Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

26

Шло время. Жизнь Никоса изменилась. Его походка, жесты, выражение лица, когда он рассуждал о чем-нибудь серьезном, — все отображало эту перемену. Общественные дела поглощали его целиком. Вместе с группой молодежи он создал пропагандистскую сеть на всех заводах в предместье. Каждую минуту его могли арестовать, но он даже не думал о грозящей ему опасности. По вечерам часами изучал он книги Сарантиса, иногда просиживал над ними до рассвета. И тогда перед ним, как привидение, возникала высокая тонкая фигура матери.

— Никос, — шептала она.

— Ты что?

— Сынок, ты же не высыпаешься! От тебя кожа да кости остались...

Ее пугала одержимость, которую она читала в его глазах. Она понимала, что он постепенно отдаляется от нее.

— Чего ты смотришь на меня? — спросил он однажды вечером мать.

— Мне страшно, — ответила она и тут же ушла.

Мариго часто жаловалась Никосу на Клио. Она надеялась, что после свадьбы дочь переменится и между ними установятся добрые отношения. Но Мариго ошиблась. Клио ни разу не заглянула в родной дом, хотя жила по соседству. Мариго часто заходила к дочери, старалась помочь ей, особенно с тех пор, как та забеременела. Но присутствие матери явно раздражало Клио. Из-за всяких пустяков она поднимала крик на весь дом. Позавчера, когда мать сделала ей замечание, что в ее положении нужно меньше есть на ночь, она чуть не прогнала бедную старуху. Мариго ушла от нее страшно огорченная и, хотя не в ее характере было жаловаться, поделилась с Никосом.

— Точно видишь перед собой чужого человека, вот те крест... Господи, говорю я, грехи наши тяжкие! Что делать? Я могу вас всех растерять.

— Я поговорю с ней, — сказал Никос.

* * *

Клио действительно очень переменилась. У нее раздулись щеки, налились руки. Лицо приняло совсем другое выражение. По десять раз на день Толстяк Яннис, бросив свою лавку, забегал посмотреть на жену. Он так торопился подняться по лестнице, что потом долго отдувался.

— Знаешь что, занимайся-ка лучше своим делом! Вот пожалуйста, опять наследил своими башмачищами по всему дому. Что тебе здесь надо? — кричала на него Клио.

Мясник для удобства носил такие огромные и широченные ботинки, что каждый из них был не меньше, чем гробик для новорожденного. Он не мог понять, что находило на его жену. Ни погладить ее по голове, ни почесаться в ее присутствии нельзя было, она сразу взвивалась. И Толстяк Яннис, повесив голову, удалялся на цыпочках, считая в глубине души, что во всем виновата беременность.

* * *

В тот же вечер Никос отправился к Клио. Сестра поцеловала его и усадила рядом с собой на веранде. Оттуда открывался вид на весь холм.

— Получили письмо от Илиаса? — спросила она.

— Да, вчера.

— Где он?

— На пограничной заставе.

— Как далеко!

Они говорили об Урании, о новом кинотеатре, который должен открыться летом на площади. Клио все время хотелось спросить о Сарантисе, его имя вертелось у нее на языке, но она не решилась его произнести. Лицо ее стало печальным. Под конец она замолчала, устремив взгляд на холм. Она сидела оцепенев, налитая бродившими в ней соками, и удивительно напоминала одну из скорбных фигур, украшавших обычно стены старых кофеен.

— Мать жалуется, что ты грубишь ей, когда она приходит к тебе, — сказал вдруг Никос.

Клио вспыхнула. Ее взгляд остановился на рабочем костюме Никоса, перепачканном машинным маслом. «Как бы он не испортил обивку на стуле», — подумала она и сказала сердито:

— Она всюду сует свой нос.

— У тебя, Клио, нервы шалят, — заметил со смехом Никос. Встав с места, он принялся ходить по комнате. — Ты всегда ждала чего-то особенного! Наверно, было бы лучше, если бы ты все те годы работала где-нибудь, не сидела дома. Сарантис говорил мне об этом. Не ссорься с матерью. Она ни в чем не виновата.

— Пусть лучше она совсем сюда не приходит! — истерически закричала Клио. — Не желаю ее видеть!

— До свидания, Клио.

Схватив щетку, она стала подметать пол: сколько грязи натащил Никос в дом! Тут послышались шаги мясника, поднимавшегося по лестнице.

— Сними башмаки! Сними сейчас же башмаки! — набросилась она на мужа.

— Ба! Вот взвилась-то!

— Вы меня не жалеете! Никто меня не жалеет! — Щетка выпала из рук Клио, и она зарыдала, содрогаясь всем телом.

27

Каждое утро Георгос слышал шаги девушки, которая проходила мимо его дома по другой стороне улицы, стуча тяжелыми полуботинками. В этот тихий час звук ее шагов можно было уловить издалека. Какая странная у нее была походка!

Георгос расстался со своими прежними друзьями. Его не привлекали больше их развлечения, обычное времяпрепровождение. Он потерял вкус к беззаботной студенческой жизни и постепенно отдалился от людей. Целыми днями сидел он дома и читал. Это было для него своеобразным спасением. Девятнадцатилетний юноша из буржуазной семьи, наделенный болезненным воображением, считал себя жертвой общего разложения, которое несло ему гибель и в то же время обогащало его жизненный опыт.

— Наше общество напоминает джунгли. Если бы не страх наказания, люди раздирали бы друг друга на части не хуже диких зверей, — говорил он, подпав под влияние декадентской философии.

Каллиопа слушала сына, ничего не понимая в его рассуждениях. Она вставала чуть свет и варила ему кофе, чтобы «мальчик не клевал носом», сидя над книгами.

— Ах! Как мне тебя жаль! Зачем ты изводишь себя? Когда наконец ты получишь диплом и отдохнешь хоть немного?

Что мог он ответить матери?

Когда полковник бывал в хорошем настроении, он говорил шутливо:

— Адвокаты — известные лжецы!.. Ну вот, Каллиопа, как только он кончит университет, я закажу на дверь дощечку с его именем. — И лицо полковника сияло от счастья.

Первое время Георгос окидывал равнодушным взглядом девушку в коричневом жакете с неправильно застегнутыми пуговицами и в какой-то нелепой шапке, надвинутой на лоб. Она никогда не поворачивала головы в его сторону, не смотрела на него.

Постепенно он научился за целый квартал различать ее тяжелую мужскую походку. Он глядел ей вслед, пока она не исчезала за поворотом.

Потом он стал поджидать ее...

Утром нередко он думал: «Скоро раздадутся ее шаги! Вот, пожалуйста! Нет, я ошибся, это кто-то другой. Меня сбил с толку визг шин грузовика. Но почему она сегодня опаздывает? Неужели она больше не пройдет по нашей улице?» И мысль об этом его очень огорчала.

Он радовался, когда видел ее в окно. Теперь он провожал девушку внимательным взглядом, пытаясь представить себе ее жизнь хотя бы в общих чертах. Она, конечно, идет на работу. Пакетик у нее в руках — это завтрак.

Но почему она никогда даже не смотрит в его сторону, не замечает его?

Она всегда была в одном и том же жакете и юбке. «Неужели она так бедна? У других бедных девушек только одно платье, но это никогда не бросается в глаза. То они сменят прическу, то приколют к груди розочку, то их оживляет кокетливый взгляд. Поэтому редко замечаешь, что на них все то же старенькое платьице. А эта угловатая девчонка, конечно, и понятия не имеет о любви!» — размышлял он. И Георгоса утешали подобные выводы, ему сладко было обольщаться такими надеждами.

На некоторое время он потерял ее из виду. Юноша в волнении метался по комнате, рассеянно перелистывал книги. Ему не хватало этой девушки, как заядлому курильщику — сигареты.

Прошел месяц.

Постепенно он стал забывать о ней.

Но вот однажды утром ее полуботинки опять застучали по тротуару.

Георгос подбежал к окну.

Она была все в том же криво застегнутом коричневом жакете, в той же нелепой шапке. Теперь она, правда, могла ходить на свою новую работу другим, более коротким путем, но она привыкла к этим улицам и переулкам, скучала без них.

Они переглянулись, как старые знакомые. И больше ничего.

С того утра проходившая мимо девушка стала вносить в жизнь Георгоса капельку радости, надежды, скрашивать его однообразные пустые дни. Много раз давал он себе слово выйти на улицу, заговорить с ней. Но его терзали сомнения. В глубине души он боялся разрушить волшебный замок, созданный его фантазией, такой легкий воздушный замок, что стоило ее устам произнести хоть одно неподобающее слово, как он рухнул бы.

Поэтому часто сидел он у окна, не спуская глаз с противоположного тротуара; делал вид, что поглощен обдумыванием чего-то, или просто насвистывал какой-нибудь мотив.

II на этот раз девушка прошла по улице, неся в руке завтрак, завернутый в газету.

«Может быть, мы так никогда и не познакомимся!» — подумал Георгос.

Он закрыл окно и углубился в свои занятия.

28

У Мариго на душе стало как будто немного легче после того, как она поделилась с сыном. Ей казалось, что она начала даже понимать Клио. В полдень она вышла посидеть к воротам. Ей хотелось погреть на солнышке свои старые кости.

По улице шел бродяга по кличке Медведь. Он был босой и вопил громким голосом. Вокруг него, как мухи, увивались ребята.

— Медведь! Медведь!

— Поголоси, Медведь, по своей матери! — кричали мальчишки.

Медведь нисколько не менялся с годами: все такой же тощий, оборванный, не знающий ни стыда, ни совести. Когда ему приходила охота, он выполнял разные поручения, а то попрошайничал или тащил, что плохо лежало. В предместье все его знали.

— Поголоси, Медведь, по своей матери! — вопили малыши, швыряя ему за пояс камешки.

Медведь хохотал. С ребятами он был в дружбе. Скорей позволил бы он руку себе отрубить, чем дал кого-нибудь из них в обиду. Но сейчас ему было лень кататься по земле ради их забавы.

— Пошли вон! Пошли вон! — ласково гнал он их.

Мариго с грустью покачала головой.

— Оставьте беднягу в покое. Вы порвете на нем штаны.

— Хе-хе, тетушка Мариго! Помнишь, как я притащил к вам купель? Хе-хе, а муженек твой окунул туда эту толстуху, — прошамкал Медведь.

Завидев Мариго, он обычно тут же вспоминал о крестинах Никоса и покатывался со смеху, держась за живот.

— Я дам тебе за это мышеловку... Вот она, гляди, — сказал ему один из мальчишек.

— Целуй крест, сорванец!

— Да вот она! Чего мне тебя обманывать?

Медведь разлегся на спине посередине улицы и задрал ноги. Это был его коронный номер. Где бы он ни появлялся, весельчаки потешались над ним. Они уговаривали его отколоть какой-нибудь номер и, столпившись вокруг, глазели. Кое-кто бросал ему мелкие монеты. Но иногда Медведь часами ради собственного удовольствия выл и катался по земле. А если люди проходили мимо него, сердито надувшись, то он негодовал на них.

— Оставьте его, ребятишки, в покое! Пусть идет себе своей дорогой. Встань! — испуганно сказала Мариго.

Нет, она не в состоянии была смотреть на это зрелище, подобные шутки Медведя болью отзывались в ее сердце. Ей казалось, что в этом бродяге сидит дьявол, издевающийся надо всем, во что она верит.

Дочка бедного железнодорожного служащего, Мариго выросла в афинском квартале Метаксургио, в сыром подвале и с самого детства не видела вокруг себя ничего, что бы скрашивало жизнь. Ей никогда не давали досыта поесть; вазочку с конфетами выставляли на стол, только когда приходили гости. Кот был ее единственным другом. Игрушками она могла лишь любоваться в витрине большого магазина, когда ее посылали за покупками в соседнюю лавчонку.

Родители ее были люди простые и богобоязненные. Мариго боялась ослушаться их, даже став уже взрослой девушкой. Мать ее, строгая женщина, считала, что дочка прежде всего должна с утра до вечера хлопотать по дому. Мариго запомнила на всю жизнь, как мать, умирая, бранила ее за то, что она истратила в каких-нибудь два дня целую бутылку оливкового масла. «Никогда не будешь ты хорошей хозяйкой», — прошептала больная и вскоре закрыла навеки глаза.

И Мариго научилась быть бережливой, уважать мужа, почитать семейные традиции, верить в бога. Научилась жертвовать собой ради других. Для себя самой ей ничего не надо было. Эти моральные устои и бедное приданое, сделанное ее собственными руками, — вот все, что она вынесла из родительского дома, последовав за мужем, предназначенным ей судьбой...

Медведь окунул голову в грязную лужу и точно в порыве вдохновения стал болтать руками и ногами.

— Аман, аман, матушка моя! Ох-ох-ох! Бездельница, толстуха! — тянул он, точно причитая по покойнице.

Мариго отвернулась от него. Вид катающегося по земле Медведя ужасал ее, усиливал не покидавшее в последние годы ощущение, что все вокруг распадается, гибнет...

Отец Мариго умер от паралича вскоре после ее свадьбы, старший брат уехал в Малую Азию и пропал без вести. А Танасис, самый младший, женился, обзавелся детьми и редко виделся с ней. Но она продолжала его любить, часто думала о нем.

Своих детей, пока они были маленькие, Мариго держала в строгости — так в свое время воспитывала ее мать, — и не потому, что это было в ее характере, a потому, что она почитала своим долгом внушать им неписаные законы, составляющие основу жизни, без которых человек обречен на муки, гибель, как корабль, оказавшийся без руля и ветрил в бурном море. Она знала, что не вечно будут дети под ее крылышком. Они вырастут, разбредутся по большому городу или, если им суждено, уедут куда-нибудь далеко, чтобы пройти тот же самый, что и она, неизменный жизненный путь. Так устроена жизнь. Для себя самой она мечтала лишь об одном: до своего последнего вздоха ухаживать за старым мужем и умереть спокойно, зная, что все идет своим чередом, так, как бог предначертал беднякам.

И мечты ее были теперь так скромны, наверно, не только из-за банкротства Хараламбоса, перевернувшего ее прежние представления о жизни. В годы благополучия она, конечно, лелеяла и другие мечты: ей, например, хотелось обзавестись собственным домом, дать образование сыновьям. Муж часто морочил ей голову разговорами о том, что он расширит свое торговое дело и преуспеет со временем. Планы эти не сбылись, и Мариго всеми силами старалась поддержать распадавшуюся семью. В конце концов, и у отца ее не было собственного дома, братья ее тоже не учились, и ко всяким лишениям она привыкла с детства. Но по мере того, как вырастали Илиас, Никос, Клио и Элени, она все отчетливей сознавала, что дети идут не по тому пути, который она считала единственным и неизменным.

Даже судьба Клио, больше всего соответствовавшая ее представлениям, вместо того чтобы приносить ей утешение, мучила ее постоянно. Иногда она спрашивала себя: «Может, она найдет в своей душе неистребимое семя добра, ведь она идет к гибели». Последнее время она сомневалась, не знала, как вести себя с Никосом и Элени. Она старалась не делать им замечаний, а когда говорила с ними, голос ее звучал робко, неуверенно. Ну а есть ли другая жизнь, незнакомая и непонятная ей? Конечно, она не думала ни о чем подобном. Но в душу ей закрадывался необъяснимый страх, порой ее преследовали кошмары и она теряла душевное спокойствие, без которого так трудно в старости.

Мариго снова посмотрела на бродягу, и ей бросилось в глаза, что у него сквозь дыры в штанах просвечивают голые колени и бедра.

— Боже мой! Да на нем штаны Хараламбоса, в зеленую полоску, — прошептала она.

Когда-то, очень давно, Мариго сама подарила их Медведю, сжалившись над ним. Теперь от них остались одни лохмотья, подвязанные на животе веревкой.

— Ох! Аман! Матушка моя, выпивоха, шлюха! Аман, аман! — вопил Медведь.

Мариго захлопнула за собой калитку в железных воротах и пошла домой. Столько дел бросила она недоделанными! Ей опротивело глядеть на бродягу, к тому же она чувствовала страшную усталость. С раннего утра была она на ногах, а весной после полудня на нее всегда нападала сонливость.

Она присела на сундук и оперлась головой о стену. Нет, спать ей нельзя, иначе когда же успеет она согреть воду, постирать белье, развесить его на веревке... Она лишь чуточку отдохнет.

Но она не смогла побороть сна. Вскоре раздалось ее мерное похрапывание. Но даже во сне бедняжка продолжала думать об ожидавших ее делах.

Ей померещилось, что она уже проснулась; она даже подумала, что Хараламбос ушел, не поев, хотя она приготовила ему обед. Взяв его тарелку, она пошла на кухню. Печка топилась. Она поставила на огонь кастрюлю, чтобы согреть воды.

Потолок в кухне был невысокий, и как раз над печкой он опускался еще ниже, образуя резкий скос. По правилам здесь должны были бы сделать дымоход. Но когда строился дом, это помещение предназначалось для кладовки. Поэтому, сложив там печку, устроили целую систему труб, выведя их в отверстие, пробитое прямо в стене. А пар от кастрюль, смешанный с копотью, подымался всегда к скосу потолка и оседал там крупными каплями, которые постепенно испарялись в тепле и исчезали.

Здесь в доме у Мариго над головой было ее маленькое закопченное небо.

Она вздрогнула во сне. Ах! До чего она рассеянна! Поставила кастрюлю на огонь, а воды не налила.

Но почему тогда пар выбивается из-под крышки? Боже мой!

Потолок над ней был испещрен крупными каплями.

«Да они похожи на виноградины», — подумала она.

Капли стекали, перемещались по наклонной плоскости потолка и по стене. Мариго казалось, что они танцуют. Они точно улыбались, шаловливо ускользали от нее, насмехались над ней...

Она с изумлением смотрела на свое закопченное небо, и ей казалось, что она видит перед собой другое небо, беспредельное, голубое.

— Боже мой, — прошептала она.

Капли стремительно закружились в танце. Еще немного, и они обступят и задушат ее...

Преследуемая этим кошмаром, Мариго хотела позвать Уранию, попросить ее погасить печку. Она открыла рот. Но отчего у нее пропал голос? Капель вокруг собиралось все больше и больше. Она готова была вскочить, бежать из дому. Капли кружились, напоминая огромные ярко-красные виноградины. Мариго не могла пошевельнуть ни рукой, ни ногой.

Вдруг стена перед ней странным образом преобразилась. Боже мой, это ведь тот мертвый кусочек земли, который она видела девочкой из кухни своего подвала. Хозяйки сверху лили туда мыльную воду, и мать ее говорила, что дети от этого заболеют холерой. На этот клочок земли никогда не падали солнечные лучи, и каждую пасху его посыпали известкой, чтобы не пахло так сильно плесенью. И почему столько лет, видя перед собой эту стену, она, Мариго, не понимала, из чего стена сделана? Ведь это тот самый, памятный с детства клочок земли.

Даже во сне она рассуждала с удивительной последовательностью. Вот сейчас она все вспомнила. Отец, видно, положил потихоньку этот кусочек земли в сундук с ее приданым. Потом он долго заколачивал сундук, вбивал в него пестиком гвозди. А когда наконец кончил, то поцеловал ее и засмеялся.

Капли кружились, плясали, насмехались над ней, постепенно исчезали...

Внезапно в кухню ворвался Медведь. Колени, бедра просвечивали у него сквозь лохмотья. Но, судя по лицу, это был Хараламбос.

— Капли! Капли! — в ужасе закричала ему Мариго.

Медведь как безумный вскочил на печку и сгреб в кулак все капли; он головой и плечами подкидывал их вверх, воевал с ними...

Тут Мариго увидела, что лицо его в крови.

— Хараламбос, ты поранился! — пробормотала она.

Ее душил страх.

Теперь Медведь лежал, развалившись на полу, и со смехом показывал ей рукой на капли, которые опять стекали по потолку и стене и наконец пропадали. Закопченный потолок становился все больше и больше. Он снова превратился в беспредельное небо. Это было черное-пречерное, страшное небо, точно такое, как густая темная вуаль, падавшая ей на глаза во время похорон отца.

— Хараламбос, я задыхаюсь! — собравшись с силами, крикнула она...

Мариго проснулась вся мокрая от пота и в страхе огляделась по сторонам. Солнце на западе порозовило облака над холмом. Ставни были приоткрыты, мягкий предвечерний свет падал на стены, мебель. Она глубоко вздохнула. Сердце ее до сих пор громко стучало.

Мариго поднялась с сундука и подошла к двери, ведущей в кухню. Она взялась за дверную ручку, но ноги ее точно приросли к полу. Чего она боялась? Может быть, там продолжали еще кружиться бесы?

Мариго робко приоткрыла дверь. В кухне было тихо. Кастрюли стояли на месте, огонь в печке не горел. А жаль! Сколько возни, пока его разожжешь!..

На скосе потолка дрожало несколько капель, оставшихся с полудня. Одна зашевелилась, медленно покатилась по сырому, почерневшему, давно не беленному потолку.

Мариго горько улыбнулась. Здесь, в кухне, был ее маленький мирок. Целыми днями думала она об этом закопченном небе, просила у него утешения, забвения от мук. Ей казалось, что эти недолговечные капли похожи на людей. Иногда она подолгу наблюдала за ними. Круглые, крепкие, они напоминали по форме человеческое тело, но, по сути дела, были ничем, исчезали на беспредельной поверхности земли-стены. Все эти капли проходили один и тот же путь: рождались, катились куда-то, гибли. У них была всегда одна и та же судьба. До сегодняшнего дня Мариго спокойно жила, не тревожась, не задаваясь никакими вопросами, ничем не отличаясь от миллионов простых людей. Но внезапно душой ее завладел страх. Сейчас, встав на цыпочки, она подняла руку и дотронулась до капли на потолке. Капля растеклась. На ее месте появилась другая.

— Никос, сынок мой, какой путь ты выбрал? — невольно вырвалось у нее.

За стеной послышались шаги.

— Кто там? — спросила Мариго.

— Это я.

— Ты пришла, Элени.

Девушка бросила свою шапку в кухне на стол. Каждое утро закалывала она английской булавкой коричневый жакет, вылинявший под мышками от пота. За целую зиму не собралась она пришить оторванную пуговицу.

Мариго обернулась, окинула дочь взглядом с головы до пят.

— Зачем ты отрезала свои красивые косы? — воскликнула вдруг она.

— Просто так! Я уже не девочка, — сухо ответила Элени.

И правда, когда Мариго сейчас внимательно посмотрела на нее, она заметила, как изменилось лицо дочери. На нем уже не было и следа детской живости, непосредственности, так быстро погасших!

«Наверно, я была счастливей, несмотря на все муки», — подумала она.

Вдруг Мариго почувствовала непреодолимое желание крепко обнять дочь. Она сделала несколько шагов к ней и остановилась в нерешительности, схватившись рукой за угол стола.

— Элени, — прошептала она.

— Чего тебе?

Мариго стояла с виноватым видом, точно побитая собака. Ей хотелось заговорить... сказать... «Элени, прости меня, я родила на свет несчастных детей! Ах, Элени! Даже твое невинное детство было омрачено горем. Но я не виновата, не виновата, клянусь тебе. Зачем, Элени, ты отрезала косы, свои длинные, красивые волосы? Чует мое сердце, что ты собираешься пойти по стопам своего брата. А что толку? Капли катятся одна за другой и исчезают. И перед нашими глазами вечно маячит сырая, холодная стена. Почему вы отреклись от своей матери? Там, в городе, тебя все время гоняют по магазинам, мастерским, ты носишься целый день, сбиваешься с ног. Позволь, Элени, обнять тебя, ты еще маленькая девочка. Позволь приласкать тебя. И пусть снова отрастут у тебя волосы, и ты опять заплетешь их в косы! Ах, почему я никак не могу привыкнуть к тебе в этой уродливой шапке?»

— Чего тебе? — повторила девушка.

Мать долго не отрывала глаз от лица дочери, смотревшей на нее так равнодушно, холодно, отчужденно!

— Ничего... Я выйду на улицу, — тусклым голосом сказала Мариго.

— Ладно.

— Печка загасла.

— Мне она не нужна.

От цветов, высаженных в жестяные банки, исходило благоухание. Последнее время по вечерам Мариго полюбилось сидеть на ступеньках и беседовать с соседками. В сумерки она старалась не оставаться одна. Присутствие людей ее успокаивало.

Мариго вышла на улицу. На другой стороне уже сидело на порожке несколько женщин. Ребята играли на тротуаре. Раньше Мариго подходила у себя дома к окну, издали перебрасывалась несколькими словами с соседками, но чаще всего молча поджидала своих сыновей.

Сейчас она медленно пересекла улицу и присоединилась к другим женщинам...

Так проходили дни. Хараламбос тайком наведывался к Толстяку Яннису, который подкидывал ему десятку, другую. Илиас редко писал домой...

29

Перед тем как закрыть бакалейную лавку, дядя Стелиос отсчитал дюжину маслин, завернул их в промасленную бумагу и позвал Тимиоса.

— Иди-ка сюда, дармоед. Вот тебе маслины, — сказал он, бросив на парнишку строгий взгляд поверх очков. — Смотри, несчастный, запустишь еще раз руку в соленья или утащишь сушеную треску, отведу тебя в полицию. Я все здесь пересчитал.

— Не буду, дядя, — прошептал Тимиос.

— Теперь давай сюда свою постель.

По воскресеньям для отвода глаз полицейских дядя Стелиос закрывал полотном бакалейные товары и открыто торговал только вином. Но из-под полы продавал что угодно и даже ухитрялся обвешивать покупателей.

Лавочник достал из кассы все деньги, пересчитал их три раза и спрятал в карман.

Племянник наблюдал за ним. Вот сейчас он запрет на висячий замок витрину с сырами и копченой колбасой, повесит свою засаленную, пожелтевшую куртку на гвоздь под электрическими часами, откашляется и потом будет ворчать и давать наставления до тех пор, пока не опустит наконец решетку на окно и дверь.

— Кхе-кхе! Сроду из тебя человека не получится, — начал дядя Стелиос. — Зря прикатил ты в Афины счастья искать. На ветер бросаю я слова и деньги, что трачу на твою кормежку.

Все это выслушивал Тимиос ежедневно целых полтора года с тех пор, как поселился у лавочника. Бедняга страшно огорчался вначале, когда он еще почтительно относился к дяде. Бесконечные нападки и оскорбления задевали его самолюбие. «Тьфу ты, во всем виновата моя прожорливость. Она меня доконает», — думал он. И правда, день и ночь парнишку преследовали в лавке запахи всякой провизии, и он точно пьянел от них. Чтобы вывести его из состояния оцепенения, дяде Стелиосу приходилось прикрикивать на него.

Со временем Тимиос понял, что дядя его — мошенник и скряга. Лавочник притворялся подслеповатым и постоянно обвешивал своих покупательниц. Многие в лицо называли его вором, но ему было все нипочем. И поэтому Тимиос потерял к нему в конце концов всякое уважение. Парнишка теперь стоял, как нашкодивший кот, когда дядя выговаривал ему или читал наставления. Но слова лавочника в одно ухо у него влетали, из другого вылетали. Тимиос вскакивал, как на пружинах, заслышав мяукающий голос сердитого хозяина: «Куда ты запропастился, скотина! Быстро бери тележку. Привезешь бочку с рынка...»

Дядя Стелиос опустил вторую решетку. Тимиос ощупывал пальцами маслины, зажатые в кулаке.

— Знаешь, сколько надо денег, чтоб каждый день быть сытым? Думаешь, так даром живет и дышит человек? Даже за дерьмо твое расплачиваюсь я своим потом!.. А где деньги, что ты подработал здесь, в лавке? Ну, непутевый?

Дядя Стелиос имел в виду, конечно, не жалованье, он ни гроша не платил своему племяннику. Но Тимиос получал иногда чаевые за услуги, оказанные покупателям, и, скопив несколько драхм, тут же тратил их на что-нибудь съестное.

— Так ты ничего не добьешься. Вот я, например, тридцать лет был на побегушках в бакалейной лавке, чтобы стать потом тем, кем я стал. Если бы ты не был обжорой, то уже сейчас накопил бы немало. Обжорство — смертный грех, в Библии об этом сказано...

— Дядя! — перебил его Тимиос.

— Чего тебе?

— Если начнется война, будут с неба падать бомбы?

— А что же еще? Конфеты, что ли? Слыхал, что творится на свете? Скоро все сгорит дотла.

Лавочник нахмурился, его хитрые глазки впились в мешки с фасолью. Он покачал сокрушенно головой.

— Дядя! — окликнул его опять Тимиос.

— Чего?

— А деньги сгорят?

— Какие деньги?

— Да вы же говорили, что я должен копить деньги.

— Всегда ты был недоумком. Ничего ты не наживешь.

— А зачем это нужно? Дядя, а можно нажиться в войну?

При таком вопросе лавочнику ничего не осталось, как почесать в затылке.

— Что ты путаешь разные вещи? Дурак, — пробурчал он.

Теперь Тимиос окончательно был сбит с толку. Как же так, все вокруг сгорит дотла, а он должен откладывать по грошу, чтобы через тридцать лет открыть бакалейную лавку и обсчитывать покупателей? И если бы он даже не был таким обжорой, то по своей тупости все равно не мог понять дядю.

На ночь дядя Стелиос ради собственного спокойствия запирал парнишку в лавке. В доме вполне бы нашлось для него местечко, но лавочница хотела сплавить мальчишку куда-нибудь подальше. По этому поводу однажды разгорелся страшный спор, потому что дядя Стелиос сначала и слышать не желал о том, чтобы оставлять племянника на ночь в лавке.

Тогда на него набросились жена и дочери.

— Чтоб он ночевал в лавке? — отбивался он от них. — Господи, вы совсем спятили! Ведь это чума настоящая! Он сожрет весь товар.

— Папа, мы ждем жениха, — сказала Фросо, младшая дочь.

— Какого жениха?

— Адвоката! Он придет к Евангелии! — завопила лавочница. — Мы должны принять его как следует! А эта деревенщина будет мозолить глаза.

— Еще одного ученого подцепили! Теперь он потребует царское приданое! Я ему ни гроша не прибавлю к тому, что выделил прежде для врача.

— Прибавишь, хоть и лопнешь от злости!

— Торговец сыром не угодил вам.

— Кого-нибудь другого ты не позаботился подыскать? — презрительно заметила его толстая супруга.

— Я не сенатор, у меня бакалейная лавка. Торговца я знаю.

— Не кипятись. Ишь, весь покраснел, того и гляди удар хватит. Покричал и довольно. Мальчишка будет ночевать в лавке. — И лавочница стукнула кулаком по буфету так, что зазвенела посуда, а дядя Стелиос понял, что возражать бесполезно.

— Вы меня доконаете! — вот все, что он смог пробормотать.

Евангелия и Фросо, которая ходила еще с бантами в волосах, были нескладные и длинноногие, как журавли. Лицо у той и другой напоминало мордочку куницы — обе они пошли в отца.

Лавочница поручила всем свахам в квартале подыскать для старшей дочери жениха «с положением». Но адвокат так же, как врач, прежний жених, посмотрев на Евангелию, предъявил такие требования, что родители невесты в ужас пришли.

— Мошенники! Грабители! — рычал дядя Стелиос.

И, воспользовавшись очередной неудачей, он вносил свои предложения. Но ни жена, ни дочь и слушать не хотели о торговцах сырами и оливковым маслом.

В полдень Тимиоса сажали обедать на кухне. Потом, пока лавка была закрыта, он мыл посуду, мел пол и помогал хозяйке в домашней работе, потому что ее дочери не считали нужным и пальцем пошевелить. Редко оставалось у него хоть полчаса, чтобы погулять на улице.

Вечером, перед тем как запереть лавку, дядя оставлял ему несколько маслин, а изредка тощую селедку. За последние полтора года лавочник потерял сон и покой, он то и дело пересчитывал и перевешивал товар; ему все казалось, что продукты убывают, и он грозил племяннику полицией.

Дядя Стелиос в последний раз окинул взглядом лавку.

— Гм! Как только поешь, ложись спать. Крутишься, как волчок, вот в животе у тебя и урчит.

— Хорошо, дядя.

— Если услышишь, что лезет вор, сразу кричи.

— Хорошо, — повторил Тимиос.

— Смотри, как бы не забралась сюда кошка... Последние наставления он сделал, уже выйдя на улицу.

Потом решетка с грохотом опустилась на дверь и щелкнул замок. Вскоре донеслись шаги дяди Стелиоса, неторопливо идущего домой.

30

Как только Тимиос остался один, он сел на подстилку, поджав под себя ноги. Маслины были с жадностью проглочены в одну секунду. Он чувствовал, что лишь раздразнил аппетит...

Жаль, что это священнодействие окончилось так быстро! У него оставалась теперь всего одна косточка, с которой он не собирался так быстро расставаться. Бережно, боясь выронить, держал он ее во рту, обсасывал со всех сторон, осторожно прикусывая зубами.

Немного погодя Тимиос встал, подошел к стеклянной витрине и прижался к ней лбом.

Перед ним лежало полголовки сыра. Тимиос так долго не спускал с него глаз, что его стало клонить ко сну, и мысли его унеслись в прошлое. Ему вспомнилась родная хижина, глиняный горшок с кукурузной похлебкой; вспомнилось ему, как он прятал голову на груди матери. Все это казалось ему теперь таким далеким, невозвратимым.

Его уже не поражал город, он привык к его гулу, бесконечно длинным улицам, конца края которым не видно. Но может быть, из-за мучившего его голода, а может быть, из-за душевной ранимости его не покидало чувство, что с ним поступили несправедливо; и это отравляло ему все ребяческие радости.

Последнее время у него появились какие-то странные повадки. Так, однажды в полдень Фросо позвала его в переднюю — обычно, когда его окликала эта девчонка, он в ответ испускал пронзительный крик. На этот раз он ей понадобился вот для чего: у входной двери на стене был гвоздь, куда лавочник, переступив порог, вешал свой колпак. Дочери сто рал отчитывали его за то, что он оставляет у всех на виду «эту грязную тряпку». Им было стыдно перед гостями.

Фросо бросила колпак на пол и, наступив на него ногой, сказала Тимиосу:

— Найди клещи и вытащи гвоздь из стены. Парнишка, не раздумывая ни секунды, прыгнул с ловкостью пантеры на стул и зубами ухватил гвоздь.

— Не смей! Не смей! — закричала девочка, закрыв в испуге глаза.

Но Тимиос и не думал слушать ее! Он упрямо сжал челюсти, мотнул головой, и гвоздь остался у него во рту. Обливаясь потом от напряжения, он повернулся к Фросо.

— Ты дикий зверь! — бросила она, убегая.

Тимиос поднял с полу колпак лавочника. У него страшно болели зубы, но ужасней всего было то, что он и сам не знал, зачем он это сделал!..

Сейчас он с грустью смотрел на копченую колбасу. Косточка от маслины выпала у него изо рта, ему надоело ее сосать. От нечего делать он покрутился возле мешков с горохом и фасолью, погладил их рукой и потом сел опять на свою подстилку.

Тимиос перебирал в памяти события последних месяцев. Его радовало, что соседские ребятишки перестали наконец дразнить его «дубиной-бревном». Дети беженцев из Малой Азии, заселивших несколько кварталов предместья, составляли целую шайку, которая носилась до темной ночи у подножия холма. Их главарем был Панайотис по прозвищу Кролик. Ему недавно исполнилось тринадцать, но ростом он был со взрослого мужчину.

Кролик с наскоку налетал на противника и, навалившись на него всей тяжестью тела, опрокидывал его на землю, а потом избивал.

В сопровождении десятков двух мальчишек слонялся он обычно по предместью, от моста до рощицы. При его приближении малыши испуганно прятались по домам. Кролик со своей шайкой отнимал у ребят мячи, городки, воровал у продавцов фрукты, бил стекла, лампы. Все карманы у них были набиты камнями.

Вечером, забравшись в овраг за бараками, хулиганы делили свою добычу, и мать Кролика, Стаматия, выйдя на порог, кричала:

— Иди наконец домой! Чтоб тебе пусто было, бродяга!

— Отстань от меня! — отвечал Кролик.

— А ну, давай быстрей! Быстрей, а то попрошу парикмахера оттрепать тебя хорошенько!

Как-то Кролик, вооружившись доской, бросился на мать.

— Проваливай отсюда, потаскуха, а то убью тебя! — в бешенстве кричал он.

Стаматия приводила мужчин к себе в каморку, а сына укладывала спать на кухне за деревянной перегородкой. Когда он был еще совсем маленьким, то сидел там часами и вырезал перочинным ножом на дощечке какие-то странные рисунки, а за стеной ели, пили, ругались, хохотали...

Летом Стаматии было вечно жарко, и она сидела дома, раздевшись донага. Когда перед приходом парикмахера она шла во двор помочиться, то проходила голая возле постели сына.

— Потаскуха, потаскуха! — шипел ей вслед мальчик. Ребята постарше из шайки Кролика курили сигареты.

А сам Кролик еще в прошлом году попробовал гашиш и хвастался этим, как подвигом, — доказательством того, что он уже взрослый...

Однажды после полудня, когда Тимиос мыл пол, хозяйка прилегла у себя в комнате. Тогда парнишка задвинул ведро с водой подальше в угол и выскочил на улицу. Против дома на лужайке несколько ребят гоняли мяч.

Он робко подошел к ним.

— У-у-у, ты! Дубина-бревно! — заорали на него ребята.

— Дайте и мне ударить разок по мячу.

— А ты умеешь?

— Умею, — засмеявшись, ответил Тимиос.

Вдруг прискакал, запыхавшись, какой-то малыш.

— Эй вы! Кролик! Сматывайтесь быстрей! — закричал он.

Испуганные ребята бросились врассыпную. Подручный пекаря, задержавшись на минуту возле Тимиоса, крикнул ему:

— Сматывай удочки!

— С чего это?

— Изобьют тебя.

— С чего это?

— Потому что ты дубина-бревно.

— Кто меня изобьет? — продолжал недоумевать Тимиос.

Но мальчишки уже и след простыл.

Посреди лужайки валялся забытый мяч, сделанный из толстого полотна и набитый тряпками.

Тимиос поднял его. Мяч был смешной, кособокий. Парнишке вдруг стало не по себе, захотелось удрать побыстрей отсюда, но он преодолел страх. Слишком соблазнительно было ударить разок-другой по мячу: лужайка свободна, мяч в полном сто распоряжении. Тимиос стукнул раз, потом взял мяч в руки и пригорюнился. «А играть-то одному совсем не интересно», — подумал он.

На лужайке по-прежнему не было ни души. Но Тимиос боязливо оглядывался по сторонам. Кто его может избить, он же никого пальцем не тронул? Вот от дяди он привык получать затрещины, тот на них не скупится, но что поделать! Чудной народ! А он, раз уж уродился такой упрямый, не ударит лицом в грязь.

Свита Кролика — несколько босоногих мальчишек с обритыми головами — появилась на лужайке и подошла к Тимиосу.

Один из ребят посмотрел на мяч.

— Цена ему грош, — сказал он.

— Сойдет! Дурак ты! — возразили его друзья.

Пока не подоспела вся шайка, они не решались отнять мяч и стояли, шмыгая носом.

Прижав к сердцу свое сокровище, Тимиос ждал, что будет.

Но вот из-за угла показалась бычья голова и широкие плечи Кролика. На шее у него был повязан зеленый платок, одну руку, отставив в сторону локоть, он держал за поясом в подражание лихим парням из предместья. Его команда рассыпалась по лужайке.

Завидев главаря, мальчишка, которому не понравился мяч, подскочил сзади к Тимиосу, огрел его по голове и понесся стрелой к Кролику.

Сделав несколько шагов навстречу Тимиосу, Кролик презрительно сплюнул.

— Дай его сюда, — процедил он.

— Что дать?

— Мяч, дубина-бревно.

— С чего это? — не сдавался Тимиос.

Их обступили грозно сопевшие ребята. Они подзадоривали своего главаря:

— Наподдай ему как следует, Кролик!

— Сделан ему нокаут, Джим Лондос {7}!

— Эй ты, дубина-бревно!

Но главарь продолжал смотреть сверху вниз на своего низкорослого противника, не отступавшего перед ним.

— Ткну тебя рожей в землю, нажрешься грязи, — сказал Кролик.

— С чего это? — повторил тем же тоном Тимнос.

Это бесконечное «с чего это» могло вывести из себя кого угодно. Кролик готов был лопнуть от злости.

— А ну разойдись! — прикрикнул он на ребят, и те тотчас расступились.

Кролик наклонился слегка вперед и, сжав кулаки, приготовился к атаке.

— Не сме-е-ей! — испуганно протянул Тимиос.

Но мяч он прижал покрепче к животу. «Вот осел, упрямая башка! Раз не уступил, значит, надо как-то выпутываться», — подумал он.

Кролик, подпрыгнув, набросился на противника, чтобы подмять его под себя. Но не успел он этого сделать, как Тимиос, нагнув голову, со страшной силой боднул его в живот, словно козел. Кролик застонал, согнулся и упал замертво на траву.

Ребята растерялись; несколько минут стояли они молча, в нерешительности. Потом пар двадцать рук, после пережитого страха ставшие особенно безжалостными, принялись дружно дубасить Тимиоса. Его повалили на землю, порвали на нем куртку, избили его до крови, вымазали лицо грязью, и, если бы не сбежались люди и не подняли крик, кто знает, что бы еще с ним было. Он терпеливо сносил побои, не проронил ни звука. Вдобавок он считал, что бесчестно, подло бить его, победителя.

Когда Тимиос приплелся домой, хозяйка отвела его на кухню, посадила на табуретку и стала смывать ему кровь с лица. Тимиос молча смотрел на Фросо, стоявшую в дверях.

— За что тебя избили? — спросила лавочница.

— Они хотели отнять мяч. — И он показал ей комочек тряпок, который до сих пор крепко держал в руках.

— И ты из-за этой дряни ввязался в драку?

— Да, — ответил он.

— Тьфу! Пропади ты пропадом! — хозяйка, повернувшись к нему спиной, мыла руки.

— Ты дикий зверь, — прошипела Фросо негромко, так, чтобы не услышала мать.

О позорном поражении Кролика узнало все предместье. Ребята, приободрившись, стали задирать потихоньку подпевал Кролика, встречая их поодиночке. Главарь угрожал прибить мальчишку из бакалейной лавки, а сам обходил его стороной. Вот почему ребята в предместье перестали дразнить Тимиоса дубиной-бревном...

Поджав под себя ноги, Тимиос сидел на подстилке и не мог понять, отчего сегодня ему не хочется спать. На улице стемнело. Почувствовав холод, он закутался в какие-то лохмотья. Ему сразу вспомнилась мать, которая, забросав его соломой, ложилась рядом и согревала его теплом своего тела. Потом он стал припоминать дома родной деревни, все по очереди, от виноградника попадьи и до площади. В щели железной решетки проникал свет от электрического фонаря, который зажигался каждый вечер на углу улицы.

Как ни странно, слова Фросо вызвали у него много недоуменных вопросов. Что такое зверь и что такое человек? Что увидела в нем эта девчонка? Почему решила, что он зверь? Почему?

Сегодня голод особенно жестоко мучил его.

Он встал, закутанный в лохмотья, и, подойдя к соленой рыбе, стал нюхать ее. Рот его наполнился слюной. Из глаз полились слезы. Он погладил рукой лежавший сверху кусок вяленой трески и стал лизать его. От соли у него защипало язык.

Вдруг он заметил мышь, проворную мышку, которая проскочила у него между ног и исчезла.

— Эй ты, фью-фыо! — позвал он ее и упал ничком на пол, чтобы тут же схватить, как только она покажется.

Но мышки нигде не было видно. Куда, черт побери, спряталась эта шельма? Тимиос искал ее за мешками, отодвигал ящики с селедкой, смотрел под прилавком.

Нигде ее не было.

И вдруг он увидел ее в витрине.

Как этот чертенок залез туда? Тимиос прижался лицом к стеклу. Мышка, выставив мордочку, лукаво поглядывала на него.

— Пошла вон! Пошла вон! Не трогай сыр! — кричал он.

Чтобы прогнать мышь, он размахивал руками, колотил по витрине, стучал ногами по полу.

Сначала мышка испугалась и спряталась. Но вскоре она опять появилась. Вот она, шевелит усами! Плутовка словно поняла, что ее надежно защищает стекло и что никому до нее не добраться. Казалось, она нарочно дразнит Тимиоса. «Неужто вдобавок она еще смеется надо мной?» — подумал он.

Мышка больше не обращала внимания на огромную физиономию, выражавшую отчаяние. Она впилась зубами в сыр и стала проворно его уничтожать. Лишь изредка поворачивала она мордочку и посматривала на своего странного приятеля. «Да, конечно, она смеется надо мной», — решил Тимиос.

Он почувствовал, что его мутит от голода, и опять уставился на сыр.

— Ох, мамочка! — жалобно прошептал он, теряя внезапно сознание.

Дальше