Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Йован Попович.

Мирьяна, Гембеш и другие

1

Ирена уложила в кровать маленькую дочку и вскоре сама удалилась в спальню. Спустя какое-то время, перед сном, она показалась в дверях кабинета.

По заметно округлившейся фигуре женщины было видно, что она ожидает ребенка. На лице ее, подурневшем от беременности, но по-прежнему милом, лежала смутная тень тревоги и опасений.

— Спокойной ночи, надеюсь, ничего за это время не случится.

Станко и я остались в рабочем кабинете, загроможденном огромным письменным столом и книжными полками. Я невольно загляделся на солидный стол и полки, прогнувшиеся под книгами, словно ветви под тяжестью плодов. Вся его комната располагала к работе и творческим раздумьям. «Удастся ли хозяину спокойно сидеть здесь, отдавшись во власть мыслей и образов?» — подумал я с сомнением.

Словно поняв, о чем я размышляю, Станко сказал:

— Пока не решено, уходить нам или оставаться. Вряд ли нас, нескольких человек, не захотевших сотрудничать в «Новом времени» и вступить в журналистское объединение оккупационного направления, оставят на легальном положении...

Я промолчал. Все это было мне известно.

А Станко будто позабыл о своих волнениях. Он листал редкое издание народных песен, увлекшись со всей страстью библиофила рассуждениями о времени появления отдельных народных песен, о пятнадцати — и десятистопном стихе.

— Странно, откуда в народную поэзию пришло столь точное понятие государства, национального государства, ведь прежнее сербское государство, павшее под силой турецкого нашествия, было феодальным, ненациональным?

Он говорил увлеченно. Его продолговатое костлявое лицо, выпяченная нижняя часть которого вместе с колким взглядом придавали ему полуязвительное, полушутливое выражение, горело вдохновением, вызванным размышлениями о любимом деле.

Наступила теплая июльская ночь, в кабинете было душно, но открывать окна настежь мы опасались, хотя дом находился в конце улицы и был отделен от нее садом. Но и на самых глухих улицах сновали немецкие патрули, а за мной уже несколько недель охотилась полиция. В тот вечер мне пришлось спешно покинуть свое последнее убежище, где я ожидал разрешения уйти в партизаны, — меня внезапно предупредили о готовящейся в нашем квартале облаве. И мне не оставалось ничего другого, как незваным гостем явиться сюда, к тому же перед самым комендантским часом. На этот раз меня сопровождал Душан Еркович, наш сомнительный приверженец, сейчас, в минуты крайней опасности, вдруг рискнувший пойти на смелый шаг. Товарищи, известные мне раньше понаслышке, встретили меня без особых колебаний, однако не скрывали своей тревоги. Помимо главной опасности их беспокоила хозяйка, нагрянувшая к ним незадолго до моего прихода. Любознательная, болтливая и довольно странная женщина, она непременно станет выпытывать у них, кто я и зачем пришел.

Было уже далеко за полночь, а Станко все делился со мной своими суждениями о народной поэзии. Я едва улавливал ход его мыслей. Не давали покоя другие, более важные дела. Город погружался в тишину, изредка нарушаемую винтовочными выстрелами.

Внезапно раздался сильный взрыв. За ним последовали новые — менее мощные.

Разговор о народной поэзии прервался на полуслове, лампу мгновенно выключили. Распахнув окно, мы увидели, как на небе вспыхивают яркие отблески, выхватывающие из ночной тьмы окружающие предметы. Тени, отбрасываемые домами, были похожи на взмахи крыльев огромных птиц. Из нашего окна ничего больше не было видно. Но вот в окнах домика, затаившегося по другую сторону дороги, показались перепуганные лица. Вскоре вся улица наполнилась возбужденными голосами, эхом отдававшимися в душной ночи:

— Не иначе гараж у моста...

— Кто-то поджег...

— Бензин горит...

— И резина — она так трещит...

Мы терялись в догадках.

На лицах, вырванных из темноты пламенем пожара, читалось и любопытство, и волнение, и страх. Стоя у окна возле Станко, я вдруг почувствовал присутствие за своей спиной еще одного человека. Мерное дыхание обдавало затылок, от женского тела исходило тепло. Почудилось, что в это полное тревоги мгновение я слышу биение двух сердец, оно словно перемежалось с ночными звуками. В памяти всплыло лицо Ирены, обеспокоенной ожиданием ребенка. «Они могут пострадать из-за меня», — подумал я тревожно. Я умолчал о своих опасениях, раздумывая о том, где бы провести остаток ночи, чтобы не подвергать риску приютивших меня людей. Но на улицу путь был закрыт.

Вскоре послышался надрывный рев моторов немецких грузовых машин, пулеметная трескотня. Гул грузовиков устрашающе разносился по улицам, они расползались, подобно огромным тараканам-прусакам. Сильнее и чаще застучали пулеметные очереди. Испуганные жители отпрянули от окон. В шуме захлопывавшихся рам донеслись слова:

— Опять пострадают невинные люди.

Где-то раздался истошный крик:

— Начинается! Начинается!..

Трудно было понять, что таилось в этом возгласе: паника, вызванная бессилием, или тревожное предостережение.

Мы оторвались от окна. Началась облава. Послышался тяжелый топот, а затем лающая речь.

Я обернулся к хозяевам квартиры, в огненном зареве разглядел их лица:

— Да, началось. Это борьба не на жизнь, а на смерть.

Мой ли это голос или чей-то чужой — такой властный? Передо мной вдруг открылось нечто необычное, великое, уже ведомое и ожидаемое.

Лицо беременной женщины казалось задумчивым и вместе с тем спокойным, решительным.

— Пусть начинается. Чему быть, того не миновать.

В ней неумолчно бились два сердца — ее и будущего ребенка. «Нет, — думал я, — не только эти два сердца, а множество сердец слились сейчас в единое нерасторжимое целое».

Из соседней комнаты выбежала девочка, полусонная, испуганная, бросилась к матери. Ее глаза были широко открыты. А я думал сейчас не только о предстоящих схватках решающей битвы, но и о них — о Станко и Ирене, о девочке и будущем ребенке.

Неожиданно поймал себя на мысли, не оказался ли я в плену страха за близких мне людей. «Саша предупредил меня об облаве в Дорджоле, но не подумал, какое тяжкое моральное испытание ждет меня здесь, на новой квартире». Но тут же отогнал назойливую мысль: «Саша не знал о предстоящей диверсии в гараже. А если бы даже и знал...»

— Меня не должны застать здесь. Не хочу, чтобы вы рисковали из-за меня.

— Сейчас некуда идти. Оставайся.

В томительных поисках выхода я вдруг вспомнил о выгребной яме, недавно вырытой между двумя домами, — глубокой, словно колодец. «Как только нагрянут — прыгну в нее. Найдут — все равно не узнают, из какого дома я выскочил».

— Только вот хозяйка... — начала Ирена и сразу же смолкла.

Меня мучила унизительная мысль, будто я прячусь только ради спасения собственной жизни. Я накинул на плечи пиджак, на случай если придется моментально выскочить в окно. Ирена готовилась ко сну. Но любитель народной поэзии по-прежнему оставался на своем месте. В нашу беседу о вспыхнувшей борьбе против немцев и первых боевых подвигах, совершенных по призыву коммунистической партии, о массовых арестах и облавах он вставлял то или иное рассуждение, подтверждающее достоинства народной поэзии. Для нас обоих она приобрела некий новый, неожиданный смысл, прочными нитями связала с нынешней жизнью, событиями.

Всю ночь ревели моторы грузовиков, гулко отдавался топот, отрывистый собачий лай, разносились брань и выстрелы.

Бешенство фашистских оккупантов выдавало их с головой — они не находили себе места от первого сильного страха, который отныне неотступно будет преследовать их по пятам. По всей Сербии прокатилось эхо залпов партизанских винтовок. В самом Белграде кто-то изо дня в день расшатывал устои оккупационного режима.

Шпики перетряхивали дома, выталкивали жителей во дворы и на улицы, испытующими взглядами впивались в лица. Старые королевские специалисты из кожи вон лезли, опознавая людей, с которыми им пришлось уже иметь дело до войны, угождая своим новым господам. На улицах и во дворах осталось лежать несколько трупов, в грузовики с побоями загоняли окровавленных мужчин и женщин.

Никак не верилось, что все наконец стихло, кончился кошмар. Но мы обманывали себя — ничего не прекратилось, наступило лишь краткое затишье.

Район, где проходила наша улочка, избежал облавы.

2

Утром я перебрался в одну из своих старых «квартир» — мезонин, где жила молодая пара. Эта квартира никак не могла служить надежным укрытием. Здесь царила атмосфера семейного разлада. В огне бурных, уже отгремевших и только начавшихся событий мои юные хозяева драматично сходились и расходились, чему обычно сопутствовали самые заурядные сцены упреков, обвинений, проклятий и примирений. Соня работала в каком-то немецком хозяйственном бюро по учету награбленного в Югославии имущества, она была связана с некоторыми из подпольщиков, снабжая их нужной информацией. Мартин всякий день клялся уйти к партизанам, как только заберет военную радиостанцию, спрятанную им где-то еще в дни развала королевской армии. Голос его звучал мрачно. Временами он совершал поездки по стране, но я никак не мог взять в толк, надумал ли Мартин искать радиостанцию или уезжает для того, чтобы убедиться, как поведет себя без него Соня. Я не сомневался в их искреннем намерении укрыть меня от полицейских глаз. Вместе с тем размолвка брала верх над всеми другими заботами, хотя в иные минуты они и сами чувствовали, сколь абсурдны в подобных условиях их личные распри. Я пытался придать их размолвке шутливую форму, стараясь не причинить при этом вреда и без того непрочным связям молодоженов с народно-освободительным движением.

Нередко мне приходилось коротать время одному, томясь в одиночестве. Рассматривая в окно дворы соседних домишек, я строил самые разные предположения. На балконе несколько человек были заняты карточной игрой — неужели их ничего больше не тревожит? Неужели хозяйка, вышедшая на кухонный балкон, поглощена лишь заботой, как раздобыть продукты для обеда? Какие мысли занимают юную пару, без конца щебечущую во дворе: объясняются ли они в любви, как в прежние времена, или о чем-то сговариваются? И не на них ли подозрительно косит глаза господин с лицом чинуши, подобострастно приветствующий немецкого офицера, который стоит у окна соседнего дома напротив? Дождусь ли я своего часа, когда мне удастся скрестить оружие с этим вылощенным, надутым майором? Адъютант чистит его сапоги, прерывая на какой-то миг отвратительную песенку о Лили Марлен, чтобы дохнуть на кожу сапога. Что ожидает этих детей, играющих в пожухлой траве, выживут ли они? В таких размышлениях я старался раскрыть затаенную душу и сердце Белграда. Я любил свой город и верил в него.

Четыре недели назад я вернулся из лагеря для военнопленных, испытав там за два месяца невероятные муки и унижения. Сначала я чувствовал себя в родном городе совсем одиноким, лишенным всякой опоры. Предстояло наладить связи с подпольными организациями. Мне недоставало еще навыков конспиратора. Я кропотливо выискивал товарищей, ушедших на нелегальную работу, дознавался, кого полиция бросила в тюрьмы, случалось, наталкивался на сомнительных людей. Словом, я оказался в положении солдата, отставшего от своей части. Трудности усугублялись еще и тем, что меня знали все ищейки, надо мной постоянно висела угроза ареста, а моя роль в движении пока ничуть не отличалась от роли многих обычных людей, ищущих свое место в общей борьбе. Я сгорал от нетерпения, будто поджаривался на медленном огне. Не знал, куда деваться от стыда: по всей Сербии и Черногории развернулась партизанская борьба, да и в самом Белграде то и дело выходила из строя оккупационная машина, а я сидел сложа руки. Большинство близких мне людей уже проверили себя на более или менее ответственных заданиях, я же лишь писал антифашистские стихи, переправляя их тайком своим товарищам. Но сочинение стихов в мезонине в грозную для страны пору — занятие малоподходящее. Стихи хороши лишь в том случае, когда их звучание сопровождается выстрелами партизан.

Мне пришлось переменить не одну квартиру. Хотелось вырваться из этой атмосферы, дышать воздухом свободы, пусть даже в самом пекле сражений. Я пытался отвлечь себя чтением, но вместо букв и слов на страницах возникали самые невероятные картины, в ушах звучала человеческая речь.

Сколь ложными, обывательскими оказались на поверну надежды мещан накануне гитлеровского нападения на Советский Союз! Поговаривали, будто какие-то люди сулили жителям Белграда скорое освобождение...

Нет, свобода не обретается малой кровью. А немецкие солдаты, о которых мы думали, что война с Советским Союзом побудит их повернуть штыки против Гитлера, о которых разглагольствовали, будто они сбрасывают свою форму и дезертируют, солдаты, которым наши товарищи ценою жизни подбрасывали листовки, ныне нагло маршируют по городу, горланя нацистские марши.

На квартире Мартина и Сони я прочитал первые сообщения о расстреле наших товарищей. Сначала в Загребе, потом в Белграде. Мои руки, держащие газету, заполненную безудержным хвастовством и беспардонной бранью, дрожали, я видел за грязными строчками лица павших друзей, я знал их, некоторые были так близки мне, что казалось, жизнь без них была немыслима. Их больше нет! О них кощунственно написано как о бандитах, заслуживших самую суровую кару.

В дверь тихо, торопливо постучали. Я осторожно посмотрел в дверной глазок и открыл. В прихожую проскользнула Кета, жена моего хорошего друга, преданный товарищ, не щадивший сил ради работы в массах в новых суровых условиях.

Передо мной стояла светловолосая женщина с бескровным, слегка припухшим лицом, почти детским взглядом, излучавшим и преданность нашему делу, и наивную доверчивость. Сейчас в ее глазах таилась неприкрытая печаль.

— Ты уже знаешь? Каких товарищей потеряли! Каких товарищей...

Кета будто видела их перед собой — с простреленными висками, с кровавыми пятнами на груди, изуродованных, мертвых. Не сдержавшись, она заплакала, но скоро успокоилась, выпрямилась:

— Первые жертвы... Их будет много. Мы положили начало борьбе в порабощенной Европе. — Вдруг она вспомнила: — Сегодня товарищ Сталин выступает по радио. Хочешь, послушаем вместе?

Достали надежно спрятанный приемник, собранный Мартином из отдельных деталей, каждый взял по наушнику. Долго звучали позывные радио Москвы — предвестники важного события, они звали к борьбе, придавали людям новые силы. Мы слушали затаив дыхание, казалось, мы различали биение пульса друг друга. Наконец диктор сообщил о выступлении товарища Сталина. В напряженной тишине послышался серьезный, спокойный, внушающий уверенность голос Сталина. Он говорил о смертельной опасности, нависшей над Советской страной, о необходимости бороться не на жизнь, а на смерть, перестроить всю работу на военный лад. Его неторопливая речь призывала народ быть готовым к длительным испытаниям, к развертыванию мощного партизанского движения в тылу врага.

Давно уже были сказаны последние слова, но они еще долго продолжали звучать в нашем сознании, и мы слышали их гораздо отчетливее, чем по радио. От волнения какое-то время мы смотрели друг на друга невидящими глазами.

Лицо Кеты преобразилось — такой я ее никогда не видел.

— Как я заблуждалась! Тешила себя надеждой на быструю и легкую победу. А нас ожидает долгая, суровая борьба. Кто сейчас противостоит фашистским завоевателям? Только Советский Союз и мы. — Она сняла наушник, упаковала приемник и с гордостью повторила: — И мы.

Обменявшись несколькими словами о делах, приведших ее сюда, Кета скользнула в дверь и почти неслышно спустилась по лестнице. Может быть, в воротах или на углу улицы ее поджидала смертельная опасность: эта подпольщица была хорошо известна многим.

Однажды ко мне примчался Саша, молодой металлист, один из наших связных. Ловкий и крепкий паренек с черными как смоль волосами намекнул мне, что вскоре следует ожидать некоего важного события, о котором ему не велено говорить. Рассказывая об этом, Саша неумело разыгрывал роль конспиратора. Но затем громко рассмеялся, будто все, о чем не имел права говорить, перестало уже быть тайной, и мгновенно выплеснул из себя:

— Вчера прямо из рук полицейских улизнул Гембеш. Он-то знает, как обвести вокруг пальца полицию и предателей! Понимаешь, Гембеша вели из больницы в полицию, он уже догадывался, что его смертный приговор лежит в кармане Ачимовича. И подумать только, жандарм согласился отвести Гембеша к дому проститься с матерью. И вот тут только его и видели!..

Назавтра вдвоем с Мартином, хозяином квартиры, мы забрели на виноградники близ Мириевского тракта. Здесь в одной из хижин укрывался Чедо. Нас объединяла с ним одна судьба — подобно мне, он ждал связного. В партизанский отряд нам надлежало идти вместе.

Расположившись в винограднике, у свежего могильного холма, под которым лежали мать и дети, убитые взрывом немецкой бомбы, мы заговорили о будущем, вглядываясь в лежащий перед нами израненный, но все еще прекрасный город, представляли, как он похорошеет, когда станет свободным, нашим. Он будет свободным и нашим! Мы верили в это, как ни во что другое.

Я украдкой посматривал на Чедо, белокурого, низкорослого юношу. На его худощавом лице оставили свои следы трудное детство, несчетные беды и лишения.

Для него Белград был всего лишь городом, исхоженным им вдоль и поперек, городом, по которому он долго скитался, так и оставшись беззащитным существом, лишенным крова. Порою он писал революционные стихи, некоторые из них получили признание у народа.

Кета, неизменно относившаяся к нам с нежностью, шутливо вздохнула:

— Провожу вас двоих, сразу мне станет спокойнее. Поискать еще таких увальней, как вы...

Лицо ее светилось добродушной улыбкой, в глазах читалось искреннее чувство товарищеской любви.

Мы думали о будущем, но оно было скрыто от нас такой плотной завесой, что наше воображение было не в состоянии представить его в каких-либо конкретных формах. Что свершит в жизни каждый из нас, кто кем станет, кто отдаст свою жизнь за беспредельную веру в лучшее будущее или доживет до того дня, когда защита обретенной в боях свободы потребует всех его сил? Этого никто не знал. Мы стали малой частицей той огромной массы людей, на которых опиралась партия. Мы олицетворяли собой солдат непобедимой армии. Мне, как и Чедо, не терпелось скорее уйти к партизанам, хотя для нас это значило расставание с Кетой — товарищем, разделявшим с нами тяготы подпольной борьбы.

Возвращаясь с Мартином в Белград, мы заметили на улицах необычную активность полицейских и гестаповцев. Кое-кого из прохожих останавливали. Пришлось нам попетлять, чтобы не угодить в лапы полиции. К счастью, в этих местах облава уже кончилась, перекинувшись на другие кварталы.

На углу нашей улицы показалась Соня, бледная, дрожащая. Ее каштановые волосы растрепались, полные яркие губы нервно подергивались. Она остановилась, поджидая нас. Когда мы подошли к ней, она показала нам знаками, чтобы мы не мешкая вошли в дом. Там не то с радостью, не то с гневом она набросилась на нас:

— Вашему спокойствию можно позавидовать! Известно ли вам, что на Видинской улице все поднято вверх дном, что у нас хозяйничали шесть гестаповцев? Вы совершенно случайно избежали облавы!

С искаженным от волнения лицом, плача и улыбаясь одновременно, она бросалась на грудь то мужу, то мне, приводя нас в немалое смущение.

Вечером Саша принес весть об освобождении из тюремной больницы, расположенной на Видинской улице, товарища Леко. Рассказывая об этом, он не мог скрыть своего восторга и умолчать о том, что проведенная операция не была для него секретом, мало того, он принял в ней участие, прикрывая побег товарища.

— Освобожден один из наших главных руководителей! — говорил он с жаром. — Леко случайно попал в лапы полиции. Шел на одну встречу за секретными военными сведениями и угодил в ловушку. Полиция и гестапо даже не знали, кого схватили. Но все равно его убили бы, потому что он был тверд как камень. Подумайте, наши отбили его посреди Белграда, у здания, где день и ночь, как цепные псы, стоят часовые! Ухлопали унтер-офицера Сретена и были таковы.

Он перевел дух, будто заново переживая случившееся.

— Чтобы ты знал, как много значит для нашего движения спасение Леко, прямо скажу: уже сама по себе эта операция — удар по псам. И Леко снова с нами. Теперь, когда он на свободе, жди новых дел. Сколько ни убивай — нас не остановишь.

Во всем облике молодого коммуниста чувствовалась гордость, порожденная сознанием принадлежности к партии, — ведь только она способна придать человеку во сто крат больше сил, для нее нет ничего неодолимого, и она обязательно приведет трудовой народ к победе.

Как-то утром ко мне зашел Саша и заговорщицким тоном сообщил, что мне следует перебраться в другое место. Причину он не захотел объяснить, но я понял, что готовится очередная диверсия.

— Я должен беречь тебя, ты нам нужен, — вскинул он на меня горящие глаза.

В полдень мы вышли на улицу. Прошли через весь Белград, до Душановаца. Зная, что моя сестра Буба, связная районной подпольной организации, не подыскала пока подходящей квартиры, Саша доставил меня на «перевалочный пункт», в домик металлиста Кокана, где мы застали небольшую группу молодежи.

Предстояло провести какое-то время в этом скромном домике, окрашенном в затейливый желто-розовый цвет и примыкавшем к огороду, из которого выглядывали яркие поникшие головы подсолнухов, словно изнемогшие от избытка солнечных лучей. Словом, это был самый обычный домик белградской окраины.

На скамейке под лозами винограда устроилось несколько юношей и девушек. Мы подсели к ним. Вокруг нас бойко суетилась рыхлая, поседевшая женщина. Незаметными для других знаками она дала нам понять, что ей известно, кто мы такие, и что она ничего не имеет против нас. Но отец семьи, хмурый, обессилевший под бременем лет человек, мерил нас подозрительными взглядами, словно бы собирался сказать: «С меня уже хватит». Почувствовав это, женщина зашептала:

— Не обижайтесь на него, он неплохой.

Нас провели в комнату, — где был большой беспорядок — неубранные кровати, разбросанные на столе книги и остатки пищи, валяющиеся тут и там окурки. По комнате взад-вперед вышагивал рослый, худой юноша с мягкими чертами лица. Он по-хозяйски вышел мне навстречу и пожал руку. Слушая объяснение Саши, он утвердительно кивал головой. Другой обитатель комнаты, молодой, обнаженный до пояса атлет, не обратил на меня никакого внимания, продолжая стучать сильными пальцами по миниатюрным клавишам пишущей машинки. Мышцы его рук от непривычного занятия были напряжены. Казалось, он целиком ушел в свое дело, чуть заметно шевеля губами, словно ребенок, постигавший азы письма. Судя по его виду, дело, которым он занимался, было весьма важным.

Пока Кокан беседовал со мной, парень, сидевший за машинкой, все еще делал вид, что не замечает меня, хотя было совершенно ясно, что он отлично знает, кто я, и мой приход заинтересовал его.

— Скоро ты там закончишь, Гембеш? — спросил Кокан.

— Не волнуйся, скоро, — ответил юноша, окинув меня ироническим взглядом прищуренных глаз. — Не моя вина, что не вышел в писатели, потому как всякие воспоминания мало меня трогают.

Услышав его имя, я сразу понял, о ком идет речь. Гембеш оказался именно таким, каким я представлял себе этого специалиста по организации забастовок и умению тонко провести полицию.

— Тебе-то как раз есть что сказать в мемуарах, — взглянул я на Гембеша. — Это ты перехитрил жандарма, инсценировав прощание с матерью?

— Что делать — испорченный человек, сыграл на слабой струнке жандарма, на сентиментальности. Известно, что и жандармы не прочь пустить слезу, особенно перед теми, кому накинули уже петлю на шею.

Он откинулся назад, отчего более отчетливо стали видны его огромная грудная клетка и волевой подбородок.

— Отпусти, прошу жандарма, в последний раз перед смертью взглянуть на милую мамочку, выслушать ее благословение и сказать ей последнее «прости». Он мрачно глазел на меня, не веря россказням о благословении и прощении. Дьяволу только известно, почему он согласился провести меня к дому. И пока он рисовал себе трогательные сцены расставания, я втолкнул его в дверь, запер ее и смылся, так и не успев проститься с мамочкой.

Он почти вызывающе посмотрел на меня:

— К слову сказать, для своей мамочки я не был бог знает каким любимчиком. Не знаю, как отзовется это в твоей тонкой поэтической душе, но я не очень-то жаловал ее. Верно, она мне мать, да и я не такой уж плохой сын. Но с самого детства она отдала меня улице, на улице я и узнавал жизнь. Потому-то у меня не ахти какие изысканные манеры, ты уж не обессудь, писатель. С малых лет я зарабатывал на кусок хлеба, да и мать вспоминала обо мне лишь в те дни, когда нуждалась в деньгах.

Взгляд его уже не был таким вызывающим, скорее задумчивым.

— Что скрывать, слыл беспризорным. Да, беспризорным. — Он с силой провел пальцем по всему клавишному ряду. — Потом вроде стал человеком, сознательным рабочим, изведал, что такое борьба за наше дело. Тут-то мать и заохала. Вечно причитала, укоряла меня, а соседки ей поддакивали: «И что же теперь с тобой будет?» Оставайся прежним, приноси аккуратно деньги — вот ее забота. Я и дальше, как мог, помогал ей, но участием в революционном движении не поступился. Вот и изливал сейчас на бумаге свои чувства матушке, с коей жаждал проститься.

Он склонился над столом, положил голову на ладони:

— Как думаешь, не замарал ли я своей чести, обманув этого жандарма, не уронил ли своего доброго имени, оставив с ним оторопевшую мать? Кстати, не следует хвататься за этот случай как за сюжет для какого-нибудь произведения; не переношу, когда влезают в чужие дела и на основе этого кропают потом книги.

— Не беспокойся, сейчас не время заниматься книгами, к тому же я всегда опасался влезать в чужие дела. Но ты поступил правильно, и я рад такому исходу дела.

— Повремени со своими выводами. Сказал же тебе, что я грубиян, неотесанный и деликатностью похвастаться не могу. Но что есть, того не отнимешь. Кстати, читал некоторые твои вещи, недурно пишешь. Могу даже признаться... — Он вдруг запнулся, метнул в мою сторону испытующий взгляд, как бы показав свою неприязнь ко всем «писателям», и, видя, как я нервно заерзал на стуле, удовлетворенно усмехнулся, словно окончательно уверился в том, что писатели и впрямь какие-то чудаки, люди не от мира сего.

Помня о роли хозяина, не на шутку озабоченный манерами своего «заместителя», Кокан пригласил меня взглянуть на молодежь, прочно оккупировавшую скамью.

— Хочешь послушать, как играет мой брат? Вряд ли сыщешь ему ровню во всем Душановаце, да, пожалуй, и в Белграде... Эй, Бора, покажи, как ты орудуешь сразу на гитаре и на губной гармонике!

Кокан многозначительно подмигнул мне: «Ты только послушай...»

Поначалу Бора скромничал, затем привычным жестом артиста, знающего себе цену и признанного обществом, вскинул голову, взял гармонику, ударил ею несколько раз по ладони, прошелся по ней губами, как бы опробуя ее, поднял гитару и, отбивая такт ногой, заиграл одновременно на обоих инструментах «Кукарачу». Играл он мастерски, с показным равнодушием: нам, мол, это ничего не стоит, но все же изредка поглядывая на меня — ведь я был гостем, которому его представили.

Потянуло прохладой летнего вечера. Опускались сумерки. На фоне неба, позолоченного последними лучами заходящего солнца, четко обозначились силуэты домов и деревьев, мягко шелестели стебли кукурузы и подсолнечника. Лишь непрестанный перестук клавишей пишущей машинки, подобный ударам стального клюва, резко врывался в эту вечернюю тишину. Все вокруг напоминало волшебную, неповторимую идиллию — и этот вечер, и юные лица, потонувшие в оранжевом сумраке, — будто мы находились не в предместье Белграда, а далеко от него, будто не было ни ужасов оккупации, ни поднявшихся против нее борцов.

Во дворе появился высокий элегантный юноша, изысканно одетый, с надменной улыбкой. Я знал его и раньше, неизменно франтоватого, с застывшей на лице полуиронической маской. Он служил в конторе металлургического завода. Выглядел он беззаботным, и трудно было представить, что он привлекался к важным заданиям, помогал переправлять людей в партизанские отряды. Так ли он стоек, непоколебим?

— Ты уже здесь? — посмотрел он на меня. — Это хорошо, есть дело... Не повредят ли твоему здоровью короткие прогулки на свежем воздухе, в лесной прохладе, иногда, может, под пулями, а?

— Кстати, Драган, ему совсем не мешает глотнуть свежего воздуха, — подхватил Гембеш, для которого я был просто изнеженным существом, не испытавшим еще никаких невзгод и не томившимся в лагере для военнопленных.

— Я жду не дождусь, когда мне скажут: собирайся.

— Не обижайся. Ты ведь знаешь, я не могу без шуток. Через день-другой отправишься и ты. Что-то творится со связью. Пойдешь вместе с Гембешем. Вручаем ему твою бесценную жизнь. Надеюсь, не будешь возражать? Тем более что вы, наверное, уже сдружились? — Он опять язвительно усмехнулся, вытирая изящным носовым платком вытянутое бледное лицо с бесцветными глазами. Потом по-братски обнял меня: — Не волнуйся, все будет в порядке.

— Послушай, писатель, — повернулся ко мне Гембеш, выпрямляясь и щуря в полумраке глаза, — мы стоим друг друга. Я постараюсь сделать тебя более выносливым, а ты полегоньку будешь шлифовать меня. Я ведь неотесан и несколько грубоват, но ты не пугайся. Очень кстати, что судьба свела нас на этом пути. Сразу же начну тебя муштровать, только не трусь. Не такой я страшный, каким кажусь.

В полутьме еще можно было разглядеть его крупное лицо, с которого не сходила снисходительная улыбка. Хотелось верить надеждам Гембеша на то, что мы станем близкими людьми.

Хлопнула калитка. Во дворе мелькнул девичий силуэт. Держа в руках зажженную керосиновую лампу, мать Кокана ввела в комнату девушку.

Красивая, с очень тонкой талией, перетянутой завязками черного передника, крепкими, обутыми в легкие домашние башмаки ногами, она, казалось, олицетворяла саму юность. Словно сама фея пришла к нам из сказочного мира. В лучистых агатовых глазах еще совсем юного, полудетского лица светилась застенчивая улыбка, не затрагивавшая полных румяных губ. Выщербленный зуб и легкая царапина на щеке придавали ей еще большее обаяние.

Все взгляды невольно остановились на ней. Девушка слегка смутилась.

— Меня послала сюда Буба, чтобы отвести этого товарища, — показала она на меня.

— Вот и хорошо, а то больно много собралось подпольщиков, — съязвил Гембеш.

— И я не могу долго оставаться, скоро комендантский час, — заторопился Драган.

Девушка поздоровалась со мной за руку и пригласила следовать за ней.

Гембеш стремительно встал, протянул мне руку на прощание и обратился к девушке:

— Слушай, Мирьяна, мне надо сказать тебе что-то... Ты спешишь? Тогда в другой раз.

Нас провожала мать Кокана. Глаза уже с трудом различали ограду. Окна домов светились тусклым светом керосиновых ламп, их не закрыли еще плотными занавесками.

Прощаясь с нами у калитки, хозяйка осмотрелась кругом, не подслушивает ли кто, и зашептала тихо, временами смягчая слова на русский манер — она была родом из России:

— Эх, дети, дети. Знаю, доброе дело задумали. Не может вечно так оставаться. И само ничего не приходит, понимаю. Красная Армия нам поможет. Да беспокоюсь я. Боюсь, горемычная, за Кокана. Целыми днями чего-то мечется, скрытничает. Таится от меня, а я-то все знаю, но скрываю от отца. — Она поднесла к глазам кончик передника. — Страшно. Много будет жертв, что же делать? Счастья вам, люблю вас всех, как своих детей.

На прощание она поцеловала Мирьяну...

Мы шли по мрачным, немощеным улицам. Плохо ориентируясь в темноте, я не упускал из виду Мирьяну. Временами она оборачивалась, и передо мной возникало ее лицо, смутно белеющее во тьме. Чуть наклонив ко мне голову, она тихо заговорила, и мне показалось, что я знаю этот голос очень давно.

— Я вижу тебя впервые, но уже слышала о тебе. От твоей сестры Бубы, нашего молодежного руководителя, и от моего брата Микицы, он бывал у нее. Ты, наверное, помнишь его еще маленьким, он всегда шнырял среди взрослых. Наберется всего от них и потом подробно рассказывает. Вот так я узнала и о тебе. — Мирьяна тихо засмеялась: — Он видел тебя в глаза только раза два, а расписывал так, будто стал уже твоим хорошим знакомым. Говорю тебе обо всем этом просто так, мы ведь с тобой товарищи. И родители мои слыхали о тебе, правда, они недолюбливают подпольщиков, ничего не смыслят в том, что делается вокруг. Ho ты не беспокойся, не обращай внимания. Мать у меня женщина твердая, отец боязливый и подозрительный, но мы, молодежь, постараемся облегчить тебе эти дни.

Пробираться по темным улицам было небезопасно, и все же я почувствовал досаду, когда мы остановились у садовой ограды с домиком в центре.

— Вот и пришли. Входи.

Пока я настороженно выжидал у входа на кухню, не видя никого из домашних, она мягким, но настойчивым тоном объявила родителям:

— Это товарищ, о котором мы говорили. Он погостит у нас, как родственник.

3

При всей своей любезности старики вели себя осторожно. Молодежь меня всячески опекала. С особым усердием мне покровительствовал Микица, смуглый парнишка с едва приметным пушком над верхней губой. Я действительно знал его с малых лет, изредка встречал у своей сестры. Он изводил тогда меня своим любопытством. Общение со взрослыми его несколько испортило — подчас в нем становились заметны черты зазнайства и позерства. Вот и теперь за ужином, в завязавшемся разговоре, он излагал свои суждения по вопросам, казавшимся ему наиболее важными — о войне, оккупации, о Красной Армии, о близкой победе. При этом, стараясь как-то убедить родителей в достоверности своих доводов, он постоянно ссылался на меня как на равного себе товарища, с которым он будто бы уже имел тесные связи.

Его отец Милош, выглядевший намного старше своих лет, покусывал усы, моргал маленькими серыми глазками, не переча сыну и довольствуясь одним лишь аргументом: «Но ведь немец силен, подмял целую Европу, трудно безрогому с рогатым бодаться, сколько еще погибнет народу. И кто только доживет до конца?» Обычно он рассуждал не спеша, тягуче, временами приглаживая ладонью усы и как-то страдальчески кашляя, словно бы намекая: «Легко вам говорить глупости, я свое знаю, вдосталь намучился». Стана, сильная женщина с быстрым взглядом, не сломленная никакими мытарствами, внимательно прислушивалась к беседе. Время от времени она урезонивала мужа:

— Оставь свое, Милош, все ты об одном и том же. Будут и жертвы... Как же иначе?

Только Мирьяна не вмешивалась в наш разговор. Она поминутно вскакивала с места и снова садилась, нарезала хлеб, приносила еду и уносила посуду, наливала в стаканы воду. Обнаженные до локтя руки ее белели, словно у ожившей мраморной статуи. С лица не сходила улыбка, открывавшая между полными румяными губами выщербленный зуб. Казалось, ее совсем не трогала наша беседа. Изредка Мирьяна бросала взгляд в мою сторону. Я невольно улавливал в нем скрытые жизненные силы девушки и большую целеустремленность.

Отец неожиданно сердито прикрикнул на нее. Мирьяна потупила глаза. Она, видно, свыклась с тем, что на нее, совсем еще девчонку, легло бремя забот о хозяйстве и маленьких детях, что она не может уйти от ответственности за их судьбу. Но в ее потупленном взгляде, в ее неизменной улыбке чувствовалось упорное внутреннее сопротивление попыткам родителей поработить ее. Раньше я слышал о ней как о боевом участнике районной молодежной организации, а теперь понял, что она с успехом ведет эту скрытую борьбу, умудряясь не нарушать при этом спокойствие семьи.

Стана по утрам уходила в банк, где служила уборщицей. Милош, с трудом волоча ноги и кашляя, плелся на железнодорожную станцию на поденную работу. Где-то в Банате они обрабатывали небольшой земельный участок, но с приходом немцев все могло измениться.

Иногда ко мне неожиданно забегали друзья-подпольщики, которым Микица открыл место моего пребывания, обычно же я коротал время за чтением, пользуясь отсутствием словоохотливого юноши, всякий раз покидавшего дом с многозначительным, таинственным видом, явно намекавшим на то, что ему поручено важное задание. Из взрослых оставалась лишь Мирьяна, следившая за четырьмя младшими братьями и сестрами. Всегда в делах, в движении, она металась то по двору, то по дому. Видя в открытые двери, как она моет и причесывает детей, кормит их, я вспоминал Лотту из «Вертера» Гёте. Но наша Лотта была другая. В нужную минуту она будет сжигать фашистские газеты, срывать на улицах плакаты, развешанные оккупантами, или отстреливаться от врагов. Она не станет разыгрывать с неким Вертером сентиментальные драмы. Наша Лотта иная, да и современные немецкие лотты слишком далеки от гётевской...

Однажды, заглянув в мою комнату, Мирьяна смущенно, боясь помешать мне, спросила:

— Как по-твоему — стоит отказываться от боевых дел только потому, что враги держат у себя заложников? Есть такие, кто думает именно так.

Выслушав ответ, она пристально взглянула на меня и быстро вышла, чтобы приняться за домашние дела.

После полудня с работы возвращались усталые родители. Пообедав, они удалялись в свою комнату отдохнуть и советовали мне последовать их примеру. В часы предвечерней тишины, когда с улицы доносился лишь отдаленный городской гул, я лежал с книгой в руке, прислушиваясь, как Мирьяна тихонько убирала и мыла посуду, уговаривая детей поиграть в саду.

Как-то раз в доме стало особенно тихо — видимо, девушка задумалась, размышляя о чем-то. Возможно, ее ожидало опасное задание. Вскоре, однако, она осторожно приоткрыла дверь и вполголоса спросила, не помешает ли мне.

— Заходи, пожалуйста, разве ты можешь помешать мне?

Я жестом пригласил ее сесть на стул, но она осталась стоять и только в разгар беседы незаметно подошла поближе и присела на край кушетки.

— Что читаешь? — с любопытством заглянула она в книгу.

Я протянул отпечатанную на тонкой бумаге книгу «Вопросы ленинизма» Сталина, которую хранил в подкладке пиджака, и сказал:

— Это учебник, по которому мы учимся бороться против оккупантов.

— Так хочется узнать побольше, — вздохнула она. — Расскажи мне, что здесь написано?

И пока я приобщал ее к начальным основам теории марксизма-ленинизма, глядя в широко раскрытые глаза девушки, мне хотелось полнее и понятнее объяснить ей всю важность этой нелегкой науки. Мне казалось, что перед ее взором открываются далекие горизонты, что мало-помалу она начнет уяснять себе основы социальных явлений, постигать смысл классовой борьбы, проникать в суть изначальных законов развития общества.

Но вдруг она разом сникла, засуетилась:

— Пора идти.

Читая книгу или размышляя о чем-то, я часто возвращался мыслями к Мирьяне: где она сейчас, по какой улице крадется эта совсем юная и такая нежная девочка, не подвергает ли себя опасности?

Однажды, заглянув ко мне, она с изумленным видом коснулась рукой двух объемистых книг:

— Что это?

На столе лежали «Фауст» Гёте и «Симплициссимус» Гриммельсхаузена — две книги на немецком языке, которые я спокойно мог оставить в доме, если пришлось бы спешно уходить отсюда.

— На немецком? — недоверчиво переспросила девушка.

— Да, Мирьяна. Гриммельсхаузен написал об ужасах одной длительной войны, которая шла несколько веков назад. Еще тогда он обличал несправедливые отношения между людьми. Эту книгу я случайно нашел в лагере для военнопленных. В ней показаны страдания человека и вера в его силы. Да и Гёте первым проклял бы Гитлера.

— А я не знаю ни одного иностранного языка. Ничего не знаю, — загрустила Мирьяна, однако ее едва заметная улыбка говорила, что хотя она и далека от науки, но жизнь, во всяком случае, знает хорошо.

Я попытался рассказать ей о трагедии Фауста, его неодолимом стремлении к познанию, к действиям, его отношении к Маргарите и заблуждениях...

Через окно в маленькую комнату падал янтарный солнечный сноп, искрясь золотой пылью и переливаясь ярким пятном на половице. Мирьяна поднялась со стула, расправилась, как молодое растение, что жадно тянется к свету, застыла на миг, откинула слегка голову, подняла брови, полуоткрыв в улыбке рот. Я смотрел на нее, и мне казалось, будто сами собой раздвигаются стены тесной комнаты, расширяется вокруг пространство, становится выше и фигура Мирьяны.

«Народ, который взрастил таких дочерей, Гитлер окрестил варварским, вознамерился истребить его духовно и физически», — гневно подумал я.

Мирьяна редко отлучалась из Душановаца. Ей были неведомы ни театр, ни музыка, даже в кино девушке приходилось бывать очень редко. С детства послушная родительской воле, она не могла позволить себе понежиться на солнце, окунуться в реку. Пробуждавшуюся в ней женственность сковывали постоянные заботы о хозяйстве. Да и политическая грамота была для нее понятием почти абстрактным — лишь из случайных брошюр черпала она крупицы знаний. Теперь ей впервые довелось говорить с людьми о большом деле, открыто говорить о сокровенном.

Какой мерой измерить ее преданность этому делу, если, не раздумывая, она твердо уверовала в незыблемость принципа: за жизнь, достойную человека, надо бороться с любым врагом, пусть даже самым жестоким?

Она остановила на мне признательный взгляд и исчезла из комнаты.

Появился Милош, смерил меня подозрительным взглядом: мол, что-то подолгу секретничаешь с Мирьяной. Вышел, чтобы все выведать у дочери, которая, как ему казалось, в последнее время очень изменилась.

Назавтра Милош вернулся с работы раньше обычного, зловеще покашливая:

— Сегодня не работаем. Кто знает, сколько еще просидим дома. Дорогу возле Рали разрушили. И мост взорвали. Это к добру не приведет.

— Немцев к добру не приведет! — яростно вскрикнул Микица. — Молодцы, так держать!

— Лучше, молокосос, держи язык за зубами. Не хватало пострадать из-за тебя. Мало того, что...

Милош осекся, в отчаянии махнул рукой, намекая, видимо, на риск, которому они подвергаются, укрывая меня.

— А что будем есть, скажи на милость? Жизнь становится все труднее...

Прислонившись головой к дверному косяку, Мирьяна не выдержала:

— Есть дела поважнее еды. Сейчас надо думать не о куске хлеба, а о существовании, о судьбе народа!

Для отца ее слова прозвучали как гром среди ясного неба. Он бросил в ее сторону злой взгляд и сокрушенно покачал головой, убежденный, что бесполезно предлагать людям лекарство от их порочных заблуждений.

Вечером я устроился перед домом подышать воздухом. После дневного зноя растения источали густой аромат. Город жил своей неспокойной жизнью, откуда-то издали долетали одиночные выстрелы. Рядом скулила собака. Из соседних домов доносился сдержанный говор, люди готовились ко сну. Один за другим ложились спать и в доме Милоша. Держа в руках таз с водой, из дома вышла Мирьяна:

— Хорошо на воздухе? Подышите, подышите...

Ее прервал угрюмый окрик Милоша:

— Мирьяна, опять ты бродишь? Пора спать.

— Сейчас, только побуду на воздухе.

Она подошла ко мне, слегка облокотилась на спинку стула. Не двигаясь с места, задумавшись, я смотрел на небо, размышляя о своей доле. Мирьяна тоже о чем-то думала. Незаметно она положила руку на мое плечо:

— Скоро уйдешь?

— Да.

Я пытался представить, что ждет меня «там», в партизанском отряде, казавшемся чем-то неведомым, загадочным. Какие предстоят бои? Как сложится жизнь с новыми товарищами?

— Тебя взяли на войну и ты попал в плен?

— Да. Я никогда не был так унижен.

Я хотел рассказать, как венгерские фашисты убивали и жгли все, что попадалось под руку, как по странной случайности дважды избежал расстрела, но промолчал. В сознании ожили колонны королевской армии, бесцельно маршировавшие целую неделю и преданные потом своим командованием; предстали ужасы лагеря для военнопленных, где бесновались эсэсовские палачи.

Сбежав из лагеря и вернувшись в оккупированный Белград, я еще долго не мог избавиться от страшных впечатлений... Но меня переполняло уже иное чувство — чувство радости. Я снова обрел возможность дышать всей грудью воздухом свободы, находиться среди друзей с оружием в руках. Армейская и государственная верхушка продала страну, но народ готов идти в бой. Мы создадим свою армию, построим свое государство.

Воспоминания теснили друг друга. Вступив на новый трудный путь, я чувствовал, как мало-помалу избавляюсь от долгих и мучительных блужданий, от пережитой боли и сомнений, приобщаясь к единому народному порыву и вере в победу.

Внезапно я схватил Мирьяну за руку:

— Навсикая!

Прошло некоторое время, прежде чем она осторожно отняла свою руку. Мой жест не удивил и не обидел ее, внутренним чутьем она почувствовала в самом слове «Навсикая» нечто магическое, избавляющее от затаенной печали, раскрепощающее душу и сердце.

Но все же она спросила:

— Кто это?

— Навсикая, — с трудом сдерживал я улыбку, — это юная дочь феакийского царя Алкиноя... Возвращаясь после долгих скитаний и бесчисленных битв в свой родной край, многострадальный путник Одиссей встретил ее однажды у реки, где она вместе с другими девушками полоскала белье. Обо всем этом рассказано в поэме Гомера... Одиссей уже состарился, устал от войн и испытаний. Увидев Навсикаю, очаровательную царевну, он подумал, что нашел здесь тот тихий уголок земли, где мог бы обрести свое счастье. Но ему надо было идти дальше, жребий повелел ему следовать в свою Итаку, хотя он и провел в скитаниях уже целых десять лет...

Мирьяна рассмеялась:

— Очень забавно. Но ты не Одиссей, а я не царевна.

Я тоже усмехнулся, намеренно скрыв от нее описание Гомером чувства ревности Одиссея к тому счастливцу, которому достанется в жены Навсикая, чувство, преобразившееся во мне в мысленное пожелание девушке найти хорошего мужа.

— Не пора ли спать? — рассудил я, заслышав раздраженное покашливание ее отца, которому не давали покоя нелепые подозрения. — Иди, Навсикая, твой отец невесть что может подумать о нас.

— Что он может подумать? — спросила она смущенно. Поняв, какие превратные мысли могут прийти в голову людям, да и отцу, добавила: — Это его дело.

Скоро Мирьяна мелькнула в окне освещенной кухни, и с нею будто исчезла вся прелесть звездной ароматной ночи.

Я подумал о том, что все вокруг — и земля, и небо — осквернено насилием оккупантов.

На следующий день Мирьяна заявилась домой только к обеду. Сначала она хлопотала по кухне, потом приоткрыла дверь в мою комнату:

— Я должна предупредить тебя. Сегодня мы подожгли немецкие грузовики и заодно спалили газеты... Некоторых схватили, гестаповцы напали на след Кокана. Ты его знаешь. Из него ничего не вытянут. Но не все такие стойкие. Думаю, что и в наших местах будет облава.

От волнения девушка не могла отдышаться, щеки ее побледнели, потом загорелись от гнева. А я ясно увидел перед собой добродушное лицо Кокана с изумленными голубыми глазами, залитое кровью, пряди его волос, светлые и окровавленные. На миг потемнело в глазах, но через некоторое время я опомнился:

— Значит, надо уходить?

— Да, придется уйти. Жалко мне тебя... Не знаю, скоро ли ты найдешь подходящую квартиру.

Старики посетовали, что я покидаю их, но и с облегчением вздохнули. Микица с пафосом пожал мою руку. Подойдя к двери, я оглянулся, но Мирьяны уже нигде не было.

4

Прошло еще несколько дней. Я переменил не одну квартиру, чудом избегая облав то в одном, то в другом районе Белграда. Иногда меня навещали, но бывало, что я оставался в полной изоляции.

Найдя приют в квартире пожилой портнихи, сын которой был коммунистом и находился за пределами Белграда, я однажды на протяжении целого часа следил сквозь щель надежного укрытия, как немцы и ставленники Лотича варварски орудовали в ее квартире. На груде распоротых матрацев и женских платьев были разбросаны старые семейные фотографии. Пожилая, но еще сильная женщина с видимым спокойствием ходила за агентами по пятам, гневалась, что они беспричинно устраивают у нее погром. Немцы в касках, с автоматами наперевес, как во время уличных боев, выглядели настоящими гангстерами. Лотичевцы подобострастно поглядывали на немцев и переворачивали все вверх дном, подобно слугам, покорно исполняющим волю хозяев. Один из них, остроносый, с едва заметными усиками, тихо оправдывался перед женщиной: «Что вы хотите, мы несем свою службу». Словно не слыша его, она строго, по-хозяйски отчитывала их: «Может, еще подушки распотрошите?»

Фашисты убрались. Я вылез из укрытия, испытывая к этой женщине сыновнее чувство благодарности.

Вечером Саша рассказал мне историю, происшедшую с Гембешем. Он расписывал ее увлеченно, со всеми подробностями.

...Гестаповцы неожиданно ввалились в дом, где скрывался Гембеш. Он едва сумел схватить пистолет и заскочить в заброшенный туалет. Пронюхавшие что-то гестаповцы перетряхнули всю квартиру, угрожали хозяевам расстрелом, если не признаются, кто скрывается в доме. Гембеш слышал, как хозяин, не теряя присутствия духа, говорил:

— Никого нет, кроме нас, вы же видите. Чего накинулись на людей?

Шаги приближались. Держась за прибитую к окну доску, Гембеш приготовился к поединку. В жизни он изведал немало опасностей, но тут сердце его судорожно заколотилось. Гембеш стал мысленно укорять себя в том, что он, испытанный участник стольких схваток, сдрейфил. Ему казалось, что стук сердца разносится по всей улице.

Перед дверью шаги стихли.

— Что здесь?

— Отхожее место, если вас это интересует, — собрала все силы хозяйка.

— А вдруг тут кто-то прячется? — не унимался агент.

Гембеш сжал пистолет, каждую секунду ожидая роковой развязки. До предела напряглись нервы. Казалось, он видит настороженные лица людей, готовых ворваться к нему.

— Пожалуйста, войдите, если не брезгаете сунуть сюда свой нос, — дерзко пошутила хозяйка. Ее показная беспечность поразила Гембеша. Как-никак, над всей семьей висит страшная угроза!

Спокойный тон и беззаботное поведение хозяев ввели фашистов в заблуждение. Гестаповец махнул рукой, другой толкнул женщину прикладом в бок.

— Придержи язык! За такое оскорбление мало арестовать! Знай, с кем говоришь!

— Знаю, с господами, — с напускной учтивостью отозвалась хозяйка.

— Да, да, — процедил молчавший до этого немец, все еще сомневаясь, не дурачит ли она их.

Прошла, кажется, вечность, пока топот сапог не стих окончательно.

Открыв дверь, хозяйка увидела, что Гембеш еле держится на ногах.

— Поделом мне, олуху царя небесного. Кого жду?! Каких-то интеллигентов, которых мне велено сопровождать, — простонал он в бешенстве. Его, видавшего виды смельчака, чуть не схватили в логове, как зверя. И главное — где? Тьфу!

Мы действительно ожидали, пока не соберется вся десятка товарищей, разыскиваемых полицией. Гембешу поручалось доставить нас в партизанский отряд. Между тем арест связных нарушил контакты с отрядом. Но вот мне дали знать, что в воскресенье трогаемся в путь.

В воскресенье...

В пятницу заскочила Мирьяна, я уже потерял всякую надежду увидеть ее. Она заговорила торопливо:

— Прошла мимо твоего дома. У подъезда стоят грузовики, толчется полиция, из квартиры выносят книги, рукописи — все, что твои близкие не считают ценным. На улице меня встретил твой племянник, передал, что твой младший брат и сестры пока не вернулись домой. Вчера утром мы жгли с ними «Новое время»... Знаешь... — задумалась она, сомневаясь, видимо, следует ли мне сообщать об этом. — В доме искали не тебя. Причиной налета стал твой брат. Он арестован неделю назад по пути в Банат. Твои этого не знали. Полиция застала дома только твоего зятя и сноху с сыном. По словам мальчика, зять боится, как бы не арестовали их всех.

— От кого ты узнала, что я здесь?

— От Бубы. Мы вместе участвовали в диверсии, Но тогда никто из твоих не пострадал. Может, после обыска они вернулись домой?..

Мирьяна, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, сказала:

— Твоя квартира остается под наблюдением.

— Знаю, Мирьяна.

Она протянула руку и сразу исчезла.

Вечером Саша рассказал мне подробности. Полиция переворошила мою квартиру и увезла книги. Полицейский начальник, учтиво улыбаясь, говорил:

— Нам все известно... Немцы беспощадны. Они требуют повального расстрела. Поверьте, нам не хотелось бы этого, мы ведь сербы. Разве не так?

Выходя из дверей, он обернулся и цинично добавил:

— Одного мы поймали в Банате. И до другого доберемся. Никто не минует своей участи.

Рассказывая, Саша горячился, негодовал, а под конец ухмыльнулся:

— Душан целых полдня места себе не находил, пока они шарили по квартире, злорадствовали. Правда, он прикинулся простаком, поддакивал всяким их глупостям, даже угостил их кофе.

Саша задумался:

— Понимаешь, Душан становится другим человеком, решительным, стойким. Только и ему придется уйти. Он наотрез отказался служить в газете, и теперь его поминутно теребят, допытываясь, почему он это сделал.

Нам обоим было приятно вспомнить о нем, потому что Душан Еркович, поэт, из колеблющегося попутчика движения переродился в его мужественного приверженца.

5

В полуподвале одного из домишек близ Каленич-Гувна я считал дни в ожидании, пока не соберутся все. Последнюю ночь в Белграде мне пришлось провести в квартире, напоминавшей комфортабельную казарму. Теперь меня пристроили в полуподвальной комнате.

Наверху пылал августовский полдень. Через узкую оконную полоску, едва выступавшую над асфальтом, были видны ноги пешеходов. Иные мелькали довольно быстро, другие переступали медленно. Истошно гремел радиоприемник, разнося предательскую речь Лотича — лицемерный, бешеный лай. Он, видите ли, «спасал сербскую нацию».

Солнечные лучи вязали на скатерти узоры и причудливо окрашивали увядающие в вазе цветы. Гембеш то куда-то уходил, то возвращался. Хозяйка угощала меня какой-то жидкостью, отдаленно напоминающей кофе. Я сидел как на иголках. Листал оставленный кем-то на столе томик рассказов Мопассана, полных житейских ужасов. Мне не приходилось еще переживать такого мучительного состояния ожидания, как теперь, когда судьба нашего вступления в партизанский отряд была окончательно решена. Гембеш непрерывно выскакивал на улицу, возвращаясь всякий раз с какой-нибудь новой добычей. Все сваливал на кровать — и громоздкие горные ботинки, и ранцы, и консервы. В промежутках между рейдами он любовался огромным револьвером.

— Позаимствовал у одного фрайера. Он все равно не может с ним обращаться. Хотя здесь и нет ничего мудреного. Хорош, а? Сослужит свою службу.

Он демонстрировал его мне, расхаживая по комнате.

— Ты волнуешься? Потерпи, скоро двинемся. Надо кое-что еще сделать. Кстати, нас будет не десять, а только пять человек. Остальные пойдут другим путем. Джока Ярац направлен в другой отряд, Чедо ведет новую группу. А мне надо собрать еще нескольких трусишек.

Он опять исчез. А я вернулся к книге Мопассана, к ее трагическому повествованию. Радиоприемник заливался громким голосом Лотича, цветы были освещены солнечными лучами, за окном как из-под земли вырастали ноги прохожих.

Вдруг кто-то остановился, заглянул в окно. Я насторожился. Шаги приблизились к двери, послышались какие-то голоса. Наконец в комнату влетел Саша:

— Улица свободна. Я только что от твоих, это совсем близко, можно навестить их, проститься. Когда еще увидитесь?

Пойти домой — означало риск, но разве Гембеш не рисковал еще больше, слоняясь туда-сюда в самый день похода?

У себя дома, куда я вошел с опаской, как незнакомец, я застал не только всех родных, кроме брата, но и маленькую нежную Нелли, прятавшую меня недавно в очень тяжелых условиях.

На душе у меня было неспокойно. Перекинувшись с ними несколькими словами, я уже собрался прощаться, как вдруг Саша с лукавой усмешкой распахнул дверь другой комнаты, и из нее вышел мой брат, недавно арестованный полицией. Он смущенно, добродушно улыбнулся, заметив мое удивление.

— Можно сказать, воскрес из мертвых. В Петровграде расстреляли пятьдесят наших товарищей. Меня хотели затолкать в ту же группу, но вмешался знакомый полицейский, как-то удалось запутать дело и вывернуться.

Глядя на его бесхитростное лицо, я думал о том, что все это почти невероятно.

— Но ты должен скорее исчезнуть отсюда!.. А кто расстрелян?

Он назвал несколько имен. Некоторые из них были мне известны. В голову пришла мысль о том, что, может быть, я вижу в последний раз дорогие мне лица. Что сулит нам завтрашний день? Кто первым сложит голову: тот, кто идет навстречу боям, или тот, кто остается в городе, где его ждет нелегкая, суровая борьба?

Все улыбались, стараясь скрыть слезы, подступавшие к глазам. Первой не выдержала Нелли, с которой я едва был знаком. Она обняла меня; губы ее дрожали.

— Как я тебе завидую! Скажи там товарищам, чтобы и меня взяли. Я так была бы счастлива!

— Береги себя, — привычно благословила меня сестра, но тут же спохватилась: — Извини, не то сказала. Желаю тебе избежать всех опасностей, остаться в живых. Если увидимся...

Я окинул всех прощальным взглядом — до боли родные мне лица сливались воедино. Кто из них останется в живых? Этого никто не мог знать, но все были готовы пожертвовать собой.

...Позднее, проходя с боями по нашей стране, я был потрясен поведением людей, очутившихся на распутье, которые на наш призыв войти в ряды борцов против врага обычно отнекивались:

— Я бы пошел, да не знаю, как быть, — у меня хозяйство, семья. И не привык я, легкое ли дело — война?

— А как же мы-то?

— Э-э-э, вы не в счет. Вам что? Вам нечего было терять. Вы уже свыклись с войной.

Можно было подумать, что в отличие от них мы, бойцы, появились на свет не от отца и матери, никогда не влюблялись, ни с кем не расставались, не дорожили жизнью, не печалились, теряя товарищей, а родились уже воинами, способными безрассудно пойти на любые жертвы. Нет, напротив, наши бойцы были не только живыми людьми, питавшими чувство привязанности к другим людям, но и настоящими гражданами, патриотами своей родины, у них ныло сердце при виде созревших хлебов, а в каждом доме, сожженном оккупантами, они видели свой родной кров.

В партизанском отряде под Обреновацем я знал молодых воинов, отцы которых попали в фашистские застенки как заложники. Бойцы участливо спрашивали уходивших на задание юношей, знают ли они, что фашисты могут расстрелять их отцов. Юноши отвечали:

— Знаем. Только мы в силах освободить их. И именно ради отцов мы не изменим нашему общему делу.

По ночам, наверное, они страшно переживали, представляя ужасы расстрела своих отцов, но в бой рвались Первыми и сражались так, как будто от каждого боя зависела судьба их родителей. Вот оно, истинное проявление человечности! Склонить голову перед врагом, угрожающим расправиться с неповинными людьми, — значит поступиться народными чаяниями, примириться с господством извергов, виновных в совершении чудовищных преступлений.

...Саша, словно мой телохранитель, неотступно сопровождал меня. Он довел меня до двери нужного дома, стиснул руку:

— Хочется сказать тебе «до свидания», да не знаю, увидимся ли. А если и встретимся, то только, наверное, в новой Югославии. Может, нас и не будет, но победа останется за нами, за народом, который ведет коммунистическая партия...

Слова Саши прозвучали как лозунг. Наверное, он и сам почувствовал это — даже немного растерялся сначала, но затем лицо его просветлело. «Как непомерна наша сила! — подумал я. — Ведь на этих лозунгах воспитывались тысячи и тысячи людей, подобных Саше-металлисту, презиравших смерть».

Вернувшись в полуподвал, я застал там Гембеша — огромного, раздетого до пояса. Он горячо доказывал что-то незнакомому мне парню с тонким худощавым лицом и живыми глазами. На его курчавой голове была какая-то странная фуражка, а легкая майка-безрукавка плотно облегала красивое мускулистое тело. Стоило мне войти, как собеседник Гембеша резко оборвал разговор.

— Можешь продолжать. Это, правда, писатель, но наш товарищ, — представил меня Гембеш, ехидно подмигнув при этом.

Из их жаркого шепота я понял, что речь идет о готовящемся покушении на Вуйковича.

— Раз за разом этот пес ездит в Банический концлагерь одной и той же улицей. Есть дом, из которого удобно... Какое важное дело сделали бы...

— Послезавтра, говоришь?

— Может, придется переждать день-другой. Но не надо тянуть долго. Каждый день пачками арестовывают людей, а ему слишком много известно. С такими выродками немцам и картотека ни к чему.

— Кому ты рассказываешь? Знаю лучше тебя... Теперь придется остаться. Ничего не пожалею. Выйти бы сухим из воды... Мой опыт...

— Не бог весть какой. Не валяй дурака. Сейчас самое время уходить отсюда. Думаешь, тебе на роду написано так легко ускользать от них, как в прошлый раз? Тебя же каждая собака здесь знает. Ты удивительно беспечный человек.

— Я беспечный? Чепуху несешь! — гаркнул Гембеш, но юноша предостерегающе ткнул его кулаком под ребра, и тот сразу умолк, уставившись в окно.

— Так что, друзья, уходите, вы нам здесь только дел прибавляете.

— Ладно, ладно, — пробормотал Гембеш, — уйду, но вы еще спохватитесь, вспомните меня.

— Хватит! У Джуро уже лопнуло терпение. Тебе поручено вести группу.

— Группу? Какую там группу... — махнул рукой Гембеш, но, взглянув на меня, промямлил: — Извини.

Юноша вышел, прошелся небрежной походкой у самого окна, словно беззаботно гулял по улице.

Гембеш, тихо насвистывая, долго возился с ботинками и ранцем, примерял их, старательно прилаживал револьвер, чтобы не было заметно. Мне показалось, что он умышленно тянет с уходом. Наверное, его больше привлекали подпольные дела, нежели партизанская жизнь.

Гембеш оторвался от сборов, повернулся в мою сторону:

— Послушай, литератор, хочу поделиться с тобой секретами.

Он на миг замялся, подыскивая подходящие слова:

— Знаю, грубовато отношусь к тебе, но в душе я доволен, что судьба свела нас вместе. Будем выручать друг друга... Потерпи, скоро отправимся. Остальные трое должны ждать в условленном месте, времени еще уйма... Хотел спросить тебя кое о чем...

Из радиоприемника слышалась отвратительная мелодия кабацкой любовной песни. Гембеш с ожесточением убавил звук, помолчал, потом спросил:

— Ты помнишь Мирьяну, девушку, у которой ты недавно скрывался? Какого ты о ней мнения?

— Самого лучшего.

— Я скоро уйду. Сам понимаешь, бросаю тут не рай земной и не ищу спокойной жизни. Хлебнул всего через край... Пришла пора расстаться с этими местами... И вроде бы чего-то мне не хватает. Может, камень с души свалился бы, останься тут кто-то, о ком всегда будешь помнить.. — Он пытливо взглянул на меня: — Скажешь: выбрал время думать о ком-то.... Но я не могу иначе. Я люблю Мирьяну и не решаюсь сказать ей об этом. А может, и не стоит...

Он приуныл. Было странно и трогательно видеть проявление столь нежного чувства у этого грубоватого бесшабашного парня. Хотелось утешить его, погладить по непокорной шевелюре.

— Я понимаю тебя, Гембеш. Однако, на мой взгляд, этого не следует делать. Зачем связывать ее, обременять еще одной заботой? Ты и без того можешь думать о Мирьяне и любить ее.

— Это не одно и то же. Если я буду знать, что она помнит обо мне... Но ты прав. — Неожиданно он изменил тон и спросил строго: — Ты готов?

— Давно готов. Мне кажется, дело за тобой.

— Да? — рассеянно протянул он и в который раз надел еще не разношенные, тесные ему ботинки. Примерил новое кожаное пальто, раздумывая, следует ли надевать его в такую сильную жару. Наконец с унылым видом завернул его в небольшое одеяло, стянул поясом и, как бы желая убедиться в прочности узла, взмахнул им несколько раз в воздухе.

— Идем, — решительно объявил он, засовывая огромный револьвер за ремень под пиджаком. Но совсем спрятать его не удалось. С досадой он передал его мне: — Убери в сумку, но так, чтобы мигом мог вытащить его, если понадобится. У меня еще две гранаты.

Но стоило мне взять револьвер, как он тут же снова забрал его, вручив взамен гранату...

Перевалило за полдень. Улицы опустели, было очень душно, видимо, собирался дождь.

Тяжело нагруженные, мы брели в этой духоте окраинными улочками, внимательно поглядывая на редких прохожих. Вдруг я почувствовал, что кто-то настигает нас. Не выдержав, я обернулся. Человек, догонявший нас, не походил на агента, но кто мог поручиться, что он никем не подослан? Незнакомец уже почти поравнялся с нами, и мы прибавили шагу, чтобы нырнуть в ближайший двор и выйти на другую улицу. Нам оставалось только добраться до Кошутняка, а там до Чукарицы. Только? Но сколько опасностей подстерегает нас на этом пути!

Вдруг Гембеш схватил меня за локоть и остановился как вкопанный:

— Смотри!

Я терялся в догадках, что же могло случиться, но в его тоне не было ничего тревожного, напротив, в нем угадывалась радость. Взгляд Гембеша был прикован к углу улицы: там стояла Мирьяна с группой девушек. Гембеш словно прирос к земле. Мирьяна заметила нас, приветливо закивала, но, увидев нашего «попутчика», повернулась к девушкам и ушла вместе с ними. Мы быстро свернули в ворота и пошли по закоулкам. Подозрительный тип отстал.

Возле небольшого парка маячили две забавные фигуры: одна маленькая, съежившаяся, другая рослая.

— Вы уже тут, конспираторы, — шутливо обратился к ним Гембеш. — Был бы я агентом, одним махом сграбастал бы вас. За версту видно, что вы не в ладах с теперешней властью.

Они отшатнулись испуганно, высокий выпустил чемодан из рук, потом, будто сговорившись, оба накинулись на Гембеша:

— Издеваешься, а мы из-за тебя влипнуть могли. Полтора часа ждем!

— Сожалею, так уж случилось, — бросил Гембеш. По натуре своей он был человеком отважным и не выносил трусости. Гембеша явно вывела из себя их пугливость. Он устремил на меня торжествующий взгляд: «Не я ли говорил, с кем нам придется иметь дело?»

Надо было спешить. Гембеш ткнул пальцем в чемодан:

— Где вы откопали это чудо? Так на войну не ходят!

При слове «война» они слегка поежились. Видимо, только сейчас осознали, что их ожидают настоящие бои. Старший из них, Франя, малорослый и плотный, работал электриком. Некогда его хорошо знали в рабочей среде. Роясь в старых картотеках, гестапо наткнулось на досье Франи и некоторых других активистов, ранее известных по боевым делам, но позднее как-то притихших и не дававших о себе знать. Чтобы избавить Франкю от опасности, решено было переправить его в партизанский отряд. Он не узнал еще специфики подполья и теперь вел себя весьма неуверенно, хотя вообще-то был человеком решительным. Второй, помоложе, Сима, решился на этот важный шаг по собственной воле, хотя и не проявил пока особой активности. Томясь ожиданием, оба обрушили на Гембеша весь свой гнев и сейчас, шагая вместе с ним по дороге, время от времени бросали на него неприязненные взгляды.

Завидев укромный двор, наш командир выхватил из рук хозяина чемодан и моментально исчез с ним за воротами. Кстати сказать, Гембеш отлично ориентировался во многих белградских дворах. Скоро он появился, держа в руках ранец, набитый скарбом своих спутников.

Шли размашистым шагом, и Франя с трудом выдерживал темп. Проходя футбольное поле, наскочили на патруль лотичевцев. Один из них стоял поодаль. Гембеш приблизился к нему, и, не моргнув глазом, полюбопытствовал, который час, и объяснил:

— Спешим в Топчидер на поезд.

Тот был несколько задет такой фамильярностью, однако не проявил особой подозрительности и назвал время, а потом даже попросил сигарету.

— Хороша армия, — сплюнул Гембеш, удалившись от патруля на почтительное расстояние.

Пересекли безлюдные топчидерские тропинки. Куда девались веселые любители природы, обычно наводнявшие эти места в летнюю пору? Добрались до станции Чукарица.

— Куда запропастился этот Марич? — метался по станции Гембеш, рискнувший добираться дальше поездом. Предстояло еще отыскать пятого спутника, но тот как в воду канул. — Притаился где-то, старый конспиратор...

В свое время Марич был одним из деятелей профсоюза строительных рабочих, организатором крупных стачек. Многочисленные аресты и лишения совсем сломили его. Непохоже было, чтобы он решился уйти в партизаны, если бы его не принуждали к этому обстоятельства.

Мы отыскали Марича на обширной поляне, невдалеке от школы, переоборудованной немцами в казарму. Вряд ли бы мы смогли его узнать, если бы он сам не помог нам в этом, одиноко усевшись на камне на пустыре. Даже Гембеш не смог распознать в этом человеке Марича и не рискнул сразу приблизиться к нему; он остановился возле крестьянина, продававшего сморщенные, покрытые пылью сливы. Человек в вытертой, испачканной известью одежде встал и медленно двинулся к продавцу слив.

— Дорогие, а не очень хорошие, — обратился он к Гембешу, как к незнакомому встречному. — Делать нечего, придется купить.

Поезд дал первый сигнал к отправлению. Потеряв всякое терпение, Гембеш прямо спросил Марича:

— Ну что, трогаемся?

Тот кивнул:

— Заждался я вас.

Мы отошли на пустырь, чтобы обсудить наши действия. Марич, Франя и Сима опасались ехать поездом, хотя и были снабжены необходимыми документами. Мало устраивал их и пеший поход — на каждом шагу патрули. Сам я не очень верил в благополучный исход поездки, однако не вмешивался в опор, предоставив абсолютное право решать все дела руководителю группы. Убедившись в бесплодности споров, Гембеш скомандовал:

— В путь!

Наш поход не имел ничего общего с конспирацией. Его судьба целиком зависела от импровизаций Гембеша. Справедливости ради надо признать, что его неколебимая, подчас безрассудная уверенность в успехе предприятия постепенно передалась и мне.

Наша пятерка представляла собой довольно занятную компанию: исполинский Гембеш в новеньких горных ботинках и с узлом, я, похожий на туриста, в плаще и дорогой шляпе, с небольшим ранцем в руке, подпрыгивающий на ходу робкий Франя с ранцем за плечами, Сима, постоянно озирающийся по сторонам, и, наконец, понурый Марич в подержанном и залитом известью одеянии, будто в зимнем маскировочном костюме. Нас нельзя было принять ни за обычных граждан, спешащих в село за покупками, ни за грабителей, ни за каких-нибудь туристов. И тщетно мы с Гембешем делили нашу компанию на группки, она то и дело собиралась вместе, и зачастую именно там, где мы натыкались на солдат и полицейских. В этом случае Марич начинал жаловаться, уныло и нудно, что все дорого и бедному человеку недоступна по ценам даже обыкновенная картошка. Он был уверен, что так наша группа выглядит менее подозрительно.

Патрули недоверчиво оглядывали нас, а жандармский унтер-офицер, проезжая на двуколке, даже придержал лошадь, желая удостовериться, кто мы и куда направляемся. И все же мы выбрались из Белграда, не веря до конца нашей удаче.

Как знать, может быть, именно странный вид нашей группы и не возбуждал особых подозрений — каким подпольщикам взбредет в голову выходить из города подобным манером? К тому же, как бы ни были прочны сети, в них непременно отыщется лазейка.

Мы с Гембешем пошли впереди — хотелось отдохнуть от надоевших расспросов наших попутчиков. Гембеш слегка прихрамывал, проклиная жмущие ботинки, узел с кожаным пальто и громоздкий ранец на плечах.

— Какой дьявол толкнул меня обуть эти проклятые ботинки и вдобавок прихватить пальто? Все равно Гитлер сгинет до наступления зимы.

— Не зарекайся, еще пригодятся. Ты приоделся на славу.

— На славу, говоришь? А знаешь ты, писатель, откуда все это взялось? Я вытащил эти вещи во время бомбежки со склада. Хватило и другим, кто ушел в леса. Чувствую, нарушил директиву, не миновать упрека товарищей. А досталось бы другому — было бы лучше? Мы должны все забирать у немцев — и оружие, и снаряжение, — все подчистую... Проклятые ботинки, до чего же жмут, не иначе капитализм втайне мстят мне! Думаешь, наверное, ну и тип этот Гембеш!

— Все балагуришь! Скажи лучше, откуда взялось это имя — Гембеш.

— Так окрестили товарищи, вроде бы моя физиономия похожа на мурло покойного венгерского министра. А настоящее мое имя, если тебя это интересует, Маркович, но его вспоминают все реже. Важно не имя, а что станут говорить обо мне, когда начнем бить немцев.

Жара спала. Перед нами белела уходившая вдаль дорога, покрытая толстым слоем пыли, которая клубилась под ногами и под колесами сновавших мимо нас машин. Солнце зашло за гряду зеленых и желтых холмов.

Приближался комендантский час, по дороге идти было опасно: ночью тут разъезжали моторизованные патрули. Надо было свернуть в поле или переждать где-то. Недалеко от Шелезника мы сошли с дороги. Стояла непривычная предвечерняя тишина. Рассеянные тут и там пригорки, тронутые бликами укрывшегося за горизонтом солнца, казались почти фантастическими. Нависшие сумерки, казалось, еще больше вытянули и без того заметную фигуру Гембеша.

Спустились к речке, где было много крестьян — кто умывался после трудового дня, кто поил скот. Ярко пестрели женские платья, изумрудом стлалось поле сладкого перца и баклажан, плавно уходила вдаль речка.

Крестьяне пристально, с любопытством осматривали нас, задавали нам замысловатые вопросы, вызывавшие у женщин приглушенный хохоток. Трудно было понять, догадываются ли они, кто мы, куда мы идем, насколько они доброжелательны по отношению к нам. Изъяснялись они загадками, с лукавой ухмылкой, как и все крестьяне в смутное время. Заподозрив их в скрытой неприязни к группе, Марич все же поинтересовался, когда отходит поезд из Железника.

— Утром, — ответил пожилой крестьянин.

Стоявшая неподалеку девушка фыркнула в платок, озорно блеснула глазами:

— Идете пешком из Белграда и спрашиваете, когда уходит поезд из Железника... Вы же сразу могли бы сесть на него.

— Размялись малость, надоело сидеть, — тем же дружелюбным, игривым тоном парировал Гембеш.

Марич не унимался:

— А патрули и жандармы есть на станции?

— Не без этого. Можешь удостовериться. Где сейчас нет патрулей и жандармов? А почему ты ими интересуешься? — уставился на него какой-то деревенский франт.

Гембеш метнул на Марича бешеный взгляд и процедил ехидно:

— Знаешь, любезный, его жена сбежала вчера с жандармом, так теперь бедняга видеть их не может... Растянуться бы у этой речушки.

Он спустился к воде, принялся снимать ботинки.

— Уж не забыл ли ты про комендантский час? — заметил кто-то из крестьян.

— Не беспокойтесь, не забыл.

Гембеш опустил ноги в воду. Крестьяне ушли, переговариваясь и порою оглядываясь на нас. Один из них вдруг вернулся, поднял намеренно забытую мотыгу:

— Остерегайтесь, у нас всякого народу полно... Ваши тут, поблизости. Счастливо добраться.

Он повернулся и побежал догонять своих. Мы тоже поднялись, прошли в глубь кукурузного поля. Под нами раскинулось село с едва заметными в вечерней мгле домами, У построек двигались люди, скот, глухо отдавался шум сельской суеты, протяжно мычали коровы, фыркали и ржали кони. Незаметно темнота окутала село, и оно полностью затихло. Только долго еще разносился собачий лай. Он начинался то в одном, то в другом конце деревни, перерастая временами в громкий, заливистый хор.

— По-моему, нам лучше пройти селом, чтобы не давать крюку. Здесь вроде бы наши люди, — прервал я долгое молчание, навеянное мирной сельской жизнью, не тронутой пока ни военной бурей, ни террором.

— Ни в коем случае, — с ходу возразил Марич, — ты плохо знаешь крестьян, особенно здешних, из белградских предместий. Я им не верю.

— Если бы нашу борьбу не поддержали крестьяне, то она не приняла бы такого размаха.

— Правильно, — включился в разговор Гембеш. — Мы могли бы спокойно пройти селом, не будь среди нас паникеров. Это все твоя синдикалистская близорукость.

— Не знаю, кто тут паникер, но я хорошо вижу и твою широкую натуру, и твою безответственность. Погубишь ты нас, — не сдержался Сима.

— Велика потеря. Сейчас нужны смелые люди!

У Гембеша уже сложилось определенное мнение о Мариче и Симе, и поколебать его в нем было уже нелегко.

Ночная тьма надежно укрыла нас от посторонних глаз. Тихо шуршали стебли кукурузы, изредка где-то стрекотали букашки, да время от времени с тракта доносился шум моторов.

Ночь мы провели в полусне под деревьями какой-то рощицы. Мы с Гембешем поочередно бодрствовали, держа в руках огромный револьвер. Перед тем как задремать, он неизменно шептал мне:

— Следи, чтобы не подняли паники.

Но стоило ему задремать, как ко мне придвигались Марич или Сима и начинали с жаром говорить о своеволии Гембеша, который толкает в пропасть всю группу. Наконец они заснули.

Порою лай собак раздавался совсем близко — возможно, они чуяли чужих. Вполне вероятно, что мы приняли за рощицу сады крайних сельских домов, скрытых темнотой.

В стороне нудно и тягуче загромыхала повозка. Звук был глухой, но достаточно слышный в этой тишине. Ночью запрещено всякое движение. Кто же мог ехать? Неужели мы достигли наконец партизанской зоны? Лай собак усилился. Рядом с нами мелькнули две фигуры — мужская и женская. Они шли полевой дорогой, тихо переговариваясь. Кто они? Сторонники партизан или четников? Повозка все еще тарахтела. Я инстинктивно сжал револьвер. Проснулся Гембеш, зевнул, напряг зрение и слух. Мужчина и женщина свернули в сторону.

— Интересно, кто бы это мог быть?.. Наши связные должны ждать в другом месте.

К счастью, не спали только мы двое и поэтому удалось избежать обычных разговоров и препирательств.

— Эта троица — неплохие люди. В отряде подтянутся, наберутся храбрости, но сейчас с ними одна маета, — помолчав, сказал вдруг Гембеш. — Ведь по-настоящему они еще и не сроднились с движением.

Утром, миновав кукурузный клин, мы вышли к реке Саве. К нашему немалому удивлению, мы все время шли вдоль нее. Чтобы разобраться, где мы находимся, мне пришлось залезть на дерево. В низине лежал небольшой городок Умка, по дороге к нему беспрерывно тянулись машины — два дня назад немцы и лотичевцы блокировали этот населенный пункт.

Мы снова притаились в кукурузном поле на возвышенном месте, не спуская глаз с белевшего впереди шоссе Белград — Обреновац, широкого и извилистого, властно манившего нас в дорогу. Тогда мы еще не подозревали о том, что скоро полностью возьмем его под свой контроль.

— Я бы пошел прямо по шоссе, — сказал Гембеш.

Его слова тут же встретили решительный отпор, и вновь мы побрели по полям высокой кукурузы, сталкиваясь с крестьянами, недоуменно глазевшими на нас.

По сути дела, мы совершали свой первый партизанский рейд. Покончив еще вчера с содержимым моей сумки, все испытывали сильный голод. Вскоре группа вышла к селу, разбросанному поодаль от шоссе. С общего согласия отрядили Гембета в разведку, к перекрестку дорог, скрытому живой изгородью, где одинокий крестьянин выпряг лошадей и приводил в порядок повозку. Наш вожак повел с ним незатейливую беседу. Воспользовавшись передышкой, меня и Симу послали на розыски еды и курева.

По словам крестьянина, трактир и лавка находились в третьем или четвертом доме от края деревни. На поверку вышло, что дома в селе отстояли друг от друга по меньшей мере на тридцать метров, а лавка оказалась двенадцатым домом.

Лавочница, дородная лукавая женщина, обвела нас испытующим взглядом. Мы спросили, нет ли у нее чего-нибудь съестного и сигарет. Но она в ответ принялась расспрашивать, откуда мы и куда держим путь. Не слишком доверяя ей, я промямлил что-то о беженцах, подыскивающих работу. Однако она не успокоилась:

— Не скрывайте от меня. Я ведь сербка. Всем все опротивело. Не в лес, случайно, собрались?

— Эх, тетка, кто знает! Пришло время, когда все порядочные люди идут в леса, — рискнул я.

— Именно так. Да вы не скрытничайте со мной, и я посылаю кое-что в лес. Вчера вечером один главарь отряда приходил за сигаретами, а после под носом у жандармов сидел в трактире. Когда те примчались, его и след простыл.

Притча о «главаре отряда», выпивавшем в трактире, основательно поколебала мое доверие к лавочнице: всем известно, что в партизанских отрядах нет главарей и тем более они не расхаживают по трактирам. Лавочница старательно хлопотала вокруг меня, налила мне стакан ракии{1}, помощница ее принесла полбуханки хлеба.

— Угощайтесь, пожалуйста, — хлопотала хозяйка.

Я поспешил уплатить за десять пачек сигарет и спички. Это было очень удачное приобретение — достать сигареты было делом почти безнадежным.

Мы уже собрались в обратную дорогу, но тут появилась еще одна женщина, и лавочница перепоручила ей заботу о нас. Любезно распростившись с хозяйкой, мы вышли из лавки вместе с новой попечительницей. Время торопило нас, но хотелось узнать, как отнесутся крестьяне к незнакомым гостям, лишенным немецких пропусков. На сельской улице нам встречались в основном женщины, перед трактиром праздно глазели по сторонам несколько мужчин, тотчас же обративших на нас любопытные взгляды. Трактир стоял неподалеку от дома общинной управы. Только теперь я очнулся — вот он, непоправимый промах!

Наша провожатая вела нас по деревне с гордым видом. Дойдя до своего дома, настояла, чтобы мы зашли выпить горячего молока. В довершение всего снабдила нас всякой всячиной, оскорбившись, когда я хотел расплатиться за все. Соседские девушки одарили нас на дорогу спелыми яблоками.

Как мы ни старались быть во всем осторожными и осмотрительными, все же не могли не отозваться на этот порыв радушия. Знали ли они о партизанах или просто проявляли невольные симпатии к «мстителям», «повстанцам»? Не рано ли обольщаться иллюзиями насчет крестьян? А вдруг они уже успели донести и теперь хотят завлечь нас в засаду? Какая трагическая нелепость — сложить голову у самого порога партизанского крова!

Женщина, провожая нас, громко напутствовала:

— Счастливого пути! Привет всем вашим.

Неужели все это провокация?

Склонный к рискованным импровизациям и схваткам, Гембеш на этот раз встретил нас очень сердито:

— Ради вас я обхожу за версту всякую хибару, а ты расхаживаешь по селу и торчишь там битый час, будто сватаешь девицу! Каждый заход в село требует большой осторожности...

— Они снабдили нас едой и сигаретами, — пробовал я успокоить Гембеша и насмерть перепуганного Марича, который вконец извелся недобрыми предчувствиями. — Нас очень хорошо встретили, узнав, что мы идем к партизанам.

— Ты в своем уме? Теперь жди погони, — всполошился Марич.

— Ну что ж, — загадочно подмигнул Гембеш, — пусть приходят. Встретим. А сейчас недурно ополоснуться и отведать деревенской снеди. А кто боится погони — пусть уходит.

— Это непорядок, — протестовал Марич, — это очень неосмотрительно.

— Ты боишься крестьян, а я верю, что они с нами. Иначе не видать бы нам восстания.

Мы перебрались к колодцу, умылись, глотнули прохладной воды. Девушки и женщины, приходившие за водой, перебрасывались с нами шутками, словно зная, что у нас на уме. Высоко над нами застыло голубое знойное небо. С кукурузного поля временами долетал звонкий девичий смех. Вокруг раскинулись живописные, усеянные холмами просторы Сербии. «Разве такая земля потерпит рабство?» — подумал я.

От колодца мы перекочевали в тень высоких ветвистых тополей и осин. Видно было, как вдали, перед самым трактиром, сгрудились повозки, люди. С чего бы там скопиться такой уйме упряжек? Что это — крестьяне, возвращающиеся с рынка, по обычаю, заворачивают к трактиру или жандармы останавливают их для обыска?

Мы быстро покончили со съестными припасами и затянулись сигаретами. На душе было спокойно, все заботы куда-то отодвинулись. От тополей на землю легла густая тень, серебряными бликами отливали в полуденном зное листья осин. Всех неодолимо потянуло ко сну, ощущение опасности совсем исчезло. Лишь я еще бодрствовал, предавшись удивительному чувству свободы и беспечности. Мне казалось, что я уже давно сижу под этим ясным небом, любуясь дрожащими в вышине листьями. В стороне громыхали повозки, но они не могли вывести меня из этого состояния. Я беззаветно верил в свою страну, ее людей и теперь тешил себя иллюзией, что жизненный путь не так уж тернист. Вот отыщем партизан, и все станет проще простого. Чувство беспечности и душевного покоя постепенно сменилось желанием поскорее достигнуть цели, а затем как из тумана выплыли дорогие образы. Этих людей я, может быть, никогда больше не увижу. Позади остались террор и облавы, впереди была неизвестность суровых боев... В листьях осины вдруг появились Навсикая, Гомер...

Кто-то тряхнул меня за плечи. Наверное, я задремал. Передо мной стоял Гембеш:

— Клюешь носом, будто вокруг нас тишь да гладь. Один из крестьян дал нам знать, что в нашу сторону направляются жандармы. Пора уходить!

Едва мы успели нырнуть в кукурузное поле, как на дороге показались шестеро жандармов. Жандармы и прежде вызывали у меня чувство презрения, теперь же, когда они стали прислужниками немцев, я ненавидел их вдвойне.

— Подождите, в скором времени мы с вами встретимся, — процедил сквозь зубы Гембеш.

Жара не спадала, но солнце уже клонилось к закату. Перед домом путевого обходчика на нас внезапно обрушился ливень. Железнодорожник в кожаной куртке качая насосом воду. Мы попросили напиться, осторожно справились о положении в Обреноваце.

— Без нужды не ходите туда. Вчера вечером кто-то заминировал дорогу и напал на жандармов. Если запаслись немецкими документами, переждите в Бариче, вон там, в гостинице. А если...

— В Обреноваце идут аресты? — перебил Гембеш.

— Я точно не знаю. Наверное...

Железнодорожник многозначительно повернул голову к дому обходчика, обвел нас предупреждающим взглядом, затем стряхнул с себя дождевые капли и ушел.

Беспрестанно лил дождь. Быстро стемнело. Недалеко от моста, в безлюдном месте, мы быстро миновали железную дорогу.

С трудом переводя дыхание, Гембеш удовлетворенно заметил:

— Как они разворотили ее! Ловко сработано... Переждем здесь где-нибудь до утра, хотя более подходящего времени для нашего похода не подберешь, — добавил он.

— Подходящего, говоришь? Так почему же мы торчим тут? — возразил Франя.

— Потому что связные могут найти нас только днем, а не ночью. Если бы знать, где наш отряд, я бы... Надо действовать через связных.

Всю ночь мы дрожали от холода в каком-то перелеске близ Обреноваца.

— Это хорошая закалка. Такого еще хлебнем, что вам и не снилось, — рассуждал Гембеш. Его кожаное пальто переходило с одних плеч на другие, мы накидывали его на промокшую до нитки верхнюю одежду.

Маричу и Симе поминутно чудился топот шагов.

— Наверно, патруль.

Гембеш уже никак не реагировал на них.

Ливень бесновался до самого рассвета. Утром выглянуло солнце, капли бисером засверкали на влажной траве и листьях деревьев.

— Я должен добраться до Обреноваца и найти там связных. Вы переждете в кустарнике. До моего прихода никуда ни единого шага, ясно? Я сам приду за вами или пришлю кого-нибудь, — распорядился Гембеш.

Марич заерзал:

— А вдруг не вернешься? Вдруг что-то случится?.. Как тогда?

— Тогда — кто куда... Партизан всюду найдете, поискать только нужно хорошенько.

Мы проводили взглядом его атлетическую фигуру.

— Легко ему, — проворчал Марич. — Только бы дойти до отряда живыми... И как такому беспечному парню доверили наши жизни?

— Перестань, твоя жизнь не дороже, чем другие, — оборвал я его, хотя в душе немало сочувствовал этому человеку. Гембеш уже не мог выносить Марича, а тот в свою очередь прямо-таки возненавидел его за упрямство. Надо было еще разобраться, так ли уж Марич труслив или он просто не сроднился еще с опасностью и риском.

Мы уже успели пообсохнуть, а Гембеш все не появлялся. Не выдержав томительного ожидания, я взошел на пригорок. По шоссе быстро бежали одинокие машины. На влажных полях, насытившихся вчерашним ливнем, виднелись редкие фигуры работавших крестьян. Впереди раскинулся город, по виду тихий и захолустный.

Я вернулся назад. Медленно тянулись часы. Давно уже на «безответственного» Гембеша излит весь запас малоприятных откровений. И тут сверху послышался грозный голос:

— Эй, вы! Куда забились, как воробьи?

Я отозвался первым. На краю кустарника показался Гембеш — довольный, с сияющей улыбкой.

— Где ты пропадал? — напустился на него Марич.

— Нельзя терять ни минуты. Я только что из Обреноваца, разыскал там связных. Вчера в городе была облава, сегодня вроде спокойно. Пойдем по одному. Главное — пробиться через мост. Я буду замыкающим. Учтите: на мосту стоят жандармы, а в городе полно немцев. Держите себя так, будто вас это вовсе не касается. У меня даже документы на мосту не спросили. — Гембеш вытер потное лицо рукавом. — Встретимся с вами в первом трактире, у моста.

Было очень досадно: с риском вырвались из Белграда, полтора дня блуждали по полям, а сейчас снова направляемся в осиное гнездо.

— Нам не надо было сворачивать с шоссе, — пояснил Гембеш. — Товарищи послали туда своих людей, чтобы встретить нас.

Шли по одному, с небольшим интервалом. На мосту стояли два жандарма и балагурили с какими-то женщинами. Те старательно хихикали, всячески растягивая разговор. Может, умышленно? Жандармы окинули меня небрежным взглядом, продолжая заигрывать с собеседницами. Около моста рабочие приводили в порядок насыпь.

Наконец-то мы все собрались в трактире. И Гембеш повел нас дальше. Выйдя из трактира, мы обошли стороной несколько немецких грузовиков, свернули в малозаметную улочку и вышли за черту города. Нам даже не верилось: неужели выбрались?

Исполнилось все, что до сих пор казалось совершенно несбыточным, — наконец-то мы были в кругу товарищей, бойцов отряда, свободных, при оружии, широко улыбающихся нам. Мы были уверены, что сильнее нас сейчас нет никого на свете.

Охваченный радостью, я поглядел на Гембеша, вдохновителя нашего похода. Он беседовал с комиссаром. Спустя некоторое время нас зачислили в отряд.

Вопреки общему радостному подъему Гембеш выглядел мрачным.

— Даже смешно вспомнить, как мы добирались сюда. Просто стыдно за самого себя. Да и как могло быть иначе, если тебе подсовывают трусов и паникеров. Думал, что и ты паникер... Не обижайся, говорю, что думал. Скажу честно, доволен, что ты не паниковал.

— Сейчас каждый сможет показать, каков он есть на самом деле. Не надо спешить с оценками.

Гембеш хлопнул меня по плечу, я еле устоял на ногах. Он сказал радостно:

— Вот и добрались. Наконец-то... Теперь вперед, в атаку!

Со вздохом облегчения он снял с себя ранец, посмотрел с почтением на ручной пулемет, лежавший у дерева возле радиостанции. По его крупному лицу скользили солнечные блики, проникавшие сквозь густую листву деревьев. По выражению его лица без труда можно было определить, какое чувство владеет этим человеком — чувство добра или ненависти.

Командование отряда направило нас в разные подразделения, но наши сердечные, дружеские отношения с Гембешем остались неизменными. Правда, его приветливого тона хватало ненадолго. Гембеш постоянно стремился уколоть меня за мое писательство, но делал он это беззлобно и, как правило, когда мы оставались наедине.

Изо дня в день отряд пополнялся новыми группами бойцов. Оружие добывалось в трудных боях с врагом.

Наш комиссар Владо Аксентиевич подал идею помочь новичкам набраться опыта в умении обращаться с оружием и определил самое удобное время — часы затишья между боями. Командир отряда Раденко, умный, молчаливый человек, поручил организацию занятий командирам взводов. Не считая себя явным новичком, я все же стал в строй «необученных», к нам присоединилось несколько девушек. «Старики», принявшие уже не одно боевое крещение, покровительственно улыбались.

Владо намекнул Гембешу, что и ему не повредила бы такая наука. Тот презрительно выпятил губы:

— Мне?! Я вдоволь набрался этой науки в стычках о полицией и гестапо. — Сдвинув на затылок только что полученную пилотку, он с ухмылкой сказал: — Неужели я должен заниматься муштрой, как этот писатель, который жаждет показать пример дисциплинированности?!

Владо отозвал его в сторону:

— Видишь ли, Гембеш, нам как раз нужны такие примеры. — Умные глаза комиссара смотрели приветливо. — Ты должен понять, что наша армия только-только начала создаваться. Она растет не по дням, а по часам и скоро станет такой, что все будут диву даваться. Немцы станут использовать против нас все новые и новые силы, которые они могли бы послать на Восточный фронт. А пока в наших отрядах нет настоящей дисциплины, нет должного отношения бойцов к командованию. Вот и ты пререкаешься с командиром в присутствии бойцов. Наши отряды душой преданы борьбе, но вот эта анархистская замашка еще живуча у нас, и ее надо преодолеть. Мы должны иметь прочную дисциплину, сознательную и строгую. Потому-то мы так нуждаемся в примерах дисциплинированности, а не только храбрости. Ты, недавний металлист, молодой коммунист из большого города, обязан подавать пример сельской молодежи, которая еще не имеет твоей пролетарской закалки. Мы призываем патриотов к борьбе, к общенародной борьбе. Но кто должен во всем служить примером?

Гембеш не сразу признался себе, что комиссар прав, хотя и почувствовал его правоту — ведь так учила партия. Он опустил голову, признавая свою ошибку.

Но дисциплина давалась Гембешу с трудом. В боях он не имел себе равных и слыл храбрым и неуловимым партизаном. Срывая замыслы оккупантов прибрать к рукам обмолоченные хлеба, он прямо у молотилок умудрялся склонить крестьян к сопротивлению неприятелю, убедить их не возить ничего на рынок. При налете на фашистские грузовые машины, набитые солдатами, Гембеш почти вплотную подкрадывался к ним, чтобы наверняка угодить в цель, и не хотел отходить до тех пор, пока собственными глазами не убеждался в результате операции. В отряде его все любили. Но полностью отвыкнуть от анархистских замашек он не мог. Не следил за своей одеждой. При смене позиций он медлил и покидал свое укрытие последним. На марше Гембеш упорно надевал горные ботинки, которые беспощадно натирали ему ноги. В довершение всего он всякий раз тащил с собой на ремне, перекинутом через богатырское плечо, кипу упакованных на скорую руку книг — порученную ему библиотеку.

Владо, заботливо следивший за поведением и формированием каждого бойца, не мог не заметить явных изменений в лучшую сторону в характере Гембеша и потому не оставлял его в покое, продолжал учить уму-разуму. Комиссар не стеснялся стукнуть о землю прикладом или пригрозить расстрелом, если этого требовали обстоятельства. Сам он являл собой образец чистоплотности, не переносил неряшливости и увлечения курением, особенно среди молодежи.

— Партизану стыдно выглядеть неряхой. Аккуратность и боевой дух — одно немыслимо без другого.

Гембеш все понимал, но расстаться с табаком не хотел ни в какую.

— Мало того, что ты куришь сам, — ты еще показываешь дурной пример молодым бойцам отряда.

Тон и жесты комиссара никак не свидетельствовали о его миролюбии. И, говоря откровенно, я понимал, что в своей настойчивой борьбе с курением он все-таки перегибает палку.

— Я не мальчишка, я коммунист, — возражал ему Гембеш с глазу на глаз, сожалея, что полюбившийся ему комиссар так ожесточился против него.

Наконец-то на одном из отрядных собраний Гембеша упомянули в числе тех, кто бросил курить. Тайком он все же баловался сигаретой, но Владо ходил довольный. Он отметил, что Гембеш стал аккуратнее, не в последнюю минуту, как раньше, догоняет колонну, не увиливает от наряда. Особенно болезненно Гембеш реагировал на упреки: «Ведь ты белградский металлист. Не забыл, случайно?» «Помню ли я об этом?» — часто задумывался он.

В отряде Гембеш считался страстным почитателем книг, он читал их запоем, забившись в какой-нибудь укромный уголок.

— Только теперь я стал уважать книгу, — признался он мне однажды, будто поверял сокровенную тайну.

Однажды на краю села Дрен нас атаковали немецкие бомбардировщики. Второпях все бросились в ближайший хлев. Самолеты пикировали, истошно выли сирены, свистели бомбы, огромными черными фонтанами вздымалась земля. Хлев неистово трясся, в диком страхе по нему метались животные. Гембеш то и дело высовывался из дверей, наблюдая за самолетами и докладывая, куда падают бомбы.

Спустя полчаса самолеты улетели. Кровля хлева была изрешечена, земля вокруг вся перепахана, кое-где она еще дымилась.

Вылезая из хлева, служившего весьма ненадежным укрытием, Гембеш повернулся к бледному бойцу, который еле дышал от страха и все еще не отрывал глаз от неба.

— Что, сдрейфил? А что, если в лапы к врагу попадешь? Надо быть крепче духом!..

— Убирайся ты со своим духом, терпение лопается, сил моих нет!

— Силы есть, только не надо падать духом.

Его неотступно преследовала мысль о силе духа. То, что раньше лишь неуловимо ощущалось им, теперь стало простым и ясным: порукой успеха в борьбе может быть только нераздельность силы оружия и силы духа.

В тот день бойцы отряда разошлись поздно вечером. Даже необстрелянные новички в душе поклялись держаться впредь похрабрее.

Не все еще ладилось в отряде с караульной службой. Некоторые часовые выстаивали на посту по пять-шесть часов, их смена просыпала, а начальник караула не следил за порядком. Особенно часто страдал я — все слишком хорошо знали мой покладистый характер. С этим не мирились лишь командир и комиссар, понимая, сколь важна для отряда караульная служба.

Оберегая покой товарищей, я всякий раз испытывал чувство глубокого удовлетворения, порожденное доверием бойцов. В эти часы одиночества я пережил не одно яркое мгновение, наслаждаясь единением с окружающей меня природой.

С вершины Авалы{2} струился голубой свет, вызывая в сердце горестные воспоминания и рождая гнетущую тоску по любимому городу, который ждет нас как освободителей. В такие минуты меня навещал Гембеш, он подходил, словно нечаянно, проявляя полное безразличие к моим обязанностям часового.

— Любуешься красотой? Нам, простым смертным, не понять этого. А твоя писательская душа, поди, порхает в заоблачных высях, — по обыкновению, шутил он.

Однако прелесть вечера покоряла и Гембеша. Лазоревые блики Авалы пробуждали в нем безрадостные мысли о родном городе. Моя «писательская душа» хранила молчание, Гембеш же пускался в тихие излияния, звучавшие подчас как откровения: он вспоминал близких ему людей и улицы Белграда, перебирал в памяти общие для нас события, манифестации, наш энтузиазм, наши схватки с врагом. Он взволнованно рассуждал о любви и ненависти, о всяких невзгодах, о светлом будущем. С волнением и застенчивостью предавался воспоминаниям о Мирьяне.

Как-то раз, когда я стоял на посту, пошел сильный дождь, заметно похолодало. Свой плащ я уступил связному и теперь основательно продрог. И вдруг сюрприз — из-за деревьев показался Гембеш, он принес мне кожаное пальто.

— Хотел сказать тебе пару слов, — начал он. — Ты знаешь, я не переношу трусов и паникеров, как и бывших оппортунистов. Возможно, к кому-то был не совсем справедлив. Многие здесь стали другими. Я, к примеру, не особенно доверял шоферу Велье. До войны он избегал участия в рабочем движении, затаился в своей конуре, как улитка в раковине. Помнишь, я как-то отчитывал его при тебе, как, впрочем, и Марича.

— Марич так и остался фразером, но Велья...

— Велья стал настоящим героем. Именно об этом я и хотел сказать тебе. Он просто переродился. Когда меня спросили, я тут же предложил его на должность взводного. Лучшего командира и желать нечего.

Я сменился с поста и прилег под деревом, не снимая кожаного пальто. Дождь прекратился, но от мокрой земли несло холодом. Не успел я сомкнуть глаз, как нас подняли по тревоге. Скользя по грязи, перескакивая через кочки и канавы, мы достигли пригорка, заросшего кустарником. Задание выполняли два взвода — мой и Гембеша. Только сейчас мы узнали цель нашего марша: сделать засаду на шоссейной дороге. С рассветом залегли в кустах, подступавших к самому шоссе. Стало припекать солнце. Вдруг в напряженной тишине послышался шум мотора.

— Не торопитесь, зря не палить. Мы ждем тут немецкую автоколонну, — резко бросил командир.

Но мой взводный Райко, прослывший искусным пулеметчиком, уже выбрался на дорогу и принялся устанавливать на ней ручной пулемет.

— Застрочу — начинайте и вы, — сказал он.

Через несколько минут из-за поворота показалась легковая машина. Райко выпустил по ней длинную очередь, за ним, как по команде, открыли огонь и мы. Посыпались со звоном стекла. Машина, резко взвизгнув тормозами, остановилась. Из нее выбрались два насмерть перепуганных человека в гражданской одежде, умоляя пощадить их.

— Я знаю этих людей! — крикнул Райко. — Один — торговец из Обреноваца, другой — градоначальник Валева.

Он уже нагнулся к пулемету, и тут к нему бросился Гембеш:

— Не стреляй, прибережем как заложников. Машину оттащим с дороги и сожжем. А вы, — обратился он к пленникам, — знайте: мы воюем против оккупантов, но не щадим и прислужников.

— Не убивайте нас! — скулил располневший, с холеным лицом человек, ощупывая взглядом неистового Райко и спокойного, сурового Гембеша.

— Мы всегда печемся о спасении сербов, если немцы грозят им смертью, — трясясь, проговорил долговязый градоначальник.

Райко снова ринулся было к пулемету, но, встретив решительный взгляд Гембеша, остыл.

— Слуги немцев не могут спасать сербов. Но мы пощадим вас, обменяем на своих. Все. Оттащите машину.

Однако поспешность Райко обошлась нам дорого. Не успели бойцы подступиться к машине, как послышался натужный рев моторов грузовиков. Немцы избежали засады, заметив, что на дороге творится что-то неладное.

Машины резко затормозили. Из кузовов высыпали солдаты. Мы открыли по ним дружный огонь. Гембеш вылетел на дорогу и бросил в толпу немцев гранату. Его примеру последовало еще несколько бойцов. Немцы растерялись, отступили к грузовикам, таща с собой раненых. В этой суматохе мы забыли про пленных — незаметно подкравшись к продырявленной машине, они вскочили в нее, быстро завели мотор и помчались по шоссе. Райко послал им вслед короткую очередь. Прижатые перекрестным огнем, немцы залегли в канавах по обочинам шоссе. Казалось, силы их были на исходе, видно, мы основательно потрепали их. Но они продолжали сопротивление. Бой затягивался. Вдруг с противоположной стороны дороги прогремели пушечные выстрелы.

— Танки! Танки! — надрывно закричал кто-то.

Мой взвод дрогнул. Вражеские солдаты, залегшие за машинами и в канавах, воспрянули духом. Перешагнув через убитого солдата, долговязый офицер с застывшим от напряжения лицом, покрытым багровыми пятнами, поднялся во весь рост и заорал хриплым голосом:

— В атаку!

И тут же обмяк, подкошенный выстрелами Райко. Кося противника пулеметными очередями, Райко зло гаркнул:

— Отходить с боем!

Под нами трещали кукурузные стебли. Свистели пули, от разрывов снарядов над головами взлетали комья земли. Мы оборачивались, стреляли и опять отходили.

Пересекая небольшую поляну, примыкавшую к кукурузному полю, я оглянулся и увидел Гембеша. Он встал во весь рост и метнул гранату. У обочины поляны я послал в немцев еще одну пулю, и в этот момент мне почудилось, что Гембеш упал.

Можно ли сказать, что наше отступление было бегством? Да. Мы рассредоточились по полю, стараясь все же не терять друг друга из виду.

Позади меня кричали:

— Эй, ты, в кожанке, пригнись!

Я ужасно устал. Кожаное пальто Гембеша давило свинцовым грузом, я еле-еле волочил ноги. Нещадно палило солнце. Недалеко от нас бушевало пламя: загорелись пшеничные скирды, громоздившиеся у молотилки.

Только поздно ночью, вконец измотанные, вернулись мы в лагерь. Сделали перекличку — недоставало двух бойцов, трое получили ранения. Среди не вернувшихся из второго взвода был Гембеш.

Раздосадованные провалом операции, мы разбирали по косточкам все случившееся, вели жаркие споры, прав ли был Райко, обстреляв из пулемета легковую машину, и прав ли был Гембеш, не позволивший пустить в расход двух немецких приспешников.

— Они сообщили немцам и те послали танки!

Комиссар был очень расстроен происшедшим, но все же встал на сторону Гембеша:

— Они от нас не уйдут. Пусть все знают: мы не убиваем сербов, пока не доказана очевидность их преступлений. А немецких наемников, что ратуют за спасение сербов, надо просто разоблачать.

Все тяжело переживали потерю Гембеша. Бойцы его взвода видели, как он бросил подряд несколько гранат и упал на землю.

Едва мы расположились под деревом и задремали, как вернулись двое пропавших. Пошли новые разговоры... Оказалось, они не успели уйти и притаились под носом у немцев в кукурузных зарослях.

А утром перед нами, словно привидение, предстал Гембеш, с пылающим лицом, грязный с головы до ног. Не веря своим глазам, мы чуть не ощупывали его.

— Меня не так легко похоронить, — гордо улыбался он. — Вечером наткнулся на группу бойцов нашего второго батальона. И они напоследок насыпали немцам соли на хвост.

— А как с теми двумя холуями, которых ты отпустил с миром? Это по их подсказке немцы получили подкрепление, — угрюмо процедил Райко.

— Кто и как ошибся, пусть рассудит штаб. А те не скроются от нас, теперь мы их знаем.

Гембеш снял свой мятый, изодранный пиджак. Сквозь рубашку проступала кровь.

— Задело малость. Сестра Перка подлечит.

Оказалось, что пули только оцарапали его в нескольких местах. Обрадованный благополучным исходом всей этой истории, я подошел к Гембешу:

— Ты не на шутку напугал меня. Я уж думал, что придется унаследовать твое кожаное пальто. Как же я проклинал его, пока бежал!

— Еще бы! Хорошо, что оно было на тебе, а то я бросил бы его наверняка.

...Постепенно ширился фронт наших боевых действий на дорогах, на реке Саве. Не одно судно мы заставили пристать к берегу, реквизировали грузы, арестовывали сторонников Недича{3}, пассажиров отпускали.

Однажды вечером, завершив дела с выпуском батальонной газеты и размножив текст ультиматума гарнизону города Обреновац, осажденному нашим отрядом, я прилег на жесткой кровати в сельском доме, где уже обосновался Чедо, назначенный недавно комиссаром отряда. Сквозь сон почувствовал — кто-то будит его и что-то докладывает.

Не успел я проснуться, как в моих зубах оказалась английская трубка, испускавшая такой удушливый смрад, что я едва не задохнулся. Открыв глаза, увидел сиявшего Гембеша. Он умудрился обчистить какой-то вещевой склад в Обреноваце и теперь предлагал мне выбрать одну из кожанок, горой наваленных тут же.

— Трубку я тебе дарю, а пальто выбери сам.

— Ты мне ничего не дарил, я у тебя ничего не брал, — отказался я от его подарков, заметив при этом, что трофеями вправе распоряжаться только штаб.

— Конечно. Писательское чутье не подвело тебя и на этот раз. Но я уже доложил штабным товарищам и принес тебе положенное. Выбирай.

Не скрою, я в самом деле остался без пальто, а дождливые ночи были холодными.

Гембеш разложил отдельно совсем новенькую красивую кожанку и видавшее виды кожаное летное пальто. Я заколебался. Наконец решил выбрать старое, поношенное пальто. Гембеш ликовал:

— Правильно! И сидит хорошо, как по тебе сшито. А вот то, с иголочки, ты бы завтра поднес кому-нибудь в подарок.

Новую кожанку получила врач Юлка Мештерович и не разлучалась с ней до конца войны. Я не снимал своего пальто все три военных года. Оно постоянно напоминало мне о Гембеше, вызывало в памяти его облик.

6

Гембеша назначили командиром взвода. Командир и политический делегат подразделения, так же как командир и политический комиссар отряда, считались тогда лицами куда более значительными, чем потом, некоторое время спустя. Гембеш уже не бравировал словами «Я — старый коммунист», в штабе отряда о нем отзывались как о примерном члене партии. Вскоре наши пути разошлись — при штабе отряда, насчитывавшем три тысячи бойцов, создали специальную группу, которая должна была вести культурно-просветительную работу среди личного состава и населения. В эту группу включили и меня.

Направляя меня из штаба батальона на новую службу, комиссар Бора Маркович, блондин с проницательными голубыми глазами и усталым лицом, улыбнулся:

— Встретишь там своего старого друга. Это будет сюрприз для тебя.

После короткой беседы со мной Бора тут же занялся своими делами. Я присел к печке обогреться, обсушиться: курьер, сопровождавший меня и Авраама Пияде — будущего партизанского артиста, а пока хромавшего, страдавшего от ран бойца, — завел нас в какие-то канавы, заполненные водой, в которых мы основательно выкупались.

Назавтра, в теплый солнечный день, у сельской школы, где размещались штаб батальона, мастерские и наша группа, я был поражен, увидев на ступеньках поджидавшую меня сияющую Кету. Эта девушка, больше всех старавшаяся переправить Чедо и меня к партизанам, сама едва выбралась из Белграда. Уставшая, побледневшая, но все такая же нежная, она казалась мне пришедшей из недавнего прошлого, нашего прошлого, примечательного началом нашей борьбы за лучшую жизнь и породившего одну из самых незаурядных ценностей — дружбу. В суровые дни войны складывался новый характер товарищеских отношений, несентиментальных, необычайно глубоких, позволявших человеку обрести гораздо больше близких друзей, чем в любое другое время.

От Кеты я узнал, что вся моя семья арестована.

— Ты тут ни при чем. Они пострадали, выполняя свой долг, — Кета коснулась рукой моего плеча, желая утешить меня.

Девушка рассказала о подвигах подпольщиков и провалах в Белграде, упомянула Мирьяну.

— Как-то под вечер мне пришлось забежать к ней, некуда было деваться. Старики начали ворчать, и Мирьяна подыскала мне другое место. Она вспоминала о Гембеше и о тебе. Уже перед самым уходом из Белграда я узнала, что Мирьяну арестовали.

Мы сидели молча, каждый думал о своем...

Наш маленький коллектив Кета окружила настойчивой, но неназойливой материнской заботой. Всегда в делах, полная сил, живая, она иногда вдруг поддавалась безутешной грусти, вспоминая друзей, которые остались в фашистских застенках.

...При поддержке четников немцы крупными силами двинулись на наш отряд, намереваясь разгромить его. Из предместья Коцелева мы отошли в район Пецки. Посавский батальон вел подготовку к боевым действиям в Любовии. Внезапно появились десять немецких бомбардировщиков и подвергли его жестокой бомбардировке. Наша группа прибыла туда раньше и расположилась в одиноком домике, стоявшем поодаль от городка, который, видимо, мало интересовал немцев — недалеко от нас ложились лишь отдельные бомбы. С ужасом следили мы за этой зловещей каруселью самолетов — они пикировали и вновь взмывали вверх, обрушивая на землю смертоносный груз. Нам казалось, что все бомбы летят на нас, но почти все они падали на городок. По улицам метались группы бойцов, пытавшихся найти убежище в оврагах и на берегу речки. Руководитель нашей группы Богдан, смотря на эту жуткую картину, в бессильной злобе скрежетал зубами:

— Что делают, сволочи... Весь батальон загубят.

После бомбежки курьер доставил приказ двигаться в направлении на Пецки. Увидев перед собой растерзанные на куски конские трупы, разрушенные дома и человеческие тела на окровавленном шоссе, мы поняли, как велики наши потери. Но наш батальон по-прежнему жил, готовясь к новым схваткам.

На обочине шоссе, поддерживая взводного политделегата Бору, стоял бесстрашный, суровый Райко. Перебитая нога Боры беспомощно повисла, по пепельно-серому лицу стекал пот. Обычно воинственный, Райко глухо всхлипывал. Слезы этого стойкого, дерзкого, не раз наказанного за анархистские поступки бойца производили гнетущее впечатление. С другой стороны, поддерживая левой рукой Бору и размахивая правой, стоял Гембеш. Он хладнокровно отдавал приказания, организовывал эвакуацию раненых, вынос убитых. Твердость и выдержка Гембеша вносили в эту суету порядок и убеждали людей в том, что нынешний случай — одна из многих военных невзгод, ожидающих нас в боях, но никак не способных ослабить наши силы. Вот он, увидев меня, бросился навстречу и, на мгновение забыв о делах, радостно стиснул мне руку. Бору и еще двух раненых усадили на нашу повозку. Суматоха постепенно улеглась. Мы направились в район Тисовика. Фигура Гембеша, поначалу видневшаяся на шоссе, становилась все меньше и меньше и вскоре совсем исчезла.

Батальон строился на окраине городка, готовый к боевым операциям в составе отряда. Пережив смятение, вызванное вражеским ударом с воздуха, он сохранил свой боевой дух и стойкость, олицетворяя собой частичку новой, зарождающейся освободительной армии.

Эти бои стали преддверием первого большого наступления немцев на партизанские отряды, на свободную территорию в Сербии.

В последние дни ноября партизаны оставили Ужице. По шоссе, ведущему к Златибору, тянулись колонны тыловых подразделений, машины с типографским оборудованием, ранеными из центрального госпиталя. В Ужице я расстался со своей новой должностью, на которой пробыл всего лишь десяток дней. В этой обстановке мне пришлось переключиться на эвакуационные дела. Здесь я встретился с Кетой. Она добралась с последними группами, прорываясь сквозь вражеские заслоны. Немецкие танки и грузовики вышли к шоссе и устремились к Палисадам.

Потрясенная виденным, Кета рассказала мне о наших подразделениях, оказавшихся в окружении немецких войск и предательских банд Дражи Михайловича.

— Встретила Гембеша, — продолжала она. — Он был в группе охранения верховного штаба. Немцы били по ним и с земли и с воздуха...

Настал час прощания с Сербией. Испытывал ли кто более гнетущую боль, таил ли кто более радужные надежды, чем мы? Мы вернемся, Сербия! Увидим тебя, Белград! Доведется ли нам снова пройти по твоим улицам?

Спустя несколько дней я был уже в Радоине, возле Санджака, где меня сразу же назначили командиром отряда, занимавшего позиции в районе Увце. Немцы прорвались к реке. Препятствуя их продвижению, мы еще вчера вечером вывели из строя мост. Весь день не умолкала перестрелка. Несмотря на упорные бои, шло спешное формирование добровольческой группы под командованием Мирко Томича. Он поведет ее обратно в Сербию для соединения с оставшимися там подразделениями.

Однажды вечером кто-то подошел ко мне, взял тихо за плечи:

— Прощай... а может, еще и увидимся.

— Неужели и ты идешь? Ведь это же необычайно опасный поход... Тебе будет очень трудно.

— Иду. Я не храбрее других, но совесть мне подсказывает, что я должна идти. Не может Сербия оставаться без наших...

— Разве она без наших?

Кета о грустью взглянула на меня:

— Передай привет Чедо, к сожалению, мне не удалось его увидеть здесь.

Группа двигалась тихо, в темноте лица бойцов смутно белели. Некоторых я видел впервые, других знал близко. С той ночи все они остались в моей памяти.

Я долго смотрел вслед группе, растаявшей в темноте. Смотрел в сторону Сербии. Там ширилось предательство четников. Но там не переставало биться сердце народа. Настанет пора, и мы вступим на ее землю победоносной армией.

На протяжении двух месяцев в город Нова-Варош, почти окруженный врагами, но все еще свободный, шли люди, чтобы влиться в ряды Первой пролетарской бригады, формируемой из бойцов Сербии и Черногории.

Гембеша больше никто нигде не видел. Его не видели и там, где рождалась Вторая пролетарская бригада. Очевидно, он погиб. Погибла и Кета — в Сербии.

Первая и Вторая пролетарские бригады сражались во многих краях страны. Они стали ядром новой народной армии, которая крепла и мужала, одерживая победу за победой. Вместе с Красной Армией она потом освободила Белград.

Дальше