Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

I

Небо было желтым, как латунь; его еще не закоптило дымом. За крышами фабрики оно светилось особенно сильно. Вот-вот должно было взойти солнце. Я посмотрел на часы — еще не было восьми. Я пришел на четверть часа раньше обычного.

Я открыл ворота и подготовил насос бензиновой колонки. Всегда в это время уже подъезжали заправляться первые машины.

Вдруг за своей спиной я услышал хриплое кряхтение, — казалось, будто под землей проворачивают ржавый винт. Я остановился и прислушался. Потом пошел через двор обратно в мастерскую и осторожно приоткрыл дверь. В полутемном помещении, спотыкаясь, бродило привидение. Оно было в грязном белом платке, синем переднике, в толстых мягких туфлях и размахивало метлой; весило оно не менее девяноста килограммов; это была наша уборщица Матильда Штосс.

Некоторое время я наблюдал за ней. С грацией бегемота сновала она взад и вперед между автомобильными радиаторами и глухим голосом напевала песню о верном гусаре. На столе у окна стояли две бутылки коньяка. В одной уже почти ничего не оставалось. Накануне вечером она была полна.

— Однако, фрау Штосс... — сказал я.

Пение оборвалось. Метла упала на пол. Блаженная ухмылка погасла. Теперь уже я оказался привидением.

— Исусе Христе, — заикаясь пробормотала Матильда и уставилась на меня покрасневшими глазами. — Так рано я вас не ждала.

— Догадываюсь. Ну как? Пришлось по вкусу?

— Еще бы, но мне так неприятно. — Она вытерла рот. — Я просто ошалела.

— Ну, это уж преувеличение. Вы только пьяны. Пьяны в дым.

Она с трудом сохраняла равновесие. Ее усики подрагивали, и веки хлопали, как у старой совы. Но постепенно ей всё же удалось несколько прийти в себя. Она решительно шагнула вперед:

— Господин Локамп, человек всего лишь человек. Сначала я только понюхала, потом сделала глоточек, а то у меня с желудком неладно, — да, а потом, видать, меня бес попутал. Не надо было вводить в искушение старую женщину и оставлять бутылку на столе.

Уже не впервые заставал я ее в таком виде. Каждое утро она приходила на два часа убирать мастерскую; там можно было оставить сколько угодно денег, она не прикасалась к ним. Но водка была для нее что сало для крысы.

Я поднял бутылку:

— Ну конечно, коньяк для клиентов вы не тронули, а налегли на хороший, который господин Кестер держит для себя.

На обветренном лице Матильды мелькнула усмешка:

— Что правда, то правда — в этом я разбираюсь. Но, господин Локамп, вы же не выдадите меня, беззащитную вдову.

Я покачал головой:

— Сегодня нет.

Она опустила подоткнутые юбки.

— Ну, так я смоюсь. А то придет господин Кестер, и тогда такое начнется...

Я подошел к шкафу и отпер его:

— Матильда!

Она поспешно заковыляла ко мне. Я высоко поднял коричневую четырехгранную бутылку.

Она протестующе замахала руками:

— Это не я! Честью клянусь! Этого я не трогала!

— Знаю, — ответил я и налил полную рюмку. — А знаком ли вам этот напиток?

— Еще бы! — она облизнула губы. — Ром! Выдержанный, старый, ямайский!

— Верно. Вот и выпейте стаканчик. — Я? — она отшатнулась. — Господин Локамп, это уж слишком. Вы пытаете меня на медленном огне. Старуха Штосс тайком вылакала ваш коньяк, а вы ром еще ей подносите. Вы — просто святой, да и только! Нет, уж лучше я сдохну, чем выпью.

— Вот как? — сказал я и сделал вид, что собираюсь забрать рюмку.

— Ну, раз уж так... — она быстро схватила рюмку. — Раз дают, надо брать. Даже когда не понимаешь толком, почему. За ваше здоровье! Может, у вас день рождения?

— Да, вы в точку попали, Матильда!

— В самом деле? Правда? — Она вцепилась в мою руку и тряхнула ее. — От всего сердца желаю счастья! И деньжонок побольше! Господин Локамп! — Она вытерла рот.

— Я так разволновалась, что надо бы еще одну пропустить! Я же люблю вас, как родного сына.

— Вот и хорошо!

Я налил ей еще рюмку. Она выпила ее единым духом и, осыпая меня добрыми пожеланиями, вышла из мастерской.

* * *

Я убрал бутылки и сел к столу. Бледный луч солнца, проникавший через окно, освещал мои руки. Странное чувство испытываешь всё-таки в день рождения, даже если никакого значения не придаешь ему. Тридцать лет... Было время, когда мне казалось, что я никак не доживу до двадцати, так хотелось поскорее стать взрослым. А потом...

Я вытащил из ящика листок почтовой бумаги и стал вспоминать. Детство, школа... Всё это так далеко ушло, словно никогда и не было. Настоящая жизнь началась только в 1916 году. Как раз тогда я стал новобранцем. Тощий, долговязый, восемнадцатилетний, я падал и вскакивал под команду усатого унтер-офицера на старой пашне за казармой. В один из первых вечеров моя мать пришла в казарму навестить меня. Ей пришлось прождать целый час. Я неправильно уложил ранец и в наказание должен был в свободное время чистить уборную. Мать хотела помочь мне, но ей не разрешили. Она плакала, а я так устал, что заснул, когда она сидела со мной.

1917 год. Фландрия. Мы с Мидендорфом купили в погребке бутылку красного вина. Собирались покутить. Но не вышло. На рассвете англичане открыли ураганный огонь. В полдень ранили Кестера. Майер и Петере были убиты перед вечером. А к ночи, когда мы уже надеялись отдохнуть и откупорили бутылку, началась газовая атака. Удушливые облака заползали в блиндажи. Правда, мы вовремя надели противогазы. Но у Мидендорфа маска прорвалась. Когда он заметил, было уже поздно. Пока он срывал ее и искал другую, он наглотался газа, и его рвало кровью. Он умер на следующее утро; лицо было зеленым и черным. А шея вся истерзана. Он пытался разорвать ее ногтями, чтобы глотнуть воздух.

1918. Это было в госпитале. Двумя днями раньше прибыла новая партия раненых. Тяжелые ранения. Повязки из бумажных бинтов. Стоны. Весь день то въезжали, то выезжали длинные операционные тележки. Иногда они возвращались пустыми. Рядом со мной лежал Иозеф Штоль. Ног у него уже не было, но он этого еще не знал. Увидеть он не мог, потому что там, где должны были лежать его ноги, торчал проволочный каркас, покрытый одеялом. Да он и не поверил бы, потому что чувствовал боль в ногах. За ночь в нашей палате умерли двое. Один умирал очень долго и трудно.

1919. Снова дома. Революция. Голод. С улицы всё время слышится треск пулеметов. Солдаты воюют против солдат. Товарищи против товарищей.

1920. Путч. Расстреляли Карла Брегера. Арестованы Кестер и Ленц. Моя мать в больнице. Последняя стадия рака.

1921. Я припоминал. И не мог уже вспомнить. Этот год просто выпал из памяти. В 1922-м я работал на строительстве дороги в Тюрингии. В 1923-м заведовал рекламой на фабрике резиновых изделий. То было время инфляции. В месяц я зарабатывал двести миллиардов марок. Деньги выдавали два раза в день, и каждый раз делали на полчаса перерыв, чтобы сбегать в магазины и успеть купить хоть что-нибудь до очередного объявления курса доллара, так как после этого деньги снова наполовину обесценивались.

Что было потом? Что было в последующие годы? Я отложил карандаш. Не имело смысла вспоминать дальше. Я уже и не помнил всего достаточно точно. Слишком всё перепуталось. В последний раз я праздновал день моего рождения в кафе «Интернациональ». Там я целый год работал тапером. Потом опять встретил Кестера и Ленца. И вот теперь я здесь, в «Аврема» — в авторемонтной мастерской Кестера и Књ. Под «и Књ» подразумевались Ленц и я, хотя мастерская по существу принадлежала только Кестеру. Он был нашим школьным товарищем, потом командиром нашей роты. Позже он стал летчиком, некоторое время был студентом, затем гонщиком и, наконец, купил эту лавочку. Сперва к нему присоединился Ленц, который до этого несколько лет шатался по Южной Америке, а потом и я.

Я вытащил из кармана сигарету. Собственно говоря, я мог быть вполне доволен. Жилось мне неплохо, я имел работу, был силен, вынослив и, как говорится, находился в добром здравии; но всё же лучше было не раздумывать слишком много. Особенно наедине с собой. И по вечерам. Не то внезапно возникало прошлое и таращило мертвые глаза. Но для таких случаев существовала водка.

* * *

Заскрипели ворота. Я разорвал листок с датами своей жизни и бросил его под стол в корзинку. Дверь распахнулась. На пороге стоял Готтфрид Ленц, худой, высокий, с копной волос цвета соломы и носом, который, вероятно, предназначался для совершенно другого человека. Следом за ним вошел Кестер. Ленц встал передо мной;

— Робби! — заорал он. — Старый обжора! Встать и стоять как полагается! Твои начальники желают говорить с тобой!

— Господи боже мой, — я поднялся. — А я надеялся, что вы не вспомните... Сжальтесь надо мной, ребята!

— Ишь чего захотел! — Готтфрид положил на стол пакет, в котором что-то звякнуло.

— Робби! Кто первым повстречался тебе сегодня утром? Я стал вспоминать...

— Танцующая старуха!

— Святой Моисей! Какое дурное предзнаменование! Но оно подходит к твоему гороскопу. Я вчера его составил. Ты родился под знаком Стрельца и, следовательно, непостоянен, колеблешься как тростник на ветру, на тебя воздействуют какие-то подозрительные листригоны Сатурна, а в атом году еще и Юпитер. И поскольку Отто и я заменяем тебе отца и мать, я вручаю тебе для начала некое средство защиты. Прими этот амулет! Правнучка инков однажды подарила мне его. У нее была голубая кровь, плоскостопие, вши и дар предвидения. «Белокожий чужестранец, — сказала она мне. — Его носили цари, в нем заключены силы Солнца, Луны и Земли, не говоря уже о прочих мелких планетах. Дай серебряный доллар на водку и можешь носить его». Чтобы не прерывалась эстафета счастья, передаю амулет тебе. Он будет охранять тебя и обратит в бегство враждебного Юпитера, — Ленц повесил мне на шею маленькую черную фигурку на тонкой цепочке. — Так! Это против несчастий, грозящих свыше. А против повседневных бед — вот подарок Отто! Шесть бутылок рома, который вдвое старше тебя самого!

Развернув пакет, Ленц поставил бутылки одну за другой на стол, освещенный утренним солнцем. Они отливали янтарем.

— Чудесное зрелище, — сказал я. — Где ты их раздобыл, Отто?

Кестер засмеялся:

— Это была хитрая штука. Долго рассказывать. Но лучше скажи, как ты себя чувствуешь? Как тридцатилетний?

Я отмахнулся:

— Так, будто мне шестнадцать и пятьдесят лет одновременно. Ничего особенного.

— И это ты называешь «ничего особенного»? — возразил Ленц. — Да ведь лучшего не может быть. Это значит, что ты властно покорил время и проживешь две жизни.

Кестер поглядел на меня.

— Оставь его, Готтфрид, — сказал он. — Дни рождения тягостно отражаются на душевном состоянии. Особенно с утра. Он еще отойдет.

Ленц прищурился:

— Чем меньше человек заботится о своем душевном состоянии, тем большего он стоит, Робби. Это тебя хоть немного утешает?

— Нет, — сказал я, — совсем не утешает. Если человек чего-то стоит, — он уже только памятник самому себе. А по-моему, это утомительно и скучно.

— Отто, послушай, он философствует, — сказал Ленц, — и значит, уже спасен. Роковая минута прошла! Та роковая минута дня рождения, когда сам себе пристально смотришь в глаза и замечаешь, какой ты жалкий цыпленок. Теперь можно спокойно приниматься за работу и смазать потроха старому кадилляку...

* * *

Мы работали до сумерек. Потом умылись и переоделись. Ленц жадно поглядел на шеренгу бутылок:

— А не свернуть ли нам шею одной из них?

— Пусть решает Робби, — сказал Кестер. — Это просто неприлично, Готтфрид, делать такие неуклюжие намеки тому, кто получил подарок.

— Еще неприличнее заставлять умирать от жажды подаривших, — возразил Ленц и откупорил бутылку. Аромат растекся по всей мастерской.

— Святой Моисей! — сказал Готтфрид. Мы стали принюхиваться.

— Отто, аромат сказочный. Нужно обратиться к самой высокой поэзии, чтобы найти достойное сравнение.

— Да, такой ром слишком хорош для нашего мрачного сарая! — решил Ленц. — Знаете что? Поедем за город, поужинаем где-нибудь и прихватим бутылку с собой. Там, на лоне природы, мы ее и выдуем.

— Блестяще.

Мы откатили в сторону кадилляк, с которым возились весь день. За ним стоял очень странный предмет на четырех колесах. Это была гоночная машина Отто Кестера — гордость нашей мастерской.

Однажды на аукционе Кестер купил по дешевке старую колымагу с высоким кузовом. Присутствовавшие специалисты не колеблясь заявили, что это занятный экспонат для музея истории транспорта. Больвис — владелец фабрики дамских пальто и гонщик-любитель — посоветовал Отто переделать свое приобретение в швейную машину. Но Кестер не обращал ни на кого внимания. Он разобрал машину, как карманные часы, и несколько месяцев подряд возился с ней, оставаясь иногда в мастерской до глубокой ночи. И вот однажды он появился в своем автомобиле перед баром, в котором мы обычно сидели по вечерам. Больвис едва не свалился от хохота, так уморительно всё это выглядело. Шутки ради он предложил Отто пари. Он ставил двести марок против двадцати, если Кестер захочет состязаться с его новой гоночной машиной: дистанция десять километров и один километр форы для машины Отто. Они ударили по рукам. Вокруг смеялись, предвкушая знатную потеху. Но Отто пошел дальше: он отказался от форы и с невозмутимым видом предложил повысить ставку до тысячи марок против тысячи. Изумленный Больвис спросил, не отвезти ли его в психиатрическую лечебницу. Вместо ответа Кестер запустил мотор. Оба стартовали немедленно. Больвис вернулся через полчаса и был так потрясен, словно увидел морского змея. Он молча выписал чек, а затем стал выписывать второй. Он хотел тут же приобрести машину.

Кестер высмеял его. Теперь он не продаст ее ни за какие деньги. Но как ни великолепны были скрытые свойства машины, внешний вид ее был страшен. Для повседневного обихода мы поставили самый старомодный кузов, старомодней нельзя было сыскать. Лак потускнел. На крыльях были трещины, а верх прослужил, пожалуй, не меньше десятка лет. Разумеется, мы могли бы отделать машину значительно лучше, но у нас были основания поступить именно так.

Мы назвали машину «Карл». «Карл» — призрак шоссе.

* * *

Наш «Карл», сопя, тянул вдоль шоссе.

— Отто, — сказал я. — Приближается жертва.

Позади нетерпеливо сигналил тяжелый бюик. Он быстро догонял нас. Вот уже сравнялись радиаторы. Мужчина за рулем пренебрежительно поглядел в нашу сторону. Его взгляд скользнул по обшарпанному «Карлу». Потом он отвернулся и сразу забыл о нас.

Через несколько секунд он обнаружил, что «Карл» идет с ним вровень. Он уселся поплотнее, удивленно взглянул на нас и прибавил газу. Но «Карл» не отставал. Маленький и стремительный, он мчался рядом со сверкающей никелем и лаком махиной, словно терьер рядом с догом.

Мужчина крепче схватился за руль. Он еще ничего не подозревал и насмешливо скривил губы. Теперь он явно собирался показать нам, на что способна его телега. Он нажал на акселератор так, что глушитель зачирикал, как стая жаворонков над летним полем, по это не помогло: он не обогнал нас. Словно заколдованный, прилепился к бюику уродливый и неприметный «Карл». Хозяин бюика изумленно вытаращился на нас. Он не понимал, как это при скорости в сто километров он не может оторваться от старомодной коляски. Он с недоверием посмотрел на свой спидометр, словно тот мог обмануть. Потом дал полный газ.

Теперь машины неслись рядышком вдоль прямого длинного шоссе. Через несколько сот метров впереди показался грузовик, который громыхал нам навстречу. Бюику пришлось уступить дорогу, и он отстал. Едва он снова поравнялся с «Карлом», как промчался автокатафалк с развевающимися лентами венков, и он снова должен был отстать. Потом шоссе очистилось.

Между тем водитель бюика утратил всё свое высокомерие. Раздраженно сжав губы, сидел он, пригнувшись к рулю, его охватила гоночная лихорадка. Вдруг оказалось, что его честь зависит от того, сумеет ли он оставить позади этого щенка. Мы же сидели на своих местах с видом полнейшего равнодушия. Бюик просто не существовал для нас. Кестер спокойно глядел на дорогу, я, скучая, уставился в пространство, а Ленц, хотя к этому времени он уже превратился в сплошной комок напряженных нервов, достал газету и углубился в нее, словно для него сейчас не было ничего важнее.

Несколько минут спустя Кестер подмигнул нам, «Карл» незаметно убавлял скорость, и бюик стал медленно перегонять. Мимо нас пронеслись его широкие сверкающие крылья, глушитель с грохотом швырнул нам в лицо голубой дым. Постепенно бюик оторвался примерно метров на двадцать. И тогда, как мы этого и ожидали, из окна показалось лицо водителя, ухмыляющееся с видом явного торжества. Он считал, что уже победил.

Но он не ограничился этим. Он не мог отказать себе в удовольствии поиздеваться над побежденными и махнул нам, приглашая догонять. Его жест был подчеркнуто небрежен и самоуверен.

— Отто, — призывно произнес Ленц.

Но это было излишним. В то же мгновение «Карл» рванулся вперед. Компрессор засвистел. И махнувшая нам рука сразу же исчезла: «Карл» последовал приглашению — он догонял. Он догонял неудержимо; нагнал, и тут-то впервые мы обратили внимание на чужую машину. С невинно вопрошающими лицами смотрели мы на человека за рулем. Нас интересовало, почему он махал нам. Но он, судорожно отвернувшись, смотрел в другую сторону, а «Карл» мчался теперь на полном газу, покрытый грязью, с хлопающими крыльями, — победоносный навозный жук.

— Отлично сделано, Отто, — сказал Ленц Кестеру. — Этому парню мы испортили к ужину аппетит.

Ради таких гонок мы и не меняли кузов «Карла». Стоило ему появиться на дороге, и кто-нибудь уже пытался его обогнать. На иных автомобилистов он действовал, как подбитая ворона на стаю голодных кошек. Он подзадоривал самые мирные семейные экипажи пускаться наперегонки, и даже тучных бородачей охватывал неудержимый гоночный азарт, когда они видели, как перед ними пляшет этот разболтанный остов. Кто мог подозревать, что за такой смешной наружностью скрыто могучее сердце гоночного мотора!

Ленц утверждал, что «Карл» воспитывает людей. Он, мол, прививает им уважение к творческому началу, — ведь оно всегда прячется под неказистой оболочкой. Так говорил Ленц, который себя самого называл последним романтиком.

* * *

Мы остановились перед маленьким трактиром и выбрались из машины. Вечер был прекрасен и тих. Борозды свежевспаханных полей казались фиолетовыми, а их мерцающие края были золотисто-коричневыми. Словно огромные фламинго, проплывали облака в яблочнозеленом небе, окружая узкий серп молодого месяца. Куст орешника скрывал в своих объятиях сумерки и безмолвную мечту. Он был трогательно наг, но уже исполнен надежды, таившейся в почках. Из маленького трактира доносился запах жареной печенки и лука. Наши сердца забились учащенно.

Ленц бросился в дом навстречу манящему запаху. Он вернулся сияющий:

— Вы должны полюбоваться жареной картошкой! Скорее. Не то самое лучшее съедят без нас!

В это мгновенье с шумом подкатила еще одна машина. Мы замерли, словно пригвожденные. Это был тот самый бюик. Он резко затормозил рядом с «Карлом».

— Гопля! — сказал Ленц.

Нам уже не раз приходилось драться в подобных случаях. Мужчина вышел. Он был рослый, грузный, в широком коричневом реглане из верблюжьей шерсти. Неприязненно покосившись на «Карла», он снял большие желтые перчатки и подошел к нам.

— Какой марки ваша машина? — спросил он с уксусно-кислой гримасой, обращаясь к Кестеру, который стоял ближе к нему.

Мы некоторое время помолчали. Несомненно, он считал нас автомеханиками, выехавшими в воскресных костюмах погулять на чужой машине.

— Вы, кажется, что-то сказали? — спросил, наконец, Отто с сомнением. Его тон указывал на возможность быть повежливей.

Мужчина покраснел.

— Я спросил об этой машине, — заявил он ворчливо.

Ленц выпрямился. Его большой нос дрогнул. Он был чрезвычайно требователен в вопросах вежливости ко всем, кто с ним соприкасался. Но внезапно, прежде чем он успел открыть рот, распахнулась вторая дверца бюика. Выскользнула узкая нога, мелькнуло тонкое колено. Вышла девушка и медленно направилась к нам.

Мы переглянулись, пораженные. Раньше мы и не заметили, что в машине еще кто-то сидит. Ленц немедленно изменил позицию. Он широко улыбнулся, всё его веснушчатое лицо расплылось. И мы все тоже вдруг заулыбались неизвестно почему.

Толстяк удивленно глядел на нас. Он чувствовал себя неуверенно и явно не знал, что же делать дальше. Наконец он представился, сказав с полупоклоном: «Биндинг», цепляясь за собственную фамилию, как за якорь спасения.

Девушка подошла к нам. Мы стали еще приветливей.

— Так покажи им машину, Отто, — сказал Ленц, бросив быстрый взгляд на Кестера.

— Что ж, пожалуй, — ответил Отто, улыбаясь одними глазами.

— Да, я охотно посмотрел бы, — Биндинг говорил уже примирительное. — У нее, видно, чертовская скорость. Этак, за здорово живешь, оторвалась от меня.

Они вдвоем подошли к машине, и Кестер поднял капот «Карла».

Девушка не пошла с ними. Стройная и молчаливая, она стояла в сумерках рядом со мной и Ленцем. Я ожидал, что Готтфрид использует обстоятельства и взорвется, как бомба. Ведь он был мастер в подобных случаях. Но, казалось, он разучился говорить. Обычно он токовал, как тетерев, а теперь стоял словно ионах, давший обет молчания, и не двигался с места.

— Простите, пожалуйста, — сказал наконец я. — Мы не заметили, что вы сидели в машине. Мы не стали бы так озорничать.

Девушка поглядела на меня.

— А почему бы нет? — возразила она спокойно и неожиданно низким, глуховатым голосом. — Ведь в этом же не было ничего дурного.

— Дурного-то ничего, но мы поступили не совсем честно. Ведь наша машина дает примерно двести километров в час.

Она слегка наклонилась и засунула руки в карманы пальто:

— Двести километров?

— Точнее, 189,2 по официальному хронометражу, — с гордостью выпалил Ленц.

Она засмеялась:

— А мы думали, шестьдесят — семьдесят, не больше.

— Вот видите, — сказал я. — Вы ведь не могли этого знать.

— Нет, — ответила она. — Этого мы действительно не могли знать. Мы думали, что бюик вдвое быстрее вашей машины.

— То-то же. — Я оттолкнул ногою сломанную ветку. — А у нас было слишком большое преимущество. И господин Биндинг, вероятно, здорово разозлился на нас.

Она засмеялась:

— Конечно, но ненадолго. Ведь нужно уметь и проигрывать. Иначе нельзя было бы жить.

— Разумеется...

Возникла пауза. Я поглядел на Ленца. Но последний романтик только ухмылялся и подергивал носом, покинув меня на произвол судьбы.

Шумели березы. За домом закудахтала курица.

— Чудесная погода, — сказал я наконец, чтобы прервать молчание.

— Да, великолепная, — ответила девушка.

— И такая мягкая, — добавил Ленц.

— Просто необычайно мягкая, — завершил я. Возникла новая пауза.

Девушка, должно быть, считала нас порядочными болванами. Но я при всех усилиях не мог больше ничего придумать. Ленц начал принюхиваться.

— Печеные яблоки, — сказал он растроганно. — Кажется, тут подают к печенке еще и печеные яблоки. Вот это — деликатес.

— Несомненно, — подтвердил я, мысленно проклиная себя и его.

* * *

Кестер и Биндинг вернулись. За эти несколько минут Биндивг стал совершенно другим человеком. По всей видимости, он был одним из тех автомобильных маньяков, которые испытывают совершеннейшее блаженство, когда им удается встретить специалиста, с которым можно поговорить.

— Не поужинаем ли мы вместе? — спросил он.

— Разумеется, — ответил Ленц.

Мы вошли в трактир. В дверях Готтфрид подмигнул мне, кивнув на девушку:

— А знаешь, ведь она с лихвой искупает утреннюю встречу с танцующей старухой.

Я пожал плечами:

— Возможно. Но почему это ты предоставил мне одному заикаться?

Он засмеялся:

— Должен же и ты когда-нибудь научиться, деточка.

— Не имею никакого желания еще чему-нибудь учиться, — сказал я.

Мы последовали за остальными. Они уже сидели за столом. Хозяйка подавала печенку и жареную картошку. В качестве вступления она поставила большую бутылку хлебной водки. Биндинг оказался говоруном неудержимым, как водопад. Чего он только не знал об автомобилях! Когда же он услыхал, что Кестеру приходилось участвовать в гонках, его симпатия к Отто перешла все границы.

Я пригляделся к Биндинту внимательнее. Он был грузный, рослый, с красным лицом и густыми бровями; несколько хвастлив, несколько шумен и, вероятно, добродушен, как люди, которым везет в жизни. Я мог себе представить, что по вечерам, прежде чем лечь спать, он серьезно, с достоинством и почтением разглядывает себя в зеркало.

Девушка сидела между Ленцем и мною. Она сняла пальто и осталась в сером английском костюме. На шее у нее была белая косынка, напоминавшая жабо амазонки. При свете лампы ее шелковистые каштановые волосы отливали янтарем. Очень прямые плечи слегка выгибались вперед, руки узкие, с длинными пальцами казались суховатыми. Большие глаза придавали тонкому и бледному лицу выражение страстности и силы. Она была очень хороша, как мне показалось, — но для меня это не имело значения.

Зато Ленц загорелся. Он совершенно преобразился. Его желтый чуб блестел, как цветущий хмель. Он извергал фейерверки острот и вместе с Биндингом царил за столом. Я же сидел молча и только изредка напоминал о своем существовании, передавая тарелку или предлагая сигарету. Да еще чокался с Биндингом. Это я делал довольно часто. Ленц внезапно хлопнул себя по лбу:

— А ром! Робби, тащи-ка наш ром, припасенный к дню рождения.

— К дню рождения? У кого сегодня день рождения? — спросила девушка.

— У меня, — ответил я. — Меня уже весь день сегодня этим преследуют.

— Преследуют? Значит, вы не хотите, чтобы вас поздравляли?

— Почему же? Поздравления — это совсем другое дело.

— Ну, в таком случае желаю вам всего самого лучшего.

В течение одного мгновения я держал ее руку в своей и чувствовал ее теплое пожатие. Потом я вышел, чтобы принести ром. Огромная молчаливая ночь окружала маленький дом. Кожаные сиденья нашей машины были влажны. Я остановился, глядя на горизонт; там светилось красноватое зарево города. Я охотно задержался бы подольше, но Ленц уже звал меня.

Для Биндинга ром оказался слишком крепким. Это обнаружилось уже после второго стакана. Качаясь, он выбрался в сад. Мы с Ленцем встали и подошли к стойке. Ленц потребовал бутылку джина. — Великолепная девушка, не правда ли? — спросил он.

— Не знаю, Готтфрид, — ответил я. — Не особенно к ней приглядывался.

Он некоторое время пристально смотрел на меня своими голубыми глазами и потом тряхнул рыжей головой:

— И для чего только ты живешь, скажи мне, детка?

— Именно это хотел бы я и сам знать, — ответил я. Он засмеялся:

— Ишь, чего захотел. Легко это знание не дается. Но сперва я хочу выведать, какое она имеет отношение к этому толстому автомобильному справочнику.

Готтфрид пошел за Биндингом в сад. Потом они вернулись вдвоем к стойке. Видимо, Ленц получил благоприятные сведения и, в явном восторге оттого, что дорога свободна, бурно ухаживал за Биндингом. Они распили вдвоем еще бутылку джина и час спустя уже были на «ты». Ленц, когда он бывал хорошо настроен, умел так увлекать окружающих, что ему нельзя было ни в чем отказать. Да он и сам тогда не мог себе ни в чем отказать. Теперь он полностью завладел Биндингом, и вскоре оба, сидя в беседке, распевали солдатские песни. А про девушку последний романтик тем временем совершенно забыл.

* * *

Мы остались втроем в зале трактира. Внезапно наступила тишина. Мерно тикали шварцвальдские часы. Хозяйка убирала стойку и по-матерински поглядывала на нас. У печки растянулась коричневая гончая собака. Время от времени она лаяла со сна, — тихо, визгливо и жалобно. За окном шурша скользил ветер. Его заглушали обрывки солдатских песен, и мне казалось, что маленькая комнатка трактира вместе с нами подымается ввысь и, покачиваясь, плывет сквозь ночь, сквозь годы, сквозь множество воспоминаний.

Было какое-то странное настроение. Словно время остановилось; оно уже не было рекой, вытекающей из мрака и впадающей в мрак, — оно стало морем, в котором безмолвно отражалась жизнь. Я поднял свой бокал. В нем поблескивал ром. Я вспомнил записку, которую составлял с утра в мастерской. Тогда мне было немного грустно. Сейчас всё прошло. Мне было всё безразлично, — живи, пока жив. Я посмотрел на Кестера. Он говорил с девушкой, я слушал, но не различал слов. Я почувствовал мягкое озарение первого хмеля, согревающего кровь, которое я любил потому, что в его свете всё неопределенное, неизвестное кажется таинственным приключением. В саду Ленц и Биндинг пели песню о сапере в Аргоннском лесу. Рядом со мной звучал голос незнакомой девушки; она говорила тихо и медленно, низким, волнующим, чуть хриплым голосом. Я допил свой бокал.

Вернулись Ленц и Биндинг. Они несколько протрезвели на свежем воздухе. Мы стали собираться. Я подал девушке пальто. Она стояла передо мной, плавно расправляя плечи, откинув голову назад, чуть приоткрыв рот в улыбке, которая никому не предназначалась и была направлена куда-то в потолок. На мгновенье я опустил пальто. Как же это я ничего не замечал всё время? Неужели я спал? Внезапно я понял восторг Ленца.

Она слегка повернулась ко мне и поглядела вопросительно. Я снова быстро поднял пальто и посмотрел на Биндинга, который стоял у стола, всё еще пурпурнокрасный и с несколько остекленевшим взглядом.

— Вы полагаете, он сможет вести машину? — спросил я.

— Надеюсь.

Я всё еще смотрел на нее:

— Если в нем нельзя быть уверенным, один из нас мог бы поехать с вами.

Она достала пудреницу и открыла ее.

— Обойдется, — сказала она. — Он даже лучше водит после выпивки.

— Лучше и, вероятно, неосторожнее, — возразил я. Она смотрела на меня поверх своего маленького зеркальца.

— Надеюсь, всё будет благополучно, — сказал я. Мои опасения были очень преувеличены, потому что Биндинг держался достаточно хорошо. Но мне хотелось что-то предпринять, чтобы она еще не уходила.

— Вы разрешите мне завтра позвонить вам, чтобы узнать, всё ли в порядке? — спросил я.

Она ответила не сразу.

— Ведь мы несем известную ответственность, раз уж затеяли эту выпивку, — продолжал я, — из особенности я со своим днем рождения. Она засмеялась:

— Ну что же, пожалуйста, — мой телефон — вестен 27–96.

Как только мы вышли, я сразу же записал номер. Мы поглядели, как Биндинг отъехал, и выпили еще по рюмке на прощанье. Потом запустили нашего «Карла». Он понесся сквозь легкий мартовский туман. Мы дышали учащенно, город двигался нам навстречу, сверкая и колеблясь, и, словно ярко освещенный пестрый корабль, в волнах тумана возник бар «Фредди». Мы поставили «Карла» на якорь. Жидким золотом тек коньяк, джин сверкал, как аквамарин, а ром был воплощением самой жизни. В железной неподвижности восседали мы на высоких табуретах у стойки, вокруг нас плескалась музыка, и бытие было светлым и мощным; оно наполняло нас новой силой, забывалась безнадежность убогих меблированных комнат, ожидающих нас, и всё отчаянье нашего существования. Стойка бара была капитанским мостиком на корабле жизни, и мы, шумя, неслись навстречу будущему.

II

На следующий день было воскресенье. Я спал долго и проснулся только когда солнце осветило мою постель. Быстро вскочив, я распахнул окно. День был свеж и прозрачно ясен. Я поставил спиртовку на табурет и стал искать коробку с кофе. Моя хозяйка — фрау Залевски — разрешала мне варить кофе в комнате. Сама она варила слишком жидкий. Мне он не годился, особенно наутро после выпивки. Вот уже два года, как я жил в пансионе фрау Залевски. Мне нравилась улица. Здесь всегда что-нибудь происходило, потому что вблизи друг от друга расположились дом профсоюзов, кафе «Интернационалы» и сборный пункт Армии спасения. К тому же, перед нашим домом находилось старое кладбище, на котором уже давно никого не хоронили. Там было много деревьев, как в парке, и в тихие ночи могло показаться, что живешь за городом. Но тишина наступала поздно, потому что рядом с кладбищем была шумная площадь с балаганами, каруселями и качелями.

Для фрау Залевски соседство кладбища было на руку. Ссылаясь на хороший воздух и приятный вид, она требовала более высокую плату. Каждый раз она говорила одно и то же: «Вы только подумайте, господа, какое местоположение! «

Одевался я медленно. Это позволяло мне ощутить воскресенье. Я умылся, побродил по комнате, прочел газету, заварил кофе и, стоя у окна, смотрел, как поливают улицу ,o слушал пение птиц на высоких кладбищенских деревьях. Казалось, это звуки маленьких серебряных флейт самого господа бога сопровождают нежное ворчанье меланхолических шарманок на карусельной площади... Я выбрал рубашку и носки, и выбирал так долго, словно у меня их было в двадцать раз больше, чем на самом деле. Насвистывая, я опорожнил свои карманы: монеты, перочинный нож, ключи, сигареты... вдруг вчерашняя записка с номером телефона и именем девушки. Патриция Хольман. Странное имя — Патриция. Я положил записку на стол. Неужели это было только вчера? Каким давним это теперь казалось, — почти забытым в жемчужно-сером чаду опьянения. Как странно всё-таки получается: когда пьешь, очень быстро сосредоточиваешься, но зато от вечера до утра возникают такие интервалы, которые длятся словно годы.

Я сунул записку под стопку книг. Позвонить? Пожалуй... А пожалуй, не стоит. Ведь на следующий день всё выглядит совсем по-другому, не так, как представлялось накануне вечером. В конце концов я был вполне удовлетворен своим положением. Последние годы моей жизни были достаточно суматошливыми. «Только не принимать ничего близко к сердцу, — говорил Кестер. — Ведь то, что примешь, хочешь удержать. А удержать нельзя ничего».

В это мгновенье в соседней комнате начался обычный воскресный утренний скандал. Я искал шляпу, которую, видимо, забыл где-то накануне вечером, и поневоле некоторое время прислушивался. Там неистово нападали друг на друга супруги Хассе. Они уже пять лет жили здесь в маленькой комнате. Это были неплохие люди. Если бы у них была трехкомнатная квартира с кухней, в которой жена хозяйничала бы, да к тому же был бы еще и ребенок, их брак, вероятно, был бы счастливым. Но на квартиру нужны деньги. И кто может себе позволить иметь ребенка в такое беспокойное время. Вот они и теснились вдвоем; жена стала истеричной, а муж всё время жил в постоянном страхе. Он боялся потерять работу, для него это был бы конец. Хассе было сорок пять лет. Окажись он безработным, никто не дал бы ему нового места, а это означало беспросветную нужду. Раньше люди опускались постепенно, и всегда еще могла найтись возможность вновь подняться, теперь за каждым увольнением зияла пропасть вечной безработицы.

Я хотел было тихо уйти, но раздался стук, и, спотыкаясь, вошел Хассе. Он свалился на стул:

— Я этого больше не вынесу.

Он был по сути добрый человек, с покатыми плечами и маленькими усиками. Скромный, добросовестный служащий. Но именно таким теперь приходилось особенно трудно. Да, пожалуй, таким всегда приходится труднее всех. Скромность и добросовестность вознаграждаются только в романах. В жизни их используют, а потом отшвыривают в сторону.

Хассе поднял руки:

— Подумайте только, опять у нас уволили двоих. Следующий на очереди я, вот увидите, я!

В таком страхе он жил постоянно от первого числа одного месяца до первого числа другого. Я налил ему рюмку водки. Он дрожал всем телом. В один прекрасный день он свалится, — это было очевидно. Больше он уже ни о чем не мог говорить.

— И всё время эти упреки... — прошептал он. Вероятно, жена упрекала его в том, что он испортил ей жизнь. Это была женщина сорока двух лет, несколько рыхлая, отцветшая, но, разумеется, не так опустившаяся, как муж. Ее угнетал страх приближающейся старости. Вмешиваться было бесцельно.

— Послушайте, Хассе, — сказал я. — Оставайтесь у меня сколько хотите. Мне нужно уйти. В платяном шкафу стоит коньяк, может быть он вам больше понравится. Вот ром. Вот газеты. А потом, знаете что? Уйдите вечером с женой из этого логова. Ну, сходите хотя бы в кино. Это обойдется вам не дороже, чем два часа в кафе. Но зато больше удовольствия. Сегодня главное: уметь забывать! И не раздумывать! — Я похлопал его по плечу, испытывая что-то вроде угрызения совести. Впрочем, кино всегда годится. Там каждый может помечтать.

* * *

Дверь в соседнюю комнату была распахнута. Слышались рыдания жены. Я пошел по коридору. Следующая дверь была приоткрыта. Там подслушивали. Оттуда струился густой запах косметики. Это была комната Эрны Бениг — личной секретарши. Она одевалась слишком элегантно для своего жалованья, но один раз в неделю шеф диктовал ей до утра. И тогда на следующий день у нее бывало очень плохое настроение. Зато каждый вечер она ходила на танцы. Она говорила, что если не танцевать, то и жить не захочется. У нее было двое друзей. Один любил ее и приносил ей цветы. Другого любила она и давала ему деньги.

Рядом с ней жил ротмистр граф Орлов — русский эмигрант, кельнер, статист на киносъемках, наемный партнер для танцев, франт с седыми висками. Он замечательно играл на гитаре. Каждый вечер он молился Казанской божьей матери, выпрашивая должность метрдотеля в гостинице средней руки. А когда напивался, становился слезлив. Следующая дверь — комната фрау Бендер, медицинской сестры в приюте для грудных детей. Ей было пятьдесят лет. Муж погиб на войне. Двое детей умерли в 1918 году от голода. У нее была пестрая кошка. Единственное ее достояние.

Рядом с ней — Мюллер, казначей на пенсии. Секретарь союза филателистов. Живая коллекция марок, и ничего больше. Счастливый человек.

В последнюю дверь я постучал.

— Ну, Георг, — спросил я, — всё еще ничего нового?

Георг Блок покачал головой. Он был студентом второго курса. Для того чтобы прослушать два курса, он два года работал на руднике. Но деньги, которые скопил тогда, были почти полностью израсходованы, оставалось еще месяца на два. Вернуться на рудник он не мог — теперь там было слишком много безработных горняков. Он тщетно пытался получить хоть какую-нибудь работу. В течение одной недели он распространял рекламные листовки фабрики маргарина. Но фабрика обанкротилась. Вскоре он стал разносчиком газет и облегченно вздохнул. Но три дня спустя на рассвете его остановили два парня в форменных фуражках, отняли газеты, изорвали их и заявили, чтобы он не смел больше покушаться на чужую работу, к которой не имеет отношения. У них достаточно своих безработных. Всё же на следующее утро он вышел опять, хотя ему пришлось оплатить изорванные газеты. Его сшиб какой-то велосипедист. Газеты полетели в грязь. Это обошлось ему еще в две марки. Он пошел в третий раз и вернулся в изорванном костюме и с разбитым лицом. Тогда он сдался. Отчаявшись, Георг сидел теперь целыми днями в своей комнате и зубрил как сумасшедший, словно это имело какой-то смысл. Ел он один раз в день. А между тем было совершенно безразлично — закончит он курс или нет. Даже сдав экзамены, он мог рассчитывать на работу не раньше, чем через десять лет.

Я сунул ему пачку сигарет:

— Плюнь ты на это дело, Георг. Я тоже плюнул в свое время. Ведь сможешь потом, когда захочешь, начать снова.

Он покачал головой:

— Нет, после рудника я убедился: если не заниматься каждый день, то полностью выбиваешься из колеи; нет, во второй раз мне уж не осилить.

Я смотрел на бледное лицо с торчащими ушами, близорукие глаза, щуплую фигуру с впалой грудью. Эх, проклятье!

— Ну, будь здоров, Джорджи. — Я вспомнил: родителей у него уж тоже нет.

Кухня. На стенке чучело — голова дикого кабана, — наследство, оставленное покойным Залевски. Рядом в прихожей телефон. Полумрак. Пахнет газом и плохим жиром. Входная дверь со множеством визитных карточек у звонка. Среди них и моя — «Роберт Локамп, студент философии. Два долгих звонка». Она пожелтела и загрязнилась. Студент философии... Видите ли каков! Давно это было. Я спустился по лестнице в кафе «Интернационалы»

* * *

Кафе представляло собой большой, темный, прокуренный, длинный, как кишка, зал со множеством боковых комнат. Впереди, возле стойки, стояло пианино. Оно было расстроенно, несколько струн лопнуло, и на многих клавишах недоставало костяных пластинок; но я любил этот славный заслуженный музыкальный ящик. Целый год моей жизни был связан с ним, когда я работал здесь тапером. В боковых комнатах кафе проводили свои собрания торговцы скотом; иногда там собирались владельцы каруселей и балаганов. У входа в зал сидели проститутки.

В кафе было пусто. Один лишь плоскостопии кельнер Алоис стоял у стойки. Он спросил:

— Как обычно?

Я кивнул. Он принес мне стакан портвейна пополам с ромом. Я сел к столику и, ни о чем не думая, уставился в пространство. В окно падал косой луч солнца. Он освещал бутылки на полках. Шерри-бренди сверкало как рубин.

Алоис полоскал стаканы. Хозяйская кошка сидела на пианино и мурлыкала. Я медленно выкурил сигарету. Здешний воздух нагонял сонливость. Своеобразный голос был вчера у этой девушки. Низкий, чуть резкий, почти хриплый и всё же ласковый.

— Дай-ка мне посмотреть журналы, Алоис, — сказал я.

Скрипнула дверь. Вошла Роза, кладбищенская проститутка, по прозвищу «Железная кобыла». Ее прозвали так за исключительную выносливость. Роза попросила чашку шоколада. Это она позволяла себе каждое воскресное утро; потом она отправлялась в Бургдорф навестить своего ребенка.

— Здорово, Роберт!

— Здорово, Роза, как поживает маленькая?

— Вот поеду, погляжу. Видишь, что я ей везу? Она развернула пакет, в котором лежала краснощекая кукла, и надавила ей на живот. «Ма-ма» — пропищала кукла. Роза сияла.

— Великолепно, — сказал я.

— Погляди-ка. — Она положила куклу. Щелкнув, захлопнулись веки.

— Изумительно, Роза.

Она была удовлетворена и снова упаковала куклу:

— Да, ты смыслишь в этих делах, Роберт! Ты еще будешь хорошим мужем.

— Ну вот еще! — усомнился я.

Роза была очень привязана к своему ребенку. Несколько месяцев тому назад, пока девочка не умела еще ходить, она держала ее при себе, в своей комнате. Это удавалось, несмотря на Розино ремесло, потому что рядом был небольшой чулан. Когда она по вечерам приводила кавалера, то под каким-нибудь предлогом просила его немного подождать, забегала в комнату, быстро задвигала коляску с ребенком в чулан, запирала ее там и впускала гостя. Но в декабре малышку приходилось слишком часто передвигать из теплой комнаты: в неотапливаемый чулан. Она простудилась, часто плакала и какраз в то время, когда Роза принимала посетителей. Тогда ей пришлось расстаться с дочерью, как ни тяжело это было. Роза устроила ее в очень дорогой приют. Там она считалась почтенной вдовой. В противном случае ребенка, разумеется, не приняли бы.

Роза поднялась:

— Так ты придешь в пятницу?

Я кивнул.

Она поглядела на меня:

— Ты ведь знаешь, в чем дело?

— Разумеется.

Я не имел ни малейшего представления, о чем идет речь, но не хотелось спрашивать. К этому я приучил себя за тот год, что был здесь тапером. Так было удобнее. Это было так же обычно, как и мое обращение на «ты» со всеми девицами. Иначе просто нельзя было.

— Будь здоров, Роберт.

— Будь здорова, Роза.

Я посидел еще немного. Но в этот раз что-то не клеилось, не возникал, как обычно, тот сонливый покой, ради которого я по воскресеньям заходил отдохнуть в «Интернациональ». Я выпил еще стакан рома, погладил кошку и ушел.

Весь день я слонялся без толку. Не зная, что предпринять, я нигде подолгу не задерживался. К вечеру пошел в нашу мастерскую. Кестер был там. Он возился с кадилляком. Мы купили его недавно по дешевке, как старье. А теперь основательно отремонтировали, и Кестер как раз наводил последний глянец. В этом был деловой расчет. Мы надеялись хорошенько на нем заработать. Правда, я сомневался, что это нам удастся. В трудные времена люди предпочитают покупать маленькие машины, а не такой дилижанс.

— Нет, Отто, мы не сбудем его с рук, — сказал я. Но Кестер был уверен.

— Это средние машины нельзя сбыть с рук, — заявил он. — Покупают дешевые и самые дорогие. Всегда есть люди, у которых водятся деньги. Либо такие, что хотят казаться богатыми.

— Где Готтфрид? — спросил я.

— На каком-то политическом собрании.

— С ума он сошел. Что ему там нужно?

Кестер засмеялся:

— Да этого он и сам не знает. Скорей всего, весна у него в крови бродит. Тогда ему обычно нужно что-нибудь новенькое.

— Возможно, — сказал я. — Давай я тебе помогу.

Мы возились, пока не стемнело.

— Ну, хватит, — сказал Кестер.

Мы умылись.

— А знаешь, что у меня здесь? — спросил Отто, похлопывая по бумажнику.

— Ну?

— Два билета на бокс. Не пойдешь ли ты со мной?

Я колебался. Он удивленно посмотрел на меня:

— Стиллинг дерется с Уокером. Будет хороший бой.

— Возьми с собой Готтфрида, — предложил я, и сам себе показался смешным оттого, что отказываюсь. Но мне не хотелось идти, хотя я и не знал, почему.

— У тебя на вечер что-нибудь намечено? — спросил он,

— Нет.

Он поглядел на меня.

— Пойду домой, — сказал я. — Буду писать письма и тому подобное. Нужно же когда-нибудь и этим заняться.

— Ты заболел? — спросил он озабоченно.

— Да что ты, ничуть. Вероятно, и у меня весна в крови бродит.

— Ну ладно, как хочешь.

Я побрел домой. Но, сидя в своей комнате, по-прежнему не знал, чем же заняться. Нерешительно походил взад и вперед. Теперь я уже не понимал, почему меня, собственно, потянуло домой. Наконец вышел в коридор, чтобы навестить Георга, и столкнулся с фрау Залевски.

— Вот как, — изумленно спросила она, — вы здесь?

— Не решаюсь опровергать, — ответил я несколько раздраженно. Она покачала головой в седых буклях:

— Не гуляете? Воистину, чудеса.

У Георга я пробыл недолго. Через четверть часа вернулся к себе. Подумал — не выпить ли? Но не хотелось. Сел к окну и стал смотреть на улицу.

Сумерки раскинулись над кладбищем крыльями летучей мыши. Небо за домом профсоюзов было золеным, как неспелое яблоко. Зажглись фонари, но темнота еще не наступила, и казалось, что они зябнут. Порылся в книгах, потом достал записку с номером телефона. В конце концов, почему бы не позвонить? Ведь я почти обещал. Впрочем, может быть, ее сейчас и дома нет.

Я вышел в прихожую к телефону, снял трубку и назвал номер. Пока ждал ответа, почувствовал, как из черного отверстия трубки подымается мягкой волной легкое нетерпение. Девушка была дома. И когда ее низкий, хрипловатый голос словно из другого мира донесся сюда, в прихожую фрау Залевски, и зазвучал вдруг под головами диких кабанов, в запахе жира и звяканье посуды, — зазвучал тихо и медленно, так, будто она думала над каждым словом, меня внезапно покинуло чувство неудовлетворенности. Вместо того чтобы только справиться о том, как она доехала, я договорился о встрече на послезавтра и лишь тогда повесил трубку. И сразу ощутил, что всё вокруг уже не кажется мне таким бессмысленным. «С ума сошел», — подумал я и покачал головой. Потом опять снял трубку и позвонил Кестеру:

— Билеты еще у тебя, Отто?

— Да.

— Ну и отлично. Так я пойду с тобой на бокс. После бокса мы еще немного побродили по ночному городу. Улицы были светлы и пустынны. Сияли вывески. В витринах бессмысленно горел свет. В одной стояли голые восковые куклы с раскрашенными лицами. Они выглядели призрачно и развратно. В другой сверкали драгоценности. Потом был магазин, залитый белым светом, как собор. Витрины пенились пестрым, сверкающим шелком. Перед входом в кино на корточках сидели бледные изголодавшиеся люди. А рядом сверкала витрина продовольственного магазина. В ней высились башни консервных банок, лежали упакованные в вату вянущие яблоки, гроздья жирных гусей свисали, как белье с веревки, нежно-желтыми и розовыми надрезами мерцали окорока, коричневые круглые караваи хлеба и рядом копченые колбасы и печеночные паштеты.

Мы присели на скамью в сквере. Было прохладно. Луна висела над домами, как большая белая лампа. Полночь давно прошла. Неподалеку на мостовой рабочие разбили палатку. Там ремонтировали трамвайные рельсы. Шипели сварочные аппараты, и снопы искр вздымались над склонившимися темными фигурами. Тут же, словно полевые кухни, дымились асфальтные котлы.

Мы сидели; каждый думал о своем.

— А странно вот так в воскресенье, Отто, правда? Кестер кивнул.

— В конце концов радуешься, когда оно уже проходит, — сказал я задумчиво.

Кестер пожал плечами:

— Видимо, так привыкаешь гнуть спину в работе, что даже маленькая толика свободы как-то мешает. Я поднял воротник:

— А что, собственно, мешает нам жить, Отто? Он поглядел на меня улыбаясь:

— Прежде было такое, что мешало, Робби.

— Правильно, — согласился я. — Но всё-таки? Вспышка автогена метнула на асфальт зеленые лучи. Палатка на рельсах, освещенная изнутри, казалась маленьким, уютным домиком.

— Как ты думаешь, ко вторнику покончим с кадилляком? — спросил я.

— Возможно, — ответил Кестер. — Ас чего это ты?

— Да просто так.

Мы встали.

— Я сегодня малость не в себе, Отто, — сказал я.

— С каждым случается, — ответил Кестер. — Спокойной ночи, Робби.

— И тебе того же, Отто.

Потом я еще немного посидел дома. Моя конура вдруг совершенно перестала мне нравиться. Люстра бьша отвратительна, свет слишком ярок, кресла потерты, линолеум безнадежно скучен, умывальник, кровать, и над ней картина с изображением битвы при Ватерлоо, — да ведь сюда же нельзя пригласить порядочного человека, думал я. Тем более женщину. В лучшем случае — только проститутку из «Интернационаля».

III

Во вторник утром мы сидели во дворе нашей мастерской и завтракали. Кадилляк был готов. Ленц держал в руках листок бумаги и торжествующе поглядывал на нас. Он числился заведующим отделом рекламы и только что прочел Кестеру и мне текст составленного им объявления о продаже машины. Оно начиналось словами: «Отпуск на юге в роскошном лимузине», — и в общем представляло собой нечто среднее между лирическим стихотворением и гимном.

Мы с Кестером некоторое время помолчали. Нужно было хоть немного прийти в себя после этого водопада цветистой фантазии.

Ленц полагал, что мы сражены.

— Ну, что скажете? В этой штуке есть и поэзия и хватка, не правда ли? — гордо спросил он. — В наш деловой век нужно уметь быть романтиком, в этом весь фокус. Контрасты привлекают.

— Но не тогда, когда речь идет о деньгах, — возразил я.

— Автомобили покупают не для того, чтобы вкладывать деньги, мой мальчик, — пренебрежительно объяснял Готтфрид. — Их покупают, чтобы тратить деньги, и с этою уже начинается романтика, во всяком случае для делового человека. А у большинства людей она на этом и кончается. Как ты полагаешь, Отто?

— Знаешь ли... — начал Кестер осторожно.

— Да что тут много разговаривать! — прервал его я. — С такой рекламой можно продавать путевки на курорт или крем для дам, но не автомобили.

Ленц приготовился возражать.

— Погоди минутку, — продолжал я. — Нас ты, конечно, считаешь придирами, Готтфрид. Поэтому я предлагаю — спросим Юппа. Он — это голос народа.

Юпп, наш единственный служащий, пятнадцатилетний паренек, числился чем-то вроде ученика. Он обслуживал заправочную колонку, приносил нам завтрак и убирал по вечерам. Он был маленького роста, весь усыпан веснушками и отличался самыми большими и оттопыренными ушами, которые я когда-либо видел. Кестер уверял, что если бы Юпп выпал из самолета, то не пострадал бы. С такими ушами он мог бы плавно спланировать и приземлиться. Мы позвали его. Ленц прочитал ему объявление.

— Заинтересовала бы тебя такая машина, Юпп? — спросил Кестер.

— Машина? — спросил Юпп.

Я засмеялся.

— Разумеется, машина, — проворчал Готтфрид. — А что ж, по-твоему, речь идет о лошади?

— А есть ли у нее прямая скорость? А как управляется кулачковый вал? Имеются ли гидравлические тормоза? — осведомился невозмутимый Юпп.

— Баран, ведь это же наш кадилляк! — рявкнул Ленц.

— Не может быть, — возразил Юпп, ухмыляясь во всё лицо.

— Вот тебе, Готтфрид, — сказал Кестер, — вот она, современная романтика.

— Убирайся к своему насосу, Юпп. Проклятое дитя двадцатого века!

Раздраженный Ленц отправился в мастерскую с твердым намерением сохранить весь поэтический пыл своего объявления и подкрепить его лишь некоторыми техническими данными.

* * *

Через несколько минут в воротах неожиданно появился старший инспектор Барзиг. Мы встретили его с величайшим почтением. Он был инженером и экспертом страхового общества «Феникс», очень влиятельным человеком, через которого можно было получать заказы на ремонт. У нас с ним установились отличные отношения. Как инженер он был самим сатаной, и его ни в чем невозможно было провести, но как любитель бабочек он был мягче воска. У него была большая коллекция, и однажды мы подарили ему огромную ночную бабочку, залетевшую в мастерскую. Барзиг даже побледнел от восторга и был чрезвычайно торжествен, когда мы преподнесли ему эту тварь. Оказалось, что это «Мертвая голова», очень редкостный экземпляр, как раз недостававший ему для коллекции. Он никогда не забывал этого и доставал нам заказы на ремонт где только мог. А мы ловили для него каждую козявку, которая только попадалась нам.

— Рюмку вермута, господин Барзиг? — спросил Ленц, уже успевший прийти в себя. — До вечера не пью спиртного, — ответил Барзиг. — Это у меня железный принцип.

— Принципы нужно нарушать, а то какое же от них удовольствие, — заявил Готтфрид и налил ему. — Выпьем за грядущее процветание «Павлиньего глаза» и «Жемчужницы!»

Барзиг колебался недолго.

— Когда вы уж так за меня беретесь, не могу отказаться, — сказал он, принимая стакан. — Но тогда уж чокнемся и за «Воловий глаз». — Он смущенно ухмыльнулся, словно сказал двусмысленность о женщине:

— Видите ли, я недавно открыл новую разновидность со щетинистыми усиками.

— Черт возьми, — сказал Ленц. — Вот здорово! Значит, вы первооткрыватель и ваше имя войдет в историю естествознания!

Мы выпали еще по рюмке в честь щетинистых усиков. Барзиг утер рот:

— А я пришел к вам, с хорошей вестью. Можете отправляться за фордом. Дирекция согласилась поручить вам ремонт.

— Великолепно, — сказал Кестер. — Это нам очень кстати. А как с нашей сметой?

— Тоже утверждена.

— Без сокращений?

Барзиг зажмурил один глаз:

— Сперва господа не очень соглашались, но в конце концов...

— Еще по одной за страховое общество «Феникс»! — воскликнул Ленц, наливая в стаканы.

Барзиг встал и начал прощаться.

— Подумать только, — сказал он, уже уходя. — Дама, которая была в форде, всё же умерла несколько дней тому назад. А ведь у нее лишь порезы были. Вероятно, очень большая потеря крови.

— Сколько ей было лет? — спросил Кестер.

— Тридцать четыре года, — ответил Барзиг. — И беременна на четвертом месяце. Застрахована на двадцать тысяч марок.

* * *

Мы сразу же отправились за машиной. Она принадлежала владельцу булочной. Он ехал вечером, был немного пьян и врезался в стену. Но пострадала только его жена; на нем самом не оказалось даже царапины. Мы встретились с ним в гараже, когда готовились выкатывать машину. Некоторое время он молча присматривался к нам; несколько обрюзгший, сутулый, с короткой шеей, он стоял, слегка наклонив голову. У него был нездоровый сероватый цвет лица, как у всех пекарей, и в полумраке он напоминал большого печального мучного червя. Он медленно подошел к нам.

— Когда будет готова? — спросил он.

— Примерно через три недели, — ответил Кестер.

Булочник показал на верх машины:

— Ведь это тоже включено, не правда ли?

— С какой стати? — спросил Отто. — Верх не поврежден.

Булочник сделал нетерпеливый жест:

— Разумеется. Но можно ведь выкроить новый верх. Для вас это достаточно крупный заказ. Я думаю, мы понимаем друг друга.

— Нет, — ответил Кестер.

Он понимал его отлично. Этот субъект хотел бесплатно получить новый верх, за который страховое общество не платило, он собирался включить его в ремонт контрабандой. Некоторое время мы спорили с ним. Он грозил, что добьется, чтобы у нас заказ отняли и передали другой, более сговорчивой мастерской. В конце концов Кестер уступил. Он не пошел бы на это, если бы у нас была работа.

— Ну то-то же. Так бы и сразу, — заметил булочник с кривой ухмылкой. — Я зайду в ближайшие дни, выберу материал. Мне хотелось бы бежевый, предпочитаю нежные краски.

Мы выехали. По пути Ленц обратил внимание на сидение форда. На нем были большие черные пятна.

— Это кровь его покойной жены. А он выторговывал новый верх. «Беж, нежные краски...» Вот это парень! Не удивлюсь, если ему удастся вырвать страховую сумму за двух мертвецов. Ведь жена была беременна.

Кестер пожал плечами:

— Он, вероятно, считает, что одно к другому не имеет отношения.

— Возможно, — сказал Ленц. — Говорят, что бывают люди, которых это даже утешает в горе. Однако нас он накрыл ровно на пятьдесят марок.

* * *

Вскоре после полудня я под благовидным предлогом ушел домой. На пять часов была условлена встреча с Патрицией Хольман, но в мастерской я ничего об этом не сказал. Не то чтобы я собирался скрывать, но мне всё это казалось почему-то весьма невероятным.

Она назначила мне свидание в кафе. Я там никогда не бывал и знал только, что это маленькое и очень элегантное кафе. Ничего не подозревая, зашел я туда и, едва переступив порог, испуганно отшатнулся. Всё помещение было переполнено болтающими женщинами. Я попал в типичную дамскую кондитерскую.

Лишь с трудом удалось мне пробраться к только что освободившемуся столику. Я огляделся, чувствуя себя не в своей тарелке. Кроме меня, было еще только двое мужчин, да и те мне не понравились.

— Кофе, чаю, шоколаду? — спросил кельнер и смахнул салфеткой несколько сладких крошек со стола мне на костюм.

— Большую рюмку коньяку, — потребовал я. Он принес. Но заодно он привел с собой компанию дам, которые искали место, во главе с пожилой особой атлетического сложения, в шляпке с плерезами.

— Вот, прошу, четыре места, — сказал кельнер, указывая на мой стол.

— Стоп! — ответил я. — Стол занят. Ко мне должны прийти.

— Так нельзя, сударь, — возразил кельнер. — В это время у нас не полагается занимать места.

Я поглядел на него. Потом взглянул на атлетическую даму, которая уже подошла вплотную к столу и вцепилась в спинку стула. Увидев ее лицо, я отказался от дальнейшего сопротивления. Даже пушки не смогли бы поколебать эту особу в ее решимости захватить стол.

— Не могли бы вы тогда по крайней мере принести мне еще коньяку? — проворчал я, обращаясь к кельнеру.

— Извольте, сударь. Опять большую порцию?

— Да.

— Слушаюсь. — Он поклонился. — Ведь это стол на шесть персон, сударь, — сказал он извиняющимся тоном.

— Ладно уж, принесите только коньяк. Атлетическая особа, видимо, принадлежала к обществу поборников трезвости. Она так уставилась на мою рюмку, словно это была тухлая рыба. Чтоб позлить ее, я заказал еще один и в упор взглянул на нее. Вся эта история меня внезапно рассмешила. Зачем я забрался сюда? Зачем мне нужна эта девушка? Здесь, в суматохе и гаме, я вообще ее не узнаю. Разозлившись, я проглотил свой коньяк.

— Салют! — раздался голос у меня за спиной. Я вскочил. Она стояла и смеялась:

— А вы уже заблаговременно начинаете? Я поставил на стол рюмку, которую всё еще держал в руке. На меня напало вдруг замешательство. Девушка выглядела совсем по-иному, чем запомнилось мне. В этой толпе раскормленных баб, жующих пирожные, она казалась стройной, молодой амазонкой, прохладной, сияющей, уверенной и недоступной. «У нас с ней не может быть ничего общего», — подумал я и сказал:

— Откуда это вы появились, словно призрак? Ведь я всё время следил за дверью.

Она кивнула куда-то направо:

— Там есть еще один вход. Но я опоздала. Вы уже давно ждете?

— Вовсе нет. Не более двух-трех минут. Я тоже только что пришел.

Компания за моим столом притихла. Я чувствовал оценивающие взгляды четырех матрон на своем затылке.

— Мы останемся здесь? — спросил я.

Девушка быстро оглядела стол. Ее губы дрогнули в улыбке. Она весело взглянула на меня:

— Боюсь, что все кафе одинаковы.

Я покачал головой:

— Те, которые пусты, лучше. А здесь просто чертово заведение, в нем начинаешь чувствовать себя неполноценным человеком. Уж лучше какой-нибудь бар.

— Бар? Разве бывают бары, открытые средь бела дня?

— Я знаю один, — ответил я. — И там вполне спокойно. Если вы не возражаете...

— Ну что ж, для разнообразия...

Я посмотрел на нее. В это мгновенье я не мог понять, что она имеет в виду. Я не имею ничего против иронии, если она не направлена против меня. Но совесть у меня была нечиста.

— Итак, пойдем, — сказала она.

Я подозвал кельнера, — Три большие рюмки коньяку! — заорал этот чертов филин таким голосом, словно предъявлял счет посетителю, уже находившемуся в могиле. — Три марки тридцать.

Девушка обернулась:

— Три рюмки коньяку за три минуты? Довольно резвый темп.

— Две я выпил еще вчера.

— Какой лжец! — прошипела атлетическая особа мне вслед. Она слишком долго молчала.

Я повернулся и поклонился:

— Счастливого рождества, сударыня! — и быстро ушел.

— У вас была ссора? — спросила девушка на улице.

— Ничего особенного. Просто я произвожу неблагоприятное впечатление на солидных дам.

— Я тоже, — ответила она.

Я поглядел на нее. Она казалась мне существом из другого мира. Я совершенно не мог себе представить, кто она такая и как она живет.

* * *

В баре я почувствовал твердую почву под ногами. Когда мы вошли, бармен Фред стоял за стойкой и протирал большие рюмки для коньяка. Он поздоровался со мною так, словно видел впервые и словно это не он третьего дня тащил меня домой. У него была отличная школа и огромный опыт.

В зале было пусто. Только за одним столиком сидел, как обычно, Валентин Гаузер. Его я знал еще со времен войны; мы были в одной роте. Однажды он под ураганным огнем принес мне на передовую письмо; он думал, что оно от моей матери. Он знал, что я очень жду письма, так как матери должны были делать операцию. Но он ошибся. Это была рекламная листовка о подшлемниках из крапивной ткани. На обратном пути его ранило в ногу.

Вскоре после войны Валентин получил наследство. С тех пор он его пропивал... Он утверждал, что обязан торжественно отмечать свое счастье — то, что он уцелел на войне. И его не смущало, что с тех пор прошло уже несколько лет. Он заявлял, что такое счастье невозможно переоценить: сколько ни празднуй, всё мало. Он был одним из тех, кто необычайно остро помнил войну. Всё мы уже многое забыли, а он помнил каждый день и каждый час.

Я заметил, что он уже много выпил. Он сидел в углу, погруженный в себя, от всего отрешенный. Я поднял руку:

— Салют, Валентин. Он очнулся и кивнул:

— Салют, Робби.

Мы сели за столик в углу. Подошел бармен.

— Что бы вы хотели выпить? — спросил я девушку.

— Пожалуй, рюмку мартини, — ответила она, — сухого мартини.

— В этом Фред специалист, — заявил я. Фред позволил себе улыбнуться.

— Мне как обычно, — сказал я.

В баре было прохладно и полутемно. Пахло пролитым джином и коньяком. Это был терпкий запах, напоминавший аромат можжевельника и хлеба. С потолка свисала деревянная модель парусника. Стена за стойкой была обита медью. Мягкий свет одинокой лампы отбрасывал на нее красные блики, словно там отражалось подземное пламя. В зале горели только две маленькие лампы в кованых бра — одна над столиком Валентина, другая над нашим. Желтые пергаментные абажуры на них были сделаны из старых географических карт, казалось — это узкие светящиеся ломти мира.

Я был несколько смущен и не знал, с чего начинать разговор. Ведь я вообще не знал эту девушку и, чем дольше глядел на нее, тем более чуждой она мне казалась. Прошло уже много времени с тех пор, как я был вот так вдвоем с женщиной, у меня не было опыта. Я привык общаться с мужчинами. В кафе мне было не по себе, оттого что там слишком шумно, а теперь я внезапно ощутил, что здесь слишком тихо. Из-за этой тишины вокруг каждое слово приобретало особый вес, трудно было говорить непринужденно. Мне захотелось вдруг снова вернуться в кафе.

Фред принес бокалы. Мы выпили. Ром был крепок и свеж. Его вкус напоминал о солнце. В нем было нечто, дающее поддержку. Я выпил бокал и сразу же протянул его Фреду.

— Вам нравится здесь? — спросил я.

Девушка кивнула. — Ведь здесь лучше, чем в кондитерской?

— Я ненавижу кондитерские, — сказала она.

— Так зачем же нужно было встретиться именно там? — спросил я удивленно.

— Не знаю. — Она сняла шапочку. — Просто я ничего другого не придумала.

— Тем лучше, что вам здесь нравится. Мы здесь часто бываем. По вечерам эта лавочка становится для нас чем-то вроде родного дома.

Она засмеялась:

— А ведь это, пожалуй, печально?

— Нет, — сказал я. — Это в духе времени. Фред принес мне второй бокал. И рядом с ним он положил на стол зеленую гаванну:

— От господина Гаузера.

Валентин кивнул мне из своего угла и поднял бокал.

— Тридцать первое июля семнадцатого года, Робби, — пробасил он.

Я кивнул ему в ответ и тоже поднял бокал. Он обязательно должен был пить с кем-нибудь. Мне случалось по вечерам замечать, как он выпивал где-нибудь в сельском трактире, обращаясь к луне или к кусту сирени. При этом он вспоминал один из тех дней в окопах, когда особенно тяжело приходилось, и был благодарен за то, что он здесь и может вот так сидеть.

— Это мой друг, — сказал я девушке. — Товарищ по фронту. Он единственный человек из всех, кого я знаю, который сумел из большого несчастья создать для себя маленькое счастье. Он не знает, что ему делать со своей жизнью, и поэтому просто радуется тому, что всё еще жив.

Она задумчиво взглянула на меня. Косой луч света упал на ее лоб и рот.

— Это я отлично понимаю, — сказала она.

Я посмотрел на нее:

— Этого вам не понять. Вы слишком молоды.

Она улыбнулась. Легкой улыбкой — только глазами. Ее лицо при этом почти не изменилось, только посветлело, озарилось изнутри.

— Слишком молода? — сказала она. — Это не то слово. Я нахожу, что нельзя быть слишком молодой. Только старой можно быть слишком.

Я помолчал несколько мгновений. — На это можно многое возразить, — ответил я и кивнул Фреду, чтобы он принес мне еще чего-нибудь.

Девушка держалась просто и уверенно; рядом с ней я чувствовал себя чурбаном. Мне очень хотелось бы завести легкий, шутливый разговор, настоящий разговор, такой, как обычно придумываешь потом, когда остаешься один. Ленц умел разговаривать так, а у меня всегда получалось неуклюже и тяжеловесно. Готтфрид не без основания говорил обо мне, что как собеседник я нахожусь примерно на уровне почтового чиновника.

К счастью, Фред был догадлив. Он принес мне не маленькую рюмочку, а сразу большой бокал. Чтобы ему не приходилось всё время бегать взад и вперед и чтобы не было заметно, как много я пью. А мне нужно было пить, иначе я не мог преодолеть этой деревянной тяжести.

— Не хотите ли еще рюмочку мартини? — спросил я девушку.

— А что это вы пьете?

— Ром.

Она поглядела на мой бокал:

— Вы и в прошлый раз пили то же самое?

— Да, — ответил я. — Ром я пью чаще всего.

Она покачала головой:

— Не могу себе представить, чтобы это было вкусно.

— Да и я, пожалуй, уже не знаю, вкусно ли это, — сказал я.

Она поглядела на меня:

— Почему же вы тогда пьете?

Обрадовавшись, что нашел нечто, о чем могу говорить, я ответил:

— Вкус не имеет значения. Ром — это ведь не просто напиток, это скорее друг, с которым вам всегда легко. Он изменяет мир. Поэтому его и пьют. — Я отодвинул бокал. — Но вы позволите заказать вам еще рюмку мартини?

— Лучше бокал рома, — сказала она. — Я бы хотела тоже попробовать.

— Ладно, — ответил я. — Но не этот. Для начала он, пожалуй, слишком крепок. Принеси коктейль «Баккарди»! — крикнул я Фреду.

Фред принес бокал и подал блюдо с соленым миндалем и жареными кофейными зернами.

— Оставь здесь всю бутылку, — сказал я.

* * *

Постепенно всё становилось осязаемым и ясным. Неуверенность проходила, слова рождались сами собой, и я уже не следил так внимательно за тем, что говорил. Я продолжал пить и ощущал, как надвигалась большая ласковая волна, поднимая меня, как этот пустой предвечерний час заполнялся образами и над равнодушными серыми просторами бытия вновь возникали в безмолвном движении призрачной вереницей мечты. Стены бара расступились, и это уже был не бар — это был уголок мира, укромный уголок, полутемное укрытие, вокруг которого бушевала вечная битва хаоса, и внутри в безопасности приютились мы, загадочно сведенные вместе, занесенные сюда сквозь сумеречные времена.

Девушка сидела, съежившись на своем стуле, чужая и таинственная, словно ее принесло сюда откуда-то из другой жизни. Я говорил и слышал свой голос, но казалось, что это не я, что говорит кто-то другой, и такой, каким я бы хотел быть. Слова, которые я произносил, уже не были правдой, они смещались, они теснились, уводя в иные края, более пестрые и яркие, чем те, в которых происходили мелкие события моей жизни; я знал, что говорю неправду, что сочиняю и лгу, но мне было безразлично, — ведь правда была безнадежной и тусклой. И настоящая жизнь была только в ощущении мечты, в ее отблесках.

На медной обивке бара пылал свет. Время от времени Валентин поднимал свой бокал и бормотал себе под нос какое-то число. Снаружи доносился приглушенный плеск улицы, прерываемый сигналами автомобилей, звучавшими, как голоса хищных птиц. Когда кто-нибудь открывал дверь, улица что-то кричала нам. Кричала, как сварливая, завистливая старуха.

* * *

Уже стемнело, когда я проводил Патрицию Хольман домой. Медленно шел я обратно. Внезапно я почувствовал себя одиноким и опустошенным. С неба просеивался мелкий дождик. Я остановился перед витриной. Только теперь я заметил, что слишком много выпил. Не то чтобы я качался, но всё же я это явственно ощутил.

Мне стало сразу жарко. Я расстегнул пальто и сдвинул шляпу на затылок. «Черт возьми, опять это на меня нашло. Чего я только не наговорил ей!»

Я даже не решался теперь всё точно припомнить. Я уже забыл всё, и это было самое худшее. Теперь, здесь, в одиночестве, на холодной улице, сотрясаемой автобусами, всё выглядело совершенно по-иному, чем тогда, в полумраке бара. Я проклинал себя. Хорошее же впечатление должен был я произвести на эту девушку. Ведь она-то, конечно, заметила. Ведь она сама почти ничего не пила. И, прощаясь, она как-то странно посмотрела на меня.

— Господи ты боже мой! — Я резко повернулся. При этом я столкнулся с маленьким толстяком.

— Ну! — сказал я яростно.

— Разуйте глаза, вы, соломенное чучело! — пролаял толстяк.

Я уставился на него.

— Что, вы людей не видели, что ли? — продолжал он тявкать.

Это было мне кстати.

— Людей-то видел, — ответил я. — Но вот разгуливающие пивные бочонки не приходилось.

Толстяк ненадолго задумался. Он стоял, раздуваясь.

— Знаете что, — фыркнул он, — отправляйтесь в зоопарк. Задумчивым кенгуру нечего делать на улице.

Я понял, что передо мной ругатель высокого класса. Несмотря на паршивое настроение, нужно было соблюсти достоинство.

— Иди своим путем, душевнобольной недоносок, — сказал я и поднял руку благословляющим жестом. Он не последовал моему призыву.

— Попроси, чтобы тебе мозги бетоном залили, заплесневелый павиан! — лаял он.

Я ответил ему «плоскостопым выродком». Он обозвал меня попугаем, а я его безработным мойщиком трупов. Тогда он почти с уважением охарактеризовал меня: «Коровья голова, разъедаемая раком». А я, чтобы уж покончить, кинул: «Бродячее кладбище бифштексов».

Его лицо внезапно прояснилось.

— Бродячее кладбище бифштексов? Отлично, — сказал он. — Этого я еще не знал, включаю в свой репертуар. Пока!.. — Он приподнял шляпу, и мы расстались, преисполненные уважения друг к другу.

Перебранка меня освежила. Но раздражение осталось. Оно становилось сильнее по мере того, как я протрезвлялся. И сам себе я казался выкрученным мокрым полотенцем. Постепенно я начинал сердиться уже не только на себя. Я сердился на всё и на девушку тоже. Ведь это изза нее мне пришлось напиться. Я поднял воротник. Ладно, пусть она думает, что хочет. Теперь мне это безразлично, — по крайней мере она сразу поняла, с кем имеет дело. А по мне — так пусть всё идет к чертям, — что случилось, то случилось. Изменить уже всё равно ничего нельзя. Пожалуй, так даже лучше.

Я вернулся в бар и теперь уже напился по-настоящему.

IV

Потеплело, и несколько дней подряд шел дождь. Потом прояснилось, солнце начало припекать. В пятницу утром, придя в мастерскую, я увидел во дворе Матильду Штосс. Она стояла, зажав метлу под мышкой, с лицом растроганного гиппопотама.

— Ну поглядите, господин Локамп, какое великолепие. И ведь каждый раз это снова чистое чудо!

Я остановился изумленный. Старая слива рядом с заправочной колонкой за ночь расцвела.

Всю зиму она стояла кривой и голой. Мы вешали на нее старые покрышки, напяливали на ветки банки из-под смазочного масла, чтобы просушить их. На ней удобно размещалось всё, начиная от обтирочных тряпок до моторных капотов; несколько дней тому назад на ней развевались после стирки наши синие рабочие штаны. Еще вчера ничего нельзя было заметить, и вот внезапно, за одну ночь, такое волшебное превращение: она стала мерцающим розово-белым облаком, облаком светлых цветов, как будто стая бабочек, заблудившись, прилетела в наш грязный двор...

— И какой запах! — сказала Матильда, мечтательно закатывая глаза. — Чудесный! Ну точь-в-точь как ваш ром.

Я не чувствовал никакого запаха. Но я сразу понял, в чем дело.

— Нет, пожалуй, это больше похоже на запах того коньяка, что для посетителей, — заявил я. Она энергично возразила: — Господин Локамп, вы, наверное, простыли. Или, может, у вас полипы в носу? Теперь почти у каждого человека полипы. Нет, у старухи Штосс нюх, как у легавой собаки. Вы можете ей поверить. Это ром, выдержанный ром.

— Ладно уж, Матильда...

Я налил ей рюмку рома и пошел к заправочной колонке. Юпп уже сидел там. Перед ним в заржавленной консервной банке торчали цветущие ветки.

— Что это значит? — спросил я удивленно.

— Это для дам, — заявил Юпп. — Когда они заправляются, то получают бесплатно веточку. Я уже сегодня продал на девяносто литров больше. Это золотое дерево, господин Локамп. Если бы у нас его не было, мы должны были бы специально посадить его.

— Однако ты деловой мальчик.

Он ухмыльнулся. Солнце просвечивало сквозь его уши, так что они походили на рубиновые витражи церковных окон.

— Меня уже дважды фотографировали, — сообщил он, — на фоне дерева.

— Гляди, ты еще станешь кинозвездой, — сказал я в пошел к смотровой канаве; оттуда, из-под форда, выбирался Ленц.

— Робби, — сказал он. — Знаешь, что мне пришло в голову? Нам нужно хоть разок побеспокоиться о той девушке, что была с Биндингом.

Я взглянул на него:

— Что ты имеешь в виду?

— Именно то, что говорю. Ну чего ты уставился на меня?

— Я не уставился.

— Не только уставился, но даже вытаращился. А как, собственно, звали эту девушку? Пат... А как дальше?

— Не знаю, — ответил я.

Он поднялся и выпрямился:

— Ты не знаешь? Да ведь ты же записал ее адрес. Я это сам видел.

— Я потерял запись.

— Потерял! — Он обеими руками схватился за свою желтую шевелюру. — И для этого я тогда целый час возился в саду с Биндингом! Потерял! Но, может быть, Отто помнит? — Отто тоже ничего не помнит.

Он поглядел на меня:

— Жалкий дилетант! Тем хуже! Неужели ты не понимаешь, что это чудесная девушка! Господи боже мой! — Он воззрился на небо. — В кои-то веки попадается на пути нечто стоящее, и этот тоскливый чурбан теряет адрес!

— Она вовсе не показалась мне такой необычайной.

— Потому что ты осёл, — заявил он. — Болван, который не знает ничего лучшего, чем шлюхи из кафе «Интернациональ». Эх ты, пианист! Повторяю тебе, это был счастливый случай, исключительно счастливый случай — эта девушка. Ты, конечно, ничего в этом не понимаешь. Ты хоть посмотрел на ее глаза? Разумеется, нет. Ты ведь смотрел в рюмку.

— Заткнись! — прервал его я. Потому что, напомнив о рюмке, он коснулся открытой раны.

— А руки? — продолжал он, не обращая на меня внимания. — Тонкие, длинные руки, как у мулатки. В этом уж Готтфрид кое-что понимает, можешь поверить! Святой Моисей! в кои-то веки появляется настоящая девушка — красивая, непосредственная и, что самое важное, создающая атмосферу. — Тут он остановился. — Ты хоть знаешь вообще, что такое атмосфера?

— Воздух, который накачивают в баллоны, — ответил я ворчливо.

— Конечно, — сказал он с презрительным сожалением. — Конечно, воздух. Атмосфера — это ореол! Излучение! Тепло! Тайна! Это то, что дает женской красоте подлинную жизнь, живую душу. Эх, да что там говорить! Ведь твоя атмосфера — это испарения рома.

— Да замолчи ты! Не то я чем-нибудь стукну тебя по черепу! — прорычал я.

Но Готтфрид продолжал говорить, и я его не тронул. Ведь он ничего не подозревал о том, что произошло, и не знал,, что каждое его слово было для меня разящим ударом. Особенно, когда он говорил о пьянстве. Я уже было примирился с этим и отлично сумел утешить себя; но теперь он опять всё во мне разбередил. Он расхваливал и расхваливал эту девушку, и скоро я сам почувствовал, что безвозвратно потерял нечто замечательное.

* * *

Расстроенный, отправился я в шесть часов в кафе «Интернациональ». Там было мое давнее убежище. Ленц снова подтвердил это. К моему изумлению, я попал в суматоху большого пиршества. На стойке красовались торты и пироги, и плоскостопии Алоис мчался в заднюю комнату с подносом, уставленным бренчащими кофейниками.

Я замер на месте. Кофе целыми кофейниками? Должно быть, здесь пирует большое общество и пьяные уже валяются под столами.

Но владелец кафе объяснил мне всё. Оказывается, сегодня в задней комнате торжественно провожали Лилли — подругу Розы. Я хлопнул себя по лбу. Разумеется, ведь я тоже был приглашен. И притом как единственный мужчина, о чем многозначительно сказала мне Роза; педераст Кики, который тоже присутствовал там, не шел в счет. Я успел сбегать и купить букет цветов, ананас, погремушку и плитку шоколада.

Роза встретила меня улыбкой светской дамы. В черном декольтированном платье, она восседала во главе стола. Ее золотые зубы сверкали. Я осведомился, как чувствует себя малютка, и вручил целлулоидную погремушку и шоколад. Роза сияла.

Ананас и цветы я поднес Лилли:

— От души желаю счастья.

— Он был и остается настоящим кавалером, — сказала Роза. — А теперь, Робби, усаживайся с нами.

Лилли была лучшей подругой Розы. Она сделала блестящую карьеру. Она достигла того, что является заветной мечтой каждой маленькой проститутки, — она была дамой из отеля. Дама из отеля не выходит на панель — она живет в гостинице и там заводит знакомства. Для большинства проституток это недостижимо. У них не хватает ни гардероба, ни денег, чтобы иметь возможность хоть некоторое время прожить, выжидая клиентов. А вот Лилли хотя и селилась преимущественно в провинциальных гостиницах, но всё же за несколько лет скопила почти четыре тысячи марок. Теперь она собиралась выйти замуж. Ее будущий супруг имел маленькую ремонтную мастерскую. Он знал о ее прошлом, и это ему было безразлично. За будущее он мог не беспокоиться. Когда одна из таких девиц выходила замуж, на нее можно было положиться. Она уже всё испытала, и ей это надоело. Такая становилась верной женой.

Свадьба Лилли была назначена на понедельник. Сегодня Роза давала для нее прощальный ужин. Все собрались, чтобы в последний раз побыть вместе с Лилли. После свадьбы ей уже нельзя будет сюда приходить.

Роза налила мне чашку кофе. Алоис подбежал с огромным пирогом, усыпанным изюмом, миндалем и зелеными цукатами. Роза отрезала мне большой кусок.

Я знал, как следует поступить. Откусив с видом знатока первый кусок, я изобразил величайшее удивление:

— Черт возьми! Но это уж, конечно, не покупное.

— Сама пекла, — сказала осчастливленная Роза. Она была великолепной поварихой и любила, когда это признавали. С ее гуляшами и пирогами никто не мог соревноваться. Недаром она была чешкой.

Я огляделся. Вот они сидят за одним столом — эти труженицы на виноградниках господа бога, безошибочно знающие людей, солдаты любви: красавица Валли, у которой недавно во время ночной прогулки на автомобиле украли горжетку из белого песца; одноногая Лина, ковыляющая на протезе, но всё еще находящая любовников; стерва Фрицци, которая любит плоскостопого Алоиса, хотя уже давно могла бы иметь собственную квартиру и жить на содержании у состоятельного любовника; краснощекая Марго, которая всегда разгуливает в платье горничной и на это ловит элегантных клиентов, и самая младшая — Марион, сияющая и бездумная; Кики — который не может считаться мужчиной, потому что ходит в женском платье, румянится и красит губы; бедная Мими, которой всё труднее ходить по панели, — ей уже сорок пять лет и вены у нее вздулись. Было еще несколько девиц из баров и ресторанов, которых я не знал, и, наконец, в качестве второго почетного гостя маленькая, седая, сморщенная, как мороженое яблоко, «мамаша» — наперсница, утешительница и опора всех ночных странниц, — «мамаша», которая торгует горячими сосисками на углу Николайштрассе, служит ночным буфетом и разменной кассой и, кроме своих франкфуртских сосисок, продает еще тайком сигареты и презервативы и ссужает деньгами.

Я знал, как нужно себя держать. Ни слова о делах, ни одного скользкого намека; нужно забыть необычайные способности Розы, благодаря которым она заслужила кличку «Железной кобылы», забыть беседы о любви, которые Фрицци вела с торговцем скота Стефаном Григоляйтом, забыть, как пляшет Кики на рассвете вокруг корзинки с булочками. Беседы, которые велись здесь, были достойны любого дамского общества.

— Всё уже приготовлено, Лилли? — спросил я.

Она кивнула:

— Приданым я запаслась давно.

— Великолепное приданое, — сказала Роза. — Всё полностью, вплоть до последнего кружевного покрывальца.

— А зачем нужны кружевные покрывальца? — спросил я.

— Ну что ты, Робби! — Роза посмотрела на меня так укоризненно, что я поспешил вспомнить. Кружевные покрывальпа, вязанные вручную и покрывающие диваны и кресла, — это же символ мещанского уюта, священный символ брака, утраченного рая. Ведь никто из них не был проституткой по темпераменту; каждую привело к этому крушение мирного обывательского существования. Их тайной мечтой была супружеская постель, а не порок. Но ни одна никогда не призналась бы в этом.

Я сел к пианино. Роза уже давно ожидала этого. Она любила музыку, как все такие девицы. Я сыграл на прощанье снова те песни, которые любили она и Лилли. Сперва «Молитву девы». Название не совсем уместное именно здесь, но ведь это была только бравурная пьеска со множеством бренчащих аккордов. Потом «Вечернюю песню птички», «Зарю в Альпах», «Когда умирает любовь», «Миллионы Арлекина» и в заключение «На родину хотел бы я вернуться». Это была любимая песня Розы. Ведь проститутки — это самые суровые и самые сентиментальные существа. Все дружно пели, Кики вторил.

Лилли начала собираться. Ей нужно было зайти за своим женихом. Роза сердечно расцеловала ее.

— Будь здорова, Лилли. Гляди не робей... Лилли ушла, нагруженная подарками. И, будь я проклят, лицо ее стало совсем иным. Словно сгладились те резкие черты, которые проступают у каждого, кто сталкивается с человеческой подлостью. Ее лицо стало мягче. В нем и впрямь появилось что-то от молодой девушки.

Мы вышли за двери и махали руками вслед Лилли. Вдруг Мими разревелась. Она и сама когда-то была замужем, Ее муж еще в войну умер от воспаления легких. Если бы он погиб на фронте, у нее была бы небольшая пенсия и не пришлось бы ей пойти на панель. Роза похлопала ее по спине:

— Ну-ну, Мими, не размокай! Идем-ка выпьем еще по глотку кофе.

Всё общество вернулось в потемневший «Интернациональ», как стая куриц в курятник. Но прежнее настроение уже не возвращалось.

— Сыграй нам что-нибудь на прощанье, — сказала Роза. — Для бодрости.

— Хорошо, — ответил я. — Давайте-ка отхватим «Марш старых товарищей».

Потом распрощался и я. Роза успела сунуть мне сверток с пирогами. Я отдал его сыну «мамаши», который уже устанавливал на ночь ее котелок с сосисками,

* * *

Я раздумывал, что предпринять. В бар не хотелось ни в коем случае, в кино тоже. Пойти разве в мастерскую? Я нерешительно посмотрел на часы. Уже восемь. Кестер, должно быть, вернулся. При нем Ленц не сможет часами говорить о той девушке. Я пошел в мастерскую.

Там горел свет. И не только в помещении — весь дввр был залит светом. Кроме Кестера, никого не было.

— Что здесь происходит, Отто? — спросил я. — Неужели ты продал кадилляк?

Кестер засмеялся:

— Нет. Это Готтфрид устроил небольшую иллюминацию.

Обе фары кадилляка были зажжены. Машина стояла так, что снопы света падали через окна прямо на цветущую сливу. Ее белизна казалась волшебной. И темнота вокруг нее шумела, словно прибой сумрачного моря,

— Великолепно! — сказал я. — А где исе он?

— Пошел принести чего-нибудь поесть.

— Блестящая мысль, — сказал я. — У меня что-то вроде головокружения. Но, возможно, это просто от голода.

Кестер кивнул:

— Поесть всегда полезно. Это основной закон всех старых вояк. Я сегодня тоже учинил кое-что головокружительное. Записал «Карла» на гонки, — Что? — спросил я. — Неужели на шестое? Он кивнул.

— Черт подери, Отто, но там же будет немало лихих гонщиков. Он снова кивнул:

— По классу спортивных машин участвует Браумюллер.

Я стал засучивать рукава:

— Ну, если так, тогда за дело, Отто. Закатим большую смазочную баню нашему любимцу.

— Стой! — крикнул последний романтик, вошедший в эту минуту. — Сперва сами заправимся.

Он стал разворачивать свертки. На столе появились: сыр, хлеб, копченая колбаса — твердая, как камень, шпроты. Всё это мы запивали хорошо охлажденным пивом. Мы ели, как артель изголодавшихся косарей. Потом взялись за «Карла». Два часа мы возились с ним, проверили и смазали все подшипники. Затем мы с Ленцем поужинали еще раз.

Готтфрид включил в иллюминацию еще и форд. Одна из его фар случайно уцелела при аварии. Теперь она торчала на выгнутом кверху шасси, косо устремленная к небу.

Ленц был доволен.

— Вот так; а теперь, Робби, принеси-ка бутылки, и мы торжественно отметим «праздник цветущего дерева». Я поставил на стол коньяк, джин и два стакана.

— А себе? — спросил Готтфрид.

— Я не пью.

— Что такое? С чего бы так?

— Потому, что это проклятое пьянство больше не доставляет мне никакого удовольствия.

Ленц некоторое время разглядывал меня.

— У нашего ребенка не все дома, Отто, — сказал он немного погодя.

— Оставь его, раз он не хочет, — ответил Кестер. Ленц налил себе полный стакан:

— В течение последнего времени мальчик малость свихнулся.

— Это еще не самое худшее, — заявил я. Большая красная луна взошла над крышами фабрики напротив нас. Мы еще помолчали немного, потом я спросил: — Послушай, Готтфрид, ведь ты, кажется, знаток в вопросах любви, не правда ли?

— Знаток? Да я гроссмейстер в любовных делах, — скромно ответил Ленц.

— Отлично. Так вот я хотел бы узнать: всегда ли при этом ведут себя по-дурацки?

— То есть как по-дурацки?

— Ну так, словно ты полупьян. Болтают, несут всякую чушь и к тому же обманывают?

Ленц расхохотался:

— Но, деточка! Так ведь это же всё обман. Чудесный обман, придуманный мамашей природой. Погляди на эту сливу. Ведь она тоже обманывает. Притворяется куда более красивой, чем потом окажется. Ведь было бы отвратительно, если бы любовь имела хоть какое-то отношение к правде. Слава богу, не всё ведь могут подчинить себе эти проклятые моралисты.

Я поднялся:

— Значит, ты думаешь, что без некоторого обмана вообще не бывает любви?

— Вообще не бывает, детка.

— Да, но при этом можно показаться чертовски смешным.

Ленц ухмыльнулся:

— Заметь себе, мальчик: никогда, никогда и никогда не покажется женщине смешным тот, кто что-нибудь делает ради нее. Будь это даже самая пошлая комедия. Делай что хочешь, — стой на голове, болтай самую дурацкую чепуху, хвастай, как павлин, распевай под ее окном, но избегай только одного — не будь деловит! Не будь рассудочен!

Я внезапно оживился:

— А ты что думаешь об этом, Отто? Кестер рассмеялся:

— Пожалуй, это правда.

Он встал и, подойдя к «Карлу», поднял капот мотора. Я достал бутылку рома и еще один стакан и поставил на стол. Отто запустил машину. Мотор вздыхал глубоко и сдержанно. Ленц забрался с ногами на подоконник и смотрел во двор. Я подсел к нему:

— А тебе случалось когда-нибудь напиться, когда ты был вдвоем с женщиной? — Частенько случалось, — ответил он, не пошевельнувшись.

— Ну и что же?

Он покосился на меня:

— Ты имеешь в виду, если натворил чего-нибудь при этом? Никогда не просить прощения, детка! Не разговаривать. Посылать цветы. Без письма. Только цветы. Они всё прикрывают. Даже могилы.

Я посмотрел на него. Он был неподвижен. В его глазах мерцали отблески белого света, заливавшего наш двор. Мотор всё еще работал, тихо урча: казалось, что земля под нами вздрагивает.

— Пожалуй, теперь я мог бы спокойно выпить, сказал я и откупорил бутылку.

Кестер заглушил мотор. Потом обернулся к Ленцу:

— Луна уже достаточно светит, чтобы можно было увидеть рюмку, Готтфрид. Выключи иллюминацию. Особенно на форде. Эта штука напоминает мне косой прожектор, напоминает войну. Невесело бывало в ночном полете, когда такие твари вцеплялись в самолет.

Ленц кивнул:

— А мне они напоминают... да, впрочем, всё равно что! — Он поднялся и выключил фары.

Луна уже выбралась из-за фабричных крыш. Она становилась всё ярче и, как большой желтый фонарь, висела теперь на ветвях сливы. А ветви тихо раскачивались, колеблемые легким ветерком.

— Диковинно! — сказал немного погодя Ленц. — Почему это устанавливают памятники разным людям, а почему бы не поставить памятник луне или цветущему дереву?

* * *

Я рано пришел домой. Когда я отпер дверь в коридор, послышалась музыка. Играл патефон Эрны Бениг — секретарши. Пел тихий, чистый женский голос. Потом заискрились приглушенные скрипки и пиччикато на банджо. И снова голос, проникновенный, ласковый, словно задыхающийся от счастья. Я прислушался, стараясь различить слова. Тихое пение женщины звучало необычайно трогательно здесь, в темном коридоре, над швейной машиной фрау Бендер и сундуками семейства Хассе...

Я поглядел на чучело кабаньей головы на стене в кухне, — слышно было, как служанка грохочет там посудой. — «Как могла я жить без тебя?..» — пел голос всего в двух шагах, за дверью.

Я пожал плечами и пошел в свою комнату. Рядом слышалась возбужденная перебранка. Уже через несколько минут раздался стук и вошел Хассе.

— Не помешаю? — спросил он утомленно.

— Нисколько, — ответил я. — Хотите выпить?

— Нет, уж лучше не стоит. Я только посижу.

Он тупо глядел в пространство перед собой.

— Вам-то хорошо, — сказал он. — Вы одиноки.

— Чепуха, — возразил я. — Когда всё время торчишь вот так один, тоже несладко — поверьте уж мне.

Он сидел съежившись в кресле. Глаза его казались остекленевшими. В них отражался свет уличного фонаря, проникавший в полутьму комнаты. Его худые плечи обвисли.

— Я себе по-иному представлял жизнь, — сказал он погодя.

— Все мы так... — сказал я.

Через полчаса он ушел к себе, чтобы помириться с женой. Я отдал ему несколько газет и полбутылки ликера кюрассо, с незапамятных времен застрявшую у меня на шкафу, — приторно сладкая дрянь, но для него-то как раз хороша, ведь он всё равно ничего не смыслил в этом.

Он вышел тихо, почти беззвучно — тень в тени, — словно погас. Я запер за ним дверь. Но за это мгновенье из коридора, словно взмах пестрого шелкового платка, впорхнул клочок музыки — скрипки, приглушенные банджо — «Как могла я жить без тебя?»

Я сел у окна. Кладбище было залито лунной синевой. Пестрые сплетения световых реклам взбирались на вершины деревьев, и из мглы возникали, мерцая, каменные надгробья. Они были безмолвны и вовсе не страшны. Мимо них проносились, гудя, автомашины, и лучи от фар стремительно пробегали по выветрившимся строкам эпитафий.

Так я просидел довольно долго, размышляя о всякой всячине. Вспомнил, какими мы были тогда, вернувшись с войны, — молодые и лишенные веры, как шахтеры из обвалившейся шахты. Мы хотели было воевать против всего, что определило наше прошлое, — против лжи и себялюбия, корысти и бессердечия; мы ожесточились и не доверяли никому, кроме ближайшего товарища, не верили ни во что, кроме таких никогда нас не обманывавших сил, как небо, табак, деревья, хлеб и земля; но что же из этого получилось? Всё рушилось, фальсифицировалось и забывалось. А тому, кто не умел забывать, оставались только бессилие, отчаяние, безразличие и водка. Прошло время великих человеческих мужественных мечтаний. Торжествовали дельцы. Продажность. Нищета.

* * *

«Вам хорошо, вы одиноки», — сказал мне Хассе. Что ж, и впрямь всё отлично, — кто одинок, тот не будет покинут. Но иногда по вечерам это искусственное строение обрушивалось и жизнь становилась рыдающей стремительной мелодией, вихрем дикой тоски, желаний, скорби и надежд. Вырваться бы из этого бессмысленного отупения, бессмысленного вращения этой вечной шарманки, — вырваться безразлично куда. Ох, эта жалкая мечта о том, чтоб хоть чуточку теплоты, — если бы она могла воплотиться в двух руках и склонившемся лице! Или это тоже самообман, отречение и бегство? Бывает ли что-нибудь иное, кроме одиночества?

Я закрыл окно. Нет, иного не бывает. Для всего иного слишком мало почвы под ногами.

* * *

Всё же на следующее утро я вышел очень рано и по дороге в мастерскую разбудил владельца маленькой цветочной лавки. Я выбрал букет роз и велел сразу же отослать. Я почувствовал себя несколько странно, когда стал медленно надписывать на карточке адрес. Патриция Хольман...

V

Кестер, надев самый старый костюм, отправился в финансовое управление. Он хотел добиться, чтобы нам уменьшили налог. Мы с Ленцем остались в мастерской.

— К бою, Готтфрид, — сказал я. — Штурмуем толстый кадилляк.

Накануне вечером было опубликовано наше объявление. Значит, мы уже могли ожидать покупателей, — если они вообще окажутся. Нужно было подготовить машину.

Сперва промыли все лакированные поверхности. Машина засверкала и выглядела уже на сотню марок дороже. Потом залили в мотор масло, самое густое, какое только нашлось. Цилиндры были не из лучших и слегка стучали. Это возмещалось густотою смазки, мотор работал удивительно тихо. Коробку скоростей и дифер мы также залили густою смазкой, чтобы они были совершенно беззвучны.

Потом выехали. Вблизи был участок с очень плохой мостовой. Мы прошли по нему на скорости в пятьдесят километров. Шасси громыхало. Мы выпустили четверть атмосферы из баллонов и проехали еще раз. Стало получше. Мы выпустили еще одну четверть атмосферы. Теперь уже ничто не гремело.

Мы вернулись, смазали скрипевший капот, приспособили к нему несколько небольших резиновых прокладок, залили в радиатор горячей воды, чтобы мотор сразу же запускался, и опрыскали машину снизу керосином из пульверизатора — там тоже появился блеск. После всего Готтфрид Ленц воздел руки к небу:

— Гряди же, благословенный покупатель! Гряди, о любезный обладатель бумажника! Мы ждем тебя, как жених невесту.

* * *

Но невеста заставляла себя ждать. И поэтому мы вкатили на канаву боевую колесницу булочника и стали снимать переднюю ось. Несколько часов мы работали мирно, почти не разговаривая. Потом я услышал, что Юпп у бензиновой колонки стал громко насвистывать песню: «Чу! кто там входит со двора!..»

Я выбрался из канавы и поглядел в окно. Невысокий коренастый человек бродил вокруг кадилляка. У него была внешность солидного буржуа.

— Взгляни-ка, Готтфрид, — прошептал я. — Неужели это невеста?

— Несомненно, — сразу откликнулся Ленц. — Достаточно взглянуть на его лицо. Он никого еще не видел, и уже недоверчив. В атаку, марш! Я остаюсь в резерве. Приду на выручку, если сам не справишься. Помни о моих приемах. — Ладно.

Я вышел во двор.

Человек встретил меня взглядом умных черных глаз. Я представился:

— Локамп.

— Блюменталь.

Представиться — это был первый прием Готтфрида. Он утверждал, что тем самым сразу же создается более интимная атмосфера. Его второй прием заключался в чрезвычайной сдержанности в начале разговора, — сперва выслушать покупателя, с тем чтобы включиться там, где всего удобнее.

— Вы пришли по поводу кадилляка, господин Блюменталь? — спросил я.

Блюменталь кивнул.

— Вот он! — сказал я, указывая на машину.

— Вижу, — ответил Блюменталь.

Я быстро оглядел его. «Держись, — подумал я, — это коварная бестия».

Мы прошли через двор. Я открыл дверцу и запустил мотор. Потом я помолчал, предоставляя Блюменталю время для осмотра. Он уж, конечно, найдет что-нибудь, чтобы покритиковать, тут-то я и включусь.

Но Блюменталь ничего не осматривал. Он и не критиковал. Он тоже молчал и стоял, как идол. Мне больше ничего не оставалось делать, и я пустился наугад.

Начал я с того, что медленно и обстоятельно стал описывать кадилляк, как мать своего ребенка, и пытался при этом выяснить, разбирается ли мой слушатель в машинах. Если он знаток, то нужно подробнее распространяться о моторе и шасси, если ничего не смыслит, — упирать на удобства и финтифлюшки.

Но он всё еще ничем не обнаруживал себя. Он только слушал. А я продолжал говорить и уже сам казался себе чем-то вроде воздушного шара.

— Вам нужна машина, собственно, какого назначения? Для города или для дальних поездок? — спросил я наконец, чтоб хоть в этом найти точку опоры.

— Как придется, — заявил Блюменталь.

— Ах, вот как! Вы сами будете водить, или у вас шофёр?

— По обстоятельствам.

«По обстоятельствам»! Этот субъект отвечал, как попугай. Он, видно, принадлежал к братству монахов-молчальников.

Чтобы как-то его оживить, я попытался побудить его самого испробовать что-нибудь. Обычно это делает покупателей более общительными.

Я опасался, что он попросту заснет у меня на глазах.

— Верх открывается и поднимается исключительно легко для такой большой машины, — сказал я. — Вот попробуйте сами поднять. Вы управитесь одной рукой.

Но Блюменталь нашел, что в этом нет необходимости. Он видит и так. Я с треском захлопывал дверцы, тряс ручки:

— Вот видите, ничего не разболтано. Всё закреплено надежно. Испытайте сами...

Блюменталь ничего не проверял. Для него всё было само собой разумеющимся. Чертовски твердый орешек.

Я показал ему боковые стёкла:

— Поднимаются и опускаются с поразительной легкостью. Можно закрепить на любом уровне. Он даже не пошевелился.

— К тому же, небьющееся стекло, — добавил я, уже начиная отчаиваться. — Это неоценимое преимущество! Вот у нас в мастерской сейчас ремонтируется форд... — Я рассказал, как погибла жена булочника, и даже приукрасил немного эту историю, погубив вместе с матерью еще и ребенка.

Но душа у Блюменталя была словно несгораемый шкаф.

— Небьющееся стекло теперь во всех машинах, — прервал он меня. — В этом ничего особенного нет.

— Ни в одной машине серийного производства нет небьющегося стекла, — возразил я с ласковой решительностью. — В лучшем случае это только ветровые стёкла в некоторых моделях. Но никоим образом не боковые.

Я нажал на клаксон и перешел к описанию комфортабельного внутреннего устройства — багажника, сидений, кармана, приборного щитка; я не упустил ни одной подробности, включил даже зажигалку, чтобы иметь повод предложить сигарету и попытаться хоть таким образом немного смягчить его, но он отклонил и это.

— Спасибо, не курю, — сказал он и посмотрел на меня с выражением такой скуки, что я внезапно ощутил страшное подозрение — может быть, он вовсе и не к нам направлялся, а забрел сюда случайно; может быть, он собирался покупать машину для метания петель или радиоприемник и здесь торчал сейчас просто от нерешительности, переминаясь на месте, прежде чем двинуться дальше.

— Давайте сделаем пробную поездку, господин Блюменталь, — предложил я наконец, уже основательно измочаленный.

— Пробную поездку? — переспросил он так, словно я предложил ему искупаться.

— Ну да, проедем. Вы же должны сами убедиться, на что способна машина. Она просто стелется по дороге, идет, как по рельсам. И мотор тянет так, словно этот тяжеленный кузов легче пушинки.

— Эти уж мне пробные катания! — он пренебрежительно отмахнулся. — Пробные катания ничего не показывают. Недостатки машины обнаруживаются только потом.

«Еще бы, дьявол ты чугунный, — думал я обозленно, — что ж ты хочешь, чтобы я тебя носом тыкал в недостатки?»

— Нет так нет, — сказал я и простился с последней надеждой. Этот субъект явно не собирался покупать.

Но тут он внезапно обернулся, посмотрел мне прямо в глаза и спросил тихо, резко и очень быстро;

— Сколько стоит машина?

— Семь тысяч марок, — ответил я, не сморгнув, словно из пистолета выстрелил. Я знал твердо: ему не должно ни на мгновенье показаться, будто я размышляю. Каждая секунда промедления могла бы обойтись в тысячу марок, которую он выторговал бы. — Семь тысяч марок, нетто, — повторил я уверенно и подумал: «Если ты сейчас предложишь пять, то получишь машину».

Но Блюменталь не предлагал ничего. Он только коротко фыркнул:

— Слишком дорого.

— Разумеется, — сказал я, считая, что теперь уже действительно не на что надеяться.

— Почему «разумеется»? — спросил Блюменталь неожиданно почти нормальным человеческим тоном.

— Господин Блюменталь, — сказал я, — а вы встречали в наше время кого-нибудь, кто по-иному откликнулся бы, когда ему называют цену? Он внимательно посмотрел на меня. Потом на его лице мелькнуло что-то вроде улыбки:

— Это правильно. Но машина всё-таки слишком дорога.

Я не верил своим ушам. Вот он, наконец-то, настоящий тон! Тон заинтересованного покупателя! Или, может быть, это опять какой-то новый дьявольский прием?

В это время в ворота вошел весьма элегантный франт. Он достал из кармана газету, заглянул туда, посмотрел на номер дома и направился ко мне:

— Здесь продают кадилляк?

Я кивнул и, не находя слов, уставился на желтую бамбуковую трость и кожаные перчатки франта.

— Не могу ли я посмотреть? — продолжал он с неподвижным лицом.

— Машина находится здесь, — сказал я. — Но будьте любезны подождать немного, я сейчас занят. Пройдите пока, пожалуйста, в помещение.

Франт некоторое время прислушивался к работе мотора, сперва с критическим, а затем с удовлетворенным выражением лица; потом он позволил мне проводить его в мастерскую.

— Идиот! — зарычал я на него и поспешил вернуться к Блюменталю.

— Если вы хоть разок проедетесь на машине, вы поиному отнесетесь к цене, — сказал я. — Вы можете испытывать ее сколько угодно. Если позволите, если вам так удобнее, то я вечером могу заехать за вами, чтобы совершить пробную поездку.

Но мимолетное колебание уже прошло. Блюменталь снова превратился в гранитный памятник.

— Ладно уж, — сказал он. — Мне пора уходить. Если я захочу прокатиться для пробы, я вам позвоню.

Я видел, что больше ничего не поделаешь. Этого человека нельзя было пронять словами.

— Хорошо, — сказал я. — Но не дадите ли вы мне свой телефон, чтобы я мог известить вас, если еще ктонибудь будет интересоваться машиной?

Блюменталь как-то странно посмотрел на меня:

— Тот, кто только интересуется, еще не покупатель. Он вытащил большой портсигар и протянул мне. Оказалось, что он всё-таки курит. И, к тому же, сигары «Коронас», значит загребает деньги возами. Но теперь мне уже всё было безразлично. Я взял сигару. Он приветливо пожал мне руку и ушел. Глядя вслед, я проклинал его безмолвно, но основательно. Потом вернулся в мастерскую.

— Ну как? — встретил меня франт — он же Готтфрид Ленц. — Как у меня получилось? Вижу, что ты мучишься, вот и решил помочь. Благо Отто переоделся здесь, перед тем как пойти в финансовое управление. Я увидел, что там висит его хороший костюм, мигом напялил его, выскочил в окно и вошел в ворота как солидный покупатель. Здорово проделано, не правда ли?

— По-идиотски проделано, — возразил я. — Он же хитрее, чем мы оба, вместе взятые! Погляди на эту сигару. Полторы марки штука. Ты спугнул миллиардера!

Готтфрид взял у меня сигару, понюхал и закурил:

— Я спугнул жулика, вот кого. Миллиардеры не курят таких сигар. Они покупают те, что полпфеннига штука.

— Чепуха, — ответил я. — Жулик не назовет себя Блюменталем. Жулик представится графом Блюменау или вроде этого.

— Он вернется, — сказал Ленп, как всегда преисполненный надежд, и выдохнул сигарный дым мне в лицо.

— Он уже не вернется, — возразил я убежденно. — Однако где это ты раздобыл бамбуковую палку и перчатки?

— Взял в долг. В магазине Бенн и компания, напротив нас. Там у меня знакомая продавщица. А трость я, пожалуй, оставлю. Она мне нравится. — И, довольный собою, он стал размахивать толстой палкой.

— Готтфрид, — сказал я. — Ты здесь погибаешь впустую. Знаешь что? Иди в варьете, на эстраду. Там тебе место.

* * *

— Вам звонили, — сказала Фрида, косоглазая служанка фрау Залевски, когда я днем забежал ненадолго домой.

Я обернулся к ней:

— Когда?

— С полчаса назад. И звонила дама.

— Что она говорила?

— Что хочет позвонить еще раз вечером. Только я сразу сказала, что едва ли стоит. Что вас по вечерам никогда не бывает дома.

Я уставился на нее:

— Что? Вы так и сказали? Господи, хоть бы кто-нибудь научил вас разговаривать по телефону.

— Я умею разговаривать по телефону, — заявила нахально Фрида. — Вы ведь действительно никогда не бываете дома по вечерам.

— Вам до этого нет никакого дела, — рассердился я. — В следующий раз вы еще станете рассказывать, что у меня носки дырявые.

— Отчего ж нет, могу, — ответила Фрида язвительно, вытаращив на меня свои воспаленные красноватые глаза. Мы с ней издавна враждовали.

Всего приятнее было бы сунуть ее головой в кастрюлю с супом, но я сдержался, полез в карман, ткнул ей в руку марку и спросил примирительно:

— Эта дама не назвала себя?

— Не-ет, — сказала Фрида.

— А какой у нее голос? Немного глуховатый, низкий, и кажется, будто она слегка охрипла, не так ли?

— Не помню, — заявила Фрида так равнодушно, словно я и не давал ей марки.

— Какое у вас красивое колечко, право прелестное, — сказал я. — Ну подумайте получше, может быть всё-таки припомните?

— Нет, — ответила Фрида, так и сияя от злорадства.

— Ну так пойди и повесся, чертова метелка! — прошипел я и ушел, не оборачиваясь.

* * *

Вечером я пришел домой ровно в шесть. Отперев дверь, я увидел необычную картину. В коридоре стояла фрау Бендер — сестра из приюта для младенцев, и вокруг нее столпились все женщины нашей квартиры.

— Идите-ка сюда, — позвала фрау Залевски. Оказывается, причиной сборища был разукрашенный бантиками младенец. Фрау Бендер привезла его в коляске. Это был самый обыкновенный ребенок, но все дамы наклонялись над ним с выражением такого неистевого восторга, словно это было первое дитя, появившееся на свет. Все они кудахтали и ворковали, щелкали пальцами над носом маленького существа и складывали губы бантиком. Даже Эрна Бениг в своем драконовом кимоно участвовала в этой оргии платонического материнства.

— Разве это не очаровательное существо? — спросила фрау Залевски, расплываясь от умиления.

— Об этом можно будет с уверенностью сказать только лет через двадцать — тридцать, — ответил я, косясь на телефон. Лишь бы только меня не вызвали в то время, пока здесь все в сборе.

— Да вы посмотрите на него хорошенько, — требовала от меня фрау Хассе.

Я посмотрел. Младенец как младенец. Ничего особенного в нем нельзя было обнаружить. Разве что поразительно маленькие ручонки и потом — странное сознание, что ведь и сам был когда-то таким крохотным.

— Бедный червячок, — сказал я. — Он еще и не подозревает, что ему предстоит. Хотел бы я знать, что это будет за война, на которую он поспеет.

— Жестокий человек, — сказала фрау Залевски. — Неужели у вас нет чувств?

— У меня даже слишком много чувств, — возразил я. — В противном случае у меня не было бы таких мылей. — С этими словами я отступил к себе в комнату.

Через десять минут зазвонил телефон. Я услышал, что называют меня, и вышел. Разумеется, всё общество еще оставалось там. Оно не расступилось и тогда, когда, прижав к уху трубку, я слушал голос Патриции Хольман, благодарившей меня за цветы. Наконец младенцу, который, видимо, был самым разумным из этой компании, надоели все обезьяньи штуки, и он внезапно яростно заревел.

— Простите, — сказал я в отчаянии в трубку. — Я ничего не слышу, здесь разоряется младенец, но это не мой.

Все дамы шипели, как гнездо змей, чтобы успокоить орущее существо. Но они достигли только того, что он еще больше разошелся. Лишь теперь я заметил, что это действительно необычайное дитя: легкие у него, должно быть, доставали до бедер, иначе нельзя было объяснить такую потрясающую звучность его голоса. Я оказался в очень затруднительном положении: мои глаза метали яростные взгляды на этот материнский спектакль, а ртом я пытался произносить в телефонную трубку приветливые слова; от темени до носа я был воплощением грозы, от носа до подбородка — солнечным весенним полднем. Позже я сам не мог понять, как мне всё же удалось договориться о встрече на следующий вечер.

— Вы должны были бы установить здесь звуконепроницаемую телефонную будку, — сказал я фрау Залевски. Но она за словом в карман не полезла.

— С чего бы это? — спросила она, сверкая глазами. — Неужели вам так много приходится скрывать?

Я смолчал и удалился. Нельзя вступать в борьбу против возбужденных материнских чувств. На их стороне моралисты всего мира.

На вечер была назначена встреча у Готтфрида. Поужинав в небольшом трактире, я отправился к нему. По пути купил в одном из самых элегантных магазинов мужской одежды роскошный новый галстук для предстоящего торжества. Я всё еще был потрясен тем, как легко всё прошло, и поклялся быть завтра серьезным, как директор похоронной конторы.

Логово Готтфрида уже само по себе являлось достопримечательностью. Оно было увешано сувенирами, привезенными из странствий по Южной Америке. Пестрые соломенные маты на стенах, несколько масок, высушенная человеческая голова, причудливые глиняные кувшины, копья и — главное сокровище — великолепный набор снимков, занимавший целую стену: индианки и креолки, красивые, смуглые, ласковые зверьки, необычайно изящные и непринужденные.

Кроме Ленца и Кестера, там были еще Браумюллер и Грау.

Тео Браумюллер, с загорелой медно-красной плешью, примостился на валике дивана и восторженно рассматривал готтфридовскую коллекцию снимков. Тео был пайщиком одной автомобильной фабрики и давнишним приятелем Кестера. Шестого он должен был участвовать в тех же гонках, на которые Отто записал нашего «Карла».

Фердинанд Грау громоздился у стола — массивный, разбухший и уже довольно пьяный. Увидев меня, он огромной лапищей притянул меня к себе.

— Робби, — сказал он охрипшим голосом. — Зачем ты пришел сюда, к погибшим? Тебе здесь нечего делать! Уходи. Спасайся. Ты еще можешь спастись! Я посмотрел на Ленца. Он подмигнул мне:

— Фердинанд уже крепко в градусе. Два дня подряд он пропивает одну дорогую покойницу. Продал портрет и сразу же получил наличными.

Фердинанд Грау был художником. Однако он давно уже умер бы с голоду, если бы не обрел своеобразной специализации. С фотографий умерших он писал по заказу их скорбящих родственников на редкость верные портреты. Этим он кормился и даже не плохо. Его пейзажи, которые действительно были замечательны, никто не покупал. Всё это обычно придавало его рассуждениям несколько пессимистическую окраску.

— На этот раз заказывал трактирщик, — сказал он. — Трактирщик, у которого померла тетка, торговавшая уксусом и жирами. — Его передернуло. — Жутко!

— Послушай, Фердинанд, — вмешался Ленц. — Ты не должен употреблять таких резких выражений. Ведь тебя кормит одно из лучших человеческих свойств: склонность к благоговению.

— Чепуха, — возразил Грау. — Меня кормит сознание вины. Благоговение к памяти умерших это не что иное, как сознание вины перед ними. Люди стараются возместить то зло, которое они причинили покойникам при жизни. — Он медленно провел рукой по разгоряченному лицу. — Ты можешь себе представить, сколько раз мой трактирщик желал своей тетке, чтобы она подохла, — зато теперь он заказывает ее портрет в самых нежных красках и вешает его над диваном. Так ему больше по душе. Благоговение! Человек вспоминает о своих скудных запасах доброты обычно когда уже слишком поздно. И тогда он бывает очень растроган тем, каким благородным, оказывается, мог бы он быть, и считает себя добродетельным. Добродетель, доброта, благородство... — Он отмахнулся своей огромной ручищей. — Эти качества всегда предпочитаешь находить у других, чтобы их же водить за нос.

Ленц ухмыльнулся:

— Ты потрясаешь устои человеческого общества, Фердинанд.

— Устоями человеческого общества являются корыстолюбие, страх и продажность, — возразил Грау. — Человек зол, но он любит добро... когда его творят другие. — Он протянул свою рюмку Ленцу: — Так-то, а теперь налей мне и не болтай весь вечер, дай и другим слово вымолвить.

Я перелез через диван, чтобы пробраться к Кестеру. Мне внезапно пришла в голову новая мысль:

— Отто, сделай мне одолжение. Завтра вечером мне нужен кадилляк.

Браумюллер оторвался от пристального изучения едва одетой креольской танцовщицы.

— А разве ты уже научился разворачиваться? — поинтересовался он. — Я всё думал, что ты умеешь ездить только по прямой, и то когда кто-нибудь другой держит баранку вместо тебя.

— Уж ты помолчи, Тео, — возразил я. — Шестого числа на гонках мы тебя разделаем под орех.

Браумюллер захлебнулся от хохота.

— Ну, так как же, Отто? — спросил я напряженно.

— Машина не застрахована, Робби, — сказал Кестер.

— Я буду ползти, как улитка, и гудеть, как сельский автобус. И всего лишь несколько километров по городу.

Отто прищурился так, что глаза его стали маленькими щелочками, и улыбнулся:

— Ладно, Робби, я не возражаю.

— Что же это, машина понадобилась тебе, вероятно, к твоему новому галстуку? — спросил подошедший Ленц.

— Заткнись, — ответил я и отодвинул его в сторону.

Но он не отставал.

— А ну, покажись-ка, деточка! — он ощупал шелковую ткань галстука. — Великолепно. Наш ребенок становится записным пижоном. Похоже, что ты собираешься па смотрины невесты.

— Сегодня ты, фокусник-трансформатор, меня не разозлишь, — сказал я.

— Смотрины невесты? — Фердинанд Грау поднял голову. — А почему бы ему и не присмотреть себе невесту? — Он оживился и обратился ко мне: — Так и поступай, Робби. Это по тебе. Для любви необходима известная наивность. У тебя она есть. Сохрани же ее. Это дар божий. Однажды утратив ее, уже не вернешь никогда.

— Не принимай всё это слишком близко к сердцу, — ухмылялся Ленц. — Родиться глупым не стыдно; стыдно только умирать глупцом.

— Молчи, Готтфрид, — Грау отмел его в сторону одним движением своей могучей лапищи. — О тебе здесь нет речи, обозный романтик. О тебе жалеть не придется.

— Валяй, Фердинанд, высказывайся, — сказал Ленц. — Высказаться — значит облегчить душу.

— Ты симулянт, — заявил Грау, — высокопарный симулянт.

— Все мы такие, — ухмыльнулся Ленц. — Все мы живем только иллюзиями и долгами.

— Вот именно, — сказал Грау, поднимая густые клочкастые брови, и по очереди оглядел всех нас. — Иллюзии от прошлого, а долги в счет будущего. — Потом он опять повернулся ко мне: — Наивность, сказал я, Робби. Только завистники называют ее глупостью. Не обижайся на них. Это не недостаток, а, напротив достоинство.

Ленц попытался что-то сказать, но Фердинанд уже продолжал снова:

— Ты ведь знаешь, что я имею в виду: простую душу, еще не изъеденную скепсисом и сверхинтеллигенгностью. Парцифаль был глуп. Будь он умен, он никогда не завоевал бы кубок святого Грааля. Только глупец побеждает в жизни, умник видит слишком много препятствий и теряет уверенность, не успев еще ничего начать. В трудные времена наивность — это самое драгоценное сокровище, это волшебный плащ, скрывающий те опасности, на которые умник прямо наскакивает, как загипнотизированный. — Он сделал глоток и посмотрел на меня огромными глазами, которые, словно куски неба, светились на его изборожденном морщинами лице. — Никогда не старайся узнать слишком много, Робби! Чем меньше знаешь, тем проще жить. Знание делает человека свободным, но несчастным. Выпьем лучше за наивность, за глупость и за всё, что с нею связано, — за любовь, за веру в будущее, за мечты о счастье; выпьем за дивную глупость, за утраченный рай!

Он сидел, отяжелевший и громоздкий, словно внезапно погрузившись в себя, в свое опьянение, этакий одинокий холм неисповедимой тоски. Его жизнь была разбита, и он знал, что ее уже не наладить... Он жил в своей большой студии, и его экономка стала его сожительницей.

Это была суровая грубоватая женщина, а Грау, напротив, несмотря на свое могучее тело, был очень чувствителен и несдержан. Он никак не мог порвать с ней, да теперь это, вероятно, было уже безразлично для него. Ему исполнилось сорок два года.

Хоть я и знал, что всё это от опьянения, но мне становилось как-то не по себе, когда я видел его таким. Он встречался с нами не часто и пил в одиночестве в своей мастерской. А это быстро ведет к гибели.

Мгновенная улыбка промелькнула на его лице. Он сунул мне в руку бокал:

— Пей, Робби. И спасайся. Помни о том, что я тебе говорил.

— Хорошо, Фердинанд.

Ленц завел патефон. У него была коллекция негритянских песен. Он проиграл нам некоторые из них: о Миссисипи, о собирателях хлопка, о знойных ночах и голубых тропических реках.

VI

Патриция Хольман жила в большом желтом доме, отделенном от улицы узкой полосой газона. Подъезд был освещен фонарем. Я остановил кадилляк. В колеблющемся свете фонаря машина поблескивала черным лаком и походила на могучего черного слона.

Я принарядился: кроме галстука, купил новую шляпу и перчатки, на мне было длинное пальто Ленца — великолепное серое пальто из тонкой шотландской шерсти. Экипированный таким образом, я хотел во что бы то ни стало рассеять впечатление от первой встречи, когда был пьян.

Я дал сигнал. Сразу же, подобно ракете, на всех пяти этажах лестницы вспыхнул свет. Загудел лифт. Он снижался, как светлая бадья, спускающаяся с неба. Патриция Хольман открыла дверь и быстро сбежала по ступенькам. На ней был короткий коричневый меховой жакет и узкая коричневая юбка.

— Алло! — она протянула мне руку. — Я так рада, что вышла. Весь день сидела дома.

Ее рукопожатие, более крепкое, чем можно было ожидать, понравилось мне. Я терпеть не мог людей с руками вялыми, точно дохлая рыба.

— Почему вы не сказали этого раньше? — спросил я. — Я заехал бы за вами еще днем.

— Разве у вас столько свободного времени? — Не так уж много, но я бы как-нибудь освободился. Она глубоко вздохнула:

— Какой чудесный воздух! Пахнет весной.

— Если хотите, мы можем подышать свежим воздухом вволю, — сказал я. — Поедем за город, в лес, — у меля машина. — При этом я небрежно показал на кадилляк, словно это был какой-нибудь старый фордик.

— Кадилляк? — Она изумленно посмотрела на меня. — Ваш собственный?

— На сегодняшний вечер. А вообще он принадлежит нашей мастерской. Мы его хорошенько подновили и надеемся заработать на нем, как еще никогда в жизни.

Я распахнул дверцу:

— Не поехать ли нам сначала в «Лозу» и поужинать? Как вы думаете?

— Поедем ужинать, но почему именно в «Лозу»? Я озадаченно посмотрел на нее. Это был единственный элегантный ресторан, который я знал.

— Откровенно говоря, — сказал я, — не знаю ничего лучшего. И потом мне кажется, что кадилляк кое к чему обязывает.

Она рассмеялась:

— В «Лозе» всегда скучная и чопорная публика. Поедем в другое место!

Я стоял в нерешительности. Моя мечта казаться солидным рассеивалась как дым.

— Тогда скажите сами, куда нам ехать, — сказал я. — В других ресторанах, где я иногда бываю, собирается грубоватый народ. Всё это, по-моему, не для вас.

— Почему вы так думаете? — Она быстро взглянула на меня. — Давайте попробуем.

— Ладно. — Я решительно изменил всю программу. — Если вы не из пугливых, тогда вот что: едем к Альфонсу.

— Альфонс! Это звучит гораздо приятнее, — ответила она. — А сегодня вечером я ничего не боюсь.

— Альфонс — владелец пивной, — сказал я. — Большой друг Ленца.

Она рассмеялась:

— По-моему, у Ленца всюду друзья.

Я кивнул:

— Он их легко находит. Вы могли это заметить на примере с Биндингом. — Ей-богу, правда, — ответила она. — Они подружились молниеносно.

Мы поехали.

* * *

Альфонс был грузным, спокойным человеком. Выдающиеся скулы. Маленькие глаза. Закатанные рукава рубашки. Руки как у гориллы. Он сам выполнял функции вышибалы и выставлял из своего заведения всякого, кто был ему не по вкусу, даже членов спортивного союза «Верность родине». Для особенно трудных гостей он держал под стойкой молоток. Пивная была расположена удобно — совсем рядом с больницей, и он экономил таким образом на транспортных расходах.

Волосатой лапой Альфонс провел по светлому еловому столу.

— Пива? — спросил он.

— Водки и чего-нибудь на закуску, — сказал я.

— А даме? — спросил Альфонс.

— И дама желает водки, — сказала Патриция Хольман.

— Крепко, крепко, — заметил Альфонс. — Могу предложить свиные отбивные с кислой капустой.

— Сам заколол свинью? — спросил я.

— А как же!

— Но даме, вероятно, хочется, что-нибудь полегче.

— Это вы несерьезно говорите, — возразил Альфонс. — Посмотрели бы сперва мои отбивные.

Он попросил кельнера показать нам порцию.

— Замечательная была свинья, — сказал он. — Медалистка. Два первых приза.

— Ну, тогда, конечно, устоять невозможно! — воскликнула Патриция Хольман. Ее уверенный тон удивил меня, — можно было подумать, что она годами посещала этот кабак.

Альфонс подмигнул:

— Значит, две порции?

Она кивнула.

— Хорошо! Пойду и выберу сам.

Он отправился на кухню.

— Вижу, я напрасно опасался, что вам здесь не понравится, — сказал я. — Вы мгновенно покорили Альфонса. Сам пошел выбирать отбивные! Обычно он это делает только для завсегдатаев. Альфонс вернулся:

— Добавил вам еще свежей колбасы.

— Неплохая идея, — сказал я.

Альфонс доброжелательно посмотрел на нас. Принесли водку. Три рюмки. Одну для Альфонса.

— Что ж, давайте чокнемся, — сказал он. — Пусть паши дети заимеют богатых родителей.

Мы залпом опрокинули рюмки. Патриция тоже выпила водку одним духом.

— Крепко, крепко, — сказал Альфонс и зашаркал к твоей стойке.

— Нравится вам водка? — спросил я.

Она поежилась:

— Немного крепка. Но не могла же я оскандалиться перед Альфонсом.

Отбивные были что надо. Я съел две большие порции, и Патриция тоже ела с аппетитом, которого я в ней не подозревал. Мне очень нравилась ее простая и непринужденная манера держаться. Без всякого жеманства она снова чокнулась с Альфонсом и выпила вторую рюмку.

Он незаметно подмигнул мне, — дескать, правильная девушка. А Альфонс был знаток. Не то чтобы он разбирался в красоте или культуре человека, он умел верно определить его сущность.

— Если вам повезет, вы сейчас узнаете главную слабость Альфонса, — сказал я.

— Вот это было бы интересно, — ответила она. — Похоже, что у него нет слабостей.

— Есть! — Я указал на столик возле стойки. — Вот...

— Что? Патефон?

— Нет, не патефон. Его слабость — хоровое пение! Никаких танцев, никакой классической музыки — только хоры: мужские, смешанные. Видите, сколько пластинок? Всё сплошные хоры. Смотрите, вот он опять идет к нам.

— Вкусно? — спросил Альфонс.

— Как дома у мамы, — ответил я.

— И даме понравилось?

— В жизни не ела таких отбивных, — смело заявила дама.

Альфонс удовлетворенно кивнул:

— Сыграю вам сейчас новую пластинку. Вот удивитесь! Он подошел к патефону. Послышалось шипение иглы, и зал огласился звуками могучего мужского хора. Мощные голоса исполняли «Лесное молчание». Это было чертовски громкое молчание.

С первого же такта все умолкли. Альфонс мог стать опасным, если кто-нибудь не выказывал благоговения перед его хорами. Он стоял у стойки, упираясь в нее своими волосатыми руками. Музыка преображала его лицо. Он становился мечтательным — насколько может быть мечтательной горилла. Хоровое пение производило на него неописуемое впечатление. Слушая, он становился кротким, как новорожденная лань. Если в разгар какой-нибудь потасовки вдруг раздавались звуки мужского хора, Альфонс, как по мановению волшебной палочки, переставал драться, вслушивался и сразу же готов был идти на мировую. Прежде, когда он был более вспыльчив, жена постоянно держала наготове его любимые пластинки. Если дело принимало опасный оборот и он выходил из-за стойки с молотком в руке, супруга быстро ставила мембрану с иглой на пластинку. Услышав пение, Альфонс успокаивался, и рука с молотком опускалась. Теперь в этом уж не было такой надобности, — Альфонс постарел, и страсти его поостыли, а жена его умерла. Ее портрет, подаренный Фердинандом Грау, который имел здесь за это даровой стол, висел над стойкой.

Пластинка кончилась. Альфонс подошел к нам.

— Чудесно, — сказал я.

— Особенно первый тенор, — добавила Патриция Хольман.

— Правильно, — заметил Альфонс, впервые оживившись, — вы в этом понимаете толк! Первый тенор — высокий класс!

Мы простились с ним.

— Привет Готтфриду, — сказал он. — Пусть как-нибудь покажется.

* * *

Мы стояли на улице. Фонари перед домом бросали беспокойный свет на старое ветвистое дерево, и тени бегали по его верхушке. На ветках уже зазеленел легкий пушок, и сквозь неясный, мерцающий свет дерево казалось необыкновенно высоким и могучим. Крона его терялась где-то в сумерках и, словно простертая гигантская рука, в непомерной тоске тянулась к небу. Патриция слегка поеживалась,

— Вам холодно? — спросил я.

Подняв плечи, она спрятала руки в рукава мехового жакета:

— Сейчас пройдет. Там было довольно жарко.

— Вы слишком легко одеты, — сказал я. — По вечерам еще холодно.

Она покачала головой:

— Не люблю тяжелую одежду. Хочется, чтобы стало, наконец, тепло. Не выношу холода. Особенно в городе.

— В кадилляке тепло, — сказал я. — У меня на всякий случай припасен плед.

Я помог ей сесть в машину и укрыл ее колени пледом. Она подтянула его выше:

— Вот замечательно! Вот и чудесно. А холод нагоняет тоску.

— Не только холод. — Я сел за руль. — Покатаемся немного?

Она кивнула:

— Охотно.

— Куда поедем?

— Просто так, поедем медленно по улицам. Всё равно куда.

— Хорошо.

Я запустил мотор, и мы медленно и бесцельно поехали по городу. Было время самого оживленного вечернего движения. Мотор работал совсем тихо, и мы почти бесшумно двигались в потоке машин. Казалось, что наш кадилляк — корабль, неслышно скользящий по пестрым каналам жизни. Проплывали улицы, ярко освещенные подъезды, огни домов, ряды фонарей, сладостная, мягкая взволнованность вечернего бытия, нежная лихорадка озаренной ночи, и над всем этим, между краями крыш, свинцово-серое большое небо, на которое город отбрасывал свое зарево.

Девушка сидела молча рядом со мной; свет и тени, проникавшие сквозь стекло, скользили по ее лицу. Иногда я посматривал на нее; я снова вспомнил тот вечер, когда впервые увидел ее. Лицо ее стало серьезнее, оно казалось мне более чужим, чем за ужином, но очень красивым; это лицо еще тогда поразило меня и не давало больше покоя. Было в нем что-то от таинственной тишины, которая свойственна природе — деревьям, облакам, животным, — а иногда женщине.

* * *

Мы ехали по тихим загородным улицам. Ветер усилился, и казалось, что он гонит ночь перед собой. Вокруг большой площади стояли небольшие дома, уснувшие в маленьких садиках. Я остановил машину.

Патриция Хольман потянулась, словно просыпаясь.

— Как хорошо, — сказала она. — Будь у меня машина, я бы каждый вечер совершала на ней медленные прогулки. Всё кажется совсем неправдоподобным, когда так бесшумно скользишь по улицам. Всё наяву, и в то> же время — как во сне. Тогда по вечерам никто, пожалуй, и не нужен...

Я достал пачку сигарет:

— А ведь вообще вечером хочется, чтобы кто-нибудь был рядом, правда?

Она кивнула:

— Вечером, да... Когда наступает темнота... Странная это вещь.

Я распечатал пачку:

— Американские сигареты. Они вам нравятся?

— Да, больше других.

Я дал ей огня. Теплое и близкое пламя спички осветило на мгновение ее лицо и мои руки, и мне вдруг пришла в голову безумная мысль, будто мы давно уже принадлежим друг другу.

Я опустил стекло, чтобы вытянуло дым.

— Хотите немного поводить? — спросил я. — Это вам доставит удовольствие.

Она повернулась ко мне:

— Конечно, хочу; только я не умею.

— Совсем не умеете?

— Нет. Меня никогда не учили.

В этом я усмотрел какой-то шанс для себя.

— Биндинг мог бы давным-давно обучить вас, — сказал я.

Она рассмеялась:

— Биндинг слишком влюблен в свою машину. Никого к ней не подпускает.

— Это просто глупо, — заявил я, радуясь случаю уколоть толстяка. — Вы сразу же поедете сами. Давайте попробуем. Все предостережения Кестера развеялись в прах. Я распахнул дверцу и вылез, чтобы пустить ее за руль. Она всполошилась:

— Но ведь я действительно не умею водить.

— Неправда, — возразил я. — Умеете, но не догадываетесь об этом.

Я показал ей, как переключать скорости и выжимать сцепление.

— Вот, — сказал я, закончив объяснения, — А теперь трогайте!

— Минутку! — Она показала на одинокий автобус, медленно кативший по улице. — Не пропустить ли его?

— Ни в коем случае!

Я быстро включил скорость и отпустил педаль сцепления. Патриция судорожно вцепилась в рулевое колесо, напряженно вглядываясь вперед:

— Боже мой, мы едем слишком быстро!

Я посмотрел на спидометр:

— Прибор показывает ровно двадцать пять километров в час. На самом деле это только двадцать. Неплохой темп для стайера.

— А мне кажется, целых восемьдесят.

Через несколько минут первый страх был преодолен. Мы ехали вниз по широкой прямой улице. Кадилляк слегка петлял из стороны в сторону будто его заправили не бензином, а коньяком. Иногда колёса почти касались тротуара. Но постепенно дело наладилось, и всё стало так, как я и ожидал: в машине были инструктор и ученица. Я решил воспользоваться своим преимуществом.

— Внимание, — сказал я. — Вот полицейский!

— Остановиться?

— Уже слишком поздно.

— А что если я попадусь? Ведь у меня нет водительских прав.

— Тогда нас обоих посадят в тюрьму.

— Боже, какой ужас! — Испугавшись, она пыталась нащупать ногой тормоз.

— Дайте газ! — приказал я. — Газ! Жмите крепче! Надо гордо и быстро промчаться мимо него. — Наглость — лучшее средство в борьбе с законом.

Полицейский не обратил на нас внимания. Девушка облегченно вздохнула.

— До сих пор я не знала, что регулировщики выглядят, как огнедышащие драконы, — сказала она, когда мы проехали несколько сот метров.

— Они выглядят так, если сбить их машиной. — Я медленно подтянул ручной тормоз. — Вот великолепная пустынная улица. Свернем в нее. Здесь можно хорошенько потренироваться. Сначала поучимся трогать с места и останавливаться.

Беря с места на первой скорости, Патриция несколько раз заглушала мотор. Она расстегнула жакет:

— Что-то жарко мне стало! Но я должна научиться! Внимательная и полная рвения, она следила за тем, что я ей показывал. Потом она сделала несколько поворотов, издавая при этом взволнованные, короткие восклицания. Фары встречных машин вызывали в ней дьявольский страх и такую же гордость, когда они оказывались позади. Вскоре в маленьком пространстве, полуосвещенном лампочками приборов на контрольном щитке, возникло чувство товарищества, какое быстро устанавливается в практических делах, и, когда через полчаса я снова сел за руль и повез ее домой, мы чувствовали такую близость, будто рассказали друг другу историю всей своей жизни.

* * *

Недалеко от Николайштрассе я опять остановил машину. Над нами сверкали красные огни кинорекламы. Асфальт мостовой переливался матовыми отблесками, как выцветшая пурпурная ткань. Около тротуара блестело большое черное пятно — у кого-то пролилось масло.

— Так, — сказал я, — теперь мы имеем полное право опрокинуть по рюмочке. Где бы нам это сделать? Патриция Хольман задумалась на минутку.

— Давайте поедем опять в этот милый бар с парусными корабликами, — предложила она.

Меня мгновенно охватило сильнейшее беспокойство. Я мог дать голову на отсечение, что там сейчас сидит последний романтик. Я заранее представлял себе его лицо.

— Ах, — сказал я поспешно, — что там особенного? Есть много более приятных мест...

— Не знаю... Мне там очень понравилось.

— Правда? — спросил я изумленно. — Вам понравилось там? — Да, — ответила она смеясь. — И даже очень...

«Вот так раз! — подумал я, — а я-то ругал себя за это!» Я еще раз попытался отговорить ее:

— Но, по-моему, сейчас там битком набито.

— Можно подъехать и посмотреть.

— Да, это можно.

Я обдумывал, как мне быть.

Когда мы приехали, я торопливо вышел из машины:

— Побегу посмотреть. Сейчас же вернусь.

В баре не было ни одного знакомого, кроме Валентина.

— Скажи-ка, Готтфрид уже был здесь?

Валентин кивнул:

— Он ушел с Отто. Полчаса назад.

— Жаль, — сказал я с явным облегчением. — Мне очень хотелось их повидать.

Я пошел обратно к машине.

— Рискнем, — заявил я. — К счастью, туг сегодня не так уж страшно.

Всё же из предосторожности я поставил кадилляк за углом, в самом темном месте.

Мы не посидели и десяти минут, как у стойки появилась соломенная шевелюра Ленца. «Проклятье, — подумал я, — дождался! Лучше бы это произошло через несколько недель».

Казалось, что Готтфрид намерен тут же уйти. Я уже считал себя спасенным, но вдруг заметил, что Валентин показывает ему на меня. Поделом мне — в наказанье за вранье. Липо Готтфрида, когда он увидел нас, могло бы послужить великолепным образцом мимики для наблюдательного киноактера. Глаза его выпучились, как желтки яичницы-глазуньи, и я боялся, что у него отвалится нижняя челюсть. Жаль, что в баре не было режиссера. Бьюсь об заклад, он немедленно предложил бы Ленцу ангажемент. Его можно было бы, например, использовать в фильме, где перед матросом, потерпевшим кораблекрушение, внезапно из пучины всплывает морской змей.

Готтфрид быстро овладел собой. Я бросил на него взгляд, умоляя исчезнуть. Он ответил мне подленькой усмешкой, оправил пиджак и подошел к нам.

Я знал, что мне предстоит, и, не теряя времени, перешел в наступление. — Ты уже проводил фройляйи Бомблат домой? — спросил я, чтобы сразу нейтрализовать его.

— Да, — ответил он, не моргнув глазом и не выдав ничем, что до этой секунды ничего не знал о существовании фройляйн Бомблат. — Она шлет тебе привет и просит, чтобы ты позвонил ей завтра утром пораньше.

Это был неплохой контрудар. Я кивнул:

— Ладно, позвоню. Надеюсь, она всё-таки купит машину.

Ленц опять открыл было рот, но я ударил его по ноге и посмотрел так выразительно, что он, усмехнувшись, осекся.

Мы выпили несколько рюмок. Боясь захмелеть и сболтнуть что-нибудь липшее, я пил только коктейли Сайдкар с большими кусками лимона.

Готтфрид был в отличном настроении.

— Только что заходил к тебе, — сказал он. — Думал, пройдемся вместе. Потом зашел в луна-парк. Там устроили великолепную новую карусель и американские горки. Давайте поедем туда! — Он посмотрел на Патрицию.

— Едем немедленно! — воскликнула она. — Люблю карусели больше всего на свете!

— Поедем, — сказал я. Мне хотелось уйти из бара. На свежем воздухе всё должно было стать проще.

* * *

Шарманщики — передовые форпосты луна-парка. Меланхолические нежные звуки. На потертых бархатных накидках шарманок можно увидеть попугая или маленькую озябшую обезьянку в красной суконной курточке. Резкие выкрики торговцев. Они продают состав для склеивания фарфора, алмазы для резания стекла, турецкий мед, воздушные шары и материи для костюмов. Холодный синий свет и острый запах карбидных ламп. Гадалки, астрологи, ларьки с пряниками, качели-лодочки, павильоны с аттракционами. И, наконец, оглушительная музыка, пестрота и блеск — освещенные, как дворец, вертящиеся башни карусели.

— Вперед, ребята! — С растрепавшимися на ветру волосами Ленц ринулся к американским горкам, — здесь был самый большой оркестр. Из позолоченных ниш, по шесть из каждой, выходили фанфаристы. Размахивая фанфарами, прижатыми к губам, они оглушали воздух пронзительными звуками, поворачивались во все стороны и исчезали. Это было грандиозно.

Мы уселись в большую гондолу с головою лебедя и понеслись вверх и вниз. Мир искрился и скользил, он наклонялся и проваливался в черный туннель, сквозь который мы мчались под барабанный бой, чтобы тут же вынырнуть наверх, где нас встречали звуки фанфар и блеск огней.

— Дальше! — Готтфрид устремился к «летающей карусели» с дирижаблями и самолетами. Мы забрались в цеппелин и сделали три круга.

Чуть задыхаясь, мы снова очутились на земле.

— А теперь на чертово колесо! — заявил Ленц.

Это был большой и гладкий круг, который вращался с нарастающей скоростью. Надо было удержаться на нем. На круг встало человек двадцать. Среди них был Готтфрид. Как сумасшедший, он выделывал немыслимые выкрутасы ногами, и зрители аплодировали ему. Всех остальных уже снесло, а он оставался на крупу вдвоем с какой-то кухаркой. У нее был зад, как у ломовой лошади. Когда круг завертелся совсем быстро, хитрая кухарка уселась поплотнее на самой середине, а Готтфрид продолжал носиться вокруг нее. В конце концов последний романтик выбился из сил; он повалился в объятия кухарки, и оба кубарем слетели с круга. Он вернулся к нам, ведя свою партнершу под руку и называя ее запросто Линой. Лина смущенно улыбалась. Ленц спросил, желает ли она выпить чего-нибудь. Лина заявила, что пиво хорошо утоляет жажду. Оба скрылись в палатке.

— А мы?.. Куда мы пойдем сейчас? — спросила Патриция Хольман. Ее глаза блестели.

— В лабиринт привидений, — сказал я, указывая на большой тент.

Путь через лабиринт был полон неожиданностей. Едва мы сделали несколько шагов, как под нами зашатался пол, чьи-то руки ощупывали нас в темноте, из-за углов высовывались страшные рожи, завывали привидения; мы смеялись, но вдруг Патриция отпрянула назад, испугавшись черепа, освещенного зеленым светом. На мгновение я обнял ее, почувствовал ее дыхание, шелковистые волосы коснулись моих губ, — но через секунду она снова рассмеялась, и я отпустил ее. Я отпустил ее; но что-то во мне не могло расстаться с ней. Мы давно уже вышли из лабиринта, но я всё еще ощущал ее плечо, мягкие волосы, кожу, пахнущую персиком... Я старался не смотреть на нее. Она сразу стала для меня другой.

Ленц уже ждал нас. Он был один.

— Где Лина? — спросил я.

— Накачивается пивом, — ответил он и кивнул головой на палатку в сельском стиле. — С каким-то кузнецом.

— Прими мое соболезнование.

— Всё это ерунда. Давай-ка лучше займемся серьезным мужским делом.

Мы направились к павильону, где набрасывали гуттаперчевые кольца на крючки. Здесь были всевозможные выигрыши.

— Так, — сказал Ленц, обращаясь к Патриции, и сдвинул шляпу на затылок. — Сейчас мы вам добудем полное приданое.

Он начал первым и выиграл будильник. Я бросил кольцо вслед за ним и получил в награду плюшевого мишку. Владелец павильона шумливо и торжественно вручил нам оба выигрыша, чтобы привлечь новых клиентов.

— Ты у меня притихнешь, — усмехнулся Готтфрид и тут же заарканил сковородку, Я подцепил второго мишку.

— Ведь вот как везет! — сказал владелец павильона, передавая нам вещи.

Бедняга не знал, что его ждет. Ленц был первым в роте по метанию ручной гранаты, а зимой, когда дел было немного, мы месяцами напролет тренировались в набрасывании шляп на всевозможные крюки. В сравнении с этим гуттаперчевые кольца казались нам детской забавой. Без труда Готтфрид завладел следующим предметом — хрустальной вазой для цветов. Я — полудюжиной патефонных пластинок. Владелец павильона молча подал нам добычу и проверил свои крючки. Ленц прицелился, метнул кольцо и получил кофейный сервиз, второй по стоимости выигрыш. Вокруг нас столпилась куча зрителей. Я поспешно набросил еще три кольца на один крючок. Результат: кающаяся святая Магдалина в золоченой раме.

Лицо владельца павильона вытянулось, словно он был на приеме у зубного врача. Он отказался выдать нам новые кольца. Мы уже решили было прекратить игру, но зрители подняли шум, требуя от хозяина, чтобы он не мешал нам развлекаться. Они хотели быть свидетелями его разорения. Больше всех шумела Лина, внезапно появившаяся со своим кузнецом.

— Бросать мимо разрешается, не правда ли? — закудахтала она. — А попадать разве запрещено?

Кузнец одобрительно загудел.

— Ладно, — сказал Ленц, — каждый еще по разу.

Я бросил первым. Умывальный таз с кувшином и мыльницей. Затем изготовился Ленц. Он взял пять колец. Четыре он накинул с необычайной быстротой на один и тот же крюк. Прежде чем бросить пятое, он сделал нарочитую паузу и достал сигарету. Трое мужчин услужливо поднесли ему зажженные спички. Кузнец хлопнул его по плечу. Лина, охваченная крайним волнением, жевала свой носовой платок. Готтфрид прицелился и легким броском накинул последнее кольцо на четыре остальных. Раздался оглушительный рев. Ленцу достался главный выигрыш — детская коляска с розовым одеялом и кружевной накидкой.

Осыпая нас проклятьями, хозяин выкатил коляску Мы погрузили в нее все свои трофеи и двинулись к следующему павильону. Коляску толкала Лина. Кузнец отпускал по этому поводу такие остроты, что мне с Патрицией пришлось немного отстать. В следующем павильоне набрасывали кольца на бутылки с вином. Если кольцо садилось па горлышко, бутылка была выиграна. Мы взяли шесть бутылок. Ленц посмотрел на этикетки и подарил бутылки кузнецу.

Был еще один павильон такого рода. Но хозяин уже почуял недоброе и, когда мы подошли, объявил нам, что павильон закрыт. Кузнец, заметив бутылки с пивом, начал было скандалить, но мы отказались от своих намерений: у хозяина павильона была только одна рука.

Сопровождаемые целой свитой, мы подошли к кадилляку.

— Что же придумать? — спросил Ленц, почесывая голову. — Самое лучшее — привязать коляску сзади и взять на буксир.

— Конечно, — сказал я. — Только тебе придется сесть в нее и править, а то еще опрокинется. Патриция Хольман запротестовала. Она испугалась, подумав, что Ленц действительно сядет в коляску.

— Хорошо, — заявил Ленц, — тогда давайте рассортируем вещи. Обоих мишек вы должны обязательно взять себе. Патефонные пластинки тоже. Как насчет сковородки?

Девушка покачала головой.

Тогда она переходит во владение мастерской, — сказал Готтфрид. — Возьми ее, Робби, ты ведь старый специалист по глазуньям. А кофейный сервиз?

Девушка кивнула в сторону Лины. Кухарка покраснела. Гопфрид передал ей сервиз по частям, словно награждая ее призом. Потом он вынул из коляски таз для умывания:

— Керамический! Подарим его господину кузнецу, не правда ли? Он ему пригодится. А заодно и будильник. У кузнецов тяжелый сон.

Я передал Готтфриду цветочную вазу. Он вручил ее Лине. Заикаясь от волнения, она пыталась отказаться. Ее глаза не отрывались от кающейся Магдалины. Она боялась, что если ей отдадут вазу, то картину получит кузнец.

— Очень уж я обожаю искусство, — пролепетала она. Трогательная в своей жадности, она стояла перед нами и покусывала красные пальцы.

— Уважаемая фройляйн, что вы скажете по этому поводу? — спросил Ленц, величественно оборачиваясь к Патриции Хольман.

Патриция взяла картину и отдала ее Лине.

— Это очень красивая картина, — сказала она.

— Повесь над кроватью п вдохновляйся, — добавил Ленц.

Кухарка схватила картину. Глаза ее увлажнились. От благодарности у нее началась сильная икота.

— А теперь твоя очередь, — задумчиво произнес Ленц, обращаясь к детской коляске.

Глаза Лины снова загорелись жадностью. Кузнец заметил, что никогда, мол, нельзя знать, какая вещь может понадобиться человеку. При этом он так расхохотался, что уронил бутылку с вином. Но Ленц решил, что с них хватит.

— Погодите-ка, я тут кое-что заметил, — сказал он и исчез. Через несколько минут он пришел за коляской и укатил ее. — Всё в порядке, — сказал он, вернувшись без коляски. Мы сели в кадилляк.

— Задарили, прямо как на рождество! — сказала Лина, протягивая нам на прощанье красную лапу. Она стояла среди своего имущества и сияла от счастья.

Кузнец отозвал нас в сторону.

— Послушайте! — сказал он. — Если вам понадобится кого-нибудь вздуть, — мой адрес: Лейбницштрассе шестнадцать, задний двор, второй этаж, левая дверь. Ежели против вас будет несколько человек, я прихвачу с собой своих ребят.

— Договорились! — ответили мы и поехали. Миновав луна-парк и свернув за угол, мы увидели нашу коляску и в ней настоящего младенца. Рядом стояла бледная, еще не оправившаяся от смущения женщина.

— Здорово, а? — сказал Готтфрид.

— Отнесите ей и медвежат! — воскликнула Патриция. — Они там будут кстати!

— Разве что одного, — сказал Ленц. — Другой должен остаться у вас.

— Нет, отнесите обоих.

— Хорошо. — Ленц выскочил из машины, сунул женщине плюшевых зверят в руки и, не дав ей опомниться, помчался обратно, словно его преследовали. — Вот, — сказал он, переводя дух, — а теперь мне стало дурно от собственного благородства. Высадите меня у «Интернационаля». Я обязательно должен выпить коньяку.

Я высадил Ленца и отвез Патрицию домой. Всё было иначе, чем в прошлый раз. Она стояла в дверях, и по ее лицу то и дело пробегал колеблющийся свет фонаря. Она была великолепна. Мне очень хотелось остаться с ней.

— Спокойной ночи, — сказал я, — спите хорошо.

— Спокойной ночи.

Я глядел ей вслед, пока не погас свет на лестнице. Потом я сел в кадилляк и поехал. Странное чувство овладело мной. Всё было так не похоже на другие вечера, когда вдруг начинаешь сходить с ума по какой-нибудь девушке. Было гораздо больше нежности, хотелось хоть раз почувствовать себя совсем свободным. Унестись... Всё равно куда...

Я поехал к Ленцу в «Интернациональ». Там было почти пусто. В одном углу сидела Фрицци со своим другом кельнером Алоисом. Они о чем-то спорили. Готтфрид сидел с Мими и Валли на диванчике около стойки. Он вел себя весьма галантно с ними, даже с бедной старенькой Мими.

Вскоре девицы ушли. Им надо было работать — подоспело самое время. Мими кряхтела и вздыхала, жалуясь на склероз. Я подсел к Готтфриду.

— Говори сразу всё, — сказал я.

— Зачем, деточка? Ты делаешь всё совершенно правильно, — ответил он, к моему изумлению.

Мне стало легче оттого, что он так просто отнесся ко всему.

— Мог бы раньше слово вымолвить, — сказал я. Он махнул рукой:

— Ерунда!

Я заказал рому. Потом я сказал ему:

— Знаешь, я ведь понятия не имею, кто она, и всё такое. Не знаю, что у нее с Биндингом. Кстати, тогда он сказал тебе что-нибудь?

Он посмотрел на меня:

— Тебя это разве беспокоит?

— Нет.

— Так я и думал. Между прочим, пальто тебе идет. Я покраснел.

— Нечего краснеть. Ты абсолютно прав. Хотелось бы и мне уметь так...

Я помолчал немного.

— Готтфрид, но почему же? — спросил я наконец. Он посмотрел на меня:

— Потому, что всё остальное дерьмо, Робби. Потому что в наше время нет ничего стоящего. Вспомни, что тебе говорил вчера Фердинанд. Не так уж он неправ, этот старый толстяк, малюющий покойников. Вот, а теперь садись за этот ящик и сыграй несколько старых солдатских песен.

Я сыграл «Три лилии» п «Аргоннский лес». Я вспоминал, где мы распевали эти песни, и мне казалось, что здесь, в этом пустом кафе, они звучат как-то призрачно...

VII

Два дня спустя Кестер, запыхавшись, выскочил из мастерской:

— Робби, звонил твой Блюменталь. В одиннадцать ты должен подъехать к нему на кадилляке. Он хочет совершить пробную поездку. Если бы только это дело выгорело!

— А что я вам говорил? — раздался голос Ленца из смотровой канавы, над которой стоял форд. — Я сказал, что он появится снова. Всегда слушайте Готтфрида!

— Да заткнись ты, ведь ситуация серьезная! — крикнул я ему. — Отто, сколько я могу ему уступить?

— Крайняя уступка — две тысячи. Самая крайняя — две тысячи двести. Если нельзя будет никак иначе — две тысячи пятьсот. Если ты увидишь, что перед тобой сумасшедший, — две шестьсот. Но тогда скажи, что мы будем проклинать его веки вечные.

— Ладно.

Мы надраили машину до немыслимого блеска. Я сел за руль. Кестер положил мне руку на плечо:

— Робби, помни: ты был солдатом и не раз бывал в переделках. Защищай честь нашей мастерской до последней капли крови. Умри, но не снимай руки с бумажника Блюменталя.

— Будет сделано, — улыбнулся я.

Ленц вытащил какую-то медаль из кармана?

— Потрогай мой амулет, Робби!

— Пожалуйста.

Я потрогал медаль.

Готтфрид произнес заклинание:

— Абракадабра, великий Шива, благослови этого трусишку, надели его силой и отвагой! Или лучше вот что — возьми-ка амулет с собой! А теперь сплюнь три раза.

— Всё в порядке, — сказал я, плюнул ему под ноги и поехал. Юпп возбужденно отсалютовал мне бензиновым шлангом.

По дороге я купил несколько пучков гвоздики и искусно, как мне показалось, расставил их в хрустальные вазочки на стенках кузова. Это было рассчитано на фрау Блюменталь.

К сожалению, Блюменталь принял меня в конторе, а не на квартире. Мне пришлось подождать четверть часа. «Знаю я эти штучки, дорогой мой, — подумал я. — Этим ты меня не смягчишь». В приемной я разговорился с хорошенькой стенографисткой и, подкупив ее гвоздикой из своей петлицы, стал выведывать подробности о фирме ее патрона. Трикотажное производство, хороший сбыт, в конторе девять человек, сильнейшая конкуренция со стороны фирмы «Майер и сын», сын Майера разъезжает в двухместном красном эссексе — вот что успел я узнать, пока Блюменталь распорядился позвать меня.

Он сразу же попробовал взять меня на пушку.

— Молодой человек, — сказал он. — У меня мало времени. Цена, которую вы мне недавно назвали, — ваша несбыточная мечта. Итак, положа руку на сердце, сколько стоит машина?

— Семь тысяч, — ответил я. Он резко отвернулся:

— Тогда ничего не выйдет.

— Господин Блюменталь, — сказал я, — взгляните на машину еще раз...

— Незачем, — прервал он меня. — Ведь недавно я ее подробно осмотрел...

— Можно видеть и видеть, — заметил я. — Вам надо посмотреть детали. Первоклассная лакировка, выполнена фирмой «Фоль и Рурбек», себестоимость двести пятьдесяч марок. Новый комплект резины, цена по каталогу шестьсот марок. Вот вам уже восемьсот пятьдесят. Обивка сидений, тончайший корд...

Он сделал отрицательный жест. Я начал сызнова. Я предложил ему осмотреть роскошный набор инструментов, великолепный кожаный верх, хромированный радиатор, ультрасовременные бамперы — шестьдесят марок пара; как ребенка к матери, меня тянуло назад к кадилляку, и я пытался уговорить Блюменталя выйти со мной к машине. Я знал, что, стоя на земле, я, подобно Антею, почувствую прилив новых сил. Когда показываешь товар лицом, абстрактный ужас перед ценой заметно уменьшается.

Но Блюменталь хорошо чувствовал свою силу за письменным столом. Он снял очки и только тогда взялся за меня по-настоящему. Мы боролись, как тигр с удавом. Удавом был Блюменталь. Я и оглянуться не успел, как он выторговал полторы тысячи марок в свою пользу.

У меня затряслись поджилки. Я сунул руку в карман и крепко сжал амулет Готтфрида.

— Господин Блюменталь, — сказал я, заметно выдохшись, — уже час дня, вам, конечно, пора обедать! — Любой ценой я хотел выбраться из этой комнаты, в которой цены таяли, как снег.

— Я обедаю только в два часа, — холодно ответил Блюменталь. — Но знаете что? Мы могли бы совершить сейчас пробную поездку.

Я облегченно вздохнул.

— Потом продолжим разговор, — добавил он.

У меня снова сперло дыхание.

Мы поехали к нему домой. К моему изумлению, оказавшись в машине, он вдруг совершенно преобразился и добродушно рассказал мне старинный анекдот о кайзере Франце-Иосифе. Я ответил ему анекдотом о трамвайном кондукторе; тогда он рассказал мне о заблудившемся саксонце, а я ему про шотландскую любовную пару... Только у подъезда его дома мы снова стали серьезными. Он попросил меня подождать и отправился за женой.

— Мой дорогой толстый кадилляк, — сказал я и похлопал машину по. радиатору. — За всеми этими анекдотами, бесспорно, кроется какая-то новая дьявольская затея. Но не волнуйся, мы пристроим тебя под крышей его гаража. Он купит тебя: уж коли еврей возвращается обратно, то он покупает. Когда возвращается христианин, он еще долго не покупает. Он требует с полдюжины пробных поездок, чтобы экономить на такси, и после всего вдруг вспоминает, что вместо машины ему нужно приобрести оборудование для кухни. Нет, нет, евреи хороши, они знают, чего хотят. Но клянусь тебе, мой дорогой толстяк: если я уступлю этому потомку строптивого Иуды Маккавея еще хоть одну сотню марок, я в жизни не притронусь больше к водке.

Появилась фрау Блюменталь. Я вспомнил все наставления Ленца и мгновенно превратился из воина в кавалера. Заметив это, Блюменталь гнусно усмехнулся. Это был железный человек, ему бы торговать не трикотажем, а паровозами.

Я позаботился о том, чтобы его жена села рядом со мной, а он — на заднее сиденье.

— Куда разрешите вас повезти, сударыня? — спросил я сладчайшим голосом.

— Куда хотите, — ответила она с материнской улыбкой.

Я начал болтать. Какое блаженство беседовать с таким простодушным человеком. Я говорил тихо, Блюменталь мог слышать только обрывки фраз. Так я чувствовал себя свободнее. Но всё-таки он сидел за моей спиной, и это само по себе было достаточно неприятно. Мы остановились. Я вышел из машины и посмотрел своему противнику в глаза:

— Господин Блюменталь, вы должны согласиться, что машина идет идеально.

— Пусть идеально, а толку что, молодой человек? — возразил он мне с непонятной приветливостью. — Ведь налоги съедают всё. Налог на эту машину слишком высок. Это я вам говорю.

— Господин Блюменталь, — сказал я, стремясь не сбиться с тона, — вы деловой человек, с вами я могу говорить откровенно. Это не налог, а издержки. Скажите сами, что нужно сегодня для ведения дела? Вы это знаете: не капитал, как прежде, но кредит. Вот что нужно! А как добиться кредита? Надо уметь показать себя. Кадилляк — солидная и быстроходная машина, уютная, но не старомодная. Выражение здравого буржуазного начала, Живая реклама для фирмы.

Развеселившись, Блюменталь обратился к жене:

— У него еврейская голова, а?.. Молодой человек, — сказал он затем, — в наши дни лучший признак солидности — потрепанный костюм и поездки в автобусе, вот это реклама! Если бы у нас с вами были деньги, которые еще не уплачены за все эти элегантные машины, мчащиеся мимо нас, мы могли бы с легким сердцем уйти на покой. Это я вам говорю. Доверительно.

Я недоверчиво посмотрел на него. Почему он вдруг стал таким любезным? Может быть, присутствие жены умеряет его боевой пыл? Я решил выпустить главный заряд:

— Ведь такой кадилляк не чета какому-нибудь эссексу, не так ли, сударыня? Младший совладелец фирмы «Майер и сын», например, разъезжает в эссексе, а мне и даром не нужен этот ярко-красный драндулет, режущий глаза.

Блюменталь фыркнул, и я быстро добавил:

— Между прочим, сударыня, цвет обивки очень вам к лицу — приглушенный синий кобальт для блондинки...

Вдруг лицо Блюменталя расплылось в широкой улыбке. Смеялся целый лес обезьян.

—  «Майер и сын» — здорово! Вот это здорово! — стонал он. — И вдобавок еще эта болтовня насчет кобальта и блондинки...

Я взглянул на него, не веря своим глазам: он смеялся от души! Не теряя ни секунды, я ударил по той же струне: — Господин Блюменталь, позвольте мне кое-что уточнить. Для женщины это не болтовня. Это комплименты, которые в наше жалкое время, к сожалению, слышатся всё реже. Женщина — это вам не металлическая мебель; она — цветок. Она не хочет деловитости. Ей нужны солнечные, милые слова. Лучше говорить ей каждый день что-нибудь приятное, чем всю жизнь с угрюмым остервенением работать на нее. Это я вам говорю. Тоже доверительно. И, кстати, я не делал никаких комплиментов, а лишь напомнил один из элементарных законов физики: синий цвет идет блондинкам.

— Хорошо рычишь, лев, — сказал Блюменталь. — Послушайте, господин Локамп! Я знаю, что могу запросто выторговать еще тысячу марок...

Я сделал шаг назад, «Коварный сатана, — подумал я, — вот удар, которого я ждал». Я уже представлял себе, что буду продолжать жизнь трезвенником, в посмотрел на фрау Блюменталь глазами истерзанного ягнёнка.

— Но отец... — сказала она.

— Оставь, мать, — ответил он. — Итак, я мог бы... Но я этого не сделаю. Мне, как деловому человеку, было просто забавно посмотреть, как вы работаете. Пожалуй, еще слишком много фантазии, но всё же... Насчет «Майера и сына» получилось недурно. Ваша мать — еврейка?

— Нет.

— Вы работали в магазине готового платья?

— Да.

— Вот видите, отсюда и стиль. В какой отрасли?

— В душевной, — сказал я. — Я должен был стать школьным учителем.

— Господин Локамп, — сказал Блюменталь, — почет вам и уважение! Если окажетесь без работы, позвоните мне.

Он выписал чек и дал его мне, Я не верил глазам своим! Задаток! Чудо.

— Господин Блюментапь, — сказал я подавленно, — позвольте мне бесплатно приложить к машине две хрустальные пепельницы и первоклассный резиновый коврик.

— Ладно, — согласился он, — вот и старому Блюментапю достался подарок.

Затем он пригласил меня на следующий день к ужину. Фрау Блмшенталь по-матерински улыбнулась мне.

— Будет фаршированная щука, — сказала она мягко. — Это деликатес, — заявил я. — Тогда я завтра же пригоню вам машину. С утра мы ее зарегистрируем.

* * *

Словно ласточка полетел я назад в мастерскую. Но Ленц и Кестер ушли обедать. Пришлось сдержать свое торжество. Один Юпп был на месте.

— Продали? — спросил он.

— А тебе все надо звать, пострел? — сказав я. — Вот тебе три марки. Построй себе на них самолет.

— Значит, продали, — улыбнулся Юпп.

— Я поеду сейчас обедать, — сказал я. — Но горе тебе, если ты скажешь им хоть слово до моего возвращения.

— Господин Локамп, — заверил он меня, подкидывая монету в воздух, — я нем как могила.

— Так я тебе в поверил, — сказал я и дал газ. Когда я вернулся во двор мастерской, Юпп сделал мне знак.

— Что случилось? — спросил я. — Ты проболтался?

— Что вы, господин Локамп! Могила! — Он улыбнулся. — Только... Пришел этот тип... Насчет форда.

Я оставил кадилляк во дворе и пошел в мастерскую. Там я увидел булочника, который склонился над альбомом с образцами красок. На нем было клетчатое пальто с поясом и траурным крепом на рукаве. Рядом стояла хорошенькая особа с черными бойкими глазками, в распахнутом пальтишке, отороченном поредевшим кроличьим мехом, и в лаковых туфельках, которые ей были явно малы. Черноглазая дамочка облюбовала яркий сурик, но булочник еще носил траур и красный цвет вызывал у него сомнение. Он предложил блеклую желтовато-серую краску.

— Тоже выдумал! — зашипела она. — Форд должен быть отлакирован броско, иначе он ни на что не будет похож.

Когда булочник углублялся в альбом, она посылала нам заговорщические взгляды, поводила плечами, кривила рот и подмигивала. В общем, она вела себя довольно резво. Наконец они сошлись на зеленоватом оттенке, напоминающем цвет резеды. К такому кузову дамочке нужен был светлый откидной верх. Но тут булочник показал характер: его траур должен был как-то прорваться, и он твердо настоял на черном кожаном верхе. При этом он оказался в выигрыше: верх мы ставили ему бесплатно, а кожа стоила дороже брезента.

Они вышли из мастерской, но задержались во дворе: едва заметив кадилляк, черноглазая пулей устремилась к нему:

— Погляди-ка, пупсик, вот так машина! Просто прелесть! Очень мне нравится!

В следующее мгновение она открыла дверцу и шмыгнула на сиденье, щурясь от восторга:

— Вот это сиденье! Колоссально! Настоящее кресло. Не то что твой форд!

— Ладно, пойдем, — недовольно пробормотал пупсик.

Ленц толкнул меня, — дескать, вперед, на врага, и попытайся навязать булочнику машину. Я смерил Готтфрида презрительным взглядом и промолчал. Он толкнул меня сильнее. Я отвернулся.

Булочник с трудом извлек свою черную жемчужину из машины и ушел с ней, чуть сгорбившись и явно расстроенный.

Мы смотрели им вслед.

— Человек быстрых решений! — сказал я. — Машину отремонтировал, завел новую женщину... Молодец!

— Да, — заметил Кестер. — Она его еще порадует. Только они скрылись за углом, как Готтфрид напустился на меня:

— Ты что же, Робби, совсем рехнулся? Упустить такой случаи! Ведь это была задача для школьника первого класса.

— Унтер-офицер Ленц! — ответил я. — Стоять смирно, когда разговариваете со старшим! По-вашему, я сторонник двоеженства и дважды выдам машину замуж?

Стоило видеть Готтфрида в эту великую минуту. От удивления его глаза стали большими, как тарелки.

— Не шути святыми вещами, — сказал он, заикаясь. Я даже не посмотрел на него и обратился к Кестеру:

— Отто, простись с кадилляком, с нашим детищем! Он больше не принадлежит нам. Отныне он будет сверкать во славу фабриканта кальсон! Надеюсь, у него там будет неплохая жизнь! Правда, не такая героическая, как у нас, но зато более надежная.

Я вытащил чек. Ленц чуть не раскололся надвое. — Но ведь он не... оплачен. Денег-то пока нет?.. — хрипло прошептал он.

— А вы лучше угадайте, желторотые птенцы, — сказал я, размахивая чеком, — сколько мы получим?

— Четыре! — крикнул Ленц с закрытыми глазами.

— Четыре пятьсот!, — сказал Кестер.

— Пять, — донесся возглас Юппа, стоявшего у бензоколонки.

— Пять пятьсот! — прогремел я.

Ленц выхватил у меня чек:

— Это невозможно! Чек наверняка останется неоплаченным!

— Господин Ленц, — сказал я с достоинством. — Этот чек столь же надежен, сколь ненадежны вы! Мой друг Блюменталь в состоянии уплатить в двадцать раз больше. Мой друг, понимаете ли, у которого я завтра вечером буду есть фаршированную щуку. Пусть это послужит вам примером! Завязать дружбу, получить задаток и быть приглашенным на ужин: вот что значит уметь продать! Так, а теперь вольно!

Готтфрид с трудом овладел собой. Он сделал последнюю попытку:

— А мое объявление в газете! А мой амулет!

Я сунул ему медаль:

— На, возьми свой собачий жетончик. Совсем забыл о нем.

— Робби, ты продал машину безупречно, — сказал Кестер. — Слава богу, что мы избавились от этой колымаги. Выручка нам очень пригодится.

— Дашь мне пятьдесят марок авансом? — спросил я.

— Сто! Заслужил!

— Может быть, заодно ты возьмешь в счет аванса в мое серое пальто? — спросил Готтфрид, прищурив глаза.

— Может быть, ты хочешь угодить в больницу, жалкий бестактный ублюдок? — спросил я его в свою очередь.

— Ребята, шабаш! На сегодня хватит! — предложил Кестер. — Достаточно заработали за один день! Нельзя испытывать бога. Возьмем «Карла» и поедем тренироваться. Гонки на носу.

Юпп давно позабыл о своей бензопомпе. Он был взволнован и потирал руки:

— Господин Кестер, значит, пока я тут остаюсь за хозяина? — Нет, Юпп, — сказал Отто, смеясь, — поедешь с нами!

Сперва мы поехали в банк и сдали чек. Ленц не мог успокоиться, пока не убедился, что чек настоящий. А потом мы понеслись, да так, что из выхлопа посыпались искры.

VIII

Я стоял перед своей хозяйкой.

— Пожар, что ли, случился? — спросила фрау Залевски.

— Никакого пожара, — ответил я. — Просто хочу уплатить за квартиру.

До срока оставалось еще три дня, и фрау Залевски чуть не упала от удивления.

— Здесь что-то не так, — заметила она подозрительно.

— Всё абсолютно так, — сказал я. — Можно мне сегодня вечером взять оба парчовых кресла из вашей гостиной?

Готовая к бою, она уперла руки в толстые бёдра:

— Вот так раз! Вам больше не нравится ваша комната?

— Нравится. Но ваши парчовые кресла еще больше. Я сообщил ей, что меня, возможно, навестит кузина и что поэтому мне хотелось бы обставить свою комнату поуютнее. Она так расхохоталась, что грудь ее заходила ходуном.

— Кузина, — повторила она презрительно. — И когда придет эта кузина?

— Еще неизвестно, придет ли она, — сказал я, — но если она придет, то, разумеется, рано... Рано вечером, к ужину. Между прочим, фрау Залевски, почему, собственно не должно быть на свете кузин?

— Бывают, конечно, — ответила она, — но для них не одалживают кресла.

— А я вот одалживаю, — сказал я твердо, — во мне очень развиты родственные чувства.

— Как бы не так! Все вы ветрогоны. Все как один, Можете взять парчовые кресла. В гостиную поставите пока красные плюшевые.

— Благодарю. Завтра принесу всё обратно. И ковер тоже. — Ковер? — Она повернулась. — Кто здесь сказал хоть слово о ковре?

— Я. И вы тоже. Вот только сейчас.

Она возмущенно смотрела на меня.

— Без него нельзя, — сказал я. — Ведь кресла стоят па нем.

— Господин Локамп! — величественно произнесла фрау Залевски. — Не заходите слишком далеко! Умеренность во всем, как говаривал покойный Залевски. Следовало бы и вам усвоить это.

Я знал, что покойный Залевски, несмотря на этот девиз, однажды напился так, что умер. Его жена часто сама рассказывала мне о его смерти. Но дело было не в этом. Она пользовалась своим мужем, как иные люди библией, — для цитирования. И чем дольше он лежал в гробу, тем чаще она вспоминала его изречения. Теперь он годился уже на все случаи, — как и библия.

* * *

Я прибирал свою комнату и украшал ее. Днем я созвонился с Патрицией Хольман. Она болела, и я не видел ее почти неделю. Мы условились встретиться в восемь часов; я предложил ей поужинать у меня, а потом пойти в кино.

Парчовые кресла и ковер казались мне роскошными, но освещение портило всё. Рядом со мной жили супруги Хассе. Я постучал к ним, чтобы попросить настольную лампу. Усталая фрау Хассе сидела у окна. Мужа еще не было. Опасаясь увольнения, он каждый день добровольно пересиживал час-другой на работе. Его жена чем-то напоминала больную птицу. Сквозь ее расплывшиеся стареющие черты всё еще проступало нежное лицо ребенка, разочарованного и печального.

Я изложил свою просьбу. Она оживилась и подала мне лампу.

— Да, — сказала она, вздыхая, — как подумаешь, что если бы в свое время...

Я знал эту историю. Речь шла о том, как сложилась бы ее судьба, не выйди она за Хассе. Ту же историю я знал и в изложении самого Хассе. Речь шла опять-таки о том, как бы сложилась его судьба, останься он холостяком. Вероятно, это была самая распространенная история в мире. И самая безнадежная. Я послушал ее с минутку, сказал несколько ничего не значащих фраз и направился к Эрне Бениг, чтобы взять у нее патефон.

Фрау Хассе говорила об Эрне лишь как об «особе, живущей рядом». Она презирала ее, потому что завидовала. Я же относился к ней довольно хорошо. Эрна не строила себе никаких иллюзий и знала, что надо держаться покрепче за жизнь, чтобы урвать хоть немного от так называемого счастья. Она знала также, что за него приходится платить двойной и тройной ценой. Счастье — самая неопределенная и дорогостоящая вещь на свете.

Эрна опустилась на колени перед чемоданом и достала несколько пластинок.

— Хотите фокстроты? — спросила она.

— Нет, — ответил я. — Я не танцую.

Она подняла на меня удивленные глаза:

— Вы не танцуете? Позвольте, но что же вы делаете, когда идете куда-нибудь с дамой?

— Устраиваю танец напитков в глотке. Получается неплохо.

Она покачала головой:

— Мужчине, который не умеет танцевать, я бы сразу дала отставку.

— У вас слишком строгие принципы, — возразил я. — Но ведь есть и другие пластинки. Недавно я слышал очень приятную — женский голос... что-то вроде гавайской музыки...

— О, это замечательная пластинка! «Как я могла жить без тебя!» Вы про эту?

— Правильно!.. Что только не приходит в голову авторам этих песенок! Мне кажется, кроме них, нет больше романтиков на земле.

Она засмеялась:

— Может быть и так. Прежде писали стихи в альбомы, а нынче дарят друг другу пластинки. Патефон тоже вроде альбома. Если я хочу вспомнить что-нибудь, мне надо только поставить нужную пластинку, и всё оживает передо мной.

Я посмотрел на груды пластинок на полу:

— Если судить по этому, Эрна, у вас целый ворох воспоминаний.

Она поднялась и откинула со лба рыжеватые волосы. — Да, — сказала она и отодвинула ногой стопку пластинок, — но мне было бы приятнее одно, настоящее и единственное...

Я развернул покупки к ужину и приготовил всё как умел. Ждать помощи из кухни не приходилось: с Фридой у меня сложились неважные отношения. Она бы разбила что-нибудь. Но я обошелся без ее помощи. Вскоре моя комната преобразилась до неузнаваемости — она вся сияла. Я смотрел на кресла, на лампу, на накрытый стол, и во мне поднималось чувство беспокойного ожидания.

Я вышел из дому, хотя в запасе у меня оставалось больше часа времени. Ветер дул затяжными порывами, огибая углы домов. Уже зажглись фонари. Между домами повисли сумерки, синие, как море. «Интернациональ» плавал в них, как военный корабль с убранными парусами. Я решил войти туда на минутку.

— Гопля, Роберт, — обрадовалась мне Роза.

— А ты почему здесь? — спросил я. — Разве тебе не пора начинать обход?

— Рановато еще.

К нам неслышно подошел Алоис.

— Ром? — спросил он.

— Тройную порцию, — ответил я.

— Здорово берешься за дело, — заметила Роза.

— Хочу немного подзарядиться, — сказал я и выпил ром.

— Сыграешь? — спросила Роза. Я покачал головой:

— Не хочется мне сегодня, Роза. Очень уж ветрено на улице. Как твоя малышка?

Она улыбнулась, обнажив все свои золотые зубы:

— Хорошо. Пусть бы и дальше так. Завтра опять схожу туда. На этой неделе неплохо подзаработала: старые козлы разыгрались — весна им в голову ударила. Вот и отнесу завтра дочке новое пальтишко. Из красной шерсти.

— Красная шерсть — последний крик моды.

— Какой ты галантный кавалер, Робби.

— Смотри не ошибись. Давай выпьем по одной. Анисовую хочешь?

Она кивнула. Мы чокнулись.

— Скажи, Роза, что ты, собственно, думаешь о любви? — спросил я. — Ведь в этих делах ты понимаешь толк.

Она разразилась звонким смехом. — Перестань говорить об этом, — сказала она, успокоившись. — Любовь! О мой Артур! Когда я вспоминаю этого подлеца, я и теперь еще чувствую слабость в коленях. А если по-серьезному, так вот что я тебе скажу, Робби: человеческая жизнь тянется слишком долго для одной любви. Просто слитком долго. Артур сказал мне это, когда сбежал от меня. И это верно. Любовь чудесна. Но кому-то из двух всегда становится скучно. А другой остается ни с чем. Застынет и чего-то ждет... Ждет, как безумный...

— Ясно, — сказал я. — Но ведь без любви человек — не более чем покойник в отпуске.

— А ты сделай, как я, — ответила Роза. — Заведи себе ребенка. Будет тебе кого любить, и на душе спокойно будет.

— Неплохо придумано, — сказал я. — Только этого мне не хватало!

Роза мечтательно покачала головой:

— Ах, как меня лупцевал мой Артур, — и все-таки, войди он сейчас сюда в своем котелке, сдвинутом на затылок... Боже мой! Только подумаю об этом — и уже вся трясусь!

— Ну, давай выпьем за здоровье Артура.

Роза рассмеялась:

— Пусть живет, потаскун этакий!

Мы выпили.

— До свидания, Роза. Желаю удачного вечера!

— Спасибо! До свидания, Робби!

* * *

Хлопнула парадная дверь.

— Алло, — сказала Патриция Хольман, — какой задумчивый вид!

— Нет, совсем нет! А вы как поживаете? Выздоровели? Что с вами было?

— Ничего особенного. Простудилась, потемпературипа немного.

Она вовсе не выглядела больной или изможденной. Напротив, ее глаза никогда еще не казались мне такими большими и сияющими, лицо порозовело, а движения были мягкими, как у гибкого, красивого животного.

— Вы великолепно выглядите, — сказал я. — Совершенно здоровый вид! Мы можем придумать массу интересною.

— Хорошо бы, — ответила она. — Но сегодня не выйдет. Сегодня я не могу.

Я посмотрел на нее непонимающпм взглядом:

— Вы не можете?

Она покачала головой:

— К сожалению, нет.

Я всё еще не понимал. Я решил, что она просто раздумала идти ко мне и хочет поужинать со мной в другом месте.

— Я звонила вам, — сказала она, — хотела предупредить, чтобы вы не приходили зря. Но вас уже не было. Наконец я понял.

— Вы действительно не можете? Вы заняты весь вечер? — спросил я.

— Сегодня да. Мне нужно быть в одном месте. К сожалению, я сама узнала об этом только полчаса назад.

— А вы не можете договориться на другой день?

— Нет, не получится, — она улыбнулась, — нечто вроде делового свидания.

Меня словно обухом по голове ударили. Я учел всё, только не это. Я не верил ни одному ее слову. Деловое свидание, — но у нее был отнюдь не деловой вид! Вероятно, просто отговорка. Даже наверно. Да и какие деловые встречи бывают по вечерам? Их устраивают днем. И узнают о них не за полчаса. Просто она не хотела, сот и все.

Я расстроился, как ребенок. Только теперь я почувствовал, как мне был дорог этот вечер. Я злился на себя за свое огорчение и старался не подавать виду.

— Что ж, ладно, — сказал я. — Тогда ничего не поделаешь. До свидания.

Она испытующе посмотрела на меня:

— Еще есть время. Я условилась на девять часов. Мы можем еще немного погулять. Я целую неделю не выходила из дому.

— Хорошо, — нехотя согласился я. Внезапно я почувствовал усталость и пустоту.

Мы пошли по улице. Вечернее небо прояснилось, и звёзды застыли между крышами. Мы шли вдоль газона, в тени виднелось несколько кустов. Патриция Хольман остановилась. — Сирень, — сказала она. — Пахнет сиренью! Не может быть! Для сирени еще слишком рано.

— Я и не слышу никакого запаха, — ответил я.

— Нет, пахнет сиренью, — она перегнулась через решетку.

— Это «дафна индика», сударыня, — донесся из темноты грубый голос.

Невдалеке, прислонившись к дереву, стоял садовник в фуражке с латунной бляхой. Он подошел к нам, слегка пошатываясь. Из его кармана торчало горлышко бутылки.

— Мы ее сегодня высадили, — заявил он и звучно икнул. — Вот она.

— Благодарю вас, — сказала Патриция Хольман и повернулась ко мне: — Вы всё еще не слышите запаха?

— Нет, теперь что-то слышу, — ответил я неохотно. — Запах доброй пшеничной водки.

— Правильно угадали. — Человек в тени громко рыгнул.

Я отчетливо слышал густой, сладковатый аромат цветов, плывший сквозь мягкую мглу, но ни за что на свете не признался бы в этом.

Девушка засмеялась и расправила плечи:

— Как это чудесно, особенно после долгого заточения в комнате! Очень жаль, что мне надо уйти! Этот Биндинг! Вечно у него спешка, всё делается в последнюю минуту. Он вполне мог бы перенести встречу на завтра!

— Биндинг? — спросил я. — Вы условились с Биндингом?

Она кивнула:

— С Биндингом и еще с одним человеком. От него-то всё и зависит. Серьезно, чисто деловая встреча. Представляете себе?

— Нет, — ответил я. — Этого я себе не представляю. Она снова засмеялась и продолжала говорить. Но я больше не слушал. Биндинг! Меня словно молния ударила. Я не подумал, что она знает его гораздо дольше, чем меня. Я видел только его непомерно огромный, сверкающий бюик, его дорогой костюм и бумажник. Моя бедная, старательно убранная комнатенка! И что это мне взбрело в голову. Лампа Хассе, кресла фрау Залевскя! Эта девушка вообще была не для меня! Да и кто я? Пешеход, взявший напрокат кадилляк, жалкий пьяница, больше ничего! Таких можно встретить на каждом углу. Я уже видел, как швейцар в «Лозе» козыряет Биндингу, видел светлые, теплые, изящно отделанные комнаты, облака табачного дыма и элегантно одетых людей, я слышал музыку и смех, издевательский смех над собой. «Назад, — подумал я, — скорее назад. Что же... во мне возникло какое-то предчувствие, какая-то надежда... Но ведь ничего, собственно, не произошло! Было бессмысленно затевать всё это. Нет, только назад!»

— Мы можем встретиться завтра вечером, если хотите, — сказала Патриция.

— Завтра вечером я занят, — ответил я.

— Или послезавтра, или в любой день на этой неделе. У меня все дни свободны.

— Это будет трудно, — сказал я. — Сегодня мы получили срочный заказ, и нам, наверно, придется работать всю неделю допоздна.

Это было вранье, но я не мог иначе. Вдруг я почувствовал, что задыхаюсь от бешенства и стыда.

Мы пересекли площадь и пошли по улице, вдоль кладбища. Я заметил Розу. Она шла от «Интернационаля». Ее высокие сапожки были начищены до блеска. Я мог бы свернуть, и, вероятно, я так бы и сделал при других обстоятельствах, — но теперь я продолжал идти ей навстречу. Роза смотрела мимо, словно мы и не были знакомы. Таков непреложный закон: ни одна из этих девушек не узнавала вас на улице, если вы были не одни.

— Здравствуй, Роза, — сказал я.

Она озадаченно посмотрела сначала на меня, потом на Патрицию, кивнула и, смутившись, поспешно пошла дальше. Через несколько шагов мы встретили ярко накрашенную Фрицци. Покачивая бедрами, она размахивала сумочкой. Она равнодушно посмотрела на меня, как сквозь оконное стекло.

— Привет, Фрицци, — сказал я.

Она наклонила голову, как королева, ничем не выдав своего изумления; но я услышал, как она ускорила шаг, — ей хотелось нагнать Розу и обсудить с ней это происшествие. Я всё еще мог бы свернуть в боковую улицу, зная, что должны встретиться и остальные, — было время большого патрульного обхода. Но, повинуясь какому-то упрямству, я продолжал идти прямо вперед, — да и почему я должен был избегать встреч с ними; ведь я знал их гораздо лучше, чем шедшую рядом девушку с ее Биндингом и его бюиком. Ничего, пусть посмотрит, пусть как следует наглядится.

Они прошли все вдоль длинного ряда фонарей — красавица Валли, бледная, стройная и элегантная; Лина с деревянной ногой; коренастая Эрна; Марион, которую все звали «цыпленочком»; краснощекая Марго, женоподобный Кики в беличьей шубке и, наконец, склеротическая бабушка Мими, похожая на общипанную сову. Я здоровался со всеми, а когда мы прошли мимо «матушки», сидевшей около своего котелка с колбасками, я сердечно пожал ей руку.

— У вас здесь много знакомых, — сказала Патриция Хольман после некоторого молчания.

— Таких — да, — туповато ответил я.

Я заметил, что она смотрит на меня.

— Думаю, что мы можем теперь пойти обратно, — сказала она.

— Да, — ответил я, — и я так думаю.

Мы подошли к ее парадному.

— Будьте здоровы, — сказал я, — желаю приятно развлекаться.

Она не ответила. Не без труда оторвал я взгляд от кнопки звонка и посмотрел на Патрицию. Я не поверил своим глазам. Я полагал, что она сильно оскорблена, но уголки ее рта подергивались, глаза искрились огоньком, и вдруг она расхохоталась, сердечно и беззаботно. Она просто смеялась надо мной.

— Ребенок, — сказала она. — О господи, какой же вы еще ребенок!

Я вытаращил на нее глаза.

— Ну да... — сказал я, наконец, — всё же... — И вдруг я понял комизм положения. — Вы, вероятно, считаете меня идиотом?

Она смеялась. Я порывисто и крепко обнял ее. Пусть думает, что хочет. Ее волосы коснулись моей щеки, лицо было совсем близко, я услышал слабый персиковый запах ее кожи. Потом глаза ее приблизились, и вдруг она поцеловала меня в губы...

Она исчезла прежде, чем я успел сообразить, что случилось.

* * *

На обратном пути я подошел к котелку с колбасками, у которого сидела «матушка»: — Дай-ка мне порцию побольше.

— С горчицей? — спросила она. На ней был чистый белый передник.

— Да, побольше горчицы, матушка!

Стоя около котелка, я с наслаждением ел сардельки. Алоис вынес мне из «Интернационаля» кружку пива.

— Странное существо человек, матушка, как ты думаешь? — сказал я.

— Вот уж правда, — ответила она с горячностью. — Например, вчера: подходит какой-то господин, съедает две венские сосиски с горчицей и не может заплатить за них. Понимаешь? Уже поздно, кругом ни души, что мне с ним делать? Я его, конечно, отпустила, — знаю эти дела. И представь себе, сегодня он приходит опять, платит за сосиски и дает мне еще на чай.

— Ну, это — довоенная натура, матушка. А как вообще идут твои дела?

— Плохо! Вчера семь порций венских сосисок и девять сарделек. Скажу тебе: если бы не девочки, я давно бы уже кончилась.

Девочками она называла проституток. Они помогали «матушке» чем могли. Если им удавалось подцепить «жениха», они обязательно старались пройти мимо нее, чтобы съесть по сардельке и дать старушке заработать.

— Скоро потеплеет, — продолжала «матушка», — но зимой, когда сыро и холодно... Уж тут одевайся как хочешь, всё равно не убережешься.

— Дай мне еще колбаску, — сказал я, — у меня такое чудесное настроение сегодня. А как у тебя дома?

Она посмотрела на меня маленькими, светлыми, как вода, глазками.

— Всё одно и то же. Недавно он продал кровать. «Матушка» была замужем. Десять лет назад ее муж попал под поезд метро, пытаясь вскочить на ходу. Ему пришлось ампутировать обе ноги. Несчастье подействовало на него довольно странным образом. Оказавшись калекой, он перестал спать с женой — ему было стыдно. Кроме того, в больнице он пристрастился к морфию. Он быстро опустился, попал в компанию гомосексуалистов. и вскоре этот человек, пятьдесят лет бывший вполне нормальным мужчиной, стал якшаться только с мальчиками. Перед ними он не стыдился, потому что они были мужчинами. Для женщин он был калекой, и ему казалось, что он внушает им отвращение и жалость. Этого он не мог вынести. В обществе мужчин он чувствовал себя человеком, попавшим в беду. Чтобы добывать деньги на мальчиков и морфий, он воровал у «матушки» всё, что мог найти, и продавал. Но «матушка» была привязана к нему, хотя он ее частенько бил. Вместе со своим сыном она простаивала каждую ночь до четырех утра у котелка с сардельками. Днем она стирала белье и мыла лестницы. Она была неизменно приветлива, она считала, что в общем ей живется не так уж плохо, хотя страдала язвой кишечника и весила девяносто фунтов. Иногда ее мужу становилось совсем невмоготу. Тогда он приходил к ней и плакал. Для нее это были самые прекрасные часы.

— Ты всё еще на своей хорошей работе? — спросила она.

Я кивнул:

— Да, матушка. Теперь я зарабатываю хорошо.

— Смотри не потеряй место.

— Постараюсь, матушка.

Я пришел домой. У парадного стояла горничная Фрида. Сам бог послал мне ее.

— Вы очаровательная девочка, — сказал я (мне очень хотелось быть хорошим).

Она скорчила гримасу, словно вьпила уксусу.

— Серьезно, — продолжал я. — Какой смысл вечно ссориться, Фрида, жизнь коротка. Она полна всяких случайностей и превратностей. В наши дни надо держаться друг за дружку. Давайте помиримся!

Она даже не взглянула на мою протянутую руку, пробормотала что-то о «проклятых пьянчугах» и исчезла, грохнув дверью.

Я постучал к Георгу Блоку. Под его дверью виднелась полоска света. Он зубрил.

— Пойдем, Джорджи, жрать, — сказал я.

Он взглянул на меня. Его бледное лицо порозовело.

— Я не голоден.

Он решил, что я зову его из сострадания, и поэтому отказался.

— Ты сперва посмотри на еду, — сказал я. — Пойдем, а то всё испортится. Сделай одолжение.

Когда мы шли по коридору, я заметил, что дверь Эрны Бениг слегка приоткрыта. За дверью слышалось тихое дыхание. «Ага», — подумал я и тут же услышал, как у Хассе осторожно повернули ключ и тоже приотворили дверь на сантиметр. Казалось, весь пансион подстерегает мою кузину.

Ярко освещенные люстрой, стояли парчовые кресла фрау Залевски. Рядом красовалась лампа Хассе. На столе светился ананас. Тут же были расставлены ливерная колбаса высшего сорта, нежно-розовая ветчина, бутылка шерри-бренди... Когда мы с Джорджи, потерявшим дар речи, уписывали всю эту роскошную снедь, в дверь постучали. Я знал, что сейчас будет.

— Джорджи, внимание! — прошептал я и громко сказал: — Войдите!

Дверь отворилась, и вошла фрау Залевски. Она сгорала от любопытства. Впервые она лично принесла мне почту — какой-то проспект, настоятельно призывавший меня питаться сырой пищей. Она была разодета, как фея, — настоящая дама старого, доброго времени: кружевное платье, шаль с бахромой и брошь с портретом покойного Залевски. Приторная улыбка мгновенно застыла на ее лице; изумленно глядела она на растерявшегося Джорджи. Я разразился громким бессердечным смехом. Она тотчас овладела собой.

— Ага, получил отставку, — заметила она ядовито.

— Так точно, — согласился я, всё еще созерцая ее пышный наряд. Какое счастье, что визит Патриции не состоялся!

Фрау Залевски неодобрительно смотрела на меня:

— Вы еще смеетесь? Ведь я всегда говорила: где у других людей сердце, у вас бутылка с шнапсом.

— Хорошо сказано, — ответил я. — Не окажете ли вы нам честь, сударыня?

Она колебалась. Но любопытство победило: а вдруг удастся узнать еще что-нибудь. Я открыл бутылку с шерри-бренди.

* * *

Позже, когда всё утихло, я взял пальто и одеяло и прокрался по коридору к телефону. Я встал на колени перед столиком, на котором стоял аппарат, накрыл голову пальто и одеялом и снял трубку, придерживая левой рукой край пальто. Это гарантировало от подслушивания. В пансионе фрау Залевски было много длинных любопытных ушей. Мне повезло. Патриция Хольман была дома.

— Давно уже вернулись с вашего таинственного свидания? — спросил я.

— Уже около часа.

— Жаль. Если бы я знал...

Она рассмеялась:

— Это ничего бы не изменило. Я уже в постели, и у меня снова немного поднялась температура. Очень хорошо, что я рано вернулась.

— Температура? Что с вами?

— Ничего особенного. А вы что еще делали сегодня вечером?

— Беседовал со своей хозяйкой о международном положении. А вы как? У вас всё в порядке?

— Надеюсь, всё будет в порядке.

В моем укрытии стало жарко, как в клетке с обезьянами. Поэтому всякий раз, когда говорила девушка, я приподнимал «занавес» и торопливо вдыхал прохладный воздух; отвечая, я снова плотно прикрывал отдушину.

— Среди ваших знакомых нет никого по имени Роберт? — спросил я.

Она рассмеялась:

— Кажется, нет...

— Жаль. А то я с удовольствием послушал бы, как вы произносите это имя. Может быть, попробуете всётаки?

Она снова рассмеялась.

— Ну, просто шутки ради, — сказал я. — Например: «Роберт осёл».

— Роберт детеныш...

— У вас изумительное произношение, — сказал я. — А теперь давайте попробуем сказать «Робби». Итак: «Робби...»

— Робби пьяница... — медленно произнес далекий тихий голос. — А теперь мне надо спать. Я приняла снотворное, и голова гудит...

— Да... спокойной ночи... спите спокойно... Я повесил трубку и сбросил с себя одеяло и пальто. Затем я встал на ноги и тут же замер. Прямо передо мной стоял, точно призрак, казначей в отставке, снимавший комнатку рядом с кухней. Разозлившись, я пробормотал что-то. — Tсс! — прошипел он и оскалил зубы.

— Tсс! — ответил я ему, мысленно посылая его ко всем чертям.

Он поднял палец:

— Я вас не выдам. Политическое дело, верно?

— Что? — спросил я изумленно.

Он подмигнул мне:

— Не беспокойтесь. Я сам стою на крайних правых позициях. Тайный политический разговор, а? Я понял его.

— Высокополитический! — сказал я и тоже оскалил зубы.

Он кивнул и прошептал:

— Да здравствует его величество!

— Трижды виват! — ответил я. — А теперь вот что: вы случайно не знаете, кто изобрел телефон?

Он удивился вопросу и отрицательно покачал своим голым черепом.

— И я не знаю, — сказал я, — но, вероятно, это был замечательный парень...

IX

Воскресенье. День гонок. Всю последнюю неделю Кестер тренировался ежедневно. Вечерами мы принимались за «Карла» и до глубокой ночи копались в нем, проверяя каждый винтик, тщательно смазывая и приводя в порядок всё. Мы сидели около склада запасных частей и ожидали Кестера, отправившегося к месту старта.

Все были в сборе: Грау, Валентин, Ленц, Патриция Хольман, а главное Юпп — в комбинезоне и в гоночном шлеме с очками. Он весил меньше всех и поэтому должен был сопровождать Кестера. Правда, у Ленца возникли сомнения. Он утверждал, что огромные, торчащие в стороны уши Юппа чрезмерно повысят сопротивление воздуха, и тогда машина либо потеряет двадцать километров скорости, либо превратится в самолет.

— Откуда у вас, собственно, английское имя? — спросил Готтфрид Патрицию Хольман, сидевшую рядом с ним.

— Моя мать была англичанка. Ее тоже звали Пат.

— Ну, Пат — это другое дело. Это гораздо легче произносится. — Он достал стакан и бутылку. — За крепкую дружбу, Пат. Меня зовут Готтфрид. Я с удивлением посмотрел на него. Я всё еще не мог придумать, как мне ее называть, а он прямо средь бела дня так свободно шутит с ней. И Пат смеется и называет его Готтфридом.

Но всё это не шло ни в какое сравнение с поведением Фердинанда Грау. Тот словно сошел с ума и не спускал глаз с Пат. Он декламировал звучные стихи и заявил, что должен писать ее портрет. И действительно — он устроился на ящике и начал работать карандашом.

— Послушай, Фердинанд, старый сыч, — сказал я, отнимая у него альбом для зарисовок. — Не трогай ты живых людей. Хватит с тебя трупов. И говори, пожалуйста, побольше на общие темы. К этой девушке я отношусь всерьез.

— А вы пропьете потом со мной остаток выручки, доставшейся мне от наследства моего трактирщика?

— Насчет всего остатка не знаю. Но частицу — наверняка, — сказал я.

— Ладно. Тогда я пожалею тебя, мой мальчик.

* * *

Треск моторов проносился над гоночной трассой, как пулеметный огонь. Пахло сгоревшим маслом, бензином и касторкой. Чудесный, возбуждающий запах, чудесный и возбуждающий вихрь моторов.

По соседству, в хорошо оборудованных боксах, шумно возились механики. Мы были оснащены довольно скудно. Несколько инструментов, свечи зажигания, два колеса с запасными баллонами, подаренные нам какой-то фабрикой, немного мелких запасных частей — вот и всё. Кестер представлял самого себя, а не какой-нибудь автомобильный завод, и нам приходилось нести самим все расходы. Поэтому у нас и было только самое необходимое.

Пришел Отто в сопровождении Браумюллера, уже одетого для гонки.

— Ну, Отто, — сказал он, — если мои свечи выдержат сегодня, тебе крышка. Но они не выдержат.

— Посмотрим, — ответил Кестер.

Браумюллер погрозил «Карлу»:

— Берегись моего «Щелкунчика»!

Так называлась его новая, очень тяжелая машина. Ее считали фаворитом. — «Карл» задаст тебе перцу, Тео! — крикнул ему Ленц. Браумюллеру захотелось ответить ему на старом, честном солдатском языке, но, увидев около нас Патрицию Хольман, он осекся. Выпучив глаза, он глупо ухмыльнулся в пространство и отошел.

— Полный успех, — удовлетворенно сказал Ленц. На дороге раздался лай мотоциклов. Кестер начал готовиться. «Карл» был заявлен по классу спортивных машин.

— Большой помощи мы тебе оказать не сможем, Отто, — сказал я, оглядев набор наших инструментов. Он махнул рукой:

— И не надо. Если «Карл» сломается, тут уж не поможет и целая авторемонтная мастерская.

— Выставлять тебе щиты, чтобы ты знал, на каком ты месте?

Кестер покачал головой:

— Будет дан общий старт. Сам увижу. Кроме того, Юпп будет следить за этим.

Юпп ревностно кивнул головой. Он дрожал от возбуждения и непрерывно пожирал шоколад. Но таким он был только сейчас, перед гонками.

Мы знали, что после стартового выстрела он станет спокоен, как черепаха.

— Ну, пошли! Ни пуха ни пера! Мы выкатили «Карла» вперед.

— Ты только не застрянь на старте, падаль моя любимая, — сказал Ленц, поглаживая радиатор. — Не разочаруй своего старого папашу, «Карл»!

«Карл» помчался. Мы смотрели ему вслед.

— Глянь-ка на эту дурацкую развалину, — неожиданно послышалось рядом с нами. — Особенно задний мост... Настоящий страус!

Ленц залился краской и выпрямился.

— Вы имеете в виду белую машину? — спросил он, с трудом сдерживаясь.

— Именно ее, — предупредительно ответил ему огромный механик из соседнего бокса. Он бросил свою реплику небрежно, едва повернув голову, и передал своему соседу бутылку с пивом. Ленц начал задыхаться от ярости и уже хотел-было перескочить через низкую дощатую перегородку. К счастью, он еще не успел произнести ни одного оскорбления, и я оттащил его назад. — Брось эту ерунду, — зашипел я. — Ты нам нужен здесь. Зачем раньше времени попадать в больницу! С ослиным упрямством Ленц пытался вырваться. Он не выносил никаких выпадов против «Карла». — Вот видите, — сказал я Патриции Хольман, — и этого шального козла еще называют «последним романтиком»! Можете вы поверить, что он когда-то писал стихи? Это подействовало мгновенно. Я ударил по больному месту. — Задолго до войны, — извинился Готтфрид. — А кроме того, деточка, сходить с ума во время гонок — не позор. Не так ли, Пат? — Быть сумасшедшим вообще не позорно. Готтфрид взял под козырек: — Великие слова! Грохот моторов заглушил всё. Воздух содрогался. Содрогались земля и небо. Стая машин пронеслась мимо. — Предпоследний! — пробурчал Ленц. — Наш зверь всё-таки запнулся на старте. — Нечего не значит, — сказал я. — Старт — слабое место «Карла». Он снимается медленно с места, но зато потом его не удержишь. В замирающий грохот моторов начали просачиваться звуки громкоговорителей. Мы не верили своим ушам: Бургер, один из самых опасных конкурентов, застрял на старте. Опять послышался гул машин. Они трепетали вдали, как саранча над полем. Быстро увеличиваясь, они пронеслись вдоль трибун и легли в большой поворот. Оставалось шесть машин, и «Карл» всё еще шел предпоследним. Мы были наготове. То слабее, то сильнее слышался из-за поворота рев двигателей и раскатистое эхо. Потом вся стая вырвалась на прямую. Вплотную за первой машиной шли вторая и третья. За ними следовал Костер: па повороте он продвинулся вперед и шел теперь четвертым. Солнце выглянуло из-за облаков. Широкие полосы света и тени легли на дорогу, расцветив ее, как тигровую шкуру. Тени от облаков проплывали над толпой. Ураганный рев моторов бил по нашим напряженным нервам, словно дикая бравурная музыка. Ленц переминался с ноги на ногу, я жевал сигарету, превратив ее в кашицу, а Патриция тревожно, как жеребенок па заре, втягивала в себя воздух. Только Валентин и Грау сидели спокойно и нежились на солнце. И снова грохочущее сердцебиение машин, мчащихся вдоль трибун. Мы не спускали глаз с Кестера. Отто мотнул головой, — он не хотел менять баллонов. Когда после поворота машины опять пронеслись мимо нас, Кестер шел уже впритирку за третьей. В таком порядке они бежали по бесконечной прямой. — Черт возьми! — Ленц глотнул из бутылки. — Это он освоил, — сказал я Патриции. — Нагонять на поворотах — его специальность. — Пат, хотите глоточек? — спросил Ленц, протягивая ей бутылку. Я с досадой посмотрел на него. Он выдержал мой взгляд, не моргнув глазом. — Лучше из стакана, — сказала она. — Я еще не научилась пить из бутылки. — Нехорошо! — Готтфрид достал стакан. — Сразу видны недостатки современного воспитания. На последующих кругах машины растянулись. Вел Браумюллер. Первая четверка вырвалась постепенно на триста метров вперед. Кестер исчез за трибунами, идя нос в нос с третьим гонщиком. Потом машины показались опять. Мы вскочили. Куда девалась третья? Отто несся один за двумя первыми. Наконец, подъехала третья машина. Задние баллоны были в клочьях. Ленц злорадно усмехнулся; машина остановилась у соседнего бокса. Огромный механик ругался. Через минуту машина снова была в порядке. Еще несколько кругов, но положение не изменилось. Ленц отложил секундомер в сторону и начал вычислять. — У «Карла» еще есть резервы, — объявил он. — Боюсь, что у других тоже, — сказал я. — Маловер! — Он посмотрел на меня уничтожающим взглядом. На предпоследнем круге Кестер опять качнул головой. Он шел на риск и хотел закончить гонку, не меняя баллонов. Еще не было настоящей жары, и баллоны могли бы, пожалуй, выдержать. Напряженное ожидание прозрачной стеклянной химерой повисло над просторной площадью и трибунами, — начался финальный этап гонок. — Всем держаться за дерево, — сказал я, сжимая ручку молотка. Лепц положил руку на мою голову. Я оттолкнул его. Он улыбнулся и ухватился за барьер.

Грохот нарастал до рева, рев до рычания, рычание до грома, до высокого, свистящего пения моторов, работав ших на максимальных оборотах. Браумюллер влетел в поворот. За ним неслась вторая машина. Ее задние колёса скрежетали и шипели. Она шла ниже первой. Гонщик, видимо, хотел попытаться пройти по нижнему кругу.

— Врешь! — крикнул Ленц. В эту секунду появился Кестер. Его машина на полной скорости взлетела до верхнего края. Мы замерли. Казалось, что «Карл» вылетит за поворот, но мотор взревел, и автомобиль продолжал мчаться по кривой.

— Он вошел в поворот па полном газу! — воскликнул я.

Ленц кивнул:

— Сумасшедший.

Мы свесились над барьером, дрожа от лихорадочного напряжения. Удастся ли ему? Я поднял Патрицию и поставил ее на ящик с инструментами:

— Так вам будет лучше видно! Обопритесь на мои плечи. Смотрите внимательно, он и этого обставит на повороте.

— Уже обставил! — закричала она. — Он уже впереди!

— Он приближается к Браумюллеру! Господи, отец небесный, святой Мопсей! — орал Ленц. — Он действительно обошел второго, а теперь подходит к Браумюллеру.

Над треком нависла грозовая туча. Все три машины стремительно вырвались из-за поворота, направляясь к нам. Мы кричали как оголтелые, к нам присоединились Валентин и Грау с его чудовищным басом. Безумная попытка Кестера удалась, он обогнал вторую машину сверху на повороте, — его соперник допустил просчет и вынужден был сбавить скорость на выбранной им крутой дуге. Теперь Отто коршуном ринулся на Браумюллера, вдруг оказавшегося только метров на двадцать впереди, Видимо, у Браумюллера забарахлило зажигание.

— Дай ему, Отто! Дай ему! Сожри «Щелкунчика», — ревели мы, размахивая руками.

Машины последний раз скрылись за поворотом. Ленц громко молился всем богам Азии и Южной Америки, прося у них помощи, и потрясал своим амулетом. Я тоже вытащил свой. Опершись па мои плечи, Патриция подалась вперед и напряженно вглядывалась вдаль; она напоминала пзваянипе на носу галеры.

Показались машпны. Мотор Браумюллера всё еще чихал, то и дело слышались перебои. Я закрыл глаза; Ленц повернулся спиной к трассе — мы хотели умилостивить судьбу. Чей-то крик заставил пас очнуться. Мы только успели заметить, как Кестер первым пересек линию финпша, оторвавшись па два метра от своего соперника.

Лепц обезумел. Он швырнул инструмент на землю и сделал стойку па запасном колесе.

— Что это вы раньше сказали? — заорал он, снова встав па ноги и обращаясь к механиьу-геркулесу. — Развалина?

— Отвяжись от меня, дурак, — недовольно ответил ему механик. И в первый раз, с тех пор как я его знал, последний романтик, услышав оскорбление, не впал в бешенство. Он затрясся от хохота, словно у пего была пляска святого Вптта.

* * *

Мы ожидали Отто. Ему надо было переговорить с членами судейской коллегии.

— Готтфрид, — послышался за нами хриплый голос. Мы обернулись и увидели человекоподобную гору в слишком узких полосатых брюках, не в меру узком пиджаке цвета маренго и в черном котелке.

— Альфонс! — воскликпула Патриция Хольман.

— Собственной персоной, — согласился он.

— Мы выиграли, Альфонс! — крикнула она.

— Крепко, крепко. Выходит, я немножко опоздал?

— Ты никогда не опаздываешь, Альфонс, — сказал Ленц.

— Я, собственно, прпнес вам кое-какую еду. Жареную свинину, немного солонины. Всё уже нарезано. Он развернул пакет.

— Боже мой, — сказала Патриция Хольман, — тут на целый полк!

— Об этом можно судить только потом, — заметил Альфонс. — Между прочим, имеется кюммель, прямо со льда. Он достал две бутылки:

— Уже откупорены.

— Крепко, крепко, — сказала Патриция Хольман. Он дружелюбно подмигнул ей.

Тарахтя, подъехал к нам «Карл». Кестер и Юпп выпрыгнули из машины. Юпп выглядел, точно юный Наполеон. Его уши сверкали, как церковные витражи. В руках он держал невероятно безвкусный огромный серебряный кубок.

— Шестой, — сказал Кестер, смеясь. — Эти ребята никак не придумают что-нибудь другое.

— Только эту молочную крынку? — деловито осведомился Альфонс. — А наличные?

— Да, — успокоил его Отто. — И наличные тоже.

— Тогда мы просто купаемся в деньгах, — сказал Грау.

— Наверно, получится приятный вечерок.

— У меня? — спросил Альфонс.

— Мы считаем это честью для себя, — ответил Ленц.

— Гороховый суп со свиными потрохами, ножками и ушами, — сказал Альфонс, и даже Патриция Хольман изобразила на своем лице чувство высокого уважения.

— Разумеется, бесплатно, — добавил он. Подошел Браумюллер, держа в руке несколько свечей зажигания, забрызганных маслом. Он проклинал свою неудачу.

— Успокойся, Тео! — крикнул ему Ленц. — Тебе обеспечен первый приз в ближайшей гонке на детских колясках.

— Дадите отыграться хоть на коньяке? — спросил Браумюллер.

— Можешь пить его даже из пивной кружки, — сказал Грау.

— Тут ваши шансы слабы, господин Браумюллер, — произнес Альфонс тоном эксперта. — Я еще ни разу не видел, чтобы у Кестера была авария.

— А я до сегодняшнего дня ни разу не видел «Карла» впереди себя, — ответил Браумюллер.

— Неси свое горе с достоинством, — сказал Грау. — Вот бокал, возьми. Выпьем за то, чтобы машины погубили культуру.

Собираясь отправиться в город, мы решили прихватить остатки провианта, принесенного Альфонсом. Там еще осталось вдоволь на несколько человек. Но мы обнаружили только бумагу.

— Ах, вот оно что! — усмехнулся Ленц и показал на растерянно улыбавшегося Юппа. В обеих руках он держал по большому куску свинины. Живот его выпятился, как барабан. — Тоже своего рода рекорд!

* * *

За ужином у Альфонса Патриция Хольман пользовалась, как мне казалось, слишком большим успехом. Грау снова предложил написать ее портрет. Смеясь, она заявила, что у нее не хватит на это терпения; фотографироваться удобнее.

— Может быть, он напишет ваш портрет с фотографии, — заметил я, желая кольнуть Фердинанда. — Это скорее по его части.

— Спокойно, Робби, — невозмутимо ответил Фердинанд, продолжая смотреть на Пат своими голубыми детскими глазами. — От водки ты делаешься злобным, а я — человечным. Вот в чем разница между нашими поколениями.

— Он всего на десять лет старше меня, — небрежно сказал я.

— В наши дни это и составляет разницу в поколение, — продолжал Фердинанд. — Разницу в целую жизнь, в тысячелетие. Что знаете вы, ребята, о бытии! Ведь вы боитесь собственных чувств. Вы не пишете писем — вы звоните по телефону; вы больше не мечтаете — вы выезжаете за город с субботы на воскресенье; вы разумны в любви и неразумны в политике — жалкое племя!

Я слушал его только одним ухом, а другим прислушивался к тому, что говорил Браумюллер. Чуть покачиваясь, он заявил Патриции Хольман, что именно он должен обучать ее водить машину. Уж он-то научит ее всем трюкам.

При первой же возможности я отвел его в сторонку:

— Тео, спортсмену очень вредно слишком много заниматься женщинами.

— Ко мне это не относится, — заметил Браумюллер, — у меня великолепное здоровье.

— Ладно. Тогда запомни: тебе не поздоровится, если я стукну тебя по башке этой бутылкой. Он улыбнулся:

— Спрячь шпагу, малыш. Как узнают настоящего джентльмена, знаешь? Он ведет себя прилично, когда налижется. А ты знаешь, кто я?

— Хвастун!

Я не опасался, что кто-нибудь из них действительно попытается отбить ее; такое между нами не водилось. Но я не так уж был уверен в ней самой. Мы слишком мало впали друг друга. Ведь могло легко статься, что ей вдруг понравится один из них. Впрочем, можно ли вообще быть уверенным в таких случаях?

— Хотите незаметно исчезнуть? — спросил я. Она кивнула.

* * *

Мы шли по улицам. Было облачно. Серебристо-зелевый туман медленно опускался на город. Я взял руку Патриции и сунул ее в карман моего пальто. Мы шли так довольно долго.

— Устали? — спросил я.

Она покачала головой и улыбнулась.

Показывая на кафе, мимо которых мы проходили, я ее спрашивал:

— Не зайти ли нам куда-нибудь?

— Нет... Потом.

Наконец мы подошли к кладбищу. Оно было как тихий островок среди каменного потока домов. Шумели деревья. Их кроны терялись во мгле. Мы нашли пустую скамейку и сели.

Вокруг фонарей, стоявших перед нами, на краю тротуара, сияли дрожащие оранжевые нимбы. В сгущавшемся тумане начиналась сказочная игра света. Майские жуки, охмелевшие от ароматов, грузно вылетали из липовой листвы, кружились около фонарей и тяжело ударялись об их влажные стёкла. Туман преобразил все предметы, оторвав их от земли и подняв над нею. Гостиница напротив плыла по черному зеркалу асфальта, точно океанский пароход с ярко освещенными каютами, серая тень церкви, стоящей за гостиницей, превратилась в призрачный парусник с высокими мачтами, терявшимися в серовато-красном мареве света. А потом сдвинулись с места и поплыли караваны домов...

Мы сидели рядом и молчали. В тумане всё было нереальным — и мы тоже. Я посмотрел на Патрицию, — свет фонаря отражался в ее широко открытых глазах.

— Сядь поближе, — сказал я, — а то туман унесет тебя...

Она повернула ко мне лицо и улыбнулась. Ее рот был полуоткрыт, зубы мерцали, большие глаза смотрели в упор на меня... Но мне казалось, будто она вовсе меня не замечает, будто ее улыбка и взгляд скользят мимо, туда, где серое, серебристое течение; будто она слилась с призрачным шевелением листвы, с каплями, стекающими по влажным стволам, будто она ловит темный неслышный зов за деревьями, за целым миром, будто вот сейчас она встанет и пойдет сквозь туман, бесцельно и уверенно, туда, где ей слышится темный таинственный призыв земли и жизни.

Никогда я не забуду это лицо, никогда не забуду, как оно склонилось ко мне, красивое и выразительное, как оно просияло лаской и нежностью, как оно расцвело в этой сверкающей тишине, — никогда не забуду, как ее губы потянулись ко мне, глаза приблизились к моим, как близко они разглядывали меня, вопрошающе и серьезно, и как потом эти большие мерцающие глаза медленно закрылись, словно сдавшись...

А туман всё клубился вокруг. Из его рваных клочьев торчали бледные могильные кресты. Я снял пальто, и мы укрылись им. Город потонул. Время умерло...

* * *

Мы долго просидели так. Постепенно ветер усилился, и в сером воздухе перед нами замелькали длинные тени. Я услышал шаги и невнятное бормотанье. Затем донесся приглушенный звон гитар. Я поднял голову. Тени приближались, превращаясь в темные силуэты, и сдвинулись в круг. Тишина. И вдруг громкое пение: «Иисус зовет тебя...»

Я вздрогнул и стал прислушиваться. В чем дело? Уж не попали ли мы на луну? Ведь это был настоящий хор, — двухголосный женский хор...

—  «Грешник, грешник, подымайся...» — раздалось над кладбищем в ритме военного марша.

В недоумении я посмотрел на Пат.

— Ничего не понимаю, — сказал я. — «Приходи в исповедальню...» — продолжалось пение в бодром темпе. Вдруг я понял: — Бог мой! Да ведь это Армия спасения! — «Грех в себе ты подавляй...» — снова призывали тени. Кантилена нарастала. В карих глазах Пат замелькали искорки. Ее губы и плечи вздрагивали от смеха. Над кладбищем неудержимо гремело фортиссимо:

Страшный огнь и пламя ада —
Вот за грех тебе награда;
Но Иисус зовет: « Молись!
О заблудший сын, спасись!»

— Тихо! Разрази вас гром! — послышался внезапно из тумана чей-то злобный голос. Минута растерянного молчания. Но Армия спасения привыкла к невзгодам. Хор зазвучал с удвоенной силой. — «Одному что в мире делать?» — запели женщины в унисон. — Целоваться, черт возьми, — заорал тот же голос. — Неужели и здесь нет покоя? — «Тебя дьявол соблазняет...» — оглушительно ответили ему. — Вы, старые дуры, уже давно никого не соблазняете! — мгновенно донеслась реплика из тумана. Я фыркнул. Пат тоже не могла больше сдерживаться. Мы тряслись от хохота. Этот поединок был форменной потехой. Армии спасения было известно, что кладбищенские скамьи служат прибежищем для любовных пар. Только здесь они могли уединиться и скрыться от городского шума. Поэтому богобоязненные «армейцы», задумав нанести по кладбищу решающий удар, устроили воскресную облаву для спасения душ. Необученные голоса набожно, старательно и громко гнусавили слова песни. Резко бренчали в такт гитары. Кладбище ожило. В тумане начали раздаваться смешки и возгласы. Оказалось, что все скамейки были заняты. Одинокий мятежник, выступивший в защиту любви, получил невидимое, но могучее подкрепление со стороны единомышленников. В знак протеста быстро организовался контрхор. В нем, видимо, участвовало немало бывших военных. Маршевая музыка Армии спасения раззадорила их. Вскоре мощно зазвучала старинная песня «В Гамбурге я побывал — мир цветущий увидал...» Армия спасения страшно всполошилась. Бурно заколыхались поля шляпок. Они вновь попытались перейти с контратаку. — «О, не упорствуй, умоляем...» — резко заголосил хор аскетических дам. Но зло победило. Трубные глотки противников дружно грянули в ответ:

Свое имя назвать мне нельзя:
Ведь любовь продаю я за деньги...

— Уйдем сейчас же, — сказал я Пат. — Я знаю эту песню. В ней несколько куплетов, и текст чем дальше, тем красочней. Прочь отсюда!

* * *

Мы снова были в городе, с автомобильными гудками и шорохом шин. Но он оставался заколдованным. Туман превратил автобусы в больших сказочных животных, автомобиля — в крадущихся кошек с горящими глазами, а витрины магазинов — в пестрые пещеры, полные соблазнов. Мы прошли по улице вдоль кладбища и пересекли площадь луна-парка. В мглистом воздухе карусели вырисовывалась, как башни, пенящиеся блеском и музыкой, чертово колесо кипело в пурпуровом зареве, в золоте и хохоте, а лабиринт переливался синими огнями. — Благословенный лабиринт! — сказал я. — Почему? — спросила Пат. — Мы были там вдвоем. Она кивнула: — Мне кажется, что это было бесконечно давно. — Войдем туда еще разок? — Нет, — сказал я. — Уже поздно. Хочешь что-нибудь выпить? Она покачала головой. Как она была прекрасна! Туман, словно легкий аромат, делал ее еще более очаровательной. — А ты не устала? — спросил я. — Нет, еще не устала. Мы подошли к павильону с кольцами и крючками. Перед ним висели фонари, излучавшие резкий карбидный свет. Пат посмотрела на меня.

— Нет, — сказал я. — Сегодня не буду бросать колец. Ни одного не брошу. Даже если бы мог выиграть винный погреб самого Александра Македонского.

Мы пошли дальше через площадь и парк.

— Где-то здесь должна быть сирень, — сказала Пат.

— Да, запах слышен. Совсем отчетливо. Правда?

— Видно, уже распустилась, — ответила она. — Ее запах разлился по всему городу.

Мне захотелось найти пустую скамью, и я осторожно посмотрел по сторонам. Но то ли из-за сирени, или потому что был воскресный день, или нам просто не везло, — я ничего не нашел. На всех скамейках сидели пары. Я посмотрел на часы. Уже было больше двенадцати.

— Пойдем, — сказал я. — Пойдем ко мне, там мы будем одни.

Она не ответила, но мы пошли обратно. На кладбище мы увидели неожиданное зрелище. Армия спасения подтянула резервы. Теперь хор стоял в четыре шеренги, и в нем были не только сестры, но еще и братья в форменных мундирах. Вместо резкого двухголосья пение шло уже на четыре голоса, и хор звучал как орган. В темпе вальса над могильными плитами неслось: «О мой небесный Иерусалим...»

От оппозиции ничего не осталось. Она была сметена.

Директор моей гимназии частенько говаривал: «Упорство и прилежание лучше, чем беспутство и гений...»

* * *

Я открыл дверь. Помедлив немного, включил свет. Отвратительный желтый зев коридора кишкой протянулся перед нами.

— Закрой глаза, — тихо сказал я, — это зрелище для закаленных.

Я подхватил ее на руки и медленно, обычным шагом, словно я был один, пошел по коридору мимо чемоданов и газовых плиток к своей двери.

— Жутко, правда? — растерянно спросил я и уставился на плюшевый гарнитур, расставленный в комнате. Да, теперь мне явно не хватало парчовых кресел фрау Залевски, ковра, лампы Хассе... — Совсем не так жутко, — сказала Пат.

— Всё-таки жутко! — ответил я и подошел к окну. — Зато вид отсюда красивый. Может, подвинем кресла к окну?

Пат ходила по комнате:

— Совсем недурно. Главное, здесь удивительно тепло.

— Ты мерзнешь?

— Я люблю, когда тепло, — поеживаясь, сказала она. — Не люблю холод и дождь. К тому же, это мне вредно.

— Боже праведный... а мы просидели столько времени на улице в тумане...

— Тем приятнее сейчас здесь...

Она потянулась и снова заходила по комнате крупными шагами. Движения ее были очень красивы. Я почувствовал какую-то неловкость и быстро осмотрелся. К счастью, беспорядок был невелик. Ногой я задвинул свои потрепанные комнатные туфли под кровать.

Пат подошла к шкафу и посмотрела наверх. Там стоял старый чемодан — подарок Ленца. На нем была масса пестрых наклеек — свидетельства экзотических путешествий моего друга.

—  «Рио-де-Жанейро! — прочитала она. — Манаос... Сант-Яго... Буэнос-Айрес... Лас Пальмас...»

Она отодвинула чемодан назад и подошла ко мне:

— И ты уже успел побывать во всех этих местах?

Я что-то пробормотал. Она взяла меня под руку.

— Расскажи мне об этом, расскажи обо всех этих городах. Как должно быть чудесно путешествовать так далеко...

Я смотрел на нее. Она стояла передо мной, красивая, молодая, полная ожидания, мотылек, по счастливой случайности залетевший ко мне в мою старую, убогую компату, в мою пустую, бессмысленную жизнь... ко мне и всё-таки не ко мне: достаточно слабого дуновения — и он расправит крылышки и улетит... Пусть меня ругают, пусть стыдят, но я не мог, не мог сказать «нет», сказать, что никогда не бывал там... тогда я этого не мог...

Мы стояли у окна, туман льнул к стеклам, густел около них, и я почувствовал там, за туманом, притаилось мое прошлое, молчаливое и невидимое... Дни ужаса и холодной испарины, пустота, грязь клочья зачумленного бытия, беспомощность, расточительная трата сил, бесцельно уходящая жизнь, — но здесь, в тени передо мной, ошеломляюще близко, ее тихое дыхание, ее непостижимое присутствие и тепло, ее ясная жизнь, — я должен был это удержать, завоевать...

— Рио... — сказал я. — Рио-де-Жанейро — порт как сказка. Семью дугами вписывается море в бухту, и белый сверкающий город поднимается над нею...

Я начал рассказывать о знойных городах и бесконечных равнинах, о мутных, илистых водах рек, о мерцающих островах и о крокодилах, о лесах, пожирающих дороги, о ночном рыке ягуаров, когда речной пароход скользит в темноте сквозь удушливую теплынь, сквозь ароматы ванильных лиан и орхидей, сквозь запахи разложения, — всё это я слышал от Ленца, но теперь я почти не сомневался, что и вправду был там, — так причудливо сменились воспоминания с томлением по всему этому, с желанием привнести в невесомую и мрачную путаницу моей жизни хоть немного блеска, чтобы не потерять это необъяснимо красивое лицо, эту внезапно вспыхнувшую надежду, это осчастливившее меня цветение... Что стоил я сам по себе рядом с этим?.. Потом, когда-нибудь, всё объясню, потом, когда стану лучше, когда всё будет прочнее... потом... только не теперь... »Манаос... — говорил я, — Буэнос-Айрес...» — И каждое слово звучало как мольба, как заклинание.

* * *

Ночь. На улице начался дождь. Капли падали мягко и нежно, не так, как месяц назад, когда они шумно ударялись о голые ветви лип; теперь они тихо шуршали, стекая вниз по молодой податливой листве, мистическое празднество, таинственней ток капель к корням, от которых они поднимутся снова вверх и превратятся в листья, томящиеся весенними ночами по дождю.

Стало тихо. Уличный шум смолк. Над тротуаром метался свет одинокого фонаря. Нежные листья деревьев, освещенные снизу, казались почти белыми, почти прозрачными, а кроны были как мерцающие светлые паруса.

— Слышишь, Пат? Дождь...

— Да...

Она лежала рядом со мной. Бледное лицо и темные волосы на белой подушке. Одно плечо приподнялось. Оно доблескивало, как матовая бронза. На руку падала узкая полоска света. — Посмотри... — сказала она, поднося ладони к лучу.

— Это от фонаря на улице, — сказал я.

Она привстала. Теперь осветилось и ее лицо. Свет сбегал по плечам и груди, желтый как пламя восковой свечи; он менялся, тона сливались, становились оранжевыми; а потом замелькали синие круги, и вдруг над ее головой ореолом всплыло теплое красное сияние. Оно скользнуло вверх и медленно поползло по потолку.

— Это реклама на улице.

— Видишь, как прекрасна твоя комната.

— Прекрасна, потому что ты здесь. Она никогда ужа не будет такой, как прежде... потому что ты была здесь,

Овеянная бледно-синим светом, она стояла на коленях в постели.

— Но... — сказала она, — я ведь еще часто буду приходить сюда... Часто...

Я лежал не шевелясь и смотрел на нее. Расслабленный, умиротворенный и очень счастливый, я видел всё как сквозь мягкий, ясный сон.

— Как ты хороша, Пат! Куда лучше, чем в любом из твоих платьев.

Она улыбнулась и наклонилась надо мной:

— Ты должен меня очень любить, Робби. Не знаю, что я буду делать без любви!

Ее глаза были устремлены на меня. Лицо было совсем близко, взволнованное, открытое, полное страстной силы.

— Держи меня крепко, — прошептала она. — Мне нужно, чтобы кто-то держал меня крепко, иначе я упаду, Я боюсь.

— Не похоже, что ты боишься.

— Это я только притворяюсь, а на самом деле я часто боюсь.

— Уж я-то буду держать тебя крепко, — сказал я, всё еще не очнувшись от этого странного сна наяву, светлого и зыбкого, — Я буду держать тебя по-настоящему крепко. Ты даже удивишься.

Она коснулась ладонями моего лица:

— Правда?

Я кивнул. Ее плечи осветились зеленоватым светом, словно погрузились в глубокую воду. Я взял ее за руки и притянул к себе, — меня захлестнула большая теплая волна, светлая и нежная... Всё погасло...

* * *

Она спала, положив голову на мою руку. Я часто просыпался и смотрел на нее. Мне хотелось, чтобы эта ночь длилась бесконечно. Нас несло где-то по ту сторону времени. Всё пришло так быстро, и я еще ничего не мог понять. Я еще не понимал, что меня любят. Правда, я знал, что умею по-настоящему дружить с мужчинами, но я не представлял себе, за что, собственно, меня могла бы полюбить женщина. Я думал, видимо, всё сведется только к одной этой ночи, а потом мы проснемся, и всё кончится.

Забрезжил рассвет. Я лежал неподвижно. Моя рука под ее головой затекла и онемела. Но я не шевелился, и только когда она повернулась во сне и прижалась к подушке, я осторожно высвободил руку. Я тихонько встал, побрился и бесшумно почистил зубы. Потом налил на ладонь немного одеколона и освежил волосы и шею. Было очень странно — стоять в этой безмолвной серой комнате наедине со своими мыслями и глядеть на темные контуры деревьев за окном. Повернувшись, я увидел, что Пат открыла глаза и смотрит на меня. У меня перехватило дыхание.

— Иди сюда, — сказала она.

Я подошел к ней и сел на кровать.

— Всё еще правда? — спросил я.

— Почему ты спрашиваешь?

— Не знаю. Может быть, потому, что уже утро. Стало светлее.

— А теперь дай мне одеться, — сказала она. Я поднял с пола ее белье из тонкого шелка. Оно было совсем невесомым. Я держал его в руке и думал, что даже оно совсем особенное. И та, кто носит его, тоже должна быть совсем особенной. Никогда мне не понять ее, никогда.

Я подал ей платье. Она притянула мою голову и поцеловала меня.

Потом я проводил ее домой. Мы шли рядом в серебристом свете утра и почти не разговаривали. По мостовой прогромыхал молочный фургон. Появились разносчики газет. На тротуаре сидел старик и спал, прислонившись к стене дома. Его подбородок дергался, — казалось, вотвот он отвалится. Рассыльные развозили на велосипедах корзины с булочками. На улице запахло свежим теплым хлебом. Высоко в синем небе гудел самолет. — Сегодня? — спросил я Пат, когда мы дошли до ее парадного.

Она улыбнулась.

— В семь? — спросил я.

Она совсем не выглядела усталой, а была свежа, как после долгого сна. Она поцеловала меня на прощанье. Я стоял перед домом, пока в ее комнате не зажегся свет.

Потом я пошел обратно. По пути я вспомнил всё, что надо было ей сказать, — много прекрасных слов. Я брел по улицам и думал, как много я мог бы сказать и сделать, будь я другим. Потом я направился на рынок. Сюда уже съехались фургоны с овощами, мясом и цветами. Я знал, что здесь можно купить цветы втрое дешевле, чем в магазине. На все деньги, оставшиеся у меня, я накупил тюльпанов. В их чашечках блестели капли росы. Цветы были свежи и великолепны. Продавщица набрала целую охапку и обещала отослать всё Пат к одиннадцати часам. Договариваясь со мной, она рассмеялась и добавила к букету пучок фиалок.

— Ваша дама будет наслаждаться ими по крайней мере две недели, — сказала она. — Только пусть кладет время от времени таблетку пирамидона в воду.

Я кивнул и расплатился. Потом я медленно пошел домой. X

В мастерской стоял отремонтированный форд. Новых заказов не было. Следовало что-то предпринять. Кестер и я отправились на аукцион. Мы хотели купить такси, которое продавалось с молотка. Такси можно всегда неплохо перепродать.

Мы проехали в северную часть города. Под аукцион был отведен флигель во дворе. Кроме такси, здесь продавалась целая куча других вещей: кровати, шаткие столы, позолоченная клетка с попугаем, выкрикивавшим «Привет, миленький!», большие старинные часы, книги, шкафы, поношенный фрак, кухонные табуретки, посуда — всё убожество искромсанного и гибнущего бытия.

Мы пришли слишком рано, распорядителя аукциона еще не было.

Побродив между выставленными вещами, я начал листать зачитанные дешевые издания греческих и римских классиков с множеством карандашных пометок на полях. Замусоленные, потрепанные страницы. Это уже не были стихи Горация или песни Анакреона, а беспомощный крик нужды и отчаяния чьей-то разбитой жизни. Эти книги, вероятно, были единственным утешением для их владельца, он хранил их до последней возможности, и уж если их пришлось принести сюда, на аукцион, — значит, всё было кончено.

Кестер посмотрел на меня через плечо:

— Грустно всё это, правда?

Я кивнул и показал на другие вещи:

— Да, Отто. Не от хорошей жизни люди принесли сюда табуретки и шкафы.

Мы подошли к такси, стоявшему в углу двора. Несмотря на облупившуюся лакировку, машина была чистой. Коренастый мужчина с длинными большими руками стоял неподалеку и тупо разглядывал нас.

— А ты испробовал машину? — спросил я Кестера.

— Вчера, — сказал он. — Довольно изношена, но была в прекрасных руках. Я кивнул:

— Да, выглядит отлично. Ее мыли еще сегодня утром. Сделал это, конечно, не аукционист.

Кестер кивнул головой и посмотрел на коренастого мужчину:

— Видимо, это и есть владелец. Вчера он тоже стоял здесь и чистил машину.

— Ну его к чертям! — сказал я. — Он похож на раздавленную собаку.

Какой-то молодой человек в пальто с поясом пересек двор и подошел к машине. У него был неприятный ухарский вид.

— Вот он, драндулет, — сказал он, обращаясь то ли к нам, то ли к владельцу машины, и постучал тростью по капоту. Я заметил, что хозяин вздрогнул при этом.

— Ничего, ничего, — великодушно успокоил его человек в пальто с поясом, — лакировка всё равно уже не стоит ни гроша. Весьма почтенное старьё. В музей бы его, а? — Он пришел в восторг от своей остроты, громко расхохотался и посмотрел на нас, ожидая одобрения. Мы не рассмеялись. — Сколько вы хотите за этого дедушку? — обратился он к владельцу.

Хозяин молча проглотил обиду. — Хотите отдать его по цене металлического лома, не так ли? — продолжал тараторить юнец, которого не покидало отличное настроение. — Вы, господа, тоже интересуетесь? — И вполголоса добавил: — Можем обделать дельце. Пустим машину в обмен на яблоки и яйца, а прибыль поделим. Чего ради отдавать ему лишние деньги! Впрочем, позвольте представиться: «Гвидо Тисс из акционерного общества „Аугека''.

Вертя бамбуковой тростью, он подмигнул нам доверительно, но с видом превосходства. «Этот дошлый двадцатипятилетний червяк знает всё на свете», — подумал я с досадой. Мне стало жаль владельца машины, молча стоявшего рядом.

— Вам бы подошла другая фамилия. Тисс не звучит, — сказал я.

— Да что вы! — воскликнул он польщенно. Его, видимо, часто хвалили за хватку в делах.

— Конечно, не звучит, — продолжал я. — Сопляк, вот бы вам как называться, Гвидо Сопляк.

Он отскочил назад.

— Ну конечно, — сказал он, придя в себя. — Двое против одного...

— Если дело в этом, — сказал я, — то я и один могу пойти с вами куда угодно.

— Благодарю, благодарю! — холодно ответил Гвидо и ретировался.

Коренастый человек с расстроенным лицом стоял молча, словно всё это его не касалось; он не сводил глаз с машины.

— Отто, мы не должны ее покупать, — сказал я.

— Тогда ее купит этот ублюдок Гвидо, — возразил Кестер, — и мы ничем не поможем хозяину машины.

— Верно, — сказал я. — Но всё-таки мне это не нравится.

— А что может понравиться в наше время, Робби? Поверь мне: для него даже лучше, что мы здесь. Так он, может быть, получит за свое такси чуть побольше. Но обещаю тебе: если эта сволочь не предложит свою цену, то я буду молчать.

Пришел аукционист. Он торопился. Вероятно, у него было много дел: в городе ежедневно проходили десятки аукционов. Он приступил к распродаже жалкого скарба, сопровождая слова плавными, округлыми жестами. В нем была деловитость и тяжеловесный юмор человека, ежедневно соприкасающегося с нищетой, но не задетого ею.

Вещи уплывали за гроши. Несколько торговцев скупили почти всё. В ответ на взгляд аукциониста они небрежно поднимали палец или отрицательно качали головой. Но порой за этим взглядом следили другие глаза. Женщины с горестными лицами со страхом и надеждой смотрели на пальцы торговцев, как на священные письмена заповеди. Такси заинтересовало трех покупателей. Первую цену назвал Гвидо — триста марок. Это было позорно мало. Коренастый человек подошел ближе. Он беззвучно шевелил губами. Казалось, что и он хочет что-то предложить. Но его рука опустилась. Он отошел назад.

Затем была названа цена в четыреста марок. Гвидо повысил ее до четырехсот пятидесяти. Наступила пауза. Аукционист обратился к собравшимся:

— Кто больше?.. Четыреста пятьдесят — раз, четыреста пятьдесят — два...

Хозяин такси стоял с широко открытыми глазами и опущенной головой, как будто ожидая удара в затылок.

— Тысяча, — сказал Кестер. Я посмотрел на него. — Она стоит трех, — шепнул он мне. — Не могу смотреть как его здесь режут.

Гвидо делал нам отчаянные знаки. Ему хотелось обтяпать дельце, и он позабыл про «Сопляка».

— Тысяча сто, — проблеял он и, глядя на нас, усиленно заморгал обоими глазами. Будь у него глаз на заду, он моргал бы и им.

— Тысяча пятьсот, — сказал Кестер.

Аукционист вошел в раж. Он пританцовывал с молотком в руке, как капельмейстер. Это уже были суммы, а не какие-нибудь две, две с половиной марки, за которые шли прочие предметы.

— Тысяча пятьсот десять! — воскликнул Гвидо, покрываясь потом.

— Тысяча восемьсот, — сказал Кестер. Гвидо взглянул на него, постучал пальцем по лбу и сдался. Аукционист подпрыгнул. Вдруг я подумал о Пат.

— Тысяча восемьсот пятьдесят, — сказал я, сам того не желая. Кестер удивленно повернул голову.

— Полсотни я добавлю сам, — поспешно сказал я, — так надо... из осторожности.

Он кивнул. Аукционист ударил молотком — машина стала нашей. Кестер тут же уплатил деньги.

Но желая признать себя побежденным, Гвидо подошел к нам как ни в чем не бывало.

— Подумать только! — сказал он. — Мы могли бы заполучить этот ящик за тысячу марок. От третьего претендента мы бы легко отделались.

— Привет, миленький! — раздался за ним скрипучий голос.

Это был попугай в позолоченной клетке, — настала его очередь.

— Сопляк, — добавил я. Пожав плечами, Гвидо исчез.

Я подошел к бывшему владельцу машины. Теперь рядом с ним стояла бледная женщина.

— Вот... — сказал я.

— Понимаю... — ответил он.

— Нам бы лучше не вмешиваться, но тогда вы получили бы меньше, — сказал я.

Он кивнул, нервно теребя руки.

— Машина хороша, — начал он внезапно скороговоркой, — машина хороша, она стоит этих денег... наверняка... вы не переплатили... И вообще дело не в машине, совсем нет... а всё потому... потому что...

— Знаю, знаю, — сказал я

— Этих денег мы и не увидим, — сказала женщина. — Всё тут же уйдет на долги.

— Ничего, мать, всё опять будет хорошо, — сказал мужчина. — Всё будет хорошо! Женщина ничего не ответила.

— При переключении на вторую скорость повизгивают шестеренки, — сказал мужчина, — но это не дефект, так было всегда, даже когда она была новой. — Он словно говорил о ребенке. — Она у нас уже три года, и ни одной поломки. Дело в том, что... сначала я болел, а потом мне подложили свинью... Друг...

— Подлец, — жестко сказала женщина.

— Ладно, мать, — сказал мужчина и посмотрел на нее, — я еще встану на ноги. Верно, мать?

Женщина не отвечала. Лицо мужчины покрылось капельками пота.

— Дайте мне ваш адрес, — сказал Кестер, — иной раз нам может понадобиться шофёр. Тяжелой, честной рукой человек старательно вывел адрес. Я посмотрел на Кестера; мы оба знали, что беднягу может спасти только чудо. Но время чудес прошло, а если они и случались, то разве что в худшую сторону.

Человек говорил без умолку, как в бреду. Аукцион кончился. Мы стояли во дворе одни. Он объяснял нам, как пользоваться зимой стартером. Снова и снова он трогал машину, потом приутих.

— А теперь пойдем, Альберт, — сказала жена. Мы пожали ему руку. Они пошли. Только когда они скрылись из виду, мы запустили мотор.

Выезжая со двора, мы увидели маленькую старушку. Она несла клетку с попугаем и отбивалась от обступивших ее ребятишек. Кестер остановился.

— Вам куда надо? — спросил он ее.

— Что ты, милый! Откуда у меня деньги, чтобы разъезжать на такси? — ответила она.

— Не надо денег, — сказал Отто. — Сегодня день моего рождения, я вожу бесплатно.

Она недоверчиво посмотрела на нас и крепче прижала клетку:

— А потом скажете, что всё-таки надо платить.

Мы успокоили ее, и она села в машину.

— Зачем вы купили себе попугая, мамаша? — спросил я, когда мы привезли ее.

— Для вечеров, — ответила она. — А как вы думаете, корм дорогой?

— Нет, — сказал я, — но почему для вечеров?

— Ведь он умеет разговаривать, — ответила она и посмотрела на меня светлыми старческими глазами. — Вот и у меня будет кто-то... будет разговаривать...

— Ах, вот как... — сказал я.

* * *

После обеда пришел булочник, чтобы забрать свой форд. У него был унылый, грустный вид. Я стоял один во дворе.

— Нравится вам цвет? — спросил я.

— Да, пожалуй, — сказал он, нерешительно оглядывая машину.

— Верх получился очень красивым.

— Разумеется...

Он топтался на месте, словно не решаясь уходить, Я ждал, что он попытается выторговать еще что-нибудь, например домкрат или пепельницу.

Но произошло другое. Он посопел с минутку, потом посмотрел на меня выцветшими глазами в красных прожилках и сказал:

— Подумать только: еще несколько недель назад она сидела в этой машине, здоровая и бодрая!..

Я слегка удивился, увидев его вдруг таким размякшим, и предположил, что шустрая чернявая бабенка, которая приходила с ним в последний раз, уже начала действовать ему на нервы. Ведь люди становятся сентиментальными скорее от огорчения, нежели от любви.

— Хорошая она была женщина, — продолжал он, — душевная женщина. Никогда ничего не требовала. Десять лет проносила одно и то же пальто. Блузки и всё такое шила себе сама. И хозяйство вела одна, без прислуги...

«Ага, — подумал я, — его новая мадам, видимо, не делает всего этого».

Булочнику хотелось излить душу. Он рассказал мне о бережливости своей жены, и было странно видеть, как воспоминания о сэкономленных деньгах растравляли этого заядлого любителя пива и игры в кегли. Даже сфотографироваться по-настоящему и то не хотела, говорила, что слишком дорого. Поэтому у него осталась только одна свадебная фотография и несколько маленьких моментальных снимков.

Мне пришла в голову идея.

— Вам следовало бы заказать красивый портрет вашей жены, — сказал я. — Будет память навсегда. Фотографии выцветают со временем. Есть тут один художник, который делает такие вещи.

Я рассказал ему о деятельности Фердинанда Грау. Он сразу же насторожился и заметил, что это, вероятно, очень дорого. Я успокоил его, — если я пойду с ним, то с него возьмут дешевле. Он попробовал уклониться от моего предложения, но я не отставал и заявил, что память о жене дороже всего. Наконец он был готов. Я позвонил Фердинанду и предупредил его. Потом я поехал с булочником за фотографиями.

Шустрая брюнетка выскочила нам навстречу из булочной. Она забегала вокруг форда:

— Красный цвет был бы лучше, пупсик! Но ты, конечно, всегда должен поставить на своем! — Да отстань ты! — раздраженно бросил пупсик. Мы поднялись в гостиную. Дамочка последовала за нами. Ее быстрые глазки видели всё. Булочник начал нервничать. Он не хотел искать фотографии при ней.

— Оставь-ка нас одних, — сказал он, наконец, грубо. Вызывающе выставив полную грудь, туго обтянутую джемпером, она повернулась и вышла. Булочник достал из зеленого плюшевого альбома несколько фотографий и показал мне. Вот его жена, тогда еще невеста, а рядом он с лихо закрученными усами; тогда она еще смеялась. С другой фотографии смотрела худая, изнуренная женщина с боязливым взглядом. Она сидела на краю стула. Только две небольшие фотографии, но в них отразилась целая жизнь.

— Годится, — сказал я. — По этим снимкам он может сделать всё.

* * *

Фердинанд Грау встретил нас в сюртуке. У него был вполне почтенный и даже торжественный вид. Этого требовала профессия. Он знал, что многим людям, носящим траур, уважение к их горю важнее, чем само горе.

На стенах мастерской висело несколько внушительных портретов маслом в золотых рамах; под ними были маленькие фотографии — образцы. Любой заказчик мог сразу же убедиться, что можно сделать даже из расплывчатого моментального снимка.

Фердинанд обошел с булочником всю экспозицию и спросил, какая манера исполнения ему больше по душе. Булочник в свою очередь спросил, зависят ли цены от размера портрета. Фердинанд объяснил, что дело тут не в квадратных метрах, а в стиле живописи. Тогда выяснилось, что булочник предпочитает самый большой портрет.

— У вас хороший вкус, — похвалил его Фердинанд, — это портрет принцессы Боргезе. Он стоит восемьсот марок. В раме.

Булочник вздрогнул.

— А без рамы?

— Семьсот двадцать.

Булочник предложил четыреста марок. Фердинанд тряхнул своей львиной гривой:

— За четыреста марок вы можете иметь максимум головку в профиль. Но никак не портрет анфас. Он требует вдвое больше труда. Булочник заметил, что головка в профиль устроила бы его. Фердинанд обратил его внимание на то, что обе фотографии сняты анфас. Тут даже сам Тициан и то не смог бы сделать портрет в профиль. Булочник вспотел; чувствовалось, что он в отчаянии оттого, что в свое время не был достаточно предусмотрителен. Ему пришлось согласиться с Фердинандом. Он понял, что для портрета анфас придется малевать на пол-лица больше, чем в профиль... Более высокая цена была оправдана. Булочник мучительно колебался. Фердинанд, сдержанный до этой минуты, теперь перешел к уговорам. Его могучий бас приглушенно перекатывался по мастерской. Как эксперт, я счел долгом заметить, что мой друг выполняет работу безукоризненно. Булочник вскоре созрел для сделки, особенно после того, как Фердинанд расписал ему, какой эффект произведет столь пышный портрет на злокозненных соседей.

— Ладно, — сказал он, — но при оплате наличными десять процентов скидки.

— Договорились, — согласился Фердинанд. — Скидка десять процентов и задаток триста марок на издержки — на краски и холст.

Еще несколько минут они договаривались о деталях, а затем перешли к обсуждению характера самого портрета. Булочник хотел, чтобы были дорисованы нитка жемчуга и золотая брошь с бриллиантом. На фотографии они отсутствовали.

— Само собой разумеется, — заявил Фердинанд, — драгоценности вашей супруги будут пририсованы. Хорошо, если вы их как-нибудь занесете на часок, чтобы они получились возможно натуральнее.

Булочник покраснел:

— У меня их больше нет. Они... Они у родственников.

— Ах, так. Ну что же, можно и без них. А скажите, брошь пашей жены похожа на ту, что на портрете напротив?

Булочник кивнул:

— Она была чуть поменьше.

— Хорошо, так мы ее и сделаем. А ожерелье нам ни к чему. Все жемчужины похожи одна на другую. Булочник облегченно вздохнул.

— А когда будет готов портрет?

— Через шесть недель. — Хорошо.

Булочник простился и ушел. Я еще немного посидел с Фердинандом в мастерской.

— Ты будешь работать над портретом шесть недель?

— Какое там! Четыре-пять дней. Но ему я этого не могу сказать, а то еще начнет высчитывать, сколько я зарабатываю в час, и решит, что его обманули. А шесть недель его вполне устраивают, так же, как и принцесса Боргезе! Такова человеческая природа, дорогой Робби. Скажи я ему, что это модистка, и портрет жены потерял бы для него половину своей прелести. Между прочим, вот уже шестой раз выясняется, что умершие женщины носили такие же драгоценности, как на том портрете. Вот какие бывают совпадения. Этот портрет никому неведомой доброй Луизы Вольф — великолепная возбуждающая реклама.

Я обвел взглядом комнату. С неподвижных лиц на стенах смотрели глаза, давно истлевшие в могиле. Эти портреты остались невостребованными или неоплаченными родственниками. И всё это были люди, которые когда-то надеялись и дышали.

— Скажи, Фердинанд, ты не станешь постепенно меланхоликом в таком окружении?

Он пожал плечами:

— Нет, разве что циником. Меланхоликом становишься, когда размышляешь о жизни, а циником — когда видишь, что делает из нее большинство людей.

— Да, но ведь некоторые страдают по-настоящему...

— Конечно, но они не заказывают портретов.

Он встал.

— И хорошо, Робби, что у людей еще остается много важных мелочей, которые приковывают их к жизни, защищают от нее. А вот одиночество — настоящее одиночество, без всяких иллюзий — наступает перед безумием или самоубийством.

Большая голая комната плыла в сумерках. За стеной кто-то тихо ходил взад и вперед. Это была экономка, никогда не показывавшаяся при ком-нибудь из нас. Она считала, что мы восстанавливаем против нее Фердинанда, и ненавидела нас.

Я вышел и окунулся в шумное движение улицы, как в теплую ванну.

Дальше