Глава 8
В конце длинного темного туннеля забрезжил свет. Я пошел быстрее, и манивший меня выход стал приближаться. Как удавалось мне так быстро передвигаться, оставалось загадкой, ведь у меня не было обеих ног лишь короткие культяпки. Кто-то отрезал мне ноги, пока я, как мертвый, лежал под землей. Боли я не чувствовал и, наверное, теперь даже не обратил бы внимания на увечье, но знал, что со мной случилось именно это, потому что я не мог ходить как прежде и, даже выпрямившись во весь рост, без труда доставал до земли руками.
До конца туннеля я добрался гораздо быстрее, чем рассчитывал, и вновь увидел сияющий дневной свет. Он сплошным потоком заливал меня. Ослеплял. И ничего другого, кроме этого необычного слепящего марева, я не различал. Я почувствовал, что болен, свет проникал в глубину моего тела, жгучим пламенем пылал внутри, к горлу подступала тошнота.
Мама, простонал я.
Как всегда, когда у меня что-то болело, я звал маму. Папу я вспоминал, только если чего-то боялся. Но сейчас я ничего не боялся, просто был болен, болен оттого, что меня сжигал этот огонь, охвативший меня изнутри и снаружи, и ужасно кружилась голова. Однако мамы не было, и папы тоже, и я снова вспомнил лесной склон и ту страшную бомбежку. И тут сознание прояснилось, я снова все видел, все слышал и чувствовал. И помнил все, вплоть до того момента, когда провалился в бездну. Я понял, что все это мне померещилось: и культяпки вместо ног, и темный туннель. Глаза различили свет, который оказался вовсе не таким ослепительным. Я увидел песчаную дорогу, а по обеим сторонам тенистую зелень деревьев и кустов. Я вглядывался в ее глубину, словно желая найти ответ на какой-то вопрос, но на какой именно я не знал. Голова все еще мучительно кружилась, когда я поднялся с земли, и в тот же миг я узнал это место. В голове, тоненько прозвенев, задрожала металлическая пружинка. Да-да, я все вспомнил! Вера, немцы на мотоциклах, лес!..
Слабым голосом, нерешительно я позвал Веру. И этот возглас тихим шепотом подхватили раскачивающиеся деревья, передали его дальше, и чуть слышный отзвук растаял вдали. Сердце замерло от ужаса, когда я заметил, что исчезли и мотоциклы, и немцы со своей плащ-палаткой. Я не мог поверить собственным глазам, но все было именно так. Я осознал, что и в самом деле не чувствую ног то ли их парализовало, то ли и в самом деле их отрезали.
Я замер в нерешительности, потом еще несколько раз громко выкрикнул имя Веры. Большая черная птица, противно каркая, слетела с верхушки дерева. Я проводил ее взглядом, чувствуя, как по всему телу прошла теплая тошнотворная волна. Больно защипало в горле, я отчаянно сопротивлялся, пытаясь справиться с дурнотой. Внутри все разрывалось на части.
Наконец тошнота и боль отступили, я увидел, что стою на коленях в низкой худосочной траве, где встревоженно суетятся коричневые муравьи. На лесной опушке было так тихо, что я не смел шевельнуться. Где-то очень далеко стреляли пушки.
Мысль о Вере, о том, что с ней, не покидала меня. Самое страшное, что могло с ней произойти, немцы с медными, индейскими лицами усадили ее в коляску мотоцикла и увезли. Страшнее ничего не могло быть на свете. Это означало бы, что я остался один как перст, беспомощный, всеми покинутый. Некому больше меня защитить и помочь мне, некому меня успокоить. Никто не позаботится о том, где мне спать и что есть, никто не скажет, далеко ли еще до моего дома... Лучше бы я умер. Ведь все равно мне умирать от голода где-нибудь на дороге.
А что, если Вера осталась в лесу? Может быть, солдаты напоили ее, как меня, до бесчувствия и бросили в лесу? Я поднялся и побрел, пошатываясь, в глубину леса.
Я шел меж высоких папоротников, зеленые сумерки обступали меня со всех сторон, мне казалось, что это деревья источают ядовито-кислый запах, он пузырится в моем желудке и наполняет рот.
Дальше идти я не решался. Затаив дыхание, раздвинул густой кустарник. Хрустнула ветка, и какое-то насекомое свалилось мне на голову. Я сделал еще несколько робких шагов и вдруг вздрогнул, услышав совсем рядом какой-то звук: тихий, сдержанный крик или стон. Я замер. Что делать? Но не могу же я в самом деле целую вечность стоять тут! И, поборов тревожное предчувствие, я осторожно, шаг за шагом, стал прокладывать себе дорогу в зарослях именно оттуда доносился слабый, жалобный голос.
Прежде чем я успел сообразить что-либо, я увидел Веру. Вначале только ее забинтованные ноги с черными, вымазанными землей пятками. Я шагнул вперед и наконец увидел ее всю: она лежала на боку, подогнув колени и полузакрыв глаза. Лицо бледное, меловое, словно прибрежные ракушки, на лбу пятна грязи.
Наконец-то я ее нашел, значит, немцы не увезли ее с собой. Я едва не засмеялся от радости. Я опустился возле Веры на колени. Она молчала и не шевелилась. Мне даже показалось, что она меня не замечает.
Они и тебя напоили? спросил я.
Зрачки Веры задрожали, и я с трудом разобрал:
Лучше умереть...
Я удивленно посмотрел на нее. Смеется она надо мной, что ли?
Тебе помочь?
Я протянул к ней руки, но она оттолкнула меня.
Нет-нет. Не трогай меня.
Она прижимала руки к животу, как бы стараясь унять колики.
Они меня тоже напоили. Но потом меня вырвало, и теперь все прошло.
Она не слушала меня, бескровные губы едва шевелились, и мне пришлось наклониться, чтобы услышать ее.
Какая страшная боль... Она опять застонала.
Они причинили тебе боль? спросил я с удивлением.
Вера кивнула.
Тебя били?
Нет... сказала она.
Тогда что же? Вера закрыла глаза.
Они... о господи, я не могу тебе этого рассказать. Глупая девчонка! Почему она не может сказать мне, что с ней случилось! Я бросил на нее сердитый взгляд из-под опущенных ресниц.
Не сердись на меня, Валдо... прошептала она. Я... я, право же, не могу тебе всего сказать, это что-то очень скверное и... греховное.
Я все не мог взять в толк, что такого они могли сделать, чего она не могла мне рассказать. Скверное и греховное, сказала она... Даже не представляю, что бы это могло быть.
Это что же, смертный грех? спросил я, вспомнив ту сцену на вилле дяди Андреаса.
Да...
Но мне этого объяснения показалось недостаточно. Совсем я запутался с этими смертными грехами. Досаднее всего то, что никто толком не знает, что это такое, потому и добраться до истины невозможно.
Я не стал настаивать, раз Вера не хочет говорить. Но, поскольку она упомянула про смертный грех, я догадался, что и она к этому как-то причастна. Нет, она не лжет. Раз здесь замешан смертный грех, значит, дело серьезное и щекотливое. А коли так, незачем на нее злиться. Меня охватила нежность, захотелось как-то помочь Вере, облегчить ее страдания, снова увидеть ее здоровой. Я вынул из кармана носовой платок и, послюнив, стер грязь с ее лба.
Боли, видно, возобновились. Вера с душераздирающим стоном медленно поворачивала голову из стороны в сторону. Лицо словно из белого, неглазурованного фарфора. Я испугался, что сейчас она умрет у меня на глазах. Раньше мне и в голову не приходило, что такое возможно. Ну а что, если все же это случится, что тогда? Я спрятал носовой платок и застыл подле нее, молчаливый и неподвижный, совершенно убитый. Я умирал от страха, я боялся даже взглянуть на нее, словно мой взгляд мог причинить ей новую боль. Если она умрет, пусть и я умру вместе с ней.
Наконец она стала понемногу успокаиваться. Открыв глаза, попыталась улыбнуться.
Ты действительно не можешь подняться? спросил я. Нельзя же все время здесь лежать...
Пойди позови кого-нибудь, властно приказала она.
Я нерешительно поднялся. Бросив ей на прощанье беспомощный и растерянный взгляд и еще не зная, что предпринять, я вышел из лесу.
Дорогу перебежал как заяц. Ноги увязали в рыхлом песке, я то и дело спотыкался и один раз даже упал, но тут же вскочил на ноги. Смерть гналась за мной по пятам не та ужасная смерть на войне, когда человек падает замертво с разорванным ртом и залитым кровью лицом, она была мне так хорошо знакома, а другая подлая, предательская, с лицемерно улыбающимися глазами, та, что с молниеносной быстротой внезапно настигает беззащитного человека. Я ее видел только что, она притаилась в лесу, спряталась в гуще зеленых папоротниковых вееров и настороженно поджидает Веру! А теперь вот гонится и за мной, чтобы схватить меня, помешать позвать людей на помощь, ведь со взрослыми ей не справиться, они чуют ее издалека, все о ней знают и умеют ее обойти.
Не переводя дыхания, я добрался до асфальта, на котором солнце дрожало лужицами света. Я пропустил немецкий тыловой обоз. Огромные, доверху нагруженные грузовики с воем проносились мимо, обдавая меня волной прохлады. Я терпеливо ждал, пока они проедут, не было никакого желания звать на помощь этих негодяев в серо-зеленых мундирах. Я ненавидел их за то зло, что они причинили Вере, не хватало слов сказать, как я их ненавидел! И проклинал не только за то, что они напали на нашу страну и были нашими врагами, начавшими эту ужасную войну (хотя что мне теперь эта война!), но больше всего за то, что они отняли у меня маму и папу, а потом, словно этого оказалось мало, растерзали Веру.
Наконец колонна скрылась из виду, и меня снова охватило мучительное беспокойство и нетерпение. Я напряженно всматривался в терявшуюся вдали серую ленту шоссе, которую изредка пересекали темные полосы по-видимому, тени от деревьев.
Наконец вдалеке показалось какое-то странное сооружение, похожее на беседку. Беседка на колесах возможно ли такое? Я о подобном еще никогда не слыхал. Впрочем, отсюда я ничего не мог как следует разглядеть, беседка была еще очень далеко и приближалась невероятно медленно.
Я ждал. Время тянулось бесконечно. И тогда я решил пойти навстречу. Расстояние между мной и странной повозкой уменьшалось, и наконец я увидел, что это просто-напросто фургон, который тащит старая, изнуренная кляча. Я остановился. Первое, что пришло мне в голову: это цыгане. Я слышал, как люди рассказывали, что они воры, похитители детей, отчаянные забияки, готовые, чуть что, пустить в ход ножи, и вообще бандиты, которые ни перед чем не остановятся.
Я хотел было повернуться и бежать, но было поздно: повозка уже поравнялась со мной и сидевший на козлах мужчина заметил меня. На нем была шафранового цвета рубашка с распахнутым воротом, а руки и шея коричневые, прямо дубленые. Однако ни всей своей полной безмятежного покоя внешностью, ни коротко подстриженными волосами он не походил на цыгана. Может быть, это бродячие артисты, которые обычно дают представления на масленицу? И я решился.
Менеер, умоляюще воскликнул я, подняв руку. Кофейно-коричневые руки натянули вожжи, и лошадь остановилась. Прежде чем я успел выговорить хоть слово, мужчина слегка наклонился ко мне и кивнул в знак приглашения:
Давай, малыш, подымайся сюда.
Он, видимо, подумал, что я хочу прокатиться, но я решительно затряс головой и сбивчиво объяснил, что случилось. Я рассказал ему, что в лесу лежит девочка я указал рукой, она очень больна и наверняка умрет, если никто ей не поможет. Я был возбужден, испуган и нетерпеливо, с безнадежной настойчивостью повторял одно и то же, боясь, что мужчина откажется:
Ну, пожалуйста... Правда, пойдемте, пожалуйста...
Мужчина неторопливо расспросил, как Вера очутилась в лесу и что, собственно, с ней произошло. Я бессвязно рассказал о немцах на мотоциклах, которые взяли нас с собой, а потом напоили допьяна. Что они сделали с Верой, я объяснить не мог, потому что и сам толком не знал, да это оказалось и не нужно, мужчина и без того все понял. Его лицо напряглось, и сквозь стиснутые зубы он пробормотал ругательство, которое я услышал несколько дней назад вблизи лесного склона между Поперинге и Мененом: «Грязные свиньи». Он не кричал, он, сдерживая бешенство, прошипел его, скрипнув зубами.
Значит, и он тоже ненавидит немцев и, так же как я, возмущен тем, что натворили эти кровопийцы. Мужчина крикнул, просунув голову в фургон:
Юл!
Оттуда показался пожилой человек в фланелевых брюках и тонкой фуфайке, какие носят палубные матросы на больших судах. Наверно, он и в самом деле служил когда-то на флоте на руке у него был вытатуирован голубой якорь. А еще у него были смешные брови нарисованные кисточкой рыжеватые полукружья, совсем как у клоуна.
Мужчина в желтой рубашке рассказал Юлу, о чем идет речь, повторил мой рассказ, только более отчетливо и внятно, а под конец сказал:
Пойди с мальчиком, я вас здесь обожду.
Пошли! Юл быстро и ловко выпрыгнул из фургона с таким видом, точно радовался, что наконец-то и для него нашлось дело.
Он спросил, сможет ли девочка сама дойти до шоссе.
Нет, менеер, не думаю, ответил я.
Юл, обернувшись, крикнул сидевшему на козлах вознице:
Слышь, она, видимо, не сможет идти сама. Придется ее везти.
Может, и так, ответил мужчина с коричневым, дубленым лицом. Только нам это ни к чему. Не дай бог помрет по дороге, хлопот тогда не оберешься. Пусть она там пока полежит, а я попробую добыть машину. Юл хлопнул меня по плечу:
Вперед, малыш! Как тебя звать?
Валдо.
Он пренебрежительно фыркнул:
Вот так имечко! У нас так жеребца звали. Старый он был. В один прекрасный день взял да и околел, прямо в оглоблях. Ну да твоей вины тут нет, что тебя так назвали. А как твою сестру зовут? Или это твоя подружка?
Он болтал без умолку, словно знал меня целую вечность. «Да замолчи ты, трещотка! злился я. Стрекочет как сорока».
Мы нашли Веру на том же месте, где я ее оставил. Она больше не стонала, лежала тихо-тихо с широко открытыми глазами.
Юл безмолвно склонился над ней. (Слава богу, хоть замолчал!) Сокрушенно покачав головой, он взял Верину руку и долго считал пульс. Потом с горечью бросил: «Мерзавцы». И, снова покачав головой, он забормотал какие-то слова, мне запомнились лишь: «звери», «бешеные собаки» и «садисты».
Наконец Юл выпрямился, почесал у себя за ухом, потом под мышкой, где темнел густой пучок волос, похожий на малярную кисть. Я смотрел на него, замерев от страха, и ждал, что он скажет. Я был уверен, что он скажет что-то ужасное, вроде: «Плохи ее дела!» или: «Охо-хо!» Когда вот так, сквозь зубы, произносят «охо-хо», значит, дела и в самом деле плохи, значит, надежды мало и надо готовиться к самому худшему.
Слушай, Валдо, побудь с ней пока, ее нельзя оставлять сейчас одну. Я пойду принесу бинты и еще кое-что, чтобы поддержать ее немного. Я скоро вернусь, а там подумаем, что дальше делать.
Я кивнул, не осмеливаясь спросить, что же все-таки с Верой. Вряд ли он ответит мне откровенно.
Юл скрылся в зелени леса, а я, скрестив ноги, тихонько уселся возле Веры, не в силах оторвать глаз от этого холодного фарфорового лица. На душе было невыносимо тяжело. Каждая жилка во мне была натянута и трепетала как листок под порывами ночного ветра. Я сидел тихо, словно мышка, боясь потревожить Веру.
В траве застрекотал сверчок. Мне стало совсем жутко, я невольно вспомнил картинку в моей старой книжке: запряженные в похоронную карету сверчки везут мертвую ласточку. Я представил, что в карете вместо ласточки Вера. Ведь ласточка весенняя птичка, и Вера была как весна, такая юная, нежная. И вот теперь сверчки везут ее на кладбище. Господи, какой ужас! Я смахнул пальцами набегавшие слезы.
«Да нет же, нет! думал я. Ласточка была мертвая, а Вера живая. Она жива я же слышу, как она вздохнула. Правда, вот она опять закрыла глаза, но это ничего не значит. Раз она вздыхает, ясно, что жива».
Сверчок умолк, и мои мысли улетучились. Вот сейчас Юл, наверное, уже подходит к фургону. Юл тоже дурацкое имя, ничуть не лучше, чем Валдо. Я вдруг вспомнил, что лошадь нашего молочника звали Юлом. Жаль, что я ему этого не сказал тогда, просто в голову не пришло.
Наконец послышались голоса. Через дорогу шли какие-то люди, они явно направлялись сюда. Неужели Юл так быстро обернулся? Впрочем, ноги-то у него длинные, как у аиста. А с ним еще кто-то.
Голоса приближались. Под ногами захрустели ветки. Солнце сквозило в листве над моей головой, пестрыми бликами падая мне на руки, светлым нимбом окружив бледное Верино лицо.
Вот они и пришли, эти люди, которых я никогда раньше не видел. Юл шагал впереди, остальные за ним: три, четыре, пять... Я видел их точно во сне, мертвец среди живых. Можно подумать, что я для них всего лишь призрачная тень, сквозь которую беспрепятственно проникает взгляд, они будто и не замечали меня и со мной даже не заговорили, только обошли меня и склонились над Верой, потом осторожно подняли ее с земли. Я слышал голос Юла, перекрывавший все остальные. Ну почему они так оглушительно орут!
Они несли Веру, шагая по двое с каждой стороны. Кто-то тронул меня за плечо. Я не обернулся. Это, конечно, Юл. Молча, чувствуя, как сдавило горло, я плелся за ними через бесконечные заросли папоротника. Наконец мы вышли из лесу, и я увидел на дороге санитарную машину с открытой дверцей. Вокруг уже собралась толпа мужчины и женщины. Лица у всех глупые и сострадательные, я заметил еще нескольких немецких солдат и невольно вздрогнул при виде серо-зеленых мундиров. Солдаты удерживали любопытных на расстоянии. Возле санитарной машины справа стоял офицер, он ни с кем не разговаривал, кроме коричнево загорелого возницы фургона. Офицер нетерпеливо похлопывал ободранной белой веточкой по сапогам, лицо у него было жесткое, с резко очерченными уголками рта, я слышал, как он несколько раз сурово произнес: «Kriegsgericht»{30}. И опять это странное слово «Krieg», оно у немцев постоянно на устах. Что оно означает? Стоя на обочине, я наблюдал за тем, что делается на дороге. Я все еще был как во сне, все еще мертвец, бесплотное существо. И только сердце громко стучало, словно напоминая о том, что сердце мертвого человека стучать не может. Дверцы санитарной машины захлопнулись, и только тут я осознал, что произошло. Зарычал мотор, солдаты вскочили в машину, последним офицер.
Я уже не испытывал страха. Ни перед чем. Обезумев от горя и отчаяния, я бросился бежать за машиной.
Вера! кричал я.
Санитарка ехала, медленно пробираясь по тряскому проселку. Я бежал за машиной, не сводя глаз с красного креста, я кричал, я громко плакал, горячая боль раздирала легкие. Расстояние между мной и машиной росло с каждой минутой. Я остановился посреди дороги, судорожно всхлипывая. Одиночество безмерной тяжестью навалилось на меня. Кто-то позвал меня, я узнал голос Юла, почему-то очень высокий. Он успокаивал меня:
Пойдем, Пятачок. Они доставят ее в Гент, а мы тоже туда едем. И тебя подвезем.
В Гент? Я продолжал судорожно всхлипывать.
Да, в Бейлоке.
Я не знал, что такое «Бейлоке», и это окончательно сбило меня с толку. Впрочем, я вообще с трудом понимал, что происходит вокруг. С отчаянием прильнул я к Юлу, единственному, кто проявил обо мне заботу. Он подхватил меня своими сильными руками и понес как ребенка.