1
Смерть пахла в России иначе, чем в Африке. В Африке, под непрерывным огнем англичан, трупам тоже случалось подолгу лежать на "ничейной земле" непогребенными; но солнце работало быстро. Ночами ветер доносил приторный, удушливый и тяжелый запах, — мертвецов раздувало от газов; подобно призракам, поднимались они при свете чужих звезд, будто снова хотели идти в бой, молча, без надежды, каждый в одиночку; но уже наутро они съеживались, приникали к земле, бесконечно усталые, словно стараясь уползти в нее — и когда их потом находили, многие были уже совсем легкими и усохшими, а от иных через месяц-другой оставались почти одни скелеты, громыхавшие костями в своих непомерно просторных мундирах. Эта смерть была сухая, в песке, под солнцем и ветром. В России же смерть была липкая и зловонная.
Дождь шел уже несколько дней. Снег таял. А всего лишь месяц назад сугробы были выше человеческого роста. Разрушенная деревня, казалось, состоявшая из одних обуглившихся крыш, с каждой ночью бесшумно вырастала по мере того, как оседал снег. Первыми выглянули наличники окон; несколько ночей спустя — дверные косяки; потом ступеньки крылечек, которые вели прямо в грязно-белое месиво. Снег таял и таял, и из-под него появлялись трупы.
То были давние мертвецы. Деревня много раз переходила из рук в руки — в ноябре, декабре, январе и теперь, в апреле. Ее занимали и оставляли, оставляли и опять занимали, а метель так заносила трупы, что иногда, спустя несколько часов, санитары многих уже не находили — и почти каждый день белая пелена заново покрывала разрушения, как медицинская сестра покрывает простыней окровавленную постель.
Первыми показались январские мертвецы, они лежали наверху и выступили наружу в начале апреля, вскоре после того, как снег стал оседать. Тела закаменели от мороза, лица казались вылепленными из серого воска.
Их бросали в могилу точно бревна. На холме за деревней, где снегу было меньше, его расчистили и раздолбили промерзшую землю. Это была тяжелая работа.
У декабрьских мертвецов оказывалось оружие, принадлежавшее январским — винтовки и ручные гранаты уходили в снег глубже, чем тела; иногда вытаскивали и стальные каски. У этих трупов было легче срезать опознавательные жетоны, надетые под мундирами; от талой воды одежда успела размокнуть. Вода стояла и в открытых ртах, будто это были утопленники. Некоторые трупы частично уже оттаяли. Когда такого мертвеца уносили, тело его еще не гнулось, но рука уже свисала и болталась, будто посылая привет, с ужасающим, почти циничным равнодушием. У всех, кто лежал на солнце день-другой, первыми оттаивали глаза. Роговица была уже студенистой, а не остекленевшей, а лед таял и медленно вытекал из глаз. Казалось, они плачут.
Вдруг на несколько дней вернулись морозы. Снег покрылся коркой и обледенел. Он перестал оседать. Но потом снова подул гнилой, парной ветер.
Сначала на потускневшем снегу появилось серое пятно. Через час это была уже судорожно вздернутая ладонь.
— Еще один, — сказал Зауэр.
— Где? — спросил Иммерман.
— Да вон, у церкви. Может, попробуем откопать?
— Зачем? Ветер сам все сделает. Там снегу еще на метр, а то и на два. Ведь эта чертова деревня лежит в низине. Или опять охота ледяной воды набрать в сапоги?
— Нет уж, спасибо! — Зауэр покосился в сторону кухни. — Не знаешь, чего дадут пожрать?
— Капусту. Капусту со свининой и картошку на воде. Свинина там, конечно, и не ночевала.
— Капуста! Опять! Третий раз на этой неделе.
Зауэр расстегнул брюки и начал мочиться.
— Еще год назад я мочился этакой залихватской струей, как из шланга, — сказал он горько. — По-военному. Чувствовал себя отлично. Жратва классная! Шпарили вперед без оглядки, каждый день столько-то километров! Думал, скоро и по домам. А теперь мочусь, как дохлый шпак, безо всякого вкуса и настроения.
Иммерман сунул руку за пазуху и с наслаждением стал чесаться.
— А по-моему, все равно, как мочиться, лишь бы опять заделаться шпаком.
— И по-моему. Только похоже, мы так навек и останемся солдатами.
— Ясно. Ходи в героях, пока не сдохнешь. Одним эсэсовцам можно еще мочиться, как людям.
Зауэр застегнул брюки.
— Еще бы. Всю дерьмовую работу делаем мы, а им вся честь. Мы бьемся две, три недели за какой-нибудь поганый городишко, а в последний день являются эсэсовцы и вступают в него победителями раньше нас. Посмотри, как с ними нянчатся. Шинели всегда самые теплые, сапоги самые крепкие и самый большой кусок мяса!
Иммерман усмехнулся.
— Теперь и эсэсовцы уже не берут городов. Теперь и они отступают. В точности, как мы.
— Нет, не так. Мы не сжигаем и не расстреливаем все, что попадется на пути.
Иммерман перестал чесаться.
— Что это на тебя нашло сегодня? — спросил он удивленно. — Ни с того ни с сего какие-то человеческие нотки! Смотри, Штейнбреннер услышит — живо в штрафную угодишь. А снег перед церковью продолжает оседать! Руку уже до локтя видно.
Зауэр взглянул в сторону церкви.
— Если так будет таять, завтра покойник повиснет на каком-нибудь кресте. Подходящее местечко, выбрал! Как раз над кладбищем.
— Разве там кладбище?
— Конечно. Или забыл? Мы ведь тут уже были. Во время последнего наступления. В конце октября.
Зауэр схватил свой котелок.
— Вот и кухня! Живей, а то достанутся одни помои!
Рука росла и росла. Казалось, это уже не снег тает, а она медленно поднимается из земли — как смутная угроза, как окаменевшая мольба о помощи.
Командир роты остановился.
— Что это там?
— Какой-то мужик, господин лейтенант.
Раз вгляделся. Он рассмотрел полинявший рукав.
— Это не русский, — сказал он.
Фельдфебель Мюкке пошевелил пальцами ног в сапогах. Он терпеть не мог ротного командира. Правда, он и сейчас стоял перед ним руки по швам — дисциплина выше всяких личных чувств, — но чтобы выразить свое презрение, незаметно шевелил пальцами ног. "Дурак безмозглый, — думал он. — Трепло!"
— Прикажите вытащить его, — сказал Раз.
— Слушаюсь!
— Сейчас же пошлите туда людей. Зрелище не из приятных!
"Эх ты, тряпка, — думал Мюкке. — Трусливый пачкун! Зрелище не из приятных! Будто нам впервой видеть мертвеца!"
— Это немецкий солдат, — добавил Раэ.
— Слушаюсь, господин лейтенант! Последние четыре дня мы находили только русских.
— Прикажите вытащить его. Тогда увидим, кто он.
Раэ пошел к себе на квартиру. "Осел надутый, — думал Мюкке. — У него печь, у него теплый дом и Железный крест на шее. А у меня нет даже креста первой степени. Хоть я и заслужил его не меньше, чем этот — свой иконостас".
— Зауэр! — крикнул он. — Иммерман! Сюда! Прихватите лопаты! Кто там еще? Гребер! Гиршман! Бернинг! Штейнбреннер, примите командование! Видите руку? Откопать и похоронить, если немец! Хотя пари держу, никакой он не немец.
Подошел Штейнбреннер.
— Пари? — спросил он. У него был звонкий мальчишеский голос, которому он безуспешно старался придать солидность. — На сколько?
Мюкке заколебался.
— На три рубля, — сказал он, подумав. — Три оккупационных рубля.
— Пять. Меньше чем на пять я не иду.
— Ладно, пять. Но только платить.
Штейнбреннер рассмеялся. Его зубы блеснули в лучах бледного солнца. Это был девятнадцатилетний белокурый юноша с лицом готического ангела.
— Ну, конечно, платить! Как же иначе, Мюкке!
Мюкке недолюбливал Штейнбреннера, но боялся его и держал с ним ухо востро. Было известно, что тот нацист "на все двести".
— Ладно, ладно, — Мюкке достал из кармана черешневый портсигар с выжженными на крышке цветами. — Сигарету?
— Ну что ж!
— А ведь фюрер не курит, Штейнбреннер, — как бы мимоходом уронил Иммерман.
— Заткнись!
— Сам заткнись!
— Ты, видно, тут зажрался! — Штейнбреннер покосился на него сквозь пушистые ресницы. — Уже позабыл кое-что, а?
Иммерман рассмеялся.
— Я не легко забываю. И мне понятно, на что ты намекаешь, Макс. Но и ты не забудь, что сказал я: фюрер не курит. Вот и все. Здесь четыре свидетеля. А что фюрер не курит, это знает каждый.
— Хватит трепаться! — сказал Мюкке. — Начинайте копать. Приказ ротного командира.
— Ну что же, пошли! — Штейнбреннер закурил сигарету, которую ему дал Мюкке.
— С каких это пор в наряде курят? — спросил Иммерман.
— Мы не в наряде, — раздраженно отозвался Мюкке. — Довольно болтать, и за дело! Гиршман, вы тоже. Идите откапывать русского.
— Это не русский, — сказал Гребер.
Только он и подтащил к убитому несколько досок и начал разгребать снег вокруг руки и плеч. Теперь стал отчетливо виден намокший мундир.
— Не русский? — Штейнбреннер быстро и уверенно, как танцовщик, прошел по шатающимся доскам и присел на корточки рядом с Гребером. — А ведь верно! Форма-то немецкая. — Он обернулся. — Мюкке! Это не русский! Я выиграл!
Тяжело ступая, подошел Мюкке. Он уставился в яму, куда медленно стекала с краев вода.
— Не понимаю, — буркнул он. — Вот уж почти неделя как мы находим одних русских. Видно, он из декабрьских, только провалился глубже.
— Может, и из октябрьских, — сказал Гребер. — Тогда наш полк проходил здесь.
— Ври больше! Из тех никто не мог остаться.
— Нет, мог. У нас был тут ночной бой. Русские отступили, а нам приказали сразу же двигаться дальше.
— Верно, — подтвердил Зауэр.
— Ври больше! Наша тыловая служба наверняка подобрала и похоронила всех убитых. Наверняка!
— Ну, поручиться трудно. В конце октября выпал глубокий снег. А мы тогда еще продвигались очень быстро.
— Я это от тебя уже второй раз слышу. — Штейнбреннер посмотрел на Гребера.
— Если нравится, можешь услышать и в третий. Мы тогда перешли в контрнаступление и продвинулись больше чем на сто километров.
— А теперь мы отступаем, да?
— Теперь мы опять вернулись на то же место.
— Значит, отступаем? Да или нет?
Иммерман предостерегающе толкнул Гребера.
— А что? Может, мы идем вперед? — спросил Гребер.
— Мы сокращаем линию фронта, — сказал Иммерман и насмешливо посмотрел на Штейнбреннера. — Вот уже целый год. Это стратегическая необходимость, чтобы выиграть войну. Каждый знает.
— У него кольцо на пальце, — вдруг сказал Гиршман.
Он продолжал копать и выпростал вторую руку мертвеца. Мюкке нагнулся.
— Верно, — подтвердил он. — И даже золотое. Обручальное.
Все посмотрели на кольцо.
— Осторожнее, — шепнул Иммерман Греберу. — Этот мерзавец еще нагадит тебе с отпуском. Донесет, что ты паникер. Ему только того и нужно.
— Он просто задается. Смотри, сам не оплошай. Ты у него больше на примете, чем я.
— А плевать я на него хотел. Мне отпуска не дадут.
— На нем знаки нашего полка, — сказал Гиршман, расчищая снег руками.
— Значит, определенно не русский, да? — Штейнбреннер с ухмылкой посмотрел на Мюкке.
— Нет, не русский, — сердито отозвался Мюкке.
— Пять рублей! Жаль, что не поспорили на десять. Выкладывай денежки!
— У меня нет с собой.
— А где же они? В государственном банке? Нечего, выкладывай!
Мюкке злобно посмотрел "на Штейнбреннера. Потом вытащил из нагрудного кармана кошелек и отсчитал деньги.
— Сегодня мне до черта не везет!
Штейнбреннер спрятал деньги.
— По-моему, это Рейке, — сказал Гребер.
— Что?
— Лейтенант Рейке из нашей роты. Это его погоны. На правом указательном пальце не хватает одного сустава.
— Вздор. Рейке был ранен, и его эвакуировали в тыл, Нам потом говорили.
— А все-таки это Рейке.
— Освободите голову.
Гребер и Гиршман продолжали копать.
— Осторожно! — крикнул Мюкке. — Голову заденете.
Из сугроба, наконец, показалось лицо. Оно было мокрое, в глазных впадинах еще лежал снег, и это производило странное впечатление, как будто скульптор, лепивший маску, недоделал ее и оставил слепой. Между синими губами блеснул золотой зуб.
— Яне узнаю его, — сказал Мюкке.
— А должен быть он. Других потерь среди офицеров у нас не было.
— Вытрите ему глаза:
Мгновение Гребер колебался. Потом заботливо стер снег перчаткой.
— Конечно, Рейке, — сказал он.
Мюкке заволновался. Теперь он сам принял командование. Раз дело касается офицера, решил он, распоряжаться должен старший чин.
— Поднять! Гиршман и Зауэр — берите за ноги. Штейнбреннер и Бернинг — за руки. Гребер, осторожнее с головой. Ну, дружно, вместе — раз, два, взяли!
Тело слегка сдвинулось.
— Еще взяли! Раз, два, взяли!
Труп сдвинулся еще немного. Из снежной ямы, когда туда хлынул воздух, донесся глухой вздох.
— Господин фельдфебель, нога отваливается, — крикнул Гиршман.
Это был только сапог. Он еще держался. От талой воды ноги в сапогах сгнили и мясо расползалось.
— Отпускай! Клади! — заорал Мюкке.
Но было уже поздно. Тело выскользнуло из рук солдат, и сапог остался у Гиршмана в руках.
— Нога-то там? — спросил Иммерман.
— Поставьте сапог в сторонку и разгребайте дальше, — прикрикнул Мюкке на Гиршмана. — Кто мог знать, что тело уже разваливается. А вы, Иммерман, помолчите. Надо уважать смерть!
Иммерман удивленно взглянул на Мюкке, но промолчал. Через несколько минут весь снег отгребли от тела. В мокром мундире обнаружили бумажник с документами. Буквы расплылись, но кое-что еще можно было прочесть. Гребер не ошибся; это был лейтенант Рейке, который осенью командовал взводом в их роте.
— Надо немедленно доложить, — заявил Мюкке. — Оставайтесь здесь! Я сейчас вернусь.
Он направился к дому, где помещался командир роты. Это был единственный более или менее уцелевший дом. До революции он, вероятно, принадлежал священнику. Раз сидел в большой комнате. Мюкке с ненавистью посмотрел на широкую русскую печь, в которой пылал огонь. На лежанке спала, растянувшись, овчарка. Мюкке доложил о происшествии, и Раэ отправился вместе с ним. Подойдя к мертвому телу, Раэ несколько минут смотрел на него.
— Закройте ему глаза, — сказал он наконец.
— Невозможно, господин лейтенант, — ответил Гребер. — Веки слишком размякли, как бы не оторвать.
Раэ взглянул на разрушенную церковь.
— Перенесите его пока туда. Гроб найдется?
— Гробы пришлось оставить, — доложил Мюкке. — У нас было несколько про запас. Теперь они попали к русским. Надеюсь, они им пригодятся.
Штейнбреннер захохотал. Раэ не смеялся.
— А можно сколотить гроб?
— Скоро его не сделаешь, господин лейтенант, — отозвался Гребер. — А тело уже совсем раскисло. Да и вряд ли мы найдем в деревне подходящий материал.
Раэ кивнул.
— Заверните его в плащ-палатку. Так в ней и похороним. Выкопайте могилу и сбейте крест.
Гребер, Зауэр, Иммерман и Бернинг перенесли обвисающее тело к самой церкви. Гиршман нерешительно следовал за ними, неся сапог, в котором застряли куски ноги.
— Фельдфебель Мюкке! — окликнул Раэ.
— Господин лейтенант!
— Сегодня сюда будут доставлены четверо русских партизан. Завтра же на рассвете их надо расстрелять. Поручено нашей роте. Найдите в вашем взводе охотников. В противном случае назначьте людей сами.
— Слушаюсь, господин лейтенант!
— Одному богу известно, почему именно мы. Ну, да при этакой неразберихе...
— Я вызываюсь добровольно, — заявил Штейнбреннер.
— Хорошо.
Лицо Раэ ничего не выразило. Он, как на ходулях, зашагал по расчищенной дорожке к дому. "Пошел к своей печке, — подумал Мюкке. — Тряпка! Большое дело — расстрелять несколько партизан! Как будто они не расстреливают наших сотнями!"
— Если русских приведут вовремя, пусть выкопают могилу и для Рейке, — сказал Штейнбреннер. — Нам не надо будет трудиться. Заодно! Как по-вашему, господин фельдфебель?
— Не возражаю!
На сердце у Мюкке кошки скребли. "Эх, ты, чернильная твоя душонка! — думал он. — Тощий, как жердь, долговязый, в роговых очках. Лейтенант еще с первой мировой войны. И ни одного повышения! Храбрый? Ну, а кто нынче не храбр? Нет в нем фюрерской закваски!"
— Какого вы мнения о Раэ? — спросил он Штейнбреннера.
Тот взглянул на него с недоумением.
— Ведь он наш ротный, верно?
— Ясно. Ну, а вообще?
— Вообще? Что вообще?
— Ничего, — недовольно буркнул Мюкке.
— Так достаточно глубоко? — спросил старший из русских.
Это был старик лет семидесяти с грязно-белой бородой и ясными голубыми глазами; он говорил на ломаном немецком языке.
— Заткни глотку и жди пока спросят, — крикнул Штейнбреннер.
Он заметно повеселел. Среди партизан оказалась женщина, и глаза его неотступно следили за ней. Она была молодая и здоровая.
— Надо глубже, — сказал Гребер. Вместе с Штейнбреннером и Зауэром он наблюдал за работой пленных.
— Для нас? — спросил русский.
Штейнбреннер одним прыжком подскочил к нему и наотмашь ударил по лицу.
— Я же сказал, дед, чтобы ты помалкивал. Тут тебе не ярмарка, понял?
Штейнбреннер улыбнулся. На лице его не было злобы, только выражение удовольствия, как у ребенка, когда он отрывает мухе ножки.
— Нет, эта могила не для вас, — сказал Гребер.
Русский не шевельнулся. Он стоял неподвижно и смотрел на Штейнбреннера. А тот уставился на него. Что-то изменилось в лице Штейнбреннера. Он весь подобрался, очевидно, решив, что русский вот-вот на него бросится, и ждал только первого движения. Что ж, он пристрелит его на месте! Велика важность! Старик все равно приговорен к смерти; и никто не станет доискиваться, убил ли он по необходимости, защищаясь, или просто так. Однако самому Штейнбреннеру это было не все равно. Гребер не мог понять, задирает ли Штейнбреннер русского из чисто спортивного интереса, чтобы тот на минуту потерял самообладание, или у него еще не выветрился тот своеобразный педантизм, при котором человек, даже убивая, старается доказать себе, что он прав. Бывало и то, и другое. Причем даже одновременно. Гребер видел это не раз.
Русский не шевельнулся. Кровь из разбитого носа стекала на бороду. Гребер спрашивал себя, как поступил бы он сам в таком положении — бросился бы на противника, рискуя быть тут же убитым, или все вытерпел бы ради нескольких лишних часов, ради одной ночи жизни? Но так и не нашел ответа.
Русский медленно нагнулся и поднял кирку. Штейнбреннер отступил на шаг. Он был готов стрелять. Но русский не выпрямился. Он продолжал долбить дно ямы. Штейнбреннер усмехнулся.
— Ложись на дно! — скомандовал он.
Русский отставил кирку и лег в яму. Он лежал неподвижно. Несколько комочков снега упали на него, когда Штейнбреннер перешагнул могилу.
— Длина достаточная? — спросил он Гребера.
— Да. Рейке был невысок.
Русский смотрел вверх. Глаза его были широко раскрыты. Казалось, в них отражается небесная голубизна. Мягкие волосы бороды возле рта чуть шевелились от дыхания. Штейнбреннер выждал некоторое время, потом крикнул:
— Вылезай!
Русский с трудом вылез из ямы. Мокрая земля прилипла к его одежде.
— Так, — сказал Штейнбреннер и посмотрел на женщину. — А теперь пойдем копать ваши могилы. Не обязательно рыть их так же глубоко. Наплевать, если вас летом сожрут лисы.
Было раннее утро. Тускло-красная полоса лежала на горизонте. Снег поскрипывал: ночью опять слегка подморозило. Вырытые могилы зияли чернотой.
— Черт бы их взял, — сказал Зауэр. — Что это они нам опять подсудобили? С какой стати мы должны этим заниматься? Почему не СД? [СД — SD (Sicherheitsdienst) — служба безопасности] Ведь они же мастера пускать в расход. При чем тут мы? Это уж третий раз. Мы же честные солдаты.
Гребер небрежно держал в руках винтовку. Сталь была ледяная. Он надел перчатки.
— У СД работы в тылу хоть отбавляй.
Подошли остальные. Только Штейнбреннер был вполне бодр и, видимо, отлично выспался. Его прозрачная кожа розовела, как у ребенка.
— Слушайте, — сказал он, — там эта корова. Оставьте ее мне.
— То есть, как это тебе? — спросил Зауэр. — Обрюхатить ее ты уже не успеешь. Надо было раньше попробовать.
— Он и пробовал, — сказал Иммерман.
Штейнбреннер со злостью обернулся.
— А ты откуда знаешь?
— Она его не подпустила.
— Больно ты хитер. Если бы я захотел эту красную корову, я бы ее получил.
— Или не получил.
— Да бросьте вы трепаться, — Зауэр взял в рот кусок жевательного табаку. — Коли охота пристрелить ее самому, пожалуйста. Я особенно не рвусь.
— Я тоже, — заявил Гребер.
Остальные промолчали. Стало светлее. Штейнбреннер сплюнул и злобно сказал:
— Расстрел — слишком большая роскошь для этих бандитов. Станем мы еще патроны на них тратить! Повесить их надо!
— А где? — Зауэр посмотрел вокруг. — Ты видишь хоть одно дерево? Или прикажешь сначала виселицу смастерить? Из чего?
— Вот и они, — сказал Гребер.
Показался Мюкке с четырьмя русскими. По два солдата конвоировали их спереди и сзади. Впереди шел старик, за ним женщина, потом двое мужчин помоложе. Все четверо, не ожидая приказа, построились перед могилами. Прежде чем стать к могиле спиной, женщина заглянула вниз. На ней была красная шерстяная юбка.
Лейтенант Мюллер из первого взвода вышел от ротного командира. Он замещал Раз при исполнении приговора. Это было глупо, но формальности кое в чем еще соблюдались. Каждый знал, что четверо русских могут быть партизанами, а могут и не быть, и что у них нет ни малейшего шанса на оправдание, хотя их допросили по всей форме и вынесли приговор. Да и что тут можно было доказать? При них якобы нашли оружие. Теперь их должны были расстрелять с соблюдением всех формальностей, в присутствии офицера. Как будто это было им не все равно.
Лейтенанту Мюллеру шел двадцать второй год, и его всего шесть недель как прислали в роту. Он внимательно оглядел приговоренных и вслух прочитал приговор.
Гребер посмотрел на женщину. Она спокойно стояла в своей красной юбке перед могилой. Это была сильная, молодая, здоровая женщина, созданная, чтобы рожать детей. Она не понимала того, что читал Мюллер, но знала, что это смертный приговор и что через несколько минут жизнь, которая так неукротимо бьется в ее жилах, будет оборвана навеки; и все-таки она стояла спокойно, как будто ничего особенного не происходило и она просто немного озябла на утреннем морозе.
Гребер увидел, что Мюкке с важным видом что-то шепчет Мюллеру. Мюллер поднял голову.
— А не лучше ли будет потом?
— Никак нет, господин лейтенант, так проще.
— Ладно. Делайте, как знаете.
Мюкке выступил вперед.
— Скажи вон тому, чтобы сапоги снял, — обратился он к старику, понимавшему по-немецки, и указал на пленного — помоложе.
Старик выполнил его приказ. Он говорил тихо и слегка нараспев. Пленный — тщедушный парень — сначала не понял.
— Живо! — прорычал Мюкке. — Сапоги! Снимай сапоги!
Старик повторил то, что уже сказал раньше. До молодого, наконец, дошло, и торопливо, как человек, который понимает, что допустил оплошность, он начал снимать сапоги. Стоя на одной ноге и неловко подпрыгивая, он стаскивал сапог с другой. "Почему он так спешит? — думал Гребер. — Чтобы умереть минутой раньше?" Парень взял сапоги в руки и с готовностью протянул их Мюкке. Сапоги были хорошие. Мюкке что-то буркнул и ткнул рукой в сторону. Парень поставил сапоги и вернулся на свое место. Он стоял на снегу в грязных портянках, из них высовывались желтые пальцы ног, и он смущенно поджимал их.
Мюкке пристально оглядывал остальных. Он заметил у женщины меховые варежки и приказал положить их рядом с сапогами. Некоторое время он присматривался к ее шерстяной юбке. Юбка была совсем крепкая, из добротного материала. Штейнбреннер украдкой посмеивался, но Мюкке так и не приказал женщине раздеться. То ли он боялся Раз, который мог из окна наблюдать за казнью, то ли не знал, что ему делать с юбкой. Он отошел.
Женщина что-то очень быстро проговорила по-русски.
— Спросите, что ей нужно, — сказал лейтенант Мюллер. Он был бледен. Это была его первая казнь. Мюкке передал вопрос старику.
— Ей ничего не нужно, она только проклинает вас, — ответил тот.
— Ну, что? — крикнул Мюллер, он ничего не понял.
— Она проклинает вас, — сказал старик громче. — Она проклинает вас и всех немцев, что пришли на русскую землю. Она проклинает и детей ваших! Она говорит, что настанет день, — и ее дети будут расстреливать ваших детей, как вы нас расстреливаете.
— Вот гадина! — Мюкке, оторопев, уставился на женщину.
— У нее двое ребят, — сказал старик. — И у меня трое сыновей.
— Хватит, Мюкке! — нервничая, крикнул Мюллер. — Мы же не пасторы!
Отделение стало по команде "смирно". Гребер сжал в руке винтовку. Он снова снял перчатки. Сталь впивалась холодом в пальцы. Рядом стоял Гиршман. Он весь побелел, но не двигался. Гребер решил стрелять в русского, стоявшего с левого края. Раньше, когда его назначали в такую команду, он стрелял в воздух, но теперь уж давно этого не делал. Ведь людям, которых расстреливали, это не помогало. Другие чувствовали то же, что и он, и случалось, чуть ли не умышленно стреляли мимо. Тогда процедура повторялась, и в результате пленные дважды подвергались казни. Правда, был случай, когда какая-то женщина, в которую не попали, бросилась на колени и со слезами благодарила их за эти дарованные несколько минут жизни. Он не любил вспоминать о той женщине. Да это больше и не повторялось.
— На прицел!
Сквозь прорезь прицела Гребер видел русского. Эта был тот самый старик с бородой и голубыми глазами. Мушка делила его лицо пополам. Гребер взял пониже, последний раз он кому-то снес выстрелом подбородок. В грудь было надежнее. Он видел, что Гиршман слишком задрал ствол и целится поверх голов.
— Мюкке смотрит! Бери ниже. Левее! — пробормотал он.
Гиршман опустил ствол.
— Огонь! — раздалась команда.
Русский как будто вырос и шагнул навстречу Греберу. Он выгнулся, словно отражение в кривом зеркале ярмарочного балагана, и упал навзничь. Но не свалился на дно ямы. Двое других осели на землю. Тот, что был без сапог, в последнюю минуту поднял руки, чтобы защитить лицо. После залпа одна кисть повисла у него на сухожилиях, как тряпка. Русским не связали рук и не завязали глаз. Об этом позабыли.
Женщина упала ничком. Она была еще жива. Она оперлась на руку и, подняв голову, смотрела на солдат. На лице Штейнбреннера заиграла довольная улыбка. Кроме него никто в женщину не целился.
Из могилы донесся голос старика: он что-то пробормотал и затих. Только женщина все еще лежала, опираясь на руки. Она обратила широкоскулое лицо к солдатам и что-то прохрипела. Старик был мертв, и уже некому было перевести ее слова. Так она и лежала, опираясь на руки, как большая пестрая лягушка, которая уже не может двинуться, и сипела, не сводя глаз с немцев. Казалось, она не видит, как раздраженный ее сипением Мюкке подходит к ней сбоку. Она сипела и сипела, и только в последний миг увидела пистолет. Откинув голову, она впилась зубами в руку Мюкке. Мюкке выругался и левой рукой с размаху ударил ее в подбородок. Когда ее зубы разжались, он выстрелил ей в затылок.
— Безобразно стреляли, — прорычал Мюкке. — Целиться не умеете!
— Это Гиршман, господин лейтенант, — доложил Штейнбреннер.
— Нет, не Гиршман, — сказал Гребер.
— Тихо! — заорал Мюкке. — Вас не спрашивают!
Он взглянул на Мюллера. Мюллер был очень бледен и словно оцепенел. Мюкке нагнулся, чтобы осмотреть остальных русских. Он приставил пистолет к уху того, что помоложе, и выстрелил.
Голова дернулась и снова легла неподвижно. Мюкке сунул пистолет в кобуру и посмотрел на свою руку. Вынув носовой платок, он завязал ее.
— Смажьте йодом, — сказал Мюллер. — Где фельдшер?
— В третьем доме справа, господин лейтенант.
— Ступайте сейчас же.
Мюкке ушел. Мюллер поглядел на расстрелянных. Женщина лежала головой вперед на мокрой земле.
— Положите ее в могилу и заройте, — сказал Мюллер.
Он вдруг разозлился, сам не зная почему.
2
Ночью грохот, катившийся из-за горизонта, опять усилился. Небо стало багровым и вспышки орудийных залпов — ярче. Десять дней назад полк был отведен с передовой и находился на отдыхе. Но русские приближались. Фронт перемещался с каждым днем. Теперь он не имел определенной линии. Русские наступали. Они наступали уже несколько месяцев. А полк уже несколько месяцев отходил.
Гребер проснулся. Он прислушался к гулу и попытался снова заснуть. Ничего не вышло. Немного спустя он надел сапоги и вышел на улицу.
Ночь была ясная и морозная. Справа, из-за леса, доносились разрывы. Осветительные ракеты висели в воздухе, точно прозрачные медузы, и изливали свет. Где-то за линией фронта прожекторы шарили по небу в поисках самолетов.
Гребер остановился и поглядел вверх. Луна еще не взошла, но небо было усыпано звездами. Он не видел звезд, он видел только, что эта ночь благоприятна для бомбежки.
— Хорошая погодка для отпускников, — сказал кто-то рядом. Оказалось — Иммерман. Он был в карауле. Хотя полк находился на отдыхе, партизаны просачивались повсюду, и на ночь выставлялись посты.
— Что так рано вскочил? — спросил Иммерман. — Еще полчаса до смены. Катись-ка спать. Я разбужу тебя. Когда же и спать, если не в твои годы. Сколько тебе? Двадцать три?
— Да.
— Ну вот видишь.
— Я не хочу спать.
— Или в отпуск не терпится, а? — Иммерман испытующе посмотрел на Гребера. — Везет тебе! Подумать только — отпуск!
— Еще радо радоваться. В последнюю минуту могут отменить все отпуска. Со-мной уже три раза так было.
— Все может случиться. С какого времени тебе положено?
— Уже месяцев шесть. И вечно что-нибудь мешало. В последний раз ранение в мякоть: для отправки на родину этого было недостаточно.
— Да, незадача, — но тебе хоть полагается. А мне вот нет. Я ведь бывший социал-демократ. Политически неблагонадежен. Имею шанс погибнуть героем — больше ничего. Пушечное мясо и навоз для тысячелетнего рейха.
Гребер поглядел по сторонам.
Иммерман рассмеялся:
— Истинно германский взгляд! Не бойся. Все дрыхнут. Штейнбреннер тоже.
— Я о нем и не думал, — сердито возразил Гребер. Он думал именно о нем.
— Тем хуже! — Иммерман снова засмеялся. — Значит, это так глубоко в нас въелось, что мы и не замечаем. Смешно, что в наш героический век особенно много развелось доносчиков — как грибов после дождя. Есть над чем задуматься, а?
Гребер помолчал.
— Если ты во всем так разбираешься, то тем более должен остерегаться Штейнбреннера, — отозвался он наконец.
— Плевал я на Штейнбреннера. Вам он может больше напакостить, чем мне. Именно потому, что я неосторожен. Для таких, как я, это лучшая рекомендация: сразу видно честного человека. Слишком услужливое виляние хвостом только повредило бы мне в глазах наших бонз. Это старое правило бывших социал-демократов, чтобы отвести от себя подозрения. Согласен?
Гребер подышал на руки.
— Холодно, — сказал он.
Он не хотел вступать в политические споры. Лучше ни во что не ввязываться. Он хотел одного — получить отпуск, и старался не испортить дела. Иммерман прав: в третьем рейхе люди не доверяют друг другу. Почти ни с кем нельзя чувствовать себя в безопасности. А раз не чувствуешь себя в безопасности, то лучше держать язык за зубами.
— Когда ты последний раз был дома? — спросил Иммерман.
— Года два назад.
— Чертовски давно. Ох, и удивишься же ты!
Гребер не ответил.
— То-то удивишься, — повторил Иммерман. — Как там все изменилось!
— А что, собственно, там изменилось?
— "Многое! Сам увидишь.
Гребер ощутил внезапный страх, острый, как резь в животе. Это было знакомое чувство, появлявшееся время от времени, вдруг и без всякой видимой причины. Да оно и неудивительно в мире, где уже давно не чувствуешь себя в безопасности.
— Откуда ты знаешь? — спросил он. — Ты же не ездил в отпуск?
— Нет. Но я знаю.
Гребер встал. И зачем только он вышел? Он не хотел пускаться в разговоры. Ему нужно побыть одному. Хорошо бы уже уехать! Отъезд стал для него навязчивой идеен. Ему нужно побыть одному, одному, хоть две-три недели, совсем одному — и подумать. Больше ничего. О многом надо было подумать. Не здесь, а дома, куда не дотянется война.
— Время сменяться, — сказал он. — Соберу свою сбрую и разбужу Зауэра.
Всю ночь гремели орудийные раскаты. Всю ночь полыхали зарницы на горизонте. Гребер всматривался вдаль. Это русские. Осенью 1941 года фюрер заявил, что с ними покончено. Казалось, так оно и есть. Осенью 1942 года он заявил это вторично, и тогда все еще казалось, что так оно и есть. Но потом произошло что-то необъяснимое под Москвой и Сталинградом. И вдруг все застопорилось. Словно какое-то колдовство. Откуда ни возьмись, у русских опять появилась артиллерия. На горизонте начался грохот, он заглушал все речи фюрера, и уже не прекращался, и гнал перед собой немецкие дивизии в обратный путь. Никто не понимал, что происходит, но неожиданно разнеслись слухи, будто целые армейские корпуса попали в окружение и сдались, и скоро каждый уже знал, что победы превратились в поражения и бегство. Бегство, как в Африке, когда до Каира было уже рукой подать.
Гребер, тяжело ступая, шагал по тропинке вокруг деревни. Смутный свет безлунной ночи искажал перспективу. Снег где-то перехватывал этот рассеянный свет и отражал его. Дома казались дальше, леса ближе, чем на самом деле. Пахло чужбиной и опасностью.
Лето 1940 года во Франции. Прогулка в Париж. Завывание пикирующих бомбардировщиков над растерявшейся страной. Дороги, забитые беженцами и остатками разбегающейся армии. Середина июня, поля, леса, марш по нетронутой войной местности, потом столица, залитая серебряным сиянием, улицы, кафе, — столица, сдавшаяся без единого выстрела. Думал ли он тогда о чем-нибудь? Испытывал ли тревогу? Нет. Все казалось правильным. На Германию обрушились кровожадные полчища, и она оборонялась, — вот и все. То, что противник был плохо подготовлен и едва сопротивлялся, не казалось тогда Греберу противоречием.
А после, в Африке, во время решающих этапов наступления, в пустыне, ночами, полными звезд и грохота танков, думал ли он тогда? Нет, он не думал, даже когда армия отступала. Это была Африка, неведомые заморские края; посредине лежало Средиземное море, а за ним была Франция, и только потом уж Германия. Чего там было думать, даже если и приходилось отступать? Нельзя же везде одерживать победы!
И вот — Россия. Россия, и поражения, и бегство. Это уже не где-то за морем; отступление вело прямиком в Германию. И отступали не отдельные разбитые корпуса, как в Африке, а вся немецкая армия. Тогда он вдруг начал думать. И многие другие тоже. Да и как тут не задуматься! Пока они побеждали, все было в порядке, а того, что не было в порядке, можно было и не замечать или оправдывать великой целью. И какая же это цель? Разве у нес не было всегда оборотной стороны? И разве эта оборотная сторона не была всегда темной и бесчеловечной? Почему он не замечал этого раньше? И действительно ли не замечал? Сколько раз он начинал сомневаться и его охватывало отвращение, но он упорно гнал его от себя!
Гребер услышал кашель Зауэра и, обогнув несколько разрушенных изб, пошел ему навстречу. Зауэр показал на север. Мощное, все разгорающееся зарево полыхало на горизонте. Слышались взрывы, и вспыхивали снопы огня.
— И там уже русские? — спросил Гребер.
Зауэр покачал головой.
— Нет. Это наши саперы. Они уничтожают какое-то село.
— Значит, опять отступаем.
Они замолчали и прислушались.
— Давно уж я не видел ни одного уцелевшего дама, — сказал потом Зауэр.
Гребер показал на дом, где жил Раэ.
— Вот этот почти уцелел.
— По-твоему, он уцелел? А следы пулеметных очередей, а обгоревшая крыша и разбитый сарай?
Зауэр громко вздохнул.
— Уцелевшей улицы я не видел уже вечность.
— Я тоже.
— Ты-то скоро увидишь. Дома.
— Да, слава богу.
Зауэр посмотрел на отблески пожара.
— Иной раз, как поглядишь, сколько мы тут в России всего поразрушили — просто страшно становится. Как думаешь, что они сделали бы с нами, если бы подошли к нашей границе? Ты об этом когда-нибудь думал?
— Нет.
— А я думал. У меня усадьба в Восточной Пруссии. Я еще помню, как мы бежали в четырнадцатом году, когда пришли русские. Мне было тогда десять лет.
— Ну, до нашей границы еще далеко.
— Смотря по тому, как все пойдет, а то и опомниться не успеем. Помнишь, как мы продвигались вначале?
— Нет. Я был тогда в Африке.
Зауэр снова взглянул на север. Там вздыбилась огненная стена и вскоре донеслось несколько сильных разрывов.
— Видишь, что мы там вытворяем? Представь себе, что русские то же самое устроят у нас, — что тогда останется?
— Не больше, чем здесь.
— Об этом я и говорю. Неужели ты не понимаешь? Тут поневоле лезут всякие мысли.
— Русским еще далеко до границы. Ты ведь слышал позавчера доклад, на который всех сгоняли. Оказывается, мы сокращаем линию фронта, чтобы создать благоприятные условия для нового секретного оружия.
— А, враки! Кто этому еще верит? Ради чего же мы тогда перли вперед как одурелые? Я тебе вот что скажу. Дойдем до нашей границы, и надо заключать мир. Ничего другого не остается.
— Почему?
— Ты еще спрашиваешь? Как бы они не сделали с нами того же, что мы с ними. Понятно?
— Да. Ну, а если они не захотят заключать с нами мир?
— Кто?
— Русские.
Зауэр с изумлением уставился на Гребера.
— То есть как это не захотят! Если мы им предложим мир, они обязаны будут его принять. А мир есть мир! Война кончится, и мы спасены.
— Они прекратят войну, только если мы пойдем на безоговорочную капитуляцию. А тогда они займут всю Германию, и тебе все равно не видать твоей усадьбы. Об этом ты подумал?
Зауэр оторопел.
— Конечно, подумал, — ответил он наконец. — Но это же совсем другое дело. Раз будет мир, они больше ничего не посмеют разрушать.
Он прищурил глаза, и Гребер вдруг увидел перед собой хитрого крестьянина.
— У нас-то они ничего не тронут. Только у них все будет разорено дотла. И когда-нибудь им все же придется уйти.
Гребер не ответил. "Зачем это я опять пустился в разговоры, — думал он. — Я же не хотел ввязываться. Словами не поможешь. Чего только у нас за последние годы не хвалили и не хулили! Всякая вера уничтожена. А говорить бесполезно и опасно". Да и то Неведомое, что неслышно и неспешно приближалось, было слишком огромным, слишком неуловимым и грозным. Говорили о военной службе, о жратве, о морозах. Но не о том, Неведомом. Не о нем и не о мертвых.
Обратно Гребер пошел деревней. Через дорогу были переброшены слеги и доски, чтобы можно было кое-как пробраться по талому снегу. Слеги прогибались, когда он ступал по ним, недолго было и провалиться — под ними все развезло.
Он прошел мимо церкви. Это была небольшая разбитая снарядами церквушка, и в ней лежал сейчас лейтенант Рейке. Двери были открыты. Вечером нашли еще двух убитых солдат, и Раз распорядился утром похоронить всех троих с воинскими почестями. Одного из солдат, ефрейтора, так и не удалось опознать. Лицо было изгрызено, опознавательного жетона при нем не оказалось.
Гребер вошел в церковь. К запаху селитры и гнили примешивался трупный запах. Он осветил карманным фонариком углы. В одном стояли две разбитые статуи святых, а рядом лежало несколько рваных мешков из-под зерна; при Советах помещение, видимо, служило амбаром. У входа намело много снега, и в снегу стоял ржавый велосипед без передачи и шин. Посредине лежали мертвецы на плащ-палатках. Они лежали в горделивом одиночестве, суровые, чужие всему на свете.
Гребер прикрыл за собой дверь и продолжал свой обход. Вокруг развалин реяли тени, и даже слабый ночной свет казался предательским. Он поднялся на холм, где были вырыты могилы. Предназначенную для Рейке расширили, чтобы вместе с ним похоронить и обоих солдат.
Он слышал тихое журчание воды, стекавшей в яму. Куча земли подле могилы мягко отсвечивала. К ней был прислонен крест с именами. При желании можно будет еще в течение нескольких дней прочесть, кто здесь похоронен. Но не дольше — скоро деревня снова станет полем боя.
Стоя на холме, Гребер окинул взглядом местность. Голая, унылая и обманчивая, она как бы таила в себе предательство; ночной свет все искажал: он увеличивал и скрадывал, и придавал всему незнакомые очертания. Все было незнакомо, пронизано холодом и одиночеством Неведомого. Ничего, на что бы можно было опереться, что согревало бы. Все было бесконечно, как сама эта страна. Безграничная и чужая. Чужая снаружи и изнутри. Греберу стало холодно. Вот оно. Вот как повернулась жизнь.
С кучи, набросанной возле могилы, скатился комок земли, и Гребер услышал, как он глухо стукнулся о дно ямы. Интересно, уцелели ли черви в этой промерзшей земле? Может быть, если они уползли достаточно глубоко. Но могут ли они жить на глубине нескольких метров. И чем. они питаются? Если они еще там, с завтрашнего дня у них надолго хватит пищи.
"В последние годы им пищи хватало, — думал Гребер. — Повсюду, где мы побывали, им было раздолье. Для червей Европы, Азии и Африки наступил золотой век. Мы оставили им целые армии трупов. В легенды червей мы на многие поколения войдем как добрые боги изобилия".
Он отвернулся. Мертвецы... их было слишком много, этих мертвецов. Сначала не у них, главным образом у тех. Но потом смерть стала все решительнее врываться в их собственные ряды. Полки надо было пополнять снова и снова; товарищей, которые воевали с самого начала, становилось все меньше и меньше. И теперь уцелела только горстка. Из всех его друзей остался только один: Фрезенбург, командир четвертой роты. Кто убит, кто ранен, кто в госпитале или, если повезло, признан негодным к строевой службе и отправлен в Германию. Раньше все это выглядело иначе. И называлось иначе.
Гребер услышал шаги Зауэра, услышал, как тот поднимается на холм.
— Что-нибудь случилось? — спросил он.
— Ничего. Мне почудился какой-то шум. Но это просто крысы в конюшне, где лежат русские.
Зауэр посмотрел на бугор, под которым были зарыты партизаны.
— Эти хоть в могиле.
— Да, сами себе ее вырыли.
Зауэр сплюнул.
— Собственно, этих бедняг можно понять. Ведь мы разоряем их страну.
Гребер взглянул на него. Ночью человек рассуждает иначе, чем днем, но Зауэр был старый солдат и пронять его было трудно.
— Как это ты додумался? — спросил он. — Оттого, что мы отступаем?
— Конечно. А ты представь себе, вдруг они когда-нибудь сделают то же самое с нами!
Гребер помолчал. "И я не лучше его, — подумал он. — Я тоже все оттягивал и оттягивал, сколько мог".
— Удивительно, как начинаешь понимать других, когда самому подопрет, — сказал он. — А пока тебе хорошо живется, ничего такого и в голову не приходит.
— Конечно, нет. Кто же этого не знает!
— Да. Но гордиться тут нечем.
— Гордиться? Кто думает об этом, когда дело идет о собственной шкуре! — Зауэр смотрел на Гребера с удивлением и досадой, — И вечно вы, образованные, чего-нибудь накрутите. Не мы с тобой эту войну затеяли, не мы за нее в ответе. Мы только выполняем свой долг. А приказ есть приказ. Да или нет?
— Да, — устало согласился Гребер.
3
Залп сразу задохнулся в серой вате необъятного неба. Вороны, сидевшие на стенах, даже не взлетели. Они ответили только карканьем, которое, казалось, было громче, чем выстрелы. Вороны привыкли к более грозному шуму.
Три плащ-палатки наполовину лежали в талой воде. Плащ-палатка, принадлежавшая солдату без лица, была завязана. Рейке лежал посредине. Разбухший сапог с остатками ноги приставили куда следует, но когда мертвецов несли от церкви к могиле, он сбился на сторону и теперь свешивался вниз. Никому не хотелось поправлять его. Казалось, будто Рейке хочет поглубже зарыться в землю.
Они забросали тела комьями мокрой земли. Когда могила была засыпана, осталось еще немного земли. Мюкке взглянул на Мюллера.
— Утрамбовать?
— Что?
— Утрамбовать, господин лейтенант? Могилу. Тогда и остальная войдет, а сверху наложим камней. От лисиц и волков.
— Они сюда не доберутся. Могила достаточно глубока. А кроме того...
Мюллер подумал о том, что лисицам и волкам и без того хватает корма, зачем им разрывать могилы.
— Чепуха, — сказал он, — что это вам пришло в голову?
— Случается.
Мюкке бесстрастно посмотрел на Мюллера. "Еще один безмозглый дурак, — подумал он. — Почему-то всегда производят в офицеры никуда не годных людей, а настоящие парни погибают. Вот как Рейке".
Мюллер покачал головой.
— Из оставшейся земли сделайте могильный холм, — приказал он. — Так лучше будет. И поставьте крест.
— Слушаюсь, господин лейтенант.
Мюллер приказал роте построиться и уйти. Он командовал громче, чем нужно. Ему постоянно казалось, что старые солдаты не принимают его всерьез. Так оно, впрочем, и было.
Зауэр, Иммерман и Гребер накидали из оставшейся земли небольшой холмик.
— Крест не будет держаться, — заметил Зауэр. — Земля слишком рыхлая.
— Конечно.
— И трех дней не простоит.
— А тебе что, Рейке близкий родственник?
— Попридержи язык. Хороший был парень. Что ты понимаешь.
— Ну, ставим крест или нет? — спросил Гребер.
Иммерман обернулся.
— А... наш отпускник. Ему некогда!
— А ты бы не спешил? — спросил Зауэр.
— Мне отпуска не дадут, и ты, навозный жук, это отлично знаешь.
— Ясно, не дадут. Ведь ты, пожалуй, не вернешься.
— А может, и вернусь.
Зауэр сплюнул. Иммерман презрительно засмеялся.
— А может, я даже по своей охоте вернусь.
— Да разве тебя поймешь. Сказать ты все можешь. А кто знает, какие у тебя секреты.
Зауэр поднял крест. Длинный конец был внизу заострен. Он воткнул крест и несколько раз плашмя ударил по нему лопатой. Крест глубоко вошел в землю.
— Видишь, — обратился он к Греберу. — И трех дней не простоит.
— Три дня — срок большой, — возразил Иммерман. — Знаешь, Зауэр, что я тебе посоветую. За три дня снег на кладбище так осядет, что ты сможешь туда пробраться. Раздобудь там каменный крест и притащи сюда. Тогда твоя верноподданническая душа успокоится.
— Русский крест?
— А почему бы и нет? Бог интернационален. Или ему тоже нельзя?
Зауэр, отвернулся:
— Шутник ты, как я погляжу. Настоящий интернациональный шутник!
— Я стал таким недавно. Стал, Зауэр. Раньше я был другим. А насчет креста — это твоя выдумка. Ты сам вчера предложил.
— Вчера, вчера! Мы тогда думали, это русский. А ты всякое слово готов перевернуть.
Гребер поднял свою лопату.
— Ну, я пошел, — заявил он. — Ведь мы тут кончили, да?
— Да, отпускник, — ответил Иммерман. — Да, заячья душа! Тут мы кончили.
Гребер ничего не ответил. Он стал спускаться с холма.
Отделение разместилось в подвале, куда свет проникал через пробоину в потолке. Как раз под пробоиной четверо, кое-как примостившись вокруг ящика, играли в скат. Другие спали по углам. Зауэр писал письмо. Подвал, довольно просторный, должно быть, принадлежал раньше кому-нибудь из местных заправил; он был более или менее защищен от сырости.
Вошел Штейнбреннер.
— Последние сообщения слышали?
— Радио не работает.
— Вот свинство! Оно должно быть в порядке.
— Ну, так приведи его в порядок, молокосос, — ответил Иммерман. — У того, кто следил за аппаратом, уже две недели как оторвало голову.
— А что там испортилось?
— У нас больше нет батарей.
— Нет батарей?
— Ни единой. — Иммерман, осклабившись, смотрел на Штейнбреннера. — Но может, оно заработает, если ты воткнешь провода себе в нос: ведь твоя голова всегда заряжена электричеством. Попробуй-ка!
Штейнбреннер откинул волосы.
— Есть такие, что не заткнутся, пока не обожгутся.
— Не напускай туману, Макс, — ответил спокойно Иммерман. — Уж сколько раз ты доносил на меня, всем известно. Ты востер, что и говорить. Это похвально. Да только, на беду, я отличный механик и неплохой пулеметчик. А такие здесь нужны сейчас больше, чем ты. Вот почему тебе так не везет. Сколько, собственно, тебе лет?
— Заткнись!
— Лет двадцать? Или даже девятнадцать? А у тебя уже есть чем похвастать. Уже лет пять-шесть как ты гоняешься за евреями и предателями нации. Честь тебе и слава! Когда мне было двадцать, я гонялся за девчонками.
— Оно и видно!
— Да, — ответил Иммерман. — Оно и видно.
Вошел Мюкке.
— Что у вас тут опять?
Никто не ответил ему. Все считали Мюкке дураком.
— Что у вас тут такое, я спрашиваю!
— Ничего, господин фельдфебель, — отозвался Бернинг, сидевший ближе к входу. — Мы просто разговаривали.
Мюкке посмотрел на Штейнбреннера.
— Что-нибудь случилось?
— Десять минут назад передавали последние сообщения.
Штейнбреннер встал и посмотрел вокруг. Никто не проявлял интереса. Только Гребер прислушался. Картежники спокойно продолжали игру. Зауэр не поднимал головы от своего письма. Спящие усердно храпели.
— Внимание! — заорал Мюкке. — Оглохли вы, что ли? Последние сообщения! Слушать всем! В порядке дисциплины!
— Так точно, — ответил Иммерман.
Мюкке метнул в него сердитый взгляд. На лице Иммермана было написано внимание — и только. Игроки побросали карты на ящик, рубашками вверх, не собрав их в колоду. Они берегли секунды, чтобы сразу же, когда можно будет, приняться за игру. Зауэр слегка приподнял голову.
Штейнбреннер вытянулся.
— Важные новости! Передавали в "Час нации". Из Америки сообщают о крупных забастовках. Производство стали парализовано. Большинство военных заводов бездействует. Саботаж в авиационной промышленности. Повсюду проходят демонстрации под лозунгом немедленного заключения мира. Правительство неустойчиво. Со дня на день ожидают его свержения.
Он сделал паузу. Никто не откликнулся. Спящие проснулись и лежали, почесываясь. Через пробоину в потолке талая вода капала в подставленное ведро. Мюкке громко сопел.
— Наши подводные лодки блокируют вое американское побережье. Вчера потоплены два больших транспорта с войсками и три грузовых судна с боеприпасами; всего тридцать четыре тысячи тонн за одну эту неделю. Англия на своих развалинах умирает с голоду. Морские пути повсюду перерезаны нашими подводными лодками. Создано новое секретное оружие, в том числе управляемые по радио бомбардировщики, которые могут летать в Америку и обратно без посадки. Атлантическое побережье превращено в сплошную гигантскую крепость. Если противник решится на вторжение, мы сбросим его в океан, как было уже раз, в 1940 году.
Игроки снова взялись за карты. Комок снега плюхнулся в ведро.
— Хорошо бы сейчас сидеть в приличном убежище, — проворчал Шнейдер, коренастый мужчина с короткой рыжей бородой.
— Штейнбреннер, — спросил Иммерман, — а насчет России какие новости?
— Зачем они вам?
— Затем, что ведь мы-то здесь. Кое-кого это интересует. Например, нашего друга Гребера. Отпускника.
Штейнбреннер колебался. Он не доверял Иммерману. Однако партийное рвение превозмогло.
— Сокращение линии фронта почти закончено, — заявил он. — Русские обескровлены гигантскими потерями. Новые укрепленные позиции для контрнаступления уже готовы. Подтягивание наших резервов завершено. Наше контрнаступление с применением нового оружия будет неудержимо.
Он поднял было руку, но тут же опустил ее. Трудно сказать о России что-нибудь вдохновляющее, каждый слишком хорошо видел, что здесь происходит. Штейнбреннер стал вдруг похож на усердного ученика, который изо всех сил старается не засыпаться на экзамене.
— Это, конечно, далеко не все. Самые важные новости хранятся в строжайшем секрете. О них нельзя говорить даже в "Час нации". Но абсолютно верно одно: мы уничтожим противника еще в этом году. — Он повернулся без своей обычной лихости, чтобы направиться в другое убежище. Мюкке последовал за ним.
— Ишь, задницу лижет, — заметил один из проснувшихся, повалился обратно и захрапел.
Игроки в скат возобновили игру.
— Уничтожим, — сказал Шнейдер. — Мы уничтожаем их дважды на дню. — Он взглянул в свои карты: — У меня двадцать.
— Все русские — от рождения обманщики, — сказал Иммерман. — В финскую войну они притворились намного слабее, чем были на самом деле. Это был подлый большевистский трюк.
Зауэр поднял голову.
— Да помолчишь ты, наконец? Ты, видать, все на свете знаешь, да?
— А то нет! Всего несколько лет назад русские были нашими союзниками. А насчет Финляндии — это сказал сам рейхсмаршал Геринг. Его подлинные слова. Ты что, не согласен?
— Да-будет вам, ребята, спорить, — произнес кто-то, лежавший у стены. — Что это на вас нашло сегодня.
Стало тихо. Лишь игроки по-прежнему хлопали картами по доске, да капала вода в ведро. Гребер сидел не двигаясь. Он-то знал, что на них сегодня нашло. Так бывало всегда после расстрелов и похорон.
К вечеру в деревню стали прибывать большие группы раненых. Часть из них сразу же отправляли дальше в тыл. Обмотанные окровавленными бинтами, они появлялись на равнине из серо-белой дали и двигались в противоположную сторону к тусклому горизонту. Казалось, они никогда не добредут до госпиталя и утонут где-нибудь в этом серо-белом месиве. Большинство молчало. Все были голодны.
Для тех, кто не мог идти дальше и для кого уже не хватало санитарных машин, в церкви устроили временный госпиталь. Пробитую снарядами крышу залатали. Пришел до смерти уставший врач с двумя санитарами и начал оперировать. Дверь оставили открытой, пока не стемнеет, и санитары беспрестанно втаскивали и вытаскивали носилки. В золотистом сумраке церкви яркий свет над операционным столом был подобен светлому шатру. В углу по-прежнему валялись обломки двух изваянии. Мария простирала руки с отломанными кистями. У Христа не было ног; казалось, распяли ампутированного. Изредка кричали раненые. У врача еще были обезболивающие средства. В котлах и никелированной посуде кипела вода. Медленно наполнялась ампутированными конечностями цинковая ванна, принесенная из дома, где жил ротный командир. Откуда-то появился пес. Он терся у двери и, сколько его не прогоняли, возвращался назад.
— Откуда он взялся? — спросил Гребер, стоявший вместе с Фрезенбургом около дома, где раньше, жил священник.
Фрезенбург пристально посмотрел на упрямого пса, который дрожал и вытягивал шею.
— Наверно, из лесу.
— Что ему делать в лесу? Там ему кормиться нечем.
— Нет, почему же. Корма теперь ему хватит, и не только в лесу. Где хочешь.
Они подошли ближе. Пес насторожился, готовый удрать. Гребер и Фрезенбург остановились.
Собака была большая и тощая, серовато-рыжая, с длинной узкой мордой.
— Это не дворняжка, — сказал Фрезенбург. — Породистый пес.
Он тихо прищелкнул языком. Пес насторожился. Фрезенбург прищелкнул еще раз и заговорил с ним.
— Ты думаешь, он ждет, пока ему кинут что-нибудь? — спросил Гребер. Фрезенбург покачал головой.
— Корма ему везде хватит. Он пришел не за этим. Здесь свет, и вроде как дом. По-моему, он ищет общества людей.
Вынесли носилки. На них лежал человек, умерший во время операции. Пес отскочил на несколько шагов. Он прыгнул легко, словно на пружине. Но остановился и взглянул на Фрезенбурга. Тот снова заговорил с ним и неторопливо шагнул к нему. Пес опять прыгнул в сторону, потом остановился и едва заметно завилял хвостом.
— Боится, — сказал Гребер.
— Да, конечно. Но это хороший пес.
— И притом людоед.
Фрезенбург обернулся.
— Все мы людоеды.
— Почему?
— Потому что так оно и есть. Мы, как и он, воображаем, что мы хорошие. И нам, как ему, хочется немножко тепла, и света, и дружбы.
Фрезенбург улыбнулся одной стороной лица. Другая была почти неподвижна из-за широкого шрама. Она казалась мертвой, и Греберу всегда было не по себе, когда он видел эту улыбку, словно умиравшую у барьера этого шрама. Казалось, это не случайно.
— Просто мы люди как люди. Сейчас война, этим все сказано.
Фрезенбург покачал головой и стал сбивать тростью снег с обмоток.
— Нет, Эрнст. Мы утеряли все мерила. Десять лет нас изолировали, воспитывали в нас отвратительное, вопиющее, бесчеловечное и нелепое высокомерие. Нас объявили нацией господ, которой все остальные должны служить, как рабы. — Он с горечью рассмеялся. — Нация господ! Подчиняться каждому дураку, каждому шарлатану, каждому приказу — разве это означает быть нацией господ? И вот вам ответ. Он, как всегда, сильнее бьет по невинным, чем по виновным.
Гребер смотрел на него, широко раскрыв глаза. Фрезенбург был здесь единственным человеком, которому он вполне доверял. Оба были из одного города и давно знали друг друга.
— Если тебе все это ясно, — сказал он наконец, — то почему ты здесь?
— Почему я здесь? Вместо того, чтобы сидеть в концлагере? Или быть расстрелянным за уклонение от военной службы?
— Нет, не то. Но разве ты был призван в 1939? Ведь ты не того года. Почему же ты пошел добровольцем?
— Мой возраст не призывали, это верно. Но теперь другие порядки. Берут людей и постарше, чем я. Не в этом дело. И это не оправдание. То, что мы здесь, ничего не меняет. Мы тогда внушали себе, что не хотим бросать отечество в трудную минуту, когда оно ведет войну, а что это за война, кто в ней виноват и кто ее затеял — все это будто бы неважно. Пустая отговорка, как и прежде, когда мы уверяли, что поддерживаем их только, чтобы не допустить худшего. Тоже отговорка. Для самоутешения. Пустая отговорка! — Он с силой ткнул палкой в снег. Пес беззвучно отскочил и спрятался за церковь. — Мы искушали господа, понимаешь ты это, Эрнст?
— Нет, — ответил Гребер.
Он не хотел понимать. Фрезенбург помолчал.
— Ты не можешь этого понять, — сказал он спокойнее. — Ты слишком молод. Ты ничего не видел, кроме истерических кривляний и войны. А я участвовал и в первой войне. И видел, что было между этими войнами. — Он опять улыбнулся: одна половина лица улыбнулась, другая была неподвижна. Улыбка разбивалась о нее, как утомленная волна, и не могла преодолеть барьера. — Зачем я не оперный певец, — сказал он. — Был бы я тенором с пустой башкой, но убедительным голосом. Или стариком. Или ребенком. Нет, не ребенком. Не тем, кто предназначен для будущего. Война проиграна. Хоть это ты понимаешь?
— Нет!
— Каждый генерал, мало-мальски сознающий свою ответственность, давно махнул бы рукой. Чего ради мы здесь бьемся? — Он повторил: — Чего ради? Даже не за приемлемые условия мира. — Он поднял руку, указывая на темнеющий горизонт. — С нами больше не станут разговаривать. Мы свирепствовали, как Атилла и Чингис-хан. Мы нарушили все договоры, все человеческие законы. Мы...
— Так это же эсэсовцы! — с отчаянием в голосе прервал его Гребер.
Он искал встречи с Фрезенбургом, чтобы уйти от Иммермана, Зауэра и Штейнбреннера; ему хотелось поговорить с другом о старом мирном городе на берегу реки, о липовых аллеях и о юности; а теперь ему стало еще тяжелей, чем до того. В эти дни все как будто сговорились против него. Ни от кого не ждал он помощи; иное дело Фрезенбург, которого он в сумятице отступления давно не встречал. И вот именно от него он и услышал то, во что так долго не хотел верить, в чем решил разобраться потом, дома, и чего боялся больше всего на свете.
— Эсэсовцы! — презрительно ответил Фрезенбург. — Только за них мы еще и сражаемся. За СС, за гестапо, за лжецов и спекулянтов, за фанатиков, убийц и сумасшедших — чтобы они еще год продержались у власти. Только за это — и больше ни за что! Война давно проиграна.
Стемнело. Двери церкви закрыли, чтобы из них не падал свет. В зияющих отверстиях окон показались темные фигуры, завешивавшие их одеялами. Затемняли также входы в подвалы и убежища.
— Мы стали слепыми кротами, — сказал Фрезенбург, оглянувшись кругом. — И души у нас ослепли. Уму непостижимо, до чего мы докатились!
Гребер вытащил из кармана начатую пачку сигарет и протянул Фрезенбургу. Тот отказался.
— Кури сам. Или оставь про запас. У меня хватит.
Гребер покачал головой:
— Возьми...
Фрезенбург чуть улыбнулся и взял сигарету.
— Когда едешь?
— Не знаю. Приказ об отпуске еще не подписан. — Гребер затянулся и выдохнул дым. — Хорошо, когда есть сигареты. Иногда это даже лучше, чем друзья. Сигареты не сбивают с толку. Они молчаливые друзья.
— Не знаю, — повторил он. — С некоторых пор я ничего не знаю. Прежде все было ясно, а теперь все смешалось. Хорошо бы заснуть и проснуться в совсем другие времена. Но это даром не дается. Чертовски поздно я начал думать. Хорошего в этом мало.
Фрезенбург тыльной стороной ладони потер свой шрам.
— Ничего, не огорчайся. За последние десять лет нам этой пропагандой так прожужжали уши, что трудно было расслышать что-нибудь другое. А особенно то, что не орет на площадях: голос сомнения и голос совести. Ты знал Польмана?
— Он был нашим учителем истории и закона божьего.
— Когда будешь дома, зайди к нему. Может, он еще жив. Передай привет от меня.
— С чего бы это ему не быть живым? Он ведь не на фронте.
— Нет.
— Тогда он наверное жив. Ему лет шестьдесят пять, не больше.
— Передай ему от меня привет.
— Ладно.
— Ну, мне пора. Будь здоров. Увидеться, пожалуй, больше не придется.
— Нет, только после того, как я вернусь. Но это же недолго. Всего три недели.
— Да, в самом деле. Ну, будь здоров.
— Будь здоров.
Фрезенбург, топая по снегу, пошел в свою роту, стоявшую по соседству в разрушенном селе. Гребер смотрел ему вслед, пока тот не исчез в сумерках. Потом побрел обратно. Возле церкви он увидел темный силуэт собаки; завешенная плащ-палаткой дверь открылась, пропустив полоску света. Скудный свет показался ему теплым, можно было даже вообразить, что ты на родине, если не знать, для чего его зажгли. Гребер подошел к псу. Тот отскочил, и Гребер увидел, что искалеченные статуи Марии и Христа стоят в снегу. Рядом валялся сломанный велосипед. Их вынесли из церкви, где дорог был каждый уголок.
Он пошел дальше, к подвалу, в котором разместился его взвод. Над развалинами желтел слабый отблеск вечерней зари. Неподалеку от церкви лежали мертвецы. В талом снегу нашли еще трех, давнишних, убитых в октябре. Они размякли и уже почти смешались с землей. Рядом с ними лежали те, что умерли только сегодня после полудня, в церкви. Эти были бледные, враждебные, чужие, они еще не покорились.
4
Они проснулась. Подвал вздрагивал. В ушах стоял звон. Отовсюду валился мусор. За селом неистовствовали зенитки.
— Вылезай скорее! — крикнул кто-то из недавно прибывшего пополнения.
— Тише! Не зажигать огня!
— Вылазь из крысоловки!
— Болван! А куда? Тише! Какого дьявола! Новобранцы вы, что ли?
Глухим ударом снова тряхнуло подвал. Что-то обвалилось во мраке. С грохотом и звоном посыпались кирпичи, мусор, доски. Через пробоину в потолке видны были вспышки тусклых молний.
— Тут людей засыпало!
— Тише! Только часть стены обвалилась!
— Вылезай, пока не придушило!
На бледном фоне входа замелькали фигуры.
— Идиоты! — ругался кто-то. — Сидите уж! Тут хоть осколков нет!
Но многие и не думали об осколках. Они не надеялись на этот необорудованный подвал и были правы; впрочем, так же, как и те, кто решил остаться в нем. Все — дело случая; могло засыпать, могло и убить осколком.
Люди ждали, притаив дыхание; под ложечкой сосало: они ждали следующего попадания. Вот сейчас... Но его не было. Вместо этого они услышали несколько взрывов уже гораздо более отдаленных, быстро следовавших один за другим.
— Черт! — бранился кто-то, — где же наши истребители?
— Над Англией.
— Молчать! — крикнул Мюкке.
— Над Сталинградом! — сказал Иммерман.
— Молчать!
В перерывах между, лаем зениток вдруг донесся шум моторов.
— Вот они! — воскликнул Штейнбреннер. — Вот наши!
Все прислушались. Сквозь вой и рев просочилась трескотня пулеметов. Затем, один за другим, раздались три взрыва. Совсем близко, за селом. Тусклый свет промчался через подвал, и в тот же миг в него ринулось что-то яростно-белое, красное, зеленое. Земля приподнялась и треснула в вихре грома, молний и мрака. Сквозь затихающие раскаты взрывов донеслись крики людей; в подвале со скрежетом обваливались стены. Гребер стал ощупью пробираться под осыпавшейся дождем штукатуркой. Церковь! — подумал он и вдруг ощутил себя таким опустошенным, словно от него осталась только кожа, а все другое выдавила воздушная волна. Выход из подвала уцелел; его серое пятно проступило сквозь темноту, как только ослепленные глаза опять начали видеть. Гребер пошевелил руками и ногами. Целы.
— Черт! — буркнул рядом с ним Зауэр. — Вот это близко. По-моему, весь подвал разнесло.
Они переползли к другой стене. Грохот возобновился. Сквозь него по временам доносилась команда Мюкке. Осколок кирпича угодил ему в лоб. По лицу текла кровь, казавшаяся черной в неверных вспышках света.
— А ну-ка! Беритесь все! Откапывать! Кого нет?
Никто не ответил. Вопрос был слишком дурацкий. Гребер и Зауэр расчищали щебень и кирпичи. Работа подвигалась медленно. Мешали железные балки и тяжелые обломки. Люди почти ничего не видели. Только бледное небо да пламя взрывов.
Гребер отгреб штукатурку и пополз вдоль завалившейся стены подвала. Он склонился над щебнем и шарил вокруг себя руками, напряженно вслушиваясь, не донесутся ли сквозь грохот крики о помощи или стоны, и ощупывал обломки — нет ли среди них человеческих тел. Лучше так, чем действовать наугад. Ведь людей засыпало, дорога каждая минута.
Вдруг он наткнулся на руку, которая шевелилась.
— Тут есть кто-то! — воскликнул Гребер и стал искать голову. Но головы не обнаружил и потянул к себе руку. — Где ты? Скажи хоть слово! Назови себя! Где ты? — кричал он.
— Здесь... — прошептал у самого уха засыпанный человек, когда стрельба на минуту стихла. — Не тяни. Меня крепко придавило.
Рука опять зашевелилась. Гребер торопливо расшвыривал штукатурку. Нашел лицо. Нащупал рот.
— Сюда! — закричал он. — Помогите мне!
Только два-три человека могли работать в этом закоулке. Гребер услышал голос Штейнбреннера:
— Заходи с той стороны! Смотри, чтоб лицо не завалило! Мы будем копать отсюда!
Гребер прижался к стене. Остальные лихорадочно работали в темноте.
— Кто это? — спросил Зауэр.
— Не знаю. — Гребер наклонился к засыпанному. — Кто ты?
Засыпанный что-то проговорил. Но Гребер ничего не разобрал. Рядом с ним копали другие. Они разгребали и оттаскивали обломки.
— Еще жив? — спросил Штейнбреннер.
Гребер провел рукой по лицу засыпанного. Оно было неподвижно.
— Не знаю, — ответил он. — Несколько минут назад был жив.
Опять раздался грохот. Гребер наклонился к самому лицу засыпанного.
— Сейчас мы тебя вытащим! — крикнул он. — Ты меня слышишь?
Ему показалось, что щеки его коснулось едва ощутимое дыхание, но он не был в этом уверен. Рядом сопели от натуги Штейнбреннер, Зауэр и Шнейдер.
— Он больше не отвечает.
— Не пойдет дело! — Зауэр всадил свою лопату с такой силой, что она зазвенела. — Железные стропила мешают да и обломки, видишь, какие здоровенные. Тут свет нужен да инструмент.
— Никакого света! — крикнул Мюкке. — За свет — расстрел!
Они и сами понимали, что зажигать свет при воздушном налете — самоубийство.
— Болван, идиот! — выругался Шнейдер. — Нашел кого учить.
— Разве этакие глыбы своротишь! Надо подождать, пока светлее будет, — сказал другой.
— Да.
Гребер присел на корточки у стены. Он уставился в небо, которое обрушивало на подвал свои неистовые громы. Все перемешалось. Он слышал только незримое беснование смерти. В этом не было ничего исключительного. Сколько раз он так сидел и пережидал, а бывало и похуже, чем сегодня.
Гребер осторожно провел рукой по незнакомому лицу. Теперь оно уже не было покрыто пылью и мусором. Нащупал губы. Потом зубы. И ощутил, как они слегка укусили его за палец. Затем опять, чуть сильнее, и разжались.
— Он еще жив, — сказал Гребер.
— Скажи ему, что двое побежали за инструментами.
Гребер снова прикоснулся к губам засыпанного. Они уже не шевелились. Поискал руку среди мусора и стиснул ее. Но ничего не почувствовал в ответ. Гребер продолжал держать руку: это было все, что он мог сделать. Так он сидел и ждал, пока не кончится налет.
Вскоре принесли инструменты и откопали засыпанного. Оказалось — Ламмерс. Это был щуплый малый в очках. Нашли и очки. Они валялись в нескольких шагах, целые и невредимые. Ламмерс был мертв.
Гребер вместе с Шнейдеров заступил в караул. В воздухе стояла мгла, и пахло как обычно после бомбежек. Одна стена церкви рухнула, а также дом, который занимал ротный командир. Гребер спрашивал себя — жив ли Раэ. Потом увидел в полумраке его тощую и длинную фигуру, стоявшую за домом. Раэ наблюдал, как убирают развалины церкви. Часть раненых засыпало. Остальных уложили здесь же — на одеялах и плащ-палатках. Они не стонали. Их взоры были обращены к небу. Но не с мольбою о помощи: они боялись неба. Гребер прошел мимо только что образовавшихся воронок. Оттуда тянуло вонью, и они зияли среди снега такой чернотой, словно были бездонными. Над воронками уже клубился туман. Под холмом, на котором они похоронили Рейке, чернела воронка поменьше.
— Пригодится вместо могилы, — сказал Шнейдер.
— Да, мертвецов хватит...
Гребер покачал головой.
— А откуда землю возьмешь? Чем засыпешь?
— Можно взять с краев.
— Ничего не выйдет. Все равно останется яма, с землей не сровняешь. Проще вырыть могилы.
Шнейдер поскреб рыжую бороду.
— Разве могила должна обязательно быть выше, чем земля вокруг?
— Ну, не обязательно. Просто мы так привыкли.
Они пошли дальше. Гребер увидел, что с могилы Рейке исчез крест. Его, видно, отшвырнуло взрывной волной куда-то в темноту.
Шнейдер остановился и прислушался.
— Вот он, твой отпуск, — сказал Шнейдер.
Оба прислушались. Фронт вдруг ожил. Над горизонтом повисли осветительные ракеты. Артиллерийский огонь усилился и стал равномернее. Донесся визг и разрывы мин.
— Ураганный огонь, — сказал Шнейдер. — Значит, опять на передовую. Отпуск полетел к чертям!
— Да.
Они продолжали слушать. Шнейдер был прав. То, что происходило, отнюдь не напоминало атаку местного значения. На этом беспокойном участке фронта начиналась усиленная артподготовка. Завтра чуть свет надо ждать общего наступления. Надвинувшийся к ночи туман становился все непроницаемее. Русские, вероятно, пойдут в наступление, прикрываясь туманом, как две недели назад, когда рота Гребера потеряла сорок два человека.
Значит, отпуск — прости-прощай. Да Гребер и раньше не очень-то в него верил. Он даже родителям не написал, что, может быть, приедет. С тех пор, как его взяли в армию, он только два раза побывал дома; это было так давно, словно он домой и не ездил. Почти два года? Нет, двадцать лет... Но ему было все равно. Даже горечи он не чувствовал. Только пустоту.
— В какую сторону пойдешь? — спросил он Шнейдера.
— Все равно. Ну, хоть вправо...
— Ладно. Тогда я обойду слева.
Наплывал туман и становился все гуще. Точно они брели в темном молочном супе. Суп доходил им уже до горла, вздымался волнами и холодно кипел. Голова Шнейдера уплыла прочь. Гребер широкой дугой обогнул деревню слева. Время от времени он нырял в туман, потом снова выплывал и видел на краю этих молочных волн разноцветные огни фронта. Обстрел все усиливался.
Гребер не знал, сколько времени он уже идет, когда услышал несколько одиночных выстрелов. Вероятно, это Шнейдер, которому стало не по себе, — подумал Гребер. Потом опять донеслись выстрелы и даже крики. Согнувшись, он укрылся за пеленой тумана и стал ждать, держа винтовку наготове. Крики раздались ближе. Кто-то назвал его имя. Он ответил.
— Где ты?
— Здесь.
Гребер на миг выставил голову из тумана и предусмотрительно отскочил на шаг в сторону. Но никто не стрелял. Голос послышался совсем близко, правда, в тумане и темноте трудно было определить расстояние. Потом он увидел Штейнбреннера.
— Вот негодяи! Они все-таки ухлопали Шнейдера. Прямо в голову.
Это были партизаны. Они подкрались в тумане. Видно, рыжая борода Шнейдера послужила им хорошей мишенью. Они решили, что рота спит и ее можно застигнуть врасплох; работы по расчистке развалин помешали им; все же Шнейдера они ухлопали.
— Бандиты! Не гнаться же за ними в этой чертовой похлебке!
От тумана лицо Штейнбреннера стало влажным. Его глаза блестели. — Теперь будем патрулировать по двое, — сказал он. — Приказ Раэ. И не отходить слишком далеко.
— Ладно.
Они держались совсем рядом, каждый даже различал во мгле лицо другого. Штейнбреннер-пристально вглядывался в туман и неслышно крался вперед. Он был хорошим солдатом.
— Хоть бы одного сцапать... — пробормотал он. — Уж я знаю, что бы я с ним сотворил в эдаком тумане! Кляп в рот, чтобы не пикнул, руки и ноги связал и — валяй! Ты даже и не представляешь, что можно почти совсем вытащить глаз из орбиты, и он не оторвется.
Штейнбреннер сделал руками такое движение, словно медленно давил что-то.
— Нет, почему же, представляю, — отозвался Гребер.
"Шнейдер... — думал он. — Пойди я вправо, а он влево, они бы шлепнули меня".
Но при этой мысли он ничего особенного не почувствовал. Так бывало уже не раз. Жизнь солдата зависит от случая.
Они вели разведку, пока их не сменили. Однако никого не обнаружили. Артиллерийский огонь усилился. Уже светало. Противник пошел в наступление.
— Началось... — сказал Штейнбреннер. — Вот бы сейчас очутиться на передовой! При таком размахе наступления то и дело приходится пополнять убыль в частях. В несколько дней можно стать унтер-офицером.
— Или угодить под танк!
— Эх ты! И вечно у вас, старичья, мрачные мысли! Этак далеко не уедешь. Не всех же убивают.
— Конечно. Иначе и войны бы не было.
Они опять заползли в подвал. Гребер улегся и попытался заснуть. Но не смог. Он невольно прислушивался к грохоту фронта.
Наступил день — сырой и серый. Фронт бушевал. В бой были введены танки. На юге переднюю линию обороны уже отбросили назад. Гудели самолеты, по равнине двигались автоколонны. Уходили в тыл раненые. Рота ждала, что ее введут в бой. С минуты на минуту должен был поступить приказ.
В десять часов Гребера вызвали к Раз. Ротный командир переменил квартиру. Он жил теперь в другом, уцелевшем углу каменного дома. Рядом помещалась канцелярия.
Комната Раз была на первом этаже. Колченогий стол, развалившаяся большая печь, на которой лежало несколько одеял, походная кровать, стул — вот и вся обстановка. За выбитым окном виднелась воронка. Окно заклеили бумагой. В комнате было холодно. На столе стояла спиртовка с кофейником.
— Приказ о вашем отпуске подписан, — сказал Раэ. Он налил кофе в пеструю чашку без ручки. — Представьте! Вас это удивляет?
— Так точно, господин лейтенант!
— Меня тоже. Отпускной билет в канцелярии. Пойдите возьмите. И чтобы духу вашего здесь не было. Может, вас прихватит какая-нибудь попутная машина. Я жду, что вот-вот всякие отпуска будут отменены. А если вы уже уехали, то уехали, понятно?
— Так точно, господин лейтенант!
Казалось, Раэ хотел еще что-то добавить, но потом передумал, вышел из-за стола и пожал Греберу руку. — Всего хорошего, а главное — поскорей убирайтесь отсюда. Вы ведь уже давно на передовой. И заслужили отдых.
Лейтенант отвернулся и подошел к окну. Оно было для него слишком низко. Пришлось нагнуться, чтобы посмотреть наружу.
Гребер повернулся кругом и отправился в канцелярию. Проходя мимо окна, он увидел ордена на груди Раэ. Головы не было видно.
Писарь сунул Греберу билет со всеми подписями и печатями.
— Везет тебе, — буркнул он. — И даже не женат? Верно?
— Нет. Но это мой первый отпуск за два года.
— Ну и повезло! — повторил писарь. — Да. Подумать только, получить отпуск теперь, когда такое тяжелое положение.
— Я же не выбирал время.
Гребер вернулся в подвал. Он уже не верил в отпуск и потому заранее не стал укладываться. Да и укладывать-то было почти нечего. Быстро собрал он свои вещи. Среди них была и писанная лаковыми красками русская иконка, которую он хотел отдать матери. Он подобрал ее где-то в пути.
Гребер пристроился на санитарный автомобиль. Машина, переполненная ранеными, угодила в занесенную снегом колдобину, запасного водителя выбросило из кабины, он сломал себе руку. Гребер сел на его место.
Машина шла по шоссе, вехами служили колья и соломенные жгуты; развернувшись, они опять проехали мимо деревни. Гребер увидел свою роту, построившуюся на деревенской площади перед церковью.
— А тех вон отправляют на передовую, — сказал водитель. — Опять туда же. Эх, горемычные! Нет, ты мне скажи, откуда у русских столько артиллерии!
— Да ведь...
— И танков у них хватает. А откуда?
— Из Америки. Или из Сибири. Говорят, у них там заводов — не сочтешь...
Водитель обогнул застрявший грузовик.
— Россия чересчур велика. Чересчур, говорю тебе. В ней пропадешь.
Гребер кивнул и поправил обмотки. На миг ему показалось, что он дезертир. Вон черное пятно его роты на деревенской площади; а он уезжает. Один. Все они остаются здесь, а он уезжает. Их пошлют на передовую. "Но я ведь заслужил этот отпуск, — подумал Гребер. — И Раэ сказал, что заслужил. Зачем же эти мысли? Просто я боюсь, вдруг кто-нибудь догонит меня и вернет обратно".
Проехав несколько километров, они увидели машину с ранеными, ее занесло в сторону, и она застряла в снегу. Они остановились и осмотрели своих раненых. Двое успели умереть. Тогда они вытащили их и взамен взяли троих раненых с застрявшей машины. Гребер помог их погрузить. Двое были с ампутациями, третий получил ранение лица; он мог сидеть. Остальные кричали и бранились. Но они были лежачие, а для новых носилок не хватало места. Раненых терзал страх, обычно преследующий всех раненых: вдруг в последнюю минуту война снова настигнет их!
— Что у тебя случилось? — спросил водитель шофера застрявшей машины.
— Ось поломалась.
— Ось? В снегу?
— Да ведь говорят, кто-то сломал себе палец, ковыряя в носу. Не слышал? Ты, молокосос!
— Слышал. Тебе хоть повезло, что зима прошла. Иначе они бы у тебя тут все замерзли.
Поехали дальше. Водитель откинулся на спинку сиденья.
— Такая штука и со мной два месяца назад приключилась! Что-то с передачей не ладилось. Насилу вперед ползли, люди у меня к носилкам примерзли. Ну что тут сделаешь! Когда мы, наконец, добрались, шестеро еще были живы. Ноги, руки и носы, конечно, отморожены. Получить ранение, да в России, да зимой — не шутка. — Он вытащил жевательный табак и откусил кусок. — А легко раненные — те топали пешком! Ночью в холод! Они хотели захватить нашу машину. Висли на дверцах, на подножках, облепили, как пчелы. Пришлось спихивать их.
Гребер рассеянно кивнул и оглянулся. Деревня уже не было видно. Ее заслонил снежный сугроб. Ничего не было видно, кроме неба и равнины, по которой они ехали на запад. Наступил полдень. Солнце тускло светило сквозь серую пелену туч. Снег слегка поблескивал. Внезапно в душе у Гребера вскрылось что-то, горячее и бурное, и он впервые понял, что спасся, что уезжает от смерти все дальше, дальше; он ощущал это совершенно отчетливо, глядя на изъезженный снег, который метр за метром убегал назад под колесами машины; метр за метром уходил Гребер от опасности, он ехал на запад, он ехал на родину, навстречу непостижимой жизни, ожидавшей его там, за спасительным горизонтом.
Водитель толкнул его, переключая скорость. Гребер вздрогнул. Он пошарил в кармане и вытащил пачку сигарет.
— Возьми, — сказал он.
— Мерси, — отозвался водитель, не глядя. — Я не курю, только жую табак.
5
Поезд, бежавший по узкоколейке, остановился. Маленькое замаскированное станционное здание было залито солнцем. От немногочисленных домов возле него мало что осталось; взамен сколотили несколько бараков, крыши и стены были выкрашены в защитные цвета. На путях стояли вагоны. Их грузили русские пленные. Ветка здесь соединялась с более крупной железнодорожной магистралью.
Раненых переносили в один из бараков. Те, кто мог ходить, усаживались на грубо сколоченные скамьи. Прибыло еще несколько отпускников. Они старались как можно меньше попадаться на глаза, опасаясь, что их увидят и отправят обратно.
День казался усталым. Поблекший свет играл на снегу. Издалека доносился гул авиационных моторов. Но не сверху: вероятно, где-то поблизости находился замаскированный аэродром. Потом над станцией пролетела эскадрилья самолетов и начала набирать высоту до тех пор, пока, наконец, не стала походить на стайку жаворонков. Гребер задремал. "Жаворонки, — думал он. — Мир".
Отпускники вскочили в испуге: перед ними стояли два полевых жандарма.
— Ваши документы!
У жандармов — здоровенных, крепких парней, были весьма решительные повадки, как у тех, кому не угрожает опасность. На них были безукоризненные мундиры, их начищенное оружие блестело, а вес каждого жандарма по крайней мере кило на 10 превосходил вес любого отпускника.
Солдаты молча вытащили свои отпускные билеты. Жандармы обстоятельно их изучили, прежде чем вернуть. Они потребовали, чтобы им предъявили также солдатские книжки.
— Питание — в бараке номер три, — наконец объявил старший. — И потом — вам надо привести себя в порядок. На кого вы похожи! Нельзя же приезжать на родину свинья-свиньей!
Группа отпускников направилась в барак номер три.
— Ищейки проклятые, — бранился какой-то солдат, обросший черной щетиной. — Наели себе морды по тылам! Обращаются с нами, точно мы преступники!
— Под Сталинградом, — заметил другой, — они тех, кто отбился от своей части, пачками расстреливала как дезертиров!
— А ты был под Сталинградом?
— Был бы, так не сидел бы здесь. Оттуда никто не вернулся.
— Послушай-ка, — сказал пожилой унтер-офицер. — На фронте можешь трепаться сколько угодно; ну, а здесь — воздержись, если хочешь сберечь свою шкуру, понятно?
Они выстроились в очередь со своими котелками. Их заставили ждать больше часу. Но никто не сошел с места. Им было холодно, но они ждали. Ведь им это не впервой. Наконец, каждому налили половник супу, в котором плавал маленький кусочек мяса, немного овощей и несколько картофелин.
Солдат, который не был под Сталинградом, опасливо оглянулся:
— Жандармы, небось, другое жрут?
— Да тебе-то, милый человек, не все равно? — презрительно отозвался унтер-офицер.
Гребер ел суп. "Хоть теплый", — подумал он. Дома его ждет другая пища. Там мать будет стряпать. Может быть, она его даже угостит жареной колбасой с луком и картошкой, а потом малиновым пудингом с ванильной подливкой?
Им пришлось ждать до ночи. Полевые жандармы дважды делали поверку. Раненые прибывали. С каждой новой партией отпускники все более нервничали. Они боялись, что их здесь так и бросят. После полуночи, наконец, подали состав. Похолодало, в небе ярко сияли звезды. Каждый смотрел на них с ненавистью: значит, будет хорошая видимость для самолетов. Природа сама по себе уже давно перестала для них существовать, она была хороша или плоха только в связи с войной. Как защита или угроза.
Раненых начали грузить. Троих тотчас же принесли обратно. Они были мертвы. Носилки так и остались на платформе. С умерших сняли одеяла. Нигде не было ни огонька.
Затем последовали раненые, которые могли идти сами. Их проверяли очень тщательно. "Нет, нас не возьмут, — говорил себе Гребер. — Их слишком много. Поезд битком набит". Он с тревогой уставился в темноту. Его сердце стучало. В небе кружили невидимые самолеты. Он знал, что это свой, и все-таки ему было страшно. Гораздо страшнее, чем на передовой.
— Отпускники! — выкрикнул, наконец, чей-то голос.
Кучка отпускников заторопилась. Опять полевые жандармы. При последней проверке каждый отпускник получил талон, который должен был теперь вернуть. Затем полезли в вагон. Туда уже забралось несколько раненых. Отпускники толкались и напирали. Чей-то голос рявкнул команду. Всем пришлось снова выйти и построиться. Затем их повели к другому вагону, куда тоже успели забраться раненые. Отпускникам разрешили начать посадку. Гребер нашел место в середине. Ему не хотелось садиться у окна, он знал, что могут наделать осколки.
Поезд стоял. В вагоне было темно. Все ждали. Снаружи стало тихо; но поезд не двигался. Появились два полевых жандарма, они вели какого-то солдата. Кучка русских военнопленных протащила ящик с боеприпасами. Затем, громко разговаривая, прошли несколько эсэсовцев. Поезд все еще не трогался: раненые первые начали роптать. Они имели право на это. С ними теперь уже ничего не могло случиться.
Гребер прислонился головой к стене. Он решил задремать и проснуться, когда поезд уже будет идти полным ходом, но из этой попытки ничего не вышло. Он невольно, прислушивался к каждому звуку. Он видел в темноте глаза остальных. Они блестели от слабого света снега, и звезд за окном. Но этого света было недостаточно, чтобы рассмотреть их лица. Только глаза. Все отделение было полно мрака и встревоженных глаз — и в этом мраке мертвенно белели бинты.
Поезд дернулся и тут же вновь остановился. Раздались возгласы. Потом захлопали двери. На платформу вынесли двое носилок. "Еще двое умерших, и два свободных места для живых, — подумал Гребер. — Только бы в последнюю минуту не явилась новая партия раненых и нам не пришлось выкатываться отсюда!" Все думали о том же.
Поезд снова дернулся. Медленно проплыла мимо платформа, полевые жандармы, пленные, эсэсовцы, штабеля ящиков с боеприпасами — и вдруг открылась равнина. Все приникли к окнам. Они еще не верили. Вот сейчас поезд опять остановится. Но он скользил, скользил, и постепенно. судорожные толчки перешли в ровное и ритмичное постукивание. Показались танки и орудия, солдаты, провожавшие глазами вагоны. Гребер вдруг почувствовал страшную усталость. "Домой, — подумал он. — Домой. О господи, я еще боюсь радоваться!"
Утром шел снег. Поезд остановился на какой-то станции, надо было напоить раненых кофе. Вокзал находился на окраине городка, от которого лишь немногое уцелело. Умерших за ночь выгрузили. Поезд стали формировать наново. Гребер, получив кружку суррогатного кофе, побежал обратно, в свое отделение. Выйти еще раз за хлебом он не решился.
По вагонам прошел патруль, он вылавливал легко раненных; их отправляли в городской лазарет. Весть об этом мгновенно распространилась по вагону. Солдаты, получившие ранение в руку, ринулись по уборным, надеясь спрятаться. Там началась драка. Более проворные старались запереть дверь, другие с яростью отчаяния выволакивали их.
— Идут! — вдруг крикнул кто-то снаружи.
Клубок человеческих тел распался. Двое взгромоздились на сиденье и, наконец, захлопнули дверь. Солдат, упавший на пол в этой свалке, с ужасом смотрел на свою руку в шине.
Маленькое красное пятно на бинте расплывалось все шире. Другой солдат открыл дверь, которая вела на противоположную сторону, и с трудом спустился прямо в крутящийся снег. Он прижался к стенке вагона. Остальные продолжали сидеть на своих местах.
— Да закройте вы дверь, — сказал кто-то, — а то они сразу догадаются.
Гребер задвинул дверь. На миг, сквозь метель, он увидел лицо человека, присевшего за вагоном.
— Я хочу домой, — заявил раненый с намокшей от крови повязкой. — Два раза я попадал в эти проклятые полевые лазареты и оба раза меня выгоняли из них прямо-на передовую, а отпуска для выздоравливающих так и не дали. Я хочу на родину.
И он ненавидящим взглядом уставился на здоровых отпускников. Никто ему не возразил. Патруля очень долго не было. Наконец двое прошли по отделениям, остальные остались стеречь на платформе раненых, которых удалось выловить в поезде. В составе патруля был молодой фельдшер. Он небрежно пробегал глазами оправку о ранении.
— Выходите, — бросал он равнодушно, уже берясь за следующую справку.
Один из солдат продолжал сидеть. Это был низенький седой человечек.
— Давай-ка отсюда, дед, — сказал жандарм, сопровождавший фельдшера. — Что, оглох?
Седой солдат продолжал сидеть. У него было перевязано плечо.
— Вон отсюда! — заорал жандарм. — Сойти немедленно!
Седой не шевельнулся. Он сжал губы и смотрел перед собой, словно ничего не понимая. Жандарм остановился перед ним, расставив ноги. — Особого приглашения ждешь? Да? Встать!
Солдат все еще притворялся, что не слышит.
— Встать! — уже проревел жандарм. — Не видите, что с вами говорят начальство! Военно-полевого суда захотели!
— Спокойно, — сказал фельдшер. — Все нужно делать спокойно.
Лицо у него было розовое, веки без ресниц.
— У вас кровь идет, — обратился он к солдату, который дрался из-за места в уборной. — Вам нужно немедленно сделать новую перевязку. Сходите.
— Да я... — начал тот. Но сразу замолчал, увидев, что в вагон вошел второй жандарм; вместе с первым они взяли седого солдата под руки и попытались приподнять его со скамьи. Солдат тонко вскрикнул, но лицо его осталось неподвижным.
Тогда второй жандарм сгреб его поперек тела и, как легонький сверток, вытащил из отделения. Он сделал это не грубо, но с полным равнодушием. Седой солдат не кричал, Он исчез в толпе раненых, стоявших на платформе.
— Ну? — спросил фельдшер.
— Господин капитан медицинской службы, мне можно после перевязки ехать дальше? — спросил солдат с кровоточащей рукой.
— Там разберемся. Посмотрим. Сначала надо перевязать.
Солдат сошел, на лице его было написано отчаяние. Кажется, чего уж больше, помощника врача назвал капитаном, и то не помогло! Жандарм нажал на дверь уборной.
— Ну, конечно! — презрительно заявил он. — Поновее-то ничего не могут придумать! Всегда одно и то же. Открыть! — приказал он. — Живо!
Дверь приоткрылась. Один из солдат вылез.
— Обманывать? Да? — прорычал жандарм. — Что это вы вздумали запираться? В прятки поиграть захотелось?
— Понос у меня. На то и уборная, я полагаю.
— Вон что? Приспичило? Так я и поверил!
Солдат распахнут шинель. Все увидели у него на груди Железный крест первой степени. А он, в свою очередь, взглянул на грудь жандарма, на которой ничего не было.
— Да, — спокойно ответил солдат, — и поверите.
Жандарм побагровел. Фельдшер опередил его.
— Прошу сойти, — сказал он, не глядя на солдата.
— Вы не посмотрели, что у меня...
— Вижу по перевязке. Сходите, прошу.
Солдат слегка усмехнулся.
— Хорошо.
— Тут-то мы по крайней мере кончили? — раздраженно спросил фельдшер жандарма.
— Так точно. — Жандарм посмотрел на отпускников. Каждый держал наготове свои документы.
— Так точно, кончили, — повторил он и вслед за фельдшером вышел из вагона.
Дверь уборной бесшумно открылась. Сидевший там ефрейтор проскользнул в отделение. Все лицо его было залито потом. Он опустился на скамью.
— Ушел? — через некоторое время спросил он шепотом.
— Да, как будто.
Ефрейтор долго сидел молча. Пот лил с него ручьями.
— Я буду за него молиться, — проговорил он наконец.
Все взглянули на него.
— Что? — спросил кто-то недоверчиво. — За эту свинью жандарма ты еще молиться вздумал?
— Да нет, не за свинью. За того, кто сидел со мной в уборной. Это он посоветовал мне не вылезать. Я, мол, все как-нибудь утрясу. А где он?
— Высадили. Вот и утряс. Жирный боров так обозлился, что уже больше не стал искать.
— Я буду за него молиться.
— Да пожалуйста, молись, мне-то что.
— Непременно. Моя фамилия Лютйенс. Я непременно буду за него молиться.
— Ладно. А теперь заткнись. Завтра помолишься. Или хоть потерпи, вот поезд отойдет, — сказал чей-то голос.
— Я буду молиться. Мне до зарезу нужно побывать дома. А если я попаду в этот лазарет, ни о каком отпуске не может быть речи. Мне необходимо съездить в Германию. У жены рак. Ей тридцать шесть лет. Тридцать шесть исполнилось в октябре. Уже четыре месяца, как она не встает.
Он посмотрел на всех по очереди, точно затравленный зверь. Никто не отозвался. Что ж, время такое, чего только теперь не бывает.
Через час поезд тронулся. Солдат, который вылез на ту сторону, так и не показался. "Наверно, сцапали", — подумал Гребер.
В полдень в отделение вошел унтер-офицер.
— Не желает ли кто побриться?
— Что?
— Побриться. Я парикмахер. У меня отличное мыло. Еще из Франции.
— Бриться? На ходу поезда?
— А как же? Я только что брил господ офицеров.
— Сколько же это стоит?
— Пятьдесят пфеннигов. Пол-рейхсмарки. Дешевка, ведь вам надо сначала снять бороды, учтите это.
— Идет. — Кто-то уже вынул деньги. — Но если порежешь, то ни черта не получишь.
Парикмахер поставил в сторонке мыльницу, извлек из кармана ножницы и гребень. У него оказался и особый кулек, в который он бросал волосы. Затем он принялся намыливать первого клиента. Работал он у окна. Мыльная пена была такой белизны, словно это снег. Унтер-офицер оказался ловким парикмахером. Побрилось трое солдат. Раненые отклонили его услуги. Гребер был четвертым. С любопытством разглядывал он трех бритых солдат. Они выглядели весьма странно: обветренные багровые лица в пятнах и ослепительно белые подбородки. Наполовину — лицо солдата, наполовину — затворника. Потом Гребер почувствовал, как его щеку скребут бритвой. От бритья на душе у него стало веселей. В этом было уже что-то, напоминавшее жизнь на родине, особенно потому, что его брил старший по чину. Казалось, он опять ходит в штатском. Под вечер поезд снова остановился. Отпускники увидели в окно походную кухню. Они вышли, чтобы получить обед. Лютйенс не пошел с ними. Гребер заметил, что он быстро шевелит губами и при этом держит здоровую руку так, точно она молитвенно сложена с невидимой левой. Левая же была перевязана и висела под курткой. Кормили супом с капустой. Суп был чуть теплый.
К границе подъехали вечером. Все вышли из вагонов. Отпускников повели в санпропускник. Они сдали одежду и сидели в бараке голые, чтобы вши у них на теле подохли. Помещение было как следует натоплено, вода горячая, выдали мыло, резко пахнувшее карболкой.
Впервые за много месяцев Гребер сидел в комнате, по-настоящему теплой. Правда, на фронте иной раз и можно было погреться у печурки; но тогда согревался только тот бок, который был поближе к огню, а другой обычно зяб.
А тут тепло охватывало со всех сторон. Наконец-то косточки отойдут. Косточки и мозги. Мозги отходили дольше.
Они сидели, ловили вшей и давили их. У Гребера не было насекомых в голове. Площицы и платяные вши не переходят на голову. Это уж закон. Вши уважают чужую территорию; у них не бывает войн.
От тепла стало клонить ко сну. Гребер видел бледные тела своих спутников, их обмороженные ноги, багровые трещины шрамов. Они вдруг перестали быть солдатами. Их мундиры висели где-то в парильне; сейчас это были просто голые люди, они щелкали вшей, и разговоры пошли сразу же совсем другие. Уже не о войне: говорили о еде и о женщинах.
— У нее ребенок, — сказал один, его звали Бернгард.
Он сидел рядом с Гребером, у него были вши в бровях, и он ловил их с помощью карманного зеркальца.
— Я два года дома не был, а ребенку четыре месяца. Она уверяет, будто четырнадцать и будто он от меня. Но моя мать написала, мне, что от русского. Да и она меньше года, как стала писать о ребенке. А до того — никогда. Что вы на этот счет скажете?
— Что ж, бывает, — равнодушно, ответил какой-то человек с плешью. — В деревне много ребят народилось от военнопленных.
— Да? Но как же мне-то теперь быть?
— Я бы такую жену вышвырнул вон, — заявил другой, перебинтовывавший ноги. — Это свинство.
— Свинство? Почему же свинство? — Плешивый сделал протестующий жест. — Время теперь военное, это понимать надо. А ребенок-то кто? Мальчик или девочка?
— Мальчишка. Она пишет, будто вылитый я.
— Если мальчик, можешь его оставить, пригодится. В деревне всегда помощник нужен.
— Да ведь он же наполовину русский.
— Ну и что же? Русские-то ведь арийцы. А отечеству нужны солдаты.
Бернгард положил зеркальце на скамью.
— Не так это просто. Тебе-то легко говорить, не с тобой приключилось.
— А лучше, если бы твоей сделал ребенка какой-нибудь откормленный племенной бык из немцев?
— Ну это уж, конечно, нет.
— Вот видишь.
— Могла бы, кажется, меня подождать, — смущенно сказал Бернгард вполголоса.
Плешивый пожал плечами.
— Кто ждет, а кто и нет. Нельзя же требовать всего; если годами не бываешь дома!
— А ты женат?
— Бог миловал.
— И вовсе русские не арийцы, — вдруг заявил человек, похожий на мышь, у него было острое лицо и маленький рот. Он до сих пор молчал.
Все посмотрели на него.
— Нет, ты ошибаешься, — возразил плешивый. — Арийцы. У нас же был с ними договор.
— Они — ублюдки, большевистские ублюдки. А вовсе не арийцы. Это установлено.
— Ошибаешься. Поляки, чехи и французы — вот те ублюдки. А русских мы освобождаем от коммунистов. И они арийцы. Конечно, исключая коммунистов. Ну, разумеется, не господствующие арийцы. Просто рабочие арийцы. Но их не истребляют.
Мышь растерялась.
— Да они же всегда были ублюдками, — заявила она. — Я знаю точно. Явные ублюдки.
— Теперь все уже давно переменилось, как с японцами. Японцы теперь тоже арийцы, с тех пор как сделались нашими союзниками. Желтолицые арийцы.
— Вы оба заврались, — заявил необыкновенно волосатый бас. — Русские не были ублюдками, пока у нас с ними был пакт. Зато они стали ими теперь. Вот как обстоит дело.
— Ну, а как же тогда ему быть с ребенком?
— Сдать, — сказала Мышь с особой авторитетностью. — Безболезненная смерть. Что же еще?
— А с женой?
— Это уж дело начальства. Поставят клеймо, голову обреют наголо, а потом — концлагерь, тюрьма или виселица.
— Ее до сих пор не трогали, — сказал Бернгард.
— Вероятно, еще не знают.
— Знают. Моя мать сообщила куда следует.
— Значит, и начальство непутевое, расхлябаннее. Люди разложились, значит, им и место в концлагере. Или на виселице.
— Ах, оставь ты меня в покое, — вдруг обозлился Бернгард и отвернулся.
— В конце концов, может, француз — это все-таки было бы лучше, — заметил плешивый. — Они только наполовину ублюдки — по новейшим исследованиям.
— Они — выродившаяся промежуточная раса... — Бас посмотрел на Гребера. Гребер уловил на его крупном лице легкую усмешку.
Какой-то парень с цыплячьей грудью, беспокойно бегавший по комнате на кривых ногах, вдруг остановился.
— Мы — раса господ, — заявил он, — а все остальные — ублюдки, это ясно. Но кто же тогда обыкновенные люди?
Плешивый помолчал, размышляя.
— Шведы, — сказал он наконец. — Или швейцарцы.
— Да нет, дикари, — заявил бас, — конечно, дикари.
— Белых дикарей больше не существует, — возразила Мышь.
— Разве? — И бас пристально посмотрел на нее.
Гребер задремал. Он слышал сквозь сон, как остальные опять заговорили о женщинах. Но опыт Гребера был тут невелик. Расистские теории, проповедуемые в его отечестве, не вязались с его представлениями о любви. Ему претило думать о принудительном отборе, обо всяких родословных, о способности к деторождению. Он был солдатом и имел дело всего лишь с несколькими проститутками в тех странах, где воевал. Они были так же практичны, как и немки из Союза германских девушек. Но от проституток этого хоть требовало их ремесло.
Люди получили обратно свои вещи и оделись. И вдруг стали опять рядовыми, ефрейторами, фельдфебелями и унтер-офицерами. Человек с русским ребенком оказался унтер-офицером. Бас — тоже. Мышь — солдатом нестроевой части. Увидев, что здесь много унтер-офицеров, она стушевалась.
Гребер стал разглядывать свой мундир. Он был еще теплый и от него пахло кислотами. Под пряжками помочей Гребер обнаружил колонию укрывшихся там вшей. Но они передохли, задушенные газом. Он соскреб их. Из санпропускника людей повели в барак. Офицер из национал-социалистского руководства произнес речь. Он стал на возвышение, над которым висел портрет фюрера, и принялся объяснять им, что сейчас, когда они возвращаются в свое отечество, они несут громадную ответственность. Ни слова о том, сколько они пробыли на фронте. Ни слова о расположении войск, о местностях, частях, передвижениях; никаких названий. Везде полно шпионов. Поэтому главное — молчание. Болтуна ждет суровая кара. Критика по мелочам — это тоже государственная измена. Войну ведет фюрер, а он знает, что делает. Дела на фронте идут блестяще, русские истекают кровью; они понесли чудовищные потери, мы готовимся к контрнаступлению. Снабжение армии — первоклассное, дух войск — превосходный. И еще раз: если вы будете упоминать о каких-либо пунктах или о расположении войск — помните: это государственная измена. Нытье — тоже.
Офицер сделал паузу. Потом заявил совсем другим тоном, что фюрер, несмотря на чудовищную занятость, печется обо всех своих солдатах. Он хочет, чтобы каждый отпускник отвез домой подарок, поэтому все они получали пакеты с продовольствием. Пусть передадут своим семьям, как доказательство, что солдатам на фронте живется хорошо и они даже могут привозить домой подарки.
— Всякий, кто откроет пакет в пути и сам съест что-нибудь, будет наказан. Контроль на станции назначения немедленно это обнаружит. Хайль Гитлер!
Они стояли навытяжку. Гребер ждал, что сейчас запоют "Германию" и песнь о Хорсте Весселе: третий рейх прославился своими песнями. Но ничего подобного не произошло. Раздалась команда:
— Отпускники, едущие в Рейнскую область, три шага вперед!
Вышло несколько человек.
— Отпуска в Рейнскую область отменены, — заявил офицер. Затем обратился к ближайшему отпускнику: — Куда вы хотите поехать вместо этого?
— В Кельн!
— Я же вам только что сказал — въезд в Рейнскую область запрещен. Куда вы хотите поехать вместо этого?
— В Кельн, — повторил бестолковый малый. — Я из Кельна.
— Да нельзя ехать в Кельн, как вы не понимаете? Назовите какой-нибудь другой город, куда вы хотели бы поехать.
— Ни в какой. В Кельне у меня жена и дети. Я там работал слесарем, и на отпускном билете у меня написано — Кельн.
— Вижу. Но туда нельзя ехать. Поймите же, наконец! В настоящий момент въезд в Кельн отпускникам запрещен.
— Запрещен! — удивился бывший слесарь. — А почему?
— Да вы что, спятили? Кто здесь спрашивает? Вы или начальство?
Подошел какой-то капитан и шепнул офицеру несколько слов. Тот кивнул.
— Отпускники, едущие в Гамбург и Эльзас, три шага вперед! — скомандовал он.
Никто не вышел.
— Отпускникам из Рейнской области остаться! Остальные — шагом марш. Приступить к раздаче подарков для тыла!
И вот они опять на вокзале. Через некоторое время подходят и отпускники из Рейнской области.
— В чем дело? — спрашивает бас.
— Ты ведь слышал!
— В Кельн не пускают. Куда же ты поедешь?
— В Ротенбург. У меня там сестра. А на черта мне Ротенбург? Я живу в Кельне. Что произошло в Кельне? Почему я не могу ехать в Кельн?
— Осторожнее, — заметил один из отпускников и покосился на двух эсэсовцев, которые прошли мимо, скрипя сапогами.
— Плевал я на них! На что мне Ротенбург? Где моя семья? Была в Кельне. Что там произошло?
— Может, твоя семья теперь тоже в Ротенбурге.
— Нет, она не в Ротенбурге. Там им жить негде. И потом жена и моя сестра друг друга терпеть не могут. Что же все-таки произошло в Кельне?
Слесарь уставился на остальных. На глазах у него выступили слезы. Толстые губы задрожали.
— Почему вам можно домой, а мне нельзя? Сколько времени я не был дома! Что там произошло? Что с моей женой и детьми? Старшего зовут Георгом. Одиннадцать лет ему. Что?
— Послушай, — сказал бас. — Тут уж ничего не поделаешь. Пошли жене телеграмму. Вызови ее в Ротенбург. А то ты с ней совсем не повидаешься.
— А дорога? Кто оплатит дорогу? И где она будет жить?
— Если тебя не пускают в Кельн, так они и жену твою не выпустят, — сказала Мышь. — Это наверняка. Так уж положено.
Слесарь открыл было рот, но ничего не сказал. Лишь через некоторое время он спросил: — Почему не выпустят?
— Ну, это уж ты сам сообрази.
Слесарь посмотрел вокруг. Он переводил глаза с одного на другого. — Неужели же все пропало? Не может этого быть!
— Будь доволен, что тебя тут же не отправили обратно на передовую, — заметил бас. — А ведь и это могло случиться.
Гребер слушал молча, он чувствовал озноб, но холодом охватывало его не снаружи: опять вставало перед ним, подобно призраку, что-то тревожное и неуловимое, оно давно уже, крадучись, ползало вокруг и не давалось в руки, отступало и возвращалось снова, и смотрело на тебя; у него были сотни неразличимых лиц, и не было ни одного. Гребер взглянул на рельсы. Они вели на родину, туда, где его ждала устойчивость, тепло, мать, мир — единственное, что еще осталось на свете. И вот это неуловимое нечто, оказывается, прокралось за ним следом, — он уже чувствует рядом его зловещее дыхание, и отогнать его уже нельзя.
— Отпуск... — с горечью сказал слесарь из Кельна. — Вот так отпуск! Что же мне теперь делать?
Остальные только взглянули на него и ничего не ответили. Точно на нем вдруг проступили признаки какой-то скрытой болезни. Он был в этом неповинен, но на нем словно лежало клеймо, и остальные потихоньку от него отодвинулись. Они были рады, что сами не больны этой болезнью, но все же не вполне уверены — и поэтому отодвинулись. Ведь несчастье заразительно.
Поезд медленно вошел под своды дебаркадера. Он казался черным и погасил последние остатки света.