой Перо.

— Истинно ради нее, — чинно одобрял Перо. — Будто моя голова чего-то стоит и из-за нее поднялась такая кутерьма. Сегодня голова есть, а завтра ее нет. А правда — совсем другая штука.

— Замечала я по Стояну — вроде бы с жизнью простился, а все старался, будто тысячи людей спасал.

После таких ночных откровений Миля еще усерднее встречала новых бойцов, партизанские штабы. К ее дому тянулись в непогоду промокшие, усталые и грязные люди в раскисшей и развалившейся обуви, шли с неизменной охотой, стоило им лишь услышать ее имя. О доброте «мамы Мили» знали во всех окрестных частях и штабах, не говоря уже о вездесущих связных.

— Шагай отсюда прямо, выйдешь к дому матушки Мили, заночуешь там, а поутру поднимешься малость в гору — вот тебе и штаб Рацина, — поучал связной своего молодого друга.

Первая партизанская весна выдалась неспокойной, переменчивой — сплошь вражеские вылазки из близлежащих гарнизонов или мелкие наступательные действия, предательство четников{8}, путчи, непрерывные стычки и перестрелки.

Оттого и гости Мили, непохожие друг на друга, менялись чуть ли не ежечасно. Многих из них она толком не помнила ни по облику, ни по имени; смешивались и забывались названия батальонов, отрядов, их командиров и комиссаров.

— Вот и выходит — путем не расслышишь голоса, а он уже ушел. Может, завтра голову сложит, а я и яблочком не угостила, — плакалась Миля своим дальним соседкам, изредка навещавшим ее, чтобы отвести душу, потолковать о своих бедах.

В начале лета к Миле пожаловал не совсем обычный гость — командир батальона Хамдия со штабом.

Не успела она еще хорошенько разглядеть этого статного, бедового парня с длинными, закрученными, как у албанца, усами и живым, выразительным взглядом, а в душе уже радостно отдалось: «С ним не заскучаешь, оживет наш дом».

— Ну чем мы не заправская армия, матушка Миля? — игриво спросил командир у растерявшейся старушки, показывая ей громоздкий, правда, изрядно покалеченный пулемет, который его бойцы захватили у итальянцев.

— Истинный бог, армия, вижу.

В комнате Перо объявил ей по секрету:

— Слышишь, командир-то наш турок, по имени Хамдия.

— Неужто? — удивилась Миля и, сев на низкую кровать, примирительно добавила: — Ну что в том дурного, Перо? Если он хороший человек, пусть живет себе на здоровье, какая разница, кто он.

И все же назавтра она переступила порог большой комнаты, штабной канцелярии, с оглядкой, не так свободно, как входила раньше. У окна стоял Хамдия, подпоясанный и затянутый, задумчиво теребя длинный ус. Услышав скрип двери, он вздрогнул, замахал руками:

— Входи, входи, матушка Миля, я покажу тебе кое-что.

Он вынул из сумки большую фотографию, с немного испорченными влагой краями, бережно протянул ее хозяйке:

— Посмотри, матушка Миля, это моя мамуля, мама. Уже состарилась, как и ты... Ну, понравилась тебе моя старушка?

— Понравилась, — искренне призналась Миля, чувствуя, как всем сердцем потянулась к той далекой и незнакомой мусульманской женщине, доверившей ей своего сына. Миле казалось: обидь она этого веселого воина — и на нее падет безмолвный укор его далекой одинокой матери, горестно утирающей на заре слезы в своем тихом, безлюдном доме.

В это утро она не удержалась от того, чтобы не повидать своего Перо; тот копошился в небольшом саду, буйно зеленеющем и заметно посвежевшем после дождя.

— Дорог мне этот Хамдия, храни его бог, просто родной, — созналась она и открыто рассмеялась своей детской слабости.

— Не хвалю его религии, но скажу: геройский, видный турок, — согласился Перо, все еще осуждая его в душе за принадлежность к чужой вере.

Имена Петара, Джурина, Миланчича и других знакомцев Мили не сходили с уст селян, о них вспоминали при каждом удобном случае: на собраниях, за прялкой, на похоронах, по пути на всякие работы, на полях и при нечаянных встречах близких и далеких людей. Вели речь о них и те, кто проводил их однажды взглядом по дороге, и те, кто их вовсе никогда не видел. Командиры стали предметом обыденных разговоров, сроднились с народом и его жизнью; о них говорили с таким же участием, с каким толковали о севе, дожде, засухе, молотьбе и других делах, без которых селяне не мыслили своего существования. Они являлись во сне и наяву, с ними жили, веселились, умирали — без них люди не могли представить себе иной жизни.

Слушая эти рассказы, подчас переиначенные и сдобренные вымышленными подробностями, преувеличенные, далекие от истины, сводившиеся лишь к описанию боев, геройства и необычных историй, Миля с трудом сдерживала радостные слезы, ибо она по-своему знала их всех до единого, знала, как своих детей. Редко кому не было известно о ночных налетах Джурина на опорные пункты усташей, но только она видела, как он усталый валится на убранную кровать и тонет во сне, не скинув грязных сапог. Люди дивились их необычным подвигам, ночным налетам, умению вырваться из вражеского кольца, а она стирала их промокшие, грязные носки, поношенные, разъеденные потом и расползшиеся в походах рубашки, видела, как они по-детски нетерпеливо и радостно принимают чашку молока и как с понятной каждому грустью рассказывают о своих детях или матерях. Часто в ночном затишье прославленный герой устало мерил комнату тяжелыми шагами озабоченного человека, и тогда она ясно чувствовала, какой дорогой ценой окупается геройство, о котором слагают песни. Назавтра кто-то из них мог не вернуться с поля боя, тогда всякий выразит чувство сострадания, а она пожалеет его, как сына.

В тихие ночи волна глухой далекой канонады натыкалась на гребень гор, поднявшихся над домом Мили. Шла ожесточенная битва на Козаре. Никто еще не знал ее истинных масштабов, силы вражеского наступления, но, судя по беспрестанному бешеному грохоту, каждый догадывался, что дела наши незавидны и что Козара запросит большой кровавой дани. Вдали открывалась синева горизонта. За ним таился жестокий, губительный мир — пожарища, разметанные по земле трупы, мрачные вражеские колонны солдат с каменными, нечеловеческими лицами.

— Перо, что-то стихло, — тревожилась Миля.

Неискушенный в таких делах, слишком трудных для его восприятия, Перо лишь невесело согласился:

— Стихло....

На том разговор оборвался, потонул в холодной тишине, тянувшейся сюда с Козары.

Вскоре непокорная Козара снова заговорила. Пережив наступление врага, живучий, стремительный и увертливый, как кошка, командир Шоша быстро собрал оставшихся в живых бойцов и контратаковал противника, засевшего в своих укреплениях. Впереди отряда Шоши и грозной Пятой Козарской бригады, словно знамя, под которое встали и живые и мертвые, летела песня:

На Козаре сплошь могилы,
Ищет мать родного сына...

— Ох, мой Перо, повидать бы нашего Шошу и спокойно умереть, — лелеяла мечту Миля, бесцельно блуждая по опустевшему дому — минуло уже полмесяца, как отсюда ушел последний партизанский штаб.

— И это, мать, сбудется... Все доброе сбудется, — утешал ее Перо, веривший в счастливый исход всякого дела.

Однажды хмурым, холодным январским утром сорок третьего года Шоша действительно появился тут, вернее, промелькнул мимо дома. Со всех сторон накатывалось вражеское наступление. Имея превосходство в живой силе и технике, противник теснил партизан.

Еще накануне этих событий Перо запряг старую спокойную кобылу и уехал эвакуировать раненых; малолетняя Мара вызвалась помочь молодежи отвезти пшеницу в дивизию Славко Родича. В эти трудные минуты Миля осталась наедине со своими смутными предчувствиями.

Мимо ее дома глухой дорогой, уходящей на Дрвар, изо дня в день текли в горы непрерывным потоком беженцы; они шли пешком, ехали на санях со скотом, с плачущими детьми, с уймой узлов. Казалось, там, в низине, чья-то неведомая исполинская нога разметала человеческий муравейник, и теперь испуганное муравьиное племя, черное, резко выделяющееся на снегу, ползет и карабкается вверх, ища убежища.

Нарастая, все дальше простирался гул артиллерийских орудий и минометов, исходивший будто из-под земли; вскоре к нему присоединился четко различимый пулеметный треск — он надвигался с двух противоположных направлений. И чем явственнее слышались пулеметные очереди, тем поспешнее таяла и расползалась колонна беженцев из предгорных сел, пока наконец совсем не истощилась.

— Вот-вот банда завладеет дорогой. Кто успел пробиться в горы, считай повезло, завтра уже не сунешься с детьми под пулемет, — говорил Миле член сельского совета, невзрачный, вечно озабоченный крестьянин, который до последнего момента оставался в опустевшем селе и сейчас торопился к беженцам.

Перед самым рассветом начал отступать со своим отрядом дерзкий Шоша, пробираясь по узкому ущелью между скалистыми вершинами, уже занятыми противником. На заре с одной из вершин застрочил вражеский пулемет; бойцы кинулись к бугру, поросшему чахлым орешником и протянувшемуся наискось к самой горе. Последним дорогу покинул Шоша. Затянутый в короткую шинель, в надвинутой до самых сросшихся бровей фуражке, легкий и гибкий, он небрежно обернулся на последнюю пулеметную очередь, вихрем пронесшуюся над головой, презрительно выругался и последовал за своими бойцами.

Рано утром какой-то связной, забежавший к Миле обогреться, услышав во дворе громкие голоса, схватил автомат и рванулся к окну, чтобы узнать, кто там. Через мгновение он воскликнул:

— Да это же Шоша!

— Бог ты мой, неужто он? — ахнула Миля. Она заметалась по дому, растерянная и возбужденная, будто ее застали врасплох долгожданные гости. Кидаясь из стороны в сторону, она с трудом отыскала пальто Перо, надела его на ходу и выбежала из дома.

Голова колонны уже миновала дом Мили, значит, не думают ни передохнуть, ни наведаться к ней. Сбоку шел Шоша, хмурый и резкий, без тени усталости на лице. «Так вот он какой, наш славный «начальник Козары», выходит, это о нем распевают в народе песни?»

— А, старая. Все еще сторожишь дом? — сурово и резко бросил он, остановившись у двора.

— Что делать, товарищ, разбрелись все мои домочадцы.

Жду, не вернутся ли. А там уж вместе будем искать прибежища.

Один из связных, темнокудрый учтивый паренек, подошел к Шоше и что-то шепнул ему. Командир мгновенно смягчился и словно бы попросил у нее прощения:

— Значит, ты та самая матушка Миля? — Он с любопытством оглядел ее. — Уж коли была матерью каждому партизану, то не откажи и Шоше в кружке воды, совсем пересохло в горле.

Возвращая ей кружку, он уже всерьез посоветовал:

— Спрячься где-нибудь да не мешкай. Нынче шутки плохи. Видишь, мы все отступаем. Знай, они ничего не простят тебе.

— Вот и Шоша знает, что они не дадут мне спуску, — чуть слышно произнесла она с улыбкой, провожая взглядом небольшую колонну, повернувшую в буковую рощу. — Как на грех, отлучился мой Перо, ему было бы приятно взглянуть на Шошу.

Прошло еще два дня, вокруг не было ни души; от Перо и девочки тоже не было никаких вестей. Справа стрельба поднялась уже в гору. Высоко на вершине подобно грому громыхали разрывы снарядов. Со стороны дороги немцы упорно и планомерно били по центральному партизанскому лазарету.

На заре третьего дня перед домом Мили остановилась пестрая, беспорядочная толпа вооруженных людей — четническая группа поручика Мутича, еще прошлой осенью дезертировавшего из батальона Джурина. С ними был учитель Гагич, переметнувшийся накануне вражеского наступления к неприятелю, в гражданской форме, с револьвером на поясе.

Оцепив дом, они бесцеремонно, с руганью ввалились в него, наставив на испуганную Милю сразу несколько винтовок:

— Кто в доме, говори!

Замирая от страха больше, чем сама Миля, они опрометью бросились по комнатам, но, увидев, что дом пуст, осмелели, грубо вытолкнули женщину во двор:

— Выходи, старая гадюка, говори, как подкармливала всякие банды.

Милю толкали, били, и оттого пережитый ею страх незаметно сменился чувством нещадной горечи — ей было больно не за себя, а за тех, кто так обошелся со старой женщиной, годившейся всем им в матери.

Во дворе, широко расставив ноги, ждал надменный Мутич. Он пренебрежительно взглянул на женщину и вдруг изменился в лице — что-то поразило его. Он надеялся увидеть грубую, дородную, болтливую селянку, сущего гайдука, а тут стояла ничем не приметная старая женщина, какие живут почти в каждом деревенском доме. Но больше всего Мутича поразило сходство этой женщины с его родной матерью.

Помолчав, он злобно прикусил ус и брезгливо процедил:

— Значит, ты и есть та самая «мать Миля»? Вот уж никогда не сказал бы.

— Тем она хуже и опаснее! — как бы вскользь, ни на кого не глядя, вставил учитель Гагич. По голосу и повадкам этого человека Миля поняла — он самый страшный ее недруг, видно, по его наущению пришли они к ней сегодня утром.

— Стало быть, кормила партизан? — повторил Мутич, но с таким оттенком, будто все еще не верит этому и ожидает иного ответа.

— Кормила, — спокойно и просто подтвердила Миля, немало удивившись себе.

— Кормила Петара и Джурина? — Мутич не сводил с нее глаз.

— И Петара, и Джурина, — твердо отвечала старая женщина, ощущая, как в груди ее поднимается и ширится какое-то радостное и волнующее чувство.

Мало кто ожидал подобного ответа, поэтому все резко подались вперед, с любопытством уставившись на Милю. Даже Гагич на миг застыл на месте, бросив на нее исподлобья мимолетный настороженный взгляд.

Всматриваясь в эту толпу, смыкавшуюся вокруг нее в сплошное враждебное кольцо, она вдруг ясно осознала, почувствовала, что сейчас лишь она, одна-единственная, стоящая в чулках и без пальто на такой стуже, защищает от врагов правое дело Джурина, Шоши, Миланчича, всей партизанской армии. Взволнованная и гордая, не чувствуя больше холода и забывая, где она, Миля только подумала: «Вот настал и мой черед. Не осрамиться бы!»

Почти до обиды простым и обыденным показалось ей это мгновение, когда пришла пора расстаться с жизнью. И на тебе — ни страха, ни печали. Разве так встречают последний час?

— И Шошу кормила? — откуда-то из неясной дали доносился голос Мутича.

— И Шошу, — чужим голосом отозвалась она.

— И Славко Родича? — зло, упрямо выпытывал он.

— И Славко Родича, — впервые в жизни поступилась правдой старая женщина. Славко она никогда не видала.

— Неужели кормила?! — раздраженно настаивал упрямый Мутич, а кто-то перед ней поспешно, со злобой снимал с плеча винтовку, и женщина смутно поняла, что она тому причиной.

— Кормила, кормила, как мать родных детей!..

Раздался резкий, сухой треск, ее хлестнуло огненным ударом, дыхание перехватило. И люди, и дома, и утоптанный снег вдруг заколыхались и стремительно рухнули вниз. Над ней в отзвуках орудийного гула меркло ровное, свинцовое и пустынное февральское небо...

Дальше