Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

10. Москва

«Мои дорогие, я вполне допускаю, что вас в эти дни нисколько не интересует, как подвигается дело с оснащением нашей московской пивоварни. То, что делается сейчас в городе, гораздо интереснее, и не только для вас. Конечно, самое главное происходит в Петербурге, но, похоже, это распространяется уже по всей стране. Здесь, в Москве, которая как-никак была и есть матушкой всея Руси, отголоски этих событий куда мощнее, нежели в губернских городах.
Конечно, пока еще трудно разобраться, что все это значит и чем кончится. Мне показалось, что и подавляющее большинство москвичей не очень-то ломает себе над этим голову. Седьмого декабря, когда здесь была объявлена всеобщая забастовка и торговцы начали закрывать лавки, население было озабочено главным образом тем, как бы еще успеть что-то купить. Хотя возле продуктовых магазинов стояли толпы покупателей, однако в настроении людей преобладали скорее любопытство и возбуждение, вызванное ожиданием чего-то из ряда вон выходящего; нередко даже слышались шутки и смех. Люди, прежде друг с другом незнакомые, вступали в долгие разговоры, и общая атмосфера напоминала скорее ярмарку или народное гулянье. Никому не хотелось прерывать случайного знакомства, никому не хотелось уходить домой, где все так буднично.
О том, что происходило в последующие дни, я решаюсь писать лишь на основании собственных наблюдений и личных впечатлений, отчасти дополняя их сведениями, которые мне сообщили очевидцы. Ни мне, ни, полагаю, большинству москвичей и в голову не приходило, что все это может вылиться в настоящее вооруженное восстание. Когда на следующий день по городу распространилась весть о большом «митинге революционеров», состоявшемся будто бы в «Аквариуме» на Тверской улице, у всех создалось впечатление, что волнения не выйдут за рамки демонстраций, собраний, забастовок.
По чистой случайности я оказался как раз там, где волнения «за рамки» вышли.
На Неглинной улице, неподалеку от дома, где я квартирую, дело было уже под вечер, девятого декабря, я наткнулся на довольно большую толпу людей, которые, запрудив оба тротуара, громко переговариваясь и покрикивая, шагали в том же направлении, что и я. Чувствовалось, людьми движет скорее любопытство, чем что-либо иное. Обогнавший нас полицейский наряд шел посреди улицы, не обращая на толпу никакого внимания. Полицейских явно больше привлекал отдаленный глухой рокот впереди, на который обратил теперь внимание и я.
По мере приближения стало ясно, что это рокот голосов и что эти голоса поют! Вскоре я распознал и песню — то была «Марсельеза», которую пели по-русски.
В это время мы уже подходили к Трубной площади, которая была сплошь черной от людей: они шли, построившись в несколько колонн, соблюдая образцовый порядок, — рабочие, студенты, женщины и даже дети... Должно быть, их было несколько тысяч. Впереди шел человек с красным знаменем. Дойдя до Кисельного переулка, движущийся людской поток вдруг остановился и из головной колонны вышел вперед молодой мужчина в татарском башлыке. Он что-то прокричал, толпа, к моему удивлению, притихла, чтобы выслушать речь оратора. Я стоял очень далеко и при моих скромных познаниях в русском лишь время от времени улавливал отдельные слова, чаще всего — слово «свобода».
Однако в следующее мгновение из Кисельного вылетели с саблями наголо казаки и на всем скаку врезались сбоку в процессию демонстрантов. Я успел заметить лишь высверки замелькавших клинков: волна бросившихся наутек людей тут же прижала меня к стене дома и в конце концов увлекла за собой. Мы бежали к Рахмановской улице, как вдруг из нее прямо на нас выскочил другой отряд казаков. Я видел тела, опрокинутые на мостовую копытами лошадей; видел взмахи сабель, метящих в затылки беглецов...
Одновременно послышалась стрельба. Треск выстрелов доносился до нас с Тверской и от Лубянки. И стрельба в тот день уже не прекращалась.
Первая кровь, первые мертвые и раненые...
Когда я вновь добрался до Неглинной, но еще был за несколько домов от своего жилья, мы — я и еще несколько человек — упросили одного дворника, который как раз запирал ворота, пустить нас в подворотню. Прижавшись головами к толстым доскам ворот, мы прислушивались к топоту людей и лошадей на улице, к пальбе из ружей и револьверов, к отчаянным воплям и стонам.
Внезапно меня схватили чьи-то руки, оторвали от ворот, и я оказался лицом к лицу со старцем-великаном, на могучих плечах которого поблескивали обноски какой-то рваной униформы, я не разобрал, то ли полицейской, то ли чиновничьей. С заросшего лица на меня смотрели полубезумные глаза, а из-под усов из уст старца исходил на удивление тонкий, прямо-таки по-детски писклявый голосок, — поразительно, как в минуты крайнего возбуждения в память врезаются такие пустяковые подробности! И этот голосок верещал мне прямо в лицо: «Революция, это революция! Понимаете? Революция!!!»
Но самым удивительным было то, что этот старец оказался прав.
* * *
Не имеет смысла описывать день за днем все, что я пережил, видел, слышал.
Вместо этого лучше — несколько зарисовок, несколько камешков из мозаики, которые не могут сложиться в целостную картину.
Но разве сам я уже способен сделать окончательный вывод, хотя я и нахожусь в гуще событий? Впрочем, может быть, именно поэтому. Итак, несколько таких «камешков»...
Утром десятого декабря я наблюдал из окна, как двое молодых парней, пожалуй, им и двадцати еще не было, перепиливали телеграфные столбы. Повалив два столба, они положили их поперек улицы и принялись снимать провода. Действовали они спокойно, обдуманно, точно подрядившись выполнить обычную работу. А из подворотен и окон соседних домов с них не спускали глаз жильцы, любуясь сноровкой и ловкостью парней. Без всякой спешки продолжали они работать даже тогда, когда неподалеку послышалась винтовочная стрельба, вскоре к тому же заметно приблизившаяся. Только после того, как они напрямую натянули провода через улицу и надежно закрепили их на столбах газовых фонарей, они невозмутимо сложили пилы и другой инструмент в сумки и, сделав одно дело, отправились дальше явно для того, чтобы приняться за другое в том же роде.
* * *
Или вот обрывки двух разговоров, которые я слышал, и думаю, они стоят того, чтобы их записать:
— Не могу сидеть дома, — сказал один из квартиронанимателей в нашем доме, — так и тянет на улицу послушать, посмотреть, что там делается. Жена и дети плачут, а я все ж таки иду...
Другому соседу я говорю:
— Зачем вы на улицу вышли? Еще убьют!
— За что меня убивать? Ведь я никому ничего не сделал!
Словом, сдается мне, для большинства москвичей революция явилась чем-то настолько новым и совершенно неведомым, что они даже понять не могли, что, собственно, происходит вокруг...
Разумеется, были и такие, которые понимали; я имею в виду тех, кто посылал против людей казаков, кто стягивал к Москве войска, словом, тех, кто понимал все настолько, что испытывал страх.
А на другой, диаметрально противоположной стороне в свою очередь нашлись люди, которым, как бы это сказать, ну, которым, короче, терять было уже нечего. И эти тоже знали, чего они хотят. Знали, что при тех порядках, которые существуют, им вовеки не видеть лучшей доли.
Это-то и привело, как сказал опять же тот старик в подворотне на Неглинной, к революции.
Ну да будет философствовать!
Еще одна зарисовка.
Неподалеку от Театральной площади, возле дома Хлудова, произошла перестрелка между революционерами и казаками. И вот ведь! К домам жалась толпа зевак, наблюдая, чем все это кончится, будто присутствовала на каком-то публичном зрелище.
Сколько в эти дни слышал я брани и проклятий по адресу царских казаков, которых посылали ко всем чертям: сукины дети, шайтаны... Я даже не помню всех прозвищ, коими их награждали.
В эти дни я несколько раз видел их «в деле». Нередко они были пьяны, а порой — странно об этом говорить, но вам на родине, в далекой Чехии, вам я признаюсь — порой мне мерещилось, что я читаю в их лицах ужас перед тем, чем они сейчас одержимы и что однажды приведет их к собственной гибели.
Вы, наверное, удивлены тем, в какие рассуждения пускается чешский пивовар, оказавшийся в далекой России, которая вдруг одичала и которую так трудно понять.
Но я невольно задавался тогда вопросом: сознают ли казаки истинное свое назначение? Бешенство, ярость владели ими. Перед этим они получили водку. Понимали ли они, кто их враги? Кого должны они изрубить? Убить? Среди кого они сами родились и против кого их посылают? Стоит ли после этого удивляться, что солдат, не раздумывал — иначе как избавиться от тревожной неуверенности? — так вот, стало быть, не раздумывая, стрелял в людей, толпы которых чернели на улицах перед его глазами: без разбору стрелял и в мужчин, и в женщин, и в детей...
Еще одна зарисовка.
Одиннадцатого декабря затрезвонили колокола на звоннице Петровского монастыря, а в ответ загремели пушки и застрочили пулеметы. Стреляли вдоль Крапивенской улицы у самой монастырской ограды. Церковный благовест и грохот пальбы, смертоубийство...
И еще.
Нынешней ночью город был освещен заревом пожаров — горели корпуса типографии Сытина за Москва-рекой.
Давайте-ка пропустим несколько дней! Мы ничего не потеряем.
На календаре пятнадцатое декабря.
В доходном доме на Бронной улице служил привратник, который когда-то, много лет тому назад бог знает зачем раздобыл ружье-берданку. И теперь, когда наступили декабрьские дни, когда повсюду начали стрелять, справа, слева, всюду... этот милейший привратник словно бы вдруг очнулся, зарядил берданку и ни с того ни с сего принялся палить по прохожим, не разбирая, мужчина это, женщина или даже ребенок. Просто — бац!.. бац!.. Говорят, человек десять застрелил. Как попадется на мушку какой-нибудь революционер — да, это не описка, революционер — или еще кто, влепит пулю в лоб, и вся недолга.
Думаю, однако, что он вовсе не был сумасшедшим, я имею в виду того привратника, — просто в самом воздухе носилось эдакое возбуждение. И если бы мне предстояло судить душегуба привратника, то, пожалуй, я подумал бы, что привлечь к суду следует совсем других людей, а не его.
А вот еще такое.
В Кисельном у ворот разрушенного снарядами и разоренного дома стоит небольшой столик, покрытый белоснежной скатертью. На столике икона с изображением святого Сергия, а под ней надпись: «За упокой души убиенного Ивана». Рядом лежала кость от ноги несчастного покойника, еще с лоскутом мяса. Люди подходили к столику, набожно крестились и клали на приготовленную тарелку монеты...
Средневековье? Революция? Распря веков?
И последний «камешек» из необозримой мозаики.
Одна девушка (а ведь девушка — это бутон, в котором сокрыты мечты родителей и дедов и бабок; бутон, которому предназначено расцвести), так вот, одна девушка, горничная какой-то актрисы, была послана с запиской. Видимо, важной. Видимо? По всей вероятности — да, потому как доставить ее нужно было в определенное время и в определенное место.
Но чтобы это сделать, нужно пройти по определенной улице, а эта улица как раз перекрыта армейским кордоном. Путь девушке преграждают скрещенные ружья двух солдат. Горничная обращается к офицеру. Она знает, что данное ей поручение важно, по крайней мере так ей внушала ее госпожа; кроме того, она сознает, что недурна собой. Офицер тоже молод и улыбается. Когда девушка высказывает свою просьбу, в его улыбке происходит едва заметная перемена, но это все еще улыбка.
Ну коли так, беги, да только живо...
Горничная еще успевает благодарственно кивнуть головой и быстро сойти с тротуара.
В тот же миг один из солдат, которые ее задержали, вскидывает винтовку и целится ей в спину. В последний момент он еще оглянулся было на офицера, но офицер с показным безразличием как раз закуривает папиросу.
Гремит выстрел.
С близкого расстояния.
Промахнуться невозможно.
Отнеситесь ко всему этому, пожалуйста, как к горстке разрозненных впечатлений человека, который не рискует делать на их основании каких-либо широких обобщений, потому что является, в сущности, всего-навсего пивоваром.
Ваш Алоис»

11. Гвардеец

Гвардеец подошел к лошади и высоко занес ногу, чтобы вдеть ее в стремя. Верх лакированного голенища рейтарского сапога, до этого прилегавший к голени, округлым щитком оттопырился над согнутым коленом. Теперь гвардеец ухватился обеими руками за луку седла, перемахнул другой ногой через круп лошади и уселся верхом.

Этот момент он любил больше всего, ибо всякий раз в голову приходила мысль, будто он преображается в статую полководца или, скорее, в олицетворение императорской власти, в живую статую, сверкающую металлом и чуть ли не всеми цветами радуги: пурпурный мундир, густо покрытый спереди золотыми позументами; на плечах эполеты с сусальной бахромой; на кивере плюмаж из белейшего конского волоса, плавно изгибавшегося к ободку; дужка из металлических чешуек обхватывала выбритый подбородок. А над левой ляжкой, обтянутой белыми лосинами, покачивался отливающий серебром эфес сабли с большим черно-желтым темляком.

Но все это было лишь внешностью, помпезность которой соответствовала подлинному значению послания, которое покоилось, запертое на ключик, в портфеле из светло-коричневой телячьей кожи слева под мышкой у гвардейца. Этот портфель, в общем-то, не слишком отличался от портфелей начальников отделов и высокопоставленных министерских чиновников, за исключением одного: в нем находился документ, собственноручно подписанный императором! Разумеется, этого даже не заподозрит никто из тех людей, над чьими головами будет вскоре возноситься, слегка покачиваясь, фигура всадника. О документе знает только он, гвардеец из личной охраны императора Бранко Беденкович — потомок крестьянского рода билопольских Беденковичей в Хорватии.

Он непроизвольно завертел головой, как всегда, когда вспоминал о Билополье, вытянул вставленную в стремя ногу и на минуту представил себе, как она утопает в поршне из мягкой кожи, как снизу вверх вьются и перекрещиваются ремешки, обжимая пожелтевшие полотняные штанины вокруг икр до самых колен. Всадник улыбнулся и чуть шевельнул ногой в рейтарском сапоге — на его лаковой поверхности вспыхнул отблеск фонаря, висящего под сводом въездных ворот.

Гвардеец тронул повод и выехал на улицу.

Уже смеркалось и шел мокрый снег вперемешку с дождем. Золото на мундире и белизна плюмажа померкли в сырой мгле зимнего вечера.

Хотя гвардеец сразу же от замка мог повернуть налево кратчайшим путем к Беллгаузплацу, однако, как всегда, когда его посылали в министерство иностранных дел, он позволил себе сделать небольшой крюк по Господской: этот путь действительно был несколько окольным, но зато он вел по очень оживленной, особенно в вечерние часы, улице: на тротуарах было множество прохожих, в то время как проезжая часть оставалась почти свободной, поскольку экипажи и автомобили, как правило, предпочитали более просторные городские проспекты. И всадник неизменно испытывал удовольствие, когда перехватывал взоры молодых женщин и детей, провожавших взглядом его многокрасочное, блещущее золотом великолепие. Вот и сегодня он не преминул сделать крюк, хотя по тротуарам перемещались лишь купола черных зонтов, под кромками которых он со своей высоты мог увидеть разве что низ мужских брюк или оторочку длинных юбок.

Всадник вздохнул: не повезло. Собственно, не повезло прежде всего тем, кто его не видит. Такие вот прохожие и знать не будут, что мимо них проехал императорский гвардеец Бранко Беденкович, что в портфеле, который он сжимает под мышкой, он везет нечто такое... такое, что, возможно, затронет судьбы всех этих людей вокруг, на ведающих, глухих и слепых... Что бы это могло быть? Гвардеец не знает, но наверняка это должно быть нечто значительное, например... например, объявление войны! Да, нечто в этом роде. Не то чтобы Бранко желал войны, просто ничего более значительного он вообразить сейчас не мог. А ему очень хотелось бы стать однажды вестником какого-либо судьбоносного решения, о котором впоследствии узнает весь мир или по крайней мере вся Вена. И, наверно, потом кто-нибудь из этих людей скажет: э, да ведь, может, это был тот самый гвардеец, которого мы видели, когда он направлялся в военное министерство...

Доехав до угла напротив кафе «Централь», он свернул в узкую улочку, по которой в два счета добрался до площади Миноритов.

Здесь уже не было ни души. Между тем мокрый снег сменился мелким дождем. Фонари, стоящие вдоль газонных полос небольшого сквера, едва освещали лишь пятачок под собой. Дождевые капли вторгались в их световые конусы прерывистыми блестящими нитями, которые исчезали, едва пересекши на лету границу мрака. Под сводами портика церкви миноритов уже угнездилась густая вечерняя мгла. И только лицевой фасад министерского здания напротив ловил отблески уличных фонарей.

Здесь и заканчивалось путешествие императорского гвардейца.

На зов облаченного в ливрею швейцара поспешно явился какой-то штатский — он не поздоровался с гвардейцем, а гвардеец не поздоровался с ним — и взял у нарочного портфель, с которым, уже пустым, вскоре вернулся. Всадник прямо-таки физически ощущал, как слетает с него вся его недавняя величественность. Швейцар в своем достающем до самого пола облачении смотрел куда-то мимо гвардейца, а тот, со своей стороны, равнодушным взглядом скользил сверху вниз по двум рядам блестящих золотистых пуговиц на швейцарской ливрее. Друг перед другом маячили две униформы, уже давно примелькавшиеся и надоевшие одна другой.

* * *

Чувство, которое Беденкович всякий раз испытывал, снимая в дворцовых казармах после дежурства гвардейский мундир и надевая будничную униформу пехотинца, было похоже на отрезвление. Унтерские лычки и даже сабля, которую полагается носить фельдфебелям, дела не меняли. По сравнению с гвардейской сабля пехотинца тускла, как жестянка, а бахрома черно-желтого темляка стянута туго-натуго, прямо узел какой-то.

Вот если бы можно было как-нибудь...

Беденкович понимал, что желание это нелепо, неисполнимо и все же иногда позволял себе хотя бы пофантазировать о том, как однажды ему представится случай появиться во всем своем гвардейском великолепии дома! При этом он имел в виду не Билополье — там это вроде как потеряло бы всякий смысл, для жителей Билополья это было бы уж чересчур, как если бы... как если бы туда пожаловал архангел или царь, и еще неизвестно, поверили ли бы билопольцы, что под всем этим золотом действительно он, Бранко, сын Милорада... Другое дело приехать как-нибудь, разумеется верхом на коне, в район Оттакринга, на улицу Менделя, к дому двадцать три; немного подождать, пока все окна от бельэтажа до третьего этажа заполнят зеваки, и только после этого спрыгнуть с лошади, да так, чтобы сабля хорошенько звякнула, а к тому времени выищется не один мальчишка, который будет счастлив тем, что ему позволят подержать лошадь господина гвардейца; а сам он будет уже подниматься по лестнице, топая так, чтобы шпоры звенели; и все двери приоткрылись бы, и оттуда выглядывали бы глаза — у Лефлеров, Матушков, Гассеров...

Потом он позвонит, и ему откроет дверь Герта. Только теперь и тут она увидит, какой он высокий в своем кивере — чтобы войти, ему придется даже наклонить голову. А вслед ему шуршит шушуканье соседей, а его белоснежный плюмаж из конского волоса и золото мундира еще ярче сияют на тусклом фоне коридора с замызганными стенами и давно выцветшей росписью, над темной воронкой винтовой лестницы.

Герта, конечно, уже видела его в парадной униформе. Как же иначе — еще до свадьбы! Он ей сказал, когда будет дежурить в воротах Швейцарской стены императорского замка, и она тогда долго стояла, разумеется, на приличествующем расстоянии, и смотрела на него. А после свадьбы, когда родился Пауль и когда ему исполнилось два года, она взяла с собой и его. Но все это было не то — там, на глазах у других гвардейцев, и вообще в замке... На плацу то и дело происходила смена караула, оркестр начинал играть марш, словом, все что-то отвлекало. А вот дома, на улице Менцеля... только там стало бы по-настоящему ясно, что он собой представляет!

Это не помешало бы. Ничуть не помешало бы. Наоборот. Хотя вообще-то он не может пожаловаться, чтобы кто-то в их доме с ним не считался. Вовсе нет. Там все всё знают обо всех, известно и о нем, какое высокое положение он занимает. Но впечатление, которое он мог бы произвести, если бы они увидели собственными глазами... Это совсем другое дело.

Не перестал ли дождь? Надеть казенные сапоги или собственные башмаки — выходные, шикарные?

Когда он обувался, у него лопнул шнурок.

Он чертыхнулся. Собственно, вывел его из себя не шнурок, он разозлился на dienstreglamд{19}, который строго-настрого предписывает гвардейцу вне службы носить в обязательном порядке заурядную пехотную форму.

12. Вальс сменила карманьола

Вена, 31 октября 1905

На Рингштрассе и перед наружными воротами замка сегодня вечером была устроена демонстрация в поддержку всеобщего избирательного права и в честь революционного движения в России. Развевалось бесчисленное множество красных знамен, и постоянно звучала песня «Красное знамя»...

Кровавая демонстрация 2 ноября в Вене

В Софийских залах сегодня состоялось созванное руководством социалистической партии многолюдное собрание, на котором обсуждался вопрос о всеобщем избирательном праве. Присутствовало свыше четырех тысяч человек; собрание прошло спокойно. Тем временем на улице собралось около пяти тысяч человек, и по окончании дебатов все направились по Рингштрассе в сторону замка. На Рингштрассе дорогу демонстрантам преградил усиленный полицейский кордон.
Когда толпа приблизилась, полицейские и присутствовавшие при этом полицейские чины во главе с комиссаром совершенно потеряли самообладание, и в критический момент полицейский комиссар отдал всему кордону приказ применить против демонстрантов сабли. Мирные люди подверглись нападению, и полицейские шпики пособничали при этой расправе над демонстрантами. Конная и пешая полиция преследовала убегавших и полосовала их саблями. Кареты скорой помощи, которые вскоре прибыли на место...

4 ноября

Торжественнее похороны демонстрантов, убитых в Ревеле...

5 ноября. Большие беспорядки в венском университете

...Националистически настроенные немецкие студенты, вытянувшись цепочкой вдоль балюстрады перед входом в здание университета, непрестанно горланили «Wacht am Rhein»{20} и «Deutschland, Deutschland uber alles»{21}. Студентам-славянам они кричали: «Abzug nach Bohmen!»{22} и «В следующий раз мы придем с револьверами!»...

Подволочинск, 6 ноября

Сегодня сюда после перерыва прибыл первый поезд из Одессы. Рассказы пассажиров наводят ужас. Ночь на 1 ноября была под стать Варфоломеевской ночи, и устроила ее царская полиция, которая раздала уголовникам железные ломы, а за день до этого получила от больших торговых домов «Грюнберг» и «Пурретц» деньги «на охрану», и эти фирмы действительно избегли разграбления. Евреи в Одессе мужественно защищались, но когда их оборонительные действия достигли апогея, вмешалась полиция. Число убитых и раненых превышает несколько сотен. Среди убитых было впоследствии опознано много переодетых полицейских чиновников. Был также убит итальянский консул, которого по ошибке приняли за еврея.

Кровавое воскресение в Праге

...Вожаки рабочих сначала намеревались устроить несколько митингов в разных концах Вацлавской площади, но затем подали знак и демонстранты двинулись с развевающимися знаменами к Музею. На голову статуе «Чехия» над фонтаном был надет знаменитый фригийский колпак революционеров, а в руку вставлено красное знамя. К народу обратились представители обоих рабочих движений, а также студент-политехник.
В полдень демонстранты вновь построились в колонну и направились на Пршикопы{23} под пение «Красного знамени».
Возле немецкого казино люди выкрикивали: «Позор!» и грозили кулаками, но в остальном никаких эксцессов вроде тех, что происходят обычно во время провокаций, устраиваемых буршами{24}, не было.
Однако случилось непредвиденное: над головами демонстрантов замелькали сабли и поднялся невообразимый гам, поскольку ничего подобного никто не ожидал. Послышался возглас: «Нас убивают! Бегите!» И тут же раздалась команда: «Сабли наголо! Урааа!»; блюстители порядка как обезумевшие врезались в толпу. Полиция утверждает, будто в толпе кто-то выстрелил из револьвера. Но среди чехов не нашлось пока никого, кто слышал бы выстрел.
Спасаясь от внезапно напавшей полиции, люди бросились бежать в сторону Гибернской улицы, Пороховой башни, площади Иосифа. Женщины и мужчины падали наземь, спотыкаясь друг о друга; кто отставал, того настигала сабля. От казино до гостиницы «Голубея звезда» тянулись лужи крови.
А полицейские остановились на трамвайных путях и начали палить по убегающим из револьверов. И хотя многие из них целились поверх голов, другие, как видно, держали револьверы совершенно горизонтально.
После того как Пршикопы были очищены, на Гавиржской улице остались лежать два человека. Пожилой мужчина на тротуаре с правой стороны улицы, а возле магазина Брандейса — паренек лет четырнадцати-шестнадцати. Вероятно, более четверти часа пролежали они на каменных торцах без всякой помощи, пока какой-то рабочий не поднял старика и не отнес его в ближайший дом. Раненого паренька хотели перенесли тоже, но, увидев, что у него из черепа вытекает мозг и он уже при смерти, снова положили на тротуар и поспешили за носилками... Он умер в Общедоступной больнице девять часов спустя после ранения. Позднее было установлено его имя: Ян Губач, ученик стекольщика.

Прага, 7 ноября

Состояние раненого студента-юриста Гроха таково, что он все еще находится между жизнью и смертью.
Волнения продолжаются...
Пылающая баррикада за костелом святой Людмилы на Виноградах{25}...
На фабриках, расположенных в предместье, рабочие прекратили работу...
Баррикада на Карловой площади...
Манифестация медиков в больнице...

Кладно

Во второй половине дня на центральной площади состоялся митинг, в котором приняло участие около 5000 человек. Ораторы резко критиковали события в Праге и Вене; было принято решение ни в коем случае не отказываться от требования всеобщего, равного избирательного права.

Чешские студенты солидарны с рабочими

Во дворе политехнического института состоялся грандиозный митинг студентов обоих чешских университетов{26}, на котором присутствовало свыше 3000 слушателей. Главный оратор заявил, что студенчество, будучи надежной опорой прогресса, заявляет о своей солидарности с рабочими.

Auswärtige Truppen in Prag:

Infanterie:
1 Bataillon des Inf.  — Regiments Nro 14 (Linz)
1 Bataillon » » » » 59 (Linz)
1 « » » » » 73 (Eger)
1 « » » » » 81 (Iglau)
1 « » » » » 84 (Krems)
1 « » » » » 49 (Znaim)
Feldjäger:
2 Bataillone des Tyroler Kaiserдger-Reg. Nro 4 (Salzburg)
Feldjäger-Bataillon (Steyer)
Kavallerie:
3 Eskadronen des Dragoiner-Reg. Nro 13 (Klattau)
2 « » » » 7 (Brandeis)
3 « » Ulanen-Regiments » 11 (Pardubitz) {27}

Лондон, 8 ноября. «Таймс» сообщает из Петербурга:

Правительственные круги опасаются, как бы поляки не последовали примеру финнов, чтобы путем революции добиться самостоятельности. В Варшаве запрещены любые публичные собрания. Полицейский гетман в Лодзи по причине проявленной им при исполнении служебных обязанностей жестокости был отстранен от должности.

Прага, 9 ноября

Забастовка железнодорожников распространилась на все дороги, за исключением Усть-Теплицкой. Большинство транспортировавшихся грузов застряло на станциях.

Из экономической рубрики венских газет

День ото дня все больше появляется признаков того, что рабочее движение ширится. С особыми опасениями следит за развитием событий биржа, поскольку она с полным основанием полагает...

Прага, 10 ноября

Эксцесс в чешском земельном сейме...
Студенческие волнения в Будапеште...
Телеграфное сообщение из Лондона: мятеж в Кронштадте. Как сообщают здешние газеты, начался мятеж матросов на военных кораблях и во флотских экипажах. Когда мятежники вышли на улицы, произошли столкновения с властями, при этом было много убитых и раненых. Кровавая стычка продолжалась всю ночь с 8 на 9 ноября. Многие дома были сожжены, большое здание флотского клуба подверглось разграблению. Согласно последним сообщениям, к матросам примкнули части сухопутных войск и пролетариат.
Дальше