Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава десятая.

На земле.
С 30 июля по 16 августа

1

Объявление об отмене состояния боевой готовности на ближайшие три дня вылетело из громкоговорителей базы, как шумная стая ворон из рощи, где стояли наши казармы, и означало — наконец-то! — окончание июльского «блица».

Собрав последние силы, я поднялся с койки, на которой лежал одетый, помчался к телефонной будке в офицерском клубе, позвонил в меблированные комнаты в Кембридже, где жила Дэфни, и впервые за все время не застал ее дома. Я посидел за пивом и потрепанным экземпляром «Панча» (в свое время его тайком принес в клуб Кид Линч), потом позвонил вторично, но Дэфни еще не вернулась. Пытаясь скоротать время до следующего звонка, я прошел мимо доски объявлений у офицерского клуба и заметил приказ, гласивший, что американским военнослужащим запрещается пользоваться железнодорожным транспортом на все время английских праздников с тридцатого июля (то есть с сегодняшнего дня) до третьего августа. От крайней усталости в голове у меня стоял туман, но все же я смутно припомнил, что в день похорон Линча Дэфни упоминала об этих праздниках. Упоминала ли она о своих планах на праздничные дни? Не помню. А вдруг она куда-нибудь уехала? Уехала на пять дней! Мне не давало покоя мое решение заключить с противником сепаратный мир и отречься от всего, что связано с войной и убийством, в пользу самоотверженной любви, — решение, принятое перед самой посадкой после того рейда, — и мне было просто необходимо поскорее повидаться с Дэфни и все ей рассказать. Я снова позвонил, и снова безрезультатно. На этот раз ее квартирохозяйка миссис Коффин, так презиравшая американцев, отвечала с откровенной грубостью. Я чувствовал, что вот-вот сойду с ума. Прошу извинить, но не может ли миссис Коффин сказать, не уехала ли мисс Пул куда-нибудь на праздники... У нее меблированные комнаты, а не детективное агентство... Но мне нужно во что бы то ни стало переговорить с мисс Пул... Миссис Коффин не в состоянии материализовать мисс Пул из воздуха...

Глупея от утомления и беспокойства, я спросил, не согласится ли миссис Коффин записать номер телефона и попросить мисс Пул позвонить мне сразу же по возвращении. Мне показалось, что миссис Коффин записывает номер, но я не мог сказать с уверенностью, так ли это было на самом деле.

Едва я повесил трубку, беспокойство охватило меня с новой силой. А что, если кто-нибудь окажется в будке телефона-автомата в тот момент, когда Дэфни попытается связаться со мной? А что, если миссис Коффин не услышит, как она вернется? А что, если она вернется поздно? А что, если вообще не вернется?

Я пошел в бар, заказал двойную порцию виски и выпил одним глотком. Виски сразу ударило в голову, — видимо, сказалось мое состояние, и я проснулся около одиннадцати; я уснул в кожаном кресле, у меня онемели шея и рука. Еще полусонный, я кое-как доковылял на подгибающихся ногах до бара и спросил у Данка Фармера, не звонил ли мне кто-нибудь по телефону-автомату, но Фармер, не расстававшийся с мечтой о переводе в строй и не видевший во вторых пилотах для себя никакого прока, прогнусавил:

— Как вы думаете, под силу мне обслуживать дюжин шесть маньяков-алкоголиков и бегать отвечать на телефонные звонки? У меня всего две руки.

Он разворчался, и я понял, что на него нечего рассчитывать; я снова набрал номер Дэфни, и на этот раз телефон в Кембридже звонил, звонил, звонил; я понимал, что миссис Коффин скорее всего легла спать, но, скрежеща зубами, не вешал трубку, и она в конце концов ответила, однако наотрез отказалась подняться наверх, к мисс Пул, но потом все же согласилась, и Дэфни оказалась дома.

Я участвовал в шести рейдах на протяжении семи дней, видел Кида мертвым, хорошо представлял, что такое самоотверженная любовь, хватил основательный глоток виски, и все же только сейчас, услышав вновь голос Дэфни, почувствовал себя пьяным и, повесив трубку, не знал, что говорил сам и что отвечала моя Дэфни.

Я смутно припоминал, что она собиралась поехать в Девоншир вместе с приятельницей по имени Джудит и что, кажется, обещала отказаться от поездки и встретиться со мной в Лондоне послезавтра (я сказал: «Боже, любимая, я хочу спать. Я хочу спать, спать, спать!»), то есть первого августа в десять часов утра в обычном месте, на станции метро «Лейстер-сквер». Я почти не сомневался, что так она и сказала.

Падая на койку, я еще пытался установить, то ли я сам придумал какую-то Джудит, то ли ее придумала Дэфни. Она никогда не упоминала при мне о близкой приятельнице по имени Джудит.

Потом я двадцать часов спал.

2

После пробуждения я потратил остаток дня тридцать первого июля на поиски какой-нибудь возможности добраться завтра рано утром до Лондона. В конце концов я отыскал майора, ухитрившегося раздобыть для себя штабную машину, и он согласился разделить со мной компанию.

Я пришел на место нашей встречи несколько позднее — в десять минут одиннадцатого. Дэфни обычно приходила на свидания раньше меня, в назначенное время я уже заставал ее на месте, но на этот раз первым пришел я. Город казался зловеще притихшим, опустошенным и ненужным, как испорченные часы, в которых уже не пульсирует время. Магазины были закрыты. День был воскресный да к тому же праздничный. В туманном небе носились темные голуби. Газетный киоск — около него мы обычно встречались — оказался закрытым. Иногда мимо меня, подобно призраку, проплывал пустой красный автобус.

Прошло полчаса, и я стал припоминать, что же все-таки сказала мне Дэфни накануне по телефону. Я позвонил в Кембридж, но миссис Коффин не ответила.

Я вернулся на свой пост.

Через час с четвертою у меня уже не оставалось сомнении, что никакой приятельницы Джудит в природе не существует.

Через два часа я вспомнил обещание Малыша Сейлина приехать утром в Лондон на транспортере; по безлюдным улицам я добрался до солдатского клуба Красного Креста, где бывали члены нашего экипажа, когда получали увольнительные в Лондон, и хотя сразу же понял, что в клубе нет ни души, все же спросил у дежурившей в вестибюле престарелой простигосподи, не заглядывал ли сюда сержант Сейлин, и она ответила, что я первый, кого она видит за все утро.

— Плохое начало в пасмурный день, — заметил я.

— Не знаю. У вас не такое уж плохое лицо, но все вы, молодые офицеры, кажетесь мне одинаковыми. Вот почему я работаю в солдатском клубе — здесь не спутаешь одного солдата или сержанта с другим, в каждом из них есть что-то свое. Вы меня понимаете?

Я не понимал лишь одного: почему нужно стоять здесь и выслушивать оскорбления от этой старой клячи; только потому, что я одинок? Я велел передать Малышу Сейлииу, если он появится, привет от второго пилота экипажа. Сказал также, что мой мальчик Сейлин человек с характером, хотя сам-то — от горшка три вершка.

Потом смылся.

Я бродил по пустынным гулким улицам, насвистывал и пытался вернуть себе мужество, но молчаливые, сырые стены отшвыривали мою песенку «О дамочка, будь добренькой!» прямо мне в зубы, и я умолк. Я подошел к «Белой башне» в Сохо, потому что однажды мы побывали здесь с Дэфни, однако ресторан оказался закрытым, и мне пришлось уныло позавтракать в каком-то другом ресторане, представлявшем нечто среднее между «Альгамброй» и «Медисон-сквер-гарден»; в зале, похожем на огромную пещеру, стук моей вилки о толстую тарелку перекликался со стуком вилок двух других одиноких посетителей. Из любопытства я заказал нечто, именовавшееся а меню «Болтуньей», и раскаялся.

Потом я снова бродил, бродил. В Гайд-парке я видел грязную утку в пруду и свору собак, напомнивших мне банду горластых американских солдат; они гонялись за сукой и набрасывались друг на друга; казалось, в городе беспрепятственно хозяйничают грубые инстинкты.

Я гулял по набережной и пытался здраво поразмыслить над принятым решением любым путем бросить свою смертоубийственную работу, жить самоотверженной любовью и для любви, но мне требовалась помощь Дэфни.

Я встретил высокого полисмена и спросил, где находится галерея Тейта, он объяснил, как надо идти, а я поинтересовался, тот ли это музей, где выставлены пламенеющие закаты Тернера, и он ответил: «С вашего позволения, сэр, в галерее Тейта есть с десяток действительно замечательных полотен Тернера. Я прекрасно помню два заката».

Я отправился в галерею Тейта. Едва я вошел в музей, как у меня заныли ноги, и я уже начал было размышлять, почему картины в музеях всегда воздействуют не только на мое зрение, но и одновременно на ноги, как увидел одно из творений Тернера. Тонущее солнце, отраженное в воде, — это зрелище я не раз наблюдал из самолета, оранжево-пламенный свет, пронизывающий дымку вечернего неба перед наступлением глубоких сумерек, жгли мне глаза, готовые вот-вот увлажниться, и я почувствовал себя таким одиноким без Дэфни, что поспешил выйти на свежий воздух.

Видимо, в моем состоянии полезнее было бы пойти пешком, но я так устал, что еле передвигал ноги, и решил поехать на метро до станции «Чаринг-кросс». Здесь я вышел из вагона, поднялся на чудесном новом эскалаторе, снова спустился и поехал в Ричмонд, в парке которого Дэфни однажды предстала передо мной в образе Римы; однако я не стал выходить наружу, а возвратился к «Лейстер-скверу», но не мог заставить себя взглянуть на место наших обычных встреч и проехал до станции «Пиккадилли-серкус».

3

Мои часы показывали шесть, и я отправился в солдатский клуб Красного Креста, где нашел Малыша Сейлина — пьяного и пытающегося протрезвиться за игрой в пинг-понг в обществе худого капрала футов шести с половиной ростом; Малыш напоминал бурундука, швыряющего желудями в афганскую гончую. Он тут же подбежал ко мне и, сгорая от нетерпения, спросил, не соглашусь ли я пойти куда-нибудь выпить.

Мы отправились в таверну под названием «Индийское море», где Малыш расплакался и стал рассказывать о своей жене. Как получилось, что мы почти изо дня в день вместе рисковали жизнью, а я даже не знал, что Малыш Сейлин женат? Выяснилось, что жена Малыша, как и следовало ожидать, была не чуть не выше его, хотя, по его словам, не по росту сильной.

— Я хочу вырваться отсюда! — говорил он, продолжая плакать. — Выпустите меня из этой мышеловки! Я хочу вернуться туда, где люди не отказываются разговаривать с тобой. Я хочу к матери и брату. Они относятся ко мне почеловечески — не то что офицеры. Я в большом долгу перед ними, люблю их и чувствую, что и они вроде бы любят меня, и почему я не могу быть с женой? Кто установил такой закон, что человека разлучают с женой? Я не нужен тут, вдали от дома; дома жена мне всегда подсказывает, что правильно, а что неправильно, как надо, а как не надо поступать. Я хочу иметь семерых детей, а у меня нет ни одного. Я старею на военной службе. Я не убийца, а мне приходится убивать, и это тяготит меня, на военной службе все тяготит меня день и ночь. Что мне до того, что накапливается жалованье? Ей же не купить детей за деньги, правда? Все здесь ублюдки, за исключением майора Мерроу; вот он хороший человек, похож на моего брата, но мне нужна жена. Только вспомню о ней, и сразу станет легче, когда эти ублюдки из ВВС грубо со мной обходятся. Почему я не могу быть с ней? Она нужна мне, когда вы, ребята, плохо ко мне относитесь...

Жалобы Малыша лишь усилили смятение, которое не покидало меня с той минуты, как я решил заключить сепаратный мир, и в разгар игры в стрелки я незаметно ушел.

4

Я опять бродил по темным улицам и размышлял; мои мучения объясняются тем, что ненависть ко всему безобразному, к боли, к тому, что причиняет боль, находится у меня в прямом противоречии с чрезмерной гордостью, чувством долга и ответственности, постоянным желанием сделать все, на что способен, усердием и стремлением заслужить похвалу. Дэфни разбудила все мои лучшие чувства и умерила мой воинственный пыл. Я хотел поговорить с ней. Где она? Где она? Не оттолкнул ли я ее от себя? Сколько бы я ни метался по городу, она не появится передо мной.

Поздно вечером, придя в солдатский клуб, я узнал, что транспортер должен отправиться в Пайк-Райлинг в два утра; я уговорил шофера прихватить меня и целых два часа, всю дорогу до нашей базы, просидел вместе с другими неудачниками на жесткой скамье этой нескладной машины.

5

На следующий день я встал поздно. По пути в столовую я зашел на почту авиабазы, и здесь мне вручили коротенькую записку; Дэфни сообщала только, что, если я не возражаю, она приедет пожить в нашей комнате в Бертлеке в среду четвертого августа, часов в семь вечера. Судя по почтовому штемпелю, письмо было отправлено первого августа, но в нем ни словом не упоминалось ни о нашем телефонном разговоре, ни о том, как она собиралась провести праздник.

После ленча я возвратился в свою комнату, лег на спину на кровать и уставился в потолок.

Моя идея сепаратного мира, подумал я, в какой-то мере явилась, очевидно, результатом переутомления. Не то чтобы я пытался отказаться от нее... Мне хотелось как следует поразмыслить... конечно, самоотверженная любовь вещь прекрасная, но когда ни минуты не можешь не думать о Дэфни... Дэфни, Дэфни...

Я проспал до ужина.

Выдался один из самых ясных и приятных вечеров за весь год, и после ужина все высыпали на улицу — поиграть в бейсбол, побросать подковы или просто поболтать и полежать. Мерроу оказался, наверно, самым горластым игроком в мяч во всей округе. Сквозь общий смех прорывались его громкие замечания в адрес рефери, слышались обрывки разговоров, топот ног и протесты испуганных воробьев.

6

Во вторник Салли разбудил нас для вылета в поздний рейд, а в девять часов Мэрике провел инструктаж о налете на аэродром Виллакубле, но погода испортилась, и «представление» отменили. В полдень разразилась сильная гроза; я сидел у себя в комнате, наблюдал, как рушатся небеса, и размышлял, почему сегодня утром, несмотря на возвышенные мысли о велениях совести, я готовился к вылету с обычным рвением. Мне казалось, что у меня не осталось собственной воли.

6

Утром в среду состоялся инструктаж о групповом тренировочном полете, но в последнюю минуту его отменили. Ожидая приказа о вылете, я слышал, как Хендаун рассказывал Мерроу о Прайене. Оказывается, Прайена с некоторых пор, особенно по утрам после еды, а иногда и в другое время дня, мучила рвота. В перерывах между приемами пищи его терзал волчий голод, но как только он садился за стол и начинал есть, ему казалось, что он сыт по горло. Иногда его изводила сильнейшая икота. В свободное время он целыми днями валялся на койке. По словам Хендауна, Прайен считал наш экипаж лучшим во всех ВВС. Ему страшно хочется закончить свою смену с нами.

— Хотеть-то хочется, — заметил Мерроу, — да только так, чтоб его не посылали в рейды.

Хендаун сказал, что Прайен хороший малый, он и сам был бы рад избавиться от своей немочи.

— Слюнтяй, вот кто он! — вспыхнул Мерроу. — И подведет всех нас, если не смотреть за ним в оба.

«Всем нам это осточертело! — подумал я. — А Прайен делает то, о чем мы только говорим».

8

День тянулся бесконечно, но вечер все же наступил. Я тщательно оделся и отправился в нашу комнату, где ждала Дэфни, и мне внезапно показалось, что ничего не изменилось и никакого кошмара в праздники я не пережил. Она, повидимому, оставалась верна мне, и с неизменным сочувствием, как всегда, готова была выслушать подробности последнего этапа «блица». На мой вопрос, что случилось в воскресенье, она ответила так, будто мы никогда и не договаривались по телефону, — у нее произошло досадное недоразумение с прежним начальником: за неделю до этого она обещала ему выполнить кое-какую работу, но перепутала сроки. И вот ей пришлось все праздники торчать в Кембридже, чтобы сдержать обещание и вовремя все сделать.

Ни о Девоншире, ни о девушке-приятельнице Джудит она даже не обмолвилась. С милой откровенностью Дэф-ни напомнила, что я часто упоминал об ее даре интуиции, и она соглашалась, что в высшей степени наделена ею и все же иногда допускала серьезные ошибки в оценке поступков и поведения людей, хотя, совершив ошибку, всегда потом обнаруживала, что предугадывала ее, хотя всякий раз что-то мешало ей поступить иначе. Короче говоря, теперь она поняла, что ее бывший шеф влюблен в нее. Вероятно, ее уход со службы был ошибкой. Она говорила, повторяю, с такой обескураживающей откровенностью, что я не задумался над ее словами — в то время. Я ничего не сказал и о своем сепаратном мире — нам было не до того.

9

На следующее утро, во время четырехчасовой тренировки нашей группы, предпринятой для обучения новых экипажей полетам в строю, я заключил с собой еще один компромисс. Я верю, что не пошел бы на него, если бы не считал, что экипаж «Тела» нуждается во мне, в чем я особенно убедился после одного происшествия на стоянке самолета, перед тем как поступил приказ занять места.

Прайен уговорил доктора Ренделла отстранить его от полета из-за желудка, и у остальных сержантов только и разговору было что о нашем воздушном стрелке с хвостовой турели.

Хендаун высказался в том духе, что все неприятности Прайена проистекают из его страха получить ранение.

Брегнани побледнел и заявил, что ему тоже невыносима мысль о ранении. «Еще мальчишкой я привык верить, что от синяка может начаться заражение крови, а боль в желудке — это рак или что-то вроде того».

Брегнани честно признался в своей слабости, и это взорвало Фарра, обрушившего на своего дружка бурю презрения и насмешек. По-моему, больше всего Фарра задела именно честность Брегнани. Фарр рассказал членам экипажа, что как только немцы открывают зенитный огонь, Брегнани становится почти невменяем. Он настолько глупеет от страха, что принимается расстреливать из пулемета разрывы зенитных снарядов, а когда заградительный огонь становится особенно сильным, в ужасе съеживается на полу и сидит у стенки, обхватив колени руками. Фарр рассказывал нам об этом таким тоном, будто передавал содержание необыкновенно смешной комедии.

К концу его рассказа так называемый головорез Брегнани сидел красный, с опущенной головой, и когда Фарр наконец замолчал, он лишь заметил: «Ну и друг!» — и смущенно засмеялся.

Все отвернулись; слишком уж это было противно. Мне внезапно пришла в голову мысль, что нашим двум буянам, Фарру и Брегнани, чего-то сильно недостает. Они были начисто лишены морали. Про себя я строго разграничивал наш экипаж на таких незрелых и даже отсталых людей, как Прайен и Малыш Сейлин, и таких, как Фарр и Брегнани, обитавших, казалось, в абсолютной моральной пустоте. Последние двое не только относились с полным безразличием к остальным членам экипажа, или к тому роду войск, в котором служили, или к стране, гражданами которой являлись, но не проявляли ни малейшего уважения или преданности друг к другу. Общество, к которому они принадлежали, подвело их, теперь они подводили это общество. Американский образ жизни почему-то означал для них лишь одно:

«Я свое имею, а на тебя мне плевать». Возможно, они вышли из неблагополучных семей, и это сказалось на их воспитании, а в военно-воздушных силах обоих подвергли так называемой обработке — неумелой и грубой процедуре, не способной пробудить в них ничего человеческого, хотя бы готовности пожертвовать чем-нибудь во имя друга или товарищей.

Приглядываясь к нашим экипажам, я не раз наблюдал, как этот недостаток боевого духа довольно успешно возмещался твердым и мужественным руководством, что же касается Мерроу, то он слишком вошел в роль героя, чтобы ломать голову над изъянами в характере своих подчиненных. Он мог лишь всячески поносить беднягу Пранена, который хотя и был измучен выпавшими на нашу долю испытаниями и не отличался ни решительностью, ни самостоятельностью, зато был честнее и добросовестнее, чем дюжина фарров и брегнани.

Эти размышления пробудили у меня чувство собственной значимости, во всяком случае, сознание того, что и от меня в определенной мере зависит, уцелеет ли наш экипаж до конца смены в Англии. Ведь большинству членов экипажа «Тела» оставалось совершить всего лишь три боевых вылета. Если бы я под каким-нибудь предлогом добился своего отстранения от полетов, это могло бы иметь для них серьезное значение. Я искренне верю, что рассуждал так не из бахвальства или излишней самоуверенности, — в конце концов я прекрасно сознавал и собственные страхи, и свой эгоизм, и склонность к самооправданию, и беспорядочные поиски выхода из создавшегося положения. Не прибегая к словам, я обязался показать Дэфни, чего, собственно, стою, — вот это прежде всего и заставляло меня думать так, как я думал.

Но как же в таком случае с моим участием в убийстве? Как с этим ужасным, отвратительным занятием, которому целиком подчинена наша жизнь в группе тяжелых бомбардировщиков? Как примирить свое сознание со всем этим?

Пролетая над сильно пересеченным побережьем Корнуэлла, я заключил с собой следующий компромисс: я буду участвовать в рейдах и делать все от меня зависящее, чтобы сохранить жизнь моих товарищей до конца смены, но попытаюсь не делать ничего, что способствовало бы смерти.

10

Мне по-прежнему хотелось переговорить об всем этом и о многом другом с Дэфни, но каждый раз, как только я начинал мечтать о встрече с ней, меня охватывало тревожное предчувствие, что в наших отношениях что-то изменилось.

Вот почему вначале я не делился своими мыслями даже с ней. В тот вечер я взял ее с собой на организованный Красным Крестом концерт под названием «Шире шаг!», а потом на устроенную экспромтом вечеринку в клубе. Мерроу некоторое время побыл с нами и казался обаятельным. Я отвез Дэфни домой на «джипе», взятом в гараже базы, но из-за позднего времени не решился начать разговор.

Однако на следующий вечер мы приготовили ужин на плитке в нашей комнате в Бертлеке, и я заговорил о том, что не выходило у меня из головы. Дэфни была в каком-то странном настроении, и казалось, чем больше я говорю, тем глубже она уходит в себя. Она присмирела, побледнела, уныние все сильнее охватывало ее. Возможно, из-за отвратительного настроения у нее появилась синева под глазами-там, где нежная тонкая кожа словно приобретала прозрачность, сквозь нее проступила густая тень, подчеркивая печаль и неподвижность девушки. Ей, видимо, не нравилось то, что я говорил, но, несмотря на все мои старания вызвать ее на откровенность, она ни словом, ни жестом не выразила своего мнения. Мне не оставалось ничего другого, как говорить и говорить о самом себе. Дэфни держалась до крайности непонятно, ее словно томили какие-то предчувствия. Скоро у меня исчезла всякая надежда получить одобрение своим мыслям и чувствам: она сидела, занятая собою и погруженная в мрачное раздумье.

К концу вечера она объявила, что должна возвратиться в Кембридж и поработать для своего бывшего начальника, а в Бертлек попытается снова приехать примерно через неделю.

— Он тебе нравится, да, дорогая? — спросил я, чувствуя, как у меня, будто под тяжестью непосильного груза, опустились руки.

— Он? Какой вздор! Нет, ты ничего не понимаешь!

Она неожиданно бросилась мне на шею, прижала к себе и принялась целовать со страстью, похожей больше на отчаяние.

Тщетно я ломал голову, пытаясь понять, чем навлек на себя ее недовольство.

Никогда еще поток наших чувств не был таким стремительным, могучим и глубоким, как в тот вечер, в минуты нашей физической близости. Самоотреченность Дэфни, ее преданность мне были безграничны.

11

На следующее утро Дэфни уехала в Кембридж; мы в это время, пользуясь чудесной летней погодой, совершали всей группой очередной тренировочный полет. Старина Целомудренный Уит вдалбливал нам тайны сомкнутого строя. Полет прошел превосходно; наш экипаж, включая и Прайена, вернувшегося в свою щель и, видимо, довольного этим, действовал безупречно, все находились в хорошем настроении, а я к тому же все еще пребывал на седьмом небе, куда меня вознесла накануне вечером пламенная страсть Дэфни. Вот только Мерроу обращался со мною как-то странно — сухо, официально и несколько настороженно. По заранее заданному маршруту мы облетели большую часть Англии, а когда приземлились, я почувствовал приятную усталость, в которой страх никакой роли не играл.

12

Девятое августа выдалось не по сезону холодным и облачным. Уже в течение десяти дней мы не вылетали в рейды, что совсем не радовало людей, так как затягивало окончание смены. В полдень мы с Максом Брандтом отправились прогуляться по кольцевой дороге, обегавшей аэродром, толковали о своем желании поскорее закончить смену, причем Макс с беспокойством говорил о том, что ожидает нас дома. Один из приятелей Брандта — бомбардир и «счастливый вояка», откомандированный на инструкторскую работу в Деминг в штате Нью-Мексико, написал ему, что цена военным героям в Штатах — дюжина на пятак, что люди, поддаваясь первому впечатлению, восторженно восклицают: «О, вы пилот бомбардировочной авиации!», а минуту спустя переводят разговор на еду. Но хуже другое, продолжал друг Макса, хуже, что его опыт оказался не нужным ВВС. Начальство в Деминге заявило ему: «Не докучай нам, мы знаем, что делаем, мы занимаем теплые местечки в том самом подразделении, где ты только будешь мешать нам обучать людей так, как мы находим нужным». Все это выводило Макса из себя.

Под бормотание Брандта я стал размышлять, что принесет мне благополучный конец смены, если (как бы не сглазить!) я до него дотяну. Как сложатся тогда наши отношения с Дэфни?

Занятый своими мыслями, я не заметил, что Макс привел меня на склад боеприпасов. Он уселся верхом на пятисотфунтовую бомбу. Его лицо стало угрюмым, бомбы он называл не иначе как дерьмом. И в то же время, по-моему, он с радостью взялся бы один сбросить все бомбы, сколько бы их ни оказалось.

В ту ночь мне приснился удивительно отчетливый сон, будто я сбрасываю бомбы и будто кто-то сбрасывает бомбы на меня. Это было еще хуже, чем всегда. При самом снисходительном отношении к себе не могу сказать, что компромисс принес мне успокоение.

13

В три часа утра десятого августа состоялся инструктаж, посвященный рейду на Швейнфурт; это несчастье мы с Мерроу ожидали уже с того момента, как Кудрявый Джоунз тихонько предупредил нас о предварительных планах рейда, и мы осмотрели миниатюрный макет из песка. Во время инструктажа Стив Мэрике говорил, что нам выпала честь первыми так глубоко проникнуть в воздушное пространство Германии. С тяжелым сердцем люди разошлись по самолетам, а вскоре после восьми «джип» с надменной надписью позади «Следуй за мной!» доставил приказ об отмене рейда; мы встретили известие возгласами ликования. И все же, несмотря на чувство облегчения, я вскоре начал сожалеть об отмене вылета,-уж лучше бы пережить весь этот ужас, чем томиться в ожидании; я ведь знал, что если рейд назначен и нас проинструктировали, нам рано или поздно придется лететь, а наша смена подходила к концу, и каждый новый рейд приближал ее окончание. По мере того как шли дни, во мне нарастал суеверный страх перед всем, что было связано со Швейнфуртом, и, услыхав однажды, что Фарр — случайно, по какому-то пустяковому поводу — упомянул о «свином заде», я вспомнил, Как перевел слово «Швейнфурт» Кудрявый Джоунз, и резко оборвал Фарра: «Не говори так!», а он повернулся к Брегнанй и сказал: «Что ты скажешь, a?! Учитель не любит, когда его детки употребляют нехорошие слова. Учитель хочет вымыть нам ротики водичкой с мылом».

В день отмены рейда мне пришлось пережить и обычное перед вылетом напряжение, и разочарование, особенно неприятное после долгого вынужденного бездействия, — не удивительно, что я чувствовал себя взвинченным и беспокойным и не находил места от всяких тревожных мыслей о Дэфни. Я отправился в Бертлек, лег на нашу кровать с медными спинками, но минут через пять в страхе вскочил, поспешно вернулся в свою комнату на базе и попытался, без особого, правда, успеха, заняться чтением, но только больше испортил себе настроение, потому что вместо слова «семья», мне чудилось «свинья», вместо «вода» — «беда» (как, оказывается, самочувствие человека может влиять на его зрение!), вместо «смерч» — «смерть». Я взялся было за письмо к матери, но обнаружил, что пишу каким-то старческим почерком, и разорвал написанное. Наступило время ленча, и я пошел вместе с другими в переполненный клуб. У военных летчиков игра в кости считается вполне достойным способом пощекотать собственные нервы, и я успел проиграть Бенни Чонгу шесть долларов, когда появился техник-сержант из амбулатории, некто Майглоу, и сказал, что меня хочет видеть доктор Ренделл. Я едва удержался, чтобы не брякнуть, что тоже хочу его повидать.

В какое же время доктор желает меня видеть? Если можно, в два часа, ответил Майглоу. Конечно, можно. Безусловно, можно. Мне очень надо с ним поговорить.

Док усадил меня и сказал, что когда речь заходит о взаимоотношениях между людьми в боевой обстановке, он предпочитает полную откровенность и потому должен начать с довольно неприятного заявления.

— Этот хвастун, ваш командир, был вчера у меня, — сказал Ренделл. — Он обеспокоен вашей боеспособностью и боится, как бы вы не угробили самолет.

Пожалуй, я допустил непростительную глупость, тут же не обозвав Мерроу сукиным сыном. Я даже не сказал, как обеспокоен его боеспособностью.

Вместо этого я принялся критиковать самого себя.

— Видите ли, док, я и в самом деле плохо сплю, а вот сегодня что-то слишком уж нервничаю и не пойму отчего. Откровенно говоря, даже побаиваюсь, как бы не перетрусить в самолете и не напутать что-нибудь. Но я знаю одно, док. Очень хорошо знаю. Я не могу отойти в сторонку, бросить наш экипаж сейчас, когда нам осталось всего несколько боевых вылетов. Не могу. Не требуйте от меня. Но я в самом деле и нервничаю, и переживаю приступы страха. Не только со мной происходит такое — тем более я не хочу бросать свой экипаж. Меньше всего...

Так, описывая обычную психическую травмированность человека, хлебнувшего войны, я ухитрился скрыть от доктора все, что действительно меня беспокоило: бойня, самоотверженная любовь, Дэфни, Линч, Мерроу, весь наш прогнивший мир.

Но и доктор, возможно чтобы расположить к себе, задал шаблонный вопрос:

— А вы замечаете, — спросил он, — что боитесь не противника, а самого себя?

Я как раз думал о том, что каким бы милейшим человеком ни был наш старина док, весь этот бессмысленный разговор ни к чему не приведет, когда зазвонил телефон, и доктора нервно тронув свои роскошные усы, взял трубку, послушал и сказал: «Значит, вам удалось дозвониться? Минуточку». Он прикрыл трубку ладонью и попросил меня на несколько минут выйти из кабинета в приемную; ему звонят об одном больном...

Я вышел, сел на табуретку и только здесь сообразил, что своей вероломной, трусливой болтовней Мерроу словно ударил меня коленом в пах.

14

Доктор Ренделл никак не мог привыкнуть к телефонам. Он, видимо, представлял себе телефонные провода в виде простых тоненьких трубочек и считал, что надо разговаривать тем громче, чем дальше находится собеседник. Занятый мыслями о Мерроу, я слышал краем уха, как он, на этот раз не очень напрягаясь, кричал в своем кабинете за прикрытой дверью; слов я не разобрал. Майглоу и Трейн, техники-сержанты из приемной доктора, имели обыкновение держать пари, пытаясь угадать по степени громкости разговора, с каким пунктом беседует врач.

— Ну, это не так далеко, — начал Трейн.

— А точнее?

— Ближе Портнита.

— Нет, нет. Портнит здесь ни при чем!

— Но дальше, чем с Холлом.

— В таком случае называй, дружище.

— Пожалуй, эвакуационный госпиталь в Хоккердаунсе. Тот, новый, куда мы послали на прошлой неделе восьмерых.

— Нет, не так далеко, — возразил Майглоу.

— А я думаю, что далеко.

— А я думаю, что это Кембридж,

— Полкроны?

— Эх, была не была! Деньги небольшие. Сержанты решили навести справку у секретарши доктора Мэри Пидон из женской вспомогательной службы — не такой уж эффектной, но бойкой и кокетливой блондинки, слишком деловитой лично для меня, однако все-таки женщины, наделенной теми благословенными признаками своего пола, которые влекли на прием к старому костоправу некоторых людей, хотя они и бахвалились, что никогда ничем не болеют. Никто не говорил, что отправляется к доктору Ренделлу излить душу, вместо этого всегда говорили: «Иду потрепаться с Пидон». Трейн спросил у нее, куда звонил доктор.

— Эх вы! — воскликнула Мэри.

— Давайте, давайте, сержант Пидон! — подхватил Майглоу, жуя слова, как окурок сигареты. — Не будьте таким сухарем.

— Кембридж.

— Вот сукин сын! — рассердился Трейн и хлопнул ладонью по столу. — Да у Майглоу слух, как у радиолокатора, будь он проклят!

— Кому бы он мог звонить в Кембридже? — спросил Майглоу. — В команду мусорщиков?

Я подумал, что он имеет в виду могильщиков на американском кладбище в Кембридже, и гнев во мне, подобно дремавшему животному, вздохнул, повернулся и снова задремал.

Однако я тут же встрепенулся. — Какой номер? — спросил я у Пидон.

Она как-то странно взглянула на меня, словно хотела сказать, что Майглоу и Трейн и без того достаточно досаждают ей, а тут еще эти травмированные психи.

— Я не имею права... — заговорила было она.

— Вы слышали, что сказал лейтенант? — прервал ее Майглоу. — Назовите номер.

— Он разговаривал с девушкой какого-то летчика. Я все же думаю, что сделаю неправильно, если сообщу номер телефона.

— Номер, пожалуйста! — свирепо повторил Майглоу. Я уже сидел на краешке табуретки.

— Но вы обещаете не звонить ей? — спросила она Майглоу.

— Пидон! — укоризненно воскликнул тот. Пидон взяла со стола клочок бумажки.

— Кембридж, один четыре семь шесть.

Номер телефона меблированных комнат миссис Коффин... У меня молнией блеснула мысль: уж не у себя ли в комнате выполняет Дэфни работу для своего влюбленного начальника и в чем именно заключается ее работа?

— Девушка звонила сама или ей звонил доктор? — резко спросил я.

Пидон взглянула на меня и заколебалась, но, наверно, что-то в моих глазах испугало ее, потому что она тут же, как послушная девочка, ответила:

— Вызов заказывал майор Ренделл. Я чуть не задохнулся от бешенства и, как только меня вновь провели в кабинет доктора, заявил:

— Док, я считаю ваше поведение самым наглым вмешательством в мою личную жизнь.

Доктор даже не поинтересовался, как я узнал о его разговоре с Дэфни. Он посмотрел мне в глаза своими глубокими печальными карими глазами и сказал:

— Боумен, есть одно обстоятельство, которое вы обязаны понимать. Мы — я имею в виду Соединенные Штаты — вложили в вас тысяч двадцать долларов, обучая выполнять определенную работу. Не знаю, чего вы ждете от меня, но я здесь не для того, чтобы заменять вам мамашу (тут я не выдержал и расхохотался, словно изо рта у меня вырвался и тут же лопнул пузырь из жевательной резинки), а всего лишь для того, чтобы заботиться о вашей боеспособности. Как человек я могу интересоваться вашим личным счастьем, но как майор я интересуюсь лишь тем, что вы представляете собой как боец. Потому-то я и считал своим долгом проверить заявление вашего командира и позвонил человеку, который знает вас лучше, чем другие.

Откуда ему стало известно о Дэфни?

Доктор ответил, что он довольно внимательно наблюдает за людьми и давно знает о моей девушке.

— Больше того, — продолжал он, — извините, конечно, но я неплохо знал и Питта, до того как его сбили. Я многое знаю об этой девушке. Откровенно говоря, вам повезло. Откровенно говоря, Пентагону не мешало бы прописывать нам, медикам, такую же терапию.

Как он узнал номер телефона?

От Мерроу.

А Мерроу, несомненно, добыл его у Хеверстроу. Хитер, мерзавец! Ну, а что же, если не секрет, сообщила моя девушка?

— К моему удивлению, — ответил врач, — она то и дело принималась плакать. Вот уж не думал, что она из такой породы. Она сообщила нечто весьма интересное. Я позволил себе спросить, действительно ли она любит вас. Она ответила, что любит больше, чем всех остальных, с кем встречалась до вас, но вы якобы не любите ее.

Я промолчал. Что может ответить на это военный летчик военному врачу?

А Ренделл говорил еще о многом. О том, как мисс Пул рассказала, что она редко ошибалась в оценке людей и считала, что я способен любить по-настоящему, — во всяком случае, так, как это слово понимала она. «Да, мудреное это слово — «любовь», — заметил доктор. Дэфни ответила ему, что в условиях войны некоторые понимают это чувство по-своему. И еще она сказала... Однако я был настолько ошеломлен, что запомнил лишь, как доктор пристально переводил взгляд с одного предмета на другой, а потом заговорил о значении завтрака, о калориях, о выносливости и под конец рассказал эту нелепую басню о вороне.

Не знаю почему, но я уходил от него с таким чувством, словно родился заново. Я попытался позвонить Дэфни, но ее не оказалось дома.

15

Командование военно-воздушных сил начало поднимать наш боевой дух, и вечером у нас состоялся эстрадный концерт под названием «Никогда не вешай нос!», устроенный объединенной службой культурно-бытового обслуживания войск, и, клянусь, я опасался, что от смеха заработаю грыжу. Какая все же сумасшедшая штука жизнь! Утром мучительные спазмы в желудке в ожидании вылета на Швейнфурт, а вечером спазмы совсем другого рода — от хохота, и в течение всего дня странные думы о смерти и о любви. В своем ли я уме? Но тогда вообще существуют ли нормальные люди?

Перед тем как лечь спать, я снова попытался позвонить Дэфни, но получил в ответ ледяной душ от миссис Коффин. Все еще нет дома.

Ни в тот день, ни на следующий я даже не заикнулся Мерроу, что мне известно о его предательстве. Я был Обижен и поражен, но не видел смысла в разговоре.

Утром моя жажда мести получила частичное удовлетворение. Пришла почта, и Мерроу вручили письмо — первое за три с лишним месяца письмо от дяди. Прочитав его, Базз пришел в ярость.

— Уж эти мне родственнички, — негодовал он. — Обожают защитников родины, пытаются сделать что-то приятное, а на самом деле бьют под самую ложечку.

Я подождал, пока он успокоится, и спросил, чем дядя привел его в такое раздражение.

— Он продал мою машину. — Это какую же?

— «Олдс». С откидным верхом.

— Не тот ли, что ты оставил во Флойд-Беннет вместе с ключом от зажигания? Тот, что стоил тебе всего двести тридцать долларов. Тот, что ты мог без сожаления проиграть в карты.

— А, да что там! — Мерроу, видимо, был настолько поглощен злобой, что даже не замечал, как рушится карточный домик его лжи. — Сразу же, как только мы прилетели сюда, я послал телеграмму дяде, и он перегнал машину к себе. Дядя Бен. Он все время живет на Востоке. Так вот, он пригнал машину домой, там она и стоила все время. Он не имел права продавать ее без моего разрешения.

16

То, что произошло во время рейда двенадцатого августа, показывает, в каком состоянии все мы находились.

Неприятности начались уже с того, что вылет назначили на самое раннее утро. Салли разбудил нас в час ночи, а инструктаж о налете на завод бензола в неведомом нам Гельзенкирхене состоялся в половине второго.

Вылет намечался на четыре часа, при первых проблесках зари; томясь во мраке ночи в зоне рассредоточения в ожидании назначенного срока, все чувствовали себя отвратительно, но особенно психовали Мерроу и Фарр.

Письмо дяди окончательно вывело Мерроу из равновесия; он все еще кипел от обиды и злости и сидел за завтраком нахохлившись и надувшись. Он ворчал, что ночью его неотступно мучили кошмары.

Фарр был с похмелья, — точнее, все еше пьян с предыдущего вечера. В Пайк-Райлинге никто не считал рюмки; предполагалось — и чаще всего обоснованно, — что каждый летчик знает свою меру. Одно из нерушимых правил нашей жизни состояло в том, что как только объявлялось состояние боевой готовности, никто не брал в рот ни капли вина. Нам не вдалбливали это правило — оно подразумевалось само собой. Любое нарушение его считалось такой же дикостью, как попытка обойти закон тяготения. Однако Фарр, не страдавший за последнее время воздержанием, на этот раз, видимо, захотел доказать, что способен рассуждать умнее, чем иные здравомыслящие люди, и начал шуметь. Будь он проклят, если согласится лететь в паршивый ночной рейд — пусть летят паршивые английские ВВС, как им и положено.

В конце концов Мерроу не выдержал и приказал ему замолчать.

— Ни вы и ни кто другой не заставит Рональда Д. Фарра лететь в самолете в глухую ночь, — возразил Фарр.

Брегнани и остальные пытались образумить Фарра, и в последнюю минуту нам удалось впихнуть его в самолет.

— Ладно, ладно! — кричал он. — Я еще покажу вам, ублюдки вы этакие!..

И он показал.

Высота полета, заданная нам в это утро, оказалась из ряда вон выходящей — свыше тридцати тысяч; не удивительно, что из двадцати одного вылетевшего самолета девять «старичков» вынуждены были вернуться, поскольку подобная высота оказалась им не под силу. Наблюдая, как они один за другим ложились на обратный курс, Фарр напутствовал их то циничными, то насмешливыми поздравлениями. На такой высоте машины оставляли за собой особенно густые шлейфы инверсии.

Фарр что-то забормотал, и я решил, что он прикладывается к бренди, без которого никогда не отправлялся в полет.

Примерно за полчаса до цели «крепости» попали под яростные атаки вражеских истребителей, налетавших волнами машин по двенадцать со стороны солнца.

Я пытался ободрить себя мыслью, что сегодня в Бертлек возвращается Дэфни, и, как всякий человек, в минуту опасности хватающийся за соломинку, уверял себя, что в наших отношениях ничего, собственно, не изменилось.

После третьей волны немецких истребителей Фарр доложил, что у него не ладится с подачей кислорода.

Мерроу вспылил.

— Я достаточно натерпелся от вас, жалкие вы трусы! — завизжал он и долго еще продолжал ругать сержантов.

Но Фарр настаивал, и Брегнани поддержал его, заявив, что шарик в манометре у Фарра не подпрыгивает, как обычно.

— Пусть переключится на переносной кислородный баллон, — проворчал наш старина-практик Хендаун.

— Я уже пытался, — ответил Фарр. — Все дело в маске. Возьмите меня отсюда! Помогите же, ради бога! — Он заговорил тяжело, как человек, взбирающийся на гору.

Потом он замолчал.

Откуда-то сверху послышалось невнятное, как голос первоклассницы, бормотание Брегнани, и мы с трудом сообразили, что Фарр в обмороке.

Хендаун снова опередил нас.

— Втащи его в радиоотсек, — приказал он.

Распоряжение Хендауна было вызвано тем, что, как нам сообщили утром на инструктаже, температура на заданной высоте достигает тридцати восьми градусов ниже нуля (позже стало известно, что она достигала даже сорока четырех градусов), и в среднем отсеке с двумя открытыми окнами человек без кислородной маски начинал синеть уже через несколько секунд. В радиоотсеке тоже было не теплее, но тут по меньшей мере вас не обдувал ледяной ветер.

Сразу же, как только Фарр потерял сознание, я начал отстегивать ремни и прочее, но за время, которое потребовалось мне, чтобы пробраться в радиоотсек, произошло много такого, в чем я разобрался лишь значительно позже.

Брегнани втащил Фарра в отсек Лемба, и тот, заметив, что кислородная маска Фарра заиндевела, воспылал необыкновенным человеколюбием и решил надеть на Фарра свою. Он сдернул перчатки, снял с Фарра испортившуюся маску и уже начал натягивать на него свою, когда почувствовал, что тоже теряет сознание. Тогда на помощь Фарру пришел Брегнани, но едва он начал надевать на него маску, как Лемб, уже находившийся во власти бредовых представлений в результате кислородного голодания, вдруг выключил его кислородный прибор.

Оказавшись в радиоотсеке, я увидел, что Фарр лежит в обмороке, а рядом с ним Лемб и Брегнани, еще подающие признаки жизни. Лемб вскоре потерял сознание, и Брегнани снова занялся Фарром. Я надел на Лемба свои перчатки, потом наткнулся на его собственные, сунул в них руки и соединился по внутреннему телефону с Мерроу.

— Послушай, — сказал я, волнуясь. — Нам нужно снизиться. Пикируй, ради бога! У тебя тут умирают люди.

Запасная кислородная маска хранилась в передней перегородке турели, и во время нашего стремительного спуска с безоблачного неба вместе с двумя вражескими истребителями, упорно висевшими у нас на хвосте, несмотря на непрерывный огонь Хендауна и Прайена, я на четвереньках вскарабкался вверх, достал маску, снова соскользнул вниз, надел ее на Лемба и подключил к баллону.

Мне вспомнилось, как мы пикировали в нашем первом тренировочном полете на большой высоте, — казалось, это было лет десять назад, — как у Прайена болел живот и как Мерроу хохотал все время, пока мы снижались.

На этот раз Базз спустился очень низко и взял куре на базу. Фрицы оставили нас в покое. Лемб пришел в себя, когда мы снизились тысяч до девяти, а Фарр очнулся тысячах на шести. Каким-то чудом никто не обморозился.

Я вернулся на свое место.

Мы летели домой. Мне бы очень хотелось описать свое ликование. Это было не просто чувство облегчения, а глубокая радость, какой я не испытывал с той поры, как вышел торжествующий из парадной двери начальной школы в родном Донкентауне в последний день пребывания в ней, на одиннадцатом году жизни. Я помнил, как хлопнула дверь, как стукнула металлическая задвижка и как из глотки у меня рвался победный клич.

Остальные испытывали то же самое. Мерроу, начавший утро в таком кислом настроении, повеселел, подшучивал над Лембом, а потом я услыхал нечто такое, чего никогда не слыхал от него раньше: он его похвалил. Нехотя, но похвалил: «Ну, парень, да ты для сержанта совсем молодец. Решиться отдать свою маску...» Мы делились по внутреннему телефону впечатлениями о происшествии, а Хендаун, пение которого походило на завывания больного пса, попробовал исполнить отрывок из «Ты моя любимая».

Мы еще ни разу не летали над Европой на бреющем полете, и в Голландии Мерроу заговорил, как гид в автобусе с туристами: дамы и господа, слева от вас мельница, справа — очаровательная пухленькая блондиночка-голландка в деревянных башмаках.

Однако над Ла-Маншем, где валы свинцового моря, сталкиваясь и разбиваясь, сердито выплевывали грязно-белую пену, наше неуемное ликование несколько поубавилось. Наш вылет признают, конечно, несостоявшимся. Казалось, можно было ощутить, как в самолет просачивается уныние.

К тому времени, когда мы приземлились, сознание собственного позора сменилось у нас злобой; только теперь всех нас взбесило поведение Джага Фарра.

Ред Блек сидел на ящике с инструментами около стоянки самолета. Он едва поверил своим глазам, увидев подруливавшее «Тело». На его лице отразился весь ужас совершенного нами.

Фарр держался вызывающе:

— Ублюдки! Я же говорил вам! Нет чтобы послушаться человека...

Мам предстоял неприятный послеполетный опрос. Хеверстроу сказал мне тихонько:

— С меня довольно. Я хочу перейти на канцелярскую работу. Сегодня, когда мы возвращались на малой высоте, я чувствовал себя отвратительно. У меня уже нет сил вечно ломать голову, где мы находимся, не ошибся ли я в своих расчетах. Я добьюсь, чтобы меня отстранили от полетов; веришь ли, над морем мне показалось, будто я схожу с ума. Здесь, внизу, оно выглядит совсем иначе, чем оттуда, где мы были. Ты видел, какого оно цвета?

Я напомнил Клинту, что ему осталось только три боевых вылета, и тут же спохватился: ведь последний-то вылет нам никак не засчитают за боевой. Наши усилия, наши переживания — все было впустую.

В течение дня Хеверстроу несколько приободрился, v меня же настроение испортилось вконец. Выяснилось, что вечером мне предстоит дежурить. Подождав возвращения самолетов из рейда, я попытался найти желающих поменяться со мной дежурствами, но не нашел. Все злорадствовали над нашим неудачным полетом и были рады-радешеньки, что срам пал на голову крикуна Мерроу, поносившего других летчиков, когда их постигала такая же неудача. Злопыхательства в какой-то мере затронули и меня. Во всяком случае, никто не захотел меняться дежурствами. Позвоничь Дэфни я не мог, поэтому я послал ей телеграмму, не слишком надеясь, что английский телеграф доставит ее по адресу.

Часов в восемь, когда я направлялся на дежурство в штаб, по коридору общежития подпрыгивающей походкой прошел Мерроу; мне показалось, что он довольно весело настроен для человека, над которым день-деньской потешалась вся база; он сказал, что сходит в клуб выпить этого паршивого пива, а потом вернется и ляжет спать, и я ему поверил. Однако вернулся он в два. Лишь спустя день-другой я начал подозревать, что он провел время с Дэфни, с моей Дэфни, принадлежавшей когда-то только мне.

17

В субботу я пошел к Дэфни, и уже в первые минуты встречи, когда я стоял на пороге комнаты, а она, склонив головку набок, подбежала ко мне и сказала, что я отлично выгляжу, именно в эти первые минуты я ощутил перемену. Во второй половине дня мы отправились в Лихтон на показательный матч в крикет. Мерроу тоже был здесь, однако избегал нас, но в конце концов подошел и сказал, что крикет ему нравится, только сейчас это уже игра для стариков, надо изменить некоторые правила и внести в игру больше живости. В том, что Дэфни упорно не хотела смотреть ему прямо в глаза, было нечто такое... Позже, когда мы пошли в деревню, Дэфни нежно взяла меня за руку, но и это она сделала как-то иначе, безусловно иначе, и я начал подозревать, чем вызвана перемена.

Именно в тот вечер, вернувшись в наше общежитие, я тряхнул Мерроу за плечо и обвинил его в том, что он провел время с Дэфни, и хотя Базз отрицал, я чувствовал, что он лжет.

Пятнадцатого в воскресенье, во второй половине дня, нас послали бомбить аэродром немецкой истребительной авиации в Пуа во Франции, и, как заметил Хендаун, все на подготовительных этапах к этому рейду проходило не так, как следовало. В десять утра из Пайк-Райлинг-холла поступило срочное приказание взять на каждый самолет по шестнадцати трехсотфунтовых осколочных бомб. Артиллерийско-технические команды уже погружали их в «летающие крепости», когда поступил другой срочный приказ: считать первое распоряжение ошибочным и взять на борт фугаски общего назначения. Первичный приказ, где приводились данные о цели, в час пятнадцать был дополнен новыми данными, сразу вызвавшими сомнение в своей точности; разобравшись в них, офицеры оперативного и разведывательного отделений группы в два часа позвонили в штаб крыла, и штаб подтвердил их догадки, но почти тут же разослал по телетайпу четвертый приказ с не менее противоречивой информацией и перепутанными координатами. Только к двум сорока пяти все данные окончательно выверили и уточнили. Взлет назначался на четыре тридцать. Когда мы приехали на площадку, погрузка больших желтых бомб в самолет еще продолжалась. Мерроу был до предела взвинчен всем тем, что услышал от Кудрявого Джоунза о происходившей днем путанице. Наш вылет отложили до пяти пятнадцати.

Рейд оказался совсем нетрудным, отбомбились мы превосходно даже с моей точки зрения, поскольку наши бомбы падали на взлетно-посадочную полосу и на истребители, а не на людей.

Я ненавидел Мерроу. Я знал, что ненавижу его — все равно, ходил он к Дэфни или не ходил, и ненависть делала меня несчастным, ибо если самоотверженной любви предстояло отныне стать главной движущей силой моей жизни, то она, эта любовь, должна была распространиться на всех, кого я знал; в том числе и на того, кому я так часто вверял жизнь и кто был великолепен в своей бьющей через край энергии. Но я ненавидел Мерроу. Я никогда не перестану его ненавидеть.

Мы вернулись, когда сгущались сумерки долгого, но уже начавшего меркнуть английского дня, и Meppoy сейчас же уехал с аэродрома, предоставив нам самим разбираться, в каком состоянии находится самолет. Посовещавшись, мы с Негрокусом сообщили Реду Блеку, что на обратном пути третий двигатель работал из рук вон плохо.

На послеполетном опросе члены экипажа «Девушки, согласной на все» заявили, что их самолет попал под обстрел явно наших пулеметов, причем, насколько они сумели определить, огонь велся с правого борта «Тела». Воздушные стрелки, поглощенные во время боя наблюдением за вражескими самолетами, не могли с полной уверенностью отрицать, что трасса их огня не пересекалась с курсом товарищей, поэтому обвинение, высказанное к тому же столь категорично, было для нашего экипажа весьма неприятно, — не удивительно, что Мерроу ринулся с пеной у рта защищать Фарра. Спать он лег взбешенным.

И проснулся взбешенным. В час сорок пять Салли разбудил летчиков, но обошел нас с Мерроу. Я проснулся от поднявшегося вокруг шума, оделся и зашел в оперативное отделение, где узнал, что «Тело» отстранено от полетов, так как в третьем двигателе обнаружен осколок зенитного снаряда и двигатель нуждается в ремонте. Я отправился на инструктаж, поскольку уже встал и надо было как-то убить время, узнал здесь, что группа получила задание разбомбить аэродром в Абвиль-Друкате, и расстроился, потому что полет предстоял нетрудный. Участники инструктажа уже сверяли часы — было около трех пятнадцати, когда появился Мерроу и устроил скандал из-за того, что его не разбудили. Я с интересом отметил, как быстро он успокоился, узнав, что я велел Реду Блеку проверить третий двигатель и что Ред нашел в нем осколок.

Позднее в то же утро, перед возвращением самолетов из рейда, я отправился повидать Дэфни. Она еще лежала в кровати и читала; волосы у нее были накручены на бигуди, лицо покрыто кремом; она огорчилась, что я застал ее в виде, так сказать, полуфабриката, и сейчас же отправила меня минут на пятнадцать погулять, пока не станет вполне законченным фабрикатом. К моему возвращению она успела одеться, убрать постель и, казалось, благоухала утренней свежестью. Я решил заняться историей с Мерроу постепенно, как бы между прочим и, возможно, во второй половине дня, но уже через пять минут, сидя на скрипучей кровати, в то время как Дэфни, скромная и спокойная, расположилась напротив на стуле с прямой спинкой, не удержался и спросил, был ли Мерроу у нее, здесь в этой комнате.

Она посмотрела на меня долгим взглядом, словно прощалась, потом кивнула и сказала:

— Подожди!

Подожди? Я встал, и из груди у меня, как воздух из кузнечных мехов, вырвалось одно долго сдерживаемое слово:

— Почему?

Дэфни ничего не ответила, подошла к чулану, отдернула висевшую на двери занавеску и исчезла. Вскоре она вернулась с помятым кофейником и банкой американского кофе, моим подарком, и, стараясь не стучать, словно любой звук мог разбудить спавшую где-то в комнате беспощадную действительность, отмерила молотого кофе, налила воды и поставила кофейник на электроплитку. Потом снова, все так же молча, уселась на стул. Я почувствовал, что в груди у меня что-то оборвалось. Дэфни закурила сигарету.

— Мы можем подождать, пока сварится кофе? — спросила она.

Я подошел к окну и стал рассматривать дома, выходившие во двор. Один из них, прямо передо мной, был из кирпича с углами из нетесаного камня; колпак у одной из его труб покривился. Наконец послышалось бульканье. Я повернулся к Дэфни. Взгляд у нее был тусклый и усталый.

— Сахар?.. Ах, извини, любимый! Я же знаю, что ты кладешь по три кусочка.

В слово «любимый», в которое за время, проведенное вместе, мы внесли столько нового, именно нашего, она на этот раз вложила — я чувствовал! — все свое сердце, и это сердце, если только я понимал его, билось так же учащенно, как мое.

Мы сели, я успел обжечь губы первым глотком, и Дэфни спросила:

— Ну, а теперь, Боу, ты хочешь послушать о твоем командире?

— Хочу.

Дальше