Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

6

Проснувшись, они увидели совсем другой ландшафт. Его очертания отчетливо выступали из мягкой утренней дымки. Гребер сидел у окна, прижавшись лицом к стеклу. Мимо проплывали поля и пашни, еще с островками снега, но между ними уже видны были ровные черные борозды, проведенные плугом, и бледно-зеленое сияние всходов. Никаких воронок от гранат. Никаких развалин. Плоская гладкая равнина. Никаких окопов, дотов, никаких блиндажей. Обыкновенная земля.

Затем показалась первая деревня. Церковь, на которой поблескивал крест. Школа, над которой медленно вращался флюгер. Пивная, перед которой стояли люди. Открытые двери домов, работницы с метлами, повозка, первые лучи солнца, блеснувшие на целых стеклах, неповрежденные крыши, неразрушенные дома, деревья со всеми своими ветвями, улицы как улицы, дети, идущие в школу. Детей Гребер уже давно не видел. Он облегченно вздохнул. Перед ним было именно то, чего он так ждал. Вот оно. Дождался!

— Тут немножко другой вид? а? — заметил какой-то унтер-офицер, смотревший в соседнее окно.

— Совсем другой.

Туман поднимался все быстрее. На горизонте засинели леса. Распахнулись широкие дали. Рядом с поездом скользили телеграфные провода, они поднимались и опускались, как нотные линейки бесконечной, беззвучной мелодии. Птицы слетали с них, как песни. В полях стояла тишина. Грохот фронта утонул в ней. Никаких самолетов больше не было. Греберу казалось, что он едет уже давно, целые недели... Даже воспоминание о товарищах вдруг померкло.

— Какой у нас сегодня день? — спросил он.

— Четверг.

— Так, четверг...

— Ну, конечно, вчера была среда.

— Как ты думаешь, перехватим мы где-нибудь кофе?

— Наверное. Здесь ведь все как прежде.

Кое-кто из отпускников достал хлеб из ранцев и принялись жевать. Но Гребер ждал; ему хотелось съесть хлеб с кофе. Он вспомнил утренний завтрак дома, до войны. Мать стелила на стол скатерть в голубую и белую клетку и подавала к кофе мед, булочки и горячее молоко. Заливалась канарейка, и летом солнце освещало герани на окне. Он любил, сорвав темно-зеленый лист герани, растереть его между пальцами, вдыхать его сильный, необычный запах и думать о неведомых странах. Теперь он уж насмотрелся на эти неведомые страны, но не так, как тогда мечтал.

Он опять уставился в окно. В его сердце вдруг проснулась надежда. Вдоль полотна стояли сельскохозяйственные рабочие и смотрели на поезд. Среди них были и женщины в платочках. Унтер-офицер опустил окно и помахал рукой. Никто не помахал ему в ответ.

— Не хотите — не надо, оболтусы вы эдакие, — обиженно проворчал унтер-офицер.

Через несколько минут показалось следующее поле, на нем тоже были люди, и он опять помахал им. На этот раз унтер-офицер далеко высунулся из окна. Но и сейчас ему никто не ответил, хотя рабочие встали с земли и смотрели на проходивший поезд.

— И ради такой вот дряни мы кровь проливаем, — раздраженно заявил унтер-офицер.

— Может, тут работают военнопленные. Или иностранные рабочие...

— Баб достаточно среди них. Кажется, могли бы помахать.

— А если они тоже русские? Или польки?

— Вздор. Они совсем непохожи.

— Это же санитарный поезд, — сказал плешивый. — Тут тебе никто не помахает.

— Мужичье, — заключил унтер-офицер, — навозники да коровницы. — Он рывком поднял окно.

— В Кельне народ другой, — сказал слесарь.

А поезд шел и шел. Потом начался туннель. Они простояли в нем чуть не два часа. В вагоне не было света, в туннеле тоже царил полный мрак. Они, правда, привыкли жить под землей; все же через некоторое время ими овладело какое-то гнетущее чувство.

Закурили. Рдеющие точки папирос в темноте плясали вверх и вниз, напоминая светляков.

— Верно что-то с паровозом, — заметил унтер-офицер.

Они прислушались. Но рокота самолетов не было слышно. И взрывов тоже.

— Кто-нибудь из вас бывал в Ротенбурге? — спросил слесарь.

— Говорят, старинный город, — сказал Гребер.

— А ты его знаешь?

— Нет. Ты сам-то разве никогда не был?

— Нет. А чего мне там делать?

— Тебе бы надо поехать в Берлин! — заявила Мышь. — Отпуск один раз бывает. В Берлине есть что посмотреть.

— У меня денег нет для такой поездки. Где я там жить буду? В гостинице? А я хочу повидать своих.

Поезд тронулся.

— Наконец-то, — сказал бас. — Я уж думал, мы так и помрем здесь.

Сквозь сумрак просочился серый свет. Потом он стал серебряным. И вот опять тот же ландшафт. Он показался им милее, чем когда-либо. Все столпились у окон. День стал золотым, как вино, он клонился к вечеру. Невольно искали они глазами свежие воронки от бомб. Но воронок не было.

Проехали еще несколько станций, и бас сошел. Потом унтер-офицер и еще двое. Через час и Гребер стал узнавать местность. Наступали сумерки. Деревья были окутаны голубой дымкой. Не то, чтобы он узнавал какие-нибудь определенные предметы — дома, деревни или гряду холмов — нет; но вдруг самый ландшафт что-то стал ему говорить. Он обступал Гребера со всех сторон, сладостный, ошеломляющий. Этот ландшафт не был отчетлив, не вызывал никаких конкретных воспоминаний, это еще не было возвращением, а только предчувствием возвращения. Но именно поэтому его действие было особенно сильным, точно где-то в нем тянулись сумеречные аллеи грез и им не было конца.

Все знакомее становились названия станций. Мелькали места былых прогулок. В памяти вдруг воскрес запах земляники и сосен, лугов, согретых солнцем. Еще несколько минут, и должен показаться город. Гребер затянул ремни своего ранца. Стоя, ждал он, когда увидит первые улицы.

Поезд остановился. Люди бежали вдоль вагонов. Гребер выглянул в окно. Он услышал название города.

— Ну, всего хорошего, — сказал слесарь.

— Мы еще не приехали. Вокзал в центре города.

— Может быть, его перенесли? Ты лучше узнай.

Гребер открыл дверь. Он увидел в полумраке, что в поезд садятся какие-то люди.

— Это Верден? — спросил он.

Несколько человек подняли голову, но не ответили. Они слишком спешили. Тогда он сошел. И тут же услышал, как железнодорожный служащий крикнул:

— Верден! Выходить!

Гребер схватил за ремни свой ранец и протолкался к железнодорожнику:

— Поезд не пойдет до вокзала?

Тот устало окинул его взглядом. — А вам что, в Верден?

— Да.

— Направо. За платформу. Там сядете в автобус.

Гребер зашагал по платформе. Он никогда не бывал здесь. Ее, видимо, построили недавно, доски были совсем свежие. За углом стоял автобус.

— Вы едете в Верден? — спросил Гребер водителя.

— Да.

— А разве поезд больше не доходит до вокзала?

— Нет.

— Почему же?

— Потому, что не доходит.

Гребер посмотрел на водителя. Он знал, что в таких случаях расспрашивать бесполезно. Правды ему все равно не скажут.

Он неторопливо влез в автобус. В уголке еще нашлось место. За окнами было уже совершенно темно. Лишь смутно поблескивал во мраке, должно быть, проложенный заново кусок железнодорожного пути. Он вел в сторону от города. К поезду уже прицепили новый паровоз. Гребер забился в угол. "Может быть, станцию перенесли из предосторожности?" — неуверенно подумал он.

Автобус тронулся. Это была старая колымага, мотор кашлял, он работал на плохом бензине. Вскоре их обогнали несколько "мерседесов". В одном сидели офицеры вермахта, в двух других — офицеры-эсэсовцы. Когда они промчались мимо, пассажиры автобуса посмотрели им вслед. Все молчали. За всю поездку почти никто слова не вымолвил. Только маленькая девочка смеялась и играла в проходе. Лет двух, не больше; в белокурых волосах девочки был голубой бант.

Гребер увидел первые улицы. Они оказались целы и невредимы. Он вздохнул с облегчением. Автобус, тарахтя по камням, провез его еще немного и через несколько минут остановился.

— Выходить! Всем!

— Где мы? — спросил Гребер своего соседа.

— На Брамшештрассе.

— Разве автобус дальше не пойдет?

— Нет.

Сосед сошел. Гребер последовал за ним.

— Я в отпуск приехал, — сказал он. — Первый раз за два года. — Нужно же было хоть кому-нибудь сказать об этом.

Сосед посмотрел на Гребера. На лбу у него был свежий шрам, двух передних зубов не хватало. — Вы где живете?

— Хакенштрассе, 18, — ответил Гребер.

— Это в старом городе?

— На границе старого города. Угол Луизенштрассе. Оттуда видна церковь святой Катарины.

— Так... н-да... — Человек взглянул на темное небо. — Ну что ж, дорогу вы знаете.

— Конечно. Такие вещи не забываются.

— Разумеется, нет. Всего доброго.

— Спасибо.

Гребер зашагал по Брамшештрассе. Он смотрел на дома. Они были целы. Смотрел на окна. Все они были темны. Ну, понятно, противовоздушная оборона, подумал он. Это было, конечно, ребячеством, но он почему-то не ждал затемнения; он надеялся, что город будет ярко освещен. А между тем это надо было предвидеть. Торопливо шел он по улице. Поравнялся с булочной, но в ней не было хлеба. В окне стояло несколько бумажных роз в стеклянной вазе. Затем он миновал бакалею. В витрине лежало множество пакетов, но это была бутафория. Он дошел до лавки шорника. Гребер хорошо помнил ее. Здесь за стеклом было выставлено чучело гнедой лошади. Он заглянул в окно. Лошадь все еще там, уцелело даже чучело черно-белого терьера, — он стоит перед лошадью, задрав голову, и словно лает. Гребер на минуту задержался перед этим окном, в котором, несмотря на все события последних лет, все осталось по-старому. Потом отправился дальше. Он вдруг почувствовал себя дома.

— Добрый вечер, — сказал он незнакомому человеку, стоявшему на ближайшем крыльце.

— Добрый вечер... — удивленно отозвался тот через несколько мгновений.

Подкованные сапоги Гребера гремели по мостовой. Скоро он стащит с себя эту тяжесть и разыщет свои легкие гражданские башмаки. Он вымоется прозрачной горячей водой, наденет чистую рубашку. Гребер пошел быстрее. Улица под его ногами как будто выгибалась, точно она была живая или насыщена электричеством. Потом вдруг потянуло дымом.

Он остановился. Это не дым из трубы, и не дым от костра; это запах гари. Посмотрел вокруг. Но дома были целы, крыши не повреждены. Широко раскинулось над ними темно-синее небо.

Гребер пошел дальше. Улица вела к маленькой площади со сквером. Запах гари стал сильнее. Казалось, он повис на голых вершинах деревьев. Гребер потянул носом, но никак не мог установить, откуда же запах. Теперь он был повсюду, точно упал с неба, как зола.

На ближайшем углу Гребер увидел первый разрушенный дом. Гребера словно толкнуло что-то. За последние годы он ничего другого не видел, кроме развалин, и никаких особых чувств это у него не вызывало. Но сейчас он смотрел на эту груду обломков, широко раскрыв глаза, точно видел рухнувшее здание впервые.

"Ну, один дом, куда ни шло, — говорил он себе. — Один единственный, и все. Остальные целы". Он торопливо прошел мимо груды развалин и опять потянул носом. Однако гарью несло не отсюда. Этот дом, видимо, разрушен уже давно. Может быть, — простая случайность, забытая бомба, которая наугад была сброшена летчиком, когда он возвращался.

Гребер поискал глазами название улицы. Бремерштрассе. До Хакенштрассе еще далеко. По крайней мере пол" часа ходу. Он зашагал быстрее. Людей почти не было видно. В каких-то темных воротах горели едва заметные синие электрические лампочки, и от этого казалось, что подворотни больны туберкулезом.

Потом Гребер увидел разбомбленный угол улицы. Здесь пострадало несколько домов. Кое-где устояли только капитальные стены. Черным зубчатым узором поднимались они в небо. Между ними висели невидимые до этого стальные балки, похожие на черных змей, которые, извиваясь, выползали из-под кирпичей. Часть щебня была убрана. Но и это были старые развалины. Гребер прошел совсем рядом с ними. Он перелез через обломки, загромождавшие тротуар, и увидел в темноте еще более черные тени: они шевелились, казалось, там ползают гигантские жуки.

— Эй! — крикнул Гребер. — Есть тут кто-нибудь?

Посыпалась штукатурка, звякнули кирпичи. Смутные фигуры метнулись прочь. Гребер услышал чье-то взволнованное дыхание; прислушался и вдруг понял, что это он сам так громко дышит, оказывается, он уже бежал. Запах гари усиливался. Развалины попадались все чаще. А вот и старый город. Гребер остановился и смотрел, смотрел, широко раскрыв глаза. Раньше тут тянулись деревянные дома, уцелевшие от времен средневековья, дома с выступающими фронтонами, островерхими крышами и пестрыми надписями. Теперь дома исчезли. Вместо них он увидел лишь хаос пожарища, обуглившиеся балки, обнаженные стены, груды щебня, остатки улиц, а надо всем курился белесый чад. Дома сгорели, как щепки. Он побежал дальше. Им вдруг овладел безумный страх. Он вспомнил, что недалеко от дома его родителей находится небольшой медеплавильный завод. Они могли бомбить завод. Гребер изо всех сил мчался по улицам между тлеющих, влажных развалин, толкал встречных и все бежал, бежал, то и дело карабкаясь через кучи обломков. И вдруг стал как вкопанный. Он заблудился.

Этот город, который был так хорошо знаком ему с детства, теперь настолько изменился, что Гребер уже не знал куда идти. Он привык ориентироваться по фасадам домов. Но их больше не было. Он спросил какую-то женщину, проскользнувшую мимо, как пройти на Хакенштрассе.

— Что? — испуганно переспросила она. Женщина была вся грязная и прижимала руки к груди.

— На Хакенштрассе.

Женщина сделала какое-то движение. — Вон туда... за угол...

Он пошел по указанному направлению. С одной стороны стояли обуглившиеся деревья. Более тонкие ветки и сучья сгорели, стволы и самые толстые ветви еще торчали. Они напоминали гигантские черные руки, тянувшиеся к небу.

Гребер попытался ориентироваться. Отсюда должна быть видна колокольня церкви святой Катарины. Теперь он не видел ее. Но может быть, и церковь обрушилась? Он уже никого ни о чем не спрашивал. В одном месте он заметил носилки. Люди разгребали лопатами обломки, сновали пожарные. Среди чада и дыма хлестала вода. Над медеплавильным заводом стояло угрюмое пламя. Он, наконец, нашел Хакенштрассе.

7

На погнутом фонарном столбе висела вывеска. Вывеску перекосило, и она как бы указывала вниз, на дно воронки, где лежали части стены и железная койка. Гребер обошел воронку и поспешил дальше. Немного дальше он увидел уцелевший флигель. Восемнадцать, это должен быть номер восемнадцать! Господи, сделай, чтобы восемнадцатый номер был цел!

Но он ошибся. Перед ним стоял только фасад дома. В темноте ему почудилось, что весь дом нетронут. Он подошел ближе; оказалось, что остальная часть флигеля рухнула. Застряв между стальными стропилами, висел над пустотой рояль. Крышка была сорвана, и клавиши белели, словно это был гигантский открытый рот, полный зубов, словно огромный доисторический зверь яростно скалился, угрожая кому-то внизу. Парадная дверь открыта настежь.

Гребер подбежал к дому.

— Стой! — крикнул чей-то голос. — Эй! Куда вы?

Гребер не ответил. Он вдруг почувствовал, что никак не может вспомнить, где стоял его отчий дом. Все эти годы он так ясно видел его перед собой, каждое окно, каждую дверь, лестницу — но сейчас, в эту ночь, все смешалось. Он даже не мог бы теперь сказать, на какой стороне улицы искать его.

— Эй, вы там! — крикнул тот же голос. — Вы что, хотите, чтобы стена вам на голову свалилась?

Гребер с недоумением разглядывал подъезд. Он увидел начало лестницы. Поискал глазами номер. К нему подошел участковый комендант противовоздушной обороны.

— Что вы тут делаете?

— Это номер восемнадцать? Где восемнадцать?

— Восемнадцать? — Комендант поправил каску на голове. — Где дом восемнадцать? Где он был, хотите вы сказать?

— Что?

— Ясно что. Глаз у вас нет, что ли?

— Это не восемнадцать?

— Был не восемнадцать! Был! Теперь-то его уже нет. В наши дни надо говорить "был"!

Гребер схватил коменданта за лацканы пиджака.

— Послушайте, — крикнул он в бешенстве. — Я здесь не для того, чтобы слушать ваши остроты! Где восемнадцатый?

Комендант внимательно посмотрел на него.

— Сейчас же уберите руки, не то я дам свисток и вызову полицию. Вам тут совершенно нечего делать. На этой территории производится расчистка развалин. Вас арестуют.

— Меня не арестуют. Я приехал с фронта.

— Подумаешь! Что ж, по-вашему, это не фронт?

Гребер выпустил лацканы коменданта.

— Я живу в восемнадцатом номере, — сказал он. — Хакенштрассе, восемнадцать. Здесь живут мои родители...

— На этой улице больше никто не живет.

— Никто?

— Никто. Уж я-то знаю. Я ведь тоже здесь жил. — Комендант вдруг оскалил зубы. — Жил! Жил! У нас тут за две недели было шесть воздушных налетов, слышите вы, фронтовик! Вы там, на фронте, бездельничаете, проклятые лодыри. Вы веселы и здоровы, сразу видно! А моя жена... Вот... — Он показал на дом, перед которым они стояли. — Кто откопает ее? Никто! Она умерла. "Копать бесполезно, — говорят спасательные команды. — Слишком много сверхсрочной работы..." Слишком много дерьмовых бумаг, дерьмовых бюро и дерьмовых начальников, которых необходимо спасать в первую очередь!.. — Он приблизил к Греберу свое худое лицо. — Знаешь что, солдат? Никогда ничего не поймешь, пока тебя самого по башке не стукнет! А когда ты, наконец, понял — уже поздно. Эх вы, фронтовик! — он сплюнул. — Вы, храбрый фронтовик, с иконостасом на груди! Восемнадцать — это там, как раз там, где скребут лопаты.

Гребер отошел от коменданта. "Там, где скребут лопаты, — повторил он про себя. — Там, где скребут лопаты! Неправда! Сейчас я проснусь и увижу, что я в доте, в подвале русской безымянной деревни, и тут же рядом — Иммерман, я слышу, как он ругается — и Мюкке, и Зауэр. Это же Россия, а не Германия, Германия невредима, она под защитой, она..."

Он услышал восклицания и скрежет лопат, затем увидел и людей на грудах развалин. Из лопнувшей водопроводной трубы на улицу хлестала вода. Она тускло поблескивала при свете синих лампочек.

Гребер столкнулся с человеком, отдававшим какие-то приказания.

— Это номер восемнадцать?

— Что? А ну, давайте-ка отсюда! Вы зачем тут?

— Я ищу своих родителей. Они жили в доме восемнадцать. Где они?

— Ну, откуда я могу знать? Что я, господь бог, что ли?

— Они спасены?

— Справляйтесь в другом месте. Это нас не касается. Мы только откапываем.

— А тут есть засыпанные?

— Конечно. Или вы воображаете, что мы тут для собственного удовольствия? — Человек повернулся к своему отряду: — Отставить! Тихо! Вильман, выстукивать!

Люди, работавшие под его началом, выпрямились. Они были — кто в свитерах, кто в заношенных белых рубашках, в промасленных комбинезонах механиков или в солдатских брюках и штатских пиджаках. Все были покрыты грязью, лица залиты потом. Один из них, держа в руках молоток, опустился на колени среди развалин и начал стучать по трубе, торчавшей из мусора.

— Тише! — повторил начальник.

Водворилась тишина. Человек с молотком приник ухом к трубе. Стало слышно дыхание людей и шорох осыпавшейся штукатурки. Издали доносился звон санитарных и пожарных машин. Человек продолжал стучать молотком по трубе. Затем он поднялся: — Они еще отвечают. Стучат чаще. Вероятно, воздуха уже не хватает.

Он несколько раз быстро простучал в ответ.

— Живее! — крикнул начальник. — Вон туда направо! Постарайтесь протолкнуть трубу, чтобы дать им приток воздуха.

Гребер все еще стоял рядом с ним.

— Откапываете бомбоубежище?

— Ну да, а что же еще? Как вы думаете, может здесь человек еще стучать, если он не в бомбоубежище?

У Гребера сжало горло. — Там люди из этого дома? Комендант МПВО сказал, что здесь больше никто не жил.

— Ваш комендант, верно, спятил. Под развалинами люди, они стучат, для нас этого достаточно.

Гребер снял свой ранец. — Я сильный, я тоже буду копать. — Он посмотрел на начальника. — Я не могу иначе. Может быть, мои родители...

— Пожалуйста! Вильман, вот еще подкрепление. У вас есть лишний топор?

Прежде всего показались раздавленные ноги. Упавшая балка сломала их и придавила. Но человек еще был жив и в сознании. Гребер жадно впился в него глазами. Нет, он его не знает. Балку распилили и подали носилки. Человек не кричал. Он только закатил глаза, и они вдруг побелели.

Команда расширила вход и обнаружила еще два трупа. Оба были совершенно расплющены. На плоских лицах не выступала ни одна черта, нос исчез, зубы казались двумя рядами плоских, довольно редких и кривых, миндалин, запеченных в булке. Гребер склонился над мертвыми. Он увидел темные волосы. Его родители были белокуры. Трупы вытащили наружу. Они лежали на мостовой, какие-то странно плоские и необычные.

Ночь посветлела. Взошел месяц. Тон неба стал мягким, прохладным и свежим, каким-то голубовато-белесым.

— Давно был налет? — спросил Гребер, когда его сменили.

— Вчера вечером.

Гребер взглянул на свои руки. В этом почти призрачном свете они казались черными. И кровь, стекавшая с них, была черной. Он не знал, его это кровь или чужая. Он даже не помнил, что ногтями разгребал мусор и осколки стекол. Команда продолжала работать. Глаза людей слезились от едких испарений, обычных после бомбежки. То и дело приходилось вытирать слезы рукавом, но они тут же выступали опять.

— Эй, солдат! — окликнули его из-за спины.

Гребер повернул голову.

— Это ваш ранец? — спросил человек, смутно маячивший сквозь влагу, застилавшую Греберу глаза.

— Где?

— Да вон. Кто-то удирает с ним.

Гребер равнодушно отвернулся.

— Он стащил ваш ранец, — пояснил человек и указал рукой. — Вы еще можете поймать его. Скорей! Я тут сменю вас.

Гребер ничего не соображал. Он просто подчинился приказу этого голоса и этой руки. Он побежал по улице, увидел, как кто-то перелезает через кучу обломков, тут же нагнал вора и схватился за ранец. Оказалось — старик, он попытался вырвать ранец из рук Гребера, но тот наступил на ремни. Тогда старик выпустил ранец, повернулся, поднял руки и пронзительно завизжал. В лунном свете его раскрытый рот казался большим и черным, глаза блестели.

Подошел патруль. Два эсэсовца. — Что случилось?

— Ничего, — ответил Гребер и надел ранец.

Визжавший старик смолк. Он дышал шумно и хрипло.

— Что вы тут делаете? — спросил один из эсэсовцев, уже пожилой обершарфюрер. — Документы!

— Я помогал откапывать. Вон там. На этой улице жили мои родители. И я должен...

— Предъявите солдатскую книжку! — приказал обершарфюрер более резким тоном.

Гребер растерянно смотрел на патруль. Было явно бесполезно заводить спор о том, имеют ли эсэсовцы право проверять документы солдат. Их было двое и оба вооружены. Он начал шарить по карманам, ища отпускной билет. Обершарфюрер вынул карманный фонарик и стал читать. Свет, озаривший на миг этот клочок бумаги, был так ярок, что, казалось, бумага светится изнутри. Гребер чувствовал, как дрожит каждая его мышца. Наконец фонарик потух, и обершарфюрер вернул ему билет.

— Вы живете на Хакенштрассе, восемнадцать?

— Ну да, — ответил Гребер, бесясь от нетерпения. — Там. Мы как раз откапываем. Я ищу свою семью.

— Где?

— Вон... Где роют. Разве вы не видите?

— Но это же не восемнадцатый номер, — сказал обершарфюрер.

— Что?

— Это не восемнадцать, а двадцать два. Восемнадцатый вот этот. — Он указал на груду развалин, из которых торчали стальные балки.

— Вы знаете наверное? — запинаясь, пробормотал Гребер.

— Разумеется. Теперь тут ничего не разберешь. Но восемнадцатый вот этот, я знаю точно.

Гребер посмотрел на развалины. Они уже не дымились.

— Эту часть улицы разбомбили не вчера, — сказал обершарфюрер. — По-моему, на прошлой неделе.

— А вы не знаете... — Гребер запнулся, но продолжал: — Вы не знаете, кого-нибудь удалось спасти?

— Не могу вам сказать. Но всегда кого-нибудь да спасают. Может быть, ваших родителей и не было в доме. Большинство населения при воздушной тревоге уходит в более надежные бомбоубежища.

— А где я могу справиться? И как узнать, что с ними. теперь?

— Сейчас, ночью, — нигде. Ратуша разрушена, и там все вверх дном. Справьтесь завтра с утра в районном управлении. Что у вас тут все-таки произошло с этим человеком?

— Ничего. А как вы думаете, под развалинами остались еще люди?

— Люди везде есть. Мертвые. Если откапывать всех, понадобилось бы во сто раз больше народу. Эти разбойники бомбят весь город, без разбору.

Обершарфюрер собрался уходить.

— Скажите, это запретная зона? — спросил Гребер.

— Почему?

— Комендант уверяет, что запретная.

— Он сошел с ума и уже снят. Никто вас отсюда не гонит. Оставайтесь здесь, сколько хотите. Койку на ночь вы, может быть, найдете в Красном Кресте. Там, где раньше был вокзал. Если вам повезет, разумеется.

Гребер поискал вход. Он нашел место, очищенное от обломков, но нигде не видел двери, ведущей в бомбоубежище. Тогда он перелез через развалины. Среди них торчал кусок лестницы. Ступеньки и перила уцелели, но лестница бессмысленно вела в пустоту; позади нее поднималась гора обломков. В случайно образовавшейся нише прямо и аккуратно стояло плюшевое кресло, словно его кто-то бережно туда поставил. Задняя стена дома упала поперек сада, и ее обломки громоздились поверх остальных развалин. Что-то там метнулось прочь. Греберу показалось, будто тот самый старик; но потом он увидел, что это кошка. Не думая, он поднял камень и швырнул ей вслед. Ему вдруг пришла в голову нелепая мысль, что кошка жрала трупы. Он торопливо перелез на другую сторону. Теперь он понял, что это тот самый дом. Уцелел уголок палисадника с деревянной беседкой, внутри стояла скамейка, а позади — обгорелый ствол липы. Осторожно пошарил он по коре дерева и нащупал желобки букв, вырезанных им самим много лет назад. Он обернулся и посмотрел вокруг. Месяц поднялся над полуобвалившейся стеной и сверху озарял развалины. Перед Гребером расстилался ландшафт, словно состоявший из одних кратеров, причудливый, как во сне, таких в действительности не бывает. Гребер забыл, что за последние годы он почти ничего другого не видел.

Черные, ходы были, видимо, наглухо засыпаны. Он постучал по одной из железных балок и, затаив дыхание, прислушался. Вдруг ему почудилось, что он слышит жалобный плач. "Наверно, ветер, — подумал он, — что еще кроме ветра?" Он опять услышал тот же звук. Гребер кинулся к лестнице. Кошка спрыгнула со ступенек, на которых она приютилась. Он опять стал слушать. Его тряс озноб. И тут он вдруг почувствовал с непоколебимой уверенностью, что его родители лежат именно здесь, под этими развалинами, в тесном мраке, что они еще живы и в отчаянии царапают камень-ободранными руками и жалобно плачут, призывая его на помощь.

Он начал расшвыривать кирпичи и мусор, опомнился и кинулся обратно. Упал, разбил себе колени, съехал по обломкам и штукатурке на улицу и побежал к тем развалинам, которые разгребал всю эту ночь.

— Идите сюда! Это не восемнадцать. Восемнадцать — там! Помогите мне откопать их!

— Что? — спросил начальник отряда, выпрямляясь.

— Это не восемнадцать. Мои родители там...

— Да где?

— Вон там! Скорее!

Начальник посмотрел туда, куда указывал Гребер.

— Ведь это уже давно было, — сказал он, помолчав, стараясь говорить как можно мягче и бережнее. — Теперь уже поздно, солдат! Мы должны продолжать здесь...

Гребер сбросил с себя ранец. — Это же мои родители! Вот! Тут вещи, продукты, у меня есть деньги...

Начальник устремил на него воспаленные, слезящиеся глаза. — А те, кто лежит здесь, пусть погибают?

— Нет... Но...

— Ну так вот, эти-то еще живы...

— Может быть, вы... потом...

— Неужели вы не видите, что" люди с ног валятся от усталости?

— Я тоже всю ночь с вами проработал, могли бы и вы мне...

— Послушайте, — начальник вдруг рассердился. — Будьте же благоразумны! Ведь там копать бессмысленно. Неужели вы не можете понять? Вы даже не знаете, есть ли еще там живые внизу... Наверное, нет, иначе какие-нибудь слухи до нас дошли бы. А теперь оставьте нас в покое!

И он взялся за свою кирку. Гребер все еще стоял неподвижно. Он смотрел на спины работающих. Смотрел на стоящие тут же носилки, на двух подошедших санитаров. Вода из лопнувшего водопровода затопила улицу. Греберу казалось, что последние силы покинули его. Не помочь ли им еще? Нет, он слишком устал. Едва волоча ноги, он возвратился к тому, что было некогда домом номер восемнадцать.

Он взглянул на развалины. Снова попытался разгрести обломки, но вскоре бросил. Нет, невозможно. Когда он удалил разбитые кирпичи, показались железные балки, бетон, плитняк. Дом был построен на совесть, поэтому к его развалинам трудно было даже подступиться. "Может быть, родителям все-таки удалось бежать, — подумал Гребер. — Может быть, их эвакуировали. Может быть, они сидят в какой-нибудь деревне на юге Германии. Или в Ротенбурге. Может быть, мирно спят сейчас где-нибудь на кроватях, под крышей? Мама, из меня все вытряхнули, у меня больше нет ни головы, ни желудка".

Он присел возле лестницы. "Лестница Иакова, — подумал он. — В чем там было дело? Кажется, речь шла о лестнице, которая вела на небо? И об ангелах, которые по ней сходили и восходили? Но где же ангелы? Ах да, теперь это самолеты. Где все это? Где земля? Неужели она — только сплошные могилы? И я рыл могилы, — думал Гребер, — бесконечно много могил. Зачем я здесь? Почему мне никто не помогает? Я видел тысячи развалин. Но по-настоящему не видел ни одной. Только сегодня. Только сегодня. Эти — иные, чем все прочие. Почему не я лежу под ними? Это я должен был бы под ними лежать..."

Наступила тишина. Унесены последние носилки. Месяц поднялся выше; его серп безжалостно освещает город. Опять появилась кошка. Она долго наблюдала за Гребером. В призрачном свете ее глаза сверкали зелеными искрами. Она беззвучно обошла вокруг него несколько раз. Потом приблизилась, потерлась о его ноги, выгнула спину и замурлыкала. Наконец подобралась к нему совсем близко и улеглась. Но он этого не заметил.

8

Утро было сияющее. Гребер довольно долго не мог опомниться и сообразить, где он, так сильно сказывалась привычка спать среди развалин. Но затем все события вчерашнего дня разом нахлынули на него.

Он прислонился к лестнице, стараясь привести в порядок свои мысли. Кошка сидела неподалеку от него, под полузасыпанной ванной, и мирно умывалась. Ей не было никакого дела до разрушений.

Гребер посмотрел на свои часы. Идти в районное управление еще рано. С трудом поднялся он на ноги. Суставы онемели, руки были в крови и грязи. На дне ванны нашлось немного прозрачной воды — вероятно, она осталась от тушения пожаров или от дождя. В воде он увидел свое лицо. Оно показалось ему чужим. Гребер вынул из ранца мыло и начал умываться. Вода тут же почернела, а на руках выступила кровь. Он подставил их солнцу, чтобы высушить. Потом окинул себя взглядом: штаны порваны, мундир в грязи. Он намочил носовой платок и стал оттирать ее. Это все, что он мог сделать.

В ранце у Гребера был хлеб, в его походной фляге остался кофе. Он выпил кофе с хлебом. Вдруг он почувствовал, что ужасно голоден. Горло саднило так, словно он всю ночь кричал. Подошла кошка. Отломив кусок хлеба, он дал ей. Кошка осторожно взяла хлеб, отнесла в сторонку и присела, чтобы съесть. При этом она наблюдала за Гребером. Шерсть у нее была черная, одна лапка белая.

Среди развалин поблескивали на солнце осколки стекол. Гребер взял свой ранец и по обломкам спустился на улицу.

Там он остановился, посмотрел вокруг и не узнал очертаний родного города. Всюду зияли провалы, точно это была челюсть с выбитыми зубами. Зеленый соборный купол исчез. Церковь святой Катарины лежала в развалинах. Ряды крыш точно были изъедены коростой и изгрызены; казалось, какие-то гигантские доисторические насекомые разворошили огромный муравейник. На Хакенштрассе уцелело всего несколько домов. Город уже ничем не напоминал той родины, к которой так рвался Гребер; скорее это было какое-то место в России.

Дверь дома, от которого уцелел один фасад, открылась. Из нее вышел вчерашний участковый комендант. И потому, что он, как ни в чем не бывало, вышел из дома, которого на самом деле уже нет, человек этот казался призраком. Он кивнул. Гребер медлил. Он вспомнил слова обершарфюрера о том, что этот человек не в себе, но все же подошел к нему поближе.

Тот оскалил зубы.

— Что вы тут делаете? — резко спросил он. — Грабите? Разве вы не знаете, что запрещено...

— Послушайте! — остановил его Гребер. — Бросьте вы нести этот бред! Лучше скажите, не известно ли вам что-нибудь о моих родителях? Пауль и Мария Гребер. Они жили вон там.

Комендант приблизил к нему свое исхудавшее небритое. лицо. — А-а... это вы! Фронтовик! Только не кричите так, солдат! Думаете, вы один потеряли близких? А это вот что? — И он показал на дом, откуда вышел.

— Не понимаю!

— Да вон! На двери! Ослепли вы, что ли? Или, по-вашему, это юмористический листок?

Гребер не ответил. Он увидел, что дверь медленно ходит взад и вперед на ветру и что вся наружная ее сторона облеплена записками; он быстро подошел к двери.

На записках значились адреса и содержались просьбы сообщить о пропавших без вести. Некоторое были нацарапаны карандашом, чернилами или углем прямо на филенках двери, но большинство — на клочках бумаги, прикрепленных кнопками или клейкой бумагой: "Генрих и Георг, приходите к дяде Герману. Ирма погибла. Мама". Записка была написана на большом линованном листе, вырванном из школьной тетради; лист держался на четырех кнопках. Под ним, на крышке коробки от обуви, стояло: "Ради бога, сообщите о судьбе Брунгильды Шмидт, Трингерштр., 4". А рядом, на открытке: "Отто, мы в Хасте, в школе". И совсем внизу, под адресами, выведенными карандашом и чернилами, на бумажной салфетке с зубчиками — всего несколько слов разноцветной пастелью: "Мария, где ты?", без подписи.

Гребер выпрямился.

— Ну? — спросил комендант. — Ваши тут есть?

— Нет. Они не знали, что я приеду.

Сумасшедший скривил лицо — казалось, он беззвучно смеется.

— Эй, солдат, никто ничего ни о ком не знает, никто. А обманщики всегда выходят сухими из воды. С негодяями ничего не случается. Неужели вы этого до сих пор не знаете?

— Знаю.

— Тогда внесите и вы свое имя! Внесите его в этот список скорбящих! И ждите! Ждите, как и все мы! Ждите, пока не почернеете. — Лицо коменданта вдруг изменилось. По нему прошла судорога нестерпимой боли.

Гребер отвернулся. Нагнувшись, он стал искать среди мусора что-нибудь, на чем можно было бы написать записку. Ему попалась цветная репродукция — портрет Гитлера в поломанной рамке. Оборотная сторона была совсем чистой и белой. Он оторвал верхнюю часть портрета, вытащил из кармана карандаш и задумался. И вдруг растерялся — что же писать? И, наконец, вывел огромными буквами: "Просьба сообщить что-нибудь о Пауле и Марии Гребер. Эрнст приехал в отпуск".

— Государственная измена, — тихонько пробормотал за его спиной комендант.

— Что? — Гребер резко обернулся.

— Государственная измена. Вы разорвали портрет фюрера.

— Он уже был разорван, и валялся в грязи, — сердито ответил Гребер. — А теперь с меня хватит ваших глупостей!

Не найдя ничего, чем прикрепить записку, Гребер в конце концов вытащил две кнопки из четырех, которыми было приколото обращение матери, и приколол свое. Он сделал это с неохотой: точно украл венок с чужой могилы. Но другого выхода не было, а обращение матери держалось на двух кнопках не хуже, чем на четырех.

Комендант смотрел на все это из-за его спины.

— Готово! — воскликнул он, словно отдавал команду. — А теперь да здравствует победа, солдат, траур запрещен! И траурные одежды — тоже! Ослабляют боевой дух! Гордитесь тем, что вы приносите жертвы! Если б вы, сволочи, исполняли свой долг, всего этого не случилось бы!

Он внезапно отвернулся и заковылял прочь на своих длинных тощих ногах.

Гребер тут же забыл о нем. Он оторвал еще клочок от портрета Гитлера и записал на нем адрес, который увидел на двери. Это был адрес семьи Лоозе. Он знал их и решил справиться у них о своих родителях. Затем выдрал из рамки остаток портрета, набросал на обороте то же, что и на первой половине, и вернулся к дому номер восемнадцать. Там он зажал записку между двумя камнями так, чтобы ее было видно издали. Теперь у него есть шанс, что записку найдут либо там, либо здесь. Больше он ничего в данную минуту сделать не мог. Гребер еще постоял перед кучей щебня и кирпича, не зная, могила это или нет. Плюшевое кресло в нише зеленело в солнечных лучах, точно смарагд. Росший на тротуаре каштан остался цел. Его пронизанная солнцем листва нежно поблескивала, в ней щебетали и вили гнездо зяблики.

Гребер взглянул на часы. Пора было идти в ратушу.

Окошечки для справок о пропавших без вести были наскоро сколочены из свежих некрашеных досок, и от них пахло смолой и хвоей. В одном углу помещения обвалился потолок. Столяры там крепили балки и стучали молотками. Всюду толпились люди, ожидая терпеливо и безмолвно. За окошечками сидели однорукий, мужчина и две женщины.

— Фамилия? — спросила женщина в последнем окне справа. У нее было плоское широкое лицо, в патлатых волосах — красный шелковый бант.

— Гребер... Пауль и Мария Гребер... Секретарь налогового управления. Хакенштрассе, 18.

— Как? — женщина приложила руку к уху.

— Гребер, — повторил Гребер громче, стараясь перекричать стук молотков. — Пауль и Мария Гребер, секретарь налогового управления.

Женщина стала искать в списках. — Гребер, Гребер... — ее палец скользил по столбцу фамилий и вдруг остановился. — Гребер... да... как по имени?

— Пауль и Мария.

— Не слышу!

— Пауль и Мария! — Гребера внезапно охватила ярость. "Возмутительно, — подумал он. — Еще кричи о своем горе!".

— Нет. Этого зовут Эрнст Гребер.

— Эрнст Гребер — это я сам. Второго Эрнста в нашей семье нет.

— Ну, вы же им быть не можете, а других Греберов у нас не значится. — Женщина подняла голову и улыбнулась. — Если хотите, зайдите опять через несколько дней. Мы еще не обо всех получили сведения.

Гребер не отходил. — А где еще я могу навести справки?

Секретарша поправила красный бант в волосах:

— В бюро справок. Следующий!

Гребер почувствовал, что кто-то ткнул его в спину. Оказалось, позади стоит маленькая старушонка; руки ее напоминали птичьи лапки. Гребер отошел.

Однако он еще постоял в нерешительности возле окошечка. Ему просто не верилось, что разговор окончен. Все произошло слишком, быстро. А его утрата была слишком огромна. Однорукий увидел его и высунулся в окошечко.

— Вы радоваться должны, что ваши родственники не занесены в этот список, — сказал он.

— Почему?

— Здесь ведь списки умерших и тяжело раненных. Пока ваши родственники у нас не зарегистрированы, можно считать, что они только пропали без вести.

— А пропавшие без вести? Где их списки?

Однорукий посмотрел на него с кротостью человека, которому приходится ежедневно в течение восьми часов иметь дело с чужим горем, без всякой надежды помочь.

— Будьте же благоразумны, — сказал он. — Пропавшие без вести — это пропавшие без вести. Какие тут могут быть списки? Значит, о них до сих пор нет вестей. А иначе они уже не пропавшие без вести. Правильно?

Гребер уставился на него. Этот чиновник, видимо, гордился логичностью своих рассуждении. Но благоразумие и логика плохо вяжутся с утратами и страданием. Да и что можно ответить человеку, который сам лишился одной руки?

— Стало быть, правильно, — сказал Гребер и отвернулся.

Настойчивые расспросы привели, наконец, Гребера в бюро справок. Оно помещалось в другом крыле ратуши; и там стоял едкий запах кислот и гари. После долгого ожидания Гребер попал к какой-то нервной особе в пенсне.

— Ничего я не знаю, — сейчас же заорала она. — Ничего тут нельзя выяснить. В картотеке полная путаница. Часть сгорела, а остальное эти болваны пожарные залили водой.

— Почему же вы не держите записи в безопасном месте? — спросил унтер-офицер, стоявший рядом с Гребером.

— В безопасном месте? А где оно, это безопасное место? Может, вы мне скажете? Я вам не магистрат. Идите туда и жалуйтесь.

Женщина с ужасом посмотрела на огромный ворох растерзанной мокрой бумаги.

— Все погибло! Вся картотека! Все бюро! Что же теперь будет? Ведь каждый может назваться каким угодно именем!

— Вот ужас, не правда ли? — Унтер-офицер плюнул и подтолкнул Гребера. — Пойдем, приятель. У всех у них тут винтиков не хватает.

Они вышли и остановились перед ратушей. Все дома вокруг нее сгорели. От памятника Бисмарку остались только сапоги. Возле обрушившейся церковной колокольни кружила стая белых голубей.

— Ну и влипли! А? — заметил унтер-офицер. — Кого ты разыскиваешь?

— Родителей.

— А я — жену. Я не писал ей, что приеду. Хотел сделать сюрприз. А ты?

— Да и я вроде того. Думал — зачем зря волновать. Мой отпуск уж сколько раз откладывался. А потом вдруг дали. Предупредить я бы все равно уже не успел.

— Да... влипли! Что же ты теперь будешь делать?

Гребер окинул взглядом разрушенную рыночную площадь. С 1933 года она называлась Гитлерплац. После проигранной первой войны — Эбертплац. Перед тем — Кайзер-Вильгельмплац, а еще раньше Марктплац.

— Да не знаю, — ответил он. — Все это еще как-то до меня не доходит. Люди же не могут просто так потеряться, в самом сердце Германии...

— Не могут? — Унтер-офицер посмотрел на Гребера с насмешливой жалостью. — Дружок ты мой, ты еще не то увидишь! Я ищу жену уже пять дней. Пять дней — с утра до вечера: она исчезла, будто сквозь землю провалилась, будто ее заколдовали!

— Но как это может быть? Ведь где-нибудь же...

— А вот исчезла, — повторил унтер-офицер. — И так же исчезло несколько тысяч человек. Часть вывезли в пересыльные лагери для беженцев и в мелкие городки. Попробуй найди их, если почта работает кое-как! Другие бежали толпами в деревни.

— В деревни! — воскликнул Гребер с облегчением. — Ну, конечно! А мне и в голову не пришло! В деревнях безопасно. Они наверное там!

— Наверное! Обрадовался! — Унтер-офицер презрительно фыркнул. — Да ты знаешь, что вокруг этого проклятущего города разбросано чуть не два десятка деревень? Пока все обойдешь, и отпуск твой кончится, ты понимаешь?

Гребер понимал, но это его не трогало. Он жаждал только одного — чтобы его родители были живы. А где они — ему было сейчас все равно.

— Послушай, приятель, — сказал унтер-офицер уже спокойнее. — Ты должен взяться за дело с умом. Если будешь без толку метаться туда и сюда, только время потеряешь и с ума сойдешь. Нужно действовать организованна. Что ты намерен предпринять в первую очередь?

— Понятия не имею. Вернее всего — попытаюсь узнать что-нибудь у знакомых. Я-нашел теперешний адрес людей, дом которых разбомбили. Они жили раньше на нашей улице.

— Много ты от них узнаешь! Все боятся рот раскрыть. Я уже это испытал. Но все-таки попробовать можно. И слушай! Мы можем помочь друг другу. Когда ты будешь где-нибудь разузнавать про своих стариков, спрашивай и насчет моей жены, а когда я буду спрашивать, я попутно постараюсь узнать о твоих родителях. Идет?

— Идет.

— Ладно. Моя фамилия Бэтхер. Мою жену зовут Альма. Запиши.

Гребер записал. Потом записал фамилию и имена своих родителей и отдал записку Бэтхеру. Тот внимательно прочел ее и сунул в карман. — Ты где живешь, Гребер?

— Пока еще нигде. Надо поискать какое-нибудь пристанище.

— В казармах есть помещение для тех отпускников, чьи квартиры разбомбили. Явись в комендатуру, получишь направление. Ты уже был там?

— Еще нет.

— Постарайся попасть в сорок восьмой номер. Это бывший приемный покой. Там и пища лучше. Я тоже в этой комнате.

Бэтхер вытащил из кармана окурок, посмотрел на него и сунул обратно. — Сегодня у меня задание обегать все больницы. Вечером где-нибудь встретимся. И, может быть, к тому времени один из нас что-нибудь уже будет знать.

— А где мы встретимся?

— Да лучше всего здесь. В девять?

— Ладно.

Бэтхер кивнул, потом поднял глаза к голубому небу.

— Ты только посмотри, что делается! — сказал он с горечью. — Ведь весна! А я вот уж пять ночей торчу в этой конуре с десятком старых хрычей из тыловой охраны, вместо того, чтобы проводить их с моей женой, у которой зад, как печь!

Первые два дома на Гартенштрассе были разрушены. Там уже никто не жил. Третий уцелел. Только крыша обгорела: в этом доме жили Циглеры. Сам Циглер был некогда приятелем старика Гребера.

Гребер поднялся по лестнице. На площадках стояли ведра с песком и водой. На стенах были расклеены объявления. Он позвонил и удивился, что звонок еще действует. Через некоторое время изможденная старуха приоткрыла дверь.

— Фрау Циглер, — сказал Гребер. — Это я — Эрнст Гребер.

— Да, вот как... — Старуха уставилась на него. — Да... — Потом нерешительно добавила: — Входите же, господин Гребер.

Она раскрыла дверь пошире и, впустив его, снова заперла ее на все запоры.

— Отец, — крикнула она куда-то в глубь квартиры. — Все в порядке. Это Эрнст Гребер. Сын Пауля Гребера.

В столовой пахло воском, линолеум блестел как зеркало. На подоконнике стояли комнатные растения с крупными листьями в желтых пятнах, словно на них накапали маслом. Над диваном висел коврик. "Свой очаг дороже денег" — было вышито на нем красными крестиками.

Из спальни вышел Циглер. Он улыбался. Гребер заметил, что старик взволнован.

— Мало ли кто может прийти, — сказал он. — А уж вас-то мы никак не ожидали. Вы приехали с фронта?

— Да. И вот ищу родителей. Их дом разбомбили.

— Снимите же ранец, — сказала фрау Циглер. — Я сейчас сварю кофе, у нас еще остался хороший ячменный кофе.

Гребер отнес ранец в прихожую.

— Я весь в грязи, — заметил он. — А у вас такая чистота. Мы отвыкли от всего этого.

— Ничего. Да вы садитесь. Вот сюда, на диван.

Фрау Циглер ушла в кухню. Циглер нерешительно посмотрел на Гребера.

— Нда... — пробормотал он.

— Вы ничего не слышали о моих родителях? Никак не могу найти их. В ратуше сведений нет. Там все вверх дном.

Циглер покачал головой. В дверях уже стояла его жена.

— Мы совсем не выходим из дома, Эрнст, — торопливо пояснила она. — Мы уже давно ничего ни о ком не знаем.

— Неужели вы их ни разу не видели? Ведь не могли же вы хоть раз не встретить их?

— Это было очень давно. По меньшей мере пять-шесть месяцев назад. Тогда... — она вдруг смолкла.

— Что тогда? — спросил Гребер. — Как они себя чувствовали тогда?

— Они были здоровы, о, ваши родители были совершенно здоровы, — заторопилась старуха. — Но ведь, конечно, с тех пор...

— Да... — сказал Гребер. — Я видел... Мы там, разумеется, знали, что города бомбят; но такого мы не представляли себе.

Супруги не ответили. Они старались не смотреть на него.

— Сейчас кофе будет готов, — сказала жена. — Вы ведь выпьете чашечку, не правда ли? Чашку горячего кофе выпить всегда полезно.

Она поставила на стол чашки с голубым рисунком. Гребер посмотрел на них. Дома у них были в точности такие же. "Луковый узор" — почему-то назывался этот рисунок.

— Нда... — опять пробормотал Циглер.

— Как вы считаете, могли моих родителей эвакуировать с каким-нибудь эшелоном? — спросил Гребер.

— Возможно. Мать, не сохранилось у нас немного того печенья, которое привез Эрвин? Достань-ка, угости господина Гребера.

— А как поживает Эрвин?

— Эрвин? — Старик вздрогнул. — Эрвин поживает хорошо. Хорошо.

Жена принесла кофе. Она поставила на стол большую жестяную банку. Надпись на ней была голландская. Печенья в банке осталось немного. "Из Голландии", — подумал Гребер. Ведь и он привозил вначале подарки из Франции.

Фрау Циглер усиленно угощала его. Он взял печенье, залитое розовой глазурью. Оно зачерствело. Старики не съели ни крошки. Кофе они тоже не пили. Циглер рассеянно барабанил по столу.

— Возьмите еще... — сказала старуха. — Нам больше нечем вас угостить. Но это вкусное печенье.

— Да, очень вкусное. Спасибо. Я недавно ел.

Он понял, что ему больше не удастся выжать никаких сведений из этих стариков. Может быть, им ничего и не известно. Гребер поднялся. — А вы не знаете, где еще я мог бы навести справки?

— Мы ничего не знаем. Мы совсем не выходим из дому. Мы ничего не знаем. Нам очень жаль, Эрнст. Что поделаешь.

— Охотно верю. Спасибо за кофе. — Гребер направился к двери.

— А где же вы ночуете? — вдруг спросил Циглер.

— Да уж я найду себе место. Если нигде не удастся, то в казарме.

— У нас негде, — торопливо сказала фрау Циглер и посмотрела на мужа. — Военные власти, конечно, позаботились об отпускниках, у которых квартиры разбомбило.

— Конечно, — согласился Гребер.

— Может, ему свой ранец оставить у нас, пока он не найдет что-нибудь, как ты думаешь, мать? — предложил Циглер. — Ранец все-таки тяжелый.

Гребер перехватил ответный взгляд жены.

— Ничего, — ответил он. — Мы народ привычный.

Он захлопнул за собой дверь и спустился по лестнице. Воздух показался ему гнетущим. Циглеры, видимо, чего-то боялись. Он не знал, чего именно. Но ведь, начиная с 1933 года, было так много причин для страха...

Семью Лоозе поместили в большом зале филармонии. Зал был полон походных кроватей и матрацев. На стенах висело несколько флагов, воинственные лозунги, украшенные свастикой, и писанный маслом портрет фюрера в широкой золотой раме — все остатки былых патриотических празднеств. Зал кишел женщинами и детьми. Между кроватями стояли чемоданы, горшки, спиртовки, продукты, какие-то этажерки и кресла, которые удалось спасти.

Фрау Лоозе с апатичным видом сидела на одной из кроватей посреди зала. Это была уже седая, грузная женщина с растрепанными волосами.

— Твои родители? — Она посмотрела на Гребера тусклым взглядом и долго старалась что-то вспомнить.

— Погибли, Эрнст, — пробормотала она наконец.

— Что?

— Погибли, — повторила она. — А как же иначе?

Мальчуган в форме налетел с разбегу на Гребера и прижался к нему. Гребер отстранил его.

— Откуда вы знаете? — спросил он. И тут же почувствовал, что голос изменил ему и он задыхается. — Вы видели их? Где?

Фрау Лоозе устало покачала головой.

— Видеть ничего нельзя было, Эрнст, — пробормотала она. — Сплошной огонь, крики... и потом...

Слова ее перешли в неясное бормотание, но скоро и оно смолкло. Женщина сидела, опершись руками о колени, глядя перед собой неподвижным взглядом, словно была в этом зале совсем одна. Гребер с изумлением смотрел на нее.

— Фрау Лоозе, — медленно произнес он, запинаясь, — постарайтесь вспомнить! Видели вы моих родителей? Откуда вы знаете, что они погибли?

Женщина посмотрела на него мутным взглядом.

— Лена тоже погибла, — продолжала она. — И Август. Ты же знал их...

У Гребера мелькнуло смутное воспоминание о двух детях, постоянно жевавших медовые пряники.

— Фрау Лоозе, — повторил он, ему неудержимо хотелось поднять ее, хорошенько встряхнуть. — Прошу вас, скажите мне, откуда вы знаете, что мои родители погибли! Постарайтесь вспомнить! Вы их видели?

Но она уже не слышала его.

— Лена, — прошептала фрау Лоозе. — Ее я тоже не видела. Меня не пустили к ней. Не все ее тельце собрали, а ведь она была такая маленькая. Зачем они это делают? Ты же солдат, ты должен знать.

Гребер с отчаянием посмотрел вокруг. Между кроватями протиснулся какой-то человек и подошел к нему. Это был сам Лоозе. Он очень похудел и постарел. Бережно положил он руки на плечо жены, которая опять погрузилась в свое безутешное горе, и сделал Греберу знак.

— Мать еще не может понять того, что случилось, Эрнст, — сказал он.

Почувствовав его руку, жена повела плечом. Медленно подняла она на него глаза. — А ты понимаешь?

— Лена...

— А если ты понимаешь, — вдруг начала она ясно, громко и отчетливо, словно отвечала урок в школе, — то и ты не лучше тех, кто в этом повинен.

Лоозе испуганно оглянулся на соседние койки. Но никто ничего не слышал. Мальчуган в форме бегал между чемоданами и шумно играл с несколькими детьми в прятки.

— Не лучше, — повторила женщина. Потом поникла; и опять это был жалкий комочек какой-то звериной тоски.

Лоозе кивнул Греберу. Они вышли вместе.

— Что произошло с моими родителями? — спросил Гребер. — Ваша жена уверяет, что они погибли.

Лоозе покачал головой.

— Она ничего не знает, Эрнст. Она думает, что все погибли, раз погибли наши дети. Ведь она не совсем того... ты не заметил? — Казалось, он что-то старается проглотить. Адамово яблоко судорожно двигалось на тощей шее. — Она говорит такие вещи... На нас уже был донос... Кто-то из этих людей...

Греберу вдруг почудилось, что Лоозе куда-то отодвинулся от него, в этом грязно-сером свете он казался совсем крошечным. Миг и вот Лоозе опять очутился рядом, он был опять обычного роста. К Греберу снова вернулось чувство пространства.

— Значит, они живы? — спросил он.

— Этого я тебе не могу сказать, Эрнст. Ты не представляешь, что тут творилось в этом году, когда дела на фронте пошли все хуже. Никому нельзя было доверять. Все боялись друг друга. Вероятно, твои родители где-нибудь в безопасном месте.

Гребер вздохнул с облегчением. — А вы их видели?

— Как-то раз на улице. Но это было больше месяца назад. Тогда еще лежал снег. До налетов.

— И как они выглядели? Они были здоровы?

Лоозе ответил не сразу.

— По-моему, да, — ответил он, наконец, и опять словно что-то проглотил с трудом.

Греберу вдруг стало стыдно. Он понял, что в такой обстановке не спрашивают, был человек месяц назад здоров или нет, — здесь спрашивают только: жив он или мертв — и больше ни о чем.

— Простите меня, — смущенно сказал он.

Лоозе покачал головой.

— Брось, Эрнст, нынче каждый думает только о себе. Слишком много горя на свете...

Гребер вышел на улицу. Когда он направлялся в филармонию, эта улица была угрюма и мертва, теперь же ему вдруг показалось, что она светлее, и жизнь на ней не совсем замерла. Он уже видел не только разрушенные дома: он видел и распускающиеся деревья, и двух играющих собак, и влажное синее небо. Его родители живы; они только пропали без вести. Еще час назад, когда он услышал то же самое от однорукого чиновника, эта весть показалась Греберу невыносимой и ужасной; а сейчас она каким-то непостижимым образом родила в нем надежду, и он знал, что это лишь потому, что он перед тем на минуту поверил в их гибель — а много ли нужно для надежды?

9

Гребер остановился перед домом. В темноте он не мог рассмотреть номер.

— Вы куда? — спросил кто-то; человек стоял возле двери, прислонившись к стене.

— Скажите, это Мариенштрассе двадцать два?

— Да. А вы к кому?

— К медицинскому советнику Крузе.

— Крузе? Зачем он вам нужен?

Гребер посмотрел в темноте на говорившего. Тот был в высоких сапогах и форме штурмовика. Наверное, какой-нибудь не в меру ретивый участковый, этого еще недоставало...

— А уж это я сам объясню доктору Крузе, — ответил Гребер и вошел в дом.

Он очень устал. Он чувствовал, что устали не только глаза и ноют все кости, усталость сидела где-то глубже. Весь день он искал и расспрашивал — и почти без всяких результатов. У его родителей не было в городе родственников, а из соседей мало кто остался. Бэтхер прав: это был какой-то заколдованный круг. Люди боялись гестапо и предпочитали молчать; а если иные что-то и слышали, то они отсылали Гребера к другим, а те опять-таки ничего не знали.

Он поднялся по лестнице. В коридоре было темно. Медицинский советник жил на втором этаже. Гребер был с ним едва знаком, но знал, что Крузе иногда лечил его мать. Может быть, она побывала у него и оставила свой новый адрес.

Ему открыла пожилая женщина с будто стертым лицом.

— Крузе? — переспросила она. — Вы хотите видеть доктора Крузе?

— Ну да.

Женщина молча разглядывала его. Но не отступила, чтобы пропустить.

— Он дома? — нетерпеливо спросил Гребер.

Женщина не ответила. Казалось, она прислушивается к чему-то, что происходит внизу. — Вы на прием?

— Нет. По личному делу.

— По личному?

— Да, по личному; вы фрау Крузе?

— Избави боже!

Гребер с недоумением уставился на женщину.

Многое видел он за этот день: и осторожность, и ненависть, и увертливость в их самых разнообразных проявлениях; но это было что-то новое.

— Послушайте, — оказал он, — я не знаю, что у вас тут происходит, да и не интересуюсь. Мне нужно поговорить с доктором Крузе, вот и вое, понятно вам?

— Крузе здесь больше не живет, — вдруг заявила женщина громко, грубо и неприязненно.

— Но вот же его фамилия! — И Гребер указал на медную дощечку, прибитую к двери.

— Это давно надо было снять.

— Но ведь не сняли. Может быть, здесь остался кто-нибудь из членов его семьи?

Женщина молчала. Гребер решил, что с него хватит. Он уже намеревался послать ее ко всем чертям, как вдруг услышал, что в глубине квартиры открылась дверь. Косая полоска света упала из комнаты в прихожую.

— Это ко мне? — спросил чей-то голос.

— Да, — ответил Гребер наудачу. — Мне надо поговорить с кем-нибудь, кто знает медицинского советника Крузе. Но, кажется, я ничего не добьюсь.

— Я — Элизабет Крузе.

Гребер взглянул на женщину со стертым лицом. Она отпустила ручку двери и удалилась.

— Надо сменить лампочку, — все же прошипела она, проходя мимо освещенной комнаты. — Электричество приказано экономить.

Гребер все еще стоял в дверях. Девушка лет двадцати шла через полосу света, словно через реку; он увидел на миг круто изогнутые брови, темные глаза и волосы цвета бронзы, падавшие ей на плечи живой волной, — потом она окунулась в полумрак прихожей и появилась опять уже перед ним.

— Мой отец больше не практикует, — сказала она.

— Я не лечиться пришел. Мне бы хотелось получить кое-какие сведения.

Лицо девушки изменилось. Она слегка повернула голову, словно желая убедиться, что та, другая женщина, ушла. Затем широко распахнула дверь.

— Войдите сюда, — прошептала она.

Он последовал за ней в комнату, из которой падал свет. Девушка обернулась и пристально посмотрела на него испытующим взглядом. Глаза ее уже не казались темными, они были серые и прозрачные.

— А я ведь знаю вас, — сказала она. — Вы учились когда-то в здешней гимназии?

— Да, меня зовут Эрнст Гребер.

Теперь и Гребер вспомнил ее тоненькой девочкой. У нее были тогда чересчур большие глаза и чересчур густые волосы. Она рано потеряла мать, и ей пришлось переехать к родным, в другой город.

— Боже мой, Элизабет, я тебя в первую минуту не узнал.

— С тех пор, как мы виделись, прошло лет семь-восемь. Ты очень изменился.

— И ты тоже.

Они стояли друг против друга.

— Что, собственно, тут происходит? — продолжал он. — Тебя охраняют прямо как генерала.

Элизабет Крузе ответила коротким горьким смехом.

— Нет, не как генерала. Как заключенную.

— Что? Почему же? Разве твой отец...

Она сделала быстрое движение.

— Подожди! — шепнула она и прошла мимо него к столу, на котором стоял патефон. Она завела его. Загремел Гогенфриденбергский марш. — Ну вот! А теперь можешь продолжать.

Гребер посмотрел на девушку, ничего не понимая. Бэтхер, видно, был прав: почти каждый из живущих в этом городе — сумасшедший.

— Зачем это? — спросил он. — Останови ты его! Я по горло сыт маршами. Лучше скажи, что тут происходит. Почему ты вроде заключенной?

Элизабет вернулась.

— Эта женщина подслушивает у двери. Она доносчица. Поэтому я и завела патефон. — Она стояла перед ним, и он услышал ее взволнованное дыхание.

— Что с моим отцом? У тебя есть какие-нибудь сведения о нем?

— У меня? Никаких. Я только хотел спросить его кое о чем. А что с ним случилось?

— Так ты ничего не слышал?

— Нет. Я хотел спросить — не знает ли он случайно адрес моей матери. Мои родители пропали без вести.

— И все?

Гребер удивленно посмотрел на Элизабет.

— Для меня этого достаточно, — сказал он, помолчав.

Напряженное выражение на ее лице исчезло.

— Верно, — согласилась она устало. — Я думала, ты принес какую-то весть о нем.

— Но что же все-таки с ним случилось?

— Он в концлагере. Вот уже четыре месяца. На него донесли. Когда ты сказал, что пришел насчет каких-то сведений, я решила — тебе что-нибудь известно о моем отце.

— Я бы тебе тут же сказал.

Элизабет покачала головой. — Едва ли. Если бы ты получил эти сведения нелегально, тебе пришлось бы соблюдать чрезвычайную осторожность.

"Осторожность, — подумал Гребер. — Целый дань только и слышу это слово". Гогенфриденбергский марш продолжал назойливо греметь с жестяным дребезжанием.

— Теперь можно его остановить? — спросил он.

— Да. И тебе лучше уйти. Ты ведь уже в курсе того, что здесь произошло.

— Я не доносчик, — с досадой отозвался Гребер. — Что это за женщина в квартире? Это она донесла на твоего отца?

Элизабет приподняла мембрану, но пластинка продолжала беззвучно вертеться. В тишину ворвался жалобный вой сирены.

— Воздушная тревога! — прошептала она. — Опять.

В дверь постучали: — Гасите свет! Вся беда от этого! Нельзя жечь такой яркий свет!

Гребер открыл дверь. — От чего от этого? — Но женщина была уже в другом конце прихожей. Она крикнула что-то еще и исчезла.

Элизабет сняла руку Гребера с дверной ручки и опять закрыла ее.

— Вот привязалась! Экая сатана в юбке... Как эта баба очутилась здесь? — спросил он.

— Принудительное вселение. Нам навязали ее. Еще спасибо, что одну комнату мне оставили.

С улицы опять донесся шум, женский голос звал кого-то, плакал ребенок. Вой первого сигнала усилился. Элизабет сняла с вешалки плащ и надела его.

— Надо идти в бомбоубежище.

— Еще успеем. Почему ты не переедешь отсюда? Ведь это же прямо ад — жить с такой шпионкой!

— Гасите свет! — снова крякнула женщина уже с улицы.

Элизабет повернулась и выключила свет. Потом скользнула через темную комнату к окну. — Почему не переезжаю? Потому что не хочу трусливого бегства.

Она открыла окно. Вой сирен ворвался в комнату и наполнил ее. Фигура девушки темнела на фоне бледного рассеянного света, вливавшегося в окно, она накинула крючки на оконные створки: при открытых окнах стекла легче выдерживают взрывную волну. Затем вернулась к Греберу. Казалось, завывание сирен, как бурный поток, гонит ее перед собой.

— Я не хочу трусливого бегства, — крикнула она сквозь завывание. — Неужели ты не понимаешь?

Гребер увидел ее глаза. Они опять стали темными, как тогда, в прихожей, их взгляд был полон страстной силы. Неясное чувство подсказывало Греберу, что он должен от чего-то защититься, — от этих глаз, от этого лица, от воя сирен и от хаоса, врывавшегося вместе с воем в открытое окно.

— Нет, — ответил он. — Не понимаю. Ты только себя погубишь. Если позиции нельзя удержать, их сдают. Когда я стал солдатом, я это понял.

Она с недоумением смотрела на него.

— Ну так ты и сдавай их! — гневно воскликнула она. — Сдавай! А меня оставь в покое.

Она хотела проскользнуть мимо него к двери. Гребер схватил ее за руку. Элизабет вырвалась. Она оказалась сильнее, чем он предполагал.

— Подожди! — остановил он ее. — Я провожу тебя.

Вой гнал их вперед. Он стоял всюду — в комнате, в коридоре, в прихожей, на лестнице — он ударялся, о стены и смешивался с собственным эхом, он словно настигал их со всех сторон, и уже не было от него спасения, он не задерживался в ушах и на коже, а прорывался внутри и будоражил кровь, от него дрожали нервы, вибрировали кости и гасла всякая мысль.

— Где эта проклятая сирена? — воскликнул Гребер, спускаясь по лестнице. — Она может с ума свести!

Дверь на улицу захлопнулась, вой стал глуше.

— На соседней улице, — ответила Элизабет. — Пойдем в убежище на Карлсплац. Наше никуда не годится.

По лестнице бежали тени с чемоданами и узлами. Вспышка карманного фонарика осветила лицо Элизабет.

— Пойдемте с нами, если вы одни! — крикнул ей кто-то.

— Я не одна.

Мужчина поспешил дальше. Входная дверь снова распахнулась. Люди торопливо выбегали из домов, словно их, как оловянных солдатиков, вытряхивали из коробки. Дежурные противовоздушной обороны выкрикивали команды. Мимо промчалась галопом, словно амазонка, какая-то женщина; на ней был красный шелковый халат, желтые волосы развевались. Несколько стариков и старух брели, спотыкаясь и держась за стены; они что-то говорили, но в проносящемся реве ничего не было слышно, — как будто их увядшие рты беззвучно пережевывали мертвые слова.

Гребер и его спутница дошли до Карлсплац. У входа в бомбоубежище теснилась взволнованная толпа. Дежурные сновали в ней, как овчарки, пытаясь навести порядок. Элизабет остановилась.

— Попробуем зайти сбоку, — сказал Гребер.

Она покачала головой.

— Лучше подождем здесь.

Толпа темной массой сползала по темной лестнице и исчезала под землей. Гребер посмотрел на Элизабет. И вдруг увидел, что она стоит совершенно спокойно, словно все это ее не касается.

— А ты храбрая, — сказал он.

Она подняла глаза.

— Нет, я просто боюсь бомбоубежищ.

— Живо! Живо! — крикнул дежурный. — Все вниз! Вы что, особого приглашения ждете?

Подвал был просторный, низкий и прочный, с галереями, боковыми переходами и светом. Там стояли скамьи, дежурила группа противовоздушной обороны. Кое-кто притаскивал с собой матрацы, одеяла, чемоданы, свертки с продуктами и складные стулья; жизнь под землей была уже налажена. Гребер с любопытством озирался. Он первый раз очутился в бомбоубежище вместе с гражданским населением Первый раз — вместе с женщинами и детьми. И первый раз — в Германии.

Синеватый тусклый свет лишал человеческие лица их живой окраски, это были лица утопленников. Он заметил неподалеку ту самую женщину в красном халате. Халат теперь казался лиловым, а у волос был зеленоватый отсвет. Гребер бросил взгляд на Элизабет. Ее лицо тоже посерело и осунулось, глаза глубоко ввалились и их окружали тени, волосы стали какими-то тусклыми и мертвыми. "Прямо утопленники, — подумал он. — Их утопили во лжи и страхе, загнали под землю, заставили возненавидеть свет, ясность и правду".

Против него сидела, ссутулясь, женщина с двумя детьми. Дети жались к ее коленям. Лица у них были плоские и лишенные выражения, словно замороженные. Жили только глаза. Они искрились при свете лампочек, они были большие и широко раскрытые, они вперялись в дверь, когда лай зениток становился особенно громким и грозным, потом скользили по низкому своду и стенам и опять вперялись в дверь. Они двигались медленно, толчками, точно глаза пораженных столбняком животных, они тянулись следом за грохотом, тяжелые и вместе с тем парящие, быстрые и как бы скованные глубоким трансом, они тянулись и кружили, и тусклый свет отражался в их зрачках. Они не видели Гребера, не видели даже матери; они никого не узнавали и ничего не выражали; с какой-то безразличной зоркостью следили они за тем, чего не могли видеть: за гулом, который мог быть смертью. Дети были уже не настолько малы, чтобы не чуять опасность, и не настолько взрослы, чтобы напускать на себя бесполезную храбрость; они были настороже, беззащитные и выданные врагу.

Гребер вдруг увидел, что не только дети — взгляды взрослых проходили тот же путь. Тела и лица были неподвижны; люди прислушивались — не только их уши, — прислушивались склоненные вперед плечи, ляжки, колени, ноги, локти, руки, которыми они подпирали головы. Все их существо прислушивалось, словно оцепенев, и только глаза следовали за грохотом, точно подчиняясь беззвучному приказу.

И тогда Гребер почувствовал, что всем страшно.

Что-то неуловимо изменилось в гнетущей атмосфере подвала. Неистовство снаружи продолжалось; но неведомо откуда словно повеяло свежим ветром. Всеобщее оцепенение проходило. Подвал уже не казался переполненным какими-то согбенными фигурами; это снова были люди, и они уже сбросили с себя тупую покорность; они выпрямлялись и двигались, и смотрели друг на друга. Опять у них были человеческие лица, а не маски.

— Дальше пролетели, — сказал старик, сидевший рядом с Элизабет.

— Они еще могут вернуться, — возразил кто-то. — У них такая манера. Сделают заход и улетят, а потом возвращаются, когда все уже вылезли из убежищ.

Дети зашевелились. Какой-то мужчина зевнул. Откуда-то выползла такса и принялась все обнюхивать. Заплакал грудной ребенок. Люди развертывали пакеты и принимались за еду. Женщина, похожая на валькирию, пронзительно вскрикнула: — Арнольд! Мы забыли выключить газ! Теперь весь обед сгорел! Как ты мог забыть?

— Успокойтесь, — сказал старик. — Во время налета в городе все равно выключают газ.

— Нашли чем успокоить! А когда опять включат, вся квартира наполнится газом! Это еще хуже!

— Во время тревоги газ не выключают, — педантично и назидательно заявил чей-то голос. — Только во время налета.

Элизабет вынула из кармана гребень и зеркальце и начала расчесывать волосы. В мертвенном свете синих лампочек казалось, что гребень сделан из сухих чернил; однако волосы под ним вздымались и потрескивали.

— Поскорее бы выйти отсюда! — прошептала она. — Тут можно задохнуться!

Но ждать пришлось еще целых полчаса; наконец дверь отперли. Они двинулись вместе со всеми. Над входом горели маленькие затемненные лампочки, а снаружи на ступеньки лестницы широкой волной лился лунный свет, С каждым шагом, который делала Элизабет, она менялась. Это было как бы Пробуждением от летаргии. Тени в глазницах исчезли, пропала восковая бледность лица, волосы вспыхнули медью, кожа снова стала теплой и атласной, — словом, в ее тело вернулась жизнь — и жизнь эта была горячее, богаче и полнокровнее, чем до того, жизнь вновь обретенная, не утраченная и тем более драгоценная и яркая, что она возвращена была лишь на короткие часы.

Они стояли перед бомбоубежищем. Элизабет дышала полной грудью. Она поводила плечами и головой, словно животное, вырвавшееся из клетки.

— Как я ненавижу эти братские могилы под землей! — сказала она. — В них задыхаешься! — Решительным движением она откинула волосы со лба. — Уж лучше быть среди развалин. Там хоть небо над головой.

Гребер посмотрел на нее. Сейчас, когда девушка стояла на фоне грузной, голой бетонной глыбы, подле лестницы, уводившей в преисподнюю, откуда она только что вырвалась, в ней чувствовалось что-то буйное, порывистое.

— Ты куда, домой? — спросил он.

— Да. А куда же еще? Бегать по темным улицам? Я уже набегалась.

Они перешли Карлсплац. Ветер обнюхивал их, как огромный пес.

— А ты не можешь съехать оттуда? — спросил Гребер. — Несмотря на то, что тебя удерживает?

— А куда? Ты знаешь какую-нибудь комнату?

— Нет.

— И я тоже. Сейчас тысячи бездомных. Куда же я перееду?

— Правильно. Сейчас уже поздно.

Элизабет остановилась.

— Я бы не ушла оттуда, даже если бы и было куда. Мне бы казалось, будто я так и бросила в беде своего отца. Тебе это непонятно?

— Понятно.

Они пошли дальше. Вдруг Гребер почувствовал, что с него хватит. Пусть делает, что хочет. Им овладела усталость и нетерпение, а главное, ему вдруг представилась, что именно сейчас, в эту минуту, родителе ищут его на Хакенштрассе.

— Мне пора, — сказал он. — Я условился о встрече и опаздываю. Спокойной ночи, Элизабет.

— Спокойной ночи, Эрнст.

Гребер посмотрел ей вслед. Она тут же исчезла в темноте. "Надо было ее проводить", — подумал он. Но в сущности ему было безразлично. Он вспомнил, что она и раньше ему не нравилась, когда была еще ребенком. Гребер круто повернулся и зашагал на Хакенштрассе. Но там он ничего не нашел. Никого не было. Был лишь месяц, да особенная цепенеющая тишина вчерашних развалин, похожая на застывшее в воздухе эхо немого вопля. Тишина давних руин была иной.

Бэтхер уже поджидал его на ступеньках ратуши. Над ним поблескивала в лунном свете бледная морда химеры на водостоке.

— Ну, что-нибудь узнал?

— Нет. А ты?

— Тоже ничего. В больницах их нет, это можно сказать теперь наверняка. Я сегодня почти все обошел. Милый человек, чего я только там не насмотрелся! Женщины и дети, — ведь это, понимаешь, не то, что солдаты. Пойдем выпьем где-нибудь пива!

Они перешли через Гитлерплац. Их сапоги гулко стучали по мостовой.

— Еще одним днем меньше, — заметил Бэтхер. — Ну, что тут сделаешь? А скоро и отпуску конец.

Он толкнул дверь пивной. Они уселись за столик у окна. Занавеси были плотно задернуты. Никелевые краны на стойке тускло поблескивали в полумраке. Видимо, Бэтхер здесь уже бывал. Не спрашивая, хозяйка принесла два стакана пива. Бэтхер посмотрел ей в спину. Хозяйка была жирная и на ходу покачивала бедрами.

— Сидишь тут один-одинешенек, — заметил он, — а где-то сидит моя супруга. И тоже одна, — по крайней мере, я надеюсь. От этого можно сойти с ума.

— Не знаю. Я лично был бы счастлив, если б узнал, что где-то сидят мои родители. Все равно, где.

— Ну и что же? Родители — это не то, что жена, ты проживешь и без них. Здоровы — и все, и ладно. А вот жена — это другой разговор!

Они заказали еще два стакана пива и развернули свои пакеты с ужином. Хозяйка топталась вокруг их столика, Она поглядывала на колбасу и сало.

— Неплохо живете, ребята! — сказала она.

— Да, ничего живем, — отозвался Бэтхер. — У нас у каждого даже есть целый подарочный пакет с мясом и сахаром. Прямо не знаем, куда девать все это, — он отпил пива. — Тебе легко, — с горечью продолжал он, обращаясь к Греберу. — Подзаправишься, а потом подмигнешь какой-нибудь шлюхе и завьешь горе веревочкой!

— А ты не можешь?

Бэтхер покачал головой. Гребер удивленно посмотрел на него. Не ожидал он от старого солдата такой непоколебимой верности.

— Они все тут слишком тощие, приятель, — продолжал Бэтхер. — Беда в том, что меня, понимаешь, тянет только на очень пышных женщин. А остальные — ну, прямо отвращение берет. Ничего не получается. Все равно, что я лег бы с вешалкой. Только очень пышные! А иначе ложная тревога.

— Вот тебе как раз подходящая, — Гребер указал на хозяйку.

— Ты сильно ошибаешься! — Бэтхер оживился. — Тут огромнейшая разница, приятель. То, что ты видишь, это студень, дряблый жир, утонуть можно. Она, конечно, особа видная, полная, сдобная — что и говорить, — но это же перина, а не двуспальный пружинный матрац, как моя супруга. У моей жены все это прямо железное. Весь дом, бывало, трясется, точно кузница, когда она принимается за дело, штукатурка со стен сыплется. Нет, приятель, такое сокровище на улице не найдешь.

Бэтхер пригорюнился. И вдруг откуда-то повеяло запахом фиалок. Гребер огляделся. Фиалки росли в горшке на подоконнике, и в этом внезапно пахнувшем на него невыразимо сладостном аромате было все — безопасность, родина, надежда и позабытые грезы юности, — аромат был очень силен и внезапен, как нападение, и тут же исчез; но Гребер почувствовал себя после него таким ошеломленным и усталым, как будто бежал с полной выкладкой по глубокому снегу. Он поднялся.

— Куда ты? — спросил Бэтхер.

— Не знаю. Куда-нибудь.

— В комендатуре ты был?

— Да. Получил направление в казармы.

— Хорошо. Постарайся, чтобы тебя назначили в сорок восьмой номер.

— Постараюсь.

Бэтхер рассеянно следил глазами за хозяйкой.

— А я, пожалуй, посижу. Выпьем еще по одному.

Гребер медленно шел по улице, направляясь в казарму. Ночь стала очень холодной. На каком-то перекрестке он увидел воронку от бомбы, над ямой вздыбились трамвайные рельсы. В проемах входных дверей лежал лунный свет, похожий на металл. От шагов рождалось эхо, точно под улицей тоже шагал кто-то. Кругом было пустынно, светло и холодно.

Казарма стояла на холме на краю города. Она уцелела. Учебный плац, залитый белым светом, казалось, засыпан снегом. Гребер вошел в ворота. У него было такое чувство, будто его отпуск уже кончился. Былое рухнуло позади, как дом его родителей, и он опять уходил на фронт; правда, уже другой фронт — без орудий, без автоматов, и все-таки опасность была там не меньше.

10

Это случилось три дня спустя. В сорок восьмом номере вокруг стола сидели четыре человека: они играли в скат. Они играли уже два дня, с перерывами, только чтобы поспать и поесть. Трое игроков менялись, четвертый играл бессменно. Его фамилия была Руммель, он приехал три дня назад в отпуск — как раз вовремя, чтобы похоронить жену и дочь. Жену он опознал по родимому пятну на бедре: головы у нее не было. После похорон он вернулся в казарму и засел за карты. Он ни с кем не разговаривал. Ко всему равнодушный, сидел за столом и играл. Гребер устроился у окна. Рядом с ним примостился ефрейтор Рейтер, он держал в руке бутылку пива и положил забинтованную правую ногу на подоконник.

Рейтер был старшим по спальне, он страдал подагрой. Сорок восьмой номер был не только гаванью для потерпевших крушение отпускников, он служил также лазаретом для легко заболевших. Позади игроков лежал сапер Фельдман. Он считал для себя делом чести — возместить за три недели все, что он недоспал за три года войны. Поэтому он вставал только, чтобы пообедать или поужинать.

— Где Бэтхер? — спросил Гребер. — Еще не вернулся?

— Он поехал в Хасте и Ибург. Кто-то одолжил ему сегодня велосипед. На нем он сможет объезжать по две деревни в день. Но у него все равно еще останется с десяток. А потом лагеря... ведь нет такого лагеря, куда бы не были направлены эвакуированные. Причем некоторые находятся за сотни километров. Как же он туда доберется?

— Я написал в четыре лагеря, — сказал Гребер. — За него и за себя.

— Ты думаешь, вам ответят?

— Нет. Но ведь дело не в этом. Все равно пишешь.

— А на чей адрес ты написал?

— На лагерное управление. И, кроме того, в каждый лагерь на имя жены Бэтхера и моих родителей.

Гребер вытащил из кармана пачку писем и показал их.

— Сейчас несу на почту.

Рейтер кивнул.

— Где ты справлялся сегодня?

— В городской школе и в гимнастическом зале церковной школы. Потом в каком-то общежитии и еще раз в справочном бюро. Нигде ничего.

Сменившийся игрок сел рядом с ними.

— Не понимаю, как вы, отпускники, соглашаетесь жить в казармах, — обратился он к Греберу. — Я бы удрал как можно дальше от казарменного духа. Это главное. Снял бы себе каморку, облачился бы в штатское и на две недели стал бы человеком.

— А разве, чтобы стать человеком, достаточно надеть штатское? — спросил Рейтер.

— Ясно. Что же еще?

— Слышишь? — сказал Рейтер, обращаясь к Греберу. — Оказывается, все очень просто, если относиться к жизни просто. А у тебя есть здесь с собой штатское?

— Нет, оно лежит под развалинами на Хакенштрассе.

— Я могу одолжить тебе кое-что, если хочешь.

Гребер посмотрел в окно на казарменный двор. Там несколько взводов учились заряжать и ставить на предохранитель, метать ручные гранаты и отдавать честь.

— Ужасно глупо, — сказал он. — На фронте я мечтал, что, когда приеду домой, прежде всего зашвырну в угол это проклятое барахло и надену костюм, — а теперь мне, оказывается, все равно.

— Это потому, что ты самая обыкновенная казарменная сволочь, — заявил один из игроков и проглотил кусок ливерной колбасы. — Просто пачкун, который не понимает, что хорошо, что плохо. Какое свинство, что отпуска всегда дают не тем, кому следует. — Солдат вернулся к столу, чтобы продолжать игру. Он проиграл Руммелю четыре марки, а утром амбулаторный врач написал ему "годен к строевой службе"; поэтому он был зол.

Гребер встал.

— Куда ты собрался? — спросил Рейтер.

— В город. Сначала на почту, а потом буду искать дальше.

Рейтер поставил на стол пустую пивную бутылку.

— Помни, что ты в отпуску и не забывай, что он очень скоро кончится.

— Уж этого-то я не забуду, — с горечью ответил Гребер.

Рейтер осторожно снял ногу с подоконника и вытянул ее вперед.

— Я не о том. Старайся как можешь отыскать родителей, но помни, что у тебя отпуск. Долго тебе ждать придется, пока опять дадут.

— Знаю. А до этого мне еще не раз представится случай загнуться. Это я тоже знаю.

— Ладно, — отозвался Рейтер. — Коли знаешь, так все в порядке.

Гребер направился к двери. А за столом игра продолжалась. Руммель как раз объявил "гран". У него на руках были все четыре валета и вдобавок все трефы. Словом, карта на удивление. С каменным лицом обыгрывал он своих партнеров. Он не давал им опомниться.

— Вот невезение — ни единой взятки! — с отчаянием сказал человек, назвавший Гребера казарменной сволочью. — Ведь идет же человеку карта. А ему вроде все равно.

— Эрнст!

Гребер обернулся. Перед ним стоял низенький полный человечек в форме крейслейтера. В первую минуту Гребер никак не мог вспомнить, кто это; потом узнал круглое краснощекое лицо и ореховые глаза.

— Биндинг, Альфонс Биндинг, — сказал Гребер.

— Он самый!

Биндинг, сияя, смотрел на него.

— Эрнст, дорогой, мы же целую вечность с тобой не видались! Откуда ты?

— Из России.

— Значит, в отпуск. Ну, это мы должны отпраздновать! Пойдем в мою хибару — я живу тут совсем рядом. Угощу тебя первоклассным коньяком! Восторг! Встретить старого школьного товарища, который прямо с фронта прикатил... Нет, такой случай необходимо обмыть!

Гребер взглянул на него. Биндинг несколько лет учился с ним в одном классе, но Гребер почти забыл его. Он слышал только, что Альфонс вступил в нацистскую партию и преуспевает. И вот Биндинг стоит перед ним, веселый, беспечный.

— Пойдем, Эрнст, — уговаривал он его. — Не будь рохлей.

Гребер покачал головой:

— У меня нет времени.

— Ну, Эрнст! Только выпьем с тобой, как подобает мужчинам, и все! На такое дело у старых друзей всегда минутка найдется.

Старые друзья! Гребер посмотрел на мундир Биндинга. Альфонс, видно, высоко забрался. "Но, может быть, как раз он и укажет мне способ отыскать родителей, — вдруг мелькнуло в голове у Гребера, — именно потому, что он стал теперь у нацистов крупной шишкой".

— Ладно, Альфонс, — сказал он. — Только одну рюмку.

— Вот и хорошо, Эрнст. Пошли, это совсем недалеко.

Оказалось дальше, чем он уверял. Биндинг жил в предместье; маленькая белая вилла была в полной сохранности, она мирно стояла в саду, среди высоких берез. На деревьях торчали скворешницы, и где-то плескалась вода.

Биндинг, опередив Гребера, вошел в дом. В коридоре висели оленьи рога, череп дикого кабана и чучело медвежьей головы. Гребер с удивлением смотрел на все это.

— Разве ты стал знаменитым охотником, Альфонс?

Биндинг усмехнулся. — Ничего подобного. Никогда ружья в руки не брал. Все — сплошь декорация. А здорово, верно? Истинно германский дух!

Он ввел Гребера в комнату, которая была вся в коврах. На стенах висели картины в роскошных рамах. Всюду стояли глубокие кожаные кресла.

— Хороша комнатка? Уютно? Да?

Гребер кивнул. Видно, партия заботится о своих членах. У отца Альфонса была небольшая молочная, и он с трудом содержал сына, пока тот учился в гимназии.

— Садись, Эрнст. Как тебе нравится мой Рубенс?

— Кто?

— Да Рубенс! Вон та голая мадам возле рояля!

На картине была изображена пышнотелая нагая женщина, стоявшая на берегу пруда. У нее были золотые волосы и мощный зад, который освещало солнце. "Вот Бэтхеру это понравилось бы", — подумал Гребер.

— Здорово, — сказал он.

— Здорово? — Биндинг был разочарован. — Да это же просто великолепно! И куплено у того же антиквара, у Которого покупает рейхсмаршал! Шедевр! Я отхватил его по дешевке, из вторых рук! Разве тебе не нравится?

— Нравится. Но я же не знаток. А вот я знаю одного парня, так тот спятил бы, увидев эту картину.

— В самом деле? Известный коллекционер?

— Да нет; но специалист по Рубенсу.

Биндинг пришел в восторг. — Я рад, Эрнст! Я очень рад! Я бы сам никогда не поверил, что когда-нибудь стану коллекционером. Ну, а теперь расскажи, как ты живешь и что ты поделываешь. Не могу ли я чем-нибудь тебе помочь? Кое-какие связи у меня есть. — И он хитро усмехнулся.

Гребер, против воли, был даже тронут. Впервые ему предлагали помощь, — без всяких опасений и оглядок.

— Да, ты можешь мне помочь, — отозвался он. — Мои родители пропали без вести. Может быть, их эвакуировали, или они в какой-нибудь деревне. Но как мне это узнать? Здесь, в городе, их, видимо, уже нет.

Биндинг опустился в кресло возле курительного столика, отделанного медью. Он выставил вперед ноги в сверкающих сапогах, напоминавших печные трубы.

— Это не так просто, если их уже нет в городе, — заявил он. — Я посмотрю, что удастся сделать. Но на это понадобится несколько дней. А может быть, и больше. В зависимости от того, где они находятся. Сейчас во всем... некоторая неразбериха, ты, верно, и сам знаешь...

— Да, я успел заметить.

Биндинг встал и подошел к шкафу. Он извлек из него бутылку и две рюмки.

— Выпьем-ка сначала по одной, Эрнст. Настоящий арманьяк. Я, пожалуй, предпочитаю его даже коньяку. Твое здоровье!

— Твое здоровье, Альфонс!

Биндинг налил опять.

— А где же ты сейчас живешь? У родственников?

— У нас в городе нет родственников. Живу в казарме.

Биндинг поставил рюмку на стол.

— Послушай, Эрнст, но это же нелепо! Проводить отпуск в казарме! Ведь это все равно, что его и нет! Устраивайся у меня. Места хватит! Спальня, ванна, никаких забот, и все, что тебе угодно!

— Разве ты тут один живешь?

— Ну ясно! Уж не воображаешь ли ты, что я женат? Я не такой дурак! Да при моем положении — мне и так от женщин отбою нет! Уверяю тебя, Эрнст, они на коленях ползали передо мной.

— В самом деле?

— На коленях, не далее как вчера! Одна дама из высшего общества, понимаешь — огненные волосы, роскошная грудь, вуаль, меховая шубка, и вот здесь, на этом ковре, она лила слезы и шла на все. Просила, чтобы я ее мужа вызволил из концлагеря.

Гребер поднял голову.

— А ты это можешь?

Биндинг расхохотался.

— Упрятать туда я могу. Но вытащить оттуда не так легко. Я, конечно, ей не сказал этого. Ну как же? Переезжаешь ко мне? Ты же видишь, какое у меня тут раздолье!

— Да, вижу. Но сейчас не могу переехать. Я везде дал адрес казармы для сообщений о моих родителях. Сначала нужно дождаться ответов.

— Хорошо, Эрнст. Ты сам знаешь, что лучше. Но помни: у Альфонса для тебя всегда найдется место. Снабжение первоклассное. Я человек предусмотрительный.

— Спасибо, Альфонс.

— Чепуха! Мы же школьные товарищи. Нужно помогать друг другу. Сколько раз ты давал мне списывать свои классные работы. Кстати, помнишь Бурмейстера?

— Нашего учителя математики?

— Вот именно. Ведь я тогда по милости этого осла вылетел из седьмого класса. Из-за истории с Люси Эдлер. Неужели ты забыл?

— Конечно, помню, — отозвался Гребер. Но он все забыл.

— Уж как я его тогда просил ничего не говорить директору! Нет, сатана был неумолим, это, видишь ли, его моральный долг и все такое. Отец меня чуть не убил. Да, Бурмейстер! — Альфонс произнес это имя с каким-то особым смаком. — Что ж, я отплатил ему, Эрнст. Постарался, чтобы ему вкатили полгодика концлагеря. Ты бы посмотрел на него, когда он оттуда вышел! Стоял передо мной навытяжку, и теперь, как увидит, в штаны готов наложить. Он меня обучал, а я его проучил. Ловко сострил, верно?

— Ловко.

Альфонс рассмеялся. — От таких шуток душа радуется. Тем и хорошо наше нацистское движение, что оно дает нам в руки большие возможности.

Гребер встал.

— Ты уже бежишь?

— Надо. Я места себе не нахожу.

Биндинг кивнул. Он напустил на себя важность и сказал:

— Я понимаю тебя, Эрнст. И мне тебя ужасно жаль. Ты же чувствуешь? Верно?

— Да, Альфонс. — Гребер хотел уйти поскорее, не обижая его. — Я забегу к тебе опять через несколько дней.

— Заходи завтра днем. Или вечерком. Так около половины шестого.

— Ладно, завтра. Около половины шестого. Ты думаешь, тебе уже удастся что-нибудь узнать?

— Может быть. Посмотрим. Во всяком случае мы пропустим по рюмочке. Кстати, Эрнст — а в больницах ты справлялся?

— Справлялся.

Биндинг кивнул. — А... конечно, только на всякий случай — на кладбищах?

— Нет.

— Ты все-таки сходи. На всякий случай. Ведь очень многие еще не зарегистрированы.

— Я пойду завтра с утра.

— Ладно, Эрнст, — сказал Биндинг, видимо, испытывая облегчение. — А завтра посидишь подольше. Мы, старые однокашники, должны держаться друг друга. Ты не представляешь, каким одиноким чувствует себя человек на таком посту, как мой! Каждый лезет с просьбами...

— Я ведь тоже тебя просил...

— Это другое дело. Я имею в виду тех, кто выпрашивает всякие привилегии.

Биндинг взял бутылку арманьяка, вогнал пробку в горлышко и протянул ее Греберу.

— Держи, Эрнст! Возьми с собой! Он тебе наверняка пригодится! Подожди еще минутку! — Он открыл дверь. — Фрау Клейнерт, дайте листок бумаги или пакет!

Гребер стоял, держа в руках бутылку. — Не нужно, Альфонс...

Биндинг замахал руками. — Бери! У меня весь погреб этим набит. — Он взял пакет, который ему подала экономка, и засунул в него бутылку. — Ну, желаю, Эрнст! Не падай духом! До завтра!

Гребер отправился на Хакенштрассе. Он был несколько ошеломлен этой встречей. "Крейслейтер! — думал он. — И должно же так случиться, что первый человек, который готов мне помочь без всяких оговорок и предлагает стол и квартиру — нацистский бонза!" Гребер сунул бутылку в карман шинели.

Близился вечер. Небо было как перламутр, прозрачные деревья выступали на фоне светлых далей. Голубая дымка сумерек стояла между развалинами.

Гребер остановился перед дверью, где была наклеена своеобразная газета, состоявшая из адресов и обращений. Его записка исчезла. Сначала он решил, что ее сорвал ветер; но тогда кнопки остались бы. Однако их тоже не было. Значит, записку кто-то снял.

Он вдруг почувствовал, как вся кровь прихлынула к сердцу, и торопливо перечел все записки, ища каких-нибудь сведений. Но ничего не нашел. Тогда он перебежал к дому своих родителей. Вторая записка еще торчала там между двумя кирпичами. Он вытащил бумажку и впился в нее глазами. Никто ее не касался. Никаких вестей не было.

Гребер выпрямился и, ничего не понимая, посмотрел кругом. И вдруг увидел, что далеко впереди ветер гонит какое-то белое крыло. Он побежал следом. Это была его записка. Гребер поднял ее и уставился на листок. Кто-то сорвал его. Сбоку каллиграфическим почерком было выведено назидание: "Не укради!" Сначала он ничего не понял. Потом вспомнил, что обе кнопки исчезли, а на обращении матери, с которого он их взял, красуются опять все четыре. Она отобрала свою собственность, ему же дала урок.

Он нашел два плоских камня, положил записку наземь возле двери и прижал ее камнями. Потом вернулся к дому родителей.

Гребер остановился перед развалинами и поднял глаза. Зеленое плюшевое кресло исчезло. Должно быть, кто-то унес его. На его месте из-под щебня торчало несколько скомканных газет. Он вскарабкался наверх и выдернул их из-под обломков. Это были старые газеты, еще полные сообщениями о победах и именами победителей, пожелтевшие, грязные, изорванные. Он отшвырнул их и принялся искать дальше. Через некоторое время он обнаружил книжку, она лежала между балками, открытая, желтая, поблекшая; казалось, кто-то раскрыл ее, чтобы почитать. Он вытащил книжку и узнал ее. Это был его собственный учебник. Гребер перелистал его от середины к началу и увидел свою фамилию на первой страничке. Чернила выцвели. Вероятно, он сделал эту надпись, когда ему было двенадцать-тринадцать лет.

Это был катехизис, по нему они проходили закон божий. Книжка содержала в себе сотни вопросов и ответов. На страницах были кляксы, а на некоторых — замечания, сделанные им самим. Рассеянно смотрел он, на страницы. И вдруг все перед ним покачнулось, он так и не понял, что разрушенный город с тихим перламутровым небом над ним или желтая книжечка, в которой были ответы на все вопросы человечества.

Гребер отложил катехизис и продолжал поиски. Но не нашел больше ничего — ни книг, ни каких-либо предметов из квартиры его родителей. Это казалась ему неправдоподобным; ведь они жили на третьем этаже, и их вещи должны были лежать гораздо ниже под обломками. Вероятно, при взрыве катехизис случайно подбросило очень высоко и, благодаря своей легкости, он медленно потом опустился. "Как голубь, — подумал Гребер, — одинокий белый голубь мира и безопасности, — со всеми своими вопросами и ясными ответами опустился он на землю в ночь, полную огня, чада, удушья, воплей и смертей".

Гребер просидел еще довольно долго на развалинах. Поднялся вечерний ветер и начал перелистывать страницы книги, точно ее читал кто-то незримый. Бог милосерд, — было в ней написано, — всемогущ, всеведущ, премудр, бесконечно благ и справедлив...

Гребер нащупал в кармане, бутылку арманьяка, которую ему дал Биндинг. Он вынул пробку и сделал глоток. Потом спустился на улицу. Катехизиса он не взял с собой.

Стемнело. Света нигде не было. Гребер прошел через Карлсплац. На углу возле бомбоубежища он в темноте чуть не столкнулся с кем-то. Это был молодой офицер, который шел очень быстро.

— Осторожнее! — раздраженно крикнул тот.

Гребер взглянул на лейтенанта. — Хорошо, Людвиг, в следующий раз я буду осторожнее.

Лейтенант, опешив, посмотрел на него. Потом по его лицу разлилась широкая улыбка.

— Эрнст! Ты!

Это был Людвиг Вельман.

— Что ты тут делаешь? В отпуску? — спросил он.

— Да. А ты?

— Уже все. Как раз сегодня уезжаю, потому и тороплюсь.

— Как провел отпуск?

— Так себе! Ну... сам понимаешь! Но уж в следующий раз я этой глупости не повторю! Ни слова никому не скажу и поеду куда-нибудь, только не домой!

— Почему?

Вельман состроил гримасу. — Семья, Эрнст! Родители! Ни черта не получается! Они способны все испортить. Ты здесь давно?

— Четыре дня.

— Подожди. Сам убедишься.

Вельман попытался закурить сигарету. Ветер задул спичку. Гребер протянул ему свою зажигалку. На миг осветилось узкое энергичное лицо Вельмана.

— Им кажется, что мы все еще дети, — сказал он и выпустил дым. — Захочется сбежать на один вечерок — и сразу же укоризненные лица. Они требуют, чтобы ты все свое время проводил с ними. Мать до сих пор считает меня тринадцатилетним мальчишкой. Первую половину моего отпуска она все лила слезы оттого, что я приехал, а вторую — оттого, что должен уехать. Ну что ты будешь делать!

— А отец? Ведь он же был на фронте в первую войну!

— Он уже все позабыл. Или почти все. Для моего старика я — герой. Он гордится моим иконостасом. Ему хотелось все время со мною показываться. Этакое трогательное ископаемое. Трогательные старики, с ними уже не сговоришься, Эрнст! Берегись, как бы и твои не держали тебя за фалды!

— Да я уж поберегусь, — ответил Гребер.

— И все это делается из самых лучших побуждений, в них говорит забота и любовь, но тем хуже. Против этого трудно бороться. И кажешься себе бесчувственной скотиной.

Вельман посмотрел вслед какой-то девушке; в ветреном мраке ее чулки мелькнули светлым пятном.

— И поэтому пропал весь мой отпуск. Все, чего я от них добился, это чтобы они не провожали меня на вокзал. И я боюсь, вдруг они все-таки там окажутся. — Он рассмеялся. — С самого начала поставь себя правильно, Эрнст! Исчезай хоть по вечерам. Придумай что-нибудь! Ну, какие-нибудь курсы! Служебные дела! Иначе тебя постигнет та же участь, что и меня, и твой отпуск пройдет зря, точно ты еще гимназист!

— Думаю, что у меня будет иначе.

Вельман тряхнул руку Гребера. — Будем надеяться. Значит, тебе повезет больше, чем мне. Ты в нашей школе побывал?

— Нет.

— И не ходи. Я был. Огромная ошибка. Вспомнить тошно. Единственного порядочного учителя и то выгнали. Польмана, он преподавал закон божий. Ты помнишь его?

— Ну, конечно. Мне даже предстоит его посетить.

— Смотри! Он в черных списках. Лучше плюнь! Никогда никуда не надо возвращаться. Ну, желаю тебе всего лучшего, Эрнст, в нашей короткой и славной жизни. Верно?

— Верно, Людвиг! С бесплатным питанием, заграничными поездками и похоронами на казенный счет! к — Да, попали в дерьмо! Бог ведает, когда теперь увидимся! — Вельман засмеялся и исчез в темноте.

А Гребер пошел дальше. Он не знал, что делать. В городе темно, как в могиле. Продолжать поиски уже невозможно; и он понял, что нужно набраться терпения. Впереди был нескончаемо длинный вечер. В казармы возвращаться еще не хотелось; идти к немногочисленным знакомым — тоже. Ему была нестерпима их неловкая жалость; он чувствовал, что они рады, когда он уходит.

Рассеянно смотрел он на изъеденные крыши домов.

На что он рассчитывал? Найти тихий остров в тылу? Обрести там родину, безопасность, убежище, утешение? Да, пожалуй. Но Острова Надежды давно беззвучно утонули в однообразии бесцельных смертей, фронты были прорваны, повсюду бушевала война. Повсюду, даже в умах, даже в сердцах.

Он проходил мимо кино и зашел. В зале было не так темно, как на улице. Уж лучше побыть здесь, чем странствовать по черному городу или засесть в пивной и там напиться.

Дальше