Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

XI

Впервые я шел в гости к Пат. До сих пор обычно она навещала меня или я приходил к ее дому, и мы отправлялись куда-нибудь. Но всегда было так, будто она приходила ко мне только с визитом, ненадолго. Мне хотелось знать о ней больше, знать, как она живет.

Я подумал, что мог бы принести ей цветы. Это было нетрудно: городской сад за луна-парком был весь в цвету. Перескочив через решетку, я стал обрывать кусты белой сирени.

— Что вы здесь делаете? — раздался вдруг громкий голос. Я поднял глаза. Передо мной стоял человек с лицом бургундца и закрученными седыми усами. Он смотрел на меня с возмущением. Не полицейский и не сторож, но, судя по всему, старый офицер в отставке.

— Это нетрудно установить, — вежливо ответил я, — я обламываю здесь ветки сирени.

На мгновение у отставного военного отнялся язык

— Известно ли вам, что это городской парк? — гневно спросил он.

Я рассмеялся:

— Конечно, известно; или, по-вашему, я принял это место за Канарские острова?

Он посинел. Я испугался, что его хватит удар.

— Сейчас же вон отсюда! — заорал он первоклассным казарменным басом. — Вы расхищаете городскую собственность! Я прикажу вас задержать!

Тем временем я успел набрать достаточно сирени.

— Но сначала меня надо поймать. Ну-ка, догони, дедушка! — предложил я старику, перемахнул через решетку и исчез.

* * *

Перед домом Пат я еще раз придирчиво осмотрел свой костюм. Потом я поднялся по лестнице. Это был современный новый дом — прямая противоположность моему обветшалому бараку. Лестницу устилала красная дорожка. У фрау Залевски этого не было, не говоря уже о лифте.

Пат жила на четвертом этаже. На двери красовалась солидная латунная табличка. «Подполковник Эгберт фон Гаке». Я долго разглядывал ее. Прежде чем позвонить, я невольно поправил галстук. Мне открыла девушка в белоснежной наколке и кокетливом передничке; было просто невозможно сравнить ее с нашей неуклюжей косоглазой Фридой. Мне вдруг стало не по себе.

— Господин Локамп? — спросила она. Я кивнул. Она повела меня через маленькую переднюю и открыла дверь в комнату. Я бы, пожалуй, не очень удивился, если бы там оказался подполковник Эгберт фон Гаке в полной парадной форме и подверг меня допросу, — настолько я был подавлен множеством генеральских портретов в передней. Генералы, увешанные орденами, мрачно глядели на мою сугубо штатскую особу. Но тут появилась Пат. Она вошла, стройная и легкая, и комната внезапно преобразилась в какой-то островок тепла и радости. Я закрыл дверь и осторожно обнял ее. Затем я вручил ей наворованную сирень.

— Вот, — сказал я. — С приветом от городского управления.

Она поставила цветы в большую светлую вазу, стоявшую на полу у окна. Тем временем я осмотрел ее комнату. Мягкие приглушенные тона, старинная красивая мебель, бледно-голубой ковер, шторы, точно расписанные пастелью, маленькие удобные кресла, обитые поблекшим бархатом.

— Господи, и как ты только ухитрилась найти такую комнату, Пат, — сказал я. — Ведь когда люди сдают комнаты, они обычно ставят в них самую что ни на есть рухлядь и никому не нужные подарки, полученные ко дню рождения.

Она бережно передвинула вазу с цветами к стене. Я видел тонкую изогнутую линию затылка, прямые плечи. худенькие руки. Стоя на коленях, она казалась ребенком, нуждающимся в защите. Но в ней было что-то от молодого гибкого животного, и когда она выпрямилась и прижалась ко мне, это уже не был ребенок, в ее глазах и губах я опять увидел вопрошающее ожидание и тайну, смущавшие меня. А ведь мне казалось, что в этом грязном мире такое уже не встретить.

Я положил руку ей на плечо. Было так хорошо чувствовать ее рядом.

— Всё это мои собственные вещи, Робби. Раньше квартира принадлежала моей матери. Когда она умерла, я ее отдала, а себе оставила две комнаты. — Значит, это твоя квартира? — спросил я с облегчением. — А подполковник Эгберт фон Гаке живет у тебя только на правах съемщика?

Она покачала головой:

— Больше уже не моя. Я не могла ее сохранить. От квартиры пришлось отказаться, а лишнюю мебель я продала. Теперь я здесь квартирантка. Но что это тебе дался старый Эгберт?

— Да ничего. У меня просто страх перед полицейскими и старшими офицерами. Это еще со времен моей военной службы.

Она засмеялась:

— Мой отец тоже был майором.

— Майор это еще куда ни шло.

— А ты знаешь старика Гаке? — спросила она.

Меня вдруг охватило недоброе предчувствие:

— Маленький, подтянутый, с красным лицом, седыми, подкрученными усами и громовым голосом? Он часто гуляет в городском парке?

Она смеясь перевела взгляд с букета сирени на меня:

— Нет, он большого роста, бледный, в роговых очках?

— Тогда я его не знаю.

— Хочешь с ним познакомиться? Он очень мил.

— Боже упаси! Пока что мое место в авторемонтной мастерской и в пансионе фрау Залевски.

В дверь постучали. Горничная вкатила низкий столик на колесиках. Тонкий белый фарфор, серебряное блюдо с пирожными, еще одно блюдо с неправдоподобно маленькими бутербродами, салфетки, сигареты и бог знает еще что. Я смотрел на всё, совершенно ошеломленный.

— Сжалься, Пат! — сказал я наконец. — Ведь это как в кино. Уже на лестнице я заметил, что мы стоим на различных общественных ступенях. Подумай, я привык сидеть у подоконника фрау Залевски, около своей верной спиртовки, и есть на засаленной бумаге. Не осуждай обитателя жалкого пансиона, если в своем смятении он, может быть, опрокинет чашку!

Она рассмеялась:

— Нет, опрокидывать чашки нельзя. Честь автомобилиста не позволит тебе это сделать. Ты должен быть ловким. — Она взяла чайник. — Ты хочешь чаю или кофе?

— Чаю или кофе? Разве есть и то и другое?

— Да. Вот, посмотри. — Роскошно! Как в лучших ресторанах! Не хватает только музыки.

Она нагнулась и включила портативный приемник, — я не заметил его раньше.

— Итак, что же ты хочешь, чай или кофе?

— Кофе, просто кофе, Пат. Ведь я крестьянин. А ты что будешь пить?

— Я выпью с тобой кофе.

— А вообще ты пьешь чай?

— Да.

— Так зачем же кофе?

— Я уже начинаю к нему привыкать. Ты будешь есть пирожные или бутерброды?

— И то и другое. Таким случаем надо воспользоваться. Потом я еще буду пить чай. Я хочу попробовать всё, что у тебя есть.

Смеясь, она наложила мне полную тарелку. Я остановил ее:

— Хватит, хватит! Не забывай, что тут рядом подполковник! Начальство ценит умеренность в нижних чинах!

— Только при выпивке, Робби. Старик Эгберт сам обожает пирожные со сбитыми сливками.

— Начальство требует от нижних чинов умеренности и в комфорте, — заметил я. — В свое время нас основательно отучали от него. — Я перекатывал столик на резиновых колесиках взад и вперед. Он словно сам напрашивался на такую забаву и бесшумно двигался по ковру. Я осмотрелся. Всё в этой комнате было подобрано со вкусом. — Да, Пат, — сказал я, — вот, значит, как жили пати предки!

Пат опять рассмеялась:

— Ну что ты выдумываешь?

— Ничего не выдумываю. Говорю о том, что было.

— Ведь эти несколько вещей сохранились у меня случайно.

— Не случайно. И дело не в вещах. Дело в юм, что стоит за ними. Уверенность и благополучие. Этого тебе не понять. Это понимает только тот, кто уже лишился всего.

Она посмотрела на меня:

— И ты мог бы это иметь, если бы действительно хотел.

Я взял ее за руку:

— Но я не хочу, Пат, вот в чем дело. Я считал бы себя тогда авантюристом. Нашему брату лучше всего жить на полный износ. К этому привыкаешь. Время такое.

— Да оно и весьма удобно. Я рассмеялся:

— Может быть. А теперь дай мне чаю. Хочу попробовать.

— Нет, — сказала она, — продолжаем пить кофе. Только съешь что-нибудь. Для пущего износа.

— Хорошая идея. Но не надеется ли Эгберт, этот страстный любитель пирожных, что и ему кое-что перепадет?

— Возможно. Пусть только не забывает о мстительности нижних чинов. Ведь это в духе нашего времени. Можешь спокойно съесть всё.

Ее глаза сияли, она была великолепна.

— А знаешь, когда я перестаю жить на износ, — и не потому, что меня кто-то пожалел? — спросил я.

Она не ответила, но внимательно посмотрела на меня.

— Когда я с тобой! — сказал я. — А теперь в ружье, в беспощадную атаку на Эгберта!

В обед я выпил только чашку бульона в шофёрской закусочной. Поэтому я без особого труда съел всё. Ободряемый Пат, я выпил заодно и весь кофе.

* * *

Мы сидели у окна и курили. Над крышами рдел ба» гряньш закат.

— Хорошо у тебя, Пат, — сказал я. — По-моему, здесь можно сидеть, не выходя целыми неделями, и забыть обо всем, что творится на свете.

Она улыбнулась:

— Было время, когда я не надеялась выбраться отсюда.

— Когда же это?

— Когда болела.

— Ну, это другое дело. А что с тобой было?

— Ничего страшного. Просто пришлось полежать. Видно, слишком быстро росла, а еды не хватало. Во время войны, да и после нее, было голодновато.

Я кивнул:

— Сколько же ты пролежала? Подумав, она ответила:

— Около года. — Так долго! — Я внимательно посмотрел на нее.

— Всё это давным-давно прошло. Но тогда это мне казалось целой вечностью. В баре ты мне как-то рассказывал о своем друге Валентине. После войны он всё время думал: какое это счастье — жить. И в сравнении с этим счастьем всё казалось ему незначительным.

— Ты всё правильно запомнила, — сказал я.

— Потому что я это очень хорошо понимаю. С тех пор я тоже легко радуюсь всему. По-моему, я очень поверхностный человек.

— Поверхностны только те, которые считают себя глубокомысленными.

— А вот я определенно поверхностна. Я не особенно разбираюсь в больших вопросах жизни. Мне нравится только прекрасное. Вот ты принес сирень — и я уже счастлива.

— Это не поверхностность; это высшая философия.

— Может быть, но не для меня. Я просто поверхностна и легкомысленна.

— Я тоже.

— Не так, как я. Раньше ты говорил что-то про авантюризм. Я настоящая авантюристка.

— Я так и думал, — сказал я.

— Да. Мне бы давно надо переменить квартиру, иметь профессию, зарабатывать деньги. Но я всегда откладывала это. Хотелось пожить какое-то время так, как нравится. Разумно это, нет ли — все равно. Так я и поступила.

Мне стало смешно:

— Почему у тебя сейчас такое упрямое выражение лица?

— А как же? Все говорили мне, что всё это бесконечно легкомысленно, что надо экономить жалкие гроши. оставшиеся у меня, подыскать себе место и работать. А мне хотелось жить легко и радостно, ничем не связывать себя и делать, что захочу. Такое желание пришло после смерти матери и моей долгой болезни.

— Есть у тебя братья или сёстры?

Она отрицательно покачала головой.

— Я так и думал.

— И ты тоже считаешь, что я вела себя легкомысленно?

— Нет, мужественно.

— При чем тут мужество? Не очень-то я мужественна. Знаешь, как мне иногда бывало страшно? Как человеку, который сидит в театре на чужом месте и всё-таки не уходит с него.

— Значит, ты была мужественна, — сказал я. — Мужество не бывает без страха. Кроме того, ты вела себя разумно. Ты могла бы без толку растратить свои деньги. А так ты хоть что-то получила взамен. А чем ты занималась?

— Да, собственно, ничем. Просто так — жила для себя,

— За это хвалю! Нет ничего прекраснее.

Она усмехнулась:

— Всё это скоро кончится, я начну работать.

— Где? Это не связано с твоим тогдашним деловым свиданием с Биндингом?

— Да. С Биндингом и доктором Максом Матушайтом, директором магазинов патефонной компании «Электрола». Продавщица с музыкальным образованием.

— И ничто другое этому Биндингу в голову не пришло?

— Пришло, но я не захотела.

— Я ему и не советовал бы... Когда же ты начнешь работать?

— Первого августа.

— Ну, тогда еще остается немало времени. Может быть, подыщем что-нибудь другое. Но так или иначе, мы безусловно будем твоими покупателями.

— Разве у тебя есть патефон?

— Нет, но я, разумеется, немедленно приобрету его. А вся эта история мне определенно не нравится.

— А мне нравится, — сказала она. — Ничего путного я делать не умею. Но с тех пор как ты со мной, всё стало для меня гораздо проще. Впрочем, не стоило рассказывать тебе об этом.

— Нет, стоило. Ты должна мне всегда говорить обо всем.

Поглядев на меня, она сказала:

— Хорошо, Робби. — Потом она поднялась и подошла к шкафчику:

— Знаешь, что у меня есть? Ром. Для тебя. И, как мне кажется, хороший ром.

Она поставила рюмку на столик и выжидательно посмотрела на меня.

— Ром хорош, это чувствуется издалека, — сказал я. — Но почему бы тебе не быть более бережливой, Пат? Хотя бы ради того, чтобы оттянуть всё это дело с патефонами?

— Не хочу.

— Тоже правильно.

По цвету рома я сразу определил, что он смешан. Виноторговец, конечно, обманул Пат. Я выпил рюмку.

— Высший класс, — сказал я, — налей мне еще одну. Где ты его достала?

— В магазине на углу.

«Какой-нибудь паршивый магазинчик деликатесов», — подумал я, решив зайти туда при случае и высказать хозяину, что я о нем думаю.

— А теперь мне, пожалуй, надо идти, Пат? — спросил я.

— Нет еще...

Мы стояли у окна. Внизу зажглись фонари.

— Покажи мне свою спальню, — сказал я. Она открыла дверь и включила свет. Я оглядел комнату, не переступая порога. Сколько мыслей пронеслось в моей голове!

— Значит, это твоя кровать, Пат?.. — спросил я наконец.

Она улыбнулась:

— А чья же, Робби?

— Правда! А вот и телефон. Буду знать теперь и это... Я пойду... Прощай, Пат.

Она прикоснулась руками к моим вискам. Было бы чудесно остаться здесь в этот вечер, быть возле нее, под мягким голубым одеялом... Но что-то удерживало меня. Не скованность, не страх и не осторожность, — просто очень большая нежность, нежность, в которой растворялось желание.

- — Прощай, Пат, — сказал я. — Мне было очень хорошо у тебя. Гораздо лучше, чем ты можешь себе представить. И ром... и то, что ты подумала обо всем...

— Но ведь всё это так просто...

— Для меня нет. Я к этому не привык,

* * *

Я вернулся в пансион фрау Залевски и посидел немного в своей комнате. Мне было неприятно, что Пат чем-то будет обязана Биндингу. Я вышел в коридор и направился к Эрне Бениг.

— Я по серьезному делу, Эрна. Какой нынче спрос на женский труд?

— Почему это вдруг? — удивилась она. — Не ждала такого вопроса. Впрочем, скажу вам, что положение весьма неважное.

— И ничего нельзя сделать?

— А какая специальность?

— Секретарша, ассистентка... Она махнула рукой:

— Сотни тысяч безработных... У этой дамы какаянибудь особенная специальность?

— Она великолепно выглядит, — сказал я.

— Сколько слогов? — спросила Эрна.

— Что?

— Сколько слогов она записывает в минуту? На скольких языках?

— Понятия не имею, — сказал я, — но, знаете... для представительства...

— Дорогой мой, знаю всё заранее: дама из хорошей семьи, когда-то жила припеваючи, а теперь вынуждена... и так далее и так далее. Безнадежно, поверьте. Разве что кто-нибудь примет в ней особенное участие и пристроит ее. Вы понимаете, чем ей придется платить? А этого вы, вероятно, не хотите?

— Странный вопрос.

— Менее странный, чем вам кажется, — с горечью ответила Эрна. — На этот счет мне кое-что известно. Я вспомнил о связи Эрны с ее шефом.

— Но я вам дам хороший совет, — продолжала она. — Постарайтесь зарабатывать так, чтобы хватало на двоих. Это самое простое решение вопроса. Женитесь.

Я рассмеялся:

— Вот так здорово! Не знаю, смогу ли я взять столько на себя.

Эрна странно посмотрела на меня. При всей своей живости она показалась мне вдруг слегка увядшей и даже постаревшей.

— Вот что я вам скажу, — произнесла она. — Я живу хорошо, и у меня немало вещей, которые мне вовсе не нужны. Но поверьте, если бы кто-нибудь пришел ко мне и предложил жить вместе, по-настоящему, честно, я бросила бы всё это барахло и поселилась бы с ним хоть в чердачной каморке. — Ее лицо снова обрело прежнее выражение. — Ну, бог с ним, со всем — в каждом человеке скрыто немного сентиментальности. — Она подмигнула мне сквозь дым своей сигаретки. — Даже в вас, вероятно.

— Откуда?..

— Да, да... — сказала Эрна. — И прорывается она совсем неожиданно...

— У меня не прорвется, — ответил я.

Я был дома до восьми часов, потом мне надоело одиночество, и я пошел в бар, надеясь встретить там кого-нибудь.

За столиком сидел Валентин.

— Присядь, — сказал он. — Что будешь пить?

— Ром, — ответил я. — С сегодняшнего дня у меня особое отношение к этому напитку.

— Ром — молоко солдата, — сказал Валентин. — Между прочим, ты хорошо выглядишь, Робби.

— Разве?

— Да, ты помолодел.

— Тоже неплохо, — сказал я. — Будь здоров, Валентин.

— Будь здоров, Робби.

Мы поставили рюмки на столик и, посмотрев друг на друга, рассмеялись.

— Дорогой ты мой старик, — сказал Валентин.

— Дружище, черт бы тебя побрал! — воскликнул я. — А теперь что выпьем?

— Снова то же самое.

— Идет.

Фред налил нам.

— Так будем здоровы, Валентин.

— Будем здоровы, Робби.

— Какие замечательные слова «будем здоровы», верно?

— Лучшие из всех слов!

Мы повторили тост еще несколько раз. Потом Валентин ушел.

* * *

Я остался. Кроме Фреда, в баре никого не было. Я разглядывал старые освещенные карты на стенах, корабли с пожелтевшими парусами и думал о Пат. Я охотно позвонил бы ей, но заставлял себя не делать этого. Мне не хотелось думать о ней так много. Мне хотелось, чтобы она была для меня нежданным подарком, счастьем, которое пришло и снова уйдет, — только так. Я не хотел допускать и мысли, что это может стать чем-то большим. Я слишком хорошо знал — всякая любовь хочет быть вечной, в этом и состоит ее вечная мука. Не было ничего прочного, ничего.

— Дай мне еще одну рюмку, Фред, — попросил я. В бар вошли мужчина и женщина. Они выпили по стаканчику коблера у стойки. Женщина выглядела утомленной, мужчина смотрел на нее с вожделением. Вскоре они ушли.

Я выпил свою рюмку. Может быть, не стоило идти сегодня к Пат. Перед моими глазами всё еще была комната, исчезающая в сумерках, мягкие синие вечерние тени и красивая девушка, глуховатым, низким голосом говорившая о своей жизни, о своем желании жить. Черт возьми, я становился сентиментальным. Но разве не растворилось уже в дымке нежности то, что было до сих пор ошеломляющим приключением, захлестнувшим меня, разве всё это уже не захватило меня глубже, чем я думал и хотел. разве сегодня, именно сегодня, я не почувствовал, как сильно я переменился? Почему я ушел, почему не остался у нее? Ведь я желал этого. Проклятье, я не хотел больше думать обо всем этом. Будь что будет, пусть я сойду с ума от горя, когда потеряю ее, но, пока она была со мной, всё остальное казалось безразличным. Стоило ли пытаться упрочить свою маленькую жизнь! Всё равно должен был настать день, когда великий потоп смоет всё.

— Выпьешь со мной, Фред? — спросил я.

— Как всегда, — сказал он.

Мы выпили по две рюмки абсента. Потом бросили жребий, кому заказать следующие. Я выиграла но меня это не устраивало. Мы продолжали бросать жребий, и я проиграл только на пятый раз, но уж зато трижды кряду.

— Что я, пьян, или действительно гром гремит? — спросил я.

Фред прислушался:

— Правда, гром. Первая гроза в этом году.

Мы пошли к выходу и посмотрели на небо. Его заволокло тучами. Было тепло, и время от времени раздавались раскаты грома.

— Раз так, значит, можно выпить еще по одной, — предложил я.

Фред не возражал.

— Противная лакричная водичка, — сказал я и поставил пустую рюмку на стойку. Фред тоже считал, что надо выпить чего-нибудь покрепче, — вишневку, например. Мне хотелось рому. Чтобы не спорить, мы выпили и то и другое. Мы стали пить из больших бокалов: их Фреду не надо было так часто наполнять. Теперь мы были в блестящем настроении. Несколько раз мы выходили на улицу смотреть, как сверкают молнии. Очень хотелось видеть это, но нам не везло. Вспышки озаряли небо, когда мы сидели в баре. Фред сказал, что у него есть невеста, дочь владельца ресторана-автомата. Но од хотел повременить с женитьбой до смерти старика, чтобы знать совершенно точно, что ресторан достанется ей. На мой взгляд, Фред был не в меру осторожен, но он доказал мне, что старик — гнусный тип, о котором наперед ничего нельзя знать; от него всего жди, — еще завещает ресторан в последнюю минуту местной общине методистской церкви. Тут мне пришлось с ним согласиться. Впрочем, Фред не унывал. Старик простудился, и. Фред решил, что у него, может быть, грипп, а ведь это очень опасно. Я сказал ему, что для алкоголиков грипп, к сожалению, сущие пустяки; больше того, настоящие пропойцы иной раз начинают буквально расцветать и даже жиреть от гриппа. Фред заметил, что это в общем всё равно, авось старик попадет под какую-нибудь машину. Я признал возможность такого варианта, особенно на мокром асфальте. Фред тут же выбежал на улицу, посмотреть, не пошел ли дождь. Но было еще сухо. Только гром гремел сильнее. Я дал ему стакан лимонного сока и пошел к телефону. В последнюю минуту я вспомнил, что не собирался звонить. Я помахал рукой аппарату и хотел снять перед ним шляпу. Но тут я заметил, что шляпы на мне нет.

Когда я вернулся, у столика стояли Кестер и Ленц.

— Ну-ка, дохни, — сказал Готтфрид.

Я повиновался.

— Ром, вишневая настойка и абсент, — сказал он. — Пил абсент, свинья! — Если ты думаешь, что я пьян, то ты ошибаешься, — сказал я. — Откуда вы?

— С политического собрания. Но Отто решил, что это слишком глупо. А что пьет Фред?

— Лимонный сок.

— Выпил бы и ты стакан.

— Завтра, — ответил я. — А теперь я чего-нибудь поем.

Кестер не сводил с меня озабоченного взгляда.

— Не смотри на меня так, Отто, — сказал я, — я слег ка наклюкался, но от радости, а не с горя.

— Тогда всё в порядке, — сказал он. — Всё равно, пойдем поешь с нами.

* * *

В одиннадцать часов я был снова трезв как стеклышко. Кестер предложил пойти посмотреть, что с Фредом. Мы вернулись в бар и нашли его мертвецки пьяным за стойкой.

— Перетащите его в соседнюю комнату, — сказал Ленц, — а я пока буду здесь за бармена.

Мы с Кестером привели Фреда в чувство, напоив его горячим молоком. Оно подействовало мгновенно. Затем мы усадили его на стул и приказали отдохнуть с полчаса, пока Ленц работал за него.

Готтфрид делал всё как следует. Он знал все цены, все наиболее ходкие рецепты коктейлей и так лихо тряс миксер, словно никогда ничем иным не занимался.

Через час появился Фред. Желудок его был основательно проспиртован, и Фред быстро приходил в себя.

— Очень сожалею, Фред, — сказал я: — надо было нам сперва что-нибудь поесть.

— Я опять в полном порядке, — ответил Фред. — Время от времени это неплохо.

— Безусловно.

Я пошел к телефону и вызвал Пат. Мне было совершенно безразлично всё, что я передумал раньше. Она ответила мне.

— Через пятнадцать минут буду у парадного, — сказал я и торопливо повесил трубку. Я боялся, что она устала и не захочет ни о чем говорить. А мне надо было ее увидеть.

Пат спустилась вниз. Когда она открывала дверь парадного, я поцеловал стекло там, где была ее голова. Она хотела что-то сказать, но я не дал ей и слова вымолвить. Я поцеловал ее, мы побежали вдвоем вдоль улицы, пока не нашли такси. Сверкнула молния, и раздался гром.

— Скорее, начнется дождь, — сказал я.

Мы сели в машину. Первые капли ударили по крыше. Такси тряслось по неровной брусчатке. Всё было чудесно — при каждом толчке я ощущал Пат. Всё было чудесно — дождь, город, хмель. Всё было так огромно и прекрасно! Я был в том бодром, светлом настроении, какое испытываешь, когда выпил и уже преодолел хмель. Вся моя скованность исчезла, ночь была полна глубокой силы и блеска, и уже ничто не могло случиться, ничто не было фальшивым. Дождь начался по-настоящему, когда мы вышли. Пока я расплачивался с шофёром, темная мостовая еще была усеяна капельками-пятнышками, как пантера. Но не успели мы дойти до парадного, как на черных блестящих камнях уже вовсю подпрыгивали серебряные фонтанчики — с неба низвергался потоп. Я не зажег свет. Молнии освещали комнату. Гроза бушевала над городом. Раскаты грома следовали один за другим.

— Вот когда мы сможем здесь покричать, — воскликнул я, — не боясь, что нас услышат! — Ярко вспыхивало окно. На бело-голубом фоне неба взметнулись черные силуэты кладбищенских деревьев и сразу исчезли, сокрушенные треском и грохотом ночи; перед окном, между тьмою и тьмой, словно фосфоресцируя, на мгновенье возникала гибкая фигура Пат. Я обнял ее за плечи, она тесно прижалась ко мне, я ощутил ее губы, ее дыхание и позабыл обо всем.

XII

Наша мастерская всё еще пустовала, как амбар перед жатвой. Поэтому мы решили не продавать машину, купленную на аукционе, а использовать ее как такси. Ездить на ней должны были по очереди Ленц и я. Кестер с помощью Юппа вполне мог управиться в мастерской до получения настоящих заказов.

Мы с Ленцем бросили кости, кому ехать первому. Я выиграл. Набив карман мелочью и взяв документы, я медленно поехал на нашем такси по городу, чтобы подыскать для начала хорошую стоянку. Первый выезд показался мне несколько странным. Любой идиот мог меня остановить, и я обязан был его везти. Чувство не из самых приятных.

Я выбрал место, где стояло только пять машин. Стоянка была против гостиницы «Вальдекер гоф», в деловом районе. Казалось, что тут долго не простоишь. Я передвинул рычаг зажигания и вышел. От одной из передних машин отделился молодой парень в кожаном пальто и направился ко мне.

— Убирайся отсюда, — сказал он угрюмо. Я спокойно смотрел на него, прикидывая, что если придется драться, то лучше всего сбить его ударом в челюсть снизу. Стесненный одеждой, он не смог бы достаточно быстро закрыться руками.

— Не понял? — спросило кожаное пальто и сплюнуло мне под ноги окурок сигареты. — Убирайся, говорю тебе! Хватит нас тут! Больше нам никого не надо!

Его разозлило появление лишней машины, — это было ясно; но ведь и я имел право стоять здесь.

— Ставлю вам водку, — сказал я. Этим вопрос был бы исчерпан. Таков был обычай, когда кто-нибудь появлялся впервые. К нам подошел молодой шофёр:

— Ладно, коллега. Оставь его, Густав... Но Густаву что-то во мне не понравилось, и я знал, что. Он почувствовал во мне новичка.

— Считаю до трех...

Он был на голову выше меня и, видимо, хотел этим воспользоваться.

Я понял, что слова не помогут. Надо было либо уезжать, либо драться.

— Раз, — сказал Густав и расстегнул пальто.

— Брось глупить, — сказал я, снова пытаясь утихомирить его. — Лучше пропустим по рюмочке.

— Два... — прорычал Густав.

Он собирался измордовать меня по всем правилам.

— Плюс один... равняется...

Он заломил фуражку.

— Заткнись, идиот! — внезапно заорал я. От неожиданности Густав открыл рот, сделал шаг вперед и оказался на самом удобном для меня месте. Развернувшись всем корпусом, я сразу ударил его. Кулак сработал, как молот. Этому удару меня научил Кестер. Приемами бокса я владел слабо, да и не считал нужным тренироваться. Обычно всё зависело от первого удара. Мой апперкот оказался правильным. Густав повалился на тротуар, как мешок.

— Так ему и надо, — сказал молодой шофёр. — Старый хулиган. — Мы подтащили Густава к его машине и положили на сиденье. — Ничего, придет в себя.

Я немного разволновался. В спешке я неправильно поставил большой палец и при ударе вывихнул его. Если бы Густав быстро пришел в себя, он смог бы сделать со мной что угодно. Я сказал об этом молодому шофёру и спросил, не лучше ли мне сматываться.

— Ерунда, — сказал он. — Дело с концом. Пойдем в габак — поставишь нам по рюмочке. Ты не профессиональный шофёр, верно?

— Да.

— Я тоже нет. Я актер.

— И как?

— Да вот живу, — рассмеялся он. — И тут театра достаточно.

В пивную мы зашли впятером — двое пожилых и трое молодых. Скоро явился и Густав. Тупо глядя на нас, он подошел к столику. Левой рукой я нащупал в кармане связку ключей и решил, что в любом случае буду защи щаться до последнего.

Но до этого не дошло. Густав пододвинул себе ногой стул и с хмурым видом опустился на него. Хозяин поставил перед ним рюмку. Густав и остальные выпили по первой. Потом нам подали по второй. Густав покосился на меня и поднял рюмку.

— Будь здоров, — обратился он ко мне с омерзительным выражением лица.

— Будь здоров, — ответил я и выпил.

Густав достал пачку сигарет. Не глядя на меня, он протянул ее мне. Я взял сигарету и дал ему прикурить. Затем я заказал по двойному кюммелю. Выпили. Густав посмотрел на меня сбоку.

— Балда, — сказал он, но уже добродушно.

— Мурло, — ответил я в том же тоне. Он повернулся ко мне:

— Твой удар был хорош...

— Случайно... — Я показал ему вывихнутый палец. — Не повезло... — сказал он, улыбаясь. — Между прочим, меня зовут Густав.

— Меня — Роберт.

— Ладно. Значит, всё в порядке, Роберт, да? А я решил, что ты за мамину юбку держишься.

— Всё в порядке, Густав.

С этой минуты мы стали друзьями.

* * *

Машины медленно подвигались вперед. Актер, которого все звали Томми, получил отличный заказ — поездку на вокзал. Густав повез кого-то в ближайший ресторан за тридцать пфеннигов. Он чуть не лопнул от злости: заработать десять пфеннигов и снова пристраиваться в хвост! Мне попался редкостный пассажир — старая англичанка, пожелавшая осмотреть город. Я разъезжал с ней около часу. На обратном пути у меня было еще несколько мелких ездок. В полдень, когда мы снова собрались в пивной и уплетали бутерброды, мне уже казалось, что я бывалый шофёр такси. В отношениях между водителями было что-то от братства старых солдат. Здесь собрались люди самых различных специальностей. Только около половины из них были профессиональными шофё рами, остальные оказались за рулем случайно.

Я был довольно сильно измотан, когда перед вечером въехал во двор мастерской. Ленц и Кестер уже ожидали меня.

— Ну, братики, сколько вы заработали? — спросил я.

— Продано семьдесят литров бензина, — доложил Юпп.

— Больше ничего?

Ленц злобно посмотрел на небо:

— Дождь нам хороший нужен! А потом маленькое столкновение на мокром асфальте прямо перед воротами! Ни одного пострадавшего! Но зато основательный ремонт.

— Посмотрите сюда! — Я показал им тридцать пять марок, лежавших у меня на ладони.

— Великолепно, — сказал Кестер. — Из них двадцать марок — чистый заработок. Придется размочить их сегодня. Ведь должны же мы отпраздновать первый рейс!

— Давайте пить крюшон, — заявил Ленц.

— Крюшон? — спросил я. — Зачем же крюшон? — Потому что Пат будет с нами.

— Пат?

— Не раскрывай так широко рот, — сказал последний романтик, — мы давно уже обо всем договорились. В семь мы заедем за ней. Она предупреждена. Уж раз ты не подумал о ней, пришлось нам самим позаботиться. И в конце концов ты ведь познакомился с ней благодаря нам.

— Отто, — сказал я, — видел ты когда-нибудь такого нахала, как этот рекрут?

Кестер рассмеялся.

— Что у тебя с рукой, Робби? Ты ее держишь как-то набок.

— Кажется, вывихнул. — Я рассказал историю с Густавом.

Ленц осмотрел мой палец:

— Конечно, вывихнул! Как христианин и студент-медик в отставке, я, несмотря на твои грубости, помассирую тебе палец. Пойдем, чемпион по боксу.

Мы пошли в мастерскую, где Готтфрид занялся моей рукой, вылив на нее немного масла.

— Ты сказал Пат, что мы празднуем однодневный юбилей нашей таксомоторной деятельности? — спросил я его.

Он свистнул сквозь зубы.

— А разве ты стыдишься этого, паренек?

— Ладно, заткнись, — буркнул я, зная, что он прав. — Так ты сказал?

— Любовь, — невозмутимо заметил Готтфрид, — чудесная вещь. Но она портит характер.

— Зато одиночество делает людей бестактными, слышишь, мрачный солист?

— Такт — это неписаное соглашение не замечать чужих ошибок и не заниматься их исправлением. То есть жалкий компромисс. Немецкий ветеран на такое не пойдет, детка.

— Что бы сделал ты на моем месте, — спросил я, — если бы кто-нибудь вызвал твое такси по телефону, а потом выяснилось бы, что это Пат?

Он ухмыльнулся:

— Я ни за что не взял бы с нее плату за проезд, мой сын.

Я толкнул его так, что он слетел с треножника. — Aх ты, негодяй! Знаешь, что я сделаю? Я просто заеду за ней вечером на нашем такси.

— Вот это правильно! — Готтфрид поднял благословляющую руку. — Только не теряй свободы! Она дороже любви. Но это обычно понимают слишком поздно. А такси мы тебе всё-таки не дадим. Оно нужно нам для Фердинанда Грау и Валентина. Сегодня у нас будет серьезный и великий вечер.

* * *

Мы сидели в садике небольшого пригородного трактира. Низко над лесом, как красный факел, повисла влажная луна. Мерцали бледные канделябры цветов на каштанах, одуряюще пахла сирень, на столе перед нами стояла большая стеклянная чаша с ароматным крюшоном. В неверном свете раннего вечера чаша казалась светлым опалом, в котором переливались последние синевато-перламутровые отблески догоравшей зари. Уже четыре раза в этот вечер чаша наполнялась крюшоном.

Председательствовал Фердинанд Грау. Рядом с ним сидела Пат. Она приколола к платью бледно-розовую орхидею, которую он принес ей.

Фердинанд выудил из своего бокала мотылька и осторожно положил его на стол.

— Взгляните на него, — сказал он. — Какое крылышко. Рядом с ним лучшая парча — грубая тряпка! А такая тварь живет только один день, и всё. — Он оглядел всех по очереди. — Знаете ли вы, братья, что страшнее всего на свете?

— Пустой стакан, — ответил Ленц.

Фердинанд сделал презрительный жест в его сторону:

— Готтфрид, нет ничего более позорного для мужчины, чем шутовство. — Потом он снова обратился к вам: — Самое страшное, братья, — это время. Время. Мгновения, которое мы переживаем и которым всё-таки никогда не владеем.

Он достал из кармана часы и поднес их к глазам Ленца:

— Вот она, мой бумажный романтик! Адская машина Тикает, неудержимо тикает, стремясь навстречу небытию Ты можешь остановить лавину, горный обвал, но вот эту штуку не остановишь.

— И не собираюсь останавливать, — заявил Ленц. — Хочу мирно состариться. Кроме того, мне нравится разнообразие.

— Для человека это невыносимо, — сказал Грау, не обращая внимания на Готтфрида. — Человек просто не может вынести этого. И вот почему он придумал себе мечту. Древнюю, трогательную, безнадежную мечту о вечности.

Готтфрид рассмеялся:

— Фердинанд, самая тяжелая болезнь мира — мышление! Она неизлечима.

— Будь она единственной, ты был бы бессмертен, — ответил ему Грау, — ты — недолговременное соединение углеводов, извести, фосфора и железа, именуемое на этой земле Готтфридом Ленцем.

Готтфрид блаженно улыбался. Фердинанд тряхнул своей львиной гривой:

— Братья, жизнь — это болезнь, и смерть начинается с самого рождения. В каждом дыхании, в каждом ударе сердца уже заключено немного умирания — всё это толчки, приближающие нас к концу.

— Каждый глоток тоже приближает нас к концу, — заметил Ленц. — Твое здоровье, Фердинанд! Иногда умирать чертовски легко.

Грау поднял бокал. По его крупному лицу как беззвучная гроза пробежала улыбка.

— Будь здоров, Готтфрид! Ты — блоха, резво скачущая по шуршащей гальке времени. И о чем только думала призрачная сила, движущая нами, когда создавала тебя?

— Это ее частное дело. Впрочем, Фердинанд, тебе не следовало бы говорить так пренебрежительно об этом. Если бы люди были вечны, ты остался бы без работы, старый прихлебатель смерти.

Плечи Фердинанда затряслись. Он хохотал. Затем он обратился к Пат:

— Что вы скажете о нас, болтунах, маленький цветок на пляшущей воде?

* * *

Потом я гулял с Пат по саду. Луна поднялась выше, и луга плыли в сером серебре. Длинные, черные тени деревьев легли на траву темными стрелами, указывающими путь в неизвестность. Мы спустились к озеру и повернули обратно. По дороге мы увидели Ленца; он притащил в сад раскладной стул, поставил его в кусты сирени и уселся. Его светлая шевелюра и огонек сигареты резко выделялись в полумраке. Рядом на земле стояла чаша с недопитым майским крюшоном и бокал.

— Вот так местечко! — воскликнула Пат. — В сирень забрался!

— Здесь недурно. — Готтфрид встал. — Присядьте и вы.

Пат села на стул. Ее лицо белело среди цветов.

— Я помешан на сирени, — сказал последний романтик. — Для меня сирень — воплощение тоски по родине. Весной тысяча девятьсот двадцать четвертого года я, как шальной, снялся с места и приехал из Рио-де-Жанейро домой — вспомнил, что в Германии скоро должна зацвести сирень. Но я, конечно, опоздал. — Он рассмеялся. — Так получается всегда.

— Рио-де-Жанейро... — Пат притянула к себе ветку сирени. — Вы были там вдвоем с Робби?

Готтфрид опешил. У меня мурашки побежали по телу.

— Смотрите, какая луна! — торопливо сказал я и многозначительно наступил Ленцу на ногу.

При вспышке его сигареты я заметил, что он улыбнулся и подмигнул мне. Я был спасен.

— Нет, мы там не были вдвоем, — заявил Ленц. — Тогда я был один. Но что если мы выпьем еще по глоточку крюшона?

— Больше не надо, — сказала Пат. — Я не могу пить столько вина.

Фердинанд окликнул нас, и мы пошли к дому. Его массивная фигура вырисовывалась в дверях.

— Войдите, детки, — сказал он. — Ночью людям, подобным нам, незачем общаться с природой. Ночью она желает быть одна. Крестьянин или рыбак — другое дело, но мы, горожане, чьи инстинкты притупились... — Он положил руку на плечо Готтфрида. — Ночь — это протест природы против язв цивилизации, Готтфрид! Порядочный человек не может долго выдержать это. Он замечает, что изгнан из молчаливого круга деревьев, животных, звезд и бессознательной жизни. — Он улыбнулся своей странной улыбкой, о которой никогда нельзя было сказать, печальна она или радостна. — Заходите, детки! Согреемся воспоминаниями. Ах, вспомним же чудесное время, когда мы были еще хвощами и ящерицами, — этак пятьдесят или шестьдесят тысяч лет тому назад. Господи, до чего же мы опустились с тех пор...

Он взял Пат за руку.

— Если бы у нас не сохранилась хотя бы крупица понимания красоты, всё было бы потеряно. — Осторожным движением своей огромной лапы он продел под свой локоть ее ладонь. — Серебристая звездная чешуйка, повисшая над грохочущей бездной, — хотите выпить стакан вина с древним-древним старцем?

— Да, — сказала она. — Всё, что вам угодно.

Они вошли в дом. Рядом с Фердинандом она казалась его дочерью. Стройной, смелой и юной дочерью усталого великана доисторических времен.

* * *

В одиннадцать мы двинулись в обратный путь. Валентин сел за руль такси и уехал с Фердинандом. Остальные сели в «Карла». Ночь была теплая, Кестер сделал крюк, и мы проехали через несколько деревень, дремавших у шоссе. Лишь изредка в окне мелькал огонек и доносился одинокий лай собак. Ленц сидел впереди, рядом с Отто, и пел. Пат и я устроились сзади.

Кестер великолепно вел машину. Он брал повороты, как птица, будто забавлялся. Он не ездил резко, как большинство гонщиков. Когда он взбирался по спирали, можно было спокойно спать, настолько плавно шла машина. Скорость не ощущалась.

По шуршанию шин мы узнавали, какая под нами дорога. На гудроне они посвистывали, на брусчатке глухо громыхали. Снопы света от фар, вытянувшись далеко вперед, мчались перед нами, как пара серых гончих, вырывая из темноты дрожащую березовую аллею, вереницу тополей, опрокидывающиеся телеграфные столбы, приземистые домики и безмолвный строй лесных просек. В россыпях тысяч звезд, на немыслимой высоте, вился над нами светлый дым Млечного Пути.

Кестер гнал всё быстрее. Я укрыл Пат пальто. Она улыбнулась мне.

— Ты любишь меня? — спросил я. Она отрицательно покачала головой.

— А ты меня? — Нет. Вот счастье, правда?

— Большое счастье.

— Тогда с нами ничего не может случиться, не так ли?

— Решительно ничего, — ответила она и взяла мою руку.

Шоссе спускалось широким поворотом к железной дороге. Поблескивали рельсы. Далеко впереди показался красный огонек. «Карл» взревел и рванулся вперед. Это был скорый поезд — спальные вагоны и ярко освещенный вагон-ресторан. Вскоре мы поравнялись с ним. Пассажиры махали нам из окон. Мы не отвечали. «Карл» обогнал поезд. Я оглянулся. Паровоз извергал дым и искры. С тяжким, черным грохотом мчался он сквозь синюю ночь. Мы обогнали поезд, — но мы возвращались в город, где такси, ремонтные мастерские и мебелированные комнаты. А паровоз грохотал вдоль рек, лесов и полей в какие-то дали, в мир приключений.

Покачиваясь, неслись навстречу нам улицы и дома. «Карл» немного притих, но всё еще рычал как дикий зверь.

Кестер остановился недалеко от кладбища. Он не поехал ни к Пат, ни ко мне, а просто остановился где-то поблизости. Вероятно, решил, что мы хотим остаться наедине. Мы вышли. Кестер и Ленц, не оглянувшись, сразу же помчались дальше. Я посмотрел им вслед. На минуту мне это показалось странным. Они уехали, — мои товарищи уехали, а я остался...

Я встряхнулся.

— Пойдем, — сказал я Пат. Она смотрела на меня, словно о чем-то догадываясь.

— Поезжай с ними, — сказала она.

— Нет, — ответил я.

— Ведь тебе хочется поехать с ними...

— Вот еще... — сказал я, зная, что она права. — Пойдем...

Мы пошли вдоль кладбища, еще пошатываясь от быстрой езды и ветра.

— Робби, — сказала Пат, — мне лучше пойти домой.

— Почему?

— Не хочу, чтобы ты из-за меня от чего-нибудь отказывался.

— О чем ты говоришь? От чего я отказываюсь? — От своих товарищей...

— Вовсе я от них не отказываюсь, — ведь завтра утром я их снова увижу.

— Ты знаешь, о чем я говорю, — сказала она. — Раньше ты проводил с ними гораздо больше времени.

— Потому что не было тебя, — ответил я и открыл дверь.

Она покачала головой:

— Это совсем другое.

— Конечно, другое. И слава богу!

Я поднял ее на руки и пронес по коридору в свою комнату.

— Тебе нужны товарищи, — сказала она. Ее губы почти касались моего лица.

— Ты мне тоже нужна.

— Но не так...

— Это мы еще посмотрим...

Я открыл дверь, и она соскользнула на пол, не отпуская меня.

— А я очень неважный товарищ, Робби.

— Надеюсь. Мне и не нужна женщина в роли товарища. Мне нужна возлюбленная.

— Я и не возлюбленная, — пробормотала она.

— Так кто же ты?

— Не половинка и не целое. Так... фрагмент....

— А это самое лучшее. Возбуждает фантазию. Таких женщин любят вечно. Законченные женщины быстро надоедают. Совершенные тоже, а «фрагменты» — никогда.

* * *

Было четыре часа утра. Я проводил Пат и возвращался к себе. Небо уже чуть посветлело. Пахло утром.

Я шел вдоль кладбища, мимо кафе «Интернациональ». Неожиданно открылась дверь шофёрской закусочной около дома профессиональных союзов, и передо мной возникла девушка. Маленький берет, потертое красное пальто, высокие лакированные ботинки. Я уже прошел было мимо, но вдруг узнал ее:

— Лиза...

— И тебя, оказывается, можно встретить.

— Откуда ты? — спросил я. Она показала на закусочную:

— Я там ждала, думала, пройдешь мимо. Ведь ты в это время обычно идешь домой.

— Да, правильно...

— Пойдешь со мной?

Я замялся.

— Это невозможно...

— Не надо денег, — быстро сказала она.

— Не в этом дело, — ответил я необдуманно, — деньги у меня есть.

— Ах, вот оно что... — с горечью сказала она и хотела уйти.

Я схватил ее за руку:

— Нет, Лиза...

Бледная и худая, она стояла на пустой, серой улице. Такой я встретил ее много лет назад, когда жил один, тупо, бездумно и безнадежно. Сначала она была недоверчива, как и все эти девушки, но потом, после того как мы поговорили несколько раз, привязалась ко мне. Это была странная связь. Случалось, я не видел ее неделями, а потом она стояла где-то на тротуаре и ждала меня. Тогда мы оба не имели никого, и даже те немногие крупицы тепла, которые мы давали друг другу, были для каждого значительны. Я давно уже не видел ее. С тех пор, как познакомился с Пат.

— Где ты столько пропадала, Лиза?

Она пожала плечами:

— Не всё ли равно? Просто захотелось опять увидеть тебя... Ладно, могу уйти...

— А как ты живешь?

— Оставь ты это... — сказала она. — Не утруждай себя...

Ее губы дрожали. По ее виду я решил, что она голодает.

— Я пройду с тобой немного, — сказал я.

Ее равнодушное лицо проститутки оживилось и стало детским. По пути я купил в одной из шофёрских закусочных, открытых всю ночь, какую-то еду, чтобы покормить ее. Лиза сперва не соглашалась, и лишь когда я ей сказал, что тоже хочу есть, уступила. Она следила, как бы меня не обманули, подсунув плохие куски. Она не хотела, чтобы я брал полфунта ветчины и заметила, что четвертушки довольно, если взять еще немного франкфуртских сосисок. Но я купил полфунта ветчины и две банки сосисок.

Она жила под самой крышей, в каморке, обставленной кое-как. На столе стояла керосиновая лампа, а около кровати — бутылка с вставленной в нее свечой. К стенам были приколоты кнопками картинки из журналов. На комоде лежало несколько детективных романов и конверт с порнографическими открытками. Некоторые гости, особенно женатые, любили разглядывать их. Лиза убрала открытки в ящик и достала старенькую, но чистую скатерть.

Я принялся развертывать покупки. Лиза переодевалась. Сперва она сняла платье, а не ботинки, хотя у нее всегда сильно болели ноги, я это знал. Ведь ей приходилось так много бегать. Она стояла посреди комнатки в своих высоких до колен, лакированных ботинках и в черном белье.

— Как тебе нравятся мои ноги? — спросила она.

— Классные, как всегда...

Мой ответ обрадовал ее, и она с облегчением присела на кровать, чтобы расшнуровать ботинки.

— Сто двадцать марок стоят, — сказала она, протягивая мне их. — Пока заработаешь столько, износятся в пух и прах.

Она вынула из шкафа кимоно и пару парчовых туфелек, оставшихся от лучших дней; при этом она виновато улыбнулась. Ей хотелось нравиться мне. Вдруг я почувствовал ком в горле, мне стало грустно в этой крохотной каморке, словно умер кто-то близкий.

Мы ели, и я осторожно разговаривал с ней. Но она заметила какую-то перемену во мне. В ее глазах появился испуг. Между нами никогда не было больше того, что приносил случай. Но, может быть, как раз это и привязывает и обязывает людей сильней, чем многое другое. Я встал.

— Ты уходишь? — спросила она, как будто уже давно опасалась этого.

— У меня еще одна встреча...

Она удивленно посмотрела на меня:

— Так поздно?

— Важное дело, Лиза. Надо попытаться разыскать одного человека. В это время он обычно сидит в «Астории». Нет женщин, которые понимают эти вещи так хорошо, как девушки вроде Лизы. И обмануть их труднее, чем любую женщину. Ее лицо стало каким-то пустым.

— У тебя другая...

— Видишь, Лиза... мы с тобой так мало виделись... скоро уже год... ты сама понимаешь, что...

— Нет, нет, я не об этом. У тебя женщина, которую ты любишь! Ты изменился. Я это чувствую.

— Ах, Лиза...

— Нет, нет. Скажи!

— Сам не знаю. Может быть...

Она постояла с минуту. Потом кивнула головой.

— Да... да, конечно... Я глупа... ведь между нами ничего и нет... — Она провела рукой по лбу. — Не знаю даже, с какой стати я...

Я смотрел на ее худенькую надломленную фигурку. Парчовые туфельки... кимоно... долгие пустые вечера, воспоминания...

— До свидания, Лиза...

— Ты идешь... Не посидишь еще немного? Ты идешь... уже?

Я понимал, о чем она говорит. Но этого я не мог. Было странно, но я не мог, никак не мог. Я чувствовал это всем своим существом. Раньше такого со мной не бывало. У меня не было преувеличенных представлений о верности. Но теперь это было просто невозможно. Я вдруг почувствовал, как далек от всего этого.

Она стояла в дверях.

— Ты идешь... — сказала она и тут же подбежала к комоду. — Возьми, я знаю, что ты положил мне деньги под газету... я их не хочу... вот они... вот... иди себе...

— Я должен, Лиза.

— Ты больше не придешь...

— Приду, Лиза....

— Нет, нет, ты больше не придешь, я знаю! И не приходи больше! Иди, иди же наконец... — Она плакала. Я спустился по лестнице, не оглянувшись.

* * *

Я еще долго бродил по улицам. Это была странная ночь.

Я переутомился и знал, что не усну. Прошел мимо «Интернационаля», думая о Лизе, б прошедших годах, о многом другом, давно уже позабытом. Всё отошло в далекое прошлое и как будто больше не касалось меня. Потом я прошел по улице, на которой жила Пат. Ветер усилился, все окна в ее доме были темны, утро кралось на серых лапах вдоль дверей. Наконец я пришел домой. «Боже мой, — подумал я, — кажется, я счастлив».

XIII

— Даму, которую вы всегда прячете от нас, — сказала фрау Залевски, — можете не прятать. Пусть приходит к нам совершенно открыто. Она мне нравится.

— Но вы ведь ее не видели, — возразил я.

— Не беспокойтесь, я ее видела, — многозначительно заявила фрау Залевски. — Я видела ее, и она мне нравится. Даже очень. Но эта женщина не для вас!

— Вот как?

— Нет. Я уже удивлялась, как это вы откопали ее в своих кабаках. Хотя, конечно, такие гуляки, как вы...

— Мы уклоняемся от темы, — прервал я ее.

Она подбоченилась и сказала:

— Это женщина для человека с хорошим, прочным положением. Одним словом, для богатого человека!

«Так, — подумал я, — вот и получил! Этого еще только не хватало».

— Вы можете это сказать о любой женщине, — заметил я раздраженно.

Она тряхнула седыми кудряшками:

— Дайте срок! Будущее покажет, что я права.

— Ах, будущее! — С досадой я швырнул на стол запонки. — Кто сегодня говорит о будущем! Зачем ломать себе голову над этим!

Фрау Залевски озабоченно покачала своей величественной головой:

— До чего же теперешние молодые люди все странные. Прошлое вы ненавидите, настоящее презираете, а будущее вам безразлично. Вряд ли это приведет к хорошему концу.

— А что вы, собственно, называете хорошим концом? — спросил я. — Хороший конец бывает только тогда, когда до него всё было плохо. Уж куда лучше плохой конец. — Всё это еврейские штучки, — возразила фрау Залевски с достоинством и решительно направилась к двери. Но, уже взявшись за ручку, она замерла как вкопанная. — Смокинг? — прошептала она изумленно. — У вас?

Она вытаращила глаза на костюм Отто Кестера, висевший на дверке шкафа. Я одолжил его, чтобы вечером пойти с Пат в театр.

— Да, у меня! — ядовито сказал я. — Ваше умение делать правильные выводы вне всякого сравнения, сударыня!

Она посмотрела на меня. Буря мыслей, отразившаяся на ее толстом лице, разрядилась широкой всепонимающей усмешкой.

— Ага! — сказала она. И затем еще раз: — Ага! — И уже из коридора, совершенно преображенная той вечной радостью, которую испытывает женщина при подобных открытиях, с каким-то вызывающим наслаждением она бросила мне через плечо: — Значит, так обстоят дела!

— Да, так обстоят дела, чертова сплетница! — злобно пробормотал я ей вслед, зная, что она меня уже не слышит. В бешенстве я швырнул коробку с новыми лакированными туфлями на пол. Богатый человек ей нужен! Как будто я сам этого не знал!

* * *

Я зашел за Пат. Она стояла в своей комнате, уже одетая для выхода, и ожидала меня. У меня едва не перехватило дыхание, когда я увидел ее. Впервые со времени нашего знакомства на ней был вечерний туалет.

Платье из серебряной парчи мягко и изящно ниспадало с прямых плеч. Оно казалось узким и всё же не стесняло ее свободный широкий шаг. Спереди оно было закрыто, сзади имело глубокий треугольный вырез. В матовом синеватом свете сумерек Пат казалась мне серебряным факелом, неожиданно и ошеломляюще изменившейся, праздничной и очень далекой. Призрак фрау Залевски с предостерегающе поднятым пальцем вырос за ее спиной, как тень.

— Хорошо, что ты не была в этом платье, когда я встретил тебя впервые, — сказал я. — Ни за что не подступился бы к тебе.

— Так я тебе и поверила, Робби. — Она улыбнулась. — Оно тебе нравится? — Мне просто страшно! В нем ты совершенно новая женщина.

— Разве это страшно? На то и существуют платья.

— Может быть. Меня оно слегка пришибло. К такому платью тебе нужен другой мужчина. Мужчина с большими деньгами.

Она рассмеялась:

— Мужчины с большими деньгами в большинстве случаев отвратительны, Робби.

— Но деньги ведь не отвратительны?

— Нет. Деньги нет.

— Так я и думал.

— А разве ты этого не находишь?

— Нет, почему же? Деньги, правда, не приносят счастья, но действуют чрезвычайно успокаивающе.

— Они дают независимость, мой милый, а это еще больше. Но, если хочешь, я могу надеть другое платье.

— Ни за что. Оно роскошно. С сегодняшнего дня я ставлю портных выше философов! Портные вносят в жизнь красоту. Это во сто крат ценнее всех мыслей, даже если они глубоки, как пропасти! Берегись, как бы я в тебя не влюбился!

Пат рассмеялась. Я незаметно оглядел себя. Кестер был чуть выше меня, пришлось закрепить брюки английскими булавками, чтобы они хоть кое-как сидели на мне. К счастью, это удалось.

* * *

Мы взяли такси и поехали в театр. По дороге я был молчалив, сам не понимая почему. Расплачиваясь с шофёром, я внимательно посмотрел на него. Он был небрит и выглядел очень утомленным. Красноватые круги окаймляли глаза. Он равнодушно взял деньги.

— Хорошая выручка сегодня? — тихо спросил я. Он взглянул на меня. Решив, что перед ним праздный и любопытный пассажир, он буркнул:

— Ничего...

Видно было, что он не желает вступать в разговор. На мгновение я почувствовал, что должен сесть вместо него за руль и поехать. Потом обернулся и увидел Пат, стройную и гибкую. Поверх серебряного платья она надела короткий серебристый жакет с широкими рукавами. Она была прекрасна и полна нетерпения. — Скорее, Робби, сейчас начнется!

У входа толпилась публика. Была большая премьера. Прожектора освещали фасад театра, одна за другой подкатывали к подъезду машины; из них выходили женщины в вечерних платьях, украшенные сверкающими драгоценностями, мужчины во фраках, с упитанными розовыми лицами, смеющиеся, радостные, самоуверенные, беззаботные; со стоном и скрипом отъехало старое такси с усталым шофёром от этого праздничного столпотворения.

— Пойдем же, Робби! — крикнула Пат, глядя на меня сияющим и возбужденным взглядом. — Ты что-нибудь забыл?

Я враждебно посмотрел на людей вокруг себя.

— Нет, — сказал я, — я ничего не забыл.

Затем я подошел к кассе и обменял билеты. Я взял два кресла в ложу, хотя они стоили целое состояние. Я не хотел, чтобы Пат сидела среди этих благополучных людей, для которых всё решено и понятно. Я не хотел, чтобы она принадлежала к их кругу, Я хотел, чтобы она была только со мной.

* * *

Давно уже я не был в театре. Я бы и не пошел туда, если бы не Пат. Театры, концерты, книги, — я почти утратил вкус ко всем этим буржуазным привычкам. Они не были в духе времени. Политика была сама по себе в достаточной мере театром, ежевечерняя стрельба заменяла концерты, а огромная книга людской нужды убеждала больше целых библиотек.

Партер и ярусы были полны. Свет погас, как только мы сели на свои места. Огни рампы слегка освещали зал. Зазвучала широкая мелодия оркестра, и всё словно тронулось с места и понеслось.

Я отодвинул свое кресло в угол ложи. В этом положении я не видел ни сцены, ни бледных лиц зрителей. Я только слушал музыку и смотрел на Пат.

Музыка к «Сказкам Гофмана» околдовала зал. Она была как южный ветер, как теплая ночь, как вздувшийся парус под звездами, совсем не похожая на жизнь. Открывались широкие яркие дали. Казалось, что шумит глухой поток нездешней жизни; исчезала тяжесть, терялись границы, были только блеск, и мелодия, и любовь; и просто нельзя было понять, что где-то есть нужда, и страдание, и отчаянье, если звучит такая музыка.

Свет сцены таинственно озарял лицо Пат. Она полностью отдалась звукам, и я любил ее, потому что она не прислонилась ко мне и не взяла мою руку, она не только не смотрела на меня, но, казалось, даже и не думала обо мне, просто забыла. Мне всегда было противно, когда смешивали разные вещи, я ненавидел это телячье тяготение друг к другу, когда вокруг властно утверждалась красота и мощь великого произведения искусства, я ненавидел маслянистые расплывчатые взгляды влюбленных, эти туповато-блаженные прижимания, это непристойное баранье счастье, которое никогда не может выйти за собственные пределы, я ненавидел эту болтовню о слиянии воедино влюбленных душ, ибо считал, что в любви нельзя до конца слиться друг с другом и надо возможно чаще разлучаться, чтобы ценить новые встречи. Только тот, кто не раз оставался один, знает счастье встреч с любимой. Всё остальное только ослабляет напряжение и тайну любви. Что может решительней прервать магическую сферу одиночества, если не взрыв чувств, их сокрушительная сила, если не стихия, буря, ночь, музыка?.. И любовь...

* * *

Зажегся свет. Я закрыл на мгновение глаза. О чем это я думал только что? Пат обернулась. Я видел, как зрители устремились к дверям. Был большой антракт.

— Ты не хочешь выйти? — спросил я. Пат покачала головой.

— Слава богу! Ненавижу, когда ходят по фойе и глазеют друг на друга.

Я вышел, чтобы принести ей апельсиновый сок. Публика осаждала буфет. Музыка удивительным образом пробуждает у многих аппетит. Горячие сосиски расхватывались так, словно вспыхнула эпидемия голодного тифа.

Когда я пришел со стаканом в ложу, какой-то мужчина стоял за креслом Пат. Повернув голову, она оживленно разговаривала с ним.

— Роберт, это господин Бройер, — сказала она.

«Господин осел», — подумал я и с досадой посмотрел на него. Она сказала Роберт, а не Робби. Я поставил стакан на барьер ложи и стал ждать ухода ее собеседника. На нем был великолепно сшитый смокинг. Он болтал о режиссуре и исполнителях и не уходил. Пат обратилась ко мне:

— Господин Брейер спрашивает, не пойти ли нам после спектакля в «Каскад», там можно будет потанцевать.

— Если тебе хочется... — ответил я.

Он вел себя очень вежливо и в общем нравился мне. Но в нем были неприятное изящество и легкость, которыми я не обладал, и мне казалось, что это должно производить впечатление на Пат. Вдруг я услышал, что он обращается к Пат на «ты». Я не поверил своим ушам. Охотнее всего я тут же сбросил бы его в оркестр, — впрочем для этого было уже не менее сотни других причин.

Раздался звонок. Оркестранты настраивали инструменты. Скрипки наигрывали быстрые пассажи флажолет.

— Значит, договорились? Встретимся у входа, — сказал Бройер и наконец ушел.

— Что это за бродяга? — спросил я.

— Это не бродяга, а милый человек. Старый знакомый.

— У меня зуб на твоих старых знакомых, — сказал я.

— Дорогой мой, ты бы лучше слушал музыку, — ответила Пат.

«„Каскад», — подумал я и мысленно подсчитал, сколько у меня денег. — Гнусная обираловка!»

Движимый мрачным любопытством, я решил пойти туда. После карканья фрау Залевски только этого Бройера мне и недоставало. Он ждал нас внизу, у входа.

Я позвал такси.

— Не надо, — сказал Бройер, — в моей машине достаточно места.

— Хорошо, — сказал я. Было бы, конечно, глупо отказываться от его предложения, но я всё-таки злился.

Пат узнала машину Бройера. Это был большой паккард. Он стоял напротив, среди других машин. Пат пошла прямо к нему.

— Ты его, оказывается, перекрасил, — сказала она и остановилась перед лимузином.

— Да, в серый цвет, — ответил Бройер. — Так тебе больше нравится?

— Гораздо больше. — А вам? Нравится вам этот цвет? — спросил меня Бройер.

— Не знаю, какой был раньше.

— Черный.

— Черная машина выглядит очень красиво.

— Конечно. Но ведь иногда хочется перемен! Ничего, к осени будет новая машина.

Мы поехали в «Каскад». Это был весьма элегантный дансинг с отличным оркестром.

— Кажется, всё занято, — обрадованно сказал я, когда мы подошли к входу.

— Жаль, — сказала Пат.

— Сейчас всё устроим, — заявил Бройер и пошел переговорить с директором. Судя по всему, его здесь хорошо знали. Для нас внесли столик, стулья, и через несколько минут мы сидели у барьера на отличном месте, откуда была видна вся танцевальная площадка. Оркестр играл танго. Пат склонилась над барьером:

— Я так давно не танцевала.

Бройер встал:

— Потанцуем?

Пат посмотрела на меня сияющим взглядом.

— Я закажу пока что-нибудь, — сказал я.

— Хорошо.

Танго длилось долго. Танцуя, Пат иногда поглядывала на меня и улыбалась. Я кивал ей в ответ, но чувствовал себя неважно. Она прелестно выглядела и великолепно танцевала. К сожалению, Бройер тоже танцевал хорошо, и оба прекрасно подходили друг к другу, и казалось, что они уже не раз танцевали вдвоем. Я заказал большую рюмку рома. Они вернулись к столику. Бройер пошел поздороваться с какими-то знакомыми, и на минутку я остался с Пат вдвоем.

— Давно ты знаешь этого мальчика? — спросил я.

— Давно. А почему ты спрашиваешь?

— Просто так. Ты с ним часто здесь бывала?

Она посмотрела на меня:

— Я уже не помню, Робби.

— Такие вещи помнят, — сказал я упрямо, хотя понимал, что она хотела сказать.

Она покачала головой и улыбнулась. Я очень любил ее в эту минуту. Ей хотелось показать мне, что прошлое забыто. Но что-то мучило меня. Я сам находил это ощущение смешным, но не мог избавиться от него. Я поставил рюмку на стол:

— Можешь мне всё сказать. Ничего тут такого нет.

Она снова посмотрела на меня.

— Неужели ты думаешь, что мы поехали бы все сюда, если бы что-то было? — спросила она.

— Нет, — сказал я пристыженно.

Опять заиграл оркестр. Подошел Бройер.

— Блюз, — сказал он мне. — Чудесно. Хотите потанцевать?

— Нет! — ответил я.

— Жаль.

— А ты попробуй, Робби, — сказала Пат.

— Лучше не надо.

— Но почему же нет? — спросил Бройер.

— Мне это не доставляет удовольствия, — ответил я неприветливо, — да и не учился никогда. Времени не было. Но вы, пожалуйста, танцуйте, я не буду скучать.

Пат колебалась.

— Послушай, Пат... — сказал я. — Ведь для тебя это такое удовольствие.

— Правда... но тебе не будет скучно?

— Ни капельки! — Я показал на свою рюмку. — Это тоже своего рода танец.

Они ушли. Я подозвал кельнера и допил рюмку. Потом я праздно сидел за столиком и пересчитывал соленый миндаль. Рядом витала тень фрау Залевски.

Бройер привел нескольких знакомых к нашему столику: двух хорошеньких женщин и моложавого мужчину с совершенно лысой маленькой головой. Потом к нам подсел еще один мужчина. Все они были легки, как пробки, изящны и самоуверенны. Пат знала всех четверых.

Я чувствовал себя неуклюжим, как чурбан. До сих пор я всегда был с Пат только вдвоем. Теперь я впервые увидел людей, издавна знакомых ей. Я не знал, как себя держать. Они же двигались легко и непринужденно, они пришли из другой жизни, где всё было гладко, где можно было не видеть того, что не хотелось видеть, они пришли из другого мира. Будь я здесь один, или с Ленцем, или с Кестером, я не обратил бы на них внимания и всё это было бы мне безразлично. Но здесь была Пат, она знала их, и всё сразу осложнялось, парализовало меня, заставляло сравнивать. Бройер предложил пойти в другой ресторан.

— Робби, — сказала Пат у выхода, — не пойти ли нам домой?

— Нет, — сказал я, — зачем?

— Ведь тебе скучно.

— Ничуть. Почему мне должно быть скучно? Напротив! А для тебя это удовольствие.

Она посмотрела на меня, но ничего не сказала. Я принялся пить. Не так, как раньше, а по-настоящему. Мужчина с лысым черепом обратил на это внимание. Он спросил меня, что я пью.

— Ром, — сказал я.

— Грог? — спросил он.

— Нет, ром, — сказал я.

Он пригубил ром и поперхнулся.

— Черт возьми, — сказал он, — к этому надо привыкнуть.

Обе женщины тоже заинтересовались мной. Пат и Бройер танцевали. Пат часто поглядывала на меня. Я больше не смотрел в ее сторону. Я знал, что это нехорошо, но ничего не мог с собой поделать, — что-то нашло на меня. Еще меня злило, что все смотрят, как я пью. Я не хотел импонировать им своим уменьем пить, словно какой-нибудь хвастливый гимназист. Я встал и подошел к стойке. Пат казалась мне совсем чужой. Пускай убирается к чертям со своими друзьями! Она принадлежит к их кругу. Нет, она не принадлежит к нему. И всё-таки!

Лысоголовый увязался за мной. Мы выпили с барменом по рюмке водки. Бармены всегда знают, как утешить. Во всех странах с ними можно объясняться без слов. И этот бармен был хорош. Но лысоголовый не умел пить. Ему хотелось излить душу. Некая Фифи владела его сердцем. Вскоре он, однако, исчерпал эту тему и сказал мне, что Бройер уже много лет влюблен в Пат.

— Вот как! — заметил я.

Он захихикал. Предложив ему коктейль «Прэри ойстер», я заставил его замолчать. Но его слова запомнились. Я злился, что влип в эту историю. Злился, что она задевает меня. И еще я злился оттого, что не могу грохнуть кулаком по столу; во мне закипала какая-то холодная страсть к разрушению. Но она не была обращена против других, я был недоволен собой.

Лысоголовый залепетал что-то совсем бессвязное и исчез. Вдруг я ощутил прикосновение упругой груди к моему плечу. Это была одна из женщин, которых привел Бройер. Она уселась рядом со мной. Взгляд раскосых серо-зеленых глаз медленно скользил по мне. После такого взгляда говорить уже, собственно, нечего, — надо действовать.

— Замечательно уметь так пить, — сказала она немного погода.

Я молчал. Она протянула руку к моему бокалу. Сухая и жилистая рука с поблескивающими украшениями напоминала ящерицу. Она двигалась очень медленно, словно ползла. Я понимал, в чём дело. «С тобой я справлюсь быстро, — подумал я. — Ты недооцениваешь меня, потому что видишь, как я злюсь. Но ты ошибаешься. С женщинами я справляюсь, а вот с любовью — не могу. Безнадежность — вот что нагоняет на меня тоску».

Женщина заговорила. У нее был надломленный, как бы стеклянный, голос. Я заметил, что Пат смотрит в нашу сторону. Мне это было безразлично, но мне была безразлична и женщина, сидевшая рядом. Я словно провалился в бездонный Колодец. Это не имело никакого отношения к Бройеру и ко всем этим людям, не имело отношения даже к Пат. То была мрачная тайна жизни, которая будит в нас желания, но не может их удовлетворить. Любовь зарождается в человеке, но никогда не кончается в нем. И даже если есть всё: и человек, и любовь, и счастье, и жизнь, — то по какому-то страшному закону этого всегда мало, и чем большим всё это кажется, тем меньше оно на самом деле. Я украдкой глядел на Пат. Она шла в своем серебряном платье, юная и красивая, пламенная, как сама жизнь, я любил ее, и когда я говорил ей: «Приди», она приходила, ничто не разделяло нас, мы могли быть так близки друг другу, как это вообще возможно между людьми, — и вместе с тем порою всё загадочно затенялось и становилось мучительным, я не мог вырвать ее из круга вещей, из круга бытия, который был вне нас и внутри нас и навязывал нам свои законы, свое дыхание и свою бренность, сомнительный блеск настоящего, непрерывно проваливающегося в небытие, зыбкую иллюзию чувства... Обладание само по себе уже утрата. Никогда ничего нельзя удержать, никогда! Никогда нельзя разомкнуть лязгающую цепь времени, никогда беспокойство не превращалось в покой, поиски — в тишину, никогда не прекращалось падение. Я не мог отделить ее даже от случайных вещей, от того, что было до нашего знакомства, от тысячи мыслей, воспоминаний, от всего, что формировало ее до моего появления, и даже от этих людей...

Рядом со мной сидела женщина с надломленным голосом и что-то говорила. Ей нужен был партнер на одну ночь, какой-то кусочек чужой жизни. Это подстегнуло бы ее, помогло бы забыться, забыть мучительно ясную правду о том, что никогда ничто не остается, ни «я», ни «ты», и уж меньше всего «мы». Не искала ли она в сущности того же, что и я? Спутника, чтобы забыть одиночество жизни, товарища, чтобы как-то преодолеть бессмысленность бытия?

— Пойдемте к столу, — сказал я. — То, что вы хотите... и то, чего хочу я... безнадежно.

Она взглянула на меня и вдруг, запрокинув голову, расхохоталась.

* * *

Мы были еще в нескольких ресторанах. Бройер был возбужден, говорлив и полон надежд. Пат притихла. Она ни о чем не спрашивала меня, не делала мне упреков, не пыталась ничего выяснять, она просто присутствовала. Иногда она танцевала, и тогда казалось, что она скользит сквозь рой марионеток и карикатурных фигур, как тихий, красивый, стройный кораблик; иногда она мне улыбалась.

В сонливом чаду ночных заведений стены и лица делались серо-желтыми, словно по ним прошлась грязная ладонь. Казалось, что музыка доносится из-под стеклянного катафалка. Лысоголовый пил кофе. Женщина с руками, похожими на ящериц, неподвижно смотрела в одну точку. Бройер купил розы у какой-то измученной от усталости цветочницы и отдал их Пат и двум другим женщинам. В полураскрытых бутонах искрились маленькие, прозрачные капли воды.

— Пойдем потанцуем, — сказала мне Пат.

— Нет, — сказал я, думая о руках, которые сегодня прикасались к ней, — нет. — Я чувствовал себя глупым и жалким.

— И всё-таки мы потанцуем, — сказала она, и глаза ее потемнели. — Нет, — ответил я, — нет, Пат.

Наконец мы вышли.

— Я отвезу вас домой, — сказал мне Бройер.

— Хорошо.

В машине был плед, которым он укрыл колени Пат. Вдруг она показалась мне очень бледной и усталой. Женщина, сидевшая со мной за стойкой, при прощании сунула мне записку. Я сделал вид, что не заметил этого, и сел в машину. По дороге я смотрел в окно. Пат сидела в углу и не шевелилась. Я не слышал даже ее дыхания. Бройер подъехал сначала к ней. Он знал ее адрес. Она вышла. Бройер поцеловал ей руку.

— Спокойной ночи, — сказал я и не посмотрел на нее.

— Где мне вас высадить? — спросил меня Бройер.

— На следующем углу, — сказал я.

— Я с удовольствием отвезу вас домой, — ответил он несколько поспешно и слишком вежливо.

Он не хотел, чтобы я вернулся к ней. Я подумал, не дать ли ему по морде. Но он был мне совершенно безразличен.

— Ладно, тогда подвезите меня к бару «Фредди», — сказал я.

— А вас впустят туда в такое позднее время? — спросил он.

— Очень мило, что это вас так тревожит, — сказал я, — но будьте уверены, меня еще впустят куда угодно.

Сказав это, я пожалел его. На протяжении всего вечера он, видимо, казался себе неотразимым и лихим кутилой. Не следовало разрушать эту иллюзию.

Я простился с ним приветливее, чем с Пат.

* * *

В баре было еще довольно людно. Ленц и Фердинанд Грау играли в покер с владельцем конфекционного магазина Больвисом и еще с какими-то партнерами.

— Присаживайся, — сказал Готтфрид, — сегодня покерная погода.

— Нет, — ответил я.

— Посмотри-ка, — сказал он и показал на целую кучу денег. — Без шулерства. Масть идет сама.

— Ладно, — сказал я, — дай попробую.

Я объявил игру при двух королях и взял четыре валета. — Вот это да! — сказал я. — Видно, сегодня и в самом деле шулерская погода.

— Такая погода бывает всегда, — заметил Фердинанд и дал мне сигарету.

Я не думал, что задержусь здесь. Но теперь почувствовал почву под ногами. Хоть мне было явно не по себе, но тут было мое старое пристанище.

— Дай-ка мне полбутылки рому! — крикнул я Фреду.

— Смешай его с портвейном, — сказал Ленд.

— Нет, — возразил я. — Нет у меня времени для экспериментов. Хочу напиться.

— Тогда закажи сладкие ликеры. Поссорился?

— Глупости!

— Не ври, детка. Не морочь голову своему старому папе Ленцу, который чувствует себя в сердечных тайниках как дома. Скажи «да» и напивайся.

— С женщиной невозможно ссориться. В худшем случае можно злиться на нее.

— Слишком тонкие нюансы в три часа ночи. Я, между прочим, ссорился с каждой. Когда нет ссор, значит всё скоро кончится.

— Ладно, — сказал я. — Кто сдает?

— Ты, — сказал Фердиианд Грау. — По-моему, у тебя мировая скорбь, Робби. Не поддавайся ничему. Жизнь пестра, но несовершенна. Между прочим, ты великолепно блефуешь в игре, несмотря на всю свою мировую скорбь. Два короля — это уже наглость.

— Я однажды играл партию, когда против двух королей сюяли семь тысяч франков, — сказал Фред из-за стойки.

— Швейцарских или французских? — спросил Ленц.

— Швейцарских.

— Твое счастье, — заметил Готтфрид. — При французских франках ты не имел бы права прервать игру.

Мы играли еще час. Я выиграл довольно много. Больвис непрерывно проигрывал. Я пил, но у меня только разболелась голова. Опьянение не приходило. Чувства обострились. В желудке бушевал пожар.

— Так, а теперь довольно, поешь чего-нибудь, — сказал Ленц. — Фред, дай ему сандвич и несколько сардин. Спрячь свои деньги, Робби.

— Давай еще по одной.

— Ладно. По последней. Пьем двойную? — Двойную! — подхватили остальные.

Я довольно безрассудно прикупил к трефовой десятке и королю три карты: валета, даму и туза. С ними я выиграл у Больвиса, имевшего на руках четыре восьмерки и взвинтившего ставку до самых звезд. Чертыхаясь, он выплатил мне кучу денег.

— Видишь? — сказал Ленц. — Вот это картежная погода!

Мы пересели к стойке. Больвис спросил о «Карле». Он не мог забыть, что Кестер обставил на гонках его спортивную машину. Он всё еще хотел купить «Карла».

— Спроси Отто, — сказал Ленц. — Но мне кажется, что он охотнее продаст правую руку.

— Не выдумывай, — сказал Больвис.

— Этого тебе не понять, коммерческий отпрыск двадцатого века, — заявил Ленц.

Фердиианд Грау рассмеялся. Фред тоже. Потом хохотали все. Если не смеяться над двадцатым веком, то надо застрелиться. Но долго смеяться над ним нельзя. Скорее взвоешь от горя.

— Готтфрид, ты танцуешь? — спросил я.

— Конечно. Ведь я был когда-то учителем танцев. Разве ты забыл?

— Забыл... пусть забывает, — сказал Фердинанд Грау. — Забвение — вот тайна вечвой молодости. Мы стареем только из-за памяти. Мы слишком мало забываем.

— Нет, — сказал Ленц. — Мы забываем всегда только нехорошее.

— Ты можешь научить меня этому? — спросил я.

— Чему — танцам? В один вечер, детка. И в этом все твое горе?

— Нет у меня никакого горя, — сказал я. — Голова болит.

— Это болезнь нашего века, Робби, — сказал Фердинанд. — Лучше всего было бы родиться без головы.

Я зашел еще в кафе «Интернациональ». Алоис уже собирался опускать шторы.

— Есть там кто-нибудь? — спросил я.

— Роза.

— Пойдем выпьем еще та одной.

— Договорились.

Роза сидела у стойки и вязала маленькие шерстяные носочки для своей девочки. Она показала мне журнал с образцами и сообщила, что уже закончила вязку кофточки.

— Как сегодня дела? — спросил я.

— Плохи. Ни у кого нет денег.

— Одолжить тебе немного? Вот — выиграл в покер.

— Шальные деньги приносят счастье, — сказала Роза, плюнула на кредитки и сунула их в карман.

Алоис принес три рюмки, а потом, когда пришла Фрицпи, еще одну.

— Шабаш, — сказал он затем. — Устал до смерти.

Он выключил свет. Мы вышли. Роза простилась с нами у дверей. Фрицпи взяла Алоиса под руку. Свежая и легкая, она пошла рядом с ним. У Алоиса было плоскостопие, и он шаркал ногами по асфальту. Я остановился и посмотрел им вслед. Я увидел, как Фрицци склонилась к неопрятному, прихрамывающему кельнеру и поцеловала его. Он равнодушно отстранил ее. И вдруг — не знаю, откуда это взялось, — когда я повернулся и посмотрел на длинную пустую улицу и дома с темными окнами, на холодное ночное небо, мною овладела такая безумная тоска по Пат, что я с трудом устоял на ногах, будто кто-то осыпал меня ударами. Я ничего больше не понимал — ни себя, ни свое поведение, ни весь этот вечер, — ничего.

Я прислонился к стене и уставился глазами в мостовую. Я не понимал, зачем я сделал всё это, запутался в. чемто, что разрывало меня на части, делало меня неразумным и несправедливым, швыряло из стороны в сторону и разбивало вдребезги всё, что я с таким трудом привел в порядок. Я стоял у стены, чувствовал себя довольно беспомощно и не знал, что делать. Домой не хотелось — там мне было бы совсем плохо. Наконец я вспомнил, что у Альфонса еще открыто. Я направился к нему. Там я думал остаться до утра.

Когда я вошел, Альфонс не сказал ничего. Он мельком взглянул на меня и продолжал читать газету. Я присел к стопику и погрузился в полудрему. В кафе больше никого не было. Я думал о Пат. Всё время только о Пат. Я думал о своем поведении, припоминал подробности. Всё оборачивалось против меня. Я был виноват во всем. Просто сошел с ума. Я тупо глядел на столик. В висках стучала кровь. Меня охватила полная растерянность... Я чувствовал бешенство и ожесточение против себя самого. Я. я один разбил всё. Вдруг раздался звон стекла. Я изо всей силы ударил по рюмке и разбил ее.

— Тоже развлечение, — сказал Альфонс и встал. Он извлек осколок из моей руки.

— Прости меня, — сказал я. — Я не соображал, что делаю.

Он принес вату и пластырь.

— Пойди выспись, — сказал он. — Так лучше будет.

— Ладно, — ответил я. — Уже прошло. Просто был припадок бешенства.

— Бешенство надо разгонять весельем, а не злобой, — заявил Альфонс.

— Верно, — сказал я, — но это надо уметь.

— Вопрос тренировки. Вы все хотите стенку башкой прошибить. Но ничего, с годами это проходит.

Он завел патефон и поставил «Мизерере» из «Трубадура». Наступило утро.

* * *

Я пошел домой. Перед уходом Альфонс налил мне большой бокал «Фернет-Бранка». Я ощущал мягкие удары каких-то топориков по лбу. Улица утратила ровность. Плечи были как свинцовые. В общем, с меня было достаточно.

Я медленно поднялся по лестнице, нащупывая в кармане ключ. Вдруг в полумраке я услышал чье-то дыхание. На верхней ступеньке вырисовывалась какая-то фигура, смутная и расплывчатая. Я сделал еще два шага.

— Пат... — сказал я, ничего не понимая. — Пат... что ты здесь делаешь?

Она пошевелилась:

— Кажется, я немного вздремнула...

— Да, но как ты попала сюда?

— Ведь у меня ключ от твоего парадного...

— Я не об этом. Я... — Опьянение исчезло, я смотрел на стертые ступеньки лестницы, облупившуюся стену, на серебряное платье и узкие, сверкающие туфельки... — Я хочу сказать, как это ты вообще здесь очутилась...

— Я сама всё время спрашиваю себя об этом...

Она встала и потянулась так, словно ничего не было естественнее, чем просидеть здесь на лестнице всю ночь. Потом она потянула носом:

— Ленц сказал бы: «Коньяк, ром, вишневая настойка, абсент...» — Даже «Фернет-Бранка», — признался я и только теперь понял всё до конца. — Черт возьми, ты потрясающая девушка, Пат, а я гнусный идиот!

Я отпер дверь, подхватил ее на руки и пронес через коридор. Она прижалась к моей груди, серебряная, усталая птица; я дышал в сторону, чтобы она не слышала винный перегар, и чувствовал, что она дрожит, хотя она улыбалась.

Я усадил ее в кресло, включил свет и достал одеяло:

— Если бы я только мог подумать, Пат... вместо тою чтобы шляться по кабакам, я бы... какой я жалкий болван... я звонил тебе от Альфонса и свистел под твоими окнами... и решил, что ты не хочешь говорить со мной... никто мне не ответил...

— Почему ты не вернулся, когда проводил меня домой?

— Вот это я бы и сам хотел понять.

— Будет лучше, если ты дашь мне еще ключ от квартиры, — сказала она. — Тогда мне не придется ждать на лестнице.

Она улыбнулась, но ее губы дрожали; и вдруг я понял, чем всё это было для нее — это возвращение, это ожидание и этот мужественный, бодрый тон, которым она разговаривала со мной теперь...

Я был в полном смятении.

— Пат, — сказал я быстро, — Пат, ты, конечно, замерзла, тебе надо что-нибудь выпить. Я видел в окне Орлова свет. Сейчас сбегаю к нему, у этих русских всегда есть чай... я сейчас же вернусь обратно... — Я чувствовал, как меня захлестывает горячая волна. — Я в жизни не забуду этого, — добавил я уже в дверях и быстро пошел по коридору.

Орлов еще не спал. Он сидел перед изображением богоматери в углу комнаты. Икону освещала лампадка. Его глаза были красны. На столе кипел небольшой самовар.

— Простите, пожалуйста, — сказал я. — Непредвиденный случай — вы не могли бы дать мне немного горячего чаю?

Русские привыкли к неожиданностям. Он дал мне два стакана чаю, сахар неполную тарелку маленьких пирожков.

— С большим удовольствием выручу вас, — сказал он. — Можно мне также предложить вам... я сам нерерко бывал в подобном положении... несколько кофейных зерен... пожевать...

— Благодарю вас, — сказал я, — право, я вам очень благодарен. Охотно возьму их...

— Если вам еще что-нибудь понадобится... — сказал он, и в эту минуту я почувствовал в нем подлинное благородство, — я не сразу лягу... мне будет очень приятно...

В коридоре я разгрыз кофейные зёрна. Они устранили винный перегар. Пат сидела у лампы и пудрилась. Я остановился на минуту в дверях. Я был очень растроган тем, как она сидела, как внимательно гляделась в маленькое зеркальце и водила пушком по вискам.

— Выпей немного чаю, — сказал я, — он совсем горячий.

Она взяла стакан. Я смотрел, как она пила.

— Черт его знает, Пат, что это сегодня стряслось со мной.

— Я знаю что, — ответила она.

— Да? А я не знаю.

— Да и не к чему, Робби. Ты и без того знаешь слишком много, чтобы быть по-настоящему счастливым.

— Может быть, — сказал я. — Но нельзя же так — с тех пор как мы знакомы, я становлюсь все более ребячливым.

— Нет, можно! Это лучше, чем если бы ты делался всё более разумным.

— Тоже довод, — сказал я. — У тебя замечательная манера помогать мне выпутываться из затруднительных положений. Впрочем, у тебя могут быть свои соображения на этот счет.

Она поставила стакан на стол. Я стоял, прислонившись к кровати. У меня было такое чувство, будто я приехал домой после долгого, трудного путешествия.

* * *

Защебетали птицы. Хлопнула входная дверь. Это была фрау Бендер, служившая сестрой в детском приюте. Через полчаса на кухне появится Фрида, и мы не сможем выйти из квартиры незамеченными. Пат еще спала. Она дышала ровно и глубоко. Мне было просто стыдно будить ее. Но иначе было нельзя. — Пат...

Она пробормотала что-то, не просыпаясь.

— Пат... — Я проклинал все меблированные комнаты мира. — Пат, пора вставать. Я помогу тебе одеться.

Она открыла глаза и по-детски улыбнулась, еще совсем теплая от сна. Меня всегда удивляла ее радость при пробуждении, и я очень любил это в ней. Я никогда не бывал весел, когда просыпался.

— Пат... фрау Залевски уже чистит свою вставную челюсть.

— Я сегодня остаюсь у тебя.

— Здесь?

— Да.

Я распрямился:

— Блестящая идея... но твои вещи... вечернее платье, туфли...

— Я и останусь до вечера.

— А как же дома?

— Позвоним и скажем, что я где-то заночевала.

— Ладно. Ты хочешь есть?

— Нет еще.

— На всякий случай я быстренько стащу пару свежих булочек. Разносчик повесил уже корзинку на входной двери. Еще не поздно.

Когда я вернулся, Пат стояла у окна. На ней были только серебряные туфельки. Мягкий утренний свет падал, точно флер, на ее плечи.

— Вчерашнее забыто. Пат, хорошо? — сказал я.

Не оборачиваясь, она кивнула головой.

— Мы просто не будем больше встречаться с другими людьми. Тогда не будет ни ссор, ни припадков ревности. Настоящая любовь не терпит посторонних. Бройер пускай идет к чертям со всем своим обществом.

— Да, — сказала она, — и эта Маркович тоже.

— Маркович? Кто это?

— Та, с которой ты сидел за стойкой в «Каскаде».

— Ага, — сказал я, внезапно обрадовавшись, — ага, пусть и она.

Я выложил содержимое своих карманов:

— Посмотри-ка. Хоть какая-то польза от этой история. Я выиграл кучу денег в покер. Сегодня вечером мы на них покутим еще разок, хорошо? Только как следует, без чужих людей. Они забыты, правда? Она кивнула.

Солнце всходило над крышей дома профессиональных союзов. Засверкали стёкла в окнах. Волосы Пат наполнились светом, плечи стали как золотые.

— Что ты мне сказала вчера об этом Бройере? То есть о его профессии?

— Он архитектор.

— Архитектор, — повторил я несколько огорченно. Мне было бы приятнее услышать, что он вообще ничто.

— Ну и пусть себе архитектор, ничего тут нет особенного, верно. Пат?

— Да, дорогой.

— Ничего особенного, правда?

— Совсем ничего, — убежденно сказала Пат, повернулась ко мне и рассмеялась. — Совсем ничего, абсолютно нечего. Мусор это — вот что!

— И эта комнатка не так уж жалка, правда, Пат? Конечно, у других людей есть комнаты получше!..

— Она чудесна, твоя комната, — перебила меня Пат, — совершенно великолепная комната, дорогой мой, я действительно не знаю более прекрасной!

— А я, Пат... у меня, конечно, есть недостатки, и я всего лишь шофёр такси, но...

— Ты мой самый любимый, ты воруешь булочки и хлещешь ром. Ты прелесть!

Она бросилась мне на шею:

— Ах, глупый ты мой, как хорошо жить!

— Только вместе с тобой, Пат. Правда... только с тобой!

Утро поднималось, сияющее и чудесное. Внизу, над могильными плитами, вился тонкий туман. Кроны деревьев были уже залиты лучами солнца. Из труб домов, завихряясь, вырывался дым. Газетчики выкрикивали названия первых газет. Мы легли и погрузились в утренний сон, сон наяву, сон на грани видений, мы обнялись, наше дыхание смешалось, и мы парили где-то далеко... Потом в девять часов я позвонил, сперва в качестве тайного советника Буркхарда лично подполковнику Эгберту фон Гаке, а затем Ленцу, которого попросил выехать вместо меня в утренний рейс.

Он сразу же перебил меня:

— Вот видишь, дитятко, твой Готтфрид недаром считается знатоком прихотей человеческого сердца, Я рассчитывал на твою просьбу. Желаю счастья, мой золотой мальчик.

— Заткнись, — радостно сказал я и объявил на кухне, что заболел и буду до обеда лежать в постели. Трижды мне пришлось отбивать заботливые атаки фрау Залевски, предлагавшей мне ромашковый настой, аспирин и компрессы. Затем мне удалось провести Пат контрабандой в ванную комнату. Больше нас никто не беспокоил,

XIV

Неделю спустя в нашу мастерскую неожиданно приехал на своем форде булочник.

— Ну-ка, выйди к нему, Робби, — сказал Ленд, злобно посмотрев в окно. — Этот марципановый Казанова наверняка хочет предъявить рекламацию.

У булочника был довольно расстроенный вид.

— Что-нибудь с машиной? — спросил я. Он покачал головой:

— Напротив. Работает отлично. Она теперь всё равно что новая.

— Конечно, — подтвердил я и посмотрел на него с несколько большим интересом.

— Дело в том... — сказал он, — дело в том, что... в общем, я хочу другую машину, побольше... — Он оглянулся. — У вас тогда, кажется, был кадилляк?

Я сразу понял всё. Смуглая особа, с которой он жил, доняла его.

— Да, кадилляк, — сказал я мечтательно. — Вот тогда-то вам и надо было хватать его. Роскошная была машина! Мы отдали ее за семь тысяч марок. Наполовину подарили!

— Ну уж и подарили...

— Подарили! — решительно повторил я и стал прикидывать, как действовать. — Я мог бы навести справки, — сказал я, — может быть, человек, купивший ее тогда, нуждается теперь в деньгах. Нынче такие вещи бывают на каждом шагу. Одну минутку.

Я пошел в мастерскую и быстро рассказал о случившемся. Готтфрид подскочил:

— Ребята, где бы нам экстренно раздобыть старый кадилляк? — Об этом позабочусь я, а ты последи, чтобы булочник не сбежал, — сказал я.

— Идет! — Готтфрид исчез.

Я позвонил Блюменталю. Особых надежд на успех я не питал, но попробовать не мешало. Он был в конторе.

— Хотите продать свой кадилляк? — сразу спросил я. Блюменталь рассмеялся.

— У меня есть покупатель, — продолжал я. — Заплатит наличными.

— Заплатит наличными... — повторил Блюменталъ после недолгого раздумья. — В наше время эти слова ззучат, как чистейшая поэзия.

— И я так думаю, — сказал я и вдруг почувствовал прилив бодрости. — Так как же, поговорим?

— Поговорить всегда можно, — ответил Блюмепталь.

— Хорошо. Когда я могу вас повидать?

— У меня найдется время сегодня днем. Скажем, в два часа, в моей конторе.

— Хорошо.

Я повесил трубку.

— Отто, — обратился я в довольно сильном возбуждении к Кестеру, — я этого никак не ожидал, но мне кажется, что наш кадилляк вернется!

Кестер отложил бумаги:

— Правда? Он хочет продать машину?

Я кивнул и посмотрел в окно. Ленц оживленно беседовал с булочником.

— Он ведет себя неправильно, — забеспокоился я. — Говорит слишком много. Булочник — это целая гора недоверия; его надо убеждать молчанием. Пойду и сменю Готтфрида.

Кестер рассмеялся:

— Ни пуху ни пера, Робби.

Я подмигнул ему и вышел. Но я не поверил своим ушам, — Готтфрид и не думал петь преждевременные дифирамбы кадилляку, он с энтузиазмом рассказывал булочнику, как южноамериканские индейцы выпекают хлеб из кукурузной муки. Я бросил ему взгляд, полный признательности, и обратился к булочнику:

— К сожалению, этот человек не хочет продавать...

— Так я и знал, — мгновенно выпалил Ленц, словно мы сговорились.

Я пожал плечами: — Жаль... Но я могу его понять...

Булочник стоял в нерешительности. Я посмотрел на Ленца.

— А ты не мог бы попытаться еще раз? — тут же спросил он.

— Да, конечно, — ответил я. — Мне всё-таки удалось договориться с ним о встрече сегодня после обеда. Как мне Найти вас потом? — спросил я булочника.

— В четыре часа я опять буду в вашем районе. Вот и наведаюсь...

— Хорошо, тогда я уже буду знать всё. Надеюсь, дело всё-таки выгорит.

Булочник кивнул. Затем он сел в свой форд и отчалил.

— Ты что, совсем обалдел? — вскипел Ленп, когда машина завернула за угол: — Я должен был задерживать этого типа чуть ли не насильно, а ты отпускаешь его ни с того ни с сего!

— Логика и психология, мой добрый Готтфрид! — возразил я и похлопал его по плечу, — Этого ты еще не понимаешь как следует...

Он стряхнул мою руку.

— Психология... — заявил он пренебрежительно. — Удачный случай — вот лучшая психология! И такой случай ты упустил! Булочник никогда больше не вернется...

— В четыре часа он будет здесь.

Готтфрид с сожалением посмотрел на меня.

— Пари? — спросил он.

— Давай, — сказал я, — но ты влипнешь. Я его знаю лучше, чем ты! Он любит залетать на огонек несколько раз: Кроме того, не могу же я ему продать вещь, которую мы сами еще не имеем.

— Господи боже мой! И это всё, что ты можешь сказать, детка! — воскликнул Готтфрид, качая головой. — Ничего из тебя в этой жизни не выйдет. Ведь у нас только начинаются настоящие дела! Пойдем, я бесплатно прочту тебе лекцию о современной экономической жизни...

* * *

Днем я пошел к Блюменталю. По пути я сравнивал себя с молодым козленком, которому надо навестить старого волка. Солнце жгло асфальт, и с каждым шагом мне всё меньше хотелось, чтобы Блюменталь зажарил меня на вертеле. Так или иначе, лучше всего было действовать быстро.

— Господин Блюменталь, — торопливо проговорил я, едва переступив порог кабинета и не дав ему опомниться, — я пришел к вам с приличным предложением. Вы заплатили за кадилляк пять тысяч пятьсот марок. Предлагаю вам шесть, но при условии, что действительно продам его. Это должно решиться сегодня вечером.

Блюменталь восседал за письменным столом и ел яблоко. Теперь он перестал жевать и внимательно посмотрел на меня.

— Ладно, — цросопел он через несколько секунд, снова принимаясь за яблоко.

Я подождал, пока он бросил огрызок в бумажную корзину.

Когда он это сделал, я спросил:

— Так, значит, вы согласны?

— Минуточку! — Он достал из ящика письменного. стола другое яблоко и с треском надкусил его. — Дать вам тоже?

— Благодарю, сейчас не надо.

— Ешьте побольше яблок, господин Локамп! Яблоки продлевают жизнь! Несколько яблок в день — и вам никогда не нужен врач!

— Даже если я сломаю руку?

Он ухмыльнулся, выбросил второй огрызок и встал:

— А вы не ломайте руки!

— Практический совет, — сказал я и подумал, что же будет дальше. Этот яблочный разговор показался мне слишком подозрительным.

Блюменталь достал ящик с сигаретами и предложил мне закурить. Это были уже знакомые мне «Коронас».

— Они тоже продлевают жизнь? — спросил я.

— Нет, они укорачивают ее. Потом это уравновешивается яблоками. — Он выпустил клуб дыма и посмотрел па меня снизу, откинув голову, словно задумчивая птица. — Надо всё уравновешивать, — вот в чем весь секрет жизни...

— Это надо уметь.

Он подмигнул мне;

— Именно уметь, в этом весь секрет. Мы слишком много знаем и слишком мало умеем... потому что знаем слишком много.

Он рассмеялся.

— Простите меня. После обеда я всегда слегка настроен на философский лад.

— Самое время для философии, — сказал я. — Значит, с кадилляком мы тоже добьемся равновесия, не так ли?

Он поднял руку:

— Секунду...

Я покорно склонил голову. Блюменталь заметил мой жест и рассмеялся.

— Нет, вы меня не поняли. Я вам только хотел сделать комплимент. Вы ошеломили меня, явившись с открытыми картами в руках! Вы точно рассчитали, как это подействует на старого Блюменталя. А знаете, чего я ждал?

— Что я предложу вам для начала четыре тысячи пятьсот.

— Верно! Но тут бы вам несдобровать. Ведь вы хотите продать за семь, не так ли?

Из предосторожности я пожал плечами:

— Почему именно за семь?

— Потому что в свое время это было вашей первой ценой.

— У вас блестящая память, — сказал я.

— На цифры. Только на цифры. К сожалению. Итак, чтобы покончить: берите машину за шесть тысяч. Мы ударили по рукам.

— Слава богу, — сказал я, переводя дух. — Первая сделка после долгого перерыва. Кадилляк, видимо, приносит нам счастье.

— Мне тоже, — сказал Блюменталь. — Ведь и я заработал на нем пятьсот марок.

— Правильно. Но почему, собственно, вы его так скоро продаете? Он не нравится вам?

— Просто суеверие, — объяснил Блюменталь. — Я совершаю любую сделку, при которой что-то зарабатываю,

— Чудесное суеверие... — ответил я.

Он покачал своим блестящим лысым черепом:

— Вот вы не верите, но это так. Чтобы не было неудачи в других делах. Упустить в наши дни выгодную сделку — значит бросить вызов судьбе. А этого никто себе больше позволить не может.

* * *

В половине пятого Ленц, весьма выразительно посмотрев на меня, поставил на стол передо мной пустую бутылку из-под джина:

— Я желаю, чтобы ты мне ее наполнил, детка! Ты помнишь о нашем пари?

— Помню, — сказал я, — но ты пришел слишком рано. Готтфрид безмолвно поднес часы к моему носу.

— Половина пятого, — сказал я, — думаю, что это астрономически точное время. Опоздать может всякий. Впрочем, я меняю условия пари — ставлю два против одного.

— Принято, — торжественно заявил Готтфрид. — Значит, я получу бесплатно четыре бутылки джина. Ты проявляешь героизм на потерянной позиции. Весьма почетно, деточка, но глупо.

— Подождем...

Я притворялся уверенным, но меня одолевали сомнения. Я считал, что булочник скорее всего уж не придет. Надо было задержать его в первый раз. Он был слишком ненадежным человеком.

В пять часов на соседней фабрике перин завыла сирена. Готтфрид молча поставил передо мной еще три пустые бутылки. Затем он прислонился к окну и уставился на меня.

— Меня одолевает жажда, — многозначительно произнес он.

В этот момент с улицы донесся характерный шум фордовского мотора, и тут же машина булочника въехала в ворота.

— Если тебя одолевает жажда, дорогой Готтфрид, — ответил я с большим достоинством, — сбегай поскорее в магазин и купи две бутылки рома, которые я выиграл. Я позволю тебе отпить глоток бесплатно. Видишь булочника во дворе? Психология, мой мальчик! А теперь убери отсюда пустые бутылки! Потом можешь взять такси и поехать на промысел. А для более тонких дел ты еще молод. Привет, мой сын!

Я вышел к булочнику и сказал ему, что машину, вероятно, можно будет купить. Правда, наш бывший клиент требует семь тысяч пятьсот марок, но если он увидит наличные деньги, то уж как-нибудь уступит за семь. Булочник слушал меня так рассеянно, что я немного растерялся.

— В шесть часов я позвоню этому человеку еще раз, — сказал я наконец.

— В шесть? — очнулся булочник. — В шесть мне нужно... — Вдруг он повернулся ко мне: — Поедете со мной?

— Куда? — удивился я.

— К вашему другу, художнику. Портрет готов.

— Ах так, к Фердинанду Грау...

Он кивнул.

— Поедемте со мной. О машине мы сможем поговорить и потом.

По-видимому, он почему-то не хотел идти к Фердинанду без меня... Со своей стороны, я также был весьма заинтересован в том, чтобы не оставлять его одного. Поэтому я сказал:

— Хорошо, но это довольно далеко. Давайте поедем сразу.

* * *

Фердинанд выглядел очень плохо. Его лицо имело серовато-зеленый оттенок и было помятым и обрюзгшим. Он встретил нас у входа в мастерскую. Булочник едва взглянул на него. Он был явно возбужден.

— Где портрет? — сразу спросил он.

Фердинанд показал рукой в сторону окна. Там стоял мольберт с портретом. Булочник быстро вошел в мастерскую и застыл перед ним. Немного погодя он снял шляпу. Он так торопился, что сначала и не подумал об этом.

Фердинанд остался со мной в дверях.

— Как поживаешь, Фердинанд? — спросил я.

Он сделал неопределенный жест рукой.

— Что-нибудь случилось?

— Что могло случиться?

— Ты плохо выглядишь.

— И только.

— Да, — сказал я, — больше ничего...

Он положил мне на плечо свою большую ладонь и улыбнулся, напоминая чем-то старого сенбернара.

Подождав еще немного, мы подошли к булочнику, Портрет его жены удивил меня: голова получилась отлично. По свадебной фотографии и другому снимку, на котором покойница выглядела весьма удрученной, Фердинанд написал портрет еще довольно молодой женщины. Она смотрела на нас серьезными, несколько беспомощными глазами.

— Да, — сказал булочник, не оборачиваясь, — это она. — Он сказал это скорее для себя, и я подумал, что он даже не слышал своих слов.

— Вам достаточно светло? — спросил Фердинанд.

Булочник не ответил.

Фердинанд подошел к мольберту и слегка повернул его. Потом он отошел назад и кивком головы пригласил меня в маленькую комнату рядом с мастерской.

— Вот уж чего никак не ожидал, — сказал он удивленно. — Скидка подействовала на него. Он рыдает...

— Всякого может задеть за живое, — ответил я. — Но с ним это случилось слишком поздно...

— Слишком поздно, — сказал Фердинанд, — всегда всё слишком поздно. Так уж повелось в жизни, Робби.

Он медленно расхаживал по комнате:

— Пусть булочник побудет немного один, а мы с тобой можем пока сыграть в шахматы.

— У тебя золотой характер, — сказал я. Он остановился:

— При чем тут характер? Ведь ему все равно ничем не помочь. А если вечно думать только о грустных вещах, то никто на свете не будет иметь права смеяться...

— Ты опять прав, — сказал я. — Ну, давай — сыграем быстро партию.

Мы расставили фигуры и начали. Фердинанд довольно легко выиграл. Не трогая королевы, действуя ладьей в слоном, он скоро объявил мне мат.

— Здорово! — сказал я. — Вид у тебя такой, будто ты не спал три дня, а играешь, как морской разбойник.

— Я всегда играю хорошо, когда меланхоличен, — ответил Фердинанд.

— А почему ты меланхоличен?

— Просто так. Потому что темнеет. Порядочный человек всегда становится меланхоличным, когда наступает вечер. Других особых причин не требуется. Просто так... вообще...

— Но только если он один, — сказал я.

— Конечно. Час теней. Час одиночества. Час, когда коньяк кажется особенно вкусным. Он достал бутылку и рюмки.

— Не пойти ли нам к булочнику? — спросил я.

— Сейчас. — Он налил коньяк. — За твое здоровье, Робби, за то, что мы все когда-нибудь подохнем!

— Твое здоровье, Фердинанд! За то, что мы пока еще землю топчем!

— Сколько раз наша жизнь висела на волоске, а мы всё-таки уцелели. Надо выпить и за это!

— Ладно.

Мы пошли обратно в мастерскую. Стало темнеть. Вобрав голову в плечи, булочник всё еще стоял перед портретом. Он выглядел горестным и потерянным, в этом большом голом помещении, и мне показалось, будто он стал меньше.

— Упаковать вам портрет? — спросил Фердинанд. Булочник вздрогнул:

— Нет...

— Тогда я пришлю вам его завтра.

— Он не мог бы еще побыть здесь? — неуверенно спросил булочник.

— Зачем же? — удивился Фердинанд и подошел ближе. — Он вам не нравится?

— Нравится... но я хотел бы оставить его еще здесь...

— Этого я не понимаю.

Булочник умоляюще посмотрел на меня. Я понял — он боялся повесить портрет дома, где жила эта черноволосая дрянь.

Быть может, то был страх перед покойницей.

— Послушай, Фердинанд, — сказал я, — если портрет будет оплачен, то его можно спокойно оставить здесь.

— Да, разумеется...

Булочник с облегчением извлек из кармана чековую книжку. Оба подошли к столу.

— Я вам должен еще четыреста марок? — спросил булочник.

— Четыреста двадцать, — сказал Фердинанд, — с учетом скидки. Хотите расписку?

— Да, — сказал булочник, — для порядка. Фердинанд молча написал расписку и тут же получил чек. Я стоял у окна и разглядывал комнату. В сумеречном полусвете мерцали лица на невостребованных и неоплаченных портретах в золоченых рамах. Какое-то сборище потусторонних призраков, и казалось, что все эти неподвижные глаза устремлены на портрет у окна, который сейчас присоединится к ним. Вечер тускло озарял ею последним отблеском жизни. Всё было необычным — две человеческие фигуры, согнувшиеся над столом, тени и множество безмолвных портретов.

Булочник вернулся к окну. Его глаза в красных прожилках казались стеклянными шарами, рот был полуоткрыт, и нижняя губа обвисла, обнажая желтые зубы. Было смешно и грустно смотреть на него. Этажом выше кто-то сел за пианино и принялся играть упражнения. Звуки повторялись непрерывно, высокие, назойливые. Фердинанд остался у стола. Он закурил сигару. Пламя спички осветило его лицо. Мастерская, тонувшая в синем полумраке, показалась вдруг огромной от красноватого огонька.

— Можно еще изменить кое-что в портрете? — спросил булочник.

— Что именно?

Фердинанд подошел поближе. Булочник указал на драгоценности:

— Можно это снова убрать?

Он говорил о крупной золотой броши, которую просил подрисовать, сдавая заказ.

— Конечно, — сказал Фердинанд, — она мешает восприятию лица. Портрет только выиграет, если ее убрать.

— И я так думаю. — Булочник замялся на минуту. — Сколько это будет стоить?

Мы с Фердинандом переглянулись.

— Это ничего не стоит, — добродушно сказал Фердинанд. — Напротив, мне следовало бы вернуть вам часть денег: ведь на портрете будет меньше нарисовано.

Булочник удивленно поднял голову. На мгновение мне показалось, что он готов согласиться с этим. Но затем он решительно заявил:

— Нет, оставьте... ведь вы должны были ее нарисовать.

— И это опять-таки правда...

Мы пошли. На лестнице я смотрел на сгорбленную спину булочника, и мне стало его жалко; я был слегка растроган тем, что в нем заговорила совесть, когда Фердинанд разыграл его с брошью на портрете. Я понимал его настроение, и мне не очень хотелось наседать на него с кадилляком. Но потом я решил: его искренняя скорбь по умершей супруге объясняется только тем, что дома у него живет черноволосая дрянь. Эта мысль придала мне бодрости.

* * *

— Мы можем переговорить о нашем деле у меня, — сказал булочник, когда мы вышли на улицу.

Я кивнул. Меня это вполне устраивало. Булочнику, правда, казалось, что в своих четырех стенах он намного сильнее, я же рассчитывал на поддержку его любовницы.

Она поджидала нас у двери.

— Примите сердечные поздравления, — сказал я, не дав булочнику раскрыть рта.

— С чем? — спросила она быстро, окинув меня озорвым взглядом.

— С вашим кадилляком, — невозмутимо ответил я.

— Сокровище ты мое! — Она подпрыгнула и повисла на шее у булочника.

— Но ведь мы еще... — Он пытался высвободиться из ее объятий и объяснить ей положение дел. Но она не отпускала его. Дрыгая ногами, она кружилась с ним, не давая ему говорить. Передо мной мелькала то ее хитрая, подмигивающая рожица, то его голова мучного червя. Он тщетно пытался протестовать.

Наконец ему удалось высвободиться.

— Ведь мы еще не договорились, — сказал он, отдуваясь.

— Договорились, — сказал я с большой сердечностью. — Договорились! Беру на себя выторговать у него последние пятьсот марок. Вы заплатите за кадилляк семь тысяч марок и ни пфеннига больше! Согласны?

— Конечно! — поспешно сказала брюнетка. — Ведь это действительно дешево, пупсик...

— Помолчи! — Булочник поднял руку.

— Ну, что еще случилось? — набросилась она на него. — Сначала ты говорил, что возьмешь машину, а теперь вдруг не хочешь!

— Он хочет, — вмешался я, — мы обо всем переговорили...

— Вот видишь, пупсик? Зачем отрицать?.. — Она обняла его. Он опять попытался высвободиться, но она решительно прижалась пышной грудью к его плечу. Он сделал недовольное лицо, но его сопротивление явно слабело. — Форд... — начал он.

— Будет, разумеется, принят в счет оплаты...

— Четыре тысячи марок...

— Стоил он когда-то, не так ли? — спросил я дружелюбно.

— Он должен быть принят в оплату с оценкой в четыре тысячи марок, — твердо заявил булочник. Овладев собой, он теперь нашел позицию для контратаки. — Ведь машина почти новая...

— Новая... — сказал я. — После такого колоссального ремонта?

— Сегодня утром вы это сами признали.

— Сегодня утром я имел в виду нечто иное. Новое новому рознь, и слово «новая» звучит по-разному, в зависимости от того, покупаете ли вы или продаете. При цене в четыре тысячи марок ваш форд должен был бы иметь бамперы из чистого золота.

— Четыре тысячи марок — или ничего не выйдет, — упрямо сказал он. Теперь это был прежний непоколебимый булочник; казалось, он хотел взять реванш за порыв сентиментальности, охвативший его у Фердинанда.

— Тогда до свидания! — ответил я и обратился к его подруге: — Весьма сожалею, сударыня, но совершать убыточные сделки я не могу. Мы ничего не зарабатываем на кадилляке и не можем поэтому принять в счет оплаты старый форд с такой высокой ценой. Прощайте...

Она удержала меня. Ее глаза сверкали, и теперь она так яростно обрушилась на булочника, что у него потемнело в глазах.

— Сам ведь говорил сотни раз, что форд больше ничего не стоит, — прошипела она в заключение со слезами на глазах.

— Две тысячи марок, — сказал я. — Две тысячи марок, хотя и это для нас самоубийство. Булочник молчал.

— Да скажи что-нибудь наконец! Что же ты молчишь, словно воды в рот набрал? — кипятилась брюнетка.

— Господа, — сказал я, — пойду и пригоню вам кадилляк. А вы между тем обсудите этот вопрос между собой.

Я почувствовал, что мне лучше всего исчезнуть. Брюнетке предстояло продолжить мое дело.

* * *

Через час я вернулся на кадилляке. Я сразу заметил, что спор разрешился простейшим образом. У булочника был весьма растерзанный вид, к его костюму пристал пух от перины. Брюнетка, напротив, сияла, ее грудь колыхалась, а на лице играла сытая предательская улыбка. Она переоделась в тонкое шелковое платье, плотно облегавшее ее фигуру. Улучив момент, она выразительно подмигнула мне и кивнула головой. Я понял, что всё улажено. Мы совершили пробную поездку. Удобно развалясь на широком заднем сиденье, брюнетка непрерывно болтала. Я бы с удовольствием вышвырнул ее в окно, но она мне еще была нужна. Булочник с меланхоличным видом сидел рядом со мной. Он заранее скорбел о своих деньгах, — а эта скорбь самая подлинная из всех.

Мы приехали обратно и снова поднялись в квартиру. Булочник вышел из комнаты, чтобы принести деньги. Теперь он казался старым, и я заметил, что у него крашеные волосы. Брюнетка кокетливо оправила платье:

— Это мы здорово обделали, правда?

— Да, — нехотя ответил я.

— Сто марок в мою пользу...

— Ах, вот как... — сказал я.

— Старый скряга, — доверительно прошептала она и подошла ближе. — Денег у него уйма! Но попробуйте заставить его раскошелиться! Даже завещания написать не хочет! Потом всё получат, конечно, дети, а я останусь па бобах! Думаете, много мне радости с этим старым брюзгой?..

Она подошла ближе. Ее грудь колыхалась.

— Так, значит, завтра я зайду насчет ста марок. Когда вас можно застать? Или, может быть, вы бы сами заглянули сюда? — Она захихикала. — Завтра после обеда я буду здесь одна...

— Я вам пришлю их сюда, — сказал я.

Она продолжала хихикать.

— Лучше занесите сами. Или вы боитесь?

Видимо, я казался ей робким, и она сделала поощряющий жест.

— Не боюсь, — сказал я. — Просто времени нет. Как раз завтра надо идти к врачу. Застарелый сифилис, знаете ли! Это страшно отравляет жизнь!..

Она так поспешно отступила назад, что чуть не упала в плюшевое кресло, в эту минуту вошел булочник. Он недоверчиво покосился на свою подругу. Затем отсчитал деньги и положил их на стол. Считал он медленно и неуверенно. Его тень маячила на розовых обоях и как бы считала вместе с ним. Вручая ему расписку, я подумал:

«Сегодня это уже вторая, первую ему вручил Фердинанд Грау». И хотя в этом совпадении ничего особенного не было, оно почему-то показалось мне странным.

Оказавшись на улице, я вздохнул свободно. Воздух был по-летнему мягок. У тротуара поблескивал кадилляк.

— Ну, старик, спасибо, — сказал я и похлопал его по капоту. — Вернись поскорее — для новых подвигов!

XV

Над лугами стояло яркое сверкающее утро. Пат и я сидели на лесной прогалине и завтракали. Я взял двухнедельный отпуск и отправился с Пат к морю. Мы были в пути.

Перед нами на шоссе стоял маленький старый ситроэн. Мы получили эту машину в счет оплаты за старый форд булочника, и Кестер дал мне ее на время отпуска. Нагруженный чемоданами, наш ситроэн походил на терпеливого навьюченного ослика.

— Надеюсь, он не развалится по дороге, — сказал я.

— Не развалится, — ответила Пат.

— Откуда ты знаешь?

— Разве непонятно? Потому что сейчас наш отпуск, Робби.

— Может быть, — сказал я. — Но, между прочим, я знаю его заднюю ось. У нее довольно грустный вид. А тут еще такая нагрузка.

— Он брат «Карла» и должен вынести всё.

— Очень рахитичный братец.

— Не богохульствуй, Робби. В данный момент это самый прекрасный автомобиль из всех, какие я знаю.

Мы лежали рядом на полянке. Из леса дул мягкий, теплый ветерок. Пахло смолой и травами.

— Скажи, Робби, — спросила Пат немного погодя, — что это за цветы, там, у ручья?

— Анемоны, — ответил я, не посмотрев.

— Ну, что ты говоришь, дорогой! Совсем это не анемоны. Анемоны гораздо меньше; кроме того, они цветут только весной.

— Правильно, — сказал я. — Это кардамины.

Она покачала головой.

— Я знаю кардамины. У них совсем другой вид.

— Тогда это цикута.

— Что ты, Робби! Цикута белая, а не красная.

— Тогда не знаю. До сих пор я обходился этими тремя названиями, когда меня спрашивали. Одному из них всегда верили.

Она рассмеялась.

— Жаль. Если бы я это знала, я удовлетворилась бы анемонами.

— Цикута! — сказал я. — С цикутой я добился большинства побед.

Она привстала:

— Вот это весело! И часто тебя расспрашивали?

— Не слишком часто. И при совершенно других обстоятельствах.

Она уперлась ладонями в землю:

— А ведь, собственно говоря, очень стыдно ходить по земле и почти ничего не знать о ней. Даже нескольких названий цветов и тех не знаешь.

— Не расстраивайся, — сказал я, — гораздо более позорно, что мы вообще не знаем, зачем околачиваемся па земле. И тут несколько лишних названий ничего не изменят.

— Это только слова! Мне кажется, ты просто ленив.

Я повернулся:

— Конечно. Но насчет лени еще далеко не всё ясно. Она — начало всякого счастья и конец всяческой философии. Полежим еще немного рядом Человек слишком мало лежит. Он вечно стоит или сидит Это вредно для нормального биологического самочувствия. Только когда лежишь, полностью примиряешься с самим собой.

Послышался звук мотора, и вскоре мимо нас промчалась машина.

— Маленький мерседес, — заметил я, не оборачиваясь. — Четырехцилиндровый.

— Вот еще один, — сказала Пат.

— Да, слышу. Рено. У него радиатор как свиное рыло?

— Да.

— Значит, рено. А теперь слушай: вот идет настоящая машина! Лянчия! Она наверняка догонит и мерседес и рено, как волк пару ягнят. Ты только послушай, как работает мотор! Как орган!

Машина пронеслась мимо.

— Тут ты, видно, знаешь больше трех названий! — сказала Пат.

— Конечно. Здесь уж я не ошибусь.

Она рассмеялась:

— Так это как же — грустно или нет?

— Совсем не грустно. Вполне естественно. Хорошая машина иной раз приятней, чем двадцать цветущих лугов.

— Черствое дитя двадцатого века! Ты, вероятно, совсем не сентиментален...

— Отчего же? Как видишь, насчет машин я сентиментален.

Она посмотрела на меня.

— И я тоже, — сказала она.

* * *

В ельнике закуковала кукушка. Пат начала считать.

— Зачем ты это делаешь? — спросил я.

— А разве ты не знаешь? Сколько раз она прокукует — столько лет еще проживешь.

— Ах да, помню. Но тут есть еще одна примета. Когда слышишь кукушку, надо встряхнуть свои деньги. Тогда их станет больше.

Я достал из кармана мелочь и подкинул ее на ладони.

— Вот это ты! — сказала Пат и засмеялась. — Я хочу жить, а ты хочешь денег.

— Чтобы жить! — возразил я. — Настоящий идеалист стремится к деньгам. Деньги — это свобода. А свобода — жизнь.

— Четырнадцать, — считала Пат. — Было время, когда ты говорил об этом иначе.

— В мрачный период. Нельзя говорить о деньгах с презренном. Многие женщины даже влюбляются из-за денег. А любовь делает многих мужчин корыстолюбивыми. Таким образом, деньги стимулируют идеалы, — любовь же, напротив, материализм.

— Сегодня тебе везет, — сказала Пат. — Тридцать пять. — Мужчина, — продолжал я, — становится корыстолюбивым только из-за капризов женщин. Не будь женщин, не было бы и денег, и мужчины были бы племенем героев. В окопах мы жили без женщин, и не было так уж важно, у кого и где имелась какая-то собственность. Важно было одно: какой ты солдат. Я не ратую за прелести окопной жизни, — просто хочу осветить проблему любви с правильных позиций. Она пробуждает в мужчине самые худшие инстинкты — страсть к обладанию, к общественному положению, к заработкам, к покою. Недаром диктаторы любят, чтобы их соратники были женаты, — так они менее опасны. И недаром католические священники не имеют жен, — иначе они не были бы такими отважными миссионерами.

— Сегодня тебе просто очень везет, — сказала Пат. — Пятьдесят два!

Я опустил мелочь в карман и закурил сигарету.

— Скоро ли ты кончишь считать? — спросил я. — Ведь уже перевалило за семьдесят.

— Сто, Робби! Сто — хорошее число. Вот сколько лег я хотела бы прожить.

— Свидетельствую тебе свое уважение, ты храбрая женщина! Но как же можно столько жить? Она скользнула по мне быстрым взглядом:

— А это видно будет. Ведь я отношусь к жизни иначе, чем ты.

— Это так. Впрочем, говорят, что труднее всего прожить первые семьдесят лет. А там дело пойдет проще.

— Сто! — провозгласила Пат, и мы тронулись в путь.

* * *

Море надвигалось на нас, как огромный серебряный парус. Еще издали мы услышали его соленое дыхание. Горизонт ширился и светлел, и вот оно простерлось перед нами, беспокойное, могучее и бескрайнее.

Шоссе, сворачивая, подходило к самой воде. Потом появился лесок, а за ним деревня. Мы справились, как проехать к дому, где собирались поселиться. Оставался еще порядочный кусок пути. Адрес нам дал Кестер. После войны он прожил здесь целый год.

Маленькая вилла стояла на отлете. Я лихо подкатил свой ситроэн к калитке и дал сигнал. В окне на мгновение показалось широкое бледное лицо и тут же исчезло, — Надеюсь, это не фройляйн Мюллер, — сказал я.

— Не всё ли равно, как она выглядит, — ответила Пат. Открылась дверь. К счастью, это была не фройляйн Мюллер, а служанка. Через минуту к нам вышла фройляйн Мюллер, владелица виллы, — миловидная седая дама, похожая на старую деву. На ней было закрытое черное платье с брошью в виде золотого крестика.

— Пат, на всякий случай подними свои чулки, — шепнул я, поглядев на крестик, и вышел из машины.

— Кажется, господин Кестер уже предупредил вас о нашем приезде, — сказал я.

— Да, я получила телеграмму. — Она внимательно разглядывала меня. — Как поживает господин Кестер?

— Довольно хорошо... если можно так выразиться в наше время.

Она кивнула, продолжая разглядывать меня.

— Вы с ним давно знакомы?

«Начинается форменный экзамен», — подумал я и доложил, как давно я знаком с Отто. Мой ответ как будто удовлетворил ее. Подошла Пат. Она успела поднягь чулки. Взгляд фройляйн Мюллер смягчился. К Пат она отнеслась, видимо, более милостиво, чем ко мне.

— У вас найдутся комнаты для нас? — спросил я.

— Уж если господин Кестер известил меня, то комната для вас всегда найдется, — заявила фройляйн Мюллер, покосившись на меня. — Вам я предоставлю самую лучшую, — обратилась она к Пат.

Пат улыбнулась. Фройляйн Мюллер ответила ей улыбкой.

— Я покажу вам ее, — сказала она.

Обе пошли рядом по узкой дорожке маленького сада. Я брел сзади, чувствуя себя лишним, — фройляйн Мюллер обращалась только к Пат.

Комната, которую она нам показала, находилась в нижнем этаже. Она была довольно просторной, светлой и уютной и имела отдельный выход в сад, что мне очень понравилось. На одной стороне было подобие ниши. Здесь стояли две кровати.

— Ну как? — спросила фройляйн Мюллер.

— Очень красиво, — сказала Пат.

— Даже роскошно, — добавил я, стараясь польстить хозяйке. — А где другая?

Фройляйн Мюллер медленно повернулась ко мне:

64?

— Другая? Какая другая? Разве вам нужна другая? Эта вам не нравится?

— Она просто великолепна, — сказал я, — но...

— Но? — чуть насмешливо заметила фройляйн Мюллер. — К сожалению, у меня нет лучшей.

Я хотел объяснить ей, что нам нужны две отдельные комнаты, но она тут же добавила:

— И ведь вашей жене она очень нравится.

«Вашей жене»... Мне почудилось, будто я отступил па шаг назад, хотя не сдвинулся с места. Я незаметно взглянул на Пат. Прислонившись к окну, она смотрела па меня, давясь от смеха.

— Моя жена, разумеется... — сказал я, глазея на золотой крестик фройляйн Мюллер. Делать было нечего, и я решил не открывать ей правды. Она бы еще, чего доброго, вскрикнула и упала в обморок. — Просто мы привыкли спать в двух комнатах, — сказал я. — Я хочу сказать — каждый в своей.

Фройляйн Мюллер неодобрительно покачала головой'

— Две спальни, когда люди женаты?.. Какая-то новая мода...

— Не в этом дело, — заметил я, стараясь предупредить возможное недоверие. — У моей жены очень легкий ссн. Я же, к сожалению, довольно громко храплю.

— Ах, вот что, вы храпите! — сказала фройляйн Мюллер таким тоном, словно уже давно догадывалась об этом.

Я испугался, решив, что теперь она предложит мне комнату наверху, на втором этаже. Но брак был для нее, очевидно, священным делом. Она отворила дверь в маленькую смежную комнатку, где, кроме кревати, не было почти ничего.

— Великолепно, — сказал я, — этого вполне достаточро. Но но помешаю ли я кому-нибудь? — Я хотел узнать, будем ли мы одни на нижнем этаже.

— Вы никому не помешаете, — успокоила меня фройляйн Мюллер, с которой внезапно слетела вся важность. — Кроме вас, здесь никто не живет. Все остальные комнаты пустуют. — Она с минуту постояла с отсутствующим видом, но затем собралась с мыслями: — Вы желаете питаться здесь или в столовой?

— Здесь, — сказал я.

Она кивнула и вышла. — Итак, фрау Локамп, — обратился я к Пат, — вот мы и влипли. Но я не решился сказать правду — в этой старой чертовке есть что-то церковное. Я ей как будто тоже не очень понравился. Странно, а ведь обычно я пользуюсь успехом у старых дам.

— Это не старая дама, Робби, а очень милая старая фройляйн.

— Милая? — Я пожал плечами. — Во всяком случае не без осанки. Ни души в доме, и вдруг такие величественные манеры!

— Не так уж она величественна...

— С тобой нет.

Пат рассмеялась:

— Мне она понравилась. Но давай притащим чемо даны и достанем купальные принадлежности.

* * *

Я плавал целый час и теперь загорал на пляже. Пат была еще в воде. Ее белая купальная шапочка то появлялась, то исчезала в синем перекате волн. Над морем кружились и кричали чайки. На горизонте медленно плыл пароход, волоча за собой длинный султан дыма.

Сильно припекало солнце. В его лучах таяло всякое желание сопротивляться сонливой бездумной лени. Я закрыл глаза и вытянулся во весь рост. Подо мной шуршал горячий песок. В ушах отдавался шум слабого прибоя. Я начал что-то вспоминать, какой-то день, когда лежал точно так же...

Это было летом 1917 года. Наша рота находилась тогда во Фландрии, и нас неожиданно отвели на несколько дней в Остенде на отдых. Майер, Хольтхофф, Брейер, Лютгенс, я и еще кое-кто. Большинство из нас никогда еще не было у моря, и эти немногие дни, этот почти непостижимый перерыв между смертью и смертью превратились в какое-то дикое, яростное наслаждение солнцем, песком и морем. Целыми днями мы валялись на пляже, подставляя голые тела солнцу. Быть голыми, без выкладки, без оружия, без формы, — это само по себе уже равносильно миру. Мы буйно резвились на пляже, снова и снова штурмом врывались в море, мы ощущали свои тела, свое дыхание, свои движения со всей силой, которая связывала нас с жизнью. В эти часы мы забывались, мы хотели забыть обо всем. Но вечером, в сумерках, когда серые тени набегали из-за горизонта на бледнеющее море. к рокоту прибоя медленно примешивался другой звук; он усиливался и наконец, словно глухая угроза, перекрывал морской шум. То был грохот фронтовой канонады. И тогда внезапно обрывались разговоры, наступало напряженное молчание, люди поднимали головы и вслушивались, и на радостных лицах мальчишек, наигравшихся до полного изнеможения, неожиданно и резко проступал суровый облик солдата; и еще на какое-то мгновение по лицам солдат пробегало глубокое и тягостное изумление, тоска, в которой было всё, что так и осталось невысказанным: мужество, и горечь, и жажда жизни, воля выполнить свой долг, отчаяние, надежда и загадочная скорбь тех, кто смолоду обречен на смерть. Через несколько дней началось большое наступление, и уже третьего июля в роте осталось только тридцать два человека. Майер, Хольтхофф и Лютгенс были убиты.

— Робби! — крикнула Пат.

Я открыл глаза. С минуту я соображал, где нахожусь. Всякий раз, когда меня одолевали воспоминания о войне, я куда-то уносился. При других воспоминаниях этого не бывало.

Я привстал. Пат выходила из воды. За ней убегала вдаль красновато-золотистая солнечная дорожка. С ее плеч стекал мокрый блеск, она была так сильно залита солнцем, что выделялась на фоне озаренного неба темным силуэтом. Она шла ко мне и с каждым шагом всё выше врастала в слепящее сияние, пока позднее предвечернее солнце не встало нимбом вокруг ее головы.

Я вскочил на ноги, таким неправдоподобным, будто из другого мира, казалось мне это видение, — просторное синее небо, белые ряды пенистых гребней моря, и на этом фоне — красивая, стройная фигура. И мне почудилось, что я один на всей земле, а из воды выходит первая женщина. На минуту я был покорен огромным, спокойным могуществом красоты и чувствовал, что она сильнее всякого кровавого прошлого, что она должна быть сильнее его, ибо иначе весь мир рухнет и задохнется в страшном смятении. И еще сильнее я чувствовал, что я есть, что я просто существую на земле и есть Пат, что я живу, что я спасся от ужаса войны, что у меня глаза, и руки, и мысли, и горячее биение крови, а что всё это — непостижимое чудо.

— Робби! — снова позвала Пат и помахала мне рукой. Я поднял ее купальный халат и быстро пошел ей навстречу.

— Ты слишком долго пробыла в воде, — сказал я.

— А мне совсем тепло, — ответила она, задыхаясь.

Я поцеловал ее влажное плечо:

— На первых порах тебе надо быть более благоразумной.

Она покачала головой и посмотрела на меня лучистыми глазами:

— Я достаточно долго была благоразумной.

— Разве?

— Конечно! Более чем достаточно! Хочу, наконец, быть неблагоразумной! — Она засмеялась и прижалась щекой к моему лицу. — Будем неблагоразумны, Робби! Ни о чем не будем думать, совсем ни о чем, только о нас, и о солнде, и об отпуске, и о море!

— Хорошо, — сказал я и взял махровое полотенце, — Дай-ка я тебя сперва вытру досуха. Когда ты успела так загореть?

Она надела купальный халат.

— Это результат моего «благоразумного» года. Каждый день я должна была проводить целый час на балконе и принимать солнечную ванну. В восемь часов вечера я ложилась. А сегодня в восемь часов вечера пойду опять купаться.

— Это мы еще посмотрим, — сказал я. — Человек всегда велик в намерениях. Но не в их выполнении. В этом и состоит его очарование.

* * *

Вечером никто из нас не купался. Мы прошлись в деревню, а когда наступили сумерки, покатались на ситроэне. Вдруг Пат почувствовала сильную усталость и попросила меня вернуться. Уже не раз я замечал, как буйная жизнерадостность мгновенно и резко сменялась в ней глубокой усталостью. У нее не было никакого запаса сил, хотя с виду она не казалась слабой. Она всегда расточительно расходовала свои силы и казалась неисчерпаемой в своей свежей юности. Но внезапно наставал момент, когда лицо ее бледнело, а глаза глубоко западали. Тогда всё кончалось. Она утомлялась не постепенно, а сразу, в одну секунду.

— Поедем домой, Робби, — попросила она, и ее низкий голос прозвучал глуше обычного.

— Домой? К фройляйн Мюллер с золотым крестиком на груди? Интересно, что еще могло прийти в голову старой чертовке в наше отсутствие...

— Домой, Робби, — сказала Пат и в изнеможении прислонилась к моему плечу. — Там теперь наш дом.

Я отнял одну руку от руля и обнял ее за плечи. Мы медленно ехали сквозь синие, мглистые сумерки, и, когда, наконец, увидели освещенные окна маленькой виллы, примостившейся, как темное животное, в пологой ложбинке, мы и впрямь почувствовали, что возвращаемся в родной дом.

Фройляйн Мюллер ожидала нас. Она переоделась, и вместо черного шерстяного на ней было черное шелковое платье такого же пуританского покроя, а вместо крестика к нему была приколота другая эмблема — сердце, якорь и крест, — церковный символ веры, надежды и любви.

Она была гораздо приветливее, чем перед нашим уходом, и спросила, устроит ли нас приготовленный ею ужин: яйца, холодное мясо и копченая рыба.

— Ну конечно, — сказал я.

— Вам не нравится? Совсем свежая копченая камбала. — Она робко посмотрела на меня.

— Разумеется, — сказал я холодно.

— Свежекопченая камбала — это должно быть очень вкусно, — заявила Пат и с упреком взглянула на меня. — Фройляйн Мюллер, первый день у моря и такой ужин! Чего еще желать? Если бы еще вдобавок крепкого горячего чаю.

— Ну как же! Очень горячий чай! С удовольствием! Сейчас вам всё подадут.

Фройляйн Мюллер облегченно вздохнула и торопливо удалилась, шурша своим шелковым платьем.

— Тебе в самом деле не хочется рыбы? — спросила Пат.

— Еще как хочется! Камбала! Все эти дни только и мечтал о ней.

— А зачем же ты пыжишься? Вот уж действительно...

— Я должен был расквитаться за прием, оказанный мне сегодня. — Боже мой! — рассмеялась Пат. — Ты ничего не прощаешь! Я уже давно забыла об этом.

— А я нет, — сказал я. — Я не забываю так легко.

— А надо бы...

Вошла служанка с подносом. У камбалы была кожица цвета золотого топаза, и она чудесно пахла морем и дымом. Нам принесли еще свежих креветок.

— Начинаю забывать, — сказал я мечтательно. — Кроме того, я замечаю, что страшно проголодался.

— И я тоже. Но дай мне поскорее горячего чаю. Странно, но меня почему-то знобит. А ведь на дворе совсем тепло.

Я посмотрел на нее. Она была бледна, но всё же улыбалась.

— Теперь ты и не заикайся насчет долгих купаний, — сказал я и спросил горничную: — У вас найдется немного рому?

— Чего?

— Рому. Такой напиток в бутылках.

— Ром?

— Да.

— Нет.

Лицо у нее было круглое как луна. Она смотрела на меня ничего не выражающим взглядом.

— Нет, — сказала она еще раз.

— Хорошо, — ответил я. — Это неважно. Спокойной ночи. Да хранит вас бог.

Она ушла.

— Какое счастье, Пат, что у нас есть дальновидные друзья, — сказал я. — Сегодня утром перед отъездом Ленц погрузил в нашу машину довольно тяжелый пакет. Посмотрим, что в нем.

Я принес из машины пакет. В небольшом ящике лежали две бутылки рома, бутылка коньяка и бутылка портвейна. Я поднес ром к лампе и посмотрел на этикетку:

— Ром «Сэйнт Джемс», подумать только! На наших ребят можно положиться.

Откупорив бутылку, я налил Пат добрую толику рома в чай. При этом я заметил, что ее рука слегка дрожит.

— Тебя сильно знобит? — спросил я.

— Чуть-чуть. Теперь уже лучше. Ром хорош... Но я скоро лягу. — Ложись сейчас же, Пат, — сказал я. — Пододвинем стол к постели и будем есть.

Она кивнула. Я принес ей еще одно одеяло с моей кровати и пододвинул столик:

— Может быть, дать тебе настоящего грогу, Пат? Это еще лучше. Могу быстро приготовить его.

Пат отказалась:

— Нет, мне уже опять хорошо.

Я взглянул на нее. Она действительно выглядела лучше. Глаза снова заблестели, губы стали пунцовыми, матовая кожа дышала свежестью.

— Быстро ты пришла в себя, просто замечательно, — сказал я. — Всё это, конечно, ром.

Она улыбнулась:

— И постель тоже, Робби. Я отдыхаю лучше всего в постели. Она мое прибежище.

— Странно. А я бы сошел с ума, если бы мне пришлось лечь так рано. Я хочу сказать, лечь одному.

Она рассмеялась:

— Для женщины это другое дело.

— Не говори так. Ты не женщина.

— А кто же?

— Не знаю. Только не женщина. Если бы ты была настоящей нормальной женщиной, я не мог бы тебя любить. Она посмотрела на меня:

— А ты вообще можешь любить?

— Ну, знаешь ли! — сказал я. — Слишком много спрашиваешь за ужином. Больше вопросов нет?

— Может быть, и есть. Но ты ответь мне на этот. Я налил себе рому:

— За твое здоровье, Пат. Возможно, что ты и права. Может быть, никто из нас не умеет любить. То есть так, как любили прежде. Но от этого нам не хуже. У нас с тобой всё по-другому, как-то проще.

Раздался стук в дверь. Вошла фройляйн Мюллер. В руке она держала крохотную стеклянную кружечку, на дне которой болталась какая-то жидкость.

— Вот я принесла вам ром.

— Благодарю вас, — сказал я, растроганно глядя на стеклянный наперсток. — Это очень мило с вашей стороны, но мы уже вышли из положения.

— О господи! — Она в ужасе осмотрела четыре бутылки на столе. — Вы так много пьете? — Только в лечебных целях, — мягко ответил я, избегая смотреть на Пат. — Прописано врачом. — У меня слишком сухая печень, фройляйн Мюллер. Но не окажете ли вы нам честь?..

Я открыл портвейн:

— За ваше благополучие! Пусть ваш дом поскорее заполнится гостями.

— Очень благодарна! — Она вздохнула, поклонилась и отпила, как птичка. — За ваш отдых! — Потом она лукаво улыбнулась мне. — До чего же крепкий. И вкусный.

Я так изумился этой перемене, что чуть не выронил стакан. Щечки фройляйн порозовели, глаза заблестели, и она принялась болтать о различных, совершенно неинтересных для нас вещах. Пат слушала ее с ангельским терпением. Наконец хозяйка обратилась ко мне:

— Значит, господину Кестеру живется неплохо?

Я кивнул.

— В то время он был так молчалив, — сказала она. — Бывало, за весь день словечка не вымолвит. Он и теперь такой?

— Нет, теперь он уже иногда разговаривает.

— Он прожил здесь почти год. Всегда один...

— Да, — сказал я. — В этом случае люди всегда говорят меньше.

Она серьезно кивнула головой и посмотрела на Пат.

— Вы, конечно, очень устали.

— Немного, — сказала Пат.

— Очень, — добавил я.

— Тогда я пойду, — испуганно сказала она. — Спокойной ночи! Спите хорошо!

Помешкав еще немного, она вышла.

— Мне кажется, она бы еще с удовольствием осталась здесь, — сказал я. — Странно... ни с того ни с сего...

— Несчастное существо, — ответила Пат. — Сидит себе, наверное, вечером в своей комнате и печалится.

— Да, конечно... Но мне думается, что я, в общем, вел себя с ней довольно мило.

— Да, Робби, — она погладила мою руку. — Открой немного дверь.

Я подошел к двери и отворил ее. Небо прояснилось, полоса лунного света, падавшая на шоссе, протянулась в нашу комнату. Казалось, сад только того и ждал, чтобы распахнулась дверь, — с такой силой ворвался в комнату и мгновенно разлился по ней ночной аромат цветов, сладкий запах левкоя, резеды и роз.

— Ты только посмотри, — сказал я.

Луна светила всё ярче, и мы видели садовую дорожку во всю ее длину. Цветы с наклоненными стеблями стояли по ее краям, листья отливали темным серебром, а бутоны, так пестро расцвеченные днем, теперь мерцали пастельными тонами, призрачно и нежно. Лунный свет и ночь отняли у красок всю их силу, но зато аромат был острее и слаще, чем днем.

Я посмотрел на Пат. Ее маленькая темноволосая головка лежала на белоснежной подушке. Пат казалась совсем обессиленной, но в ней была тайна хрупкости, таинство цветов, распускающихся в полумраке, в парящем свете луны.

Она слегка привстала:

— Робби, я действительно очень утомлена. Это плохо? Я подошел к ее постели:

— Ничего страшного. Ты будешь отлично спать.

— А ты? Ты, вероятно, не ляжешь так рано?

— Пойду еще прогуляюсь по пляжу.

Она кивнула и откинулась на подушку. Я посидел еще немного с ней.

— Оставь дверь открытой на ночь, — сказала она, засыпая. — Тогда кажется, что спишь в саду...

Она стала дышать глубже. Я встал, тихо вышел в сад, остановился у деревянного забора и закурил сигарету. Отсюда я мог видеть комнату. На стуле висел ее купальный халат, сверху было наброшено платье и белье; на полу у стула стояли туфли. Одна из них опрокинулась. Я смотрел на эти вещи, и меня охватило странное ощущение чего-то родного, и я думал, что вот теперь она есть и будет у меня и что стоит мне сделать несколько шагов, как я увижу ее и буду рядом с ней сегодня, завтра, а может быть, долго-долго...

Может быть, думал я, может быть, — вечно эти два слова, без которых уже никак нельзя было обойтись! Уверенности — вот чего мне недоставало. Именно уверенности, — ее недоставало всем.

Я спустился к пляжу, к морю и ветру, к глухому рокоту, нараставшему, как отдаленная артиллерийская канонада.

XVI

Я сидел на пляже и смотрел на заходящее солнце. Пат не пошла со мной. Весь день она себя плохо чувствовала. Когда стемнело, я встал и хотел пойти домой. Вдруг я увидел, что из-за рощи выбежала горничная. Она махала мне рукой и что-то кричала. Я ничего не понимал, — ветер и море заглушали слова. Я сделал ей знак, чтобы она остановилась. Но она продолжала бежать и подняла рупором руки к губам.

— Фрау Пат... — послышалось мне. — Скорее...

— Что случилось? — крикнул я.

Она не могла перевести дух:

— Скорее. Фрау Пат... несчастье.

Я побежал по песчаной лесной дорожке к дому. Деревянная калитка не поддавалась. Я перемахнул через нее и ворвался в комнату. Пат лежала в постели с окровавленной грудью и судорожно сжатыми пальцами. Изо рта у нее еще шла кровь. Возле стояла фройляйн Мюллер с полотенцем и тазом с водой.

— Что случилось? — крикнул я и оттолкнул ее в сторону.

Она что-то сказала.

— Принесите бинт и вату! — попросил я. — Где рана? Она посмотрела на меня, ее губы дрожали.

— Это не рана...

Я резко повернулся к ней.

— Кровотечение, — сказала она.

Меня точно обухом по голове ударили:

— Кровотечение?

Я взял у нее из рук таз:

— Принесите лед, достаньте поскорее немного льда. Я смочил кончик полотенца и положил его Пат на грудь.

— У нас в доме нет льда, — сказала фройляйн Мюллер.

Я повернулся. Она отошла на шаг.

— Ради бога, достаньте лед, пошлите в ближайший трактир и немедленно позвоните врачу.

— Но ведь у нас нет телефона...

— Проклятье! Где ближайший телефон?

— У Массмана.

— Бегите туда. Быстро. Сейчас же позвоните ближайшему врачу. Как его зовут? Где он живет? Не успела она назвать фамилию, как я вытолкнул ее за дверь:

— Скорее, скорее бегите! Это далеко?

— В трех минутах отсюда, — ответила фройляйн Мюллер и торопливо засеменила.

— Принесите с собой лед! — крикнул я ей вдогонку.

Я принес свежей воды, снова смочил полотенце, но не решался прикоснуться к Пат. Я не знал, правильно ли она лежит, и был в отчаянии оттого, что не знал главного, не знал единственного, что должен был знать: подложить ли ей подушку под голову или оставить ее лежать плашмя.

Ее дыхание стало хриплым, потом она резко привстала, и кровь хлынула струёй. Она дышала часто, в глазах было нечеловеческое страдание, она задыхалась и кашляла, истекая кровью; я поддерживал ее за плечи, то прижимая к себе, то отпуская, и ощущал содрогания всего ее измученного тела. Казалось, конца этому не будет. Потом, совершенно обессиленная, она откинулась на попушку.

Вошла фройляйн Мюллер. Она посмотрела на меня, как на привидение.

— Что же нам делать? — спросил я.

— Врач сейчас будет, — прошептала она. — Лед... на грудь, и, если сможет... пусть пососет кусочек...

— Как ее положить?.. Низко или высоко?... Да говорите же, черт возьми!

— Пусть лежит так... Он сейчас придет. Я стал класть ей на грудь лед, почувствовав облегчение от возможности что-то делать; я дробил лед для компрессов, менял их и непрерывно смотрел на прелестные, любимые, искривленные губы, эти единственные, эти окровавленные губы...

Зашуршали шины велосипеда. Я вскочил. Врач.

— Могу ли я помочь вам? — спросил я. Он отрицательно покачал головой и открыл свою сумку. Я стоял рядом с ним, судорожно вцепившись в спинку кровати. Он посмотрел на меня. Я отошел немного назад, не спуская с него глаз. Он рассматривал рёбра Пат. Она застонала.

— Разве это так опасно? — спросил я.

— Кто лечил вашу жену?

— Как, то есть, лечил?.. — пробормотал я. — Какой врач? — нетерпеливо переспросил он.

— Не знаю... — ответил я. — Нет, я не знаю... я не думаю...

Он посмотрел на меня:

— Но ведь вы должны знать...

— Но я не знаю. Она мне никогда об этом не говорила.

Он склонился к Пат и спросил ее о чем-то. Она хотела ответить. Но опять начался кровавый кашель. Врач приподнял ее. Она хватала губами воздух и дышала с присвистом.

— Жаффе, — произнесла она наконец, с трудом вытолкнув это слово из горла.

— Феликс Жаффе? Профессор Феликс Жаффе? — спросил врач. Чуть сомкнув веки, она подтвердила это. Доктор повернулся ко мне: — Вы можете ему позвонить? Лучше спросить у него.

— Да, да, — ответил я, — я это сделаю сейчас же, А потом приду за вами! Жаффе?

— Феликс Жаффе, — сказал врач. — Узнайте номер телефона.

— Она выживет? — спросил я.

— Кровотечение должно прекратиться, — сказал врач. Я позвал горничную, и мы побежали по дороге. Она показала мне дом, где был телефон. Я позвонил у парадного. В доме сидело небольшое общество за кофе и пивом. Я обвел всех невидящим взглядом, не понимая, как могут люди пить пиво, когда Пат истекает кровью. Заказав срочный разговор, я ждал у аппарата. Вслушиваясь в гудящий мрак, я видел сквозь портьеры часть смежной комнаты, где сидели люди. Всё казалось мне туманным и вместе с тем предельно четким. Я видел покачивающуюся лысину, в которой отражался желтый свет лампы, видел брошь на черной тафте платья со шнуровкой, и двойной подбородок, и пенсне, и высокую вздыбленную прическу; костлявую старую руку с вздувшимися венами, барабанившую по столу... Я не хотел ничего видеть, но был словно обезоружен — всё само проникало в глаза, как слепящий свет.

Наконец мне ответили. Я попросил профессора.

— К сожалению, профессор Жаффе уже ушел, — сообщила мне сестра.

Мое сердце замерло и тут же бешено заколотилось. — Где же он? Мне нужно переговорить с ним немедленно.

— Не знаю. Может быть, он вернулся в клинику.

— Пожалуйста, позвоните в клинику. Я подожду. У вас, наверно, есть второй аппарат.

— Минутку. — Опять гудение, бездонный мрак, над которым повис тонкий металлический провод. Я вздрогнул. Рядом со мной в клетке, закрытой занавеской, щебетала канарейка. Снова послышался голос сестры: — Профессор Жаффе уже ушел из клиники.

— Куда?

— Я этого точно не знаю, сударь.

Это был конец. Я прислонился к стене.

— Алло! — сказала сестра, — вы не повесили трубку?

— Нет еще. Послушайте, сестра, вы не знаете, когда он вернется?

— Это очень неопределенно.

— Разве он ничего не сказал? Ведь он обязан. А если что-нибудь случится, где же его тогда искать?

— В клинике есть дежурный врач.

— А вы могли бы спросить его?

— Нет, это не имеет смысла, он ведь тоже ничего не знает.

— Хорошо, сестра, — сказал я, чувствуя смертельную усталость, — если профессор Жаффе придет, попросите его немедленно позвонить сюда. — Я сообщил ей номер. — Но немедленно! Прошу вас, сестра.

— Можете положиться на меня, сударь. — Она повторила номер и повесила трубку.

Я остался на месте. Качающиеся головы, лысина, брошь, соседняя комната — всё куда-то ушло, откатилось, как блестящий резиновый мяч. Я осмотрелся. Здесь я больше ничего не мог сделать. Надо было только попросить хозяев позвать меня, если будет звонок. Но я не решался отойти от телефона, он был для меня как спасательный круг. И вдруг я сообразил, как поступить. Я снял трубку и назвал номер Кестера. Его-то я уж застану на месте. Иначе быть не может.

И вот из хаоса ночи выплыл спокойный голос Кестера. Я сразу же успокоился и рассказал ему всё. Я чувствовал, что он слушает и записывает.

— Хорошо, — сказал он, — сейчас же еду искать его. Позволю. Не беспокойся. Найду. Вот всё и кончилось. Весь мир успокоился. Кошмар прошел. Я побежал обратно.

— Ну как? — спросил врач. — Дозвонились?

— Нет, — сказал я, — но я разговаривал с Кестером.

— Кестер? Не слыхал. Что он сказал? Как он ее лечил?

— Лечил? Не лечил он ее. Кестер ищет его.

— Кого?

— Жаффе.

— Господи боже мой! Кто же этот Кестер?

— Ах да... простите, пожалуйста. Кестер мой друг. Он ищет профессора Жаффе. Мне не удалось созвониться с ним.

— Жаль, — сказал врач и снова наклонился к Пат.

— Он разыщет его, — сказал я. — Если профессор не умер, он его разыщет.

Врач посмотрел на меня, как на сумасшедшего, и пожал плечами.

В комнате горела тусклая лампочка. Я спросил, могу ли я чем-нибудь помочь. Врач не нуждался в моей помощи. Я уставился в окно. Пат прерывисто дышала. Закрыв окно, я подошел к двери и стал смотреть на дорогу.

Вдруг кто-то крикнул:

— Телефон!

Я повернулся:

— Телефон? Мне пойти?

Врач вскочил на ноги:

— Нет, я пойду. Я расспрошу его лучше. Останьтесь здесь. Ничего не делайте. Я сейчас же вернусь. Я присел к кровати Пат.

— Пат, — сказал я тихо. — Мы все на своих местах. Все следим за тобой. Ничего с тобой не случится. Ничто не должно с тобой случиться. Профессор уже дает указания по телефону. Он скажет нам всё. Завтра он наверняка приедет. Он поможет тебе. Ты выздоровеешь. Почему ты никогда не говорила мне, что еще больна? Потеря крови невелика, это нестрашно, Пат. Мы восстановим твою кровь. Кестер нашел профессора. Теперь всё хорошо, Пат.

Врач пришел обратно:

— Это был не профессор...

Я встал.

— Звонил ваш друг Ленц. — Кестер не нашел его?

— Нашел. Профессор сказал ему, что надо делать. Ваш друг Ленц передал мне эти указания по телефону. Всё очень толково и правильно. Ваш приятель Ленц — врач?

— Нет. Хотел быть врачом... но где же Кестер? — спросил я.

Врач посмотрел на меня:

— Ленц сказал, что Кестер выехал несколько минут тому назад. С профессором.

Я прислонился к стене.

— Отто! — проговорил я.

— Да, — продолжал врач, — и, по мнению вашего друга Ленца, они будут здесь через два часа — это единственное, что он сказал неправильно. Я знаю дорогу. При самой быстрой езде им потребуется свыше трех часов, не меньше.

— Доктор, — ответил я. — Можете не сомневаться. Если он сказал — два часа, значит ровно через два часа они будут здесь.

— Невозможно. Очень много поворотов, а сейчас ночь.

— Увидите... — сказал я.

— Гак или иначе... конечно, лучше, чтобы он приехал.

Я не мог больше оставаться в доме и вышел. Стало туманно. Вдали шумело море. С деревьев падали капли. Я осмотрелся. Я уже не был один. Теперь где-то там на юге, за горизонтом, ревел мотор. За туманом по бледносерым дорогам летела помощь, фары разбрызгивали яркий свет, свистели покрышки, и две руки сжимали рулевое колесо, два глаза холодным уверенным взглядом сверлили темноту: глаза моего друга...

* * *

Потом Жаффе рассказал мне, как всё произошло. Сразу после разговора со мной Кестер позвонил Ленцу и попросил его быть наготове. Затем он вывел «Карла» из гаража и помчался с Ленцем в клинику Жаффе. Дежурная сестра сказала, что профессор, возможно, поехал ужинать, и назвала Кестеру несколько ресторанов, где он мог быть. Кестер отправился на поиски. Он ехал на красный свет, не обращая внимания на полицейских. Он посылал «Карла» вперед, как норовистого коня, протискиваясь сквозь поток машин. Профессор оказался в четвертом по счету ресторане. Оставив ужин, он вышел с Кестером. Они поехали на квартиру Жаффе, чтобы взять всё необходимое. Это был единственный участок пути, на котором Кестер ехал хотя в быстро, но всё же не в темпе автомобильной гонки. Он не хотел пугать профессора преждевременно. По дороге Жаффе спросил, где находится Па г. Кестер назвал какой-то пункт в сорока километрах от города. Только бы не выпустить профессора из машины. Остальное должно было получиться само собой. Собирая свой чемоданчик, Жаффе объяснил Ленцу, что надо сказать по телефону. Затем он сел с Кестером в машину.

— Это опасно? — спросил Кестер.

— Да, — сказал Жаффе.

В ту же секунду «Карл» превратился в белое привидение. Он рванулся с места и понесся. Он обгонял всех, наезжал колесами на тротуары, мчался в запрещенном направлении по улицам с односторонним движением. Машина рвалась из города, пробивая себе кратчайший путь.

— Вы сошли с ума! — воскликнул профессор. (Кестер пулей метнулся наперерез огромному автобусу, едва не задев высокий передний бампер, затем сбавил на мгновение газ и снова дал двигателю полные обороты).

— Не гоните так машину, — кричал врач, — ведь всё будет впустую, если мы попадем в аварию!

— Мы не попадем в аварию.

— Если не кончится эта бешеная гонка — катастрофа неминуема!

Кестер рванул машину и, вопреки правилам, обогнал слева трамвай.

— Мы не попадем в аварию.

Впереди была прямая длинная улица. Он посмотрел на врача:

— Я знаю, что должен доставить вас целым и невредимым. Положитесь на меня!

— Какая польза в этой сумасшедшей гонке! Выиграете несколько минут.

— Нет, — сказал Кестер, уклоняясь от столкновения с машиной, нагруженной камнем, — нам еще предстоит покрыть двести сорок километров.

— Что? — Да... — «Карл» прошмыгнул между почтовой машиной и автобусом. — Я не хотел говорить вам этого раньше.

— Это всё равно! — недовольно заметил Жаффе. — Я помогаю людям независимо от километража. Поезжайте на вокзал. Поездом мы доберемся скорее.

— Нет. — Кестер мчался уже по предместью. Ветер срывал слова с его губ. — Я справлялся... Поезд уходит слишком поздно...

Он снова посмотрел на Жаффе, а доктор, очевидно, увидел в его лице что-то новое.

— Помоги вам бог! — пробормотал он. — Ваша приятельница?

Кестер отрицательно покачал головой. Больше он не отвечал.

Огороды с беседками остались позади. Кестер выехал на шоссе. Теперь мотор работал на полную мощность. Врач съежился за узким ветровым стеклом. Кестер сунул ему свой кожаный шлем. Непрерывно работал сигнал. Леса отбрасывали назад его рев. Только в деревнях, когда это было абсолютно необходимо, Кестер сбавлял скорость. На машине не было глушителя. Громовым эхом отдавался гул мотора в смыкавшихся за ними стенах домов, которые хлопали, как полотнища на ветру; «Карл» проносился между ними, обдавая их на мгновение ярким мертвенным светом фар, и продолжал вгрызаться в ночь, сверля ее лучами.

Покрышки скрипели, шипели, завывали, свистели, — мотор отдавал теперь всю свою мощь. Кестер пригнулся к рулю, его тело превратилось в огромное ухо, в фильтр, просеивающий гром и свист мотора и шасси, чутко улавливающий малейший звук, любой подозрительный скрип и скрежет, в которых могли таиться авария и смерть.

Глинистое полотно дороги стало влажным. Машина начала юлить и шататься в стороны. Кестеру пришлось сбавить скорость. Зато он с еще большим напором брал повороты. Он уже не подчинялся разуму, им управлял только инстинкт. Фары высвечивали повороты наполовину. Когда машина брала поворот, он не просматривался. Прожектор-искатель почти не помогал, — он давал слишком узкий сноп света. Врач молчал. Внезапно воздух перед фарами взвихрился и окрасился в бледно-серебристый цвет. Замелькали прозрачные клочья, похожие на облака. Это был единственный раз, когда, по словам Жаффе, Кестер выругался. Через минуту они неслись в густом тумане.

Кестер переключил фары на малый свет. Машина плыла в вате, проносились тени, деревья, смутные призраки в молочном море, не было больше шоссе, осталась случайность и приблизительность, тени, разраставшиеся и исчезавшие в реве мотора.

Когда через десять минут они вынырнули из тумана, лицо Кестера было землистым. Он взглянул на Жаффе и что-то пробормотал. Потом он дал полный газ и продолжал путь, прижавшись к рулю, холодный и снова овладевший собой...

* * *

Липкая теплынь разлилась по комнате, как свинец.

— Еще не прекратилось? — спросил я.

— Нет, — сказал врач.

Пат посмотрела на меня. Вместо улыбки у меня получилась гримаса.

— Еще полчаса, — сказал я.

Врач поднял глаза:

— Еще полтора часа, если не все два. Идет дождь. С тихим напевным шумом падали капли на листья и кусты в саду. Ослепленными глазами я вглядывался в тьму. Давно ли мы вставали по ночам, забирались в резеду и левкои и Пат распевала смешные детские песенки? Давно ли садовая дорожка сверкала белизной в лунном свете и Пат бегала среди кустов, как гибкое животное?..

В сотый раз я вышел на крыльцо. Я знал, что это бесцельно, но всё-таки ожидание как-то сокращалось. В воздухе висел туман. Я проклинал его; я понимал, каково было Кестеру. Сквозь теплую пелену донесся крик птицы.

— Заткнись! — проворчал я. Мне пришли на память рассказы о вещих птицах. — Ерунда! — громко сказал я.

Меня знобило. Где-то гудел жук, но он не приближался... он не приближался. Он гудел ровно и тихо: потом гудение исчезло; вот оно послышалось снова... вот опять... Я вдруг задрожал... это был не жук, а машина; где-то далеко она брала повороты на огромной скорости. Я словно окостенел и затаил дыхание, чтобы лучше слышать: снова... снова тихий, высокий звук, словно жужжание разгневанной осы. А теперь громче... я отчетливо различал высокий тон компрессора! И тогда натянутый до предела горизонт рухнул и провалился в мягкую бесконечность, погребая под собой ночь, боязнь, ужас, — я подскочил к двери и, держась за косяк, сказал:

— Они едут! Доктор, Пат, они едут. Я их уже слышу! В течение всего вечера врач считал меня сумасшедшим. Он встал и тоже прислушался.

— Это, вероятно, другая машина, — сказал он наконец.

— Нет, я узнаю мотор.

Он раздраженно посмотрел на меня. Видно, он считал себя специалистом по автомобилям. С Пат он обращался терпеливо и бережно, как мать; но стоило мне заговорить об автомобилях, как он начинал метать сквозь очки гневные искры и ни в чем не соглашался со мной.

— Невозможно, — коротко отрезал он и вернулся в комнату.

Я остался на месте, дрожа от волнения.

—  «Карл», «Карл»! — повторял я. Теперь чередовались приглушенные удары и взрывы. Машина, очевидно, уже была в деревне и мчалась с бешеной скоростью вдоль домов. Вот рев мотора стал тише; он слышался за лесом, а теперь он снова нарастал, неистовый и ликующий. Яркая полоса прорезала туман... Фары... Гром.. Ошеломленный врач стоял около меня. Слепящий свет стремительно надвигался на нас. Заскрежетали тормоза, а машина остановилась у калитки. Я побежал к ней. Профессор сошел с подножки. Он не обратил на меня внимания и направился прямо к врачу. За ним шел Кестер.

— Как Пат? — спросил он.

— Кровь еще идет.

— Так бывает, — сказал он. — Пока не надо беспокоиться.

Я молчал и смотрел на него.

— У тебя есть сигарета? — спросил он.

Я дал ему закурить.

— Хорошо, что ты приехал, Отто.

Он глубоко затянулся:

— Решил, так будет лучше.

— Ты очень быстро ехал.

— Да, довольно быстро. Туман немного помешал.

Мы сидели рядом и ждали.

— Думаешь, она выживет? — спросил я.

— Конечно. Такое кровотечение не опасно. — Она никогда ничего не говорила мне об этом.

Кестер кивнул.

— Она должна выжить, Отто! — сказал я.

Он не смотрел на меня.

— Дай мне еще сигарету, — сказал он. — Забыл свои дома.

— Она должна выжить, — сказал я, — иначе всё полетит к чертям.

Вышел профессор. Я встал.

— Будь я проклят, если когда-нибудь еще поеду с вами, — сказал он Кестеру.

— Простите меня, — сказал Кестер, — это жена моего друга.

— Вот как! — сказал Жаффе.

— Она выживет? — спросил я.

Он внимательно посмотрел на меня. Я отвел глаза и сторону.

— Думаете, я бы стоял тут с вами так долго, если бы она была безнадежна? — сказал он.

Я стиснул зубы и сжал кулаки. Я плакал.

— Извините, пожалуйста, — сказал я, — но всё это произошло слишком быстро.

— Такие вещи только так и происходят, — сказал Жаффе и улыбнулся.

— Не сердись на меня, Отто, что я захныкал, — сказал я.

Он повернул меня за плечи и подтолкнул в сторону двери:

— Войди в комнату. Если профессор позволит.

— Я больше не плачу, — сказал я. — Можно мне войти туда?

— Да, но не разговаривайте, — ответил Жаффе, — и только на минутку. Ей нельзя волноваться.

От слез я не видел ничего, кроме зыбкого светового пятна, мои веки дрожали, но я не решался вытереть глаза. Увидев этот жест, Пат подумала бы, что дело обстоит совсем плохо. Не переступая порога, я попробовал улыбнуться. Затем быстро повернулся к Жаффе и Кестеру.

— Хорошо, что вы приехали сюда? — спросил Кестер.

— Да, — сказал Жаффе, — так лучше.

— Завтра утром могу вас увезти обратно.

— Лучше не надо, — сказал Жаффе.

— Я поеду осторожно. — Нет, останусь еще на денек, понаблюдаю за ней. Ваша постель свободна? — обратился Жаффе ко мне. Я кивнул.

— Хорошо, тогда я сплю здесь. Вы сможете устроиться в деревне?

— Да. Приготовить вам зубную щетку и пижаму?

— Не надо. Имею всё при себе. Всегда готов к таким делам, хотя и не к подобным гонкам.

— Извините меня, — сказал Кестер, — охотно верю, что вы злитесь на меня.

— Нет, не злюсь, — сказал Жаффе.

— Тогда мне жаль, что я сразу не сказал вам правду. Жаффе рассмеялся:

— Вы плохо думаете о врачах. А теперь можете идти и не беспокоиться. Я остаюсь здесь.

Я быстро собрал постельные принадлежности. Мы с Кестером отправились в деревню.

— Ты устал? — спросил я.

— Нет, — сказал он, — давай посидим еще где-нибудь. Через час я опять забеспокоился.

— Если он остается, значит это опасно, Отто, — сказал я. — Иначе он бы этого не сделал...

— Думаю, он остался из предосторожности, — ответил Кестер. — Он очень любит Пат. Когда мы ехали сюда, он говорил мне об этом. Он лечил еще ее мать...

— Разве и она болела этим?..

— Не знаю, — поспешно ответил Кестер, — может быть, чем-то другим. Пойдем спать?

— Пойди, Отто. Я еще взгляну на нее разок... так... издалека.

— Ладно. Пойдем вместе.

— Знаешь, Отто, в такую теплую погоду я очень люблю спать на воздухе. Ты не беспокойся. В последнее время я это делал часто.

— Ведь сыро.

— Неважно. Я подниму верх и посижу немного в машине.

— Хорошо. И я с удовольствием посплю на воздухе. Я понял, что мне от него не избавиться. Мы взяли несколько одеял и подушек и пошли обратно к «Карлу». Отстегнув привязанные ремни, мы откинули спинки передних сидений. Так можно было довольно прилично устроиться. — Лучше, чем иной раз на фронте, — сказал Кестлер. Яркое пятно окна светило сквозь мглистый воздух. Несколько раз за стеклом мелькнул силуэт Жаффе. Мы выкурили целую пачку сигарет. Потом увидели, что большой свет в комнате выключили и зажгли маленькую ночную лампочку.

— Слава богу, — сказал я.

На брезентовый верх падали капли. Дул слабый ветерок. Стало свежо.

— Возьми у меня еще одно одеяло, — сказал я,

— Нет, не надо, мне тепло.

— Замечательный парень этот Жаффе, правда?

— Замечательный и, кажется, очень дельный.

— Безусловно.

* * *

Я очнулся от беспокойного полусна. Брезжил серый, холодный рассвет. Кестер уже проснулся.

— Ты не спал, Отто?

— Спал.

Я выбрался из машины и прошел по дорожке к окну. Маленький ночник всё еще горел. Пат лежала в постели с закрытыми глазами. Кровотечение прекратилось, но она была очень бледна. На мгновение я испугался: мне показалось, что она умерла. Но потом я заметил слабое движение ее правой руки. В ту же минуту Жаффе, лежавший на второй кровати, открыл глаза. Успокоенный, я быстро отошел от окна, — он следил за Пат.

— Нам лучше исчезнуть, — сказал я Кестеру, — а то он подумает, что мы его проверяем.

— Там всё в порядке? — спросил Отто.

— Да, насколько я могу судить. У профессора сон правильный: такой человек может дрыхнуть при ураганном огне, но стоит мышонку зашуршать у его вещевого мешка — и он сразу просыпается.

— Можно пойти выкупаться, — сказал Кестер. — Какой тут чудесный воздух! — Он потянулся.

— Пойди.

— Пойдем со мной.

Серое небо прояснялось. В разрывы облаков хлынули оранжево-красные полосы. Облачная завеса у горизонта приподнялась, и за ней показалась светлая бирюза воды. Мы прыгнули в воду и поплыли. Вода светилась серыми и красными переливами.

Потом мы пошли обратно. Фройляйн Мюллер уже была на ногах. Она срезала на огороде петрушку. Услышав мой голос, она вздрогнула. Я смущенно извинился за вчерашнюю грубость. Она разрыдалась:

— Бедная дама. Она так хороша и еще так молода.

— Пат доживет до ста лет, — сказал я, досадуя на то, что хозяина плачет, словно Пат умирает. Нет, она не может умереть. Прохладное утро, ветер, и столько светлой, вспененной морем жизни во мне, — нет, Пат не может умереть... Разве только если я потеряю мужество. Рядом был Кестер, мой товарищ; был я — верный товарищ Пат. Сначала должны умереть мы. А пока мы живы, мы ее вытянем. Так было всегда. Пока жив Кестер, я не мог умереть. А пока живы мы оба, Пат не умрет.

— Надо покоряться судьбе, — сказала старая фройляйн, обратив ко мне свое коричневое лицо, сморщенное, как печеное яблоко. В ее словах звучал упрек. Вероятно, ей вспомнились мои проклятья.

— Покоряться? — спросил я. — Зачем же покоряться? Пользы от этого нет. В жизни мы платим за всё двойной и тройной ценой. Зачем же еще покорность?

— Нет, нет... так лучше.

«Покорность, — подумал я. — Что она изменяет? Бороться, бороться — вот единственное, что оставалось в этой свалке, в которой в конечном счете так или иначе будешь побежден. Бороться за то немногое, что тебе дорого. А покориться можно и в семьдесят лет».

Кестер сказал ей несколько слов. Она улыбнулась и спросила, чего бы ему хотелось на обед.

— Вот видишь, — сказал Отто, — что значит возраст: то слёзы, то смех, — как всё это быстро сменяется. Без заминок. Вероятно, и с нами так будет, — задумчиво произнес он.

Мы бродили вокруг дома.

— Я радуюсь каждой липшей минуте ее сна, — сказал я.

Мы снова пошли в сад. Фройляйн Мюллер приготовила нам завтрак. Мы выпили горячего черного кофе. Взошло солнце. Сразу стало тепло. Листья на деревьях искрились от света и влаги. С моря доносились крики чаек. Фройляйн Мюллер поставила на стол букет роз. — Мы дадим их ей потом, — сказала она. Аромат роз напоминал детство, садовую ограду...

— Знаешь, Отто, — сказал я, — у меня такое чувство, будто я сам болел. Всё-таки мы уже не те, что прежде. Надо было вести себя спокойнее, разумнее. Чем спокойнее держишься, тем лучше можешь помогать другим.

— Это не всегда получается, Робби. Бывало такое и со мной. Чем дольше живешь, тем больше портятся нервы. Как у банкира, который терпит всё новые убытки.

В эту минуту открылась дверь. Вышел Жаффе в пижаме.

— Хорошо, хорошо! — сказал он, увидев, что я чуть не опрокинул стол. — Хорошо, насколько это возможно.

— Можно мне войти?

— Нет еще. Теперь там горничная. Уборка и всё такое.

Я налил ему кофе. Он прищурился на солнце и обратился к Кестеру:

— Собственно, я должен благодарить вас. По крайней мере выбрался на денек к морю.

— Вы могли бы это делать чаще, — сказал Кестер. — Выезжать с вечера и возвращаться к следующему вечеру,

— Мог бы, мог бы... — ответил Жаффе. — Вы не успели заметить, что мы живем в эпоху полного саморастерзания? Многое, что можно было бы сделать, мы не делаем, сами не зная почему. Работа стала делом чудовищной важности: так много людей в наши дни лишены ее, что мысли о ней заслоняют всё остальное. Как здесь хорошо! Я не видел этого уже несколько лет. У меня две машины, квартира в десять комнат и достаточно денег. А толку что? Разве всё это сравнятся с таким летним утром! Работа — мрачная одержимость. Мы предаемся труду с вечной иллюзией, будто со временем всё станет иным. Никогда ничто не изменится. И что только люди делают из своей жизни, — просто смешно!

— По-моему, врач — один из тех немногих людей, которые знают, зачем они живут, — сказал я. — Что же тогда говорить какому-нибудь бухгалтеру?

— Дорогой друг, — возразил мне Жаффе, — ошибочно предполагать, будто все люди обладают одинаковой способностью чувствовать.

— Верно, — сказал Кестер, — но ведь люди обрели свои профессии независимо от способности чувствовать. — Правильно, — ответил Жаффе. — Это сложный вопрос. — Он кивнул мне: — Теперь можно. Только тихонько, не трогайте ее, не заставляйте разговаривать...

Она лежала на подушках, обессиленная, словно ее ударом сбили с ног. Ее лицо изменилось: глубокие синие тени залегли под глазами, губы побелели. Но глаза были по-прежнему большие и блестящие. Слишком большие и слишком блестящие.

Я взял ее руку, прохладную и бледную.

— Пат, дружище, — растерянно сказал я и хотел подсесть к пей. Но тут я заметил у окна горничную. Она с любопытством смотрела на меня. — Выйдите отсюда, — с досадой сказал я.

— Я еще должна затянуть гардины, — ответила она.

— Ладно, кончайте и уходите.

Она затянула окно желтыми гардинами, но не вышла, а принялась медленно скреплять их булавками.

— Послушайте, — сказал я, — здесь вам не театр. Немедленно исчезайте!

Она неуклюже повернулась:

— То прикалывай их, то не надо.

— Ты просила ее об этом? — спросил я Пат.

Она кивнула.

— Больно смотреть на свет?

Она покачала головой.

— Сегодня не стоит смотреть на меня при ярком свете...

— Пат, — сказал я испуганно, — тебе пока нельзя разговаривать! Но если дело в этом...

Я открыл дверь, и горничная наконец вышла. Я вернулся к постели. Моя растерянность прошла. Я даже был благодарен горничной. Она помогла мне преодолеть первую минуту. Было всё-таки ужасно видеть Пат в таком состоянии.

Я сел на стул.

— Пат, — сказал я, — скоро ты снова будешь здорова...

Ее губы дрогнули:

— Уже завтра...

— Завтра нет, но через несколько дней. Тогда ты сможешь встать, и мы поедем домой. Не следовало ехать сюда, здешний климат слишком суров для тебя. — Ничего, — прошептала она. — Ведь я не больна. Просто несчастный случай...

Я посмотрел на нее. Неужели она и вправду не знала, что больна? Или не хотела знать? Ее глаза беспокойно бегали.

— Ты не должен бояться... — сказала она шепотом. Я не сразу понял, что она имеет в виду и почему так важно, чтобы именно я не боялся. Я видел только, что она взволнована. В ее глазах была мука и какая-то странная настойчивость. Вдруг меня осенило. Я понял, о чем она думала. Ей казалось, что я боюсь заразиться.

— Боже мой, Пат, — сказал я, — уж не поэтому ли ты никогда не говорила мне ничего?

Она не ответила, но я видел, что это так.

— Чёрт возьми, — сказал я, — кем же ты меня, собственно, считаешь?

Я наклонился над ней.

— Полежи-ка минутку совсем спокойно... не шевелись... — Я поцеловал ее в губы. Они были сухи и горячи. Выпрямившись, я увидел, что она плачет. Она плакала беззвучно. Лицо ее было неподвижно, из широко раскрытых глаз непрерывно лились слёзы.

— Ради бога, Пат...

— Я так счастлива, — сказала она.

Я стоял и смотрел на нее. Она сказала только три слова. Но никогда еще я не слыхал, чтобы их так произносили. Я знал женщин, но встречи с ними всегда были мимолетными, — какие-то приключения, иногда яркие часы, одинокий вечер, бегство от самого себя, от отчаяния, от пустоты. Да я и не искал ничего другого; ведь я знал, что нельзя полагаться ни на что, только на самого себя и в лучшем случае на товарища. И вдруг я увидел, что значу что-то для другого человека и что он счастлив только оттого, что я рядом с ним. Такие слова сами но себе звучат очень просто, но когда вдумаешься в них, начинаешь понимать, как всё это бесконечно важно. Это может поднять бурю в душе человека и совершенно преобразить его. Это любовь и всё-таки нечто другое. Что-то такое, ради чего стоит жить. Мужчина не может жить для любви. Но жить для другого человека может.

Мне хотелось сказать ей что-нибудь, но я не мог. Трудно найти слова, когда действительно есть что сказать. И даже если нужные слова приходят, то стыдишься их произнести. Все эти слова принадлежат прошлым столетиям. Наше время не нашло еще слов для выражения своих чувств. Оно умеет быть только развязным, всё остальное — искусственно.

— Пат, — сказал я, — дружище мой отважный... В эту минуту вошел Жаффе. Он сразу оценил ситуацию.

— Добился своего! Великолепно! — заворчал он. — Этого я и ожидал.

Я хотел ему что-то ответить, но он решительно выставил меня.

XVII

Прошли две недели. Пат поправилась настолько, что мы могли пуститься в обратный путь. Мы упаковали чемоданы и ждали прибытия Ленца. Ему предстояло увезти машину. Пат и я собирались поехать поездом.

Был теплый пасмурный день. В небе недвижно повисли ватные облака, горячий воздух дрожал над дюнами, свинцовое море распласталось в светлой мерцающей дымке.

Готтфрид явился после обеда. Еще издалека я увидел его соломенную шевелюру, выделявшуюся над изгородями. И только когда он свернул к вилле фройляйн Мюллер, я заметил, что он был не один, — рядом с ним двигалось какое-то подобие автогонщика в миниатюре: огромная клетчатая кепка, надетая козырьком назад, крупные защитные очки, белый комбинезон и громадные уши, красные и сверкающие, как рубины.

— Бог мой, да ведь это Юпп! — удивился я.

— Собственной персоной, господин Локамп, — ответил Юпп.

— Как ты вырядился! Что это с тобой случилось?

— Сам видишь, — весело сказал Ленц, пожимая мне руку. — Он намерен стать гонщиком. Уже восемь дней я обучаю его вождению. Вот он и увязался за мной. Подходящий случай для первой междугородной поездки.

— Справлюсь как следует, господин Локамп! — с горячностью заверил меня Юпп.

— Еще как справится! — усмехнулся Готтфрид. — Я никогда еще не видел такой мании преследования! В первый же день он попытался обогнать на нашем добром старом такси мерседес с компрессором. Настоящий маленький сатана.

Юпп вспотел от счастья и с обожанием взирал на Ленца:

— Думаю, что сумел бы обставить этого задаваку, господин Ленц! Я хотел прижать его на повороте. Как господин Кестер.

Я расхохотался:

— Неплохо ты начинаешь, Юпп.

Готтфрид смотрел на своего питомца с отеческой гордостью:

— Сначала возьми-ка чемоданы и доставь их на вокзал.

— Один? — Юпп чуть не взорвался от волнения. — Господин Ленц, вы разрешаете мне поехать одному на вокзал?

Готтфрид кивнул, и Юпп опрометью побежал к дому.

* * *

Мы сдали багаж. Затем мы вернулись за Пат и снова поехали на вокзал. До отправления оставалось четверть часа. На пустой платформе стояло несколько бидонов с молоком.

— Вы поезжайте, — сказал я, — а то доберетесь очень поздно.

Юпп, сидевший за рулем, обиженно посмотрел на меня.

— Такде замечания тебе не нравятся, не так ли? — спросил его Ленц.

Юпп выпрямился.

— Господин Локамп, — сказал он с упреком, — я произвел тщательный расчет маршрута. Мы преспокойно доедем до мастерской к восьми часам.

— Совершенно верно! — Ленц похлопал его по плечу. — Заключи с ним пари, Юпп. На бутылку сельтерской воды.

— Только не сельтерской воды, — возразил Юпп. — Я не задумываясь готов рискнуть пачкой сигарет. Он вызывающе посмотрел на меня.

— А ты знаешь, что дорога довольно неважная? — спросил я.

— Всё учтено, господин Локамп! — А о поворотах ты тоже подумал?

— Повороты для меня ничто. У меня нет нервов.

— Ладно, Юпп, — сказал я серьезно. — Тогда заключим пари. Но господин Ленц не должен садиться за руль на протяжении всего пути.

Юпп прижал руку к сердцу:

— Даю честное слово!

— Ладно, ладно. Но скажи, что это ты так судорожно сжимаешь в руке?

— Секундомер. Буду в дороге засекать время. Хочу посмотреть, на что способен ваш драндулет. Ленц улыбнулся:

— Да, да, ребятки. Юпп оснащен первоклассно. Думаю, наш старый бравый ситроэн дрожит перед ним от страха, все поршни в нем трясутся.

Юпп пропустил иронию мимо ушей. Он взволнованно теребил кепку:

— Что же, двинемся, господин Ленц? Пари есть пари!

— Ну конечно, мой маленький компрессор! До свиданья, Пат! Пока, Робби! — Готтфрид сел в машину. — Вот как, Юпп! А теперь покажи-ка этой даме, как стартует кавалер и будущий чемпион мира!

Юпп надвинул очки на глаза, подмигнул нам и, как заправский гонщик, включив первую скорость, лихо поехал по булыжнику.

* * *

Мы посидели еще немного на скамье перед вокзалом. Жаркое белое солнце пригревало деревянную ограду платформы. Пахло смолой и солью. Пат запрокинула голову и закрыла глаза. Она сидела не шевелясь, подставив лицо солнцу.

— Ты устала? — спросил я. Она покачала головой:

— Нет, Робби.

— Бот идет поезд, — сказал я.

Маленький черный паровоз, затерявшийся в бескрайнем дрожащем мареве, пыхтя подошел к вокзалу. Мы сели в вагон. Было почти пусто. Вскоре поезд тронулся. Густой дым от паровоза неподвижно повис в воздухе. Медленно проплывал знакомый ландшафт, деревня с коричневыми соломенными крышами, луга с коровами и лошадьми, лес и потом домик фройляйн Мюллер в лощине за дюнами, уютный, мирный и словно заспанный.

Пат стояла рядом со мной у окна и смотрела в сторону домика. На повороте мы приблизились к нему. Мы отчетливо увидели окна нашей комнаты. Они были открыты, и с подоконников свисало постельное белье, ярко освещенное солнцем.

— Вот и фройляйн Мюллер, — сказала Пат.

— Правда!

Она стояла у входа и махала рукой. Пат достала носовой платок, и он затрепетал на ветру.

— Она не видит, — сказал я, — платочек слишком мал и тонок. Вот, возьми мой.

Она взяла мой платок и замахала им. Фройляйн Мюллер энергично ответила.

Постепенно поезд втянулся в открытое поле. Домик скрылся, и дюны остались позади. Некоторое время за черной полосой леса мелькало сверкающее море. Оно мигало, как усталый, бодрствующий глаз. Потом пошли нежные золотисто-зеленые поля, мягкое колыхание кодосьев, тянувшихся до горизонта.

Пат отдала мне платок и села в угол купе. Я поднял окно. «Кончилось! — подумал я. — Слава богу, кончилось! Всё это было только сном! Проклятым злым сном!»

* * *

К шести мы прибыли в город. Я взял такси и погрузил в него чемоданы. Мы поехали к Пат.

— Ты поднимешься со мной? — спросила она.

— Конечно.

Я проводил ее в квартиру, потом спустился вниз, чтобы вместе с шофёром принести чемоданы. Когда я вернулся, Пат всё еще стояла в передней. Она разговаривала с подполковником фон Гаке и его женой.

Мы вошли в ее комнату. Был светлый ранний вечер. Па столе стояла ваза с красными розами. Пат подошла к окну и выглянула на улицу. Потом она обернулась ко мне:

— Сколько мы были в отъезде, Робби?

— Ровно восемнадцать дней.

— Восемнадцать дней? А мне кажется, гораздо дольше.

— И мне. Но так бывает всегда, когда выберешься куда-нибудь из города. Она покачала головой:

— Нет, я не об этом...

Она отворила дверь на балкон и вышла. Там стоял белый шезлонг. Притянув его к себе, она молча посмотрела на него.

В комнату она вернулась с изменившимся лицом и потемневшими глазами.

— Посмотри, какие розы, — сказал я. — Их прислал Кестер. Вот его визитная карточка.

Пат взяла карточку и положила на стол. Она смотрела на розы, и я понял, что она их почти не замечает и всё еще думает о шезлонге. Ей казалось, что она уже избавилась от него, а теперь он, возможно, должен был снова стать частью ее жизни.

Я не стал ей мешать и больше ничего не сказал. Не стоило отвлекать ее. Она сама должна была справиться со своим настроением, и мне казалось, что ей это легче именно теперь, когда я рядом. Слова были бесполезны. В лучшем случае она бы успокоилась ненадолго, но потом все эти мысли прорвались бы снова и, быть может, гораздо мучительнее.

Она постояла около стола, опираясь на него и опустив голову. Потом посмотрела на меня. Я молчал. Она медленно обошла вокруг стола и положила мне руки па плечи.

— Дружище мой, — сказал я.

Она прислонилась ко мне. Я обнял ее;

— А теперь возьмемся за дело.

Она кивнула и откинула волосы назад:

— Просто что-то нашло на меня... на минутку...

— Конечно.

Постучали в дверь. Горничная вкатила чайный столик.

— Вот это хорошо, — сказала Пат.

— Хочешь чаю? — спросил я.

— Нет, кофе, хорошего, крепкого кофе. Я побыл с ней еще полчаса. Потом ее охватила усталость. Ото было видно по глазам.

— Тебе надо немного поспать, — предложил я. — А ты?

— Я пойду домой и тоже вздремну. Через два часа зайду за тобой, пойдем ужинать.

— Ты устал? — спросила она с сомнением. — Немного. В поезде было жарко. Мне еще надо будет заглянуть в мастерскую.

Больше она ни о чем не спрашивала. Она изнемогала от усталости. Я уложил ее в постель и укрыл. Она мгновенно уснула. Я поставил около нее розы и визитную карточку Кестера, чтобы ей было о чем думать, когда проснется. Потом я ушел.

* * *

По пути я остановился у телефона-автомата. Я решил сразу же переговорить с Жаффе. Звонить из дому было трудно: в пансионе любили подслушивать.

Я снял трубку и назвал номер клиники. К аппарату подошел Жаффе.

— Говорит Локамп, — сказал я, откашливаясь. — Мы сегодня вернулись. Вот уже час, как мы в городе.

— Вы приехали на машине? — спросил Жаффе.

— Нет, поездом.

— Так... Ну, как дела?

— Хороши, — сказал я.

Он помолчал немного.

— Завтра я зайду к фройляйн Хольман. В одиннадцать часов утра. Вы сможете ей передать?

— Нет, — сказал я. — Я не хотел бы, чтобы она знала о моем разговоре с вами. Она, вероятно, сама позвонит завтра. Может быть, вы ей тогда и скажете.

— Хорошо. Сделаем так. Я скажу ей.

Я механически отодвинул в сторону толстую захватанную телефонную книгу. Она лежала на небольшой деревянной полочке. Стенка над ней была испещрена телефонными номерами, записанными карандашом.

— Можно мне зайти к вам завтра днем? — спросил я. Жаффе не ответил.

— Я хотел бы узнать, как она.

— Завтра я вам еще ничего не смогу ответить, — сказал Жаффе. — Надо понаблюдать за ней по крайней мере в течение недели. Я сам извещу вас.

— Спасибо. — Я никак не мог оторвать глаз от полочки. Кто-то нарисовал на ней толстую девочку в большой соломенной шляпе. Тут же было написано: «Элла дура! «

— Нужны ли ей теперь какие-нибудь специальные процедуры? — спросил я.

— Это я увижу завтра. Но мне кажется, что дома ей обеспечен неплохой уход. — Не знаю. Я слышал, что ее соседи собираются на той неделе уехать. Тогда она останется вдвоем с горничной.

— Вот как? Ладно, завтра поговорю с ней и об этом. Я снова закрыл рисунок на полочке телефонной книгой:

— Вы думаете, что она... что может повториться такой припадок?

Жаффе чуть помедлил с ответом.

— Конечно, это возможно, — сказал он, — но маловероятно. Скажу вам точнее, когда подробно осмотрю ее. Я вам позвоню.

— Да, спасибо.

Я повесил трубку. Выйдя из будки, я постоял еще немного на улице. Было пыльно и душно. Потом я пошел домой.

* * *

В дверях я столкнулся с фрау Залевски. Она вылетела из комнаты фрау Бендер, как пушечное ядро. Увидев меня, она остановилась:

— Что, уже приехали?

— Как видите. Ничего нового?

— Ничего. Почты никакой... А фрау Бендер выехала.

— Бог как? Почему же?

Фрау Залевски уперлась руками в бёдра:

— Потому что везде есть негодяи. Она отправилась в христианский дом призрения, прихватив с собой кошку и капитал в целых двадцать шесть марок.

Она рассказала, что приют, в котором фрау Бендер ухаживала за младенцами, обанкротился. Священник, возглавлявший его, занялся биржевыми спекуляциями и прогорел на них. Фрау Бендер уволили, не выплатив ей жалованья за два месяца.

— Она нашла себе другую работу? — спросил я, не подумав.

Фрау Залевски только посмотрела на меня.

— Ну да, конечно не нашла, — сказал я.

— Я ей говорю: оставайтесь здесь, с платой за квартиру успеется. Но она не захотела.

— Бедные люди в большинстве случаев честны, — сказал я. — Кто поселится в ее комнате?

— Хассе. Она им обойдется дешевле. — А с их прежней комнатой что будет?

Она пожала плечами:

— Посмотрим. Больших надежд на новых квартирантов у меня нет.

— Когда она освободится?

— Завтра. Хассе уже переезжают.

Мне вдруг пришла в голову мысль.

— А сколько стоит эта комната? — спросил я.

— Семьдесят марок.

— Слишком дорого.

— По утрам кофе, две булочки и большая порция масла.

— Тогда это тем более дорого. От кофе, который готовит Фрида, я отказываюсь. Вычтите стоимость завтраков. Пятьдесят марок, и ни пфеннига больше.

— А вы разве хотите ее снять? — спросила фрау Залевски.

— Может быть.

Я пошел в свою комнату и внимательно осмотрел дверь, соединявшую ее с комнатой Хассе. Пат в пансионе фрау Залевски! Нет, это плохо придумано. И всё же я постучался к Хассе.

В полупустой комнате перед зеркалом сидела фрау Хассе и пудрилась. На ней была шляпа.

Я поздоровался с ней, разглядывая комнату. Оказалось, что она больше, чем я думал. Теперь, когда часть мебели вынесли, это было особенно заметно. Одноцветные светлые обои почти новые, двери и окна свежевыкрашены; к тому же, очень большой и приятный балкон.

— Вероятно, вы уже знаете о его новой выдумке, — сказала фрау Хассе. — Я должна переселиться в комнату напротив, где жила эта знаменитая особа! Какой позор.

— Позор? — спросил я.

— Да, позор, — продолжала она взволнованно. — Вы ведь знаете, что мы не переваривали друг друга, а теперь Хассе заставляет меня жить в ее комнате без балкона и с одним окном. И всё только потому, что это дешевле! Представляете себе, как она торжествует в своем доме призрения!

— Не думаю, чтобы она торжествовала!

— Нет, торжествует, эта так называемая нянечка, ухаживающая за младенцами, смиренная голубица, прошедшая сквозь все огни и воды! А тут еще рядом эта кокотка, эта Эрна Бениг! И кошачий запах!

Я изумленно взглянул на нее. Голубица, прошедшая сквозь огни и воды! Как это странно: люди находят подлинно свежие и образные выражения только когда ругаются. Вечными и неизменными остаются слова любви, но как пестра и разнообразна шкала ругательств!

— А ведь кошки очень чистоплотные и красивые животные, — сказал я. — Кстати, я только что заходил в эту комнату. Там не пахнет кошками.

— Да? — враждебно воскликнула фрау Хассе и поправила шляпку. — Это, вероятно, зависит от обоняния. Но я и но подумаю заниматься этим переездом, пальцем не шевельну! Пускай себе сам перетаскивает мебель! Пойду погуляю! Хоть это хочу себе позволить при такой собачьей жизни!

Она встала. Ее расплывшееся лицо дрожало от бешенства, и с него осыпалась пудра. Я заметил, что она очень ярко накрасила губы и вообще расфуфырилась вовсю. Когда она прошла мимо меня, шурша платьем, от нее пахло, как от целого парфюмерного магазина.

Я озадаченно поглядел ей вслед. Потом опять подробно осмотрел комнату, прикидывая, как бы получше расставить мебель Пат. Но сразу же отбросил эти мысли. Пат здесь, всегда здесь, всегда со мной, — этого я не мог себе представить! Будь она здорова, мне такая мысль вообще бы в голову не пришла. Ну, а если всё-таки... Я отворил дверь на балкон и измерил его, но одумался, покачал головой и вернулся к себе.

* * *

Когда я вошел к Пат, она еще спала. Я тихонько опустился в кресло у кровати, но она тут же проснулась.

— Жаль, я тебя разбудил, — сказал я.

— Ты всё время был здесь? — спросила она.

— Нет. Только сейчас вернулся.

Она потянулась и прижалась лицом к моей руке:

— Это хорошо. Не люблю, чтобы на меня смотрели, когда я сплю!

— Это я понимаю. И я не люблю. Я и не собирался подглядывать за тобой. Просто не хотел будить. Не поспать ли тебе еще немного? — Нет, я хорошо выспалась. Сейчас встану. Пока она одевалась, я вышел в соседнюю комнату. На улице становилось темно. Из полуоткрытого окна напротив доносились квакающие звуки военного марша. У патефона хлопотал лысый мужчина в подтяжках. Окончив крутить ручку, он принялся ходить взад и вперед по комнате, выполняя в такт музыке вольные движения. Его лысина сияла в полумраке, как взволнованная луна. Я равнодушно наблюдал за ним. Меня охватило чувство пустоты и печали.

Вошла Пат. Она была прекрасна и свежа. От утомления и следа не осталось.

— Ты блестяще выглядишь, — удивленно сказал я.

— Я и чувствую себя хорошо, Робби. Как будто проспала целую ночь. У меня всё быстро меняется.

— Да, видит бог. Иногда так быстро, что и не уследить.

Она прислонилась к моему плечу и посмотрела на меня:

— Слишком быстро, Робби?

— Нет. Просто я очень медлительный человек. Правда, я часто бываю не в меру медлительным, Пат? Она улыбнулась:

— Что медленно — то прочно. А что прочно — хорошо.

— Я прочен, как пробка на воде.

Она покачала головой:

— Ты гораздо прочнее, чем тебе кажется. Ты вообще не знаешь, какой ты. Я редко встречала людей, которые бы так сильно заблуждались относительно себя, как ты.

Я отпустил ее.

— Да, любимый, — сказала она и кивнула головой, — это действительно так. А теперь пойдем ужинать.

— Куда же мы пойдем? — спросил я.

— К Альфонсу. Я должна увидеть всё это опять. Мне кажется, будто я уезжала на целую вечность.

— Хорошо! — сказал я. — А аппетит у тебя соответствующий! К Альфонсу надо приходить очень голодными.

Она рассмеялась:

— У меня зверский аппетит.

— Тогда пошли!

Я вдруг очень обрадовался.

* * *

Наше появление у Альфонса оказалось сплошным триумфом. Он поздоровался с нами, тут же исчез и вскоре вернулся в белом воротничке и зеленом в крапинку галстуке. Даже ради германского кайзера он бы так не вырядился. Он и сам немного растерялся от этих неслыханных признаков декаданса.

— Итак, Альфонс, что у вас сегодня хорошего? — спросила Пат и положила руки на стол.

Альфонс осклабился, чуть открыл рот и прищурил глаза:

— Вам повезло! Сегодня есть раки!

Он отступил на шаг, чтобы посмотреть, какую это вызвало реакцию. Мы, разумеется, были потрясены.

— И, вдобавок, найдется молодое мозельское вино, — восхищенно прошептал он и отошел еще на шаг. В ответ раздались бурные аплодисменты, они послышались и в дверях. Там стоял последний романтик с всклокоченной желтой копной волос, с опаленным носом и, широко улыбаясь, тоже хлопал в ладоши.

— Готтфрид! — вскричал Альфонс. — Ты? Лично? Какой день! Дай прижать тебя к груди!

— Сейчас ты получишь удовольствие, — сказал я Пат. Они бросились друг другу в объятия. Альфонс хлопал Ленца по спине так, что звенело, как в кузне.

— Ганс, — крикнул он затем кельнеру, — принеси нам «Наполеон»!

Он потащил Готтфрида к стойке. Кельнер принес большую запыленную бутылку. Альфонс налил две рюмки:

— Будь здоров, Готтфрид, свинья ты жареная, черт бы тебя побрал!

— Будь здоров, Альфонс, старый каторжник!

Оба выпили залпом свои рюмки.

— Первоклассно! — сказал Готтфрид. — Коньяк для мадонн!

— Просто стыдно пить его так! — подтвердил Альфонс.

— А как же пить его медленно, когда так радуешься! Давай выпьем еще по одной! — Ленц налил снова и поднял рюмку. — Ну ты, проклятая, неверная тыква! — зауохотал он. — Мой любимый старый Альфонс!

У Альфонса навернулись слёзы на глаза. — Еще по одной, Готтфрид! — сказал он, сильно волнуясь.

— Всегда готов! — Ленц подал ему рюмку. — От такого коньяка я откажусь не раньше, чем буду валяться на полу и не смогу поднять головы!

— Хорошо сказано! — Альфонс налил по третьей. Чуть задыхаясь, Ленц вернулся к столику. Он вынул часы:

— Без десяти восемь ситроэн подкатил к мастерской. Что вы на это скажете?

— Рекорд, — ответила Пат. — Да здравствует Юпп! Я ему тоже подарю коробку сигарет.

— А ты за это получишь лишнюю порцию раков! — заявил Альфонс, не отступавший ни на шаг от Готтфрида. Потом он роздал нам какие-то скатёрки. — Снижайте пиджаки и повяжите эти штуки вокруг шеи. Дама не будет возражать, не так ли?

— Считаю это даже необходимым, — сказала Пат. Альфонс обрадованно кивнул головой:

— Вы разумная женщина, я знаю. Раки нужно есть с вдохновением, не боясь испачкаться. — Он широко улыбнулся. — Вам я, конечно, дам нечто поэлегантнее.

Кельнер Ганс принес белоснежный кухонный халат. Альфонс развернул его и помог Пат облачиться.

— Очень вам идет, — сказал он одобрительно.

— Крепко, крепко! — ответила она смеясь.

— Мне приятно, что вы это запомнили, — сказал Альфонс, тая от удовольствия. — Душу мне согреваете.

— Альфонс! — Готтфрид завязал скатёрку на затылке так, что кончики торчали далеко в стороны. — Пока что всё здесь напоминает салон для бритья.

— Сейчас всё изменится. Но сперва немного искусства.

Альфонс подошел к патефону. Вскоре загремел хор пилигримов из «Тангейзера». Мы слушали и молчали.

Едва умолк последний звук, как отворилась дверь из кухни и вошел кельнер Ганс, неся миску величиной с детскую ванну. Она была полна дымящихся раков. Кряхтя от натуги, он поставил ее на стол.

— Принеси салфетку и для меня, — сказал Альфонс.

— Ты будешь есть с нами? Золотко ты мое! — воскликнул Ленц. — Какая честь!

— Если дама не возражает. — Напротив, Альфонс!

Пат подвинулась, и он сел возле нее.

— Хорошо, что я сижу рядом с вами, — сказал он чуть растерянно. — Дело в том, что я расправляюсь с ними довольно быстро, а для дамы это весьма скучное занятие.

Он выхватил из миски рака и с чудовищной быстротой стал разделывать его для Пат. Он действовал своими огромными ручищами так ловко и изящно, что Паг оставалось только брать аппетитные куски, протягиваемые ей на вилке, и съедать их.

— Вкусно? — спросил он.

— Роскошно! — Она подняла бокал. — За вас, Альфонс.

Альфонс торжественно чокнулся с ней и медленно выпил свой бокал. Я посмотрел на нее. Мне не хотелось, чтобы она пила спиртное. Она почувствовала мой взгляд.

— За тебя, Робби, — сказала она.

Она сияла очарованием и радостью.

— За тебя, Пат, — сказал я и выпил.

— Ну, не чудесно ли здесь? — спросила она, всё еще глядя на меня.

— Изумительно! — Я снова налил себе. — Салют, Пат! Ее лицо просветлело:

— Салют, Робби! Салют, Готтфрид!

Мы выпили.

— Доброе вино! — сказал Ленц.

— Прошлогодний «Граахский Абтсберг», — объяснил Альфонс. — Рад; что ты оценил его!

Он взял другого рака и протянул Пат раскрытую клешню.

Она отказалась:

— Съешьте его сами, Альфонс, а то вам ничего не достанется.

— Потом. Я ем быстрее всех вас. Наверстаю.

— Ну, хорошо. — Она взяла клешню. Альфонс таял от удовольствия и продолжал угощать ее. Казалось, что старая огромная сова кормит птенчика в гнезде.

* * *

Перед уходом мы выпили еще по рюмке «Наполеона». Потом стали прощаться с Альфонсом. Пат была счастлива. — Было чудесно! — сказала она, протягивая Альфонсу руку. — Я вам очень благодарна, Альфонс. Правда, всё было чудесно!

Альфонс что-то пробормотал и поцеловал ей руку. Ленц так удивился, что глаза у него полезли на лоб.

— Приходите поскорее опять, — сказал Альфонс. — И ты тоже, Готтфрид.

На улице под фонарем стоял наш маленький, всеми покинутый ситроэн.

— О! — воскликнула Пат. — Ее лицо исказила судорога.

— После сегодняшнего пробега я окрестил его Геркулесом! — Готтфрид распахнул дверцу. — Отвезти вас домой?

— Нет, — сказала Пат.

— Я так и думал. Куда же нам поехать?

— В бар. Или не стоит, Робби? — Она повернулась ко мне.

— Конечно, — сказал я. — Конечно, мы еще поедем в бар.

Мы не спеша поехали по улицам. Был теплый и ясный вечер. На тротуарах перед кафе сидели люди. Доносилась музыка. Пат сидела возле меня. Вдруг я подумал — не может она быть больна. От этой мысли меня обдало жаром. Какую-то минуту я считал ее совсем здоровой.

В баре мы застали Фердинанда и Валентина. Фердинанд был в отличном настроении. Он встал и пошел навстречу Пат:

— Диана, вернувшаяся из лесов под родную сень...

Она улыбнулась. Он обнял ее за плечи:

— Смуглая отважная охотница с серебряным луком! Что будем пить?

Готтфрид отстранил руку Фердинанда.

— Патетические люди всегда бестактны, — сказал он. — Даму сопровождают двое мужчин. Ты, кажется, не заметил этого, старый зубр!

— Романтики — всего лишь свита. Они могут следовать, но не сопровождать, — невозмутимо возразил Грау.

Ленц усмехнулся и обратился к Пат:

— Сейчас я вам приготовлю особую смесь. Коктейль «колибри», бразильский рецепт.

Он подошел к стойке, долго смешивал разные напитки и наконец принес коктейль. — Правится? — спросил он Пат.

— Для Бразилии слабовато, — ответила Пат.

Готтфрид рассмеялся:

— Между тем очень крепкая штука. Замешано на роме и водке.

Я сразу увидел, что там нет ни рома, ни водки.

Готтфрид смешал фруктовый, лимонный и томатный соки и, может быть, добавил каплю «Ангостура». Безалкогольный коктейль. Но Пат, к счастью, ничего не поняла.

Ей подали три больших коктейля «колибри», и она радовалась, что с ней не обращаются, как с больной. Через час мы вышли. В баре остался только Валентин. Об этом позаботился Ленц. Он посадил Фердинанда в ситроэн и уехал. Таким образом, Пат не могла подумать, что мы уходим раньше других. Всё это было очень трогательно, во мне стало на минуту страшно тяжело.

Пат взяла меня под руку. Она шла рядом своей грациозной, гибкой походкой, я ощущал тепло ее руки, видел, как по ее оживленному лицу скользили отсветы фонарей, — нет, я не мог понять, что она больна, я понимал это только днем, но не вечером, когда жизнь становилась нежнее и теплее и так много обещала...

— Зайдем еще ненадолго ко мне? — спросил я.

Она кивнула.

* * *

В коридоре нашего пансиона горел яркий свет.

— Проклятье! — сказал я. — Что там случилось? Подожди минутку.

Я открыл дверь и посмотрел. Пустынный голый коридор напоминал маленький переулок в предместье. Дверь комнаты фрау Бендер была широко распахнута. По коридору протопал Хассе, согнувшись под тяжестью большого торшера с абажуром из розового шелка. Маленький черный муравей. Он переезжал.

— Добрый вечер, — сказал я. — Так поздно, а вы всё переезжаете?

Он поднял бледное лицо с шелковистыми темными усиками.

— Я только час назад вернулся из конторы. Для переселения у меня остается только вечернее время.

— А вашей жены разве нет? Он покачал головой'

— Она у подруги. Слава богу, у нее теперь есть подруга, с которой она проводит много времени.

Он улыбнулся, беззлобно и удовлетворенно, и снова затопал. Я быстро провел Пат через коридор.

— Я думаю, нам лучше не зажигать свет, правда? — спросил я.

— Нет, зажги, дорогой. Совсем ненадолго, а потом можешь его спять выключить.

— Ты ненасытный человек, — сказал я, озаряя на мгновение ярким светом красное плюшевое великолепие моей комнаты, и тут же повернул выключатель.

От деревьев, как из леса, в открытые окна лился свежий ночной аромат.

— Как хорошо! — сказала Пат, забираясь на подоконник.

— Тебе здесь в самом деле нравится?

— Да, Робби. Здесь как в большом парке летом. Чудесно.

— Когда мы шли по коридору, ты не заглянула в соседнюю комнату слева? — спросил я.

— Нет. А зачем?

— Из нее можно выйти на этот роскошный большой балкон. Он полностью перекрыт, и напротив нет дома. Если бы ты сейчас жила здесь, ты могла бы принимать солнечные ванны даже без купального костюма.

— Да, если бы я жила здесь...

— А это можно устроить, — сказал я небрежно. — Ты ведь заметила, что оттуда выезжают. Комната освободится через день-другой.

Она посмотрела на меня и улыбнулась:

— А ты считаешь, что это будет правильно для нас? Быть всё время вместе?

— И вовсе мы не будем всё время вместе, — возразил я. — Днем меня здесь вообще нет. Вечерами тоже часто отсутствую. Но уж если мы вместе, то нам незачем будет ходить по ресторанам и вечно спешить расставаться, словно мы в гостях друг у друга.

Пат уселась поудобнее:

— Мой дорогой, ты говоришь так, словно уже обдумал все подробности.

— И обдумал, — сказал я. — Целый вечер об этой думаю. Она выпрямилась:

— Ты действительно говоришь об этом серьезно, Робби?

— Да, черт возьми, — сказал я. — А ты разве до сих пор не заметила этого?

Она немного помолчала.

— Робби, — сказала она затем чуть более низким голосом. — Почему ты именно сейчас заговорил об этом?

— А вот заговорил, — сказал я резче, чем хотел. Внезапно я почувствовал, что теперь должно решиться многое более важное, чем комната. — Заговорил потому, что в последние недели понял, как чудесно быть всё время неразлучными. Я больше не могу выносить эти встречи на час! Я хочу от тебя большего! Я хочу, чтобы ты всегда была со мной, не желаю продолжать умную любовную игру в прятки, она мне противна и не нужна, я просто хочу тебя и только тебя, и никогда мне этого не будет достаточно, и ни одной минуты я потерять не хочу.

Я слышал ее дыхание. Она сидела на подоконнике, обняв колени руками, и молчала. Красные огни рекламы напротив, за деревьями, медленно поднимались вверх и бросали матовый отблеск на ее светлые туфли, освещали юбку и руки.

— Пожалуйста, можешь смеяться надо мной, — сказал я.

— Смеяться? — удивилась она.

— Ну да, потому что я всё время говорю: я хочу. Ведь в конце концов и ты должна хотеть.

Она подняла глаза:

— Тебе известно, что ты изменился, Робби?

— Нет.

— Правда, изменился. Это видно из твоих же слов. Ты хочешь. Ты уже не спрашиваешь. Ты просто хочешь.

— Ну, это еще не такая большая перемена. Как бы сильно я ни желал чего-то, ты всегда можешь сказать «нет».

Она вдруг наклонилась ко мне.

— Почему же я должна сказать «нет», Робби? — приговорила она очень теплым и нежным голосом. — Ведь и я хочу того же...

Растерявшись, я обнял ее за плечи. Ее волосы коснулись моего лица.

— Это правда, Пат? — Ну конечно, дорогой.

— Проклятие, — сказал я, — а я представлял себе всё эю гораздо сложнее.

Она покачала головой.

— Ведь всё зависит только от тебя, Робби...

— Я и сам почти так думаю, — удивленно сказал я. Она обняла мою голову:

— Иногда бывает очень приятно, когда можно ни о чем не думать. Не делать всё самой. Когда можно опереться. Ах, дорогой мой, всё, собственно, довольно легко, — не надо только самим усложнять себе жизнь!

На мгновение я стиснул зубы. Услышать от нее такое! Потом я сказал:

— Правильно, Пат. Правильно!

И совсем это не было правильно.

Мы постояли еще немного у окна.

— Все твои вещи перевезем сюда, — сказал я. — Чтобы у тебя здесь было всё. Даже заведем чайный столик на колесах. Фрида научится обращаться с ним.

— Есть у нас такой столик, милый. Он мой.

— Тем лучше. Тогда я завтра начну тренировать Фриду.

Она прислонила голову к моему плечу. Я почувствовал, что она устала.

— Проводить тебя домой? — спросил я.

— Погоди. Полежу еще минутку.

Она лежала спокойно на кровати, не разговаривая, будто спала. Но ее глаза были открыты, и иногда я улавливал в них отблеск огней рекламы, бесшумно скользивших по стенам и потолку, как северное сияние. На улице всё замерло. За стеной время от времени слышался шорох, — Хассе бродил по комнате среди остатков своих надежд, своего брака и, вероятно, всей своей жизни.

— Ты бы осталась здесь, — сказал я. Она привстала:

— Сегодня нет, милый...

— Мне бы очень хотелось, чтобы ты осталась...

— Завтра...

Она встала и тихо прошлась по темной комнате. Я вспомнил день, когда она впервые осталась у меня, когда в сером свете занимающегося дня она точно так же прошлась по комнате, чтобы одеться. Не знаю почему, но в этом было что-то поразительно естественное и трогательное, — какой-то отзвук далекого прошлого, погребенного под обломками времени, молчаливое подчинение закону, которого уже никто не помнит. Она вернулась из темноты и прикоснулась ладонями к моему лицу:

— Хорошо мне было у тебя, милый. Очень хорошо. Я так рада, что ты есть.

Я ничего не ответил. Я не мог ничего ответить.

* * *

Я проводил ее домой и снова пошел в бар. Там я застал Кестера.

— Садись, — сказал он. — Как поживаешь?

— Не особенно, Отто.

— Выпьешь чего-нибудь?

— Если мне начать пить, придется выпить много. Этого я не хочу. Обойдется. Но я мог бы заняться чемнибудь другим. Готтфрид сейчас работает на такси?

— Нет.

— Ладно. Тогда я поезжу несколько часов.

— Я пойду с тобой в гараж, — сказал Кестер.

Простившись с Отто, я сел в машину и направился к стоянке. Впереди меня уже были две машины. Потом подъехали Густав и актер Томми. Оба передних такси ушли, вскоре нашелся пассажир и для меня. Молодая девушка просила отвезти ее в «Винету», модную танцульку с телефонами на столиках, с пневматической почтой и тому подобными атрибутами, рассчитанными на провинциалов. «Винета» находилась в стороне от других ночных кафе, в темном переулке.

Мы остановились. Девушка порылась в сумочке и протянула мне бумажку в пятьдесят марок. Я пожал плечами:

— К сожалению, не могу разменять.

Подошел швейцар.

— Сколько я вам должна? — спросила девушка.

— Одну марку семьдесят пфеннигов.

Она обратилась к швейцару:

— Вы не можете заплатить за меня? Я рассчитаюсь с вами у кассы.

Швейцар распахнул дверцу машины и проводил девушку к кассе. Потом он вернулся:

— Вот... Я пересчитал деньги:

— Здесь марка пятьдесят...

— Не болтай попусту... зелен еще... Двадцать пфеннигов полагается швейцару за то, что вернулся. Такая такса! Сматывайся!

Были рестораны, где швейцару давали чаевые, но юлько если он приводил пассажира, а не когда ты сам привозил ему гостя.

— Я еще недостаточно зелен для этого, — сказал я, — мне причитается марка семьдесят.

— А в морду не хочешь?.. Ну-ка, парень, сматывайся отсюда. Здешние порядки я знаю лучше тебя.

Мне было наплевать на двадцать пфеннигов. Но я не хотел, чтобы он обдурил меня.

— Брось трепаться и отдавай остаток, — сказал я. Швейцар нанес удар мгновенно, — уклониться, сидя за рулем, было невозможно, я даже не успел прикрыться рукой и стукнулся головой о рулевое колесо. Потом в оцепенении выпрямился. Голова гудела, как барабан, из носа текла кровь. Швейцар стоял передо мной:

— Хочешь еще раз, жалкий труп утопленника? Я сразу оценил свои шансы. Ничего нельзя было сделать. Этот тип был сильнее меня. Чтобы ответить ему, я должен был действовать неожиданно. Бить из машины я не мог — удар не имел бы силы. А пока я выбрался бы на тротуар, он трижды успел бы повалить меня. Я посмотрел на него. Он дышал мне в лицо пивным перегаром:

— Еще удар, и твоя жена — вдова.

Я смотрел на него, не шевелясь, уставившись в это широкое, здоровое лицо. Я пожирал его глазами, видел, куда надо бить, бешенство сковало меня, словно лед. Я сидел неподвижно, видел его лицо слишком близко, слишком отчетливо, как сквозь увеличительное стекло, каждый волосок щетины, красную, обветренную, пористую кожу...

Сверкнула каска полицейского.

— Что здесь случилось?

Швейцар услужливо вытянулся:

— Ничего, господин полицейский.

Он посмотрел на меня.

— Ничего, — сказал я.

Он переводил взгляд с швейцара на меня:

— Но ведь вы в крови.

— Ударился. Швейцар отступил на шаг назад. В его глазах была подленькая усмешка. Он думал, что я боюсь донести на него.

— Проезжайте. — сказал полицейский.

Я дал газ и поехал обратно на стоянку.

* * *

— Ну и вид у тебя, — сказал Густав.

— Только нос, — ответил я и рассказал о случившемся.

— Ну-ка, пойдем со мной в трактир, — сказал Густав. — Недаром я когда-то был санитарным ефрейтором. Какое свинство бить сидячего! — Он повел меня на кухню, попросил лед и обрабатывал меня с полчаса. — И следа не останется, — заявил он.

Наконец он кончил.

— Ну, а с черепком как дело? Всё в порядке? Тогда ке будем терять времени.

Вошел Томмн.

— Большой швейцар из дансинга «Вииета»? Вечно дерется, тем и известен. К сожалению, ему еще никто не надавал.

— Сейчас получит, — сказал Густав.

— Да, но от меня, — добавил я.

Густав недовольно посмотрел на меня:

— Пока ты вылезешь из машины...

— Я уже придумал прием. Если у меня не выйдет, так ты ведь не опоздаешь.

— Ладно.

Я надел фуражку Густава, и мы сели в его машину, чтобы швейцар не понял сразу, в чем дело. Так или иначе, много он бы не увидел — в переулке было довольно темно.

Мы подъехали. Около «Винеты» не было ни души. Густав выскочил, держа в руке бумажку в двадцать марок:

— Черт возьми, нет мелочи! Швейцар, вы не можете разменять? Марка семьдесят по счетчику? Уплатите, пожалуйста.

Он притворился, что направляется в кассу. Швейцар подошел ко мне, кашляя, и сунул мне марку пятьдесят. Я продолжал держать вытянутую руку,

— Отчаливай! — буркнул он. — Отдай остаток, грязная собака! — рявкнул я.

На секунду он окаменел.

— Послушай, — тихо сказал он, облизывая губы, — ты еще много месяцев будешь жалеть об этом! — Он размахнулся. Этот удар мог бы лишить меня сознания. Но я был начеку. Повернувшись, я пригнулся, и кулак налетел со всего маху на острую стальную цапфу пусковой ручки, которую я незаметно держал в левой руке. Вскрикнув, швейцар отскочил назад и затряс рукой. Он шипел от боли, как паровая машина, и стоял во весь рост, без всякого прикрытия.

Я вылетел из машины.

— Узнаёшь? — глухо прорычал я и ударил его в живот.

Он свалился. Густав стоял у входа. Подражая судье на ринге, он начал считать:

— Раз, два... три...

При счете «пять» швейцар поднялся, точно стеклянный. Как и раньше, я видел перед собой его лицо, опять это здоровое, широкое, глупое, подлое лицо; я видел его всего, здорового, сильного парня, свинью, у которой никогда не будут больные легкие; и вдруг я почувствовал, как красноватый дым застилает мне мозг и глаза, я кинулся на него и принялся его избивать. Всё, что накопилось во мне за эти дни и недели, я вбивал в это здоровое, широкое, мычащее лицо, пока меня не оттащили...

— С ума сошел, забьешь насмерть!.. — крикнул Густав.

Я оглянулся. Швейцар прислонился к стене. Он истекал кровью. Потом он согнулся, упал и, точно огромное блестящее насекомое, пополз в своей роскошной ливрее на четвереньках к входу.

— Теперь он не скоро будет драться, — сказал Густав. — А сейчас давай ходу отсюда, пока никого нет! Это уже называется тяжелым телесным повреждением.

Мы бросили деньги на мостовую, сели в машину и поехали.

— У меня тоже идет кровь? — спросил я. — Или это я об него замарался?

— Из носу опять капает, — сказал Густав. — Он красиво навесил тебе слева.

— А я и не заметил.

Густав рассмеялся.

— Знаешь, — сказал я, — мне сейчас гораздо лучше.

XVIII

Наше такси стояло перед баром. Я вошел туда, чтобы сменить Ленца, взять у него документы и ключи. Готтфрпд вышел со мной.

— Какие сегодня доходы? — спросил я.

— Посредственные, — ответил он. — То ли слишком много развелось такси, то ли слишком мало пассажиров... А у тебя как?

— Плохо. Всю ночь за рулем, и даже двадцати марок не набрал.

— Мрачные времена! — Готтфрид поднял брови. — Сегодня ты, наверно, не очень торопишься?

— Нет; а почему ты спрашиваешь?

— Не подвезешь ли?.. Мне недалеко.

— Ладно.

Мы сели.

— А куда тебе? — спросил я.

— К собору.

— Что? — переспросил я. — Не ослышался ли я? Мне показалось, ты сказал, к собору.

— Нет, сын мой, ты не ослышался. Именно к собору!

Я удивленно посмотрел на него.

— Не удивляйся, а поезжай! — сказал Готтфрид.

— Что ж, давай.

Мы поехали.

Собор находился в старой части города, на открытой площади, вокруг которой стояли дома священнослужителей. Я остановился у главного портала.

— Дальше, — сказал Готтфрид. — Объезжай кругом. Он попросил меня остановиться у входа с обратной стороны и вышел.

— Ну, дай тебе бог! — сказал я. — Ты, кажется, хочешь исповедоваться.

— Пойдем-ка со мной, — ответил он.

Я рассмеялся:

— Только не сегодня. Утром я уже помолился. Мне этого хватит на весь день.

— Не болтай чушь, детка! Пойдем! Я буду великодушен и покажу тебе кое-что.

С любопытством я последовал за ним. Мы вошли через маленькую дверь и очутились в крытой монастырской галерее. Длинные ряды арок, покоившихся на серых гранитных колоннах, окаймляли садик, образуя большой прямоугольник. В середине возвышался выветрившийся крест с распятым Христом. По сторонам были каменные барельефы, изображавшие муки крестного пути. Перед каждым барельефом стояла старая скамья для молящихся. Запущенный сад разросся буйным цветением.

Готтфрид показал мне несколько огромных кустов белых и красных роз:

— Вот, смотри! Узнаёшь?

Я остановился в изумлении.

— Конечно, узнаю, — сказал я. — Значит, здесь ты снимал свой урожай, старый церковный ворюга!

За неделю до того Пат переехала к фрау Залевски, и однажды вечером Ленц прислал ей с Юппом огромный букет роз. Цветов было так много, что Юппу пришлось внести их в два приема. Я ломал себе голову, гадая, где Готтфрид мог их раздобыть. Я знал его принцип — никогда не покупать цветы. В городском парке я таких роз не видел.

— Это идея! — сказал я одобрительно. — До этою нужно было додуматься!

Готтфрид ухмыльнулся:

— Не сад, а настоящая золотая жила!

Он торжественно положил мне руку на плечо:

— Беру тебя в долю! Думаю, теперь тебе это пригодится!

— Почему именно теперь? — спросил я.

— Потому что городской парк довольно сильно опустел. А ведь он был твоим единственным источником, не так ли?

Я кивнул.

— Кроме того, — продолжал Готтфрид, — ты теперь вступаешь в период, когда проявляется разница между буржуа и кавалером. Чем дольше буржуа живет с женщиной, тем он менее внимателен к ней. Кавалер, напротив, всё более внимателен. — Он сделал широкий жест рукой. — Ас таким садом ты можешь быть совершенно потрясающим кавалером.

Я рассмеялся.

— Всё это хорошо, Готтфрид, — сказал я. — Ну, а если я попадусь? Отсюда очень плохо удирать, а набожные люди скажут, что я оскверняю священное месте.

— Мой дорогой мальчик, — ответил Ленц. — Ты здесь видишь кого-нибудь? После войны люди стали ходить на политические собрания, а не в церковь. Это было верно.

— А как быть с пасторами? — спросил я.

— Им до цветов дела нет, иначе сад был бы возделан лучше. А гоподь бог будет только рад, что ты доставляешь кому-то удовольствие. Ведь он свой парень.

— Ты прав! — Я смотрел на огромные, старые кусты. — На ближайшие недели я обеспечен!

— Дольше. Тебе повезло. Это очень устойчивый, долгоцветущий сорт роз. Дотянешь минимум до сентября. А тогда пойдут астры и хризантемы. Пойдем, покажу, где.

Мы пошли по саду. Розы пахли одуряюще. Как гудящее облако, с цветка на цветок перелетали рои пчел.

— Посмотри на пчел, — сказал я и остановился. — Откуда они взялись в центре города? Ведь поблизости нет ульев. Может быть, пасторы разводят их на крышах своих домов?

— Нет, братец мой, — ответил Ленц. — Голову даю наотрез, что они прилетают с какого-нибудь крестьянского двора. Просто они хорошо знают свой путь... — он прищурил глаза, — а мы вот не знаем...

Я повел плечами:

— А может быть, знаем? Хоть маленький отрезок пути, но знаем. Насколько возможно. А ты разве нет?

— Нет. Да и знать не хочу. Когда есть цель, жизнь становится мещанской, ограниченной.

Я посмотрел на башню собора. Шелковисто-зеленым силуэтом высилась она на фоне голубого неба, бесконечно старая и спокойная. Вокруг нее вились ласточки.

— Как здесь тихо, — сказал я.

Ленц кивнул:

— Да, старик, тут, собственно, и начинаешь понимать, что тебе не хватало только одного, чтобы стать хорошим человеком, — времени. Верно я говорю?

— Времени и покоя, — ответил я. — Покоя тоже не хватало.

Он рассмеялся:

— Слишком поздно! Теперь дело дошло уже до того, что покой стал бы невыносим. А поэтому пошли! Опять окунемся в грохот,

* * *

Я отвез Готтфрида и возвращался на стоянку. По пути я проехал мимо кладбища. Я знал, что Пат лежит в своем шезлонге на балконе, и дал несколько гудков. Но она не показалась, и я поехал дальше. Зато вскоре я увидел фрау Хассе. В развевающейся пелерине из шелковой тафты она проплыла вдоль улицы и скрылась за углом. Я поехал за ней, чтобы спросить, не могу ли я подвезти ее куда-нибудь. Но у перекрестка заметил, как она села в стоявший за поворотом лимузин, довольно потрепанный мерседес выпуска двадцать третьего года. Машина тут же тронулась. За рулем сидел мужчина с носом, похожим на утиный клюв. На нем был пестрый клетчатый костюм. Довольно долго я смотрел вслед удаляющемуся лимузину. Так вот что получается, когда женщина непрерывно сидит дома в одиночестве. Размышляя об этом, я приехал на стоянку и пристроился в хвост других такси.

Солнце накалило крышу. Машины очень медленно подвигались вперед. Меня охватила дремота, и я старался уснуть. Но образ фрау Хассе не переставал меня тревожить. Правда, у нас всё было по-другому, но ведь в конце концов Пат тоже сидела весь день дома одна.

Я сошел на тротуар и направился вперед, к машине Густава.

— На, выпей, — предложил он мне, протягивая термос. — Великолепный холодный напиток! Собственное изобретение — кофе со льдом. Держится в таком виде часами, при любой жаре. Знай, что Густав — практичный человек!

Я выпил стаканчик холодного кофе.

— Уж если ты такой практичный, — сказал я, — расскажи мне, чем можно занять женщину, когда она подолгу сидит одна.

— Да ведь это так просто! — Густав посмотрел на меня с видом превосходства. — Ты, право, чудак, Роберт! Нужен ребенок или собака! Нашел проблему! Задал бы мне вопрос потруднее.

— Собака! — повторил я удивленно. — Конечно же, чёрт возьми, нужна собака! Верно говоришь! С собакой никогда не будешь одинок!

Я предложил ему сигарету.

— Послушай, а ты случайно не знаешь, где бы ее раздобыть? Ведь в ваша дни за пса дорого не возьмут.

Густав с упреком покачал головой: — Эх, Роберт, ты действительно еще не знаешь, какой я клад для тебя! Мой будущий тесть — второй секретарь союза владельцев доберман-пинчеров! Конечно, достанем тебе молодого кобелька, и даже бесплатно. Лучших кровей. Есть у нас шесть щенят. Их бабушка медалистка, Герта фон дер Тоггенбург.

Густав был везучим человеком. Отец его невесты не только разводил доберманов, но был еще и трактирщиком владельцем «Новой кельи»; сама невеста держала плиссировочную мастерскую. Густав жил припеваючи. Он бесплатно ел и пил у тестя, а невеста стирала и гладила его рубашки. Он не торопился с женитьбой, — ведь тогда ему самому пришлось бы заботиться обо всем.

Я объяснил Густаву, что доберман мне не нужен. Он слишком велик, да и характер у него ненадежный. Густав подумал с минутку и сказал:

— Пойдем со мной. Выясним положение. Есть у меня кое-что на примете. Только ты помалкивай и не мешай.

— Хорошо.

Он привел меня к маленькому магазину. В витрине стояли аквариумы, затянутые водорослями. Две понурые морские свинки сидели в ящике. В клетках, висевших но бокам, неутомимо метались во все стороны чижики, снегири и канарейки.

К нам вышел маленький кривоногий человек в коричневом вязаном жилете. Водянистые глаза, выцветшее лицо и какой-то светильник вместо носа. Словом, большой любитель пива и шнапса.

— Скажи-ка, Антон, как поживает Аста? — спросил Густав.

— Второй приз и почетный приз в Кельне, — ответил Антон.

— Какая подлость! — возмутился Густав. — Почему не первый?

— Первый они дали Удо Бланкенфельсу, — пробурчал Антон.

— Вот хамство! Жульё!..

Сзади под стойкой скулили и тявкали щенки. Густав прошел за стойку, взял за шиворот двух маленьких терьеров и принес их. В его левой руке болтался бело-черный щенок, в правой — красновато-коричневый. Незаметно он встряхнул щенка в правой руке. Я посмотрел на него: да, этот подойдет. Щенок был очарователен, настоящая игрушка. Прямые ножки, квадратное тельце, прямоугольная головка, умные наглые глазки. Густав опустил собачонок на пол.

— Смешная помесь, — сказал он, показывая на красновато-коричневого. — Где ты его взял?

Антон якобы получил его от какой-то дамы, уехавшей и Южную Америку. Густав разразился издевательским хохотом. Антон обиделся и достал родословную, восходившую к самому Ноеву ковчегу. Густав недоверчиво махнул рукой и начал разглядывать черно-белого щенка. Антон потребовал сто марок за коричневого. Густав предложил пять. Он заявил, что ему не нравится прадед, и раскритиковал хвост и уши. Другое дело черно-белый, — этот, мол, безупречен.

Я стоял в углу и слушал. Вдруг кто-то дернул мою шляпу. Я удивленно обернулся. Маленькая желтая обезьянка с печальным личиком сидела, сгорбившись, в углу на штанге. У нее были черные круглые глаза и озабоченный старушечий рот. Кожаный ремень, прикрепленный к цепи, опоясывал брюшко. Маленькие черные ручки пугали своим человеческим видом.

Я стояч неподвижно. Обезьянка медленно подвигалась ко мне по штанге. Она неотрывно смотрела на меня, без недоверия, но каким-то странным, сдержанным взглядом. Наконец осторожно протянула вперед ручонку. Я сунул ей палец. Она слегка отпрянула назад, но потом взяла его. Ощущение прохладной детской ручки, стиснувшей мне палец, было странным. Казалось, что в этом скрюченном тельце заключен несчастный, немой человечек, который хочет спастись. Я не мог долго смотреть в эти глаза, полные смертельной тоски.

Отдуваясь, Густав вынырнул из чащи родословных дерев:

— Значит, договорились, Антон! Ты получишь за него щенка-добермана, потомка Герты. Лучшая сделка в твоей жизни! — Потом он обратился ко мне: — Возьмешь его сразу с собой?

— А сколько он стоит?

— Нисколько. Он обменен на добермана, которого я подарил тебе раньше. Предоставь Густаву обделывать такие дела! Густав — мужчина высшей пробы! Золото!

Мы договорились, что я зайду за собачкой потом, после работы. — Ты в состоянии понять, что именно ты сейчас приобрел? — спросил меня Густав на улице. — Это же редчайший экземпляр! Ирландский терьер! Ни одного изъяна. Да еще родословная в придачу. Ты не смеешь даже смотреть на него, раб божий! Прежде чем заговорить с этой скотинкой, ты должен ей низко поклониться.

— Густав, — сказал я, — ты оказал мне очень большую услугу. Пойдем и выпьем самого старого конъяку, какой только найдется.

— Сегодня не могу! — заявил Густав. — Сегодня у меня должна быть верная рука. Вечером иду в спортивный союз играть в кегли. Обещай, что пойдешь туда со мной как-нибудь. Очень приличные люди, есть даже обер-постсекретарь.

— Я приду, — сказал я. — Даже если там не будет обер-постсекретаря.

* * *

Около шести я вернулся в мастерскую. Кестер ждал меня:

— Жаффе звонил после обеда. Просил, чтобы ты позвонил ему.

У меня на мгновенье остановилось дыхание.

— Он сказал что-нибудь, Отто?

— Нет, ничего особенного. Сказал только, что принимает у себя до пяти, а потом поедет в больницу Святой Доротеи. Значит, именно туда тебе и надо позвонить.

— Хорошо.

Я пошел в контору. Было тепло, даже душно, но меня знобило, и телефонная трубка дрожала в моей руке.

— Глупости всё, — сказал я и покрепче ухватился ла край стола.

Прошло немало времени, пока я услышал голос Жаффе.

— Вы свободны? — спросил он.

— Да.

— Тогда приезжайте сразу. Я еще побуду здесь с часок.

Я хотел спросить его, не случилось ли что-нибудь с Пат, по у меня язык не повернулся.

— Хорошо, — сказал я. — Через десять минут буду. Я повесил трубку, снова снял ее и позвонил домой. К телефону подошла горничная. Я попросил позвать Пат. — Не знаю, дома ли она, — угрюмо сказала Фрида. — Сейчас посмотрю.

Я ждал. Моя голова отяжелела, лицо горело. Ожидание казалось бесконечным. Потом в трубке послышался шорох и голос Пат:

— Робби?

На секунду я закрыл глаза.

— Как поживаешь, Пат?

— Хорошо. Я до сих пор сидела на балконе и читала книгу. Очень волнующая.

— Вот как, волнующая книга... — сказал я. — Это хорошо. Я хотел тебе сказать, что сегодня приду домой чуть попозже. Ты уже прочитала свою книгу?

— Нет, я на самой середине. Еще хватит на несколько часов.

— Ну, тогда я вполне успею. А ты читай пока.

Я еще немного посидел в конторе. Потом встал.

— Отто, — сказал я, — можно взять «Карла»?

— Конечно. Если хочешь, я поеду с тобой. Мне здесь нечего делать.

— Не стоит. Ничего не случилось. Я уже звонил домой.

«Какой свет, — подумал я, когда «Карл» вырвался на улицу, — какой чудесный вечерний свет над крышами! Как полна и чудесна жизнь!»

* * *

Мне пришлось подождать Жаффе несколько минут. Сестра провела меня в маленькую комнату, где были разложены старые журналы. На подоконнике стояло несколько цветочных горшков с вьющимися растениями. Вечно повторяющаяся картина: всё те же журналы в коричневых обложках, всё те же печальные вьющиеся растения; их можно увидеть только в приемных врачей и в больницах.

Вошел Жаффе. На нем был свежий белоснежный халат. Но, когда он подсел ко мне, я заметил на внутренней стороне правого рукава маленькое ярко-красное пятнышко. В своей жизни я видел много крови, но это крохотное пятнышко потрясло меня сильнее, чем все виденные прежде, насквозь пропитанные кровью повязки. Мое бодрое настроение исчезло.

— Я обещал вам рассказать о здоровье фройляйн Хольман, — сказал Жаффе. Я кивнул и уставился на пеструю плюшевую скатерть. Я разглядывал переплетение шестиугольников, по-дурацки решив про себя, что всё будет хорошо, если я не оторву глаз от узора и не моргну ни разу, пока Жаффе не заговорит снова.

— Два года тому назад она провела шесть месяцев в санатории. Об этом вы знаете?

— Нет, — сказал я, продолжая смотреть на скатерть.

— Тогда ей стало лучше. Теперь я очень внимательно осмотрел ее. Этой зимой она обязательно должна снова поехать туда. Она не может оставаться здесь, в городе.

Я всё еще смотрел на шестиугольники. Они начали расплываться и заплясали.

— Когда? — спросил я.

— Осенью. Не позднее конца октября.

— Значит, это не было случайным кровотечением?

— Нет.

Я поднял глаза.

— Мне едва ли надо вам говорить, — продолжал Жаффе, — что при этой болезни ничего нельзя предвидеть. Год назад мне казалось, будто процесс остановился, наступила инкапсюляция, и можно было предположить, что очаг закрылся. И так же, как недавно процесс неожиданно возобновился, он может столь же неожиданно приостановиться. Я это говорю неспроста, — болезнь действительно такова. Я сам был свидетелем удивительных исцелений.

— И ухудшений?

Он посмотрел на меня:

— Бывало, конечно, и так.

Он начал объяснять мне подробности. Оба легких были поражены, правое меньше, левое сильнее. Потом он нажал кнопку звонка. Вошла сестра.

— Принесите мой портфель, — сказал он.

Сестра принесла портфель. Жаффе извлек из шуршащих конвертов два больших рентгеновских снимка и поднес на свет к окну:

— Так вам будет лучше видно.

На прозрачной серой пластинке я увидел позвоночник, лопатки, ключицы, плечевые суставы и пологие дуги ребер. Но я видел больше — я видел скелет. Темный и призрачный, он выделялся среди бледных теней, сливавшихся на фотопленке. Я видел скелет Пат. Скелет Пат. Жаффе указал мне пинцетом на отдельные линии и затемнения и объяснил их значение. Он не заметил, что я больше не слушаю его. Теперь это был только ученый, любивший основательность и точность. Наконец он повернулся ко мне:

— Вы меня поняли?

— Да, — сказал я.

— Что с вами? — спросил он.

— Ничего, — ответил я. — Я что-то плохо вижу.

— Ах, вот что. — Он поправил очки. Потом он вложил снимки обратно в конверты и испытующе посмотрел на меня. — Не предавайтесь бесполезным размышлениям.

— Я этого и не делаю. Но что за проклятый ужас! Миллионы людей здоровы! Почему же она больна?

Жаффе помолчал немного.

— На это никто вам не даст ответа, — сказал он затем.

— Да, — воскликнул я, охваченный внезапно горьким, бессильным бешенством, — на это никто не даст ответа! Конечно, нет! Никто не может ответить за муку и смерть! Проклятье! И хоть бы что-нибудь можно было сделать!

Жаффе долго смотрел на меня.

— Простите меня, — сказал я, — но я не могу себя обманывать. Вот в чем весь ужас.

Он всё еще смотрел на меня.

— Есть у вас немного времени? — спросил он.

— Да, — сказал я. — Времени у меня достаточно. Он встал:

— Мне нужно теперь сделать вечерний обход. Я хотел бы, чтобы вы пошли со мной. Сестра даст вам халат. Для пациентов вы будете моим ассистентом.

Я не понимал, чего он хотел; но я взял халат, поданный мне сестрой.

* * *

Мы шли по длинным коридорам. Широкие окна светились розоватым вечерним сиянием. Это был мягкий, приглушенный, совершенно неправдоподобно парящий свет. В раскрытые окна лился аромат цветущих лип.

Жаффе открыл одну из дверей. В нос ударил удушливый, гнилостный запах. Женщина с чудесными волосами цвета старинного золота, на которых ярко переливались отсветы сумерек, бессильно подняла руку. Благородный лоб суживался у висков. Под глазами начиналась повязка, доходившая до рта. Жаффе осторожно удалил ее. Я увидел, что у женщины нет носа. Вместо него зияла кровавая рана, покрытая струпьями, багровокрасная, с двумя отверстиями посередине. Жаффе вновь наложил повязку.

— Хорошо, — сказал он приветливо и повернулся к выходу.

Он закрыл за собой дверь. В коридоре я остановился на минуту и стал смотреть на вечернее небо.

— Пойдемте! — сказал Жаффе, направляясь к следующей комнате.

Мы услышали горячее прерывистое дыхание больного, метавшегося в жару. На свинцовом лице мужчины ярко проступали странные красные пятна. Рот был широко открыт, глаза выкатились, а руки беспокойно двигались по одеялу. Он был без сознания. У кровати сидела сестра и читала. Когда Жаффе вошел, она отложила книгу и поднялась. Он посмотрел на температурный лист, показывавший сплошь сорок градусов, и покачал головой:

— Двустороннее воспаление легких плюс плеврит. Вот уже неделю борется со смертью, как бык. Рецидив. Был почти здоров. Слишком рано вышел на работу. Жена и четверо детей. Безнадежно.

Он выслушал сердце и проверил пульс. Сестра, помогая ему, уронила книгу на пол. Я поднял ее, — это была поваренная книга. Руки больного непрерывно, как пауки, сновали по одеялу. Это был единственный звук, нарушавший тишину.

— Останьтесь здесь на ночь, сестра, — сказал Жаффе.

Мы вышли. Розовый закат стал ярче. Теперь его свет заполнял весь коридор, как облако.

— Проклятый свет, — сказал я.

— Почему? — спросил Жаффе.

— Несовместимые явления. Такой закат — и весь этот страх.

— Но они существуют, — сказал Жаффе.

В следующей комнате лежала женщина, которую доставили днем. У нее было тяжелое отравление вероналом. Она хрипела. Накануне произошел несчастный случай с ее мужем — перелом позвоночника. Его привезли домой в полном сознании, и он надсадно кричал. Ночью он умер.

— Она выживет? — спросил я. — Вероятно.

— Зачем?

— За последние годы у меня было пять подобных случаев, — сказал Жаффе. — Только одна пациентка вторично пыталась отравиться. Из остальных две снова вышли замуж.

В комнате рядом лежал мужчина с параличом двенадцатилетней давности. У него была восковая кожа, жиденькая черная бородка и очень большие, спокойные глаза.

— Как себя чувствуете? — спросил Жаффе.

Больной сделал неопределенный жест. Потом он показал на окно:

— Видите, какое небо! Будет дождь, я это чувствую. — Он улыбнулся. — Когда идет дождь, лучше спится.

Перед ним на одеяле была кожаная шахматная доска с фигурками на штифтах. Тут же лежала кипа газет и несколько книг.

Мы пошли дальше. Я видел молодую женщину с синими губами и дикими от ужаса глазами, совершенно истерзанную тяжелыми родами; ребенка-калеку с тонкими скрюченными ножками и рахитичной головой; мужчину без желудка; дряхлую старушку с совиным лицом, плакавшую оттого, что родные не заботились о ней, — они считали, что она слишком медленно умирает; слепую, которая верила, что вновь прозреет; сифилитического ребенка с кровавой сыпью и его отца, сидевшего у постели; женщину, которой утром ампутировали вторую грудь; еще одну женщину с телом, искривленным от суставною ревматизма; третью, у которой вырезали яичники; рабочего с раздавленными почками.

Так мы шли из комнаты в комнату, и всюду было одно и то же — стонущие, скованные судорогой тела, неподвижные, почти угасшие тени, какой-то клубок мучений, нескончаемая цепь страданий, страха, покорности, боли, отчаяния, надежды, нужды; и всякий раз, когда за нами затворялась дверь, в коридоре нас снова встречал розоватый свет этого неземного вечера; сразу после ужаса больничных палат это нежное серовато-золотистое облако. И я не мог понять, чудовищная ли это насмешка или непостижимое сверхчеловеческое утешение. Жаффе остановился у входа в операционный зал. Через матовое стекло двери лился резкий свет. Две сестры катили низкую тележку. На ней лежала женщина. Я уловил ее взгляд. Она даже не посмотрела на меня. Но эти глаза заставили меня вздрогнуть, — столько было в них мужества, собранности и спокойствия.

Лицо Жаффе показалось мне вдруг очень усталым.

— Не знаю, правильно ли я поступил, — сказал он, — но было бы бессмысленно успокаивать вас словами. Вы бы мне просто не поверили. Теперь вы увидели, что многие из этих людей страдают сильнее, чем Пат Хольман. У иных не осталось ничего, кроме надежды. Но большинство выживает. Люди становятся опять совершенно здоровыми. Вот что я хотел вам показать.

Я кивнул.

— Вы поступили правильно, — сказал я.

— Девять лет назад умерла моя жена. Ей было двадцать пять лет. Никогда не болела. От гриппа. — Он немного помолчал. — Вы понимаете, зачем я вам это говорю?

Я снова кивнул.

— Ничего нельзя знать наперед. Смертельно больной человек может пережить здорового. Жизнь — очень странная штука. — На его лице резко обозначились морщины. Вошла сестра и шепнула что-то ему на ухо. Он выпрямился и кивком головы указал на операционный зал. — Мне нужно туда. Не показывайте Пат своего беспокойства. Это важнее всего. Сможете?

— Да, — сказал я.

Он пожал мне руку и в сопровождении сестры быстро прошел через стеклянную дверь в ярко освещенный известково-белый зал.

Я медленно пошел вниз по лестнице. Чем ниже я спускался, тем становилось темнее, а на втором этаже уже горел электрический свет. Выйдя на улицу, я увидел, как на горизонте снова вспыхнули розоватые сумерки, словно небо глубоко вздохнуло. И сразу же розовый свет исчез, и горизонт стал серым.

* * *

Какое-то время я сидел за рулем неподвижно, уставившись в одну точку. Потом собрался с мыслями и поехал обратно в мастерскую. Кестер ожидал меня у ворот, Я поставил машину во двор и вышел. — Ты уже знал об этом? — спросил я.

— Да. Но Жаффе сам хотел тебе сказать.

Кестер взглянул мне в лицо.

— Отто, я не ребенок и понимаю, что еще не всё потеряно. Но сегодня вечером мне, вероятно, будет трудно не выдать себя, если я останусь с Пат наедине. Завтра будет легче. Переборю себя. Не пойти ли нам сегодня куда-нибудь всем вместе?

— Конечно, Робби. Я уже подумал об этом и предупредил Готтфрида.

— Тогда дай мне еще раз «Карла». Поеду домой, заберу Пат, а потом, через часок, заеду за вами.

— Хорошо.

Я уехал. На Николайштрассе вспомнил о собаке. Развернулся и поехал за ней.

Лавка не была освещена, но дверь была открыта. Антон сидел в глубине помещения на походной койке. Он держал в руке бутылку. От него несло, как от водочного завода.

— Околпачил меня Густав! — сказал он.

Терьер запрыгал мне навстречу, обнюхал и лизнул руку. Его зеленые глаза мерцали в косом свете, падавшем с улицы. Антон встал. Он с трудом держался на ногах и вдруг расплакался:

— Собачонка моя, теперь и ты уходишь... всё уходит... Тильда умерла... Минна ушла... скажите-ка, и чего это ради мы живем на земле?

Только этого мне не хватало! Он включил маленькую лампочку, загоревшуюся тусклым, безрадостным светом. Шорох черепах и птиц, низенький одутловатый человек в лавчонке.

— Толстяки — те знают, зачем... но скажите мне, для чего, собственно, существует наш брат? Зачем жить нам, горемыкам?.. Скажите, сударь...

Обезьянка жалобно взвизгнула и исступленно заметалась по штанге. Ее огромная тень прыгала по стене.

— Коко, — всхлипнул одинокий, наклюкавшийся в темноте человек, — иди сюда, мой единственный! — Он протянул ей бутылку. Обезьянка ухватилась за горлышко.

— Вы погубите животное, если будете его поить, — сказал я. — Ну и пусть, — пробормотал он. — Годом больше па цепи... годом меньше... не всё ли равно... один черт... сударь...

Собачка тепло прижималась ко мне. Я пошел. Мягко перебирая лапками, гибкая и подвижная, она побежала рядом со мной к машине.

Я приехал домой и осторожно поднялся наверх, ведя собаку на поводке. В коридоре остановился и посмотрел в зеркало. Мое лицо было таким, как всегда. Я постучал в дверь к Пат, приоткрыл ее слегка и впустил собаку. Сам же остался в коридоре, крепко держа поводок, в ждал. Но вместо голоса Пат вдруг раздался бас фрау Залевски:

— О боже мой!

Облегченно вздохнув, я заглянул в комнату. Я боялся только первой минуты наедине с Пат. Теперь мне стало легко. Фрау Залевски была надежным амортизатором. Она величественно восседала у стола за чашкой кофе. Перед ней в каком-то мистическом порядке были разбросаны карты. Пат сидела рядом. Ее глаза блестели, и она жадно слушала предсказания.

— Добрый вечер, — сказал я, внезапно повеселев.

— Вот он и пришел, — с достоинством сказала фрау Залевски. — По короткой дорожке в вечерний час... а рядом черный король.

Собака рванулась, прошмыгнула между моих ног и с громким лаем выбежала на середину комнаты.

— Господи! — закричала Пат. — Да ведь это ирландский терьер!

— Восхищен твоими познаниями! — сказал я. — Несколько часов тому назад я этого еще не знал.

Она нагнулась, и терьер бурно кинулся к ней.

— Как его зовут, Робби?

— Понятия не имею. Судя по прежнему владельцу, Коньяк, или Виски, или что-нибудь в этом роде.

— Он принадлежит нам?

— Да, насколько одно живое существо может принадлежать другому.

Пат задыхалась от радости.

— Мы назовем его Билли, ладно, Робби? Когда мама была девочкой, у нее была собака Билли. Она мне часто о ней рассказывала.

— Значит, я хорошо сделал, что привел его? — спросил я. — А он чистоплотен? — забеспокоилась фрау Залевски.

— У него родословная как у князя, — ответил я. — А князья чистоплотны.

— Пока они маленькие... А сколько ему?..

— Восемь месяцев. Всё равно что шестнадцать лет для человека.

— А по-моему, он не чистоплотен, — заявила фрау Залевски.

— Его просто надо вымыть, вот и всё.

Пат встала и обняла фрау Залевски за плечи. Я обмер от удивления.

— Я давно уже мечтала о собаке, — сказала она. — Мы можем его оставить здесь, правда? Ведь вы ничего не имеете против?

Матушка Залевски смутилась в первый раз с тех пор, как я ее знал.

— Ну что ж... пусть остается... — ответила она. — Да и карты были такие. Король приносит в дом сюрприз.

— А в картах было, что мы уходим сегодня вечером? — спросил я.

Пат рассмеялась:

— Этого мы еще не успели узнать, Робби. Пока мы только о тебе гадали.

Фрау Залевски поднялась и собрала карты:

— Можно им верить, можно и не верить. А можно верить, но наоборот, как покойный Залевски. У него всегда над так называемым жидким элементом была пиковая девятка... а ведь это дурное предзнаменование. И вот он думал, что должен остерегаться воды. А всё дело было в шнапсе и пильзенском пиве.

* * *

Когда хозяйка вышла, я крепко обнял Пат:

— Как чудесно приходить домой и заставать тебя, Каждый раз это для меня сюрприз. Когда я поднимаюсь по последним ступенькам и открываю дверь, у меня всегда бьется сердце: а вдруг это неправда.

Она посмотрела на меня улыбаясь. Она почти никогда не отвечала, когда я говорил что-нибудь в таком роде. Впрочем, я и не рассчитывал на ответное признание. Мне бы это было даже неприятно. Мне казалось, что женщина не должна говорить мужчине, что любит его. Об этом пусть говорят ее сияющие, счастливые глаза. Они красноречивее всяких слов.

Я долго не отпускал ее, ощущая теплоту ее кожи и легкий аромат волос. Я не отпускал ее, и не было на свете ничего, кроме нее, мрак отступил, она была здесь, она жила, она дышала, и ничто не было потеряно.

— Мы, правда, уходим, Робби? — спросила она, не отводя лица.

— И даже все вместе, — ответил я. — Кестер и Ленц тоже. «Карл» уже стоит у парадного.

— А Билли?

— Билли, конечно, возьмем с собой. Иначе куда же мы денем остатки ужина? Или, может быть, ты уже поужинала?

— Нет еще. Я ждала тебя.

— Но ты не должна меня ждать. Никогда. Очень страшно ждать чего-то.

Она покачала головой:

— Этого ты не понимаешь, Робби. Страшно, когда нечего ждать.

Она включила свет перед зеркалом:

— A теперь я должна одеться, а то не успею. Ты тоже переоденешься?

— Потом, — сказал я. — Мне ведь недолго. Дай мне еще побыть немного здесь.

* * *

Я подозвал собаку и уселся в кресло у окна. Я любил смотреть, как Пат одевается. Никогда еще я не чувствовал с такой силой вечную, непостижимую тайну женщины, как в минуты, когда она тихо двигалась перед зеркалом, задумчиво гляделась в него, полностью растворялась в себе, уходя в подсознательное, необъяснимое самоощущение своего пола. Я не представлял себе, чтобы женщина могла одеваться болтая и смеясь; а если она это делала, значит, ей недоставало таинственности и неизъяснимого очарования вечно ускользающей прелести. Я любил мягкие и плавные движения Пат, когда она стояла у зеркала; какое это было чудесное зрелище, когда она убирала свои волосы или бережно и осторожно, как стрелу, подносила к бровям карандаш. В такие минуты в ней было что-то от лани, и от гибкой пантеры, и даже от амазонки перед боем. Она переставала замечать все вокруг себя, глаза на собранном и серьезном лице спокойно и внимательно разглядывали отражение в зеркале, а когда она вплотную приближала к нему лицо, то казалось, что нет никакого отражения в зеркале, а есть две женщины, которые смело и испытующе смотрят друг другу в глаза извечным всепонимающим взглядом, идущим из тумана действительности в далекие тысячелетия прошлого.

Через открытое окно с кладбища доносилось свежее дыхание вечера. Я сидел, не шевелясь. Я не забыл ничего из моей встречи с Жаффе, я помнил всё точно, — но, глядя на Пат, я чувствовал, как глухая печаль, плотно заполнившая меня, снова и снова захлестывалась какой-то дикой надеждой, преображалась и смешивалась с ней, и одно превращалось в другое — печаль, надежда, ветер, вечер и красивая девушка среди сверкающих зеркал и бра; и внезапно меня охватило странное ощущение, будто именно это и есть жизнь, жизнь в самом глубоком смысле, а может быть, даже и счастье: любовь, к которой приметалось столько тоски, страха и молчаливого понимания.

XIX

Я стоял около своего такси на стоянке. Подъехал Густав и пристроился за мной.

— Как поживает твой пес, Роберт? — спросил он.

— Живет великолепно, — сказал я.

— А ты?

Я недовольно махнул рукой:

— И я бы жил великолепно, если бы зарабатывал побольше. За весь день две ездки по пятьдесят пфеннигов. Представляешь?

Он кивнул:

— С каждым днем всё хуже. Всё становится хуже, Что же дальше будет?

— А мне так нужно зарабатывать деньги! — сказал я. — Особенно теперь! Много денег!

Густав почесал подбородок.

— Много денег!.. — Потом он посмотрел на меня. — Много теперь не заколотишь, Роберт. И думать об этом нечего. Разве что заняться спекуляцией. Не попробовать ли счастья на тотализаторе? Сегодня скачки. Как-то недавно я поставил на Аиду и выиграл двадцать восемь против одного.

— Мне не важно, как заработать. Лишь бы были шансы.

— А ты когда-нибудь играл?

— Нет.

— Тогда с твоей легкой руки дело пойдет. — Он посмотрел на часы. — Поедем? Как раз успеем.

— Ладно! — После истории с собакой я проникся к Густаву большим доверием.

Бюро по заключению пари находилось в довольно большом помещении. Справа был табачный киоск, слева тотализатор. Витрина пестрела зелеными и розовыми спортивными газетами и объявлениями о скачках, отпечатанными на машинке. Вдоль одной стены тянулась стойка с двумя письменными приборами. За стойкой орудовали трое мужчин. Они были необыкновенно деятельны. Один орал что-то в телефон, другой метался взад и вперед с какими-то бумажками, третий, в ярко-фиолетовой рубашке с закатанными рукавами и в котелке, сдвинутом далеко на затылок, стоял за стойкой и записывал ставки. В зубах он перекатывал толстую, черную, изжеванную сигару «Бразиль».

К моему удивлению, всё здесь шло ходуном. Кругом суетились «маленькие люди» — ремесленники, рабочие, мелкие чиновники, было несколько проституток и сутенеров. Едва мы переступили порог, как нас остановил кто-то в грязных серых гамашах, сером котелке и обтрепанном сюртуке:

— Фон Билинг. Могу посоветовать господам, на кого ставить. Полная гарантия!

— На том свете будешь нам советовать, — ответил Густав. Очутившись здесь, он совершенно преобразился.

— Только пятьдесят пфеннигов, — настаивал Билинг. — Лично знаком с тренерами. Еще с прежних времен, — добавил он, уловив мой взгляд.

Густав погрузился в изучение списков лошадей.

— Когда выйдет бюллетень о бегах в Отейле? — крикнул он мужчинам за стойкой.

— В пять часов, — проквакал клерк.

— Филомена — классная кобыла, — бормотал Густав. — Особенно на полном карьере. — Он вспотел от волнения. — Где следующие скачки? — спросил он.

— В Хоппегартене, — ответил кто-то рядом.

Густав продолжал листать списки:

— Для начала поставим по две монеты на Тристана. Он придет первым!

— А ты что-нибудь смыслишь в этом? — спросил я.

— Что-нибудь? — удивился Густав. — Я знаю каждое конское копыто.

— И ставите на Тристана? — удивился кто-то около нас. — Единственный шанс — это Прилежная Лизхен! Я лично знаком с Джонни Бернсом.

— А я, — ответил Густав, — владелец конюшни, в которой находится Прилежная Лизхен. Мне лучше знать.

Он сообщил наши ставки человеку за стойкой. Мы получили квитанции и прошли дальше, где стояло несколько столиков и стулья. Вокруг нас назывались всевозможные клички. Несколько рабочих спорили о скаковых лошадях в Ницце, два почтовых чиновника изучала сообщение о погоде в Париже, какой-то кучер хвастливо рассказывал о временах, когда он был наездником. За одним из столиков сидел толстый человек с волосами ежиком и уплетал одну булочку за другой. Он был безучастен ко всему. Двое других, прислонившись к стене, жадно смотрели на него. Каждый из них держал в руке по квитанции, но, глядя на их осунувшиеся лица, можно было подумать, что они не ели несколько дней.

Резко зазвонил телефон. Все навострили уши. Клерк выкрикивал клички лошадей. Тристана он не назвал.

— Соломон пришел первым, — сказал Густав, наливаясь краской. — Проклятье! И кто бы подумал? Уж не вы ли? — обратился он злобно к «Прилежной Лизхен», — Ведь это вы советовали ставить на всякую дрянь...

К нам подошел фон Билинг.

— Послушались бы меня, господа... Я посоветовал бы вам поставить на Сояомона! Только на Соломона! Хотите на следующий забег?..

Густав не слушал его. Он успокоился и завел с «Прилежной Лизхен» профессиональный разговор.

— Вы понимаете что-нибудь в лошадях? — спросил меня Билинг.

— Ничего, — сказал я. — Тогда ставьте! Ставьте! Но только сегодня, — добавил он шепотом, — и больше никогда. Послушайте меня! Ставьте! Неважно, на кого — на Короля Лира, на Серебряную Моль, может быть на Синий Час. Я ничего не хочу заработать. Выиграете — дадите мне что-нибудь... — Он вошел в азарт, его подбородок дрожал. По игре в покер я знал, что новички, как правило, выигрывают.

— Ладно, — сказал я. — На кого?

— На кого хотите... На кого хотите...

— Синий Час звучит недурно, — сказал я. — Значит, десять марок на Синий Час.

— Ты что, спятил? — спросил Густав.

— Нет, — сказал я.

— Десяток марок на эту клячу, которую давно уже надо пустить на колбасу?

«Прилежная Лизхен», только что назвавший Густава живодером, на сей раз энергично поддержал его:

— Вот еще выдумал! Ставить. на Синий Час! Ведь это корова, не лошадь, уважаемый! Майский Сон обскачет ее на двух ногах! Без всяких! Вы ставите на первое место?

Билинг заклинающе посмотрел на меня и сделал мне знак.

— На первое, — сказал я.

— Ложись в гроб, — презрительно буркнул «Прилежная Лизхен».

— Чудак! — Густав тоже посмотрел на меня, словно я превратился в готтентота. — Ставить надо на Джипси II, это ясно и младенцу.

— Остаюсь при своем. Ставлю на Синий Час, — сказал я. Теперь я уже не мог менять решение. Это было бы против всех тайных законов счастливчиков-новичков.

Человек в фиолетовой рубашке протянул мне квитанцию. Густав и «Прилежная Лизхен» смотрели на меня так, будто я заболел бубонной чумой. Они демонстративно отошли от меня и протиснулись к стойке, где, осыпая друг друга насмешками, в которых всё же чувствовалось взаимное уважение специалистов, они поставили на Джипси II и Майский Сон.

Вдруг кто-то упал. Это был один из двух тощих мужчин, стоявших у столиков. Он соскользнул вдоль стены и тяжело рухнул. Почтовые чиновники подняли его и усадили па стул. Его лицо стало серо-белым. Рот был открыт.

— Господи боже мой! — сказала одна из проституток, полная брюнетка с гладко зачесанными волосами и низким лбом, — пусть кто-нибудь принесет стакан воды.

Человек потерял сознание, и я удивился, что это почти никого не встревожило. Большинство присутствующих; едва посмотрев на него, тут же повернулись к тотализатору.

— Такое случается каждую минуту, — сказал Густав. — Безработные. Просаживают последние пфенниги. Поставят десять, хотят выиграть тысячу. Шальные деньги им подавай!

Кучер принес из табачного киоска стакан воды. Черноволосая проститутка смочила платочек и провела им по лбу и вискам мужчины. Он вздохнул и неожиданно открыл глаза. В этом было что-то жуткое: совершенно безжизненное лицо и эти широко открытые глаза, — казалось, сквозь прорези застывшей черно-белой маски с холодным любопытством смотрит какое-то другое, неведомое существо.

Девушка взяла стакан и дала ему напиться. Она поддерживала его рукой, как ребенка. Потом взяла булочку со стола флегматичного обжоры с волосами ежиком:

— На, поешь... только не спеши... не спеши... палец мне откусишь... вот так, а теперь попей еще...

Человек за столом покосился вслед своей булочке, но ничего не сказал. Мужчина постепенно пришел в себя. Лицо его порозовело. Пожевав еще немного, он с трудом поднялся. Девушка помогла ему дойти до дверей. Затем она быстро оглянулась и открыла сумочку:

— На, возьми... а теперь проваливай... тебе надо жрать, а не играть на скачках...

Один из сутенеров, стоявший к ней спиной, повернулся. У него было хищное птичье лицо и торчащие уши. Бросались в глаза лакированные туфли и спортивное кепи.

— Сколько ты ему дала? — спросил он.

— Десять пфеннигов.

Он ударил ее локтем в грудь:

— Наверно, больше! В другой раз спросишь у меня.

— Полегче, Эде, — сказал другой. Проститутка достала помаду и. принялась красить губы.

— Но ведь я прав, — сказал Эде.

Проститутка промолчала.

Опять зазвонил телефон. Я наблюдав за Эде и не следил за сообщениями.

— Вот это называется повезло! — раздался внезапно громовой голос Густава. — Господа, это больше, чем везение, это какая-то сверхфантастика! — Он ударил меня по плечу. — Ты заграбастал сто восемьдесят марок! Понимаешь, чудак ты этакий. Твоя клячонка с этакой смешной кличкой всех обставила!

— Нет, правда? — спросил я.

Человек в фиолетовой рубашке, с изжеванной бразильской сигарой в зубах, скорчил кислую мину и взял мою китанцию:

— Кто вам посоветовал?

— Я, — поспешно сказал Бидинг с ужасно униженной выжидающей улыбкой и, отвесив поклон, протиснулся ко мне. — Я, если позволите... мои связи...

— Ну, знаешь ли... — Шеф даже не посмотрел на него и выплатил мне деньги. На минуту в помещении тотализатора воцарилась полная тишина. Все смотрели на меня. Даже невозмутимый обжора и тот поднял голову.

Я спрятал деньги.

— Больше не ставьте! — шептал Билинг. — Больше не ставьте! — Его лицо пошло красными пятнами. Я сунул ему десять марок. Густав ухмыльнулся и шутливо ударил меня кулаком в грудь:

— Вот видишь, что я тебе сказал! Слушайся Густава, и будешь грести деньги лопатой!

Что же касается кобылы Джипси II, то я старался не напоминать о ней бывшему ефрейтору санитарной службы. Видимо, она и без того не выходила у него из головы.

— Давай пойдем, — сказал он, — для настоящих знатоков день сегодня неподходящий.

У входа кто-то потянул меня за рукав. Это был «Прилежная Лизхен».

— А на кого вы рекомендуете ставить на следующих скачках? — спросил он, почтительно и алчно.

— Только на Танненбаум, — сказал я в пошел с Густавом в ближайший трактир, чтобы выпить за здоровье Синего Часа. Через час у меня было на тридцать марок меньше. Не смог удержаться. Но я всё-таки вовремя остановился. Прощаясь, Билинг сунул мне какой-то листок:

— Если вам что-нибудь понадобится! Или вашим знакомым. Я представитель прокатной конторы. — Это была реклама порнографических фильмов, демонстрируемых на дому. — Посредничаю также при продаже поношенной одежды! — крикнул он мне вслед. — За наличный расчет.

* * *

В семь часов я поехал обратно в мастерскую. «Карл» с ревущим мотором стоял во дворе.

— Хорошо, что ты пришел, Робби! — крикнул Кестер. — Мы как раз собираемся испытать его! Садись!

Вся наша фирма была в полной готовности. Отто повозился с «Карлом» и внес в него кое-какие улучшения и изменения, — через две недели предстояли горные гонки. Теперь Кестер хотел совершить первый испытательный пробег.

Мы сели. Юпп в своих огромных спортивных очках устроился рядом с Кестером. У пего был бы разрыв сердца, если бы мы не взяли его с собой. Ленц и я сели сзади.

«Карл» рванулся с места и помчался. Мы выехали из города и шля со скоростью сто сорок километров. Ленц и я крепко ухватились за спинки передних сидений. Ветер дул с такой силой, что, казалось, оторвет нам головы.

По обе стороны шоссе мелькали тополя, баллоны свистели, и чудесный рев мотора пронизывал нас насквозь, как дикий крик свободы. Через четверть часа мы увидели впереди черную точку. Она быстро увеличивалась. Это была довольно тяжелая машина, шедшая со скоростью восемьдесят — сто километров. Не обладая хорошей устойчивостью, она вихляла из стороны в сторону. Шоссе было довольно узким, и Кестеру пришлось сбавить скорость. Когда мы подошли на сто метров и уже собрались сигналить, мы вдруг заметили на боковой дороге справа мотоциклиста, тут же скрывшегося за изгородью у перекрестка.

— Проклятье! — крикнул Ленц. — Сейчас будет дело!

В ту же секунду на шоссе впереди черной машины появился мотоциклист. Он был метрах в двадцати от нее и, видимо, неверно оценив ее скорость, попытался прямо с поворота проскочить вперед. Машина взяла резко влево; но и мотоцикл подался влево. Тогда машина круто метнулась вправо, задев мотоцикл крылом. Мотоциклист перелетел через руль и плюхнулся на шоссе. Машину стало заносить, водитель не мог овладеть ею. Сорвав дорожный знак и потеряв при этом фару, она с грохотом врезалась в дерево.

Всё произошло в несколько секунд. В следующее мгновенье, на большой еще скорости, подъехали мы. Заскрежетали баллоны. Кестер пустил «Карла», как коня, между помятым мотоциклом и стоявшей боком, дымящейся машиной; он едва не задел левым колесом руку лежавшего мотоциклиста, а правым — задний бампер черной машины. Затем взревел мотор, и «Карл» снова вышел на прямую; взвизгнули тормоза, и всё стихло.

— Чистая работа, Отто! — сказал Ленц.

Мы побежали назад и распахнули дверцы машины. Мотор еще работал. Кестер резко выдернул ключ зажигания. Пыхтение двигателя замерло, и мы услышали стоны.

Все стекла тяжелого лимузина разлетелись вдребезги. В полумраке кузова мы увидели окровавленное лицо женщины. Рядом с нею находился мужчина, зажатый между рулем и сидением. Сперва мы осторожно вытащили женщину и положили ее у обочины шоссе. Ее лицо было сплошь в порезах. В нем торчало несколько осколков. Кровь лилась беспрерывно. В еще худшем состоянии была правая рука. Рукав белого жакета стал ярко-красным от крови. Ленц разрезал его. Кровь хлынула струёй потом, сильно пульсируя, продолжала идти толчками. Вена была перерезана. Ленц скрутил жгутом носовой платок.

— Вытащите мужчину, с ней я сам справлюсь, — сказал он. — Надо поскорее добраться до ближайшей больницы.

Чтобы освободить мужчину, нужно было отвинтить спинку сидения. К счастью, мы имели при себе необходимый инструмент, и дело пошло довольно быстро. Мужчина истекал кровью. Казалось, что у него сломано несколько ребер. Колено у него тоже было повреждено. Когда мы стали его вытаскивать, он со стоном упал нам на руки, но оказать ему помощь на месте мы не могли. Кестер подал «Карла» задним ходом к месту аварии. Женщина, видя его приближение, судорожно закричала от страха, хотя «Карл» двигался со скоростью пешехода. Мы откинули спинку одного из передних сидений я уложили мужчину. Женщину мы усадили сзади. Я стал возле нее на подножку. Ленц пристроился на другой подножке и придерживал раненого.

— Юпп, останься здесь и следи за машиной, — сказал Ленц.

— А куда девался мотоциклист? — спросил я.

— Смылся, пока мы работали, — сказал Юпп.

Мы медленно двинулись вперед. Неподалеку от следующей деревни находился небольшой дом. Проезжая мимо, мы часто видели это низкое белое здание на холме. Насколько мы знали, это была какая-то частная психиатрическая клиника для богатых пациентов. Здесь не было тяжелобольных. Мы полагали, что там, конечно, есть врач и перевязочная.

Мы въехали на холм и позвонили. Нам открыла очень хорошенькая сестра. Увидев кровь, она побледнела и побежала обратно. Вскоре появилась другая, намного старше первой.

— Сожалею, — сказала она сразу, — но мы не имеем возможности оказывать первую помощь при несчастных случаях. Вам придется поехать в больницу имени Вирхова. Это недалеко.

— Почти час езды отсюда, — заметил Кестер.

Сестра недружелюбно посмотрела на него:

— Мы не приспособлены для оказания такой помощи. К тому же, здесь нет врача...

— Тогда вы нарушаете закон, — заявил Ленц. — Частные лечебные учреждения вроде вашего обязаны иметь постоянного врача. Не позволите ли вы мне воспользоваться телефоном? Я хотел бы созвониться с полицией и редакцией газеты.

Сестра заколебалась.

— Думаю, вам незачем волноваться, — холодно заметил Кестер. — Ваш труд будет, безусловно, хорошо оплачен. Прежде всего нам нужны носилки. А врача вы, вероятно, сумеете разыскать.

Она всё еще стояла в нерешительности.

— Согласно закону, — пояснил Ленц, — у вас должны быть носилки, а также достаточное количество перевязочных материалов...

— Да, да, — ответила она поспешно, явно подавленная таким детальным знанием законов. — Сейчас я пошлю кого-нибудь...

Она исчезла.

— Ну, знаете ли! — возмутился я.

— То же самое может произойти и в городской больнице, — спокойно ответил Готтфрид. — Сначала деньги, затем всяческий бюрократизм, и уже потом помощь.

Мы вернулись к машине и помогли женщине выйти. Она ничего не говорила и только смотрела на свои руки. Мы доставили ее в небольшое помещение на первом этаже. Потомкам дали носилки для мужчины. Мы принесли его к зданию клиники. Он стонал.

— Одну минутку... — произнес он с трудом. Мы посмотрели на него. Он закрыл глаза. — Я хотел бы, чтобы никто не узнал об этом.

— Вы ни в чем не виноваты, — ответил Кестер. — Мы всё видели и охотно будем вашими свидетелями.

— Не в этом дело, — сказал мужчина. — Я по другим причинам не хочу, чтобы это стало известно. Вы понимаете?.. — Он посмотрел на дверь, через которую прошла женщина.

— Тогда вы в надежном месте, — заявил Ленц. — Это частная клиника. Остается только убрать вашу машину, пока полиция не обнаружила ее.

Мужчина привстал:

— Не смогли ли бы вы сделать и это для меня? Позвоните в ремонтную мастерскую и дайте мне, пожалуйста, ваш адрес! Я хотел бы... я вам так обязан...

Кестер сделал рукой отрицательный жест.

— Нет, — сказал мужчина, — я всё-таки хочу знать ваш адрес.

— Всё очень просто, — ответил ему Ленц. — Мы сами имеем мастерскую и ремонтируем такие машины, как ваша. Если вы согласны, мы можем ее немедленно отбуксировать и привести в порядок. Этим мы поможем вам, а в известной мере и себе.

— Охотно соглашаюсь, — сказал мужчина. — Вот вам мой адрес... я сам приеду за машиной, когда она будет готова, или пришлю кого-нибудь.

Кестер спрятал в карман визитную карточку, и мы внесли пострадавшего в дом. Между тем появился врач, еще совсем молодой человек. Он смыл кровь с лица женщины. Мы увидели глубокие порезы. Женщина привстала, опираясь на здоровую руку, и уставилась на сверкающую никелевую чашу, стоявшую на перевязочном столе.

— О! — тихо произнесла она и с глазами, полными ужаса, откинулась назад.

* * *

Мы поехали в деревню, разыскали местного кузнеца и попросили у него стальной трос и приспособление для буксировки.

Мы предложили ему двадцать марок. Но кузнец был полон недоверия и хотел увидеть машину лично. Мы повезли его к месту аварии.

Юпп стоял посредине шоссе и махал рукой. Но и без него мы поняли, что случилось. У обочины мы увидели старый мерседес с высоким кузовом. Четверо мужчин собирались увезти разбитую машину.

— Мы поспели как раз вовремя, — сказал Кестер.

— Это братья Фогт, — пояснил нам кузнец. — Опасная банда. Живут вон там, напротив. Уж если на что наложили руку, — не отдадут.

— Посмотрим, — сказал Кестер.

— Я им уже всё объяснил, господин Кестер, — прошептал Юпп. — Грязная конкуренция. Хотят ремонтировать машину в своей мастерской.

— Ладно, Юпп. Оставайся пока здесь.

Кестер подошел к самому высокому из четырех и заговорил с ним. Он сказал ему, что машину должны забрать мы.

— Есть у тебя что-нибудь твердое при себе? — спросил я Ленца.

— Только связка ключей, она мне понадобится самому. Возьми маленький гаечный ключ.

— Не стоит, — сказал я, — будут тяжелые повреждения. Жаль, что на мне такие легкие туфли. Самое лучшее — бить ногами.

— Поможете нам? — спросил Ленц у кузнеца. — Тогда нас будет четверо против четверых.

— Что вы! Они завтра же разнесут мою кузню в щепы. Я сохраняю строгий нейтралитет.

— Тоже верно, — сказал Готтфрид. — Я буду драться, — заявил Юпп.

— Посмей только! — сказал я. — Следи, не появится ли кто. Больше ничего.

Кузнец отошел от нас на некоторое расстояние, чтобы еще нагляднее продемонстрировать свой строгий нейтралитет.

— Голову не морочь! — услышали мы голос самого большого из братьев. — Кто первый пришел, тот и дело делает! — орал он на Кестера. — Всё! А теперь сматывайтесь!

Кестер снова объяснил ему, что машина наша. Он предложил Фогту съездить в санаторий и справиться. Тот презрительно ухмыльнулся. Ленц и я подошли поближе.

— Вы что — тоже захотели попасть в больницу? — спросил Фогт.

Кестер ничего не ответил и подошел к автомобилю. Три остальных Фогта насторожились. Теперь они стояли вплотную друг к другу.

— Дайте-ка сюда буксирный трос, — сказал Кестер.

— Полегче, парень! — угрожающе произнес старший Фогт. Он был на голову выше Кестера.

— Очень сожалею, — сказал Кестер, — но машину мы увезем с собой.

Заложив руки в карманы, Ленц и я подошли еще ближе. Кестер нагнулся к машине. В ту же секунду Фогт ударом ноги оттолкнул его в сторону. Отто, ожидавший этого, мгновенно схватил Фогта за ноги и свалил на землю. Тотчас вскочив, Отто ударил в живот второго Фогта, замахнувшегося было ручкой домкрата. Тот покачнулся и тоже упал. В следующую секунду Ленц и я бросились на двух остальных. Меня сразу ударили в лицо. Удар был не страшен, но из носу пошла кровь, и мой ответный выпад оказался неудачным — кулак соскользнул с жирного подбородка противника; тут же меня стукнули в глаз, да так, что я повалился на Фогта, которого Отто сбил ударом в живот. Сбросив меня, Фогт вцепился мне в горло и прижал к асфальту. Я напряг шею, чтобы он не мог меня душить, и пытался вывернуться, оторваться от него, — тогда я мог бы оттолкнуть или ударить его ногами в живот. Но Ленц и его Фогт лежали на моих ногах, и я был скован. Хоть я и напрягал шею, дышать мне было трудно, — воздух плохо проходил через окровавленный нос. Постепенно всё вокруг начало расплываться, лицо Фогта дрожало перед моими глазами, как желе, в голове замелькали черные тени. Я терял сознание. И вдруг я заметил рядом Юппа; он стоял на коленях в кювете, спокойно и внимательно наблюдая за моими судорогами. Воспользовавшись какой-то секундой, когда я в мой противник замерли, он ударил Фогта молотком по запястью. При втором ударе Фогт отпустил меня и, охваченный бешенством, не вставая, попробовал достать Юппа рукой, но тот отскочил на полметра и с тем же невозмутимым видом нанес ему третий, увесистый удар по пальцам, а потом еще один по голове. Я приподнялся, навалился на Фогта и в свою очередь стал душить его. В эту минуту раздался звериный вопль и затем жалобный стон: «Пусти! Пусти!» Это был старший Фогт. Кестер оттянул ему руку за спину, скрутил и резко рванул ее вверх. Фогт опрокинулся лицом на землю. Кестер, придавив спину врага коленом, продолжал выкручивать ему руку. Одновременно он придвигал колено ближе к затылку. Фогт орал благим матом, но Кестер знал, что его надо разделать под орех, иначе он не утихомирится! Одним рывком он вывихнул ему руку и только тогда отпустил его. Я осмотрелся. Один из братьев еще держался на ногах, но крики старшего буквально парализовали его.

— Убирайтесь, а то всё начнется сначала, — сказал ему Кестер.

На прощанье я еще разок стукнул своего Фогта головой о мостовую и отошел. Ленц уже стоял около Кестера. Его пиджак был разорван. Из уголка рта текла кровь. Исход боя был еще неясен, потому что противник Ленца хотя и был избит в кровь, но готов был снова ринуться в драку. Решающим всё же оказалось поражение старшего брата. Убедившись в этом, трое остальных словно оцепенели. Они помогли старшему подняться и пошли к своей машине. Уцелевший Фогт подошел к нам и взял свой домкрат. Он покосился на Кестера, словно ют был дьяволом во плоти. Затем мерседес затрещал и уехал.

Откуда-то опять появился кузнец.

— Это они запомнят, — сказал он. — Давно с ними такого не случалось. Старший однажды уже сидел за убийство.

Никто ему не ответил. Кестер вдруг весь передернулся. — Какое свинство, — сказал он. Потом повернулся: — Ну, давайте.

— Я здесь, — откликнулся Юпп, подтаскивая буксирный трос.

— Подойди сюда, — сказал я. — С сегодняшнего дня ты унтер-офицер. Можешь начать курить сигары.

* * *

Мы подняли переднюю ось машины и укрепили ее тросами сзади, на кузове «Карла».

— Думаешь, это ему не повредит? — спросил я Кестера. — Наш «Карл» в конце конце скакун чистых кровей, а не вьючный осёл.

Он покачал головой:

— Тут недалеко, да и дорога ровная.

Ленц сел в поврежденную машину, и мы медленно поехали. Я прижимал платок к носу и смотрел на солнце, садившееся за вечереющими полями. В них был огромный, ничем не колеблемый покой, и чувствовалось, что равнодушной природе безразлично, как ведет себя на этой земле злобный муравьиный рой, именуемый человечеством. Было гораздо важнее, что тучи теперь постепенно преобразились в золотые горы, что бесшумно надвигались с горизонта фиолетовые тени сумерек, что жаворонки прилетели из бескрайнего небесного простора на поля, в свои борозды, и что постепенно опускалась ночь.

Мы въехали во двор мастерской. Ленц выбрался из разбитой машины и торжественно снял перед ней шляпу:

— Привет тебе, благословенная! Печальный случай привел тебя сюда, но я гляжу на тебя влюбленными глазами и полагаю, что даже по самым скромным подсчетам ты принесешь нам примерно три, а то и три с половиной тысячи марок. А теперь дайте мне большой стакан вишневой настойки и кусок мыла — я должен избавиться от следов, оставленных на мне семейством Фогт!

Мы выпили по стакану вишневки и сразу же приступили к основательной разборке поломанной машины. Не всегда бывало достаточно получить заказ на ремонт от владельца машины: представители страховых компаний нередко требовали передать заказ в одну из мастерских, с которыми у них были контракты. Поэтому мы всегда старались быстрее браться за ремонт. Чем больше мы успевали сделать до прихода страхового агента, тем лучше было для нас: наши расходы по ремонту оказывались настолько большими, что компания уже считала невыгодным для себя передавать машину в другую мастерскую. Мы бросили работу, когда стемнело.

— Ты еще выедешь сегодня на такси? — спросил я Ленца.

— Исключается, — ответил Готтфрид. — Ни в коем случае нельзя стремиться к чрезмерным заработкам. Хватит с меня сегодня и этого.

— Ас меня не хватит, — сказал я. — Если ты не едешь, то поеду я. Поработаю с одиннадцати до двух около ночных ресторанов.

— Брось ты это, — улыбнулся Готтфрид. — Лучше поглядись в зеркало. Что-то не везет тебе в последнее время с носом. Ни один пассажир не сядет к шофёру с этакой свеклой на роже. Пойди домой и приложи компресс.

Он был прав. С таким носом действительно нельзя было ехать. Поэтому я вскоре простился и направился домой. По дороге я встретил Хассе и прошел с ним остаток пути вдвоем. Он как-то потускнел и выглядел несчастным.

— Вы похудели, — сказал я.

Он кивнул и сказал, что теперь часто не ужинает. Его жена почти ежедневно бывает у каких-то старых знакомых и очень поздно возвращается домой. Он рад, что она нашла себе развлечение, но после работы ему не хочется самому готовить еду. Он, собственно, и не бывает особенно голодным — слишком устает. Я покосился на его опущенные плечи. Может быть, он в самом деле верил в то, о чем рассказывал, но слушать его было очень тяжело. Его брак, вся эта хрупкая, скромная жизнь рухнула: не было мало-мальской уверенности в завтрашнем дне, недоставало каких-то жалких грошей. Я подумал, что есть миллионы таких людей, и вечно им недостает немного уверенности и денег. Жизнь чудовищно измельчала. Она свелась к одной только мучительной борьбе за убогое, голое существование. Я вспомнил о драке, которая произошла сегодня, думал о том, что видел в последние недели, обо всем, что уже сделал... А потом я подумал о Пат и вдруг почувствовал, что из всего этого ничего не выйдет. Я чересчур размахнулся, а жизнь стала слишком пакостной для счастья, оно не могло длиться, в него больше не верилось... Это была только передышка, но не приход в надежную гавань.

Мы поднялись по лестнице и открыли дверь. В передней Хассе остановился:

— Значит, до свидания...

— Поешьте что-нибудь, — сказал я.

Покачав головой, он виновато улыбнулся и пошел в свою пустую, темную комнату. Я посмотрел ему вслед. Затем зашагал по длинной кишке коридора. Вдруг я услышал тихое пение, остановился и прислушался. Это не был патефон Эрны Бениг, как мне показалось сначала, это был голос Пат. Она была одна в своей комнате и пела. Я посмотрел на дверь, за которой скрылся Хассе, затем снова подался вперед и продолжал слушать. Вдруг я сжал кулаки. Проклятье! Пусть всё это тысячу раз только передышка, а не гавань, пусть это тысячу раз невероятно. Но именно поэтому счастье было снова и снова таким ошеломляющим, непостижимым, бьющим через край...

* * *

Пат не слышала, как я вошел. Она сидела на полу перед зеркалом и примеряла шляпку — маленький черный ток. На ковре стояла лампа. Комната была полна теплым, коричневато-золотистым сумеречным светом, и только лицо Пат было ярко освещено. Она придвинула к себе стул, с которого свисал шелковый лоскуток. На сидении стула поблескивали ножницы.

Я замер в дверях и смотрел, как серьезно она мастерила свой ток. Она любила располагаться на полу, и несколько раз, приходя вечером домой, я заставал ее заснувшей с книгой в руках где-нибудь в уголке, рядом с собакой.

И теперь собака лежала около нее и тихонько заворчала. Пат подняла глаза и увидела меня в зеркале. Она улыбнулась, и мне показалось, что весь мир стал светлее. Я прошел в комнату, опустился за ее спиной на колени и — после всей грязи этого дня — прижался губами к ее теплому, мягкому затылку.

Она подняла ток:

— Я переделала его, милый. Нравится тебе так?

— Совершенно изумительная шляпка, — сказал я. — Но ведь ты даже не смотришь! Сзади я срезала поля, а спереди загнула их кверху.

— Я прекрасно всё вижу, — сказал я, зарывшись лицом в ее волосы. — Шляпка такая, что парижские модельеры побледнели бы от зависти, увидев ее.

— Робби! — Смеясь, она оттолкнула меня. — Ты в этом ничего но смыслишь. Ты вообще когда-нибудь замечаешь, как я одета?

— Я замечаю каждую мелочь, — заявил я и подсел к ней совсем близко, — правда, стараясь прятать свой разбитый нос в тени.

— Вот как? А какое платье было на мне вчера вечером?

— Вчера? — Я попытался вспомнить, но не мог.

— Я так и думала, дорогой мой! Ты ведь вообще почти ничего обо мне не знаешь.

— Верно, — сказал я, — но в этом и состоит вся прелесть. Чем больше люди знают друг о друге, тем больше у них получается недоразумений. И чем ближе они сходятся, тем более чужими становятся. Вот возьми Хассе и его жену: они знают друг о друге всё, а отвращения между ними больше, чем между врагами.

Она надела маленький черный ток, примеряя его перед зеркалом.

— Робби, то, что ты говоришь, верно только наполовину.

— Так обстоит дело со всеми истинами, — возразил я. — Дальше полуправд нам идти не дано. На то мы и люди. Зная одни только полуправды, мы и то творим немало глупостей. А уж если бы знали всю правду целиком, то вообще не могли бы жить.

Она сняла ток и отложила его в сторону. Потом повернулась и увидела мой нос.

— Что такое? — испуганно спросила она.

— Ничего страшного. Он только выглядит так. Работал под машиной, и что-то свалилось мне прямо на нос.

Она недоверчиво посмотрела на меня:

— Кто тебя знает, где ты опять был! Ты ведь мне никогда ни о чем не рассказываешь. Я знаю о тебе так же мало, как и ты обо мне.

— Это к лучшему, — сказал я.

Она принесла тазик с водой и полотенце и сделала мне компресс. Потом она еще раз осмотрела мое лицо.

— Похоже на удар. И шея исцарапана. Милый, с тобою, конечно, случилось какое-то приключение.

— Сегодня самое большое приключение для меня еще впереди, — сказал я.

Она изумленно посмотрела на меня:

— Так поздно, Робби? Что ты еще надумал?

— Остаюсь здесь! — сказал я, сбросил компресс и обнял ее. — Я остаюсь на весь вечер здесь, вдвоем с тобой. XX

Август был теплым и ясным, и в сентябре погода оставалась почти летней. Но в конце месяца начались дожди, над городом непрерывно висели низкие тучи, с крыш капало, задули резкие осенние ветры, и однажды ранним воскресным утром, когда я проснулся и подошел к окну, я увидел, что листва на кладбищенских деревьях пожелтела и появились первые обнаженные ветви.

Я немного постоял у окна. В последние месяцы, с тех пор как мы возвратились из поездки к морю, я находился в довольно странном состоянии: всё время, в любую минуту я думал о том, что осенью Пат должна уехать, но я думал об этом так, как мы думаем о многих вещах, — о том, что годы уходят, что мы стареем и что нельзя жить вечно. Повседневные дела оказывались сильнее, они вытесняли все мысли, и, пока Пат была рядом, пока деревья еще были покрыты густой зеленой листвой, такие слова, как осень, отъезд и разлука, тревожили не больше, чем бледные тени на горизонте, и заставляли меня еще острее чувствовать счастье близости, счастье всё еще продолжающейся жизни вдвоем.

Я смотрел на кладбище, мокнущее под дождем, на могильные плиты, покрытые грязноватыми коричневыми листьями. Туман, это бледное животное, высосал за ночь зеленый сок из листьев. Теперь они свисали с ветвей поблекшие и обессиленные, каждый порыв ветра срывал всё новые и новые, гоня их перед собой, — И как острую, режущую боль я вдруг впервые почувствовал, что разлука близка, что вскоре она Станет реальной, такой же реальной, как осень, прокравшаяся сквозь кроны деревьев и оставившая на них свои желтые следы.

* * *

В смежной комнате всё еще спала Пат. Я подошел к двери и прислушался. Она спала спокойно, не кашляла. На минуту меня охватила радостная надежда, — я представил себе: сегодня или завтра позвонит Жаффе и скажет, что ей не надо уезжать, — но потом вспомнились ночи, когда я слышал ее тихое свистящее дыхание, приглушенный хрип, то мерно возникавший, то исчезавший, как звук далекой тонкой пилы, — и надежда погасла так же быстро, как и вспыхнула.

Я вернулся к окну и снова стал смотреть на дождь. Потом присел к письменному столу и принялся считать деньги. Я прикидывал, насколько их хватит для Пат, окончательно расстроился и спрятал кредитки.

Я посмотрел на часы. Было около семи. До пробуждения Пат оставалось еще по крайней мере два часа. Я быстро оделся, чтобы успеть еще немного поездить. Это было лучше, чем торчать в комнате наедине со своими мыслями.

Я пошел в мастерскую, сел в такси и медленно поехал по улицам. Прохожих было немного. В рабочих районах тянулись длинные ряды доходных домов-казарм. Неприютные и заброшенные, они стояли под дождем, как старые скорбные проститутки. Штукатурка на грязных фасадах обвалилась, в сером утреннем свете безрадостно поблескивали мутные стёкла окон, а стены зияли множеством желтовато-серых дыр, словно изъеденные язвами.

Я пересек старую часть города и подъехал к собору. Остановив машину у заднего входа, я вышел. Сквозь тяжелую дубовую дверь приглушенно доносились звуки органа. Служили утреннюю мессу, и по мелодии я понял, что началось освящение святых даров, — до конца богослужения оставалось не менее двадцати минут.

Я вошел в сад. Он тонул в сероватом свете. Розы еще цвели, с кустов стекали капли дождя. Мой дождевик был довольно просторен, и я мог удобно прятать под ним срезанные ветки. Несмотря на воскресный день, в саду было безлюдно, и я беспрепятственно отнес в машину охапку роз, затем вернулся за второй. Когда она уже была под плащом, я услышал чьи-то шаги. Крепко прижимая к себе букет, я остановился перед одним из барельефов крестного пути и сделал вид, что молюсь.

Человек приблизился, но не прошел мимо, а остановился. Почувствовав легкую испарину, я углубился в созерцание барельефа, перекрестился и медленно перешел к другому изображению, чуть поодаль от галереи. Шаги последовали за мной и вновь замерли. Я не знал, что делать. Сразу идти дальше я не мог. Надо было остаться на месте хотя бы столько, сколько нужно, чтобы повторить десять раз «Богородице Дево, радуйся!» и один раз «Отче наш», иначе я бы выдал себя. Поэтому я не двигался, но, желая понять в чем дело, осторожно посмотрел в сторону с выражением достойного недоумения, словно было оскорблено мое религиозное чувство.

Я увидел приветливое круглое лицо священника и облегченно вздохнул. Зная, что он не помешает мне молиться, я уже считал себя спасенным, но тут я заметил, что стою перед последним этапом крестного пути. Как бы медленно я ни молился, через несколько минут всё должно было кончиться. Этого он, видимо, и ждал. Затягивать дело было бесцельно. Поэтому, напустив на себя безучастный вид, я медленно направился к выходу.

— Доброе утро, — сказал священник. — Хвала Иисусу Христу.

— Во веки веков аминь! — ответил я. Таково было церковное приветствие католиков.

— Редко кого увидишь здесь так рано, — сказал он приветливо, посмотрев на меня детскими голубыми глазами.

Я что-то пробормотал.

— К сожалению, это стало редкостью, — продолжал он озабоченно. — А мужчин, молящихся у крестного пути, вообще почти никогда не видно. Вот почему я так обрадовался и заговорил с вами. У вас, конечно, какая-нибудь особая просьба к богу, если вы пришли так рано да еще в такую погоду...

«Да, чтобы ты поскорее шел отсюда», — подумал я и с облегчением кивнул головой. Он, видимо, не заметил, что у меня под плащом цветы. Теперь нужно было поскорее избавиться от него, не возбуждая подозрений. Он снова улыбнулся мне:

— Я собираюсь служить мессу и включу в свою модитву и вашу просьбу.

— Благодарю вас, — сказал я изумленно и растерянно.

— За упокой души усопшей? — спросил он.

На мгновение я пристально уставился на него и почувствовал, что букет выскользает у меня. — Нет, — поспешно сказал я, крепче прижимая руку к плащу.

Беззлобно и внимательно смотрел он на меня ясными глазами.

По-видимому, он ждал, что я объясню ему суть моей просьбы к богу. Но в эту минуту ничего путного не пришло мне в голову, да к тому же мне и не хотелось врать ему больше, чем это было необходимо. Поэтому я молчал.

— Значит, я буду молиться о помощи неизвестному, попавшему в беду, — сказал он наконец.

— Да. Я очень вам благодарен.

Он улыбнулся и махнул рукой:

— Не надо благодарить. Всё в руках божьих. — Он смотрел на меня еще с минуту, чуть вытянув шею и наклонив голову вперед, и мне показалось, будто его лицо дрогнуло. — Главное, верьте, — сказал он. — Небесный отец помогает. Он помогает всегда, даже если иной раз мы и не понимаем этого. — Потом он кивнул мне и пошел.

Я смотрел ему вслед, пока за ним не захлопнулась дверь. «Да, — подумал я, — если бы всё это было так просто! Он помогает, он всегда помогает! Но помог ли он Бернарду Визе, когда тот лежал в Гоутхолстерском лесу с простреленным животом и кричал, помог ли Катчинскому, павшему под Гандзееме, оставив больную жену и ребенка, которого он так и не увидел, помог ли Мюллеру, и Лееру, и Кеммериху, помог ли маленькому Фридману, и Юргенсу, и Бергеру, и миллионам других? Проклятье! Слишком много крови было пролито на этой земле, чтобы можно было сохранить веру в небесного отца!»

* * *

Я привез цветы домой, потом пригнал машину в мастерскую и пошел обратно. Из кухни доносился аромат только что заваренного кофе и слышалась возня Фриды. Как ни странно, но от запаха кофе я повеселел. Еще со времен войны я знал: важное, значительное не может успокоить нас... Утешает всегда мелочь, пустяк...

Едва за мной щелкнул замок входной двери, как в коридор выскочил Хассе с желтым опухшим лицом и красными утомленными глазами. Мне показалось, что он спал не раздеваясь. Когда он увидел, что это я, на его лице появилось выражение беспредельного разочарования. — Aх, это вы... — пробормотал он.

Я удивленно посмотрел на него:

— Разве вы ждали так рано кого-нибудь?

— Да, — сказал он тихо. — Мою жену. Она еще не пришла. Вы не видели ее?

Я покачал головой.

— Я ушел час назад.

Он кивнул:

— Нет, я только подумал... ведь могло случиться, что вы ее видели.

Я пожал плечами:

— Вероятно, она придет позднее. Вы ей не звонили?

Он посмотрел на меня с какой-то робостью:

— Вчера вечером она ушла к своим знакомым. Не знаю точно, где они живут,

— А вы знаете их фамилию? Тогда можно справиться по телефону.

— Я уже пробовал. В справочном бюро такой фамилии не знают.

Он посмотрел на меня, как побитая собака.

— Она говорила о них всегда так таинственно, а стоило мне спросить, как она начинала злиться. Я и перестал. Я был рад, что ей есть куда пойти. Она всегда говорила, что я хочу лишить ее даже такой маленькой радости.

— Может быть, она еще придет, — сказал я. — Я даже уверен, что она скоро придет. А вы не позвонили на всякий случай в скорую помощь и в полицию?

— Всюду звонил. Там ничего не известно.

— Ну что ж, — сказал я, — тогда тем более не надо волноваться. Может быть, вчера вечером она плохо себя почувствовала и осталась ночевать. Ведь такие вещи часто случаются. Через час-другой она, вероятно, будет здесь.

— Вы думаете?

Отворилась дверь кухни, и оттуда вышла Фрида с подносом в руках.

— Для кого это? — спросил я.

— Для фройляйн Хольман, — ответила она, раздражаясь от одного моего вида.

— Разве она уже встала?

— Надо думать, что встала, — ответила Фрида, готовая сцепиться со мной, — иначе она, наверно, не позвонила бы мне.

— Благослови вас господь, Фрида, — сказал я. — По утрам вы иной раз просто обаятельны! Не могли ли бы вы заставить себя приготовить кофе и для меня?

Она что-то промычала и пошла по коридору, презрительно вертя задом. Это она умела. Никогда еще я не видел женщину, которая делала бы это так выразительно.

Хассе стоял и ждал. Мне вдруг стало стыдно, когда, обернувшись, я увидел его рядом, такого тихого и покорного.

— Через час или два вы успокоитесь, — сказал я и протянул ему руку, но он не подал мне руки, а только странно посмотрел на меня.

— Мы не могли бы ее поискать? — спросил он тихо.

— Но вы же не знаете, где она.

— А может быть, всё-таки стоит ее поискать, — повторил он. — Вот если бы взять вашу машину... Я, конечно, заплачу, — быстро добавил он.

— Не в этом дело, — ответил я. — Просто это совершенно бесцельно. Куда мы, собственно, поедем? К тому же, в такое время едва ли она будет на улице.

— Не знаю, — сказал он всё так же тихо. — Я только думаю, что стоило бы ее поискать.

Прошла Фрида с пустым подносом.

— Мне нужно идти, — сказал я, — и мне кажется, что вы зря волнуетесь. Я, конечно, охотно оказал бы вам такую услугу, но фройляйн Хольман должна скоро уехать, и мне хотелось бы побыть с ней сегодня. Возможно, это ее последнее воскресенье здесь. Вы меня, конечно, понимаете.

Он кивнул.

Я жалел его, но мне не терпелось пойти к Пат.

— Если вам всё-таки хочется немедленно поехать, возьмите любое такси, — продолжал я, — но не советую. Лучше подождите еще немного, — тогда я позвоню моему другу Ленцу, и он поедет с вами на поиски.

Мне казалось, что он совсем не слушает меня.

— Вы не видели ее сегодня утром? — вдруг спросил он.

— Нет, — ответил я удивленно. — Иначе я бы уже давно сказал вам об этом. Он снова кивнул и с совершенно отсутствующим видом, не проронив больше ни слова, ушел в свою комнату.

* * *

Пат успела зайти ко мне и нашла розы. Когда я вошел а ее комнату, она рассмеялась.

— Робби, — сказала она, — я всё-таки довольно наивна. Только от Фриды я узнала, что свежие розы в воскресенье, да еще в этакую рань, несомненно пахнут воровством. Вдобавок она мне сказала, что этот сорт не найти ни в одном из ближайших цветочных магазинов.

— Думай, что хочешь, — ответил я. — Главное, что они доставляют тебе радость.

— Теперь еще большую, чем когда-либо, милый. Ведь ты добыл их, подвергая себя опасности!

— Да еще какой опасности! — Я вспомнил священника. — Но почему ты так рано поднялась?

— Не могла больше спать. Кроме того, я видела сон. Ничего хорошего.

Я внимательно посмотрел на нее. Она выглядела утомленной, йод глазами были синие крути.

— С каких пор ты видишь плохие сны? — спросил я. — До сих пор я считал это своей специальностью.

Она покачала головой:

— Ты заметил, что на дворе уже осень?

— У нас это называется бабьим летом, — возразил я. — Ведь еще цветут розы. Просто идет дождь, — вот всё, что я вижу.

— Идет дождь. Слишком долго он идет, любимый. Иногда по ночам, когда я просыпаюсь, мне кажется, что я похоронена под этим нескончаемым дождем.

— По ночам ты должна приходить ко мне, — заявил я. — Тогда у тебя не будет таких мыслей. Наоборот, так хорошо быть вместе, когда темно и за окном дождь.

— Может быть, — тихо сказала она и прижалась ко мне.

— Я, например, очень люблю, когда в воскресенье идет дождь, — сказал я. — Как-то больше чувствуешь уют. Мы вместе, у нас теплая, красивая комната, и впереди свободный день, — по-моему, это очень много.

Ее лицо просветлело:

— Да, нам хорошо, правда? — По-моему, нам чудесно. Вспоминаю о том, что было раньше. Господи! Никогда бы не подумал, что мне еще будет так хорошо.

— Как приятно, когда ты так говоришь. Я сразу всему верю. Говори так почаще.

— Разве я не часто говорю с тобой так?

— Нет.

— Может быть, — сказал я. — Мне кажется, что я недостаточно нежен. Не знаю, почему, но я просто не умею быть нежным. А мне бы очень хотелось...

— Тебе это не нужно, милый, я и так понимаю тебя. Но иногда всё-таки хочется слышать такие слова.

— С сегодняшнего дня я их стану говорить всегда. Даже если самому себе буду казаться глупым.

— Ну уж и глупым! — ответила она. — В любви не бывает глупостей.

— Слава богу, нет, — сказал я. — А то просто страшно подумать, во что можно было бы превратиться.

Мы позавтракали вместе, потом Пат снова легла в постель. Так предписал Жаффе.

— Ты останешься? — спросила она, уже укрывшись одеялом.

— Если хочешь, — сказал я.

— Я бы хотела, но это необязательно...

Я подсел к ее кровати:

— Ты меня не поняла. Я просто вспомнил: раньше ты не любила, чтобы на тебя смотрели, когда ты спишь.

— Раньше да... но теперь я иногда боюсь... оставаться одна...

— И со мной это бывало, — сказал я. — В госпитале, после операции. Тогда я всё боялся уснуть ночью. Всё время бодрствовал и читал или думал о чем-нибудь и только на рассвете засыпал... Это пройдет.

Она прижалась щекой к моей руке:

— И всё-таки страшно, Робби, боишься, что уже не вернешься...

— Да, — сказал я. — А потом возвращаешься, и всё проходит. Ты это видишь по мне. Всегда возвращаешься, хотя необязательно на то же место.

— В том-то и дело, — ответила она, закрывая глаза. — Этого я тоже боюсь. Но ведь ты следишь за мной, правда? — Слежу, — сказал я и провел рукой по ее лбу и волосам, которые тоже казались мне усталыми.

Она стала дышать глубже и слегка повернулась на бок. Через, минуту она крепко спала.

Я опять уселся у окна и смотрел на дождь. Это был сплошной серый ливень, и наш дом казался островком в его мутной бесконечности. Я был встревожен. Редко случалось, чтобы с утра Пат была печальна. Еще на днях она была оживленной и радостной, и, когда проснется, может быть, всё будет по-другому. Я знал — она много думает о своей болезни, ее состояние еще не улучшилось, — это мне сказал Жаффе; но на своем веку я видел столько мертвых, что любая болезнь была для меня всё-таки жизнью и надеждой; я знал — можно умереть от ранения, этого я навидался, но мне всегда трудно было поверить, что болезнь, при которой человек с виду невредим, может оказаться опасной. Вот почему, глядя на Пат, я всегда быстро преодолевал тревогу и растерянность.

* * *

В дверь постучали. У порога стоял Хассе. Приложив палец к губам, я тихонько вышел в коридор.

— Простите меня, — с трудом вымолвил он.

— Зайдемте ко мне, — предложил я и отворил дверь своей комнаты.

Хассе остался в коридоре. Казалось, что его лицо стало меньше. Оно было бело как мел.

— Я только хотел вам сказать, что нам уже незачем ехать, — проговорил он, почти не шевеля губами.

— Вы можете войти ко мне — фройляйн Хольман спит, у меня есть время, — снова предложил я.

В руке у него было письмо. Он выглядел как человек, в которого только что выстрелили, но он еще не верит этому и не чувствует боли, он ощутил пока только толчок.

— Лучше прочитайте сами, — сказал он и дал мне письмо.

— Вы уже пили кофе? — спросил я.

Он покачал головой.

— Читайте письмо...

— Да, а вы пока попейте кофе...

Я вышел и попросил Фриду принести кофе. Потом я прочитал письмо. Оно было от фрау Хассе — всего несколько строк. Она сообщала, что хочет получить еще кое-что от жизни, и поэтому решила не возвращаться к нему. Есть человек, понимающий ее лучше, чем Хассе. Предпринимать что-либо бесцельно, — она ни в коем случае не вернется. Так будет, вероятно, лучше и для него. Ему больше не придется тревожиться, хватит или не хватит жалованья. Часть своих вещей она уже взяла; за остальными пришлет кого-нибудь при случае.

Это было деловое и ясное письмо. Я сложил его и вернул Хассе. Он смотрел на меня так, словно всё зависело от меня.

— Что же делать? — спросил он.

— Сперва выпейте эту чашку кофе и съешьте чтонибудь, — сказал я. — Не стоит суетиться без толку и терять голову. А потом подумаем. Вам надо постараться успокоиться, и тогда вы примете лучшее решение.

Он послушно выпил кофе. Его рука дрожала, и он не мог есть.

— Что же делать? — опять спросил он.

— Ничего, — сказал я. — Ждать.

Он сделал неопределенное движение.

— А что бы вы хотели сделать? — спросил я.

— Не знаю. Не могу этого понять.

Я молчал. Было трудно сказать ему что-нибудь. Его можно было только успокоить, остальное он должен был решить сам.

Мне думалось, что он больше не любит эту женщину; на он привык к ней, а для бухгалтера привычка могла быть сильнее любви.

Через некоторое время он заговорил, сбивчиво и путанно; чувствовалось, что он окончательно потерял всякую опору. Потом он стал осыпать себя упреками. Он не сказал ни слова против своей жены и только пытался внушить себе, что сам виноват во всем.

— Хассе, — сказал я, — всё, что вы говорите, — чушь. В этих делах никогда не бывает виновных. Жена ушла от вас, а не вы от нее. Вам не в чем упрекать себя.

— Нет, я виноват, — ответил он и посмотрел на свои руки. — Я ничего не добился в жизни!

— Чего вы не добились?

— Ничего. А раз не добился, значит виноват.

Я удивленно посмотрел на маленькую жалкую фигурку в красном плюшевом кресле. — Господин Хассе, — сказал я спокойно, — это может быть в крайнем случае причиной, но не виной. Кроме того, вы всё-таки кое-чего добились.

Он резко покачал головой:

— Нет, нет, это я довел ее до безумия своей вечной боязнью увольнения. Ничего я не добился! Что я мог ей предложить? Ничего...

Он впал в тупое раздумье. Я поднялся и достал коньяк.

— Выпьем немного, — сказал я. — Ведь еще ничто не потеряно.

Он поднял голову.

— Еще ничто не потеряно, — повторил я. — Человека теряешь только когда он умирает.

Он торопливо кивнул, взял рюмку, но поставил ее обратно, не отпив ни глотка.

— Вчера меня назначили начальником канцелярии, — тихо сказал он. — Теперь я главный бухгалтер и начальник канцелярии. Управляющий сказал мне об этом вечером. Я получил повышение, потому что в последние месяцы постоянно работал сверхурочно. Они слили две канцелярии в одну. Другого начальника уволили. Мое жалование повышено на пятьдесят марок. — Вдруг он с отчаянием взглянул на меня. — А как вы думаете, она бы осталась, если бы знала об этом?

— Нет, — сказал я.

— На пятьдесят марок больше. Я бы отдавал их ей. Она могла бы каждый месяц покупать себе что-нибудь новое. И ведь на книжке у меня лежит тысяча двести марок! Зачем же я их откладывал? Думал, пусть будет для нее, если наши дела пошатнутся. И вот она ушла... потому что я был слишком бережлив.

Он опять уставился в одну точку.

— Хассе, — сказал я, — мне думается, что всё это не так уж связано одно с другим, как вам кажется. Не стоит копаться в этом. Надо перебороть себя. Пройдет несколько дней, и вам станет яснее, что делать. Может быть ваша жена вернется сегодня вечером или завтра утром. Ведь она думает об этом так же, как и вы.

— Она больше не придет, — ответил он.

— Этого вы не знаете.

— Если бы ей можно было сказать, что у меня теперь большее жалованье и что мы можем взять отпуск и совершить путешествие на сэкономленные деньги...

— Всё это вы ей скажете. Так просто люди не расстаются.

Меня удивило, что он совершенно не думал о другом мужчине. Видимо, еще не понимал этого; он думал только о том, что его жена ушла. Всё остальное было пока туманным, неосознанным. Мне хотелось сказать ему, что через несколько недель он, возможно, будет рад ее уходу, но при его состоянии это было бы излишней грубостью с моей стороны. Для оскорбленного чувства правда всегда груба и почти невыносима.

Я посидел с ним еще немного — только чтобы дать ему выговориться. Но я ничего не добился. Он продолжал вертеться в заколдованном кругу, хотя мне показалось, что он немного успокоился. Он выпил рюмку коньяку. Потом меня позвала Пат.

— Одну минутку, — сказал я и встал.

— Да, — ответил он, как послушный ребенок, и тоже поднялся.

— Побудьте здесь, я сейчас...

— Простите...

— Я сейчас же вернусь, — сказал я и пошел к Пат.

Она сидела в кровати, свежая и отдохнувшая:

— Я чудесно спала, Робби! Вероятно, уже полдень.

— Ты спала только час, — сказал я и показал ей часы.

Она посмотрела на циферблат:

— Тем лучше, значит у нас масса времени впереди. Сейчас я встану.

— Хорошо. Через десять минут я приду к тебе.

— У тебя гости?

— Хассе, — сказал я. — Но это ненадолго.

Я пошел обратно, но Хассе уже не было. Я открыл дверь в коридор. И там было пусто. Прошел по коридору и постучал к нему. Он не ответил. Открыв дверь, я увидел его перед шкафом. Ящики были выдвинуты.

— Хассе, — сказал я, — примите снотворное, ложитесь в постель и прежде всего выспитесь. Вы слишком возбуждены.

Он медленно повернулся ко мне:

— Быть всегда одному, каждый вечер! Всегда торчать здесь, как вчера! Подумайте только... Я сказал ему, что всё изменится и что есть много людей, которые по вечерам одиноки. Он проговорил что-то неопределенное. Я еще раз сказал ему, чтобы он ложился спать, — может быть, ничего особенного не произошло и вечером его жена еще вернется. Он кивнул и протянул мне руку.

— Вечером загляну к вам еще раз, — сказал я и с чувством облегчения ушел.

Перед Пат лежала газета.

— Робби, можно пойти сегодня утром в музей, — предложила она.

— В музей? — спросил я.

— Да. На выставку персидских ковров. Ты, наверно, не часто бывал в музеях?

— Никогда! — ответил я. — Да и что мне там делать?

— Вот тут ты прав, — сказала она смеясь.

— Пойдем. Ничего страшного в этом нет. — Я встал. — В дождливую погоду не грех сделать что-нибудь для своего образования.

Мы оделись и вышли. Воздух на улице был великолепен. Пахло лесом и сыростью. Когда мы проходили мимо «Интернационаля», я увидел сквозь открытую дверь Розу, сидевшую у стойки. По случаю воскресенья она пила шоколад. На столике лежал небольшой пакет. идимо, она собиралась после завтрака, как обычно, навестить свою девочку. Я давно не заходил в «Интернациональ», и мне было странно видеть Розу, невозмутимую, как всегда. В моей жизни так много переменилось, что мне казалось, будто везде всё должно было стать иным.

Мы пришли в музей. Я думал, что там будет совсем безлюдно, но, к своему удивлению, увидел очень много посетителей. Я спросил у сторожа, в чем дело.

— Ни в чем, — ответил он, — так бывает всегда в дни, когда вход бесплатный.

— Вот видишь, — сказала Пат. — Есть еще масса людей, которым это интересно.

Сторож сдвинул фуражку на затылок:

— Ну, это, положим, не так, сударыня. Здесь почти всё безработные. Они приходят не ради искусства, а потому, что им нечего делать. А тут можно хотя бы посмотреть на что-нибудь.

— Вот такое объяснение мне более понятно, — сказал я.

— Это еще ничего, — добавил сторож. — Вот зайдите как-нибудь зимой! Битком набито. Потому что здесь топят.

Мы вошли в тихий, несколько отдаленный от других зал, где были развешаны ковры. За высокими окнами раскинулся сад с огромным платаном. Вся листва была желтой, и поэтому неяркий свет в зале казался желтоватым. Экспонаты поражали роскошью. Здесь были два ковра шестнадцатого века с изображениями зверей, несколько исфаханских ковров, польские шелковые ковры цвета лососины с изумрудно-зеленой каймой. Время и солнце умерили яркость красок, и ковры казались огромными сказочными пастелями. Они сообщали залу особую гармонию, которую никогда не могли бы создать картины. Жемчужно-серое небо, осенняя листва платана за окном — все это тоже походило на старинный ковер и как бы входило в экспозицию.

Побродив здесь немного, мы пошли в другие залы музея. Народу прибавилось, и теперь было совершенно ясно, что многие здесь случайно. С бледными лицами, в поношенных костюмах, заложив руки за спину, они несмело проходили по залам, и их глаза видели не картины эпохи Ренессанса и спокойно-величавые скульптуры античности, а нечто совсем другое. Многие присаживались на диваны, обитые красным бархатом. Сидели усталые, но по их позам было видно, что они готовы встать и уйти по первому знаку служителя.

Они не совсем понимали, как это можно бесплатно отдыхать на мягких диванах. Они не привыкли получать что бы то ни было даром.

Во всех залах было очень тихо. Несмотря на обилие посетителей, почти не слышно было разговоров. И всё же мне казалось, что я присутствую при какой-то титанической борьбе, неслышной борьбе людей, которые повержены, но еще не желают сдаться. Их вышвырнули за борт, лишили работы, оторвали от профессии, отняли всё, к чему они стремились, и вот они пришли в эту тихую обитель искусства, чтобы не впасть в оцепенение, спастись от отчаяния. Они думали о хлебе, всегда только о хлебе и о работе; но они приходили сюда, чтобы хоть на несколько часов уйти от своих мыслей. Волоча ноги, опустив плечи, они бесцельно бродили среди чеканных бюстов римлян, среди вечно прекрасных белых изваяний эллинок, — какой потрясающий, страшный контраст! Именно здесь можно было понять, что смогло и чего не смогло достичь человечество в течение тысячелетий: оно создало бессмертные произведения искусства, но не сумело дать каждому из своих собратьев хотя бы вдоволь хлеба.

* * *

После обеда мы пошли в кино. Когда мы возвращались домой, небо уже прояснилось. Оно было яблочнозеленым и очень прозрачным. Улицы и магазины были освещены. Мы медленно шли и по дороге разглядывали витрины.

Я остановился перед ярко освещенными стеклами крупного мехового магазина. Вечера стали прохладными. В витринах красовались пышные связки серебристых чернобурок и теплые зимние шубки. Я посмотрел на Пат; она всё еще носила свой легкий меховой жакет. Это было явно не по сезону.

— Будь я героем фильма, я вошел бы сюда и подобрал бы тебе шубку, — сказал я.

Она улыбнулась:

— Какую же?

— Вот! — Я выбрал шубку, показавшуюся мне самой теплой.

Она рассмеялась:

— У тебя хороший вкус, Робби. Это очень красивая канадская норка.

— Хочешь ее?

Она взглянула на меня:

— А ты знаешь, милый, сколько она стоит?

— Нет, — сказал я, — я и не хочу этого знать. Я лучше буду думать о том, как стану дарить тебе всё, что только захочу. Почему другие могут делать подарки любимой, а я нет?

Пат внимательно посмотрела на меня:

— Робби, но я вовсе не хочу такой шубы.

— Нет, — заявил я, — ты ее получишь! Ни слова больше об этом. Завтра мы за ней пошлем.

— Спасибо, дорогой, — сказала она с улыбкой и поцеловала меня тут же на улице. — А теперь твоя очередь. — Мы остановились перед магазином мужских мод. — Вот этот фрак! Он подойдет и моей норке. И вот этот цилиндр тоже. Интересно, как бы ты выглядел в цилиндре?

— Как трубочист. — Я смотрел на фрак. Он был выставлен в витрине, декорированной серым бархатом. Я внимательнее оглядел витрину. Именно в этом магазине я купил себе весной галстук, в тот день, когда впервые был вдвоем с Пат и напился. Что-то вдруг подступило к горлу, я и сам не знал, почему. Весной... Тогда я еще ничего не знал обо всем...

Я взял узкую ладонь Пат и прижал к своей щеке. Потом я сказал:

— К шубке надо еще что-нибудь. Одна только норка — всё равно что автомобиль без мотора. Два или три вечерних платья...

— Вечерние платья... — подхватила она, останавливаясь перед большой витриной. — Вечерние платья, правда... от них мне труднее отказаться...

Мы подыскали три чудесных платья. Пат явно оживилась от этой игры. Она отнеслась к ней совершенно серьезно, — вечерние платья были ее слабостью. Мы подобрали заодно всё, что было необходимо к ним, и она всё больше загоралась. Ее глаза блестели. Я стоял рядом с ней, слушал ее, смеялся и думал, до чего же страшно любить женщину и быть бедным.

— Пойдем, — сказал я наконец в порыве какого-то отчаянного веселья, — уж если делать что-нибудь, так до конца! — Перед нами была витрина ювелирного магазина. — Вот этот изумрудный браслет! И еще вот эти два кольца и серьги! Не будем спорить! Изумруды — самые подходящие камни для тебя.

— За это ты получишь эти платиновые часы и жемчужины для манишки.

— А ты — весь магазин. На меньшее я не согласен...

Она засмеялась и, шумно дыша, прислонилась ко мне:

— Хватит, дорогой, хватит! Теперь купим себе еще несколько чемоданов, пойдем в бюро путешествий, а потом уложим вещи и уедем прочь из этого города, от этой осени, от этого дождя...

«Да, — подумал я. — Господи, конечно да, и тогда она скоро выздоровеет!» — А куда? — спросил я. — В Египет? Или еще дальше? В Индию и Китай?

— К солнцу, милый, куда-нибудь к солнцу, на юг, к теплу. Где пальмовые аллеи, и скалы, и белые домики у моря, и агавы. Но, может быть, и там дождь. Может быть, дождь везде.

— Тогда мы просто поедем дальше, — сказал я. — Туда, где нет дождей. Прямо в тропики, в южные моря.

Мы стояли перед яркой витриной бюро путешествий «Гамбург — Америка» и смотрели на модель парохода. Он плыл по синим картонным волнам, а за ним мощно поднималась фотографическая панорама небоскребов Манхэттана. В других витринах были развешаны большие пестрые карты с красными линиями пароходных маршрутов.

— Ив Америку тоже поедем, — сказала Пат. — В Кентукки, и в Техас, и в Нью-Йорк, и в Сан-Франциско, и на Гавайские острова. А потом дальше, в Южную Америку. Через Мексику и Панамский канал в БуэносАйрес и затем через Рио-де-Жанейро обратно.

— Да...

Она смотрела на меня сияющим взглядом.

— Никогда я там не был, — сказал я. — В тот раз я тебе всё наврал.

— Это я знаю, — ответила она.

— Ты это знаешь?

— Ну конечно, Робби! Конечно, знаю! Сразу поняла!

— Тогда я был довольно-таки сумасшедшим. Неуверенным, глупым и сумасшедшим. Поэтому я тебе врал.

— А сегодня?

— А сегодня еще больше, — сказал я. — Разве ты сама не видишь? — Я показал на пароход в витрине. — Нам с тобой нельзя на нем поехать. Вот проклятье!

Она улыбнулась и взяла меня под руку:

— Ах, дорогой мой, почему мы не богаты? Уж мы бы сумели отлично воспользоваться деньгами! Как много есть богатых людей, которые не знают ничего лучшего, чем вечно торчать в своих конторах и банках.

— Потому-то они и богаты, — сказал я. — А если бы мы разбогатели, то уж, конечно, ненадолго.

— И я так думаю. Мы бы так или иначе быстро потеряли свое богатство.

— И может быть, стремясь поскорее растранжирить деньги, мы так и не сумели бы толком насладиться ими. В наши дни быть богатым — это прямо-таки профессия. И совсем не простая.

— Бедные богачи! — сказала Пат. — Тогда, пожалуй, лучше представим себе, что мы уже были богаты и успели всё потерять. Просто ты обанкротился на прошлой неделе, и пришлось продать всё — наш дом, и мои драгоценности, и твои автомобили. Как ты думаешь?

— Что ж, это вполне современно, — ответил я.

Она рассмеялась:

— Тогда идем! Оба мы банкроты. Пойдем теперь в нашу меблированную комнатушку и будем вспоминать свое славное прошлое.

— Хорошая идея.

Мы медленно пошли дальше по вечерним улицам. Вспыхивали всё новые огни. Подойдя к кладбищу, мы увидели в зеленом небе самолет с ярко освещенной кабиной. Одинокий и прекрасный, он летел в прозрачном, высоком и тоже одиноком небе, как чудесная птица мечты из старинной сказки. Мы остановились и смотрели ему вслед, пока он не исчез.

* * *

Не прошло и получаса после нашего возвращения, как кто-то постучал в мою дверь. Я подумал, что это опять Хассе, и встал, чтобы открыть. Но это была фрау Залевски. Она выглядела очень расстроенной.

— Идемте скорее, — прошептала она.

— Что случилось?

— Хассе.

Я посмотрел на нее. Она пожала плечами:

— Заперся и не отвечает.

— Минутку.

Я вошел к Пат и попросил ее отдохнуть, пока я переговорю с Хассе.

— Хорошо, Робби. Я и в самом деле опять устала.

Я последовал за фрау Залевски по коридору. У дверей Хассе собрался почти весь пансион: рыжеволосая Эрна Бениг в пестром кимоно с драконами, — еще две недели назад она была золотистой блондинкой; филателист-казначей в домашней куртке военного покроя; бледный и спокойный Орлов, только что вернувшийся из кафе, где он танцевал с дамами; Джорджи, нервно стучавший в дверь и сдавленным голосом звавший Хассе, и наконец Фрида, с глазами, перекошенными от волнения, страха и любопытства.

— Ты давно уже стучишься, Джорджи? — спросил я.

— Больше четверти часа, — мгновенно выпалила Фрида, красная как рак. — Он, конечно, дома и вообще никуда не выходил, с обеда не выходил, только всё носился взад и вперед, а потом стало тихо...

— Ключ торчит изнутри, — сказал Джорджи. — Дверь заперта.

Я посмотрел на фрау Залевски:

— Надо вытолкнуть ключ и открыть дверь. Есть у вас второй ключ?

— Сейчас сбегаю за связкой с ключами, — заявила Фрида с необычной услужливостью. — Может, какой-нибудь подойдет.

Мне дали кусок проволоки. Я повернул ключ и вытолкнул его из замочной скважины. Звякнув, он упал с другой стороны двери. Фрида вскрикнула и закрыла лицо руками.

— Убирайтесь-ка отсюда подальше, — сказал я ей и стал пробовать ключи. Один из них подошел. Я повернул его и открыл дверь. Комната была погружена в полумрак, в первую минуту я никого не увидел. Серо-белыми пятнами выделялись кровати, стулья были пусты, дверцы шкафа заперты.

— Вот он стоит! — прошептала Фрида, снова протиснувшаяся вперед. Меня обдало горячим дыханием и запахом лука. — Вон там сзади, у окна.

— Нет, — сказал Орлов, который быстро вошел в комнату и тут же вернулся. Он оттолкнул меня, взялся за дверную ручку, прикрыл дверь, затем обратился к остальным: — Вам лучше уйти. Не стоит смотреть на это, — медленно проговорил он своим твердым русским акцентом и остался стоять перед дверью.

— О боже! — пролепетала фрау Залевски и отошла назад. Эрна Бениг тоже отступила на несколько шагов. Только Фрида пыталась протиснуться вперед и ухватиться за дверную ручку. Орлов отстранил ее.

— Будет действительно лучше... — снова сказал он.

— Сударь! — зарычал внезапно казначей, распрямляя грудь. — Как вы смеете! Будучи иностранцем!... Орлов спокойно посмотрел на него.

— Иностранец... — сказал он. — Иностранец... здесь это безразлично. Не в этом дело...

— Мертвый, да? — не унималась Фрида.

— Фрау Залевски, — сказал я, — и я думаю, что остаться здесь надо только вам и, может быть, Орлову и мне.

— Немедленно позвоните врачу, — сказал Орлов.

Джорджи уже снял трубку. Всё это длилось несколько секунд.

— Я остаюсь! — заявил казначей, побагровев. — Как немецкий мужчина, я имею право Орлов пожал плечами и отворил дверь. Затем он включил свет. Женщины с криком отпрянули назад. В окне висел Хассе о иссиня-черным лицом и вывалившимся языком.

— Отрезать шнур! — крикнул я.

— Нет смысла, — сказал Орлов медленно, жестко и печально. — Мне это знакомо... такое лицо... он уже несколько часов мертв...

— Попробуем всё-таки...

— Лучше не надо... Пусть сначала придет полиция.

В ту же секунду раздался звонок. Явился врач, живший по соседству. Он едва взглянул на тощее надломленное тело.

— Тут уже ничего не сделаешь, — сказал он, — но всё-таки попробуем искусственное дыхание. Немедленно позвоните в полицию и дайте мне нож.

Хассе повесился на витом шелковом шнурке. Это был поясок от розового халата его жены, и он очень искусно прикрепил его к крючку над окном. Шнур был натерт мылом. Видимо, Хассе встал на подоконник и потом соскользнул с него. Судорога свела руки, на лицо было страшно смотреть. Странно, но в эту минуту мне бросилось в глаза, что он успел переодеться. Теперь на нем был его лучший костюм из синей камвольной шерсти, он был побрит и в свежей рубашке. На столе с педантичностью были разложены паспорт, сберегательная книжка, четыре бумажки по десять марок, немного серебра и два письма — одно жене, другое в полицию. Около письма к жене лежал серебряный портсигар и обручальное кольцо.

Видимо, он долго и подробно обдумывал каждую мелочь и наводил порядок. Комната была безукоризненно прибрана. Осмотревшись внимательней, мы обнаружили на комоде еще какие-то деньги и листок, на котором было написано: «Остаток квартирной платы за текущий месяц». Эти деньги он положил отдельно, словно желая показать, что они не имеют никакого отношения к его смерти.

Пришли два чиновника в штатском. Врач, успевший тем временем снять труп, встал.

— Мертв, — сказал он. — Самоубийство. Вне всяких сомнений.

Чиновники ничего не ответили. Закрыв дверь, они внимательно осмотрели комнату, затем извлекли из ящика шкафа несколько писем, взяли оба письма со стола и сличили почерк. Чиновник помоложе понимающе кивнул головой:

— Кто-нибудь знает причину?

Я рассказал ему, что знал. Он снова кивнул и записал мой адрес.

— Можно его увезти? — спросил врач.

— Я заказал санитарную машину в больнице Шаритэ, — ответил молодой чиновник. — Сейчас она приедет.

Мы остались ждать. В комнате было тихо. Врач опустился на колени возле Хассе. Расстегнув его одежду, он стал растирать ему грудь полотенцем, поднимая и опуская его руки. Воздух проникал в мертвые легкие и со свистом вырывался наружу.

— Двенадцатый за неделю, — сказал молодой чиновник.

— Всё по той же причине? — спросил я.

— Нет. Почти вей из-за безработицы. Два семейства. В одном было трое детей. Газом, разумеется. Семьи почти всегда отравляются газом.

Пришли санитары с носилками. Вместе с ними в комнату впорхнула Фрида и с какой-то непонятной жадностью уставилась на жалкое тело Хассе. Ее потное лицо покрылось красными пятнами.

— Что вам здесь нужно? — грубо спросил старший чиновник.

Она вздрогнула.

— Ведь я должна дать показания, — проговорила она, заикаясь.

— Убирайся отсюда! — сказал чиновник. Санитары накрыли Хаосе одеялом и унесли его. Затем стали собираться и оба чиновника. Они взяли с собой документы.

— Он оставил деньги на погребение, — сказал молодой чиновник. — Мы передадим их по назначению. Когда появится жена, скажите ей, пожалуйста, чтобы зашла в полицию. Он завещал ей свои деньги. Могут ли остальные вещи оставаться пока здесь?

Фрау Залевски кивнула:

— Эту комнату мне уже всё равно не сдать.

— Хорошо.

Чиновник откланялся и вышел. Мы тоже вышли.

Орлов запер дверь и передал ключ фрау Залевски.

— Надо поменьше болтать обо всем этом, — сказал я.

— И я так считаю, — сказала фрау Залевски.

— Я имею в виду прежде всего вас, Фрида, — добавил я.

Фрида точно очнулась. Ее глаза заблестели. Она не ответила мне.

— Если вы скажете хоть слово фройляйн Хольман, — сказал я, — тогда просите милости у бога, от меня ее не ждите!

— Сама знаю, — ответила она задиристо. — Бедная дама слишком больна для этого!

Ее глаза сверкали. Мне пришлось сдержаться, чтобы не дать ей пощечину.

— Бедный Хассе! — сказала фрау Залевски.

В коридоре было совсем темно.

— Вы были довольно грубы с графом Орловым, — сказал я казначею. — Не хотите ли извиниться перед ним?

Старик вытаращил на меня глаза. Затем он воскликнул:

— Немецкий мужчина не извиняется! И уж меньше всего перед азиатом! — Он с треском захлопнул за собой дверь своей комнаты.

— Что творится с нашим ретивым собирателем почтовых марок? — спросил я удивленно. — Ведь он всегда был кроток как агнец.

— Он уже несколько месяцев ходит на вое предвыборные собрания, — донесся голос Джорджи из темноты.

— Ах, вот оно что! Орлов и Эрна Бениг уже ушли. Фрау Залевски вдруг разрыдалась.

— Не принимайте это так близко к сердцу, — сказал я. — Всё равно уже ничего не изменишь.

— Это слишком ужасно, — всхлипывала она. — Мне надо выехать отсюда, я не переживу этого!

— Переживете, — сказал я. — Однажды я видел несколько сот англичан, отравленных газом. И пережил это...

Я пожал руку Джорджи и пошел к себе. Было темно. Прежде чем включить свет, я невольно посмотрел в окно. Потом прислушался. Пат спала. Я подошел к шкафу, достал коньяк и налил себе рюмку. Это был добрый коньяк, и хорошо, что он оказался у меня. Я поставил бутылку на стол. В последний раз из нее угощался Хаосе. Я подумал, что, пожалуй, не следовало оставлять его одного. Я был подавлен, но не мог упрекнуть себя ни в чем. Чего я только не видел в жизни, чего только не пережил! И я знал: можно упрекать себя за всё, что делаешь, или вообще не упрекать себя ни в чем. К несчастью для Хассе, всё стряслось в воскресенье. Случись это в будний день, он пошел бы на службу, и может быть всё бы обошлось.

Я выпил еще коньяку. Не имело смысла думать об этом. Да и какой человек знает, что ему предстоит? Разве хоть кто-нибудь может знать, не покажется ли ему со временем счастливым тот, кого он сегодня жалеет.

Я услышал, как Пат зашевелилась, и пошел к ней. Она лежала с открытыми глазами.

— Что со мной творится, Робби, с ума можно сойти! — сказала она. — Опять я спала как убитая.

— Так это ведь хорошо, — ответил я.

— Нет, — она облокотилась на подушку. — Я не хочу, столько спать.

— Почему же нет? Иногда мне хочется уснуть и проспать ровно пятьдесят лет.

— И состариться на столько же?

— Не знаю. Это можно сказать только потом.

— Ты огорчен чем-нибудь?

— Нет, — сказал я. — Напротив. Я как раз решил, что мы оденемся, пойдем куда-нибудь и роскошно поужинаем. Будем есть всё, что ты любишь. И немножко выпьем. — Очень хорошо, — ответила она. — Это тоже пойдет в счет нашего великого банкротства?

— Да, — сказал я. — Конечно.

Дальше