Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава двенадцатая.

На земле.
16 августа

1

— Он пришел сюда без приглашения, — заговорила она. — С бутылкой виски в одной руке и орденом в другой. — Дэфни склонила головку набок и взглянула на меня, как бы спрашивая, действительно ли я хочу слушать дальше.- Какой он громадный, правда? — Она рассказала, как Мерроу расхаживал взад и вперед, сутуля мощные плечи, раскачивался и время от времени, словно животное в клетке, посматривал на низкий покатый потолок и на стены комнаты, слишком для него тесной. Вначале он казался жизнерадостным, говорил громко и уверенно. — Имей в виду, — продолжала Дэфни, — за последние месяцы я видела Мерроу в общей сложности не больше пяти-шести раз. Но я знала его. Просто удивительно, насколько хорошо я знала его по твоим рассказам... И еще потому, что он так похож на моего Даггера... Извини, дорогой Боу, но я не хочу кривить душой.

Она рассказала, что Мерроу разлил виски в чайные чашки и продолжал разыгрывать роль героя.

«Макс Брандт, — заявил он между прочим, — единственный настоящий солдат во всем моем экипаже».

Дэфни со свойственной ей проницательностью давно уже поняла, что представляет собою сам Мерроу, и потому спросила:

«Ну, а как тот воздушный стрелок, о котором мне рассказывал Боу, — Фарр, если не ошибаюсь?»

«Фарр... Что Фарр? Сержант-хвастунишка! Вот Макс настоящий oфицep, джентльмен, и к тому же влюблен в свою работу; любит бомбить. Думаю, он потому и хорош, что сам фриц. Фриц из Висконсина. Эти немцы знают, как надо драться».

«Они убийцы» (Она вспомнила об отце.)

По словам Дэфни, Мерроу с сожалением взглянул на нее, словно на крохотного, слабенького несмышленыша, и ответил:

«Послушайте, детка, а вы вообще-то понимаете, что такое солдатское дело?»

Мерроу, рассказывала Дэфни, говорил с таким благодушием и снисходительностью к ее незнанию мужской психологии, что казалось, от него исходила всепокоряющая сила. Он говорил, какой спортивный народ эти немцы, и завел старую песню о мнимом «кодексе рыцарской чести в воздухе»: если противник выпустил шасси или выбросился на парашюте — щади его.

«Возьмите, к примеру, своего друга Боу. Не беспокойтесь, я не собираюсь его чернить, он хороший парень, но вояка никудышный. Дерется он не по-настоящему, без злости. Либо уж больно образован, либо что-то еще».

— Минуточку, Дэф, — прервал я ее. — Как, говоришь, он меня назвал?

Удивленная моим вопросом, Дэфни ответила, что Мерроу употребил мое прозвище; ее тон показывал, что она не видит в этом ничего необыкновенного.

— Ты уверена?

— Абсолютно. Весь вечер он тебя иначе и не называл, только Боу, Боу, Боу.

— Могу сказать одно: очень странно.

Я пояснил, что, насколько помню, он никогда в разговоре со мной не употреблял прозвища.

По словам Дэфни, Мерроу и дальше продолжал самоуверенно и грубо принижать меня. Нет, нет, он вовсе не собирался превращать меня в ничтожество! «Одним словом, второй пилот. Он и его дружок Линч. За все время я только однажды слышал от Линча умные речи — когда он заговорил о наших двигателях; он сказал, что в одном Б-17 больше лошадей, чем понадобилось Юлию Цезарю для вторжения в Британию. Вот это силища!»

Дэфни сообщила, что Мерроу все время жадно глотал виски, и добавила, что любая опытная девушка сразу бы распознала в этом соответствующую подготовку.

Он начал рассказывать (Дэфни показалось, что он становился все более огромным, что у него вот-вот лопнет грудь, он снял китель, и под тонкой сорочкой на руках перекатывались набухшие бицепсы), как любил драться.

«Однажды — я был тогда еще совсем мальчишкой — мы с моим лучшим приятелем... Сначала дружеский спор о машинах «оверленд» или «шевроле», потом безлюдное местечко, скрытое от посторонних глаз деревянным забором и заросшее крапивой, Чакки — вспыльчивый, как порох, и больной насморком... Я чуть не убил его».

Мерроу рассмеялся, представив себе Чакки, в котором сил осталось разве лишь для того, чтобы чихать.

В средней школе, рассказывал Мерроу, он сразу же стал просить, чтобы его научили драться.

«У нас был тренер, — Дэфни забыла, как назвал его Мерроу, — так он вместо слова «драка» говорил «мужественное искусство самообороны», но какая там оборона! Скорее искусство, как изувечить противника. Если противник одолевает — дай ему коленом в ...»

Мерроу, продолжала Дэфни, стал прибегать к словечкам, которые, по его мнению, входили, как и выпивка, в ритуал подготовки и тоже разжигали желание.

Тут я прервал Дэфни, возможно, потому, что ее рассказ, как Мерроу пытался меня унизить, разбудил постоянно дремавшую во мне готовность заняться самобичеванием.

— А знаешь, — сказал я, — Базз, возможно, и прав, когда называет меня никудышным воякой. Помнишь, я тебе рассказывал, как занимался боксом. Я прирожденный второй пилот, человек, которому суждено во всем и всегда занимать второе место. Никогда не забуду, в каком кошмарном состоянии я оказался в одном из матчей, когда потерял сознание, а потом никак не мог вспомнить, что же произошло в последнем раунде. Пожалуй, и лучше, что не мог.

В моей памяти отчетливо всплыла сцена: я лежу на столе для массажа, серая пустота перед глазами постепенно сгущается, начинают мелькать отдельные кадры, как на киноленте, сорвавшейся с перематывающих барабанчиков аппарата, наконец полная ясность в поле зрения, во всем, что происходит в раздевалке: тренер Муз Муэн с волосатыми руками и огромным животом под готовой лопнуть тенниской, запах эвкалиптовой мази и подмышек богатыря; стеклянный цилиндр, и в нем никелированные ножницы Муза для разрезания бинтов с утолщением в форме утиного носа на конце одного из лезвий, что облегчало доступ под марлю; да, я отчетливо понимал все, что происходило в раздевалке, а что там, за дверью? Мир сузился для меня до размеров этой комнаты. Я не мог припомнить, каков он, мир, который лежал за ее пределами. Вне раздевалки начиналось ничто. Я обречен всю жизнь провести здесь, в этой комнате, на столе для массажа...

Воспоминание о случае с потерей памяти было особенно знаменательным в свете рассказа Дэфни о безудержном хвастовстве моего командира, ибо я часто думал об э'юм нокауте, как о своей первой смерти, и теперь знал, что боюсь не агонии умирания и не самой смерти, а боюсь лишиться возможности познать чудеса того огромного и прекрасного, что вмещается в одно слово — жизнь; к тому же Дэфни только что сказала: «Ты же сильный, Боу. Ты по-настоящему сильный!»

Потом она покачала головой и добавила:

— А он продолжал выкрикивать: «Я люблю воевать... Воевать»

Он говорил все быстрее и быстрее. (Дэфни сказала, что не помнит, в каком именно порядке развивались события, но пытается рассказывать все, что в силах припомнить.)

«Однажды я проехал всю Луизиану на «линкольн-зефире» с фараоном на хвосте. Черт подери, ему не удалось меня задержать! Вы же понимаете, фараоны редко когда дают на мотоцикле свыше восьмидесяти, ну, а я ведь летчик, я привык к скорости. Однажды в машине приятеля я пересек страну за семьдесят семь часов с одной лишь остановкой дома. Я оставил его у себя, в Омахе, — пусть, думаю, отдохнет — мы подменяли друг друга за рулем, а сам позвонил одной крошке в Холёнде и сказал, чтоб ждала, что та и сделала; я переспал с ней, а утром заехал за парнем, и все же мы завершили пробег ровно за семьдесят семь часов, включая остановку».

Потом он заговорил о том, сколько разных машин у него перебывало, и имел наглость вторично рассказать Дэфни басню о том, как оставил свою машину в Беннет-филде с ключом от зажигания. Рассказал в тот самый день, когда узнал из письма дяди, что тот продал машину.

Оh показал ей орден и пояснил, что захватил специально для того, чтобы обратить ее внимание на искажение его фамилии.

«Вот уж фамилию какого-нибудь сержанта обязательно написали бы правильно!»

Заявив, что ему нравится воевать, что он влюблен в войну, продолжала Дэфни, он дал понять, что у него нет иных побуждений,- просто он любит воевать ради того, чтобы воевать, и уж во всяком случае, не из-за чувства товарищества с остальными пилотами нашей авиагруппы. Она вспомнила, что Мерроу как-то назвал наш экипаж «клубом людишек Боумена».

«Тело», — разглагольствовал он, — это мое собственное тело. Лечу я сам, а «Тело» лишь выступающая вперед часть меня самого».

Он рассказал Дэфни о различных рейдах; в свое время я тоже подробно рассказывал ей о каждом из них.

— Я помню их все, Боу. Ведь я всегда чувствовала себя так, словно вместе с тобой участвовала во всех рейдах. А он все перевернул. Ты ничего и никогда не ставишь себе в заслугу, но я-то знаю тебя и знаю, как и что у вас происходило. О рейде на Гамбург — помнишь, вам тогда пришлось делать второй заход? — он рассказывал так, будто сам все продумал, сам все решил...

Пока он держался, как откровенный, жизнерадостный и наделенный чудесным здоровьем человек. Потом из кармашка брюк для часов Мерроу достал две пятидесятидолларовые бумажки и швырнул на кровать.

«Это мои, на всякий особый случай, «сумасшедшие» деньги! А я схожу по тебе с ума, крошка! Тебе они нужны! Я плюю на них!»

— Конечно, сто американских долларов оказались бы не лишними, — заметила Дэфни, — но меня вовсе не прельщала перспектива стать «стодолларовой простигосподи», как потом выразился бы, конечно, твой друг.

— Перспектива? Выходит, ты знала, что тебе предстоит?

— Я же тебе говорила, что он все время вел соответствующую подготовку.

— Да нет, я спрашиваю: ты знала, что уступишь ему?

Меня трясло.

— Подожди, Боу. Мы еще подойдем к этому.

— Нет уж, давай подойдем сейчас.

— Я же говорила тебе, Боу. Ты у меня один.

— Кого ты хочешь обмануть?

— У меня есть своя точка зрения. На вещи можно смотреть по-разному.

Она продолжала рассказывать. Мерроу с презрением отзывался о своих командирах и особенно насмехался над Уитли Бинзом, называл его трусом и вообще «не мужчиной». Затем он воскликнул:

«К дьяволу командование. Главное для меня — наслаждение от полета».

— Наслаждение?

— Вот именно. Послушай, крошка, я получаю...»

Потом, по словам Дэфни, он умолк, и в его глазах она прочитала сигнал. Он был готов. Она подумала, что, возможно, его подстегнуло слово «мужчина». Он не пытался ухаживать или очаровывать, он только сказал: «В тебе действительно есть изюминка; недаром на щеках у Боумена играет румянец». Он засмеялся, встал, и, как выразилась Дэфни, ей показалось, что голова у него упирается в потолок; его огромные руки напряглись, и он сказал:

«Ну, хорошо, крошка, раздевайся».

Дэфни разделась; он тоже.

Она говорила торопливо, ей хотелось поскорее покончить со всем этим, но я начал стучать кулаком по кровати.

— В общем-то, ничего не было, — продолжала Дэфни — Пожалуйста, слушай дальше. Ничего не было. Не потому, что он не мог. Он мог. Но не таким уж он оказался храбрецом, каким изображал себя, — я хочу сказать, он вовсе не был таким же могучим, как «летающая крепость» и каким казался самому себе. Конечно, он мог и хотел — пусть на словах, но как только прикоснулся ко мне, я поняла, что он очень похож на моего Даггера, омерзителен и хочет использовать меня лишь для того, чтобы переспать с самим собой. Я оттолкнула его, соскочила с кровати и надела комбинацию; он спросил: «Из-за Боу?», я ответила: «Нет. Потому что ты не хочешь меня. Ты никого не хочешь, кроме самого себя. Ты хочешь превзойти самого Казанову, но только хочешь».

Он пришел в ярость и стал спорить, будто надеялся, что, переспорив, сможет обольстить меня, но я уже раскусила его, потому что он был копией Даггера, и как он ни хорохорился, я чувствовала, что он и сам-то испытывает известное облегчение.

Затем произошло нечто почти смешное. Боу! Надеюсь, ты согласишься, что это было смешно. Раздался стук в дверь, и ты бы видел, какое выражение появилось на лице вашего прославленного героя! Он, должно быть, подумал, что ты ухитрился как-то отделаться от дежурства и пришел ко мне, что это ты стоишь за дверьми, и тут, дорогой, он схватил свою одежду и прыгнул за занавеску в чулан. Я прошептала: «Майор Мерроу, вы забыли носок на кровати», он выскочил в одних кальсонах, схватил носок и на цыпочках удрал обратно. Потом я открыла дверь. Это была телеграмма от тебя.

2

Когда Мерроу вышел из чулана, в его настроении произошел определенный перелом. Он стал меньше. В его голосе уже не слышалось хвастливых ноток. Но таким он был более опасен, и я держалась с ним осторожнее, чем до сих пор. Прежде всего я оделась и посоветовала ему сделать то же самое, но он лег на кровать. На вопрос, кто стучал в дверь, я ответила, что девушка из почтовой конторы, разносчица телеграмм,- разве он не слышал ее голос? Но он все еще проявлял подозрительность. «Ты меня не обманешь. Признавайся, крошка!» Твою телеграмму я положила на туалетный столик и теперь помахала ею в знак доказательства. Он захотел узнать, кто ее прислал, а когда я сказала, что ты, он прищурился и заявил: «Ты хитрая маленькая паршивка», поднялся, подошел ко мне и протянул руку за телеграммой. Я подчинилась, ему ведь ничего не стоило применить силу; прочитав телеграмму, он скомкал ее и швырнул на пол. Потом принялся расхваливать тебя.

«Сукин сын этот Боу. Если бы не он, мы бы уже давно погибли в одном из рейдов».

Он снова налил себе виски, вернулся на кровать и задумчиво произнес:

«А знаешь, из Боу мог бы получиться хороший командир эскадрильи или целой авиагруппы, а он даже не первый пилот. У этого парня хватает и ума и характера».

У него был хитрый взгляд; я ему не верила; его похвалы преследовали одну цель; показать, что он лучше тебя, — ведь он-то первый пилот. Слова Мерроу производили странное впечатление, если учесть, что он побывал у майора Ренделла и добивался твоего отстранения от полетов. Он сказал: «А может, ты все уже знаешь, маленькая хитрая тварь?» И рассмеялся. «А ловко я сделал, а? Боу в такой же хорошей форме, как и я».

Однако смеялся он как-то натянуто, потом поинтересовался, откуда мне известно, что он ходил к доктору. Я ответила, что майор Ренделл звонил мне. Мерроу покраснел. Честное слово! Он побагровел, как свекла. Но я отлично видела, что Мерроу рассержен. Он лежал на кровати и не шевелился. Потом спросил: «Наверно, у тебя, Боумена и этого костоправа только и разговору было что обо мне?» А я подумала: «До чего ж ты похож на Даггера — тот тоже не мог переносить даже мысли, что его могут раскусить, и хотел, чтоб люди видели в нем лишь самого блестящего пилота во всех английских ВВС». Я ответила Л^ерроу, что ты никогда не говорил о нем ни одного плохого слова, а он встал с кровати и буркнул: «Все это зеленая муть!» — и начал всячески поносить тебя, Боу. Это все больше и больше меня тревожило, я видела, что Мерроу весь кипит. Он расхаживал из угла в угол, как в клетке. «Ты, наверно, болтала обо мне и с этим сукиным сыном Бинзом». Видишь, он уже терял чувство реальности. Потом он сказал: «Это все они подстроили, чтобы Бннз, а не я получил повышение. И проклятый доктор не остался в стороне». Потом он взглянул на меня и сказал; «Ну-ка, крошка, раздевайся снова. Ты ошибаешься, если думаешь, что сможешь отказать мне». Я сидела не шевелясь. Мне хотелось сделаться совсем-совсем незаметной. А Мерроу заговорил о другом, пустился рассуждать на совершенно новую тему. «Я дал как следует этим ублюдкам в Гамбурге. Давил их, как мух. Вот уж чего у меня никто не отнимет». Он как-то странно поджал губы, с первого взгляда могло показаться, что он улыбается. Он ходил по комнате взад и вперед, как часовой. Потом снова завел все с самого начала: кто стучал в двери; Боумен не рожден, чтобы стать первым пилотом; Боумен, доктор и я сплетничали о нем; ему хорошо известно о сговоре назначить командиром Бинза, когда он, Мерроу, уедет в дом отдыха; он все равно овладеет мною-еще ни одна женщина... И снова одно и то же, но с каждым разом все хуже и хуже. Ты рассказывал мне, Боу, как Мерроу поносил сержантов. Вот и теперь он говорил все громче, выбирал все более грязные и подлые словечки. В конце концов Мерроу остановился передо мной и сказал: «Хочешь кое-что знать, крошка?» В его глазах читалось нечто гадкое, зубы были стиснуты. Он мог пойти на любую пакость, он опускался в самые низменные и грязные тайники своей души, где возникали чувства такие же омерзительные, как змеи, пауки и жабы. Я подумала: это же Даггер! Сейчас он начнет рассказывать, как уничтожал жуков на проселочных дорогах и в навозе только ради удовольствия видеть их раздавленными. Или: у него была канарейка и он... А я все твердила про себя: «Он точная копия Даггера. Я знаю, что мне делать».

Мерроу предоставил мне такую возможность. В своих бессвязных разговорах он снова вернулся к доктору Ренделлу и спросил: «Хочешь знать, почему я пошел к нему? Потому что...»

Он подошел к туалетному столику и взял с него коробку со своим орденом. «Знаешь что?» Голос у него сорвался и перешел в злобный визг, он потряс коробкой и крикнул: «Мерзавец этот Боумен! Орден-то принадлежит ему! Он его заслужил. Орден его, его, его!»

С каждым словом голос Мерроу становился все визгливее, он повернулся и швырнул коробку в стену. Удар оказался очень сильным. Коробка развалилась, и маленький бронзовый пропеллер покатился по полу, волоча за собой красно-бело-голубую, ленту.

«О, как я ненавижу этого проклятого коротышку!»

Я встала. Я все время старалась держаться так, чтобы между нами находилась кровать; я спросила: «Ты ненавидишь его потому, что не можешь запугать?»

«Да, он силен, этот сопляк!»

Меня крайне удивило все услышанное от Дэфни, и я понял, что многое из того, о чем я размышлял в дни нашей службы в Англии, в чем был твердо убежден, оказалось ошибочным, и поразился, как плохо знал в действительности своего командира после всех этих месяцев близкого общения с ним. Насколько же хуже, должно быть, я знал самого себя! Да, но мне было двадцать два; я все еще оставался наивным юнцом, хотя и достаточно взрослым, чтобы от меня потребовали пожертвовать жизнью в этой войне. Это же нелепо. Нелепо!

— Потом Мерроу, — продолжала Дэфни, — напустился на меня (я по-прежнему старалась держаться от него по другую сторону кровати).

«Если ты, — предупредил он, — расскажешь этому плюгавому прохвосту, что я был у тебя сегодня вечером, я... изобью тебя до полусмерти...»

Я окаменела.

«Не вздумай сделать такую же ошибку, как он, — продолжал Мерроу. — Не смей и думать, что я не хотел сделать второй заход потому, что струсил. О нет, моя крошка! Причина простая: меня не интересовало, куда згленно мы сбросим бомбы, если уж все равно сбросим на город. Нельзя оставаться щепетильным и победить. Трусы еще никогда не выигрывали войн. Наш долг в том и состоит, чтобы кого-нибудь убивать...»

Слава богу, внезапно я сообразила, как с ним справиться. Я поняла. Поняла с помощью Даггера.

«Я все знаю о тебе», — сказала я.

«Что ты имеешь в виду?»

Он остановился, как солдат, которого ночью окликнул часовой.

«Чувство, которое возникает в момент, когда бомбы сброшены и самолет как бы вздрагивает», — ответила я.

Да! Это должно было подействовать. Я уже видела, как постепенно менялось выражение его лица, словно он пытался улыбнуться и вместе с тем понимал, что смешного ничего нет.

«Ощущение, возникающее в тебе, когда самолет ложится на боевой курс, не так ли, майор?» — продолжала я.

Теперь Мерроу казался изумленным. На его лице появились первые признаки растерянности, он уже начинал опасаться, что о нем знает весь мир. Шесть миллиардов глаз смотрели на него. Он дрожал.

Эти фразы, выражавшие чувства самого Мерроу, я позаимствовала из рассказов Даггера; я вспомнила, Боу, и твой рассказ о том, каким кличем Мерроу встречал всякий раз появление истребителей и сказала:

«А когда немцы, готовясь атаковать вас, начинают первый заход, ты упиваешься содроганием машины, пулеметы которой открыли огонь...»

Он сел, сразу как-то погас, опустил голову и засунул руки между колен.

«Ты маленькая стерва», — сказал он, закрыл лицо руками и беззвучно разрыдался. Он раскис еще больше, чем случалось с Даггером. Минуту спустя я спросила, не лучше ли будет, если он оденется, и он не стал возражать; он стал покорным и тихим.

3

Вот как все получилось, Боу. Вот что, много перестрадав, я узнала о Даггере, и вот что все время думала о твоем командире. Из Мерроу выпала вся начинка.

Дэфни поднялась такая сердитая, какой я ее еще не видел.

— Почему вы, мужчины, создаете какой-то заговор молчания вокруг той стороны войны, что доставляет вам удовольствие?

Она была необычайно взволнована. Мужчины, сказала она, только делают вид, будто война — это сплошная трагедия: разлука, ужасные жизненные условия, страх смерти, болезни, погибшие друзья, стойко переносимые раны, жертвы, патриотизм.

— Почему вы умалчивате о причине войны? Во всяком случае, о том, что я считаю ее причиной: кое-кому война доставляет наслаждение, даже чересчур большое наслаждение.-Она пояснила, что не имеет в виду походную жизнь, бегство от всего обыденного, от ответственности, от необходимости заботиться о других. — Нет, я имею в виду нечто большее, — я говорю о таком удовольствии, какое получает твой командир.

Она добавила что-то об удовлетворении, рождающемся в самых темных, самых тайных глубинах души человеческой, где обитают чувства-жабы, чувства-змеи, — инстинкты пещерного человека. Еще она сказала так:

— По-моему, когда наступит мирное время, мы должны меньше думать о прошлом, а больше о том, куда поведут нас те, кто так наслаждается битвой сейчас. В мирное время они постараются поставить на всех нас свое клеймо... Ножи, дубины и все такое... То же самое они передадут в наследство своим детям. Нам доведется пережить еще не одну войну. О Боу, я не знаю, что мы можем сделать с ними, с помощью какого воспитания вытравить в них это, или подавить, или вылечить, и можно ли вообще раз и навсегда с этим покончить!

Она чувствовала, женским чутьем чувствовала, что именно мерроу являются причиной всех бед человеческих. Не будет на земле настоящего мира, пока существуют люди с тягой к убийству.

— Дипломатия не принесет мира, это всего лишь маска... Экономические системы, идеологии — отговорка.

Но я еще не испытывал желания размышлять над тем, что так страстно доказывала Дэфни. Я чувствовал себя пришибленным и рассерженным и спросил:

— Если он такое чудовище, почему же ты разделась? Дэфни вспыхнула; горячая краска стыда залила ее лицо. Во всяком случае, мне показалось вначале, что это был стыд. Впрочем, я и сейчас думаю, что отчасти так и было. Но вместе с тем в ней говорил и гнев.

— Да потому, что мне еще надо жить, — ответила она. — Жизнь-то идет. А вы, — те, кто воюет, — вы считаете, будто война — это все; вы ошибаетесь, воображая, что, рискуя, берете на себя ответственность (кстати, вы утверждаете, будто делаете это не по своей воле, а по чьему-то принуждению), вы думаете, что можете пренебречь всеми остальными обязанностями в отношении ваших семей, вашей совести, женщин. Но женщины созданы не только для того, чтобы спать с вами.

— Тогда почему же ты так поступила? Легкая насмешливая улыбка появилась на ее губах.

— А я хочу, чтоб из-за меня дрались. Хочу стать яблоком раздора.

Неожиданный ответ Дэфни в первый и последний раз заставил меня заговорить с ней в ироническом топе:

— Девушка с пропагандистского плаката, благословляющая тысячи «летающих крепостей»!

— Боу, но ты уже почти заканчиваешь свою смену,- тихо сказала Дэфни.

— Следовательно, ты соглашалась отдаться Мерроу только потому, что моя смена подходит к концу? Но ведь то же самое можно сказать и об его смене. Не понимаю.

— Ты помнишь воскресенье и тот праздник, когда я не приехала в Лондон? Тогда случилось то же самое, Боу. Я осматривалась; разве тебе непонятно, что сейчас, когда ты скоро уедешь домой, я должна осматриваться?

— Осматривайся на здоровье. Но зачем отдаваться моему командиру?

— Я отдалась тебе, Боу, в первый же вечер, как только мы остались наедине. Что-то я не помню, чтобы ты критиковал меня за это.

Ее довод умерил мой пыл.

— Видишь ли, мой дорогой Боу, чем меньше тебе остается служить здесь, тем больше я начинаю понимать, — вернее, ты заставляешь меня понимать, что я нужна тебе разве что чуть больше, чем нужна Мерроу, хотя, любимый, есть тут и большая разница: ты дал мне очень много. Однако я не нужна тебе как постоянный друг, я нужна тебе лишь на то время, пока ты здесь, пока не вернулся домой, к своей, другой жизни. Тебе просто нужна временная военная подруга. Верно?

Мне было не под силу справиться сразу с таким обилием аргументов, и я снова рассердился.

— Как же ты могла любить этого типа Даггера, если он так же гадок, как Мерроу?

— Я была ребенком, Боу. Это произошло во время «блица». Люди, с которыми тебя сталкивает случай, бывают разными.

— Да, но как ты могла подумать, что любишь его?

— У тебя была твоя Дженет. Ты же сам о ней рассказывал. Мы не обязаны отчитываться друг перед другом за полученное воспитание, ведь правда?

«Верно!» Но вслух я этого не сказал.

— Кроме того, дорогой, я порвала с Даггером, как только поняла, что он влюблен не в меня, а в войну.

— И ты решила порвать со мной потому, что...

Я вспомнил рассказ доктора — как Дэфни плакала, разговаривая с ним по телефону, как призналась, что любит меня всем сердцем, но что я не люблю ее.

— Ты-то не влюблен в войну, дорогой, я знаю.

— ...потому, что я никогда не поднимал вопрос о нашем браке?

Дэфни снова вспыхнула, и снова ее румянец был вызван не только стыдом, но и гневом.

— Все твои разговоры о самоотверженной любви...- продолжала она. — Что они такое, как не смутная тоска по оправданию? Ты хочешь оправдать себя за твое отношение ко мне. Самоотверженная любовь!.. И даже твое нежелание убивать...

— Подожди, подожди!

— Я не отрицаю, отчасти ты, возможно, искренен. То, что тебя обязывают делать, — мерзко. Но ты легко соглашаешься на компромиссы, любимый. «Я согласен и дальше летать на бомбардировщике, но убивать? Нет...» Неужели ты не понимаешь всей порочности этой затеи? Как можешь ты облагодетельствовать своей любовью все человечество, если не в состоянии дать ее даже одному человеческому существу?

Ее слова заслуживали серьезного размышления, но, наверно, мне мешала молодость. Я еще оставался мальчишкой. Несправедливо, что старшие заставляют молодежь вести за них свои войны. Я снова вернулся к Мерроу, словно думать о нем было легче, чем о себе.

4

— Он сел на край кровати, поставил локти на колени и опустил голову на руки. По-моему, он был уже пьян. Я внимательно следила за ним. Он усиленно давал понять, что я должна с ним понянчиться. Скажу тебе, Боу, что такие герои сущие младенцы! Поразительно, до какой степени он раскис и разоткровенничался. «Не так уж я хорош, как они утверждают». «Почему меня обошли?» Мерроу продолжал твердить, что он вечный неудачник. Его исключили из колледжа. Плохо работал у этого... как его там... торговца зерном. Называл себя летчиком-бродягой. Неудачник, неудачник, неудачник...

Рассказывал, что ему всегда хотелось иметь много денег, что «сумасшедшие» деньги — вранье, он просто-напросто скряга. Сказал, что его легко заставить потерять присутствие духа. Когда ему было лет двенадцать, он получил работу в небольшом, на несколько квартир, доме в Холенде — за пять долларов в неделю подметать лестницы и убирать мусор, но у одного жильца оказалась собака доберман-пинчер; он ее боялся и стал пропускать дни уборки; однажды пришел домохозяин и в присутствии родителей Мерроу уволил его; отец орал, но мать, укладывая вечером спать, сказала, что ему не нужно приносить деньги в семью, ибо он приносит в дом счастье.

Мерроу, приносящий счастье!

«Ребята не любили меня. В Холенде находилось отделение ХАМЛ, располагавшее паршивым спортивным залом, библиотекой и комнатой с пианино; однажды после игры в баскетбол — мне в то время исполнилось лет тринадцать — четырнадцать — ребята всей бандой хотели избить меня. А я даже не состоял в команде; игра взбудоражила их, ребята стояли на площадке и хором выкрикивали мое имя, и мистер Бакхаут, секретарь нашего отделения ХАМЛ, продержал меня в своей конторе, пока все не успокоилось».

Будучи, по его словам, тщедушным, с куриной грудью, он купил в магазине «Сиирс и Робак» эспандер — развивать плечи и руки. В школе он никогда не получал хороших отметок.

«Что-то заставляло всех ненавидеть меня». Как сообщила Дэфни, Мерроу признался, что вся его воинственность — не что иное, как «хвастовство и блеф».

«Почему, по-твоему, Хеверстроу мой любимчик? Потому, что он офицер и слюнтяй. А человеку легко разыгрывать из себя важную персону, когда он имеет дело с ничтожествами».

Это напомнило ему, как однажды, когда он играл со своим дружком Чакки, на окраине города, на какой-то строительной площадке, произвели взрыв с помощью динамита; а Мерроу решил, что ударил гром с ясного неба, и с перепугу подумал, что это, должно быть, какое-то знамение свыше или предостережение, и убежал домой, к матери. На следующий день Чакки назвал его трусом.

«И вот с тех пор, — сказал Meppov, — я боюсь самого страха».

По мнению Дэфни, Мерроу, рассказав ей эти анекдоты о самом себе, признался, что все его рассказы о многочисленных амурных победах — сплошная выдумка. «Я получаю удовольствие только от полетов».

Я хотел, чтобы Дэфни выразилась точнее.

— Кто же он все-таки? Что заставляет тебя так отзываться о нем?

— Я не эксперт. И сужу о нем всего лишь как женщина.

— Не забудь, я летаю с ним. Дэфни на мгновение задумалась.

— Это человек, возлюбивший войну.

Я попытался решить, за что мог воевать Мерроу. Конечно, не за идеи, надежды, какие-то стремления. Я представил себе белый стандартный домик примерно 1925 года в Холенде, в Небраске. От нескольких вечнозеленых деревьев, посаженных некогда «для оживления пейзажа», а теперь почти совсем укрывших его своими кронами, в гостиной и столовой темно даже днем. На веранде спит колли. Человек в черных брюках и белой рубашке с отстегнутым воротничком, со свисающими подтяжками и потухшей, наполовину выкуренной сигарой во рту медленно бродит взад и вперед за маломощной газонокосилкой, изрыгающей клубы сизого дыма. На веранду выходит женщина, почти совсем седая, с мешками под глазами и дряблой, обвисшей на щеках кожей; она хлопает дверью, и дряхлый пес с трудом поднимается на ноги.

— Мерроу же превосходный летчик, — сказал я, — и если он так влюблен в войну, почему же его все-таки обошли?

Дэфни нахмурилась.

— Возлюбившие войну... Мой Даггер и твой командир. Мерроу герой во всех отношениях, за исключением одного: он испытывает слишком уж большое удовлетворение или, как выразился сам Мерроу, «удовольствие», подчиняясь глубоко скрытому в нем инстинкту... ну, к уничтожению, что ли. — Дэфни явно испытывала затруднение. — Я хочу сказать... Глупо, Боу, что я вообще пытаюсь это анализировать; я женщина. Я просто чувствую... у них это связано со смертью, близко к ней. Когда ты задаешься вопросом, за что человек воюет, ты, наверно, сам себе отвечаешь: за жизнь. А Мерроу не хочет жизни, он хочет смерти. Не для себя — для всех остальных.

Я вспомнил, как сверкнули глаза у Мерроу в тот день, когда мы втроем завтракали в Мотфорд-сейдже, как звякнула в супнице разливательная ложка, когда он ударил кулаком по столу. «Я хочу убить смерть», — сказал он. Даже смерть. Смерть была ублюдком, сержантом. Я снова представил себе человека в черных брюках со свисающими подтяжками; он прятался в укромных уголках темного дома, подстерегая парнишку, готовый накричать, наброситься на него.

— Следовательно, герои — это Мерроу, Брандт, Джаг Фарр? Так, что ли? -спросил я.

— Нет, нет, нет! Есть ведь и другие люди, Боу, которые, ненавидя войну, дерутся со всей яростью, потому что они больше, чем самих себя, любят то, за что сражаются, — жизнь. Дюнкерк. Тебе стоит только вспомнить этот город. Лондон в дни «блица».

— Но все, что ты мне здесь рассказала о Мерроу, — Я покачал головой.

— Он не может любить, потому что любовь означает рождение, жизнь. Ложась в постель, он ненавидит — нападает, насилует, издевается, только так, кажется ему, должен поступать настоящий мужчина... Ты сильнее его, Боу, — как же случилось, что ты сам этого не знаешь? Мерроу сказал, что это твой орден. Он все еще валяется на полу. Можешь взять его, если хочешь.

Я встал, пересек комнату и под туалетным столиком нашел крест «За летные боевые заслуги». Я поднял его и положил на ладонь — мой орден.

— Да, но вся сложность положения заключается в том,- сказал я,- что этот тип постоянно находится рядом, в том же самолете. Что же делать в таком случае?

— Ответить не легко. Такие люди способны внушить, будто их любят. По-моему, прежде всего надо постараться получше узнать, что они собой представляют, чего хотят... Но соблюдай осторожность, любимый.

Я переживал такое смятение мыслей и чувств, что вряд ли понимал и свои собственные, и ее слова. Совершенно растерянный, я, однако, испытывал, как никогда раньше, прилив новых сил; и вместе с тем отчаяние. До меня донеслись мои слова, обращенные к Дэфни:

— Как ты думаешь, для нас с тобой возможна совместная жизнь?

— Не знаю. Сейчас не знаю. Я никого еще не любила так, как любила тебя, и все же...

— Любила?

— Милый, слишком уж ты американец! В голове у тебя все-все перепуталось — и то, что есть, и то, чего ты хочешь.

Дальше