Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

10. Газеты

Сараево, 30.6. Телеграмма с места

Город выглядит так, будто здесь шли бои. Улицы патрулируются солдатами. После антисербских демонстраций многие дома разрушены, некоторые лавки разграблены. Разгромлена демонстрантами и типография газеты «Српска риеч». Вчера было много раненых.
Ущерб, причиненный беспорядками, по предварительным подсчетам властей составит десять миллионов крон.

Передовица «Право лиду», 1.7

Предугадать все политические последствия сараевского покушения в данный момент невозможно. Во многих отношениях их нельзя будет определить вообще, поскольку никто не знает, что стало бы и как все повернулось бы, если бы погибший престолонаследник и в самом деле пришел однажды к власти. Известно: нет ничего более сомнительного, чем слухи, распространяемые о тех, кому еще только предстоит взойти. Кроме того, каждый не чуждый политики человек знает, что именно монархи менее свободны в своих политических решениях, чем обычные люди, и что в первую очередь они являются выразителями исторической необходимости или интересов власть предержащих и в последнюю очередь — выразителями собственной воли. Даже в Австрии, где вследствие национальных противоречий и слабости парламента влияние личности монарха исключительно велико, государь не обладает властью настолько значительной, чтобы вопреки исконным тенденциям и возможностям государства предуказывать какие-либо новые пути. Если престарелый Франц Иосиф может похвастаться достигнутыми за долгие годы его правления неоспоримыми успехами — успехами хотя бы с точки зрения официальных кругов с их концепцией государства и политики, то причина этого заключается в том, что длительный опыт научил его понимать Австрию и ее возможности, что, откликаясь на запросы эпохи, он умел своевременно сделать самые необходимые уступки. Это была политика, которая при всем своем убожестве обеспечивала целостность империи. Сдается, однако, в некоторых кругах не сознают, что самой большой опасностью для настоящего и будущего развития государства явилась бы близорукая политика мести.
В связи с этим необходимо со всей решительностью отвергнуть подстрекательства и скрытые угрозы, прозвучавшие вчера в венгерском парламенте. К сожалению, австрийский сейм в настоящее время безмолвствует, и славянские народы, живущие в Австрии, лишены возможности высказать там свое мнение о внутренней и внешней политике государства...

Сообщение из Берлина

Дня 29-го прошлого месяца в четвертой уголовной палате Краевого суда в Берлине началось судебное слушание по делу Розы Люксембург, обвиняемой прусским военным министром генералом фон Фалькенгайном в том, что она нанесла оскорбление всем офицерам, младшим чинам и солдатам немецкой армии. В ходе слушания государственный прокурор пытался помешать опросу свидетелей, чему воспротивились его помощники, заявившие, что могут привести свыше тридцати тысяч ужасающих примеров истязания рядовых солдат. Иногда солдат доводили до самоубийства, одни топились, другие пускали себе из казенного ружья пулю в лоб.

«Право лиду», 1.7

В субботу 4.7 в восемь час. вечера в ресторане «У ветерана» (улица Тыла) состоится лекция на тему: «Магистр Ян Гус и его время». Лектор из Рабочего университета.

«Новины» за тот же день

Королевский чешский земельный театр в Праге, Национальный театр. Сегодня в среду 1 июля (начало в половине третьего дня) для учеников средних школ Королевского ст. гр.{63} Прага — «Фонарь». Написал Алоис Ирасек, реж. Яр. Квапил. Вечером — спектакль «Кармен» с участием гастролера Отакара Маржака.

Отчаянный поступок жандармского вахмистра

В Кршишицах бросился в Бероунку жандармский вахмистр И. Чадик. 28-го нынешнего месяца между ним и несколькими гражданами в трактире в Глинче произошло недоразумение и крупная ссора, окончившаяся дракой. У вахмистра вырвали из рук оружие, а сам он был вышвырнут из трактира. Он так близко принял это к сердцу, что тут же покончил с собой. Впоследствии был выловлен его труп.

Регулярные кольцевые поездки по Праге

в специальном экскурсионном трамвае, устраиваемые попечением Чешского земельного союза инородцев и управления Городской электрической службы, совершаются дважды в день с Йозефинской площади. Отправление трамваев в 9 час. утра и в половине третьего дня.

Вильгельм Либкнехт в берлинской «Форвертс»

Франц Фердинанд пал жертвой насквозь фальшивой, изжившей себя системы. Австрия все более представляется чем-то совершенно абсурдным. Достичь своих идеалов отнюдь не в рамках Австрии, а завоевать национальную независимость в борьбе с Австрией — таковы стремление и цель каждого из населяющих ее народов. Выстрелы, сразившие наследника престола, убили и веру в дальнейшее существование старого, устаревшего государства.

«Новины» от 2 июля. «Спарта» в России

Третья встреча «А. К. Спарта»{64} в Лодзи с местной сборной командой закончилась победой чехов со счетом 8:0. О первой встрече «Спарты» лодзенские газеты пишут восторженно: «Первый день матча с «красными дьяволами» привлек на стадион многочисленных зрителей. Гостей так прозвали по праву. Это действительно настоящие дьяволы, мячом они владели от начала до конца».

«Право лиду», июля. К предстоящей массовой манифестации протеста против абсолютизма на достопамятном Ржипе.

В нынешнее воскресенье во всех селах и городках Роудницкой, Терезинской, Кралупской, Вельварской, Мельницкой, Сланской и Верхнесмиховской округ будут расклеены красные плакаты, призывающие принять участие в манифестации на Ржипе. Судя по приготовлениям, ржипская манифестация станет исторической акцией нашей партии. Из Праги в Роуднице отправится специальный поезд.

Из Берлина

Император Вильгельм ввиду легкого недомогания отказался от поездки в Вену. Болезнь императора — прострел, который затрудняет ему ходьбу. Император весьма сожалеет о том, что не сможет своему столь неожиданно скончавшемуся другу воздать последние почести.

Из Гааги, 3 июля

Нидерландское правительство предложило государствам, приглашенным на второй форум в защиту мира, создать комитет, который выработал бы окончательную программу третьей всемирной конференции. По предложению некоторых правительств только что было принято решение созвать подготовительный комитет 1.7.1915 г. в Гааге.

Газетное объявление

Мы не всегда способны по достоинству оценить значение предупредительных средств, которые являются важным элементом сохранения нашего здоровья. Это относится прежде всего к самому главному врагу человечества — туберкулезу. Среди наиболее эффективных средств, предупреждающих это заболевание, одно из самых первых мест, безусловно, занимает «Сиролен Роше». Поспешим же пополнить свою домашнюю аптечку этим действенным средством. Оно приятно на вкус, и им охотно пользуются.

11. И люди того времени...

В то время люди стали разговорчивыми. Словно громогласная речь долженствовала отпугнуть тени; словно люди, охваченные опасениями, однажды высказанными вслух, искали опоры в голосе другого человека.

Причем говорили главным образом об одном — о том, о чем каждый охотнее промолчал бы.

Говорили в кафе, в театральных фойе во время антрактов, дома в сумраке спальни перед сном, в садах загородных ресторанов, в трактирах.

В Вене, Праге, Берлине, Будапеште, Петербурге. Люди как бы выговаривали свой страх и наговаривали беззаботность.

Ежечасно, денно и нощно, повсюду в Европе.

* * *

Надворный советник Шенбек раз в неделю посещал «Централь». Впрочем, к этому кафе он по-настоящему так и не привязался несмотря на то, что находилось оно неподалеку от его службы; оно всегда казалось ему несколько подозрительным: большую его часть, обращенную окнами на Господскую улицу, оккупировала коммерция среднего и мелкого калибра, включая коммивояжеров; другую, узкую, всего лишь с одним рядом столиков вдоль вереницы окон, посещала довольно разношерстная публика; это были главным образом газетчики, но встречались среди них и литераторы, а иногда — иностранцы, люди неопределенных занятий. Шенбек приходил сюда повидаться с доктором Шпитцмюллером, занимавшим в то время должность генерального директора австрийского Kreditanstalt{65}. Завсегдатаем «Централя» Шпитцмюллер стал, когда еще не был финансовой величиной, и по инерции остался верен этому кафе, хотя, по мнению Шенбека, вовсе не подходил для него, вернее, собиравшееся здесь общество перестало с некоторых пор подходить Шпитцмюллеру.

— Ну, как поживает ваш оптимизм? — приветствовал он нынче Шенбека, протягивая ему руку через мраморный столик.

Шенбек пожал плечами. Лишь заказав порцию кофе, он ответил вопросом на вопрос:

— У вас есть какие-нибудь новости?

— Отнюдь. Все делают вид, будто абсолютно ничего не случилось. И все же я вспомнил о вас. Дело в том, что я решил взяться за воспоминания. Не знаю, сочтете ли вы это добрым или дурным знаком, знаете, когда начинают охотнее оглядываться назад и всякое такое... Но дело сейчас не в этом. И вот когда я однажды разбирал свои заметки — ведь я уже несколько лет как готовлюсь писать, — я обнаружил нечто такое, что имеет непосредственное отношение к вашим рассуждениям относительно того, будет война или нет. И запись эта к тому же довольно свежая. Я специально захватил ее для вас. Вот послушайте.

В начале нынешнего года — заметьте, нынешнего! — русское правительство решило переоборудовать Путиловский завод в фабрику по производству орудийных стволов. Разумеется, для этого ему понадобился кредит, и с просьбой о кредите оно обратилось к Франции. Не трудно представить, о какой сумме могла идти речь. И тогда крупные французские банки предложили нам, то есть «Кредиту», принять в этом кредитовании участие. Разумеется, предложение подкреплялось надлежащими гарантиями и сулило значительную прибыль. Однако... Должен вам, Шенбек, признаться, что иногда меня одолевают приступы гуманизма. Почему я об этом говорю?.. Вы ведь знаете, что со времен Балканских войн мы смотрим на Россию как на своего самого большого потенциального врага. И вдруг мы должны помогать перевооружить русскую артиллерию, которая, возможно, станет однажды палить из наших же, так сказать, пушек по нам. Но ко мне уже начал приставать фон Шкода, который с полным основанием рассчитывал на то, что часть заказа на вооружение будет размещена в Пльзене. Я понимал: ему жаль упустить такую сделку, но сам я еще колебался. Шкода знал: если «Кредит» предложение французов не примет, сделке не бывать, и он уговорил меня сообща обратиться хотя бы с просьбой решить этот вопрос к самой компетентной инстанции — к министру иностранных дел. В этом отказать ему я не мог. И знаете, что сказал нам Берхтольд? Что отношение Австрии к России абсолютно корректно и дружественно и что с точки зрения нашей внешней политики никаких возражений против участия в кредитовании нет. Ну, что вы на это скажете?

— Что это великолепный аргумент в пользу моей теории, — Шенбек не медлил с ответом ни секунды. — Международные взаимосвязи крупного капитала в различных странах уже сами по себе являются гарантией того, что войны быть не может.

— А что, если граф Берхтольд вовсе и не думал о столь важных, основанных на общности интересов, взаимосвязях, о которых вы так хорошо сказали, а просто хотел таким образом снискать antree{66} русских?

Дело в том, что, как я тогда же узнал, Берхтольд рассчитывает стать преемником Эренталя, император собирается назначить его главой кабинета в надежде, что Берхтольд скорее сумеет восстановить дружеские отношения с Россией. Ведь он был когда-то послом в Петербурге.

Шенбек недовольно заерзал на стуле:

— Я не отрицаю, что в столь сложных взаимоотношениях порою дают себя знать и личные интересы, но если взглянуть на положение дел в общем и целом, то к чему привело возникновение международных картелей? К интернационализации капитала! А последний ни в коем случае не даст разрушать свою мировую экономическую систему какими-то там войнами, проистекающими из национального шовинизма, соображений престижа или бог весть каких еще эфемерных причин.

— Вы играете на бирже?

— То есть? Что вы имеете в виду? Не понимаю...

— Вижу, что нет. Жаль. Это вас многому научило бы. Ведь биржа представляет собою финансовый мир в миниатюре. Как бы уменьшенный до размеров одного государства. Там борются за свое преуспеяние представители отечественного капитала, и в выигрыше остаются сильные, а слабых — ко всем чертям! Почему же представители большого мирового капитала станут поступать иначе? Безусловно, они сотрудничают, пока им это выгодно, но то и дело вопрос стоит так: кто раньше, кто больше, и уж тут — конец идиллии. Ведь экономический и политический потенциал отдельных государств изменчив, он то уменьшается, то возрастает, и как раз когда он идет на убыль, тот, кто находится по другую сторону качелей, мигом норовит этим воспользоваться и обогатиться за счет слабеющего партнера. Вы когда-нибудь слышали, чтобы крепкий, а потому и цепкий организм по доброй воле пренебрег возможностью дальнейшего своего роста, дальнейшего усиления? А если нынче и есть что-либо здоровое под солнцем, так это монополии, располагающие крупным капиталом! Разумеется, с вашей миролюбивой точки зрения они обладают одним недостатком: их много, и каждая из них стремится быть самой сильной. Так-то вот. Ну-с, извините, мне пора идти.

— Вы знаете о том, что Ганспетер застрелился? Чайное общество госпожи Термины мигом притихло.

— Быть этого не может!

— У баронессы Чехени. Представляете? Досказал одну из своих излюбленных циничных историй — знаете, эту, о гибели «Титаника»? — и не успели оглянуться, как он выхватил револьвер и выстрелил себе в висок. Как это безвкусно.

— Какая бестактность!

— Все поэты сумасшедшие.

— Что вы имеете в виду, моя дорогая?

— Иначе с чего бы они сочиняли стихи?

* * *

Ежегодный бал-маскарад в венской опере отличается тем, что это бал, на котором не танцуют.

Конечно, здесь неутомимо трудятся несколько оркестров, но танцевальной музыки они не играют; согласно другому предписанию, дамы должны являться непременно в масках, в то время как для мужчин достаточно фрака и узкой полумаски.

Именно благодаря этой особенности балы-маскарады в опере пользуются успехом и именно поэтому туда вхожи лишь представители высшего общества. Помимо прочего, эти балы — удобнейший случай повидаться с возможно большим числом знакомых сразу или же завязать отношения с теми, с кем иначе свести знакомство было бы затруднительно.

Этому соответствует и содержание разговоров, которые здесь ведутся, разговоров, лишь время от времени прерываемых доставкой напитков или холодных закусок, приносимых лакеями из многочисленных буфетов.

Пока дамы (всегда на таком балу сыщется кружок приятельниц) развлекаются свежими сплетнями кто, с кем, когда и где или об актрисе госпоже Шратт и императоре (правда, эта область абсолютно достоверных сведений все более скудеет год от года), мужчины предаются дебатам на более серьезные темы, и чем выше их общественное положение, тем они безапелляционнее.

— Умоляю, хватит уже об этой Сербии! Это тянется столько лет, а ведь по существу это бесконечные тяжбы ни из-за чего. Эдакая война мышей и лягушек! Потому что на Балканах прекрасно знают: провоцировать нас сверх меры рискованно. Вспомните хотя бы их войны двухлетней давности; Сербия хотела выйти к Адриатике, мы сказали «нет», и Сербия к морю не вышла! А Турция? Мы удержали ее на европейском континенте, так что ж вам еще?

— И тем не менее Балканы — котел, который не перестает бурлить. Взять хотя бы Сараево. Правильнее всего сказал об этом маркграф Палавичини, когда он был еще германским послом в Константинополе. Впрочем, сказал он это не мне, а графу Чернину, от которого я это и слышал: единственная возможность избежать войны с Россией — это отказаться от своего влияния на Балканах, просто уступить эту сферу русским. Но позволить себе этого мы не можем, иначе Австрия тотчас перестанет быть в глазах европейцев великой державой.

— А знаете, что просил передать Мольтке из Берлина нашему Конраду? Любая отсрочка войны уменьшает наши шансы! И было это, между прочим, в мае! А если уж просят такое передать шефы союзных генеральных штабов...

— Я вот слушаю вас и диву даюсь. Да ведь нам с нашим союзником Германией бояться некого! При одном условии: если Англия не выступит против нас. А на этот счет я могу вас заверить, у Англии сейчас других забот по горло: с прошлой осени у ирландских сепаратистов есть даже собственное временное правительство в Белфасте и даже собственная добровольческая армия. Тысяч сто под ружьем! Кстати, пикантная подробность: оружие ирландцам поставляют германские оружейные заводы!

* * *

Вид на Париж с вершины лестницы, ведущей к церкви Сакре-Кер, был поистине захватывающий. Необозримое море бурной жизни, которая кишела на улицах и угадывалась под крышами тысяч домов, которая струилась по невидимым лестницам на дневной свет и вновь исчезала за дверьми мастерских, магазинов, кабачков.

А когда все это освещалось солнцем...

Молодой Шарбо стоял наверху, правой рукой опершись на перила, а левой обняв за плечи Мариетту. Ему так хотелось чем-нибудь развеселить ее. В эту минуту он испытывал к ней почти отеческие чувства, хотя она была почти на два года старше его, но какое это имеет значение! С какой стати терзаться из-за этого, коль скоро все остальное он уже уладил! Однако это «все остальное» по-прежнему нагоняло страх на Мариетту. Он это чувствовал. Он это знал. К счастью, самое плохое было у обоих уже позади: Штефи он навсегда прогнал ко всем чертям. Теперь Мариетта жила с ним, Шарбо, хотя невесть почему упорно отказывалась выйти за него замуж. Но он был уверен, что теперь-то не потеряет ее. К тому же он вовсе не был зеленым юнцом, а главное, мнил, будто жизнь уже научила его отличать существенное от несущественного, разбираться, что в жизни важнее всего.

Он работал у Пежо. По автомобильному делу. На самых, самых, самых современных станках нового века. Этого нового, великолепного века. Он любил свою работу, любил преображение металла, который из бесформенной заготовки превращался под его руками в строго продуманную деталь, обретая тем самым смысл — смысл, присущий всему в природе. Вот и эта мертвая часть ее вдруг оживает и, соединяясь с другими, начинает двигаться, жить. И он — один из тех, кто этому способствует!

Он привлек Мариетту к себе:

— Вот так-то. Мы живем в эпоху чудес. Это великолепно! Понимаешь, сейчас такие возможности... Собственно, все постоянно движется вперед, все постоянно усовершенствуется, автомобили ездят все быстрее... Как-то раз я оказался в компании, ну просто в одном кафе, и там один паренек читал стихи. Я, конечно, в этом так не разбираюсь, как ты, ведь ты сама декламировала, но помню по крайней мере смысл одного стихотворения: вроде того, что уже сейчас мы живем как бы в будущем и каждой сделанной нами новинкой словно бы затыкаем еще одну брешь, через которую на мир могла бы обрушиться пагуба... Так улыбнись же, Мариетта!

* * *

Когда слово взял генерал Фалькенгейн, все в потсдамском штабном казино, разумеется, мгновенно притихли.

Генералу даже незачем было говорить столь громовым голосом, в котором выразилось нынче его возмущение:

— Когда я вспоминаю о том, сколько лет тому назад мы начали заботиться о перевооружении нашей армии!.. А главное, об укреплении наших военно-морских сил, да еще — я это особенно подчеркиваю — с каким риском в международном плане!.. А наш так называемый союзник? Ведь численность австрийской армии просто вопиюще мала! А ее боеготовность? Я уже не говорю об афере полковника Редла, продавшего русским весь ауфмаршплан{67} австрийской армии в Галиции. И ради эдакого соседа-разгильдяя мы в критическую минуту должны проливать немецкую кровь!

* * *

— При всей этой игре в жупелы, каковыми выставляют нашего брата, никто нас, социалистов, не принимает в расчет. Похоже, наши вожаки не видят дальше собственного носа! И когда нынешним летом они созвали в Вене международный съезд социалистов...

— Мы здесь дискутируем о важных проблемах, а вы болтаете о Пикассо!

— Но ведь этот троглодит хочет, чтобы художник изображал только то, что доступно его троглодитову пониманию!

— Меня бесит, что он пишет белиберду, которая никому не понятна. Он ведь ваш, а именно вы утверждаете, что искусство должно обществу служить...

— Минутку! А кто сказал, что вы видите действительность правдивее, чем он? Кто сказал, что собственному видению мира он обязан предпочесть ваше видение мира? Какое вы имеете право навязывать ему свое?

— Ну я вам вот что скажу: этакой заумной мазни...

— Ну, ну, договаривайте!

— Я ее просто боюсь.

— Таких картин?

— Собственно, не их самих, я боюсь за человечество, коль скоро оно способно...

— А что, если такой художник именно этого и хочет?

— Чтобы я испытал страх? Хорошенькое дело, разве искусство должно пугать?

— Горе эпохе, в которой искусство не колеблет землю!

— Что это вы еще такое придумали?

— Это не я, я не настолько умен. Это Карл Краус.

* * *

— Я даже придерживаюсь той точки зрения, что покушение упрочило наше внутреннее положение. Благодаря тому, что de facto{68} было снято напряжение между замком и Бельведером.

— В этом вы отчасти правы. Император весьма метко называл Австрию старым домом со множеством съемщиков. Само собой, в нем не обходится без ссор и склок, но их причины следует осторожно устранять путем постепенных реформ. Радикальная перестройка была бы весьма рискованной. А Франц Фердинанд как раз и норовил одним махом изменить все в корне.

— Пожалуй, теперь и венгры станут сговорчивее. Уйдет эта вечная раздражительность в отношениях с Веной.

— И вы удивляетесь венграм? Но ведь вы знаете два крылатых изречения покойного наследника?

— Одно знаю, дескать, венгры — это усы, и только.

— А еще он сказал, что со стороны этих господ было бестактно переселяться в Европу. Между прочим, неплохо, а?

— Как, как? О, да. Его высочество не был лишен остроумия. Хотя, конечно...

* * *

— Разумеется, ничего из этого не будет! Когда это случилось в Сараеве? Двадцать восьмого. Вот видите! А какое сегодня число? Уж если война, то она начинается сразу. Внезапно. Чтобы не дать другому опомниться. Кроме того, должен вам сказать — на то чтобы я с ними был согласен, — но знаете ли вы, сколько миллионов социалистов в мире? По обе стороны? И если все они в один голос скажут «нет», а они действуют очень согласованно, и у них это даже в программе записано, что тогда? Без работающих фабрик никакая война не возможна. И как раз самая сильная их партия — в Германии.

— Что это вы так напираете на Германию? Думаете, все остальные — агнцы? Нет! Англия, Франция — это ведь сплошь денежные мешки, а такие мешки распухают сами собой, все растягиваются и растягиваются... Это просто-напросто неостановимо! И Россия туда же. Все это вместе взятое — сплошь монополии, колонии и черт знает что еще...

— Слушайте, уж не социалист ли вы случайно?

* * *

— Ваше величество, о генерале фон Лейберте мы располагаем самыми лестными отзывами. Несколько лет он возглавлял русский отдел генерального штаба. Между прочим, именно благодаря его посредничеству была осуществлена поставка оружия с заводов Круппа регенту китайского императора. Затем он одно время был губернатором германской Восточной Африки, депутатом рейхстага — нет нужды добавлять, что от крайне правых; он является членом президиума Общегерманского Союза, Flottenverein{69}, но прежде всего он председатель Имперского Союза борьбы с социал-демократией. Словом, он видный борец против любой оппозиции, все равно, выступает ли она против вооружения, против наших колониальных притязаний или домогается каких-то бессмысленных социальных реформ. С такими людьми мы способны противостоять любой опасности — внешней и внутренней.

* * *

— Это вечное ожидание! Просто уже невмоготу! Что бы там ни было, скорей бы уже это было!

— Так говорят сейчас почти все. Но что будет потом?

— Ах, оставьте — потом, потом!.. Почем я знаю! Что-нибудь да будет! А знаете что, пойдемте-ка куда-нибудь, где играет музыка и есть выпивка. Что вы на это скажете?

— Что ж, можно. Скажем, в «Гринцинг»?

— Неплохая идея! Когда я был там последний раз, ресторатор Гюбнер (вы ведь его знаете? Великолепный знаток вин!) говорил мне, что погода в нынешнем году исключительно благоприятна для виноградников, что ожидается необычайно щедрый урожай. Он сказал буквально следующее: нынешний год людям запомнится надолго.

* * *

К вечеру небо затянулось тучами, и над Пратером засеял мелкий дождь. Тихий, затяжной, непрерывный.

Стемнело; узкие аллеи, петляющие меж балаганов и лотков, быстро пустели. Люди спешили к трамвайным остановкам, утоптанные дорожки заблестели, сквозь паутину измороси просвечивали желтые круги фонарей. Умолкли оркестрионы каруселей, качелей, grotten-bahn{70}, их владельцы натягивали брезентовые тенты, предохранявшие от дождя.

Лишь riesenrad{71} еще продолжало вращаться — медленно, наперекор непогоде и темноте, сквозь которую далеко проникал свет из маленьких оконцев подвесных кабин.

И в питейных заведениях еще продолжалась жизнь в гуле голосов, мелодиях женских оркестров, струнных ансамблей с гитарой, но эти звуки лишь на мгновение проникали в дождливую темень вечера, когда кто-нибудь из посетителей, выходя, открывал дверь.

Возвращаясь с Franzjosefsbahnhof{72}, куда он ходил посмотреть расписание поездов на Прагу, Каван свернул на центральную аллею Вурштельпратера. И тут ему пришло в голову нечто такое, чего он даже не мог бы толком себе объяснить. Да он и не пытался это сделать. Неужто всегда и все нужно объяснять и разгадывать? Он ощутил в себе прилив некоего меланхолического легкомыслия, впрочем, не оно ли сейчас владеет всею Веной? Кто может с уверенностью сказать, долго ли еще нам вот так ходить в Пратер, где еще в прошлое воскресенье по Hauptallee{73} катались в собственных экипажах дамы, окутанные воздушной пеною белоснежных и кремовых кружев, в сопровождении офицеров в парадной униформе верхом на лошадях? Пока что сюда, в Вурштельпратер, после тусклых буден на фабриках, в мастерских, в казармах и каморках для прислуги приходит изнуренная работой Вена, и здесь эти истинные дети Вены, эти подлинные гости становятся ненадолго хозяевами своего времени, вызывающими восхищение покорителями и сладостно покоряемыми; погружаются в водоворот смеха, музыки, пива, чтобы ненадолго стать расточительными крезами, которым безразлично, сколько стоит пряник или очередная поездка дамы на американских горах.

Ныне сверкающий театр сусальной свободы смыло дождем, и у кого недостало денег, чтобы спрятаться под кровом какого-либо ресторанчика, тому пришлось возвращаться в серую повседневность за чертою Пратера.

Вот так же погаснет беззаботная жизнь Вены, когда... Или еще можно сказать — «если»?

Каван остановился перед большим паноптикумом. Над входом нависал козырек, под которым в застекленной будке все еще сидела толстая кассирша. Закрыть паноптикум она имеет право лишь в девять часов, даже если не будет ни одного посетителя. А когда один все-таки появился — это нисколько ее не удивило. У господина нет зонтика, и, вероятно, он хочет укрыться от дождя.

Когда Каван раздвинул плюшевую портьеру, прикрывавшую вход, ему пришлось на минуту замешкаться, чтобы осмотреться. В эту пору паноптикум был освещен весьма скудно; большое сараеподобное строение являло собой вместилище темноты, где лишь некоторые выгородки и группы восковых фигур едва освещались затененными лампами. Каван шел по этому восковому миру, испытывая разочарование. Только теперь, как ему показалось, он уразумел подоплеку своего решения прийти именно сюда — безусловно, это было воспоминание детства, воспоминание о том, как мальчишкой на какой-то провинциальной ярмарке он впервые увидел паноптикум с восковыми фигурами. Его охватил тогда невероятный страх, но он ни за что на свете не ушел бы оттуда прежде, чем осмотрит все подробно. Восковые фигуры притягивали к себе и отпугивали одновременно, наполовину вроде как живые люди, наполовину — покойники. Тогда это был маленький ярмарочный передвижной паноптикум. А сейчас он в большом, таком, какой подобает императорской резиденции, и ничуть не боится. Ничего не осталось от былого смешанного чувства страха и приятного волнения, ничего...

Медленно проходит он вдоль крошечных подмостков, где на фоне скупых декораций восковой палач казнит воскового смертника; где горилла похищает полуобнаженную красавицу; он идет мимо бюстов знаменитых убийц, на счету которых множество жертв; мимо Ландрю, зарезавшего не одну женщину; мимо Джека-Потрошителя и других; проходит мимо средневекового застенка, но все это так убого, так... в лучшем случае немного забавно.

Каван прерывает свое круговое движение вдоль стены с выгородками для групповых сцен и сокращает себе обратный путь, направившись через центр зала, где фигуры расставлены вразброс, либо поодиночке, либо маленькими группами на отдельных невысоких помостах, почти вровень с посетителем. Сюда нет доступа злодейству и кошмарам, здесь царит благородство; тут стоят в величественных позах властелины, прославленные политики, маршалы и генералы, а кое-где и какой-нибудь изобретатель или чемпион по греко-римской борьбе.

Каван начинает с интересом разглядывать эти скульптурные портреты в натуральную величину, определяя большую или меньшую степень сходства. Вот Вильгельм II с надменно торчащими кверху усами «es ist erreicht»{74} — внешность, словно бы предназначенная быть моделью для восковой фигуры, чей неподвижно вперенный, но пустой взгляд полностью соответствует оригиналу. Возле него с благодушным подбородком, переходящим в оплывшую жиром грудь и огромный живот, стоит баварский король и несколько других властелинов из разных немецких земель; их униформы, орденские ленты и регалии на цепочках вокруг шеи и рядами на левой стороне мундира — наверняка точные копии настоящих, с этим шутить нельзя, даже в восковом мире. Разумеется, в самом центре этой недвижной толпы стоит в белом маршальском сюртуке его императорское и королевское, апостольское величество император Франц Иосиф I. Он смотрит прямо перед собой, видя и не видя, с окаменевшим лицом, — да, точь-в-точь как в жизни.

Медленно движется Каван от фигуры к фигуре и вдруг ловит себя на том, что его удивляет, отчего никто из этих столь пристально глядящих на него людей не обернется ему вслед. Все дают ему пройти в поле своего зрения, но никому нет до него никакого дела, никто... Разве что за его спиной... Он стремительно оборачивается — нет, никто... Каван пожимает плечами, удивляясь самому себе. Что это с ним? Верно, это оттого, что он здесь один. Один среди них. Как он тогда мальчишкой воспринимал восковые фигуры? Оки были для него наполовину вроде как живыми людьми, наполовину — покойниками...

Но чему он удивляется?! Ведь, собственно, он пришел сюда... бояться! Конечно. Теперь это ему стало ясно. И ведь в том, что его здесь окружает, действительно есть нечто такое, что... Вернее, нечто такое есть в нем, испытавшем вдруг на себе воздействие чего-то, что есть в этих муляжах.

Он немного прибавил шагу. И теперь, когда он осматривал восковые фигуры более бегло, они казались на первый взгляд еще более достоверными. Можно сказать — более одушевленными. В одном месте Каван даже остановился, испытывая неприятное чувство, будто полностью уверенным можно быть лишь относительно того, что находится у него перед глазами, а вот что касается фигур, которые где-то там и которых он не видит... Между тем все объясняется очень просто: фигуры искусно сделаны, в зале надлежащий полумрак, в котором все предметы проступают пластичнее; ну и нервы, естественно, играют здесь свою роль, а также общая предрасположенность немного поддаться страхам.

Они дали ему пройти мимо себя, не остановив его ни взглядом, ни жестом. И лишь продолжали неотрывно смотреть на него, пока он петлял в перекрещении их взглядов, неподвижно устремленных в одну точку.

Ну, теперь все это позади.

Лишь у самого выхода он на мгновение задержался и оглянулся еще раз...

Перед ним открывался вид на центральную группу паноптикума — на группу монархов со свитами. Их можно было различить даже на расстоянии; вон стоят императоры, короли, а вокруг них — премьер-министры, полководцы, все из воска, с проволочным каркасом под застывшей восковой массой, со стеклянными глазами и отлакированными лицами; они стояли недвижно, величаво, глядя прямо перед собой и ничего не зная об окружающем их мире, ничего. Властелины Европы...

Когда Каван вышел из паноптикума, на улице все еще моросил дождь. Мелкий, густой, затяжной. И тьма простиралась над Пратером, над Веной, над миром.

12. Гартенберг

Когда Каван позвонил у дверей Гартенберга, открыл ему, как обычно, слуга в ливрее, но вместо того, чтобы только принять из рук Кавана конверт с бумагами, он пригласил его пройти: господин граф ждет.

— Входите, входите!

Рукопожатие, жест, указывающий на одно из кресел в стиле рококо, распоряжение слуге, который тут же поставил на мраморный столик графин с ликером и два невысоких граненых бокала.

Искры граненого стекла стали золотистыми от янтарного содержимого. Чокнулись. Каван удобнее откинулся на спинку кресла. Не ему полагается начать беседу.

— Сегодня мне просто хочется поговорить с умным человеком. Собственно, чтобы быть точным, в присутствии умного слушателя. Надеюсь, вы меня понимаете.

Каван кивнул головой. Он прекрасно это понимал, хотя кое-кому, вероятно, могло бы показаться весьма неестественным и нелепым, что потомок одного из самых древних австрийских аристократических родов и один из ближайших к венскому двору сановников нуждается в ничем не примечательном архивном чиновнике в качестве резонатора для своего монолога. В сущности же, это было вполне логично, во всяком случае для тех, кому были известны побудительные мотивы и причины странного сближения двух этих столь различных людей: началось оно в несколько гротесковом духе, когда граф Гартенберг впервые вызвал к себе служащего придворного и государственного архива Кавана и поручил ему выяснить генеалогию одного из добрых знакомых Гартенберга, венского банкира Шрантца. Двигаясь по нисходящей, Каван сумел добраться лишь до середины восемнадцатого века, где след терялся на последнем поддающемся обнаружению предке, окончившем свои дни на виселице за кражу лошадей. Когда Каван вручил свою справку графу, тот от души рассмеялся:

— Превосходно! По крайней мере посмотрю, насколько тверд характер у моего милейшего Шрантца, как он на это отреагирует! И мне нравится в вас... Знаете, что сделал бы любой другой чиновник? Особенно придворный чиновник? Особенно в моем случае? Впрочем, мне незачем вам это объяснять.

С тех пор Гартенберг не раз поручал Кавану архивные разыскания, главным образом по части собственной родословной. А однажды летом — Каван как раз привел в дом жену — добился того, что управляющий архивом отпустил молодого чиновника на два месяца для приведения в порядок фамильных бумаг графа. Замок Гартенберга с прилегающими к нему угодьями находился в живописной местности, в предгорье Альп. Разумеется, свое приглашение граф распространил и на жену Кавана, и таким образом молодожены провели в чудесном лесном краю несколько беззаботных недель, благо работа оставляла Кавану достаточно свободного времени для прогулок по окрестностям, а иногда и для dolce far niente{75} в парке, окружавшем замок. Фамильный архив Каван привел в порядок даже на неделю раньше, но Гартенберг решительно заявил, что в оставшиеся дни Каваны будут его гостями. На этой последней неделе он дважды приезжал к ним из Вены и оба раза далеко за полночь сидел с молодым архивариусом за вином и разговорами на всевозможные политические темы, касавшиеся ситуации, в которой находилась Австро-Венгрия.

Уже вскоре Каван убедился, что может говорить совершенно откровенно и пользовался этим всякий раз, когда речь заходила о положении Чехии и чехов в Австро-Венгрии.

— Вы ошиблись профессией, вам следовало быть политиком, — смеялся Гартенберг. — Но шутки в сторону, я вполне понимаю вашу точку зрения на эту проблему, более того, полагаю, что ваши сетования имеют под собой реальную почву; но удовлетвори мы требования чехов, знаете, что выкинули бы наши немцы? И тут же снова объявились бы с протянутой рукой венгры; и первыми, за чей счет они пожелали бы хоть отчасти утолить свою жажду, были бы словаки. Ваши надежды относительно собственной государственности перечеркнуты уже самим дуализмом, который разделил страну, в сущности, на две империи: австрийскую и венгерскую.

Дальнейшего дробления это государство уже не перенесло бы. Престарелый хозяин Шенбрунна это прекрасно понимает и потому — никаких новшеств, пусть все остается по-старому, ибо даже небольшая перемена может повлечь за собой другие, более значительные. Это все равно как с церковью святой: дай послабление, откажись хоть от одного догмата — и мигом рухнет все здание. А так, старая балка хоть и трухлява, но все еще держится. Этого нашему государю императору вполне достаточно. Оттого-то он и не жалует Франца Фердинанда, что тот с утра до ночи готов заниматься реформами. В целом же ситуация глупейшая: наследник не без оснований чувствует, что долго так продолжаться не может, и верит, что обладает средством спасти эту многонациональную центрифугу, которая вращается все быстрей и быстрей. А Франц Иосиф говорит себе: «Сегодня, слава богу, ничего не случилось. Если мы без изменений из сегодня передвинемся в завтра, то и завтра ничего не случится». Вот он и старается сделать так, чтобы один день походил на другой, насколько это возможно, — в политике, в казармах, в парламенте, в его канцелярии и в нем самом. Это не просто окостенелая педантичность, это жизненное кредо государя, молодым вступившего на престол в тот момент, когда революция 1848 года сотрясала троны всей Европы. Этого он не забудет уже до самой смерти, и этим можно объяснить почти все, начиная с его боязни каких бы то ни было конституционных реформ и кончая отсутствием клозета в обращенной во двор анфиладе венского замка — уборную ему заменяет переносной стульчак, стоящий меж створок двойных дверей императорского кабинета. Словом, любое новшество грозит в его глазах революцией!

И когда бы впоследствии — после того как работа в фамильном архиве Гартенберга завершилась — ни приходил Каван к графу по службе либо домой, либо в присутствие, всякий раз между ними завязывалась не менее чем часовая беседа, которую можно было бы, по крайней мере по внешним признакам, назвать дружеской.

— Большую роль играет еще то, что вы — чех, — заметил как-то Гартенберг. — В известном смысле у вас несколько иной склад ума, нежели у нас, австрийских немцев. Не могу выразить это точно, но иногда ваша реакция для меня чрезвычайно любопытна и, я бы даже сказал, полезна. Беседуй я о чем угодно с кем-нибудь из моих единокровных соотечественников, я бы наперед знал большинство его ответов.

Однако в последнее время беседы двух мужчин превращались скорее в монологи: Гартенберга уже не столь интересовало мнение гостя, он скорее нуждался в возможности исторгнуть из себя то, что, будучи невысказанным, слишком тяготило его и о чем говорить с равными себе было для этого высокопоставленного сановника уже небезопасно. Каван нисколько не возражал, поняв, что впредь ему уготована роль дуплистой вербы из «Короля Лавры»{76}. По крайней мере он слышал то, о чем нигде больше не узнал бы, во всяком случае в столь открытой форме.

На этот раз Гартенберг отложил записку Кавана, даже не заглянув в нее; опустился в кресло напротив гостя и долго молчал. Прежняя улыбка давно сошла с его лица, он выглядел усталым, безразличным.

Бьют часы наподобие гонга.

— Налейте себе...

Стук салатницы с солеными маслинами, которую слуга поставил рядом с бутылкой на мраморный столик.

— Угощайтесь «египтянками». Или вы курите другие?

Но ответа он не ждет.

Каван уже наполовину выкурил сигарету, когда Гартенберг стряхнул с себя наконец оцепенение. Он распрямился в кресле и без обиняков сказал своему визави:

— Сегодня я узнал вот что: утром заседал кабинет министров. Хорошенько запомните этот день, вполне вероятно, что он будет значиться на могильном камне старой Австрии. Итак, сегодня, седьмого июля, утром. Compri? {77} Присутствовали министр иностранных дел граф Берхтольд, глава австрийского кабинета граф Штюргк, министр финансов кавалер Билински, военный министр фон Кробатин и начальник генерального штаба Конрад фон Гетцендорф. Эти пятеро государственных мужей против одного голоса главы венгерского кабинета графа Тисы, итак, пятеро государственных мужей постановили предъявить Сербии такой ультиматум, который она не сможет принять. Мотивы? Сербию нужно навсегда обезвредить, а сделать это можно лишь с применением силы. Поддержка Германии якобы обеспечена. Начальник генерального штаба утверждал, будто сейчас как раз подходящий с психологической точки зрения момент для того, чтобы предпринять вооруженную акцию. Впрочем, он заявляет об этом уже который год. Билински кричал, дескать, никакая дипломатическая победа в глазах балканцев ровно ничего не значит, дескать, они понимают только аргумент сабли. Кроме того, пережевывался старый тезис о том, что-де Россия, намеревающаяся с помощью балканских славян создать второй фронт против Австрии, еще не завершила модернизацию и перевооружение своей армии и что через два года будет уже поздно и т. д. Словом, Тиса тщетно указывал на то, что из-за конфликта с Сербией очень легко может разгореться общеевропейская война, и это стало бы ужасным бедствием для всего континента. Ни в какую. Господа уселись в армейские автомобили и — прямым сообщением в Шенбрунн, к императору. Этим мои сведения исчерпываются. Позднее мне сообщили лишь о настроении министров, возвращавшихся из Шенбрунна, якобы оно было «торжественно-спокойным». По крайней мере так мне сказал один идиот из кабинета министров. Да, и вот еще что: кто-то из них предал огласке фразу, якобы услышанную из уст императора: «Если Австрии суждено погибнуть, то пусть уж она погибнет достойно!» Право, тот, кто осмыслил бы до конца одну только эту фразу, если она достоверна, тот мог бы сию же минуту приступить к чтению в венском университете годового курса лекций о данном государстве, о Габсбургах, о Франце Иосифе. Этот престарелый властелин в Шенбрунне, похоже, и в самом деле полагает, будто Австро-Венгрия является материализованным базисом его величия; будто силы, определяющие ее судьбу — это и впрямь проблемы чести Габсбургов! И это отнюдь не старческий маразм, он в это верит! Всю жизнь!

Граф поднялся и начал прохаживаться по гостиной.

— И знаете, что будет? Если Гетцендорф и Ко доведут дело до войны с Сербией, то передаточный механизм союзнических обязательств придет в движение самопроизвольно. Сербия как страна, подвергшаяся нападению, обратится за помощью к своему русскому покровителю, после чего вступит в силу наш союзнический договор с Германией, где и без того уже который день бряцают угрозами — будто лошадь понесла и перевернула телегу, груженную кастрюлями, — а тогда, опять-таки в силу существующих договоров, на помощь России должна будет поспешить Франция, которая в случае общего конфликта в свою очередь получит помощь от Англии. Чего ж вам еще? Тем паче что Англия заранее предприняла соответствующие шаги, и за таких наших союзников в кавычках, как Италия и Румыния, я бы гроша ломаного не дал. Уже сейчас... Э, да что говорить! Просто это будет конец света. Точнее — нашего света.

Казалось, это пророчество совершенно сломило Гартенберга. Он тяжело опустился в кресло и подпер голову руками.

Каван молчал. Хозяин дома был, несомненно, прав. Каван и сам вот уже два года, как жил в ожидании такой войны. Обе Балканские, и те вполне могли привести к подобному взрыву. И если бы это всецело зависело от начальника генерального штаба австрийской армии и от некоторых деятелей в Германии, общеевропейская война разразилась бы уже давным-давно. Гартенберг же, будучи дипломатом и политиком, решающими фигурами при столкновении интересов великих держав, разумеется, считает лишь дипломатов и политиков. Государственным деятелям следовало бы основательнее изучать историю... Тогда бы они, возможно, соизволили принять во внимание, что существуют еще другие, гораздо более могущественные силы, которые вынуждают выступающие над поверхностью щупальцы, каковыми являются властелины и официальные орудия их власти, — которые вынуждают эти щупальцы реагировать сообразно нуждам и потребностям первоосновы, скрытой под видимой поверхностью.

— Будьте так любезны, я ужасно устал, а слуга все равно этого не найдет... Вон в том шкафу посредине, чуть правее, стоит такой тонкий томик в зеленом кожаном переплете, на корешке золотыми буквами: «П. Альтенберг». Да, да, вот этот. Благодарю. А теперь устройтесь поудобнее, налейте себе, а я вам кое-что прочту. «Летними вечерами житель столицы чувствует себя довольно несчастным. Как будто он всеми покинут, забыт. Скажем, иду я вечером по Пратерштрассе. И у меня такое чувство, будто я, как и другие прохожие, провалился на выпускных экзаменах, а хорошие ученики имеют возможность проводить каникулы на лоне природы. Мы же можем только мечтать — о, шум морских волн, разбивающихся о старые деревянные сваи; о, маленькие укромные озерца; лужайки, покрытые зеленым травяным ковром и мочажинами, про которые лесничий говорит тебе: «Видишь? Сюда вечерами приходят олени на водопой!» О, гроздья сирени, в которых чернеют суетливые жучки и — другие, с отливающими медью надкрыльями; гроздья, склоненные над ручьями, что торопливо скользят по гладким камешкам. А двадцатидвухградусная вода в бассейнах под открытым небом, на гладь которых слетели липовые соцветья... все вокруг заполонено липовым цветом. Светлая жизнь под парусами лакированных яхт. Женская кожа приобретает teint ambre{78}. Кто выиграет нынешнюю регату? Элиза, протяни мне руку через мосток! Полдень с тысячетонным летним зноем — будто тяжелая масса воды, вытесненной дредноутами. Подвечерье с абрикосами, вишнями и отборным крыжовником... Вечера точно охлажденное гейсгюбельское вино. А ночь... Слышишь, как лебеди раскрывают и закрывают клювы? И снова открывают и закрывают... И ничего, кроме этого.

Мы же шагаем по столичной Пратерштрассе. Восемь часов вечера. По обеим сторонам улицы — витрины: персики рядом с сельдью. Плетеные изделия. Пляжные шляпы. Черная редька. Всюду поблескивают велосипеды. Воздух пропитан запахом картофельного салата и дегтя в пазах брусчатой мостовой. Дуговые лампы, притязающие в летние ночи на роль светляков, мало что меняют...» Ну, достаточно.

Гартенберг захлопнул книжку и со вздохом отложил ее в сторону.

— Так вот всего этого не станет. Все это исчезнет. Погибнет. После того. Понимаете — после того! Ничего не останется, кроме осколков разлетевшихся вдребезги воспоминаний с острыми краями, которые будут ранить сердце. Нет, я нисколько не упрощаю; по-прежнему будут существовать лебеди, яхты, персики, озерца, куда будут приходить на водопой олени. Правда, все это несколько сместится, перемешается, но сохранится. А вот чего не сохранится, что не уцелеет, погибнет, так это нынешнее наше видение, восприятие. Все ценности, на которых мы воспитывались и росли, чтобы вырасти такими, какие мы есть, будут вывернуты наизнанку, а сколько их вообще на свалку повыбрасывают! А это неминуемо приведет к тому, что соответствующим образом изменится и наше отношение к людям, вещам, к миру, к себе самим... И сегодня мы еще не знаем, как оно изменится и во что выльется. Всему придется учиться заново, приспосабливаться, а для этого я уже слишком стар, дружище. Я имею в виду не столько возраст, сколько — как бы это выразиться — завершенность внутреннего развития. Я уже просто не сумею измениться. А ходить по земле наподобие музейного экспоната... Который nota bene{79} решительно никого не будет интересовать...

Воображаю, что вы думаете, слушая эти мои рассуждения. Вы — чех, и Австрия вам мила так же, как заноза под ногтем. Когда Австрия развалится, настанет ваш черед. Не поймите это как двусмысленность — черед избрать какую-либо форму независимости или автономии, словом — свободы, как называют это журналисты; и вы как раз тот человек — говорю об этом без всякой иронии, — который заживет полной жизнью, когда все это полетит к чертям. Собственно, вы и ваши соплеменники уже сейчас живете отчасти в будущем. Так что все, о чем я здесь говорил, к вам никакого отношения не имеет. Налейте себе. Вы не должны от меня отставать. Сегодня я нуждаюсь в несколько большей дозе этого бахусова дурмана.

И поймите, так говорить я могу лишь с человеком, которому мои горести настолько чужды, что ему и в голову не придет как-либо воспользоваться или злоупотребить ими. Несмотря на то, что вы человек с характером. Ну, будет. Куда весомее моих оговорок тот факт, что я все это вам говорю и говорю так; ну да вы достаточно умны, чтобы понять, в каком я сейчас положении.

Да, так о чем, бишь, мы толковали? Ох уж этот цирлих-манирлих!

Короче, если нашим воинственным безумцам удастся убедить императора нажать курок европейского ружья, то — все, конец!

Гартенберг с жадностью осушил бокал.

— И больше об этом ни слова. — Без видимой связи он осведомился: — А в музыке вы немножко разбираетесь? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Я выписал из Англии граммофон новейшей марки. Аппарат отменный. Теперь это, видимо, станет главным моим занятием на досуге, занятием, за которым я буду коротать время в ожидании... того. Хорошее вино, красивая музыка... Сказал же император: «Уж если погибать, то достойно!» А ведь я скорее могу себе позволить занять такую позицию, чем он, ибо от меня ничего не зависит. Однако я опять уклоняюсь в сторону... Задумывались ли вы когда-нибудь над тем, отчего именно у нас, венцев, пользуются такой любовью вальсы Штрауса? Я вовсе не предполагаю, будто вы их непременно обожаете, я тоже — нет, но весьма часто приятно одурманиваю себя ими, это нечто вроде heuriger{80}: крепости никакой, а голову слегка кружит. Ну вот мы и добрались до сути; возьмите для сравнения хотя бы французскую легкую музыку: Оффенбаха, Эрве, — сколько в ней esprit!{81} A esprit — это больше чем шутливость, это — интеллект. Кроме того, французская оперетта и опереточная музыка не усмехаются, а смеются и высмеивают, они способны задеть за живое, провоцировать, в них есть еще нечто революционное, пусть даже едва ощутимое, — вот так же на французских почтовых марках Марианну неизменно изображают во фригийском колпаке! А наши короли оперетты и вальса? Да, именно короли, добродушные властелины, пекущиеся о том, чтобы ничто серьезное не волновало их подданных; снисходительно смотрят они сквозь пальцы на бонвиванов и легкомысленных дамочек, не наказывают их, ведь они так милы, so nett!{82} И никаких вам проблем! Ведь людям хочется развлечься! Все эти новаторы, реформаторы, экспериментаторы, сумасбродные творцы и упрямые ученые мужи, — они только мешают пищеварению, им не место в оперетте, так же как и в самой Вене, так же как и в австрийской политической жизни. Оставьте, бога ради, наш город на берегу прекрасного голубого Дуная в покое!

Поняв Иоганна Штрауса, вы поймете и государя-императора, и Вену, и вообще все, что вас здесь окружает. А теперь я заведу для вас одну его вещицу.

Ставя на диск пластинку и меняя иглу, Гартенберг сказал через плечо:

— Как вы думаете, прошел бы такой номер, если бы я завещал сыграть на моих похоронах «An der schönen blauen Donau»?{83}

Дальше