Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава XVIII

Когда в душе тоска, лучше всего отвлечься каким-нибудь делом. После ухода жены Сигэмацу запер дом и отправился к Сёкити. Сёкити и Асадзиро были на берегу.

Склонясь над большой ступой, долговязый Асадзиро толок капусту. Хромой Сёкити вылавливал сачком из садка мальков и, отобрав подходящих, выпускал в соседний пруд.

— Жарковато сегодня! — приветствовал их Сигэмацу.

— Да, жарковато, — в один голос отозвались друзья. В деревне Кобатакэ люди, встречаясь, приветствуют друг друга на свой лад. Летом, в погожий солнечный день, они говорят: «Жарковато», по вечерам — «Устали небось», — а в дождливые дни: «Славный дождик!»

Сигэмацу принялся помогать Асадзиро. Покончив с капустой, друзья начали толочь печень, потом подсыпали в ступу толченых куколок шелкопряда и пшеничную муку, перемешали все, сделали маленькие колобки и бросили в садок.

— Как будто готовим наживку, — сказал Сигэмацу. — Теперь, я слышал, в наживку добавляют соленые рыбьи потроха. Может быть, и нам попробовать?

— Не стоит, — отрезал Асадзиро. — Мальки могут чересчур оживиться, а это ни к чему. Надо постепенно, исподволь подготавливать нерест.

Сёкити и Асадзиро рассчитывали еще этой осенью довести вес мальков до сорока — восьмидесяти граммов, с тем чтобы к будущему году взрослые карпы тянули бы на килограмм, а то и больше. Таких уже вполне можно есть! Кроме того, они собирались запустить карпов в большой пруд Агияма, тогда можно было бы с полным правом, не обращая внимания на брань женщины из дома Икэмото, удить там рыбу: ведь карпы-то принадлежат им.

По дороге домой Сигэмацу вспомнил, что до шестого августа, когда поминают погибших от атомной бомбы в Хиросиме, остается всего три дня, а девятого августа — поминовение погибших в Нагасаки.

— Как же это я забыл? — бормотал Сигэмацу. — Всего три дня, а я еще не переписал до конца свой дневник.

Поужинав в одиночестве, Сигэмацу приступил к переписке, но тут появилась Сигэко; она приехала из больницы последним автобусом.

Сигэко подробно рассказала о состоянии здоровья племянницы. Через два часа после ужина главный врач сделал Ясуко переливание крови, ввел раствор Рингера, и она крепко уснула.

Время было позднее, и Сигэмацу отложил переписку дневника на следующий день.

3 августа... Погода с утра ясная. Во второй половине дня — небольшая облачность.

Я проснулся в шестом часу. И сразу же стал думать, как бы раздобыть уголь.

Фабричная столовая еще не работала, и повар подал оставшуюся с вечера холодную ячменную кашу с отрубями. Я добавил в нее кипятка и поел. Повар предложил мне еще несколько сухарей, которые отыскал на дне пустого ящика на складе. Я торопился, хотя хорошо сознавал тщетность спешки — ведь угля-то мне все равно не дадут. Но делать было нечего, и я поехал на электричке в Хиросиму, решив все обдумать по дороге. На речных отмелях и у самого подножия гор пылали многочисленные костры, на которых сжигали тела погибших. Утро стояло безветренное, и дымки поднимались прямо в небо. Однако по мере того как поезд приближался к Хиросиме, дымков становилось все меньше. Я догадался, что большинство пострадавших, которые из центра города бежали в его окрестности, погибли; их уже кремировали, а те из них, кому удалось добраться до ближайших деревень, умирают со вчерашнего вечера: их тела-то сейчас и кремируют...

Человек средних лет, сидевший напротив меня, был до предела напичкан всевозможными слухами.

Советская Армия, по его словам, не только пересекла советско-маньчжурскую границу, но и движется лавиной в южном направлении и уже вступила в Корею; Советский Союз, по-видимому, тоже имеет такую бомбу; если американская армия оккупирует Японию, все японцы будут оскоплены; в состав бомбы, сброшенной американцами, входил ядовитый газ, поэтому-то гибнут здоровые люди, приезжающие в Хиросиму много позже того, как была сброшена эта бомба; говорят, что на двух парашютах сбросили две бомбы: одну газовую, а другую фугасную; до бомбардировки в Хиросиме было сто девяносто врачей, ста двадцати нет в живых... И так далее и так далее.

Этот заурядного вида человек с невыразительным лицом, в поношенных синих штанах, не задумываясь, отвечал на любой вопрос, который ему задавали.

(Как выяснилось, врал он безбожно, — Из записей, сделанных позднее.)

Дорога среди развалин была усыпана мелкими осколками стекла, и солнечные лучи, играя в них, вызывали сильную резь в глазах. По сравнению со вчерашним днем смрад немного выветрился, но все еще был силен среди развалин домов и среди груд черепицы, над которыми вились полчища мух. Спасательные отряды, занимавшиеся разборкой руин, получили пополнение: на глаза то и дело попадались спасатели в стираных, еще не грязных от пота спецовках.

Бесцельно блуждая по улицам, я неожиданно наткнулся на остатки здания, где помещалась компания по распределению угля. Из земли высовывались семнадцать — восемнадцать дощечек. На всех были написаны углем просьбы сообщить о новом местонахождении компании. Я вновь убедился в бессмысленности своей поездки. И все же надо что-то предпринять! Тут я вспомнил, что в местечке Ода, как раз на полпути между станциями Ягути и Хэсака, видел огромную кучу угля. Нынешней весной и летом я неоднократно проезжал мимо и всякий раз замечал этот уголь, лежавший под открытым небом.

У нас на фабрике оставался десятидневный запас льноволокна, использовавшегося как исходное сырье для изготовления ткани, этого хватило бы почти до конца месяца. Запас же угля истощился. Однако разыскивать президента компании по распределению угля сейчас уже не имело смысла. Надо было принимать срочные меры, и я решил поговорить с владельцем угля в Ода.

На станции Хэсака стояла большая толпа раненых. Выйдя из вагона, я обогнул здание вокзала и зашагал вдоль железнодорожных путей. Когда я добрался до Ода, оказалось, что угля уже нет. Место, где находилась угольная куча, было тщательно подметено. Я зашел в ближайший дом. Старик крестьянин рассказал мне, что уголь вывезли за одну ночь, сразу же после бомбардировки. На мой вопрос, кому принадлежал этот уголь, старик ответил, что, по слухам, он принадлежал армии, но так ли это на самом деле, неизвестно. Может быть, слухи распустили нарочно: знали, что никто тогда не притронется к углю.

«Наверное, какой-нибудь ловкач купил уголь на черном рынке и решил сохранить его таким способом», — подумал я и даже высказал свою мысль вслух.

Старик подозрительно покосился на меня.

— Не может быть, ведь это товар первостепенной важности, — возразил он.

Не сказав ни слова, я вновь двинулся в путь. Шел я очень быстро, не убавляя шага, пока не достиг Фуруити.

Я спустился к реке, намереваясь пересечь ее по мелководью, как вдруг увидел под скалой умирающего человека.

Человек лежал на спине. Зрачки у него закатились, видны были только белки, челюсть отвалилась. Под короткими штанами его живот то слегка вздувался, то опадал. Тень скалы прикрывала голову от палящего солнца. С другой стороны скалы лежали два мертвеца — все в ожогах.

Я старался ступать чуть слышно, но мои ботинки сильно стучали по камням. С тех пор как взорвалась эта адская бомба, я видел несчетное количество мертвых тел, и все-таки каждый раз, натыкаясь на мертвеца, испытывал непреодолимый страх. Вечернее солнце, отражаясь от водной глади, неприятно слепило глаза. Камни, устилавшие высохшее русло, сменились песком, затем дно стало постепенно понижаться.

Перед тем как войти в воду, я снял с себя обмотки, ботинки и штаны и, чтобы удобнее было нести, завернул их в рубаху. Раздеваясь, я шептал «Заупокойную проповедь»:

— «Рано или поздно, ныне или завтра, я или мои ближние покинут сей мир. Одни уже умирают, но многим еще предстоит умереть. На румяные утром щеки упала тень смерти, и к вечеру они уже прах. Дунет ветер смерти — и закроются навечно лишь недавно взиравшие на мир глаза...»

Даже в самом глубоком месте вода не поднималась намного выше колен, но несколько раз, наступая на лежавшие на дне скользкие камни, я падал в воду.

На правом берегу располагалось множество кремационных площадок. Насколько хватал взгляд, над рекой вились бесчисленные дымки. Я быстро пересек песчаную отмель, вскарабкался на дамбу и оказался в густой, пахучей траве около рисового поля. Трусы промокли, поэтому я, не одеваясь, пересек дорогу на Фуруити и наконец добрался до нашего дома. Было еще светло, но никто не обращал внимания на мой вид. В те дни многие уходили из города полуодетые, а случалось, и в чем мать родила.

— Сигэко, — крикнул я, войдя внутрь. — Я вернулся. Перешел вброд через реку. Вот уж не думал, что течение такое сильное. Подай чего-нибудь поесть. Я умираю с голода. — Я так и не сказал Сигэко, что взятые в столовой сухари забыл на пепелище, не хотел ее расстраивать.

Когда я голоден, голос у меня хриплый, но зато громкий. Умываясь из ручья позади дома, я рассказал Сигэко о своих бесплодных хождениях.

Сигэко принесла смену белья и халат.

— К тебе пожаловал директор фабрики, — сообщила она торжественно.

«Пришел узнать, как дела! — мелькнуло у меня в голове. — Пусть ругает, ничего не поделаешь», — вздохнул я, быстро накинул халат и вошел в дом.

Директор Фудзита сидел на циновке в японском кимоно. Это меня удивило, ведь он всегда носит европейский костюм. Рядом с ним лежала картонная коробка.

— Добро пожаловать! — сказал я. — После ужина собирался к вам с докладом. К сожалению, я опять потерпел неудачу...

— Послушайте, Сидзума. Сегодня утром ко мне заходила ваша супруга, — заговорил директор, словно ничего не слышал. — Она сказала, что собирается вместе с племянницей уехать в деревню. Дом ваш сгорел, и у меня нет никаких оснований их задерживать. Я только хочу устроить прощальный ужин... Здесь, — добавил он, показывая на коробку, — ваш и мой паек. Еда, конечно, скромная, но что поделаешь?..

Я сразу понял, что у него на уме. Мы с Ясуко обычно ели в фабричной столовой. Приводить с собой Сигэко было неудобно. Но что нам оставалось делать? В то время человеку неработающему достать продукты было невозможно. Как долго еще продлится война, мы не знали. Поговаривали, будто нам предстоит борьба на своей территории; борьба не на жизнь, а на смерть. По зрелом размышлении Сигэко решила уехать вместе с Ясуко в деревню. Она сказала, что собирается поговорить по этому поводу с директором. И я, конечно, согласился. Поэтому мне было ясно: коробка со съестными припасами и торжественно строгое кимоно директора означают, что он пришел поблагодарить Ясуко за безупречную службу.

Я пригласил директора в гостиную и произнес соответствующие случаю слова благодарности. Сигэко и Ясуко, в свою очередь, с поклоном поблагодарили его.

Сигэко открыла коробку. Кроме еды, она вытащила оттуда пол-литровую бутылку — видимо, с сётю{22} банку говяжьих консервов и два слегка помятых помидора — подарки от самого директора. Давно не видел я такого богатства! У меня сразу же разгорелся аппетит.

— Не знаю, как и благодарить вас, — растроганно проговорила Сигэко. Она обращалась к директору на токийском диалекте.

— Спасибо, — подхватила и Ясуко.

Я впервые видел директора в официальном кимоно. Когда он сел, на его коленях стали видны две белые заплаты. Я глядел на эти заплаты, не в силах отделаться от чувства вины: нелегко, вероятно, было директору добыть бутылку самогона. Но Фудзита знал, что я такой же охотник выпить, как и он сам.

— А что у вас в бутылке, господин директор? — не выдержал я.

— Спирт, разумеется. Его приготовляют из горькой микстуры, а потом добавляют целебный сироп.

Такой сироп, объяснил директор, продается в аптеках, и его прописывают больным для того, чтобы им легче было принимать неприятные на вкус лекарства; на две трети сахара добавляют треть дистиллированной воды — и сироп готов. А горькая микстура представляет собой смесь измельченного корня горечавки и апельсиновых корок, настоянных на медицинском спирте и профильтрованных под давлением. В последнее время сироп и микстуру перестали отпускать в городских аптеках, но в сельской местности за хорошую цену их еще можно приобрести у аптекаря. В прошлое воскресенье директор ездил к себе в деревню, и там знакомый аптекарь перегнал для него микстуру в чистый спирт и продал ему сироп, которым можно заменить сахар.

— Вам, наверное, стоило немалого труда достать и приготовить спирт, — сказала Сигэко. — А спирт, по-видимому, очень крепкий. Схожу-ка я на кухню, принесу воды.

— Микстуру можно пить и неочищенной, — сказал директор, усаживаясь поудобней. — Надо только привыкнуть к горечи. Но если не обращать на нее внимания, даже трети бутылки с разбавленной водой микстурой достаточно, чтобы поднять настроение. В Новый год я выпил две трети бутылки неочищенной и чувствовал себя прекрасно. Правда, на следующий день меня здорово пронесло. Непонятно почему — ведь лекарство это от желудочных заболеваний.

Тем временем Ясуко выкладывала из коробки на стол съестные припасы, принесенные директором из столовой. Здесь были пять тэмпура{23} из листьев тутовника, бобовая паста, соль, два куска огурца, горшок ячменной каши с отрубями.

Тэмпура из листьев тутовника — изобретение нашего повара. Листья он брал с находившейся по соседству с фабрикой тутовой плантации. Из-за войны крестьяне перестали разводить тутовый шелкопряд. Они обрезали ветви тутовника, чтобы не заслоняли солнечный свет, и между деревьями посадили овощи. Теперь там, где ветки были срезаны, появились молодые побеги и листья, которые повар использовал для изготовления тэмпура.

Ясуко унесла помидоры на кухню, аккуратно разрезала каждый пополам и разложила половинки на четыре тарелки. Сигэко открыла банку с говядиной и разделила консервы поровну на четверых.

Наконец все четверо уселись за стол. По совету директора Ясуко разбавила спирт на две трети водой и разлила по чашкам. Делала она это очень тщательно, словно обращалась с большой ценностью.

Директор помешал деревянными палочками для еды содержимое своей чашки. Я последовал его примеру.

— Погодите, я ложечки принесу, — сказала Сигэко, поднимаясь из-за стола.

— Спасибо, хозяюшка, не надо. Вино в чашке я размешиваю только деревянными палочками. Спирт надо разбавлять на две трети водой. К сожалению, идеалы и действительность легко вступают в противоречие, — шутливо добавил директор, подливая себе неразбавленный спирт.

— Господин директор, выпьем прежде всего за ваше здоровье. До дна!

— Чокнулись!

Напиток показался чуть-чуть горьковатым, но спирт был чистым и сиропа добавлено как раз в меру.

Сигэко и Ясуко спирт не пили, и директор посоветовал им приступить к еде, не дожидаясь мужчин.

Разбавленный в такой пропорции спирт отличался большой крепостью, но вместо того чтобы добавить побольше воды, я решил пить его медленно, маленькими глотками. Тэмпура из листьев тутовника я ел впервые, но сразу понял, что это прекрасная закуска, если хорошо посолить. Во время войны не раз приходилось нам есть и тэмпура из листьев хризантемы, и тэмпура из молодых листьев хурмы.

В общем директор решил устроить для нашей семьи на прощанье приятный интимный ужин, но наш невеселый разговор все время возвращался к страшной трагедии, постигшей жителей Хиросимы. Оказывается, директор сегодня сам ездил к развалинам здания, где помещалась компания по распределению угля, потом посетил армейский вещевой склад, но ничего не добился. Заходил он также в госпиталь, где работал знакомый врач Кояма. Узнав, что Кояма по горло занят лечением пострадавших, директор решил его не беспокоить, вышел из больницы, остановился у входа и закурил. Невольно подслушав беседу двух медицинских сестер, он неожиданно узнал, как называется бомба, сброшенная на Хиросиму.

— Это атомная бомба, — сказал директор, — она излучает колоссальное количество тепла. Я убедился в этом, когда бродил среди развалин: валявшаяся на земле черепица вспузырилась, а ее цвет стал таким же красным, как пламя. Да, страшная это бомба. Говорят, что в Хиросиме и Нагасаки семьдесят пять лет не будет расти трава.

Так я узнал, что эта бомба атомная. Как ее только не называли: «новое оружие», «бомба нового типа», «секретное оружие», «особая бомба нового типа», «особая бомба мощного действия». А, оказывается, она — атомная. «Семьдесят пять лет не будет расти трава...» Что-то не верится. Наоборот, я видел, что трава среди развалин растет с необычной быстротой.

— Верно, — ответил директор, когда я сказал ему об этом. — Я тоже видел. Щавель поднимается так высоко, что под собственной тяжестью стебли склоняются к земле.

Мне вспомнился очерк писателя Хакутё Масамунэ. Он был опубликован в газете «Ёмиури симбун» — как раз тогда, когда заключили Тройственный пакт. В очерке говорилось, что, когда видишь в документальном фильме Гитлера выступающего с речью, кажется, будто рычит взбесившийся тигр. В то время редко можно было встретить в Японии людей, которые плохо отзывались бы о Гитлере. Помнится, губернатор одной префектуры после приезда в Токио делегации гитлеровской молодежи организовал у себя молодежные отряды, точь-в-точь такие же, как «Гитлерюгенд». Очерк Масамунэ сильно меня взволновал. Выступление его против господствовавших в то время настроений запало в душу. Потом я поступил на военный завод и думал уже только о том, чтобы увеличить выпуск продукции. Мало-помалу во мне стала крепнуть уверенность, что Гитлер ради нашего спасения выиграет войну.

Но с тех пор, как на Хиросиму сбросили бомбу, я понял, что моя уверенность ни на чем не основана, и у меня появились сильные сомнения. Однако я делал вид, будто по-прежнему предан нашей официальной политике, и даже самолично переписал и приклеил у входа в контору текст обращения губернатора Хиросимской префектуры Коно к населению, опубликованный седьмого августа. В обращении говорилось:

«Страшное бедствие, которое мы сейчас переживаем, плод злостных замыслов врага, рассчитывающего зверскими воздушными налетами сломить боевой дух нашего народа.
Жители префектуры Хиросима! Мы понесли тяжелый урон, но война есть война! Мы не испытываем ни страха, ни колебаний. Уже приняты необходимые меры по оказанию помощи пострадавшим, полным ходом идут восстановительные работы. Неоценимую помощь оказывает наша доблестная армия. Незамедлительно возвращайтесь на свои рабочие места. Война не терпит ни минуты отдыха и промедления».

Я повесил над входом в контору это обращение девятого августа рано утром, а в десять часов пятьдесят с чем-то минут на Нагасаки была сброшена такая же бомба. Я узнал об этом из специального сообщения.

Возвращаясь в контору, я обратил внимание на то, что в обращении губернатора кто-то обвел кружком слово «неоценимую». На следующий день обращения уже не было, а на его месте красовалась надпись, выведенная большими буквами: «На пустое брюхо не больно-то повоюешь!» (Надпись эта, по-видимому, попалась на глаза директору, но он ничего по этому поводу не сказал. Я тоже решил ее не стирать. Так она и оставалась до пятнадцатого августа, когда вышел императорский рескрипт об окончании войны. Потом кто-то ее стер: остались лишь размазанные следы от тряпки. Думаю, что и кружок, которым обвели слово «неоценимую», и надпись, и то, как она исчезла, показывают настроение рабочих во время войны. — Запись, сделанная позднее.)

Я выпил три чашки разбавленного водой спирта, закусывая тэмпура. Я уже давно не выпивал и сильно опьянел, но на душе было все так же невесело. Директор выпил шесть чашек. Чем больше он пил, тем сильнее бледнел. И только…

Доев ячменную кашу, директор стал прощаться. Уже в дверях он вдруг разоткровенничался и сказал, что завтра на черном рынке продаст свой мундир. Потом, уже совершенно пьяный, плюхнулся на ступеньку и заявил, что его форма как две капли воды похожа на ту, которую вот уже много лет носят последователи одной новой религиозной секты. Неожиданная ассоциация. Такие иногда приходят в голову, когда сильно переберешь!

А потом директор рассказал, как много лет тому назад он видел овсянку. Она свила себе гнездо на дереве, которое росло во дворе, где помещалась молельня этой секты.

— Эй, Сидзума, — громко позвал директор, закатывая рукава кимоно. — А ты знаешь, как поет овсянка: «На-пи-ши мне па-ру слов», «На-пи-ши мне па-ру слов». Вот как! Послушай, госпожа племянница Сидзума! Как вернешься в добром здравии в родную деревню, чер-кни мне па-ру слов.

— Непременно напишу, — ответила Ясуко. — Только, господин директор, в нашей деревне овсянки поют по-другому: «При-не-си мне чар-ку, па-рень, вы-пьем ук-су-су с то-бой».

— Длинновато что-то. А покороче нельзя?

— Можно, — ответил я. — У нас в деревне, когда я был маленьким, овсянки пели так: «Ти-ти-ти, со-счи-тай до два-дца-ти».

— Вот это лучше, — пробормотал директор и, слегка пошатываясь, отправился восвояси.

В детстве мне всегда слышалось, что овсянки поют: «Ти-ти-ти, со-счи-тай до два-дца-ти». А детишки, подражая голосу овсянки, напевали: «Мор-ковь и ло-пух — для сви-ней и мух, на жа-ров-ые бо-бы — как боль-шие горбы». До сих пор не могу понять смысла этой песенки.

Дальше