Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава 9

Я неотрывно глядел на медную лампу, стоявшую на зеленом лакированном шкафчике. Лампа медленно наклонялась назад и вперед, в такт мерному покачиванию фургона. Она, очевидно, не была закреплена, но — вот чудо! — не падала со шкафа. Я никак не мог понять, в чем тут фокус.

Наглядевшись на лампу, я перевел взгляд на очень занятную штуку: подвешенный к потолку на веревочке, непрерывно кружился и раскачивался большой кокосовый орех с вырезанной на нем довольно уродливой, ухмыляющейся рожей. При виде этой игрушки я содрогнулся. Это было что-то чудовищное, отвратительное, сразу вспомнился расстрелянный немец, чье обезглавленное тело валялось за церковным двором. Это и была голова того мертвеца, страшная, с выпученными глазами, со ртом, не то искаженным от боли, не то осклабившимся в улыбке. Туловище с целехонькими руками и ногами осталось лежать на лужайке позади церковного двора, а отрубленную голову подвесили к потолку фургона.

С минуту мерзкая рожа глядела на меня, но потом голова завращалась, и на какое-то время я избавился от жуткого зрелища. По правде говоря, я предпочел бы вообще не глядеть на эту рожу, но она словно притягивала меня.

Юл, сидевший рядом со мной на деревянной табуретке и накалывавший тонкой длинной иглой диковинные фигурки на куске картона, перехватил мой взгляд.

— Это я привез с Лаккадивов, — сказал он. — Самолично. Там были орехи и побольше, с голову бегемота, но такой мне было не увезти, слишком тяжелый.

Юл понял, что название «Лаккадивы» мне ничего не говорит, и объяснил, что это группа коралловых островов в Аравийском море. Значит, он и вправду был матросом, плавал по морям. Я почтительно покосился на голубой якорь на его руке, под которым играли натянутые, как канаты, мускулы. Побывал он и на Молуккских островах. Юл даже перечислил мне принадлежащие к этой группе острова: Оби, Буру, Сула, Амбон, Тидоре... Но этого ему показалось мало. У меня прямо голова пошла кругом, когда он принялся рассказывать о своих путешествиях, а под конец скороговоркой произнес длиннющее название какого-то острова. Оказывается, он даже побывал в гостях у вождя племени каннибалов и ел человеческое мясо из большой деревянной миски.

Не знаю, говорил он правду или нет, но слушал я россказни недоверчиво. Похоже, он немного привирал...

— Ну и каково оно на вкус? — спросил я.

— Совсем неплохо, мне понравилось, вот только немного пресновато.

— А что, соли у них не было?

— Нет, соли они не знают, никогда не видели ее и даже не пробовали. Зато сливы у них такие, каких мы сроду не видали, каждая величиной с арбуз. Я уж не говорю о том, какие у этих слив косточки.

А может быть, все, что он рассказывал, и было правдой?

Во всяком случае, очень похоже на правду. Но я так мало знал о том, что творится на белом свете, и мне его истории казались неправдоподобными. Юл продолжал рассказывать, и я вместе с ним путешествовал по всему миру. Наконец у него, видимо, пересохло в горле, и он, протянув руку, ловким небрежным движением достал бутылку, спрятанную за зеленым шкафчиком. Юл припал к горлышку, и несколько минут в фургоне слышалось только неторопливое бульканье. Сразу вспомнился вкус противного, обжигающего горло пойла, которое немцы заставили меня выпить, после чего я превратился в жалкую собачонку. Я брезгливо отвернулся. В животе у меня опять начало поднывать, и голова закружилась, как тогда, хотя, скорее всего, это от тряски.

Коричневый возница просунул в фургон голову:

— Эй, ты, людоед, как насчет того, чтобы подменить меня?

Юл утер пот тыльной стороной руки.

— Придется, что поделаешь, — вздохнул он и, положив свое рукоделье рядом с медной лампой, полез наверх.

А в фургоне появился коричнево-дубленый. В отличие от Юла словоохотливостью он не отличался и, присев на деревянный табуретик, молча набросился на хлеб с сыром. Ему и в голову не пришло, что я тоже, может быть, голодный как волк (к счастью, есть я не хотел). Он преспокойно уплетал сыр, занятый какими-то своими мыслями, пока от сыра не остался крошечный мышиный кусочек, который он протянул мне на острие перочинного ножа. Я покачал головой — не в состоянии не только есть, но даже понюхать.

— Так нельзя, малыш, ты должен есть, не то с тебя штаны начнут спадать. — Впрочем, он не стал настаивать, и последний ломтик тоже исчез в его пасти, ибо у него не рот, а самая настоящая пасть. Свинья и та вела бы себя за едой приличнее. Под конец он сделал несколько глотков из той же бутылки, вынутой из-за шкафчика.

Я прислушался к однообразному цоканью копыт по асфальту — больше слушать было нечего. И все же снаружи гораздо интересней, чем здесь. Я спросил человека с дубленым лицом, нельзя ли мне ехать на козлах рядом с Юлом.

— Конечно, малыш, — рассеянно пробурчал он. Видно, ему было все равно, останусь я с ним или полезу к Юлу.

Сказано — сделано. Я мигом выбрался из душной клетки и примостился рядом с Юлом на козлах.

— А, Пятачок! — приветствовал он меня. Юл по-прежнему упорно величал меня Пятачком — очевидно, не хотел иметь дело с мальчиком, у которого лошадиное имя. Мне же захотелось рассказать ему о лошади нашего молочника. И я не замедлил сделать это.

— В самом деле? — весело удивился он и засмеялся. — Но та лошадь, верно, никогда не падала замертво в оглоблях?

Что правда, то правда, об этом я не подумал. Я пристыженно опустил голову, а Юл прищелкнул языком.

— До Гента еще далеко? — спросил я, чтобы перевести разговор на другое.

Юл указал кнутом на видневшуюся вдали колокольню.

— Это Синт Баавс{31}. Через полчаса будем в Генте.

Я посмотрел на Синт Баавс, который, казалось, был совсем близко. Но мы едем так медленно, что, наверное, никогда до него не доберемся.

— А где находится Бейлоке?

— Это я тебе потом объясню, когда мы приедем в город. Впрочем, найти ее совсем нетрудно. Это самая большая больница в Генте.

Наконец-то мне стало хоть что-то известно об этой таинственной Бейлоке. Оказывается, это больница! Я немного успокоился. В больнице с Верой ничего плохого не случится. Там она в надежных руках.

— А вы уверены, что ее отвезли именно туда? — Мне хотелось узнать обо всем поточнее.

— Неужели ты думаешь, что я буду водить тебя за нос? Мой брат разговаривал с фельдфебелем, и тот три раза повторил: «В Бейлоке, в Гент, в Бейлоке».

Ну, коли так, значит, все верно. Я уставился на рыжий хвост лошади. Неужели эта кляча не может бежать быстрее! Спустив ноги, я заболтал ими в воздухе — такое ощущение, будто у меня вообще нет ног. Конечно, было бы еще лучше, если бы сейчас рядышком сидела Вера и мы вместе весело болтали ногами. Бедная Вера... Надеюсь, она не умрет, ох, только бы она была жива! Это мое единственное желание. Но если она все же умрет, ее причислят к лику святых. Она ведь мученица, а все мученицы после смерти становятся святыми, некоторые, правда, блаженными, но большинство — святыми. И все станут называть ее святой Верой, замученной немцами, ее мучители будут вымаливать у нее заступничество и покровительство и ставить свечи, чтобы заручиться ее благоволением.

Так я фантазировал. Вера еще не умерла, а я уже представлял ее святой великомученицей со светлым нимбом вокруг головы. Нет-нет, пусть лучше она не будет святой, пусть останется живой Верой.

Внезапно Юл передал мне вожжи. Захотел свернуть самокрутку, сказал он и прибавил, что я легко справлюсь с этим делом, это вовсе не трудно. И он объяснил, что надо лишь крепко держать поводья, свободно пропустив их между пальцами. Я все сделал, как он велел, и все пошло как по маслу. Это было прекрасно. Единственное, чего мне сейчас не хватало, — это кнута. Но его Юл не отдал. Невозможно было погонять нашу старую бестолковую клячу, ее страшно было пальцем тронуть. Да я и не собирался ее стегать, я ведь не люблю мучить животных, — только щелкнул бы кнутом в воздухе над ее тощим задом.

Мимо нас с оглушительным грохотом проехала немецкая танковая колонна. Поднялось густое облако пыли — словно смерч перед бурей. Мы сразу ослепли. Я почувствовал, как наша кляча рванула поводья, и с ужасом увидел, что она испуганно прянула в сторону. Сейчас лошадь понесет и вдребезги разобьет фургон об одно из деревьев, растущих вдоль дороги. Я в панике что есть сил натянул вожжи. К моему огромному удивлению, старая кляча сама остановилась. Юл засмеялся, поняв, что произошло.

— Эх, ты, молокосос. Тебе еще учиться и учиться надо, — сказал он и отобрал у меня вожжи.

Я вздохнул с облегчением.

Уже вечерело, когда мы добрались до Гента.

Вечер в городе показался мне похожим на жуткий кошмар: длинные тени-щупальца тянулись над крышами домов, вцеплялись в волосы людей.

Я шел вдоль широкой канавы со зловонной сточной водой, что-то вроде канала, который здешние жители называли Лейе. Но я знал, настоящая Лейе выглядит совсем по-другому, пусть не морочат мне голову, я же видел эту реку собственными глазами в то утро, когда нас схватили эти бешеные собаки.

Юл велел мне все время идти по берегу реки. Тогда я скоренько доберусь до Бейлоке. И он проворно, ловко, точно фокусник, щелкнул пальцами, поймав в воздухе монетку, и всунул ее мне в руку, чтобы я купил себе анисовых лепешек.

Но я не мог бы их купить, даже если б мои карманы были полны звонких монет, ведь я и понятия не имел, что такое анисовые лепешки. Может, это какие-то заморские цветы или фрукты? Если идешь навестить больного, полагается нести цветы или фрукты.

Я огляделся, нет ли поблизости цветочного магазина, — ничего подобного. Большинство магазинов вообще было закрыто, а на дверях или ставнях висело объявление: «Продано». И все же кое-где попадались лавки, которые еще торговали, например булочная на площади. Как я ни торопился, все же на минутку остановился поглядеть на людей, выстроившихся в длинную очередь перед дверью булочной. Ну и картина! Я с изумлением смотрел на мужчин и женщин, которые пускали в ход кулаки и локти, чтобы пробиться вперед. И чем ближе к двери — тем ожесточенней становилась схватка. Они дрались за хлеб, точно дикие звери. Вот уж этого я никак не мог понять. Зачем драться из-за краюшки хлеба? Или, может, здесь его дают бесплатно? Но и это тоже не причина, чтобы сбивать друг друга с ног.

Я двинулся дальше по краю вонючего болота, которое здесь именуют Лейе. Вечер зеленой плесенью опустился на воду. Я спросил тряпичника — вооружившись длинной палкой с крючком, он рылся в мусорном баке, — как пройти к Бейлоке.

— К Бейлоке? Да она у тебя под носом.

И он указал на ворота с противоположной стороны улицы.

Я поблагодарил его за оказанную мне услугу, но он громко расхохотался, услышав эти высокопарные слова, и с громким стуком захлопнул крышку мусорного бака.

Я вошел в ворота и очутился в прохладной сводчатой галерее. Было очень тихо, казалось, стены здесь не из камня, а из тишины. В конце полутемной галереи светилось таинственное окошечко, словно освещенный газетный киоск. Умирая от робости и любопытства, я направился прямо туда и вдруг оказался в небольшом холле с двумя высокими декоративными пальмами и скамейками вдоль стен. Какая-то дверь была открыта, и, заглянув туда, я увидел белоснежный чепец. Я вспомнил белую юфрау, сейчас она казалась мне существом, оставшимся в далекой стране, за высокими снежными горами, где я побывал однажды то ли во сне, то ли наяву. Итак, снова передо мной белая юфрау. На душе стало тепло.

Белый чепец шевельнулся. Сестра подняла голову и увидела меня. Она не улыбалась, как улыбались обычно все: и сестры, и священники, да и просто все женщины, едва завидев меня. Но зато глаза сестры под очками были полны такого сердечного участия и доброты, которые стоили всех улыбок. Даже Вера и та никогда не глядела на меня так ласково. Я потянулся к этой женщине всей душой, хотя и не перемолвился с ней еще ни единым словом, хотя она и не погладила меня по голове, как я ожидал.

Она встала и, шелестя юбкой, направилась ко мне.

— Здравствуй, мальчик, ты кого ищешь?

Я сжал монетку в кармане штанишек, ожидая, что сейчас она проведет своей рукой по моим волосам. Но она вовсе не собиралась этого делать, и тогда я пояснил, что ищу Веру, которую сегодня доставили в больницу немцы.

Может, у них были еще и другие девочки с таким именем, которых сегодня доставили в больницу? Сестра задумчиво сдвинула брови. Я больше не видел ее глаз: она наклонила голову набок, и теперь свет падал на ее очки, отсвечивавшие двумя блестящими кружочками. Она спросила фамилию Веры, но, как я ни старался, я не мог ее вспомнить.

— Ну ничего, — успокоила меня сестра. — Расскажи, как она выглядит и почему попала к нам в больницу.

Я рассказал ей все, что знал, и она все поняла, закивала головой, ее маленькое личико под высоким чепцом стало очень бледным, почти прозрачным, точно водянистая картофелина.

— Пойдем посмотрим, — сказала она и взяла меня за руку. Голос у нее был участливый, ласковый и терпеливый.

— Она очень серьезно больна, мой мальчик. Мы должны уповать на господа бога, только он один может даровать ей исцеление. А ты усердно молись за свою любимую сестренку, и тогда она выздоровеет. Может быть, доктор ее уже осмотрел. Пойдем со мной. Сколько тебе лет?

— Девять, сестра, — сказал я.

— А зовут тебя как?

— Валдо.

Мы поднялись по лестнице. Аромат невидимых цветов. Перед иконой богоматери горела электрическая свеча, которая не тает и никогда не гаснет.

На дверях палат чернели номера. Возле палаты с номером 31 мы остановились.

— Вначале войду я, посмотрю, не спит ли она, а ты подожди здесь, — сказала сестра.

Она проскользнула в дверь, оставив ее полуоткрытой. До меня долетели приглушенные голоса, но Вериного голоса я не услышал. Сестра разговаривала с мужчиной.

Они говорили по-французски. Это меня ничуть не удивило — я уже знал, что во всех таких заведениях обычно говорят по-французски. Белая юфрау тоже беседовала с капитаном на французском.

Отрывочные фразы: «viktim de laguer»{32}, «poovranfan»{33}, и «son p'tit frère»{34} — звенели у меня в ушах. Ладони стали влажными от пота. Мне было душно в этих стенах, наполненных тишиной. Коридор становился все уже, стены незаметно, медленно сближались и, верно, раздавили бы меня, если б не распахнулась дверь.

Сестра вышла вместе с мужчиной в белом халате. Это был, конечно, доктор. У него было невероятно худое лицо и глаза, которые, казалось, видели человека насквозь. У одного из четверых мотоциклетных дьяволов, у Курта кажется, были такие же глаза.

— Se lui?{35} — спросил доктор, и сестра кивнула, взглянув на меня.

Доктор молча взял меня за подбородок и невесело улыбнулся. Потом на ломаном фламандском языке спросил, где наши родители. Я ответил, что родители мои погибли, и только хотел сказать, что Вера мне не сестра и что у нас разные родители, как он уже опять заговорил с сестрой по-французски. Лица у обоих были озабоченные, а сестра лишь время от времени повторяла: «Oui, docteur»{36}.

Доктор удалился, не удостоив меня больше взглядом, а сестра ласково взяла мою руку в свои теплые и мягкие ладони, слабо пахнувшие карболкой. Я глядел сквозь прозрачные стекла очков в ее приветливые глаза, словно проникая в ее душу. Душа ее говорила со мной. Я закрыл глаза от дурного предчувствия. Я уже знал все, что сестра хочет мне сказать, все, что она сейчас сделает. Она бросит камень в глубину моего сердца, и этот груз, эта тяжесть, навсегда останется во мне, и от него не избавиться никогда.

— Валдо, мальчик мой, — наконец сказала она. — Младенец Иисус, наверное, очень полюбил твою сестренку, потому-то он и взял ее к себе. Сестрица твоя теперь на небесах, она счастлива, ибо избавилась от всех своих страданий.

Это были слова, которые мне часто приходилось читать на надгробных плитах и смысл которых я никак не мог уразуметь. Ведь, если каждый, кто попадает на небо, становится счастливым, почему же тогда так горько рыдают те, кто остались на земле?

В мое сердце был брошен камень, а я все продолжал отрешенно глядеть на сестру, пока смысл ее слов не проник в меня. Но я и сейчас не все понимал. Почему каких-нибудь пятнадцать минут назад сестра сказала: «Мы должны уповать на господа бога, единственного, кто мог бы ее исцелить»? А теперь Вера умерла, значит, господь бог не пожелал ее исцелить? Или сестра сказала неправду? Но глаза сестры не могли лгать — такие глаза никогда не говорят неправду. Или я ошибался? В глазах сестры было столько неподдельного сочувствия, столько искренней любви, в этих добрых и честных глазах...

Под моими ногами разверзлась бездна. Но я не упал. Каким-то чудесным образом я, весь дрожа, удержался на ногах. Белые голуби хлопали крыльями над моей головой. Я слышал пение — возможно, это негромкое многоголосое пение доносилось из часовни, где собрались сестры, чтобы отпевать Веру. Они пели «Ave, Maria», покачивая венками из роз. На миг мне показалось, что пение исходит из бездны у меня под ногами, но вскоре я уже ничего более не слышал, кроме легкого звона в ушах. Высокий чепец сестры медленно склонился ко мне, похожий на белое смертное покрывало, под которым умирают маленькие дети. Я не плакал, и сестра решила, что я мужественный мальчик. Нежно взяв меня за руку, она ввела меня в палату.

— Попрощайся с ней, — прошептала она. — Ты ведь еще никогда не видел ангелочка, теперь ты его увидишь.

Но я вовсе не хотел видеть ангелочка, я хотел видеть святую мученицу с лучезарным нимбом вокруг головы. Войдя в палату, я не увидел ни того, ни другого — только холодное мраморное лицо мертвой, незнакомой мне девочки, немного похожей на Веру.

Я с отчаянием глядел на полуоткрытый рот и восковое лицо, на неподвижное тело, у которого не осталось ничего общего с живой Верой и которое было трупом. Я вспомнил сказку о мертвой ласточке и сверчках. Разум мой вдруг утратил способность мыслить, словно износившийся часовой механизм, который пока еще тикает, но скоро окончательно умолкнет. Это нерешительное тиканье убеждало меня, что в жизни все по-другому, совсем не так, как в волшебных сказках. Мне было всего девять лет, но я уже постиг горькую мудрость взрослых: жизнь совсем не похожа на ту, о которой рассказывают детские книжки с цветными волшебными картинками.

Я горько заплакал, и холодное некрасивое лицо мертвой девочки исчезло за сверкающей пеленой слез.

* * *

Сестра сняла очки, чтобы протереть стекла. Мы снова шли по коридору, где внезапно, с тонким жужжаньем, загорелась опаловая лампочка. Я продолжал плакать очень тихо, стараясь, чтобы не заметила сестра. Щеки мои были мокры от слез, но вытереть их было нечем — я не нашел носового платка. Когда мы вышли из палаты, сестра сказала:

— Мы пойдем с тобой в часовню помолиться за упокой души твоей сестры.

У меня не было никакого желания молиться, но отказаться тоже неловко. Сестра была такая добрая и приветливая и так искренне меня жалела. И я покорно шел рядом с ней, в глубине души надеясь, что кто-нибудь ее задержит, попросит зайти к больному или еще что-нибудь в этом роде, ведь сестра по уходу за больными может понадобиться каждую минуту.

Но все было совсем не так, как я ожидал, впрочем, в жизни всегда так бывает. Ни одна дверь не отворилась, кругом было тихо, словно дом этот был необитаем, никто не позвал сестру. В длинной сводчатой галерее раздавались только наши шаги — шаги сестры, похожие на шуршание жесткой щетки по цементному полу, и мои, напоминавшие легкий стук тросточки.

Мы вошли в часовню, и я перестал плакать. Лежавший у меня на сердце камень стал как будто легче, и все же он там был. Мы сели возле самого алтаря, совсем близко от неяркого ласкового мерцания свечей. Едва я сел, как сладкий, одурманивающий запах ладана обволок меня. Голова у меня пылала, а пламя свечей, горевших на алтаре, словно маленький фейерверк, вспыхивало с громким треском и было немного похоже на бенгальский огонь, который мы зажигали дома под рождественской елкой. Смерть и жизнь вошли в меня одновременно: смерть — в мое тело, жизнь в мою душу. Во мне слились печаль и радость. Может, и я тоже скоро умру. Я как-то слыхал про одного ребенка, который после смерти мамы звал ее всю ночь, но не плакал, а утром его нашли в постели мертвым. Мысль, что я тоже могу умереть, теперь меня не пугала, лишь немного тревожила. Я только не мог себе представить, что я тоже, как и Вера, буду лежать с мраморным лицом, словно высеченная из камня статуя, которая не говорит и не дышит и от которой ничего не осталось, ничего, только камень и тлен...

Я смотрел на сестру, чье лицо и очки, если глядеть на нее сбоку, прятались за высоким, накрахмаленным, белым чепцом. Я слышал ее негромкий голос. Она молилась спокойно и тихо, поглощенная своей большой верой, которой я был чужд. Она молилась на белое облачко, на свет свечей, что вечно горит во всех часовнях и церквах, молилась далекому, недостижимому богу Веры, распоряжавшемуся жизнью и смертью. Я так обидно мало о нем знал, оттого, верно, и не понимал, почему он отнял у меня Веру, почему он все это допускает: эту войну, эти слезы, эти никому не нужные страдания и эти бесчисленные расставания с любимыми людьми. Я, наверное, не все понимал, но одно я твердо усвоил: он — бог, который доставляет человечеству больше горя, чем радости. Когда один человек причиняет другому горе, они становятся врагами, но никто не осмеливается стать врагом бога. Люди боятся его, они не мешают ему идти своим путем и принимают все его деяния как должное и даже воздают ему за это благодарность.

Я испугался этих греховных и святотатственных мыслей и, подражая сестре, соединил ладони и устремил взгляд на алтарь. Запах ладана погрузил меня, как всегда, в прекрасное забытье. Он был дыханием бога. Если глубоко вдохнуть ладан, все мои греховные мысли исчезнут, ибо дыхание бога проникнет мне в душу и изгонит дьявола.

Тонкими, пахнущими карболкой пальцами сестра осенила себя крестным знамением, и я последовал ее примеру. Перед тем как покинуть часовню, я вытащил из кармана подаренную мне Юлом монетку и украдкой быстро сунул ее в щель жертвенной кружки. Сестра этого не видела, только услышала звон. Она улыбнулась и, когда мы вновь очутились в пустынной галерее, повернулась ко мне и сделала то, чего я уже перестал ждать: ласково погладила меня по волосам.

Примечания