Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава восьмая.

На земле.
С 28 июня по 30 июля

1

Парадоксально, но факт: я не очень-то верил в героизм Мерроу и в то же время гордился, что летаю у него вторым пилотом.

После гамбургского спектакля вся наша группа заговорила о Баззе, и мне хотелось постоянно быть с ним, купаться в лучах его славы — вот почему, наверно, двадцать восьмое июня стало едва ли не самым худшим днем за всю мою службу в Англии, — днем, когда я хотя и остался на земле, но чувствовал себя так, словно именно здесь мне и угрожала наибольшая опасность. В тот день группа вылетела на Сен-Назер, а мне пришлось торчать на базе и переживать. Меня не взяли. По указанию оперативного отделения штаба с Мерроу полетел в качестве второго пилота Льюис Малтиц по прозвищу «Титти», — его собирались назначить командиром самолета, вот Баззу и поручили проверить Титти в боевой обстановке.

К общему удовлетворению, рейд назначили на довольно позднее время. Инструктаж состоялся лишь в девять утра. Я тоже присутствовал на нем, не сомневаясь, что полечу вместе с другими, и испытывал обычную в таких случаях озабоченность и вместе с тем удовлетворение, поскольку рейд предстоял нетрудный, на базу подводных лодок, по уже известному маршруту — мы летали на Сен-Назер во время третьего и девятого боевых вылетов. Знакомые переживания. Под конец инструктажа, уже вручая таблицы боевого порядка, Кудрявый Джоунз объявил, что трем вторым пилотам придется уступить свои места трем будущим первым пилотам (новое изобретение психопата Уэлена, который на этот раз сам возглавлял направлявшееся в рейд соединение), причем одним из таких вторых пилотов пришлось стать мне.

В два часа дня я стоял на балконе командно-диспетчерской вышки и не отрываясь следил за вылетом; вцепившись в поручни, я стиснул зубы, словно из меня вытягивали жилы.

Странно все же! У меня не было ничего общего с девятью другими членами экипажа «Тела», а к некоторым из них я испытывал непреодолимую антипатию. В мирное время я бы никогда не согласился по доброй воле провести хотя бы час в обществе такого человека, как Джагхед Фарр, да и он не согласился бы ни минуты побыть со мной. Но сейчас, слушая раскалывающий голову рев четырех винтов моего самолета, нашего самолета, взбивающих мягкий воздух облачного полудня и готовых унести «Тело» прочь от земли и от меня, я чувствовал, как томится сердце о них, о девяти. А что, если они не вернутся? Я убью себя. Умру с ними. Застрелюсь из-за угрызений совести и сознания собственной вины. Почему я без борьбы согласился уступить место какому-то Титти? Я подвел их. Надо было схватить Кудрявого Джоунза за глотку и разорвать его на куски, но не позволить ему разлучать меня с моим экипажем, с моей семьей.

Не помню, как прошли следующие часы. Однако хорошо помню, как отправился к опустевшей зоне рассредоточения и как по дороге строил планы убийства полковника Уэлена, по инициативе которого меня, очевидно, и отстранили от полета. К тому же я все еще злился на него за предыдущий день. Некоторое время назад Уэлен вывесил объявление: офицеры из состава боевых экипажей обязаны по очереди дежурить в штабе, проверять своевременность ухода и прихода отпущенного из расположения базы рядового и сержантского состава и выполнять, всякую канцелярскую работу; это сомнительное удовольствие я вкусил накануне в воскресенье, перед самым выездом сборной бейсбольной команды нашей авиагруппы в Кимболтон, где Хеверстроу предстояло защищать третью базу. Поехал весь экипаж, кроме меня. Я сидел за паршивым письменным столом, читал от нечего делать газету «Янки», кипел от злости и проклинал болвана Уэлена — кто, как не он, мог придумать какие-то там дежурства по штабу? (Потом мы узнали, что честь этого изобретения принадлежит одному кретину из штаба, он постоянно уклонялся от участия в боевых операциях, и угрызения совести довели его, наверно, до того, что он решил заставить всех боевых летчиков познать тяготы канцелярского труда.) Я все еще негодовал, когда вошел Уэлен и своими колкостями по адресу Мерроу подлил масла в огонь. Уэлен заявил, что представил Мерроу к награждению крестом «За летные боевые заслуги» за рейд на Гамбург, но, как он выразился, лично у него «есть кое-какие сомнения в столь исключительном героизме вашего командира».

— Но ведь Мерроу взял на себя командование всем соединением, когда мы совершали повторный заход, не так ли, сэр? — заметил я.

— У хорошего командира экипаж сумел бы успешно отбомбиться с первого захода.

— Боже мой, сэр, но над целью же стояла сплошная облачность! Нельзя же спрашивать с капитана, всего лишь с капитана, за метеорологические условия над объектом бомбежки!

— Ну, свой орден он получит, — ответил этот болван. Шагая по опоясывавшей аэродром дороге, я продолжал задаваться вопросом, не по вине ли наглого болтуна Уэлена меня оставили сегодня на земле? Но тут же возражал себе: а другие два пилота? Ведь и они оказались в таком же положении. Да, но мало ли на базе вторых пилотов, а выбор почему-то пал именно на нас.

На площадке для стоянки «Тела» я застал Реда Блека; он сидел на ящике с инструментами, жевал потухшую сигару и разговаривал с одним из членов своего экипажа. Блека словно подменили; он никак не походил на ту капризную примадонну, к которой весь наш экипаж относился со столь почтительным вниманием и уважением. Блек был раздражен, обеспокоен и угрюм, и хотя самолеты отсутствовали всего часа два, он все время посматривал то на свои часы, то на небо, где неслись на юго-восток рваные облака, словно преследуя тех, кто покинул нас. Ред не мог простить себе, что не проверил как следует маслопровод.

— Я осмотрел его только раз и хотел попросить капитана Мерроу включить двигатель, чтобы самому понаблюдать за его работой. Если бы вы тоже летели, я бы попросил об этом вас, сэр.

«Сэр»! Это я-то, второй лейтенант? Ред что, вовсе рехнулся, если вдруг проникся таким почтением к какому-то второму лейтенантишке?

Да, кстати, почему до сих пор меня не произвели в первые лейтенанты? Последний срок истек несколько недель назад. Пока что это не слишком меня беспокоило; просто какая-нибудь легкомысленная девица в Пентагоне сунула не ту карточку в счетно-вычислительную машину, вершившую судьбы офицеров за границей. Ошибку в конце концов обнаружат, и я сразу стану обладателем целого чемодана денег — недополученного жалования. Мне надо было воевать, история с присвоением звания не очень меня волновала — вот до этого момента, когда я остановился рядом с сержантом Блеком; он скорчился на ящике с инструментами, держал в бледных губах изжеванный окурок сигары и не сводил глаз с кольцевой дороги, где тени облаков гонялись за солнечными лучами; и я вдруг почувствовал, как упало у меня настроение. Ничтожество — вот что я такое. Меня сознательно обошли при производстве. Не представили к очередному званию потому, что я неудачник. Никогда мне больше не летать с Мерроу. Он убедится, что значит иметь рядом с собой, на сиденье второго пилота, настоящего летчика. Отныне я не понадоблюсь ему. Клинт! Макс! Her! Малыш! Друзья мои!..

2

Еще оставался целый час до возвращения самолетов, а я уже стоял на балконе вышки и напряженно всматривался в редкие просветы среди проносившихся на юго-восток облаков, надеясь увидеть крохотные точки «крепостей»; я ловил каждый звук, жаждал услышать гром — предвестник появления самолетов.

Нетерпеливое ожидание не отвлекало меня от беспокойных мыслей о Киде Линче. По его внешности, так же как по лицу азиата, нельзя было определить его возраст. Временами, в зависимости от освещения и настроения, он выглядел шестнадцати-семнадцатилетним наивным, неопытным юнцом, не случайно прозванным Кидом. Но проходило какое-то время, и вы замечали оспины у него на коже, полуприкрытые веки и выражение обреченности, обычно присущее старикам и говорившее о скором конце, о приближении смерти и примирении с нею; помню, точно такое выражение я видел на лицах юных солдат на фотографиях Брейди эпохи гражданской войны, и оно всегда глубоко меня трогало.

А что если и «Тело» и «Дом Эшер» сбиты? Возможно, они уже погибли. Я остался в одиночестве. Мои друзья покинули меня.

Расчетное время полета наступило и прошло. Может, там, на высоте, свирепствовал сильный встречный ветер? Погода, и без того отвратительная, продолжала ухудшаться. Я часто нырял вниз, в диспетчерскую, где строгое молчание само по себе говорило о сдерживаемом волнении, где даже слабый треск радио заставлял людей настороженно поднимать головы и где я не узнал ничего нового, потому что, если там и разговаривали, то лишь об атмосферном фронте на юге, и еще потому, что я всем надоел и меня выставили за дверь.

Теперь я особенно остро ощутил свою никчемность. Они видели во мне нервничающую и до чертиков наскучившую всем барышню.

Я вернулся на балкон. Над Англией медленно сгущались сумерки; небо казалось суровым, по нему, то закрывая, то открывая пурпурные просветы, ветер по-прежнему гнал облака. Авиабаза не считалась с предписаниями о светомаскировке, и аэродром был ярко освещен; подобно бледно-голубым гиацинтам, вдоль ВПП тянулись линии огней, приветственно мигал, передавая зашифрованные команды, огромный красный глаз подвижного маяка на прицепе грузовика у конца полосы. Люди часто выходили на холодный ветер, и уже одно это выдавало их беспокойство. Казалось, никогда не кончится мучительное напряжение. Мне так хотелось услышать гул моторов, что порой я и в самом деле слышал его, но то был только шум крови и ветра в ушах. Дважды нам почудился на некотором расстоянии мерцающий свет сигнальных ракет. На балкон командно-диспетчерской вышки, где стояла наша группа из пяти-шести человек, прибежал солдат; стуча от волнения зубами, он крикнул, что видел в восточной части неба странный оранжевый отблеск, как если бы горел самолет. Все бросились на восточную сторону балкона и действительно увидели какой-то слабый отблеск, однако когда облака разошлись, оказалось, что это круглый диск луны, поднимавшейся над горизонтом. Мы вновь перешли на южную сторону. Ночь поглотила еще пятнадцать минут.

Позади нас открылась и тут же захлопнулась дверь.

— Боумен! Боумен! Боумен!

Я сбежал вниз. У подножия железобетонной лестницы стоял майор Фейн, руководитель полетов, — все мы питали к нему глубокую антипатию. Он провел меня в диспетчерскую и вручил обрывок телеграфной ленты:

Х27В 628 2208 СРОЧНО СРОЧНО БОУМЕНУ ОТ МЕРРОУ ИЗ ПОРТНИТА ВЕСЬМА СРОЧНО К.ВЧ СЛЕТАЛ БЕЗ ТЕБЯ ЗПТ СИМУЛЯНТ KB Ч КОНЕЦ

— Ох, и взгреем же мы Мерроу за такие штучки, — сказал Фейн. — Разжалуем во вторые лейтенанты.

Майора, нудного, антипатичного человека, раздражало, что Мерроу столь легкомысленно использовал официальные каналы связи.

Я чувствовал себя счастливым (еще бы: с моим кораблем ничего не произошло, а Мерроу ухитрился известить меня еще до того, как отправил официальный рапорт о рейде), повернулся к Фейну и сказал:

— А знаете, майор, прежде чем разжаловать капитана Мерроу, вам, пожалуй, следует согласовать вопрос с полковником, — он только что представил его за рейд на Гамбург к кресту «За летные боевые заслуги».

Что и говорить, майор имел все основания прицепиться ко мне за столь наглое поведение. Но я не мог сдержаться — чересчур уж придерживался буквы устава этот самый Фейн.

Сообщения теперь поступали одно за другим. Самолеты попали в сложную метеорологическую обстановку, и авиагруппа рассыпалась. Семь самолетов оказались в Портните. Остальные — по всему югу. О четырех машинах вообще ни слуху ни духу. Предполагается, что Уэлен сбит над целью. Атмосферный фронт смещается, и «крепости» скоро начнут возвращаться на базу.

Я поднялся на верхнюю площадку вышки, и внезапно — причиной тому были свист ветра и переполнявшее меня ликование — мне показалось, что я стою на палубе, на мостике корабля, и что я его капитан. Бегущие в небе на высоте трех тысяч футов облака скрывали луну, она лишь изредка робко проглядывала сквозь них. Иллюзия движения была необыкновенно реальной. Казалось, я стою на мостике огромного авианосца, длинный прямоугольник огней ВПП — это взлетная палуба, и двигаются не облака, а я, мой корабль, наша взлетная палуба, и вместе с нами плывет передвижной радиомаяк — мигающий малиновыми вспышками опознавательный сигнал. Нет, я не неудачник! Я — капитан! И корабль, и ночь, и самолеты — все принадлежало мне.

— Приготовиться принять самолет на борт! — шепотом скомандовал морской капитан.

— Есть приготовиться, сэр!

И вот поодиночке и парами начали собираться усталые бродяги.

Я ждал в помещении для послеполетного опроса... Шлепнув Мерроу по спине, я хотел поблагодарить его за телеграмму, но он разговаривал с Малтицем и не обратил на меня внимания. По обыкновению, разговор вращался вокруг рейда, причем — тоже по обыкновению — не было недостатка в шуточках и подтруниваниях. Среди тех, кого потеряла авиагруппа, действительно оказался Уэлен. В свою комнату я вернулся один и уже собирался лечь спать, когда ввалился Мерроу с целой компанией и ящиком пива; он заявил, что собирается играть в покер. В комнату набилось семь человек, — следовательно, в дополнительном партнере они не нуждались. Выразили желание играть Малтиц, Брандт и Хеверстроу; меня, как видно, и не собирались приглашать. Мерроу сказал мне только: «У Прайена опять болело брюхо. Послушал бы ты, как он скулил», — и расхохотался. Я ушел из комнаты и забрался в постель парня по имени Куинн, зеленого новичка, погибшего в этот день вместе с остальными членами своего экипажа. Я не мог уснуть, уже не чувствовал себя капитаном огромного корабля и лежал в постели покойника, а партия в покер становилась все более шумной.

3

Мы с Линчем играли в кости на одном из низких дубовых столиков в офицерском клубе; в течение некоторого времени слышалось лишь сухое постукивание костей в кожаном стакане да рассыпающийся треск, когда они выкатывались на стол. Линч выглядел крайне подавленным. Несмотря на отвратительную погоду, мы уже успели слетать в Ле-Ман, и у Кида получилось три боевых вылета за пять дней.

— К черту все это, — сказал он. Ему смертельно надоело наше времяпрепровождение. — Пошли ко мне в комнату. Я получил письмо и хочу показать тебе.

Вряд ли бы на всей авиабазе отыскался более грязный свинарник, чем комната Линча, ибо его командир Биссемер не только не умел водить самолет, но, как видно, не научился и прибирать за собой. Всюду валялась разбросанная одежда; раздеваясь, Биссемер попросту швырял ее на пол. «Готов поспорить, что он не научился даже вытирать себе зад, — заметил однажды Линч. — Во всяком случае, я точно знаю, что он не в состоянии вытереть то самое, что свисает у него с кончика носа. Когда у него нет носового платка, он пускает в ход пальцы. Поверь, меня порой тошнит от его соседства».

Никто бы не назвал и самого Линча пламенным поборником чистоты, но он, по крайней мере, поддерживал какое-то подобие порядка на своей половине комнаты.

Кид порылся в оранжевой корзине (они с Бисоемером держали ее на письменном столе для всякого рода личных сокровищ), достал полученное авиапочтой письмо и бросил мне.

«Дорогой Эмброуз!» — начиналось оно.

— А ведь я до сих пор не знал, как тебя зовут.

— Эмброуз, — ответил Кид. — По-гречески — «бессмертный». Самое подходящее имя для летчика.

— Вот потому-то, наверно, все и зовут тебя просто Кидом.

— К дьяволу! Кончится война, и я переменю имя, возьму новую вывеску. Скажем, Гефест. Вот имя так имя! Гефест Линч. Я хочу стать пожарником. Сидеть в пожарном депо в домашних туфлях. Соскальзывать вниз по шесту. Орудовать багром и лестницей... Читай.- Он кивнул на письмо.

Письмо было от жены Линча.

«...Поль — ты его знаешь, он торгует на рынке — недвусмысленно дает понять, что, если я не стану чиниться, он не прочь снабжать меня сахаром сверх положенного по карточке. Меня так и подмывает сказать ему: «А ты, мерзавец, знаешь, где мой муж?» Люди смотрят на тебя остекленевшими глазами, когда начинаешь жаловаться на войну. Иногда я считаю себя просто дурой, что не решаюсь из-за тебя доставать дополнительный сахар, дополнительное мясо и дополнительный бензин. Выезжая со стоянки задним ходом, я немного покалечила машину и в ремонтной мастерской Фреда с меня собираются содрать за починку долларов пятнадцать. Пожалуй, не стану торопиться, повреждения не так уж заметны. Милисент наконец-то получила водительские права. Занятия в автошколе обошлись ей долларов в двести. Позапрошлый раз она бросила заниматься — у инструктора не хватило терпения маяться с ней. «Я плачу вам вовсе не за то, чтобы вы кричали на меня», — сказала она ему. Я вспомнила об этом в связи с тем случаем, когда осаживала машину и повредила ее. Милисент никак не могла научиться ездить задним ходом и крутить рулевое колесо в обратном направлении. Она до того довела своего последнего инструктора, что тот заставил ее подвернуть к тротуару, вышел из машины и сказал, что пойдет по скверу пешком, а она в его отсутствие пусть въедет в подъездную алеею задним ходом. Он бросил ее и ушел. Милисент сделала шесть попыток и в конце концов все-таки въехала в аллею, — правда, по диагонали. А когда инструктор вернулся, она его и спрашивает: «Ну, мистер, вы довольны?» Ты же знаешь ее язычок. «Да не мне это нужно, мэм, -отвечает он, — а тому, другому, кто принимает экзамен». Все же она получила права. Я однажды поехала с ней, так она оседлала разграничительную линию и помчалась посередине дороги. Какой-то водитель позади сигналил, сигналил, а она знай одно твердит:. «Ну что надо этому типу? Ох уж эти водители-мужчины!» Сегодня она заходила ко мне и приглашала поехать в город, но я собиралась идти в церковь. Я была рада...»

— Да, но в чем же тут смысл? — спросил я.

— Смысл? Дойдешь и до смысла. Первая часть — дымовая завеса.

Я действительно дошел до смысла. Через три мелко исписанные страницы, где рассказывалось о всякой всячине, в предпоследнем абзаце своего длинного, битком набитого сплетнями письма миссис Эмброуз Линч наконец-то добралась до сути.

«...Дорогой! — писала она. — Не знаю, хватит ли моих сил, у меня язык отнимается от стыда, но все же я должна тебе признаться. Умоляю, постарайся понять: я так люблю тебя, так скучаю по тебе, что не выдержала и сорвалась. Я не вынесу тоски по тебе. Каждый вечер засыпаю в слезах, грызу себе пальцы. Я встречаюсь с Томом. Милисент такая дурочка, такая доверчивая. Все началось на «Балу масок». Дорогой мой, ты должен мне верить — я люблю тебя больше всех и пыталась порвать с Томом. Я не люблю его. Он так непохож на тебя. Клянусь, клянусь тебе...»

Дальше я читать не мог.

— Довольно мило с ее стороны, все-таки не стала скрывать, — заметил я.

— Да, но Рути эксцентричная особа. Она отличалась этим еще в школе. Можно не сомневаться, она придумала какой-то новый гениальный трюк. Для нашей Рути нет ничего скучнее заниматься обыкновенной проституцией, как другие бедные женушки, брошенные скверными мужьями и вынужденные грызть пальцы. Вот она и придумала номер: ей-де полезно исповедоваться, а мне полезно выслушать ее исповедь. Она хочет видеть во мне священника. Облегчить старенькому отцу Эмброузу соблюдение обета целомудрия. Понял?

— Что этот Том?

— Муж Милисент, той самой, что училась водить машину. Один из младших руководителей фирмы по производству алюминиевых труб. Он, видите ли, незаменимый специалист, без которого тыл неминуемо развалится, и известный всему городу бабник. Но обрати внимание, Боу, она, видно, и сама не понимает, сколько иронии в ее словах, будто она не любит его!

Ну, а теперь признание должен сделать я. Горе Линча не испортило моего хорошего настроения, и, кажется, вот почему: в то утро, пока мы ожидали в зонах рассредоточения команду занять места в самолетах, я неожиданно обнаружил, что некоторые члены нашего экипажа видят во мне сильного, доброго человека, на которого всегда можно положиться. Что касается Малыша Сейлина — тут нечему удивляться, недаром же все мы так заботились о нем; но вот подходит ко мне тихоня Прайен и говорит: «О, как мы рады, что вы снова с нами, сэр!» — а я вспомнил, что у Прайена во время рейда на Сен-Назер опять скопилось в желудке много газов, и так и сказал ему, и он ответил: так-то оно так, да только потому, что без вас царил настоящий хаос. Не забудьте, Мерроу в те дни уже стал героем, парил на крыльях своей славы. А потом Хендаун шлепнул меня по спине и проворчал:

«Ничего-то у нас не клеилось без вас, сэр». И Макс и Клинт — оба сказали мне нечто большее, чем требовала пустая формальность, а потом даже Джаг Фарр заявил:

«Вы бы только знали, как нам досталось вчера с этими двумя олухами!»; он имел в виду Мерроу и Малтица. Как это верно, что героизм Мерроу — всего лишь костюм, который надевает актер перед выходом на сцену; Базз быстро подходил к той опасной черте, которая отделяет героическое от смешного, и еще больше раздулся от сознания собственного величия, когда его назначили в этом рейде ведущим эскадрильи. Поскольку Уэлен пропал без вести, временным командиром нашей авиагруппы стал полковник Траммер — обезьяна, опозорившая себя над Гамбургом. По общему убеждению, он не мог долго продержаться — ведь даже близорукие идиоты из штаба авиакрыла должны были в конце концов увидеть, какой он кретин. Все прекрасно понимали, почему Траммер позволил Мерроу стать ведущим эскадрильи, — все, кроме самого Мерроу; Базз рассматривал свое назначение как само собой разумеющееся признание его исключительных способностей. Он беспечно относился к предполетным проверкам и подготовке, считал их обязанностью простых смертных, и это возлагало на меня, второго пилота, особую ответственность.

И вот, когда Линч в свойственной ему иронической, сухой и уклончивой манере делился со мной своим несчастьем, я начал рассматривать себя как довольно полезного, в общем-то, человека, как нечто такое, на что в самом деле можно положиться. Пока он рассказывал о своей жене, мои мысли лихорадочно работали в двух направлениях: я не только пытался из сочувствия к Линчу отвлечь его от горьких размышлений, но и стал думать, как вызволить Дэфни из секции Би, достать для нее комнату в Бертлеке, освободить от каторжной работы, устроить на другое место и наслаждаться нашей близостью. Во время последних встреч я почувствовал в Дэфни какую-то острую неудовлетворенность, какую-то мучительную тоску, но лишь много позже мне стало ясно, что тогда я ничего не понял и что все мои намерения были грубой ошибкой. В то время я видел свой долг только в одном: помочь ей.

Пока я утешал Кида, произошло нечто курьезное: я вдруг обнаружил, что сам раскрываю перед ним свою душу, делюсь тем, что меня угнетало и мучило. Незадолго до этого мне впервые приснилось, будто меня бомбят и будто я сам сбрасываю бомбы; я заговорил о разрушениях Сити вокруг собора святого Павла, о заколоченных домах, об отце Дэфни, санитаре Скорой помощи, убитом прямым попаданием в ту минуту, когда он выполнял свой долг. Я не хотел убивать и не желал принимать участия в уничтожении цивилизации, я искал возможность порвать с бандой мясников и хотел, чтобы человечество выжило, но одновременно,- сказал я Киду,- как только эти мысли начинали донимать меня по ночам, я спрашивал себя, не пытаюсь ли просто-напросто сберечь свою шкуру и достойно ли, не опасно ли оставаться пассивным в то время, когда немецкая агрессия угрожает всему миру; мое побуждение отдать свою верность чему-то большему, нежели страна сенатора Тамалти и полковника имярек, пичкавших нас сентиментальной чепухой, — может, оно не патриотично, может, объясняется тем, что я люблю девушку-иностранку, может, это не что иное, как малодушие?

Теперь я вижу лучше, чем тогда, что вот-вот собирался рассказать Киду Линчу о глубоком внутреннем разладе в своем отношении к Мерроу, о том, что не знаю, как его рассматривать — как героя или наоборот, и как мне, второму пилоту, держаться с ним в том и другом случае во время рейдов. Я хотел остаться пассивным перед лицом агрессии, а Мерроу не мыслил без нее жизни — тут было, отчего прийти в смятение. Но лишь Дэфни предстояло помочь мне увидеть все в правильном свете.

Ну, вот и о Дэфнн тоже. Имел ли я право добиваться ее привязанности, если мог погибнуть в любой день?

Конечно, Кид с готовностью отвечал на мои вопросы, давал советы, но я не понял тогда, хотя понимаю сейчас, почему его слова только рассердили меня.

Однако я не стал спорить с ним, а сумел внушить себе, что не сержусь на него, глубоко сочувствую его горю, и снова вернулся к нашей прежней теме.

К концу вечера я окончательно пришел к весьма успокоительному выводу, что в моем лице человечество имеет надежную опору. Уже в постели я подумал, что надо обязательно потолковать с доктором Ренделлом и уговорить как-то поддержать Кида. Полностью умиротворенный, я погрузился в глубокий, без сновидений сон.

4

В последний день июня и без того непомерное самомнение Мерроу раздулось по двум причинам.

Его произвели в майоры.

Отделение службы общественной информации штаба авиакрыла решило послать Мерроу в Лондон для участия в специальной радиопередаче вооруженных сил, одной из серии передач для ознакомления американского народа с его героическими сынами, сражающимися вдали от родины.

Мерроу не хотел, чтобы его принимали за новоиспеченного майора и, к общему удивлению, выпросил у Уитли Бинза, носившего теперь более благородные серебряные кленовые листики подполковника, комплект позолоченных листиков, но поношенных и потускневших.

Потом Базз уговорил Траммера отпустить с ним в Лондон — для моральной поддержки — второго пилота, бомбардира и штурмана корабля, а также разрешить воспользоваться для поездки маленьким английским транспортером из гаража авиабазы.

Все наши сержанты — Хендаун, Сейлин, Фарр, Брегнани, Лемб и Прайен — вышли к воротам пожелать Мерроу доброго пути.

Базз довольно лихо гнал маленькую английскую машину, но при ярком дневном свете это было не столь уж опасно — все мы, Клинт, Макс и я, если и не чувствовали под ногами землю, то хотя бы сознавали, что находимся на ней и при необходимости могли заставить Базза замедлить ход.

Всю дорогу Мерроу репетировал свое выступление по радио. Он намеревался откровенно рассказать соотечественникам, в каких условиях живут и воюют американские летчики здесь, в Англии.

Мы всячески его подзадоривали.

Я все еще упивался сознанием своей значимости и с удовольствием припоминал, как вчера, накануне рейда, сержанты обращались ко мне с вопросами и жалобами. Устроенный мною в собственную честь банкет с самопоздравлениями омрачала лишь одна мысль: в глазах всего экипажа, и особенно сержантов, Мерроу снова окружал ореол волшебства. «Неуязвимый Базз» — так называл его Хендаун. Мерроу слыл героем среди тех. кто возлагал на его героизм определенные надежды, — среди своих подчиненных. Бесспорно, в их преклонении перед ним была и доля иронии, ведь неуязвимость, которую они приписывали ему, была так важна, так жизненно необходима им самим, что они не осмеливались высказывать вслух свое истинное отношение к ней и даже высмеивали тех, кто делал это открыто.

Днем, накануне рейда, Малыш Сейлин опустился на стоянке самолета на колени, молитвенно сложил руки, как служка в церкви, и простодушно обратился к мрачно нависшим слоистым облакам: «Наш Базз, иже еси на небесех...»

Мы черпали силы из мифа, созданного Мерроу о самом себе, в то время как он раскисал все больше и больше.

Целое созвездие офицеров службы общественной информации — даже скромнейшие из них носили золотые кленовые листики майоров с большим апломбом, чем Мерроу, — усадило нас у штаба VIII воздушной армии в два «бьюика» защитного цвета, привезло к напоминающему голубятню зданию и по каким-то металлическим пожарным лестницам заставило подняться в холодную комнату с кирпичными стенами, где вокруг массивного деревянного стола стояли похожие на перегородки экраны-отражатели на колесиках. Над столом с двух штативов, как гроздья спелых фруктов, свисали микрофоны. Помятая, испачканная и затасканная форма на мне, Максе и Клинте не шла ни в какое сравнение со щегольским обмундированием штабных франтов, и стоило кому-нибудь из нас кашлянуть, как наш широкоплечий герой оборачивался и начинал хихикать. В конце концов нас упрятали за экран.

Радиопередача оказалась фарсом, тем более жалким, что Мерроу с присущей ему самоуверенностью полагал, будто способен поведать миру «всю правду». Он черпал силу в мифе, который сам же создал, и вдохновлялся верой в собственную силу. Он намеревался охарактеризовать штаб нашего авиакрыла как сборище болванов. Американские налогоплательщики, считал он, не без интереса отнесутся к его заявлению.

Клинт, Макс и я, наблюдая за радиопередачей, вернее, за предварительной ее записью (сама программа передавалась позже), -просто диву давались, таким тошнотворным ура-патриотизмом и фальшью несло от этой басни о героизме.

Передача была рассчитана на шесть минут, в ней предполагалось участие еще одной звезды. В отведенное время входили всякие вступления и отступления, объявления о следующей передаче той же серии и коротенькая беседа канцелярского полковничка из службы общественной информации на военно-пропагандистскую тему, адресованная населению внутреннего фронта, после чего на долю Мерроу оставалось две минуты — только две минуты, чтобы рассказать «всю правду».

Ему вручили заранее написанный текст.

Другой «звездой» передачи и сотоварищем Мерроу по героизму оказался воздушный стрелок-сержант с «либерейтора», он якобы сбил два немецких истребителя в течение одного рейда. Сержант почти не умел читать.

Отведенные Мерроу две минуты состояли из рассказа от первого лица о том, как он командовал нашим соединением в рейде на Гамбург во время вторичного захода на бомбежку. Автор сказки, бывший журналист, а ныне офицер службы общественной информации штаба VIII воздушной армии, черпал свое вдохновение из записей в протоколе послеполетного опроса. Его сочинение отличалось от действительности, как небо от земли; это был коротенький, бойко написанный примитив — две минуты лжи.

Из-за перегородки мы слышали, как Мерроу закончил свое косноязычное чтение и с силой шлепнул шпаргалкой по столу.

После передачи офицеры окружили Мерроу и бедного малограмотного сержанта и принялись превозносить их боевое мастерство, приближающее час победы над врагом.

Мы слышали также, как Мерроу спросил:

— А куда вы спрятали моих ребят? Мы вышли из-за экрана.

— Потопали, — сказал Базз. — Я должен надрызгаться.

Однако командование не могло допустить, чтобы Мерроу отделался так легко. В «Зале гондольеров» гостиницы «Савой» устраивался прием в честь майора Мерроу и недоразвитого сержанта. С ними жаждало встретиться большое начальство.

— Боже милостивый! — Мерроу взмахнул руками при виде столпившихся вокруг него майоров, подполковников и полковников. — У вас в штабе, кроме этих, еще есть начальство?

Начальство нашлось. Мы встретились с бригадными генералами, генерал-майорами и генерал-лейтенантом. Полковники шныряли по «Залу гондольеров» и раболепствовали, как капралы. Большое начальство, как выяснилось, вовсе не умирало от желания встретиться с Мерроу и уж определенно не жаждало пожать руки трем задрипанным лейтенантам по имени Хеверстроу, Брандт и Боумен, от которых воняло, как от мокрых солдатских одеял; начальство умирало от жажды встретиться с буфетчиком; это позволило Мерроу и трем благоухающим лейтенантам уединиться в уголке зала и там основательно нагрузиться.

— Твои родители, несомненно, гордились бы тобой, — заявил Брандт Мерроу.

— А вот моя мать была религиозной фанатичкой, — вмешался Хеверстроу. — Она отчаянно драла меня. Ах ты, маленький паршивец! Шлеп, шлеп! Ты должен жить по правилам, слышишь? Шлеп, шлеп, шлеп!

В конце концов нас все же отпустили, и мы отправились пожрать в шикарное местечко под названием «Манетта», где Мерроу так усиленно подмигивал дамам в меховых манто, что у него чуть не парализовало правую щеку.

5

Наш маленький английский транспортер был одной из нескольких машин, которые авиагруппа украла или «забыла» вернуть королевским ВВС и вместе с нашим американским, более тяжелым транспортом служили своего рода маскотами; казалось, транспортер этот, как и многие другие английские машины, много лет собирал какой-то опытный часовщик. Он развивал хорошую скорость и мягко покачивался на рессорах. Мерроу припал к рулевому колесу и действовал им, как штурвалом нашей «крепости», — кончиками пальцев, отставив мизинец, словно держал чашку с бульоном; отраженный свет фар и приборной доски высвечивал, как на сцене, его ладную фигуру. Маленький грузовичок, повинуясь Баззу, действительно полетел, едва мы выбрались из города. На лице Базза появилось какое-то восторженное выражение, но мы, остальные, почувствовали, как забегали у нас по спине мурашки, и решили, что совершаем на сем свете свою последнюю увеселительную прогулку. Дороги были затемнены; Базз решил добраться до Пайк-Райлинга «вовремя», чтобы, как он сказал, «напиться в клубе и забыть всю муть, которую его заставили говорить».

В одном месте мы поравнялись с английским солдатом, и он знаками попросил подвезти его. Базз затормозил так резко, что Макса и Клита, сидевших позади на деревянных скамейках, бросило вперед.

— Давайте подвезем этого несчастного ублюдка, — предложил Мерроу.

— Сперва не мешает спросить, куда ему надо, — отозвался Брандт с заднего сиденья.

— Но он-то не спрашивает, куда надо нам, не так ли? — возразил Мерроу. — Скажите ему, пусть усаживается позади и крикнет, когда потребуется сойти.

Вечер выдался туманный; туман вился за мчавшимися впереди грузовиками, рассеивался и тут же сгущался опять, но Базз снова набрал скорость и, протяжно сигналя негромким английским гудком, проносился мимо всего, что двигалось по дороге.

Мы быстро обогнали один за другим три грузовика. Казалось, каждая из машин изрыгнула облако густого тумана, а когда мы оказались в самой его гуще, Базз нагнулся, взглянул на приборную доску и вздернул голову:

— Черт возьми, я уже перешел на езду по приборам! Машину занесло, и она за что-то задела колесом.

— Полегче, дружище, — посоветовал я.

— Меня учили в школе,- ответил Базз, — что древние греки исповедовали умеренность во всем. Про себя я этого сказать не могу. Я не грек. Не переношу никакой посредственности.

По Мерроу, выходило, что осторожность тоже не что иное, как посредственность.

— Я люблю управлять всем, у чего есть колеса, — продолжал Мерроу. — Все-таки какая-то смена впечатлений. Вот только терпеть не могу английские машины, в них чувствуешь себя вторым пилотом.

Маленький мотор гудел ровно и пронзительно, как электрическая тестомешалка.

— У меня перебывало немало машин, — рассказывал Мерроу. — Вы же знаете, я оставил свою последнюю машину на стоянке в Беннете в тот день, когда мы вылетели сюда.

— Да уж я-то знаю, — сказал я с ударением, не в силах слушать — в который раз! — его хвастливую побасенку.

— С ключом от зажигания и все такое. Я просто подъехал, оставил ключ в машине, вышел и сел в самолет. Черт возьми, машина стоила всего двести тридцать долларов, но как она ходила!

Теперь нам попадались лишь встречные машины, прижимавшие нас к обочине.

— Похоже, у нас горит только одна фара. Я высунулся из машины и подтвердил, что вижу в тумане отблеск лишь одной фары, с моей стороны.

Базз пошарил по полу и достал ручной фонарик — он, видимо, приметил его раньше.

— Я должен расчистить себе дорогу. — Он вытянул в окно правую руку с зажженным фонарем, и первая же встречная машина обошла нас далеко стороной. — Ну, вот вам и дорога, — проговорил Мерроу.

С нами поравнялся, кренясь и виляя из стороны в сторону, большой американский грузовик серого цвета, и Базз крикнул вслед его водителю:

— Эй ты, сукин сын!

Грузовик сразу же свернул к обочине, резко замедлил ход, пропустил нас, потом снова перегнал и понесся дальше. Машина двигалась словно прыжками. Из кабины грузовика высунулся солдат и гикнул нам вслед.

— Прямо позор, как некоторые относятся к казенному имуществу, — заметил Мерроу. Грузовик, раскачиваясь, скрылся в тумане.

Не проехали мы и мили, как нас остановил британский солдат, он стоял посреди дороги и размахивал фонарем.

— С вашего позволения, сэр, — обратился он к Мерроу, — должен сказать, что я случайно натолкнулся на них. Они находились в таком же положении, что и сейчас. Я тут ни при чем. Клянусь, я тут ни при чем!

С правой стороны дороги у обочины приткнулся грузовик. За ним стоял и ловил ртом воздух солдат — его рвало. Другой неподвижно лежал на боку, рядом с машиной; изо рта у него стекала струйка крови.

Ехавший с нами солдат исчез; наверно, решил, что надо смываться, пока цел. Он успел рассказать Брандту, что воевал в Тобруке.

Вскоре у места происшествия стали останавливаться другие грузовики и легковые машины. Мерроу принял на себя обязанности старшего и начал распоряжаться. Он послушал пульс неподвижно распростертого солдата и обнаружил, что тот жив.

— Ну, хорошо! — крикнул он. — Мне нужны восемь пар рук... Может, у него перелом позвоночника... Несите его осторожнее... Так... Вот сюда... Осторожно... Правильно. Теперь все в порядке...

Мы спросили дорогу в ближайший американский госпиталь и, немного поплутав, отыскали его — он размещался в большой усадьбе, в парке, в нескольких милях от главной дороги. Второй солдат хотя и не потерял сознания в момент аварии, однако всю дорогу кричал от боли.

— Заткнись, дурак, сукин сын! — заорал Мерроу. — Мы же торопимся ради тебя. Ты сам во всем виноват.

Мерроу доложил о случившемся какому-то полковнику. Пока шла дискуссия, может ли госпиталь принять военнослужащих из хозяйственной части, солдат, лежавший в нашем грузовике, скончался, не приходя в сознание, Покидая госпиталь, Мерроу проклинал «коновалов этой задрипанной сержантской армии», а свернув на главную дорогу, погнал машину еще быстрее, чем раньше.

— Ни за что погиб человек! — воскликнул он.- До чего же осторожным надо быть на войне!

У ворот нашего аэродрома мы оказались почти через два часа после того, как выехали из «Манетты»,

— Неплохое время, — заметил Мерроу, — особенно если учесть задержку из-за этих олухов.

6

Первого июля день выдался тихий и ясный; мы были свободны, я проснулся рано, позвонил Дэфни и, застав ее дома, договорился о встрече.

Дэфни спросила, что я собираюсь делать.

— Пойдем посмотрим что-нибудь древнее,

— Почему древнее?

— То, что вечно.

Она предложила поехать в Хэмтон-Корт; я спросил, что такое Хэмтон-Корт, и она ответила, что это загородный дворец на Темзе, бывшая резиденция английских королей; мы проезжали его в тот день по пути в Мэйденхед. Я не помнил этого, но предложение Дэфни мне понравилось; мы встретились в Лондоне и подземкой доехали до Ричмонд-парка, где росли огромные деревья с густыми кронами, и в их таинственном полумраке мне порой начинало казаться, что рядом со мной не Дэфни, а Рима; потом мы проехали на пароходе несколько миль по Темзе, я увидел какие-то здания и узнал Хэмтон-Корт.

Мы гуляли в дворцовом парке, побывали в оранжерее, заглянули в запущенную часть сада и побродили по лабиринту. Густой, как туман, воздух был насыщен ароматом цветов и дыханием листьев. У Дэфни нарывал палец. Возможно, оттого она и казалась какой-то рассеянной. Я все еще не мог избавиться от ощущения, что передо мной не Дэфни, а дикое, похожее на Риму существо с ярким румянцем и с пышными волосами.

— Ты думаешь, я слабое создание, да? — спросила Дэфни.

— Напротив.

— Ты думаешь, я легко поддаюсь чужому влиянию?

— Я думаю, ты самая сговорчивая из всех, с кем я встречался.

— Да, но я и сама могу думать за себя.

— Нет надобности говорить мне об этом. Но надобность, возможно, была. Возможно, мне следовало внимательнее прислушиваться к ее словам. Возможно, меня одурманили лучи теплого солнца, аромат свежего воздуха и необыкновенно нежный взгляд Дэфни.

— Я могу иметь и собственное мнение, — продолжала она и неожиданно рассказала, как порвала со своим асом из королевских ВВС, со своим Даггером, потому что он мог любить лишь самого себя. По ее словам, она очень к нему привязалась. И тут я припомнил, как Дэфни однажды попросила не спрашивать ее о других мужчинах, и у меня мелькнула беспокойная догадка, что она неспроста затеяла этот разговор, хочет о чем-то предупредить, заставить насторожиться, но то ли лень, то ли блаженное оцепенение помешали мне вникнуть в смысл ее слов, пока она не сказала: — Он во многом напоминал вашего капитана Мерроу.

Теперь уж у меня определенно стало портиться настроение.

— Послушай, — сказал я, — ты начинаешь хандрить. Давай о чем-нибудь другом. Я же предупреждал: сегодня я не хочу говорить ни о чем таком, чему рано или поздно приходит конец.

Забыв о ее больном пальце, я неуклюже взял Дэфни за руку. Она отпрянула. Мне это не понравилось.

Однако ее готовность во всем уступать моим желаниям тут же взяла верх, и хорошее настроение снова вернулось к ней. Мы пошли осматривать дворцовые здания. Всем своим поведением Дэфни подчеркивала, что принадлежит мне, и я почувствовал к ней горячую признательность. Кардинал Уолси, объяснила Дэфни, подарил этот дворец Генриху VIII; через ворота Анны Болейн мы вышли во «Двор часов», осмотрели колоннаду и лестницу, построенные Христофором Реном, а когда оказались в огромном холле, я представил себе Чарльза Лоутона в роли жирного тирана Генриха в тот момент, когда он обгрызает ножки жареного ягненка и через плечо швыряет кости своре огромных датских догов.

Дэфни притянула меня к себе здоровой рукой и прошептала:

— Мой властелин! Ты мой король!

Я выпятил грудь и ощутил на голове тяжесть короны.

— Послушай, крошка. Нам нужно двигаться.

— Любимый! — ответила она и снова нежно прижалась ко мне.

— Ого! — Я покачал головой и ухмыльнулся. Мы сильно проголодались и плотно поели в саду «Митры». Я расправлялся с тяжелым ореховым кексом и рассказывал Дэфни, как один из летчиков вылетел в рейд на Ле-Ман пьяным; многие из нас знали о припрятанной им бутылке, но никто не сказал ни слова. Немцы сбили его машину. Услышав о гибели самолета, Мерроу равнодушно заметил: «Ничего удивительного. Если летчик берет с собой в самолет вино, он вообще не летчик. Боже мой, да небо пьянит лучше всякого вина! Ну чего ему еще не хватало?» Потом я рассказал, что один из членов нашего экипажа, Джагхед Фарр, часто прятал во внутреннем кармане летного комбинезона пинту бренди; я знал об этом, а Мерроу нет. Фарр утверждал, будто бренди необходимо ему на случай большой потери крови, но от меня-то не ускользало, в переливании какой «крови» он не раз практиковался во время рейдов.

Потом я сказал:

— Давай не будем больше говорить о полетах.

— Но это же твоя жизнь. Разве ты не видишь, что я хочу быть частью твоей жизни?

Чуть позже Дэфни как-то вдруг, без перехода, снова заговорила о своих предыдущих связях. Первый раз она по уши влюбилась в женатого человека. Ей тогда не исполнилось и двадцати, а ему было под сорок. Он уже успел облысеть, но, как сказала Дэфни, она ничего не имела против лысины своего возлюбленного и вообще ее не замечала. У него были красивые, с поволокой глаза. Этот человек ухаживал за ней с какой-то мрачной свирепостью; казалось, он жил только ее расцветающей любовью, но не мог порвать с женой, хотя, по его словам, ненавидел ее. Он жаловался Дэфни на тиранию и деспотизм жены и тем не менее каждый раз возвращался к ней. Увлечение продолжалось два года. Как ни странно, его мучительная тоска по ней и личной свободе, ее собственные страдания, неопределенность, ревнивые сомнения в перерывах между встречами, страх перед последствиями, если связь откроется, — все это доставляло ей больше радости, чем могла бы принести счастливая любовь.

В начале своего рассказа Дэфни посматривала на меня просто доверчиво, но по мере того, как воспоминания о пережитом чувстве разжигали в ней обычную живость и темперамент, ее взгляд все откровеннее выражал страстное желание и в конце концов она воскликнула:

— С тобою, Боу, все иначе, иначе!

Мне показалось, что она добивается от меня одного любви более пламенной и чувственной, я понял ее так, как хотел понять, и потому ответ мой, увы, оказался неполным, эгоистичным, вовсе не тем ответом, какой она жаждала услышать.

— Я вот о чем думал, — нетерпеливо сказал я. — Надо бы снять для тебя комнату в Бертлеке, ты сможешь бросить службу, переехать сюда на постоянное жительство, и мы с тобой все время будем вместе. В Штатах у меня накопилась целая куча денег, отчисления из жалованья (именно так, припоминаю, выразился Мерроу в тот день, когда мы ездили с ним в Мотфорд-сейдж на велосипедах), -того и гляди, начнут гнить. Не вижу никаких причин, почему бы не сделать так.

— О Боу! — ответила моя сговорчивая Дэфни. — Как было бы чудесно, ведь правда?

Но я не почувствовал в ее словах особого восторга. Это было всего лишь милое дополнение к сказанному ранее, и она вынудила себя к нему.

Меня, однако, так увлекла приятная перспектива видеться с нею чуть не ежедневно, что я не обратил внимания (хотя и уловил), как вяло прозвучал ее ответ.

Мы спустились но реке на переполненном детьми пароходе; шумная возня ребятишек, их веселый гомон доставляли мне наслаждение. Я понял, что соскучился по детям, словно не видел их целую вечность, словно человечество вдруг перестало самовозобновляться.

7

В День независимости мы совершили рейд на Нант, а пятого я поехал в Бертлек и снял комнату для Дэфни. Деревня находилась неподалеку от авиабазы, поэтому найти в ней комнату оказалось легче, чем в городе, в Мотфорд-сейдже; я присмотрел чистенькую маленькую комнату под самой крышей; в ней стояли кровать и комод, на дверях крохотного чулана висела занавеска канареечного цвета. Я письменно уведомил миссис Порлок, что комната ее сыновей мне больше не понадобится, и послал ей недельную квартплату сверх того, что с меня причиталось. Шестого Дэфни ушла с работы, а восьмого приехала в Бертлек с двумя большими чемоданами. Остальные вещи она оставила в Кембридже, в своей квартире, за которую мне предстояло теперь платить.

Всю вторую часть дня и вечер восьмого июля я провел с ней, в нашем новом убежище. С моей точки зрения, эти часы оказались не идеальными только в одном отношении: слишком быстро они пролетели.

Дэфни вовсе не жаждала (теперь-то я знаю) затворничества, но делала вид, что ничего другого и не хочет от жизни, потому что, по ее мнению, ничего другого не хочу я.

В тот день я, хотя и чувствовал себя самым счастливым из смертных, ощутил первые признаки кризиса, который мне предстояло пережить позже, в конце месяца. Они выражались в кратковременных приступах отвращения к жизни, к самому себе, к своим товарищам. Видимо, мне тоже угрожала дизентерия — быстротечное мерзкое заболевание с расстройством желудка и рвотой; в последние дни ею болели многие летчики, — наверно, из-за антисанитарии, царившей на наших кухнях, что давно уже беспокоило чистюлю Клинта Хеверстроу. Первым свалился наш желудочник Прайен; Мерроу заявил, что Прайен совершенно здоров, просто он известный трус и симулянт, но через шесть часов, к своему огорчению, свалился сам. Я рассказал Дэфни еще кое о чем, что выводило меня из равновесия.

Рейд на Нант оказался очень легким — настоящим «пикником в честь дня Четвертого июля», как выразился Мерроу, хотя со временем я убедился, что он просто часто бравировал. Базз настолько вошел в свою роль великого героя, что Четвертого июля у него явно кружилась голова от собственной славы, и он позволил себе снисходительно отнестись ко всяким там предполетным проверкам и осмотрам. «Да и для чего тогда экипаж?» — высокомерно заметил он, словно мы служили у него в лакеях. Из-за беззаботности Базза мне пришлось проявить излишнее рвение.

Я напомнил Брегнани о некоторых его обязанностях.

— Да, учитель, — ответил Брег.

Это меня задело. Учитель... Однако я попытался отделаться шуткой:

— Чуточку больше военной дисциплины, сержанты.

— Да, мэм, — ответил Фарр.

Это уже вполне можно было назвать ударом ниже пояса.

Я рассказал Дэфни еще одну историю. Пятого, когда Прайен заболел дизентерией, но еще не подозревал об этом, он разыскал меня и бесстрастно, своим спокойным, деловым тоном пожаловался, что буфетчик офицерского клуба Данк Фармер, сплетник и интриган, похвастался, будто скоро займет его место в экипаже «Тела», поскольку Мерроу не доверяет ему, Прайену. Несмотря на бесстрастный тон, чувствовалось, что Прайен едва сдерживает себя. «Моя старуха, — сказал он, — и слышать не хотела, чтобы я учился на летчика. Я было обрадовался, когда меня взяли в армию, но жена все равно стояла на своем, а иначе я тоже давно бы стал первым пилотом и не выслушивал от Мерроу всякие глупости. Первое время я боялся, но теперь не боюсь, вот только желудок подводит, будь он проклят! Экипаж у нас что надо, мне хотелось бы дослужить с нашими ребятами до конца, но нет сил терпеть оскорбления майора Мерроу».

Я ответил, что другого такого командира, как наш, днем с огнем не сыщешь, и Прайен неожиданно, с каким-то деревянным энтузиазмом, вдруг согласился и ушел, по-моему, успокоенным.

Линч тоже расстроил меня. «Пикник в честь дня Четвертого июля», то есть налет на Нант, оказался исключительно удачным: как показала последующая рекогносцировка, из двадцати шести «крепостей», достигших самолетостроительного завода «Сюд Насиональ», восемнадцать сбросили бомбы, — прямые попадания! — например, в отдельное здание площадью всего в шестьсот пятьдесят на шестьсот пятьдесят футов, что, если учесть высоту (двадцать пять тысяч футов), можно было назвать образцовым бомбометанием по точечной цели. Но Линч отзывался о рейде иначе: самолеты нашей группы взлетали с опозданием, а при наборе высоты произошла такая путаница, что никто не мог сказать, где находится та или иная группа; облачная гряда над Ла-Маншем осложнила полет соединения; высотомеры, очевидно, не были выверены по высоте аэродрома, поэтому самолеты самой верхней эскадрильи нижней группы смешались с машинами нижней эскадрильи группы, которая летела выше всех остальных; перед заходом на бомбометание авиагруппа, шедшая сверху, ни с того ни с сего легла на встречный курс с группой, которая шла ниже и в последний момент была вынуждена вообще сойти с курса и сбросить бомбы где-то далеко от цели; связь на ультракоротких волнах работала с перебоями... Одним словом, Линч не жалел сил, пытаясь скомпрометировать все, что нам удалось сделать. Я был тогда слишком взволнован, чтобы связать желчные высказывания Кида с рогами, которыми так заботливо украсила его женушка; Линч же усиленно пытался доказать, что мы проигрываем войну и лишь напрасно губим себя, забавляясь дорогостоящей боевой техникой. Но это не все. Мой друг Линч, чья проницательность и живость всегда меня восхищали, а способность во всем подчинять себе своего командира Биссемера вызывала зависть, начал давать непрошеные советы, как мне вести себя с Мерроу, — нечто такое, что его вовсе не касалось.

Потом я рассказал Дэфни о том, что все время не выходило у меня из головы,

Во время рейда на Нант вражеские истребители почти не беспокоили нас над целью, и я видел, как далеко впереди, чуть выше нас, из самолета выбросился немецкий летчик, как раскрылся желтый парашют, и вздохнул с облегчением, когда понял, что теперь летчику ничто не угрожает, но тут же (очевидно, раньше самого немца) заметил, что его парашют загорелся, потом это заметил и сам немецкий пилот и начал подтягивать стропы; дальнейшего я не видел. Это зрелище вновь заставило меня, уже не первый раз, но теперь с особенной остротой ощутить свою беспомощность. Видеть смерть — на берегу ли в Пеймонессете, на воображаемом ли корабле, где умирал восковой Нельсон, в воронке ли около Пайк-Райлинга — тяжело, но видеть живого, но уже обреченного человека во сто крат тяжелее. Я страдал вдвойне: когда представлял себя на его месте и когда видел себя его убийцей.

Дэфни утешала меня, да еще как! Я почувствовал бы себя лучше, если бы выговорился и хоть так очистил себя от воспоминаний обо всем, что видел, но она словами и ласками отогнала все мои страхи и сомнения и вдохнула в меня новые силы.

На базу я возвращался с радостной мыслью, что теперь могу видеться с Дэфни чуть не ежедневно и она поможет мне стать новым человеком.

8

На следующий день в десять часов утра я узнал, что наш экипаж получил распоряжение отправиться на неделю в дома отдыха — офицеры в один, сержанты в другой. Выезд назначается на десятое июля.

Новость так огорчила меня, что я, не говоря ни слова Мерроу, поспешил в амбулаторию, к доктору Ренделлу, намереваясь опротестовать приказ. Мы не нуждаемся в отдыхе! Мы превосходно себя чувствуем!

Док откинулся на своем вращающемся стуле, затянулся трубкой и посмотрел в окно. Как правило, сказал он, люди с большим нетерпением ждут своей очереди побывать в доме отдыха.

Я и без него это знал. Летные экипажи, вернувшись из дома отдыха, восторженно отзывались о проведенном времени и в качестве доказательств приводили такие доводы: кровати с простынями, бифштексы, холодное пиво, кинофильмы, бейсбол. Даже о женщинах там почти не вспоминали. Как сказал док, большинство летчиков ждет не дождется возможности вкусить такой райской жизни.

Я заговорил о Мерроу. Отозвался о нем как об одном из лучших летчиков авиагруппы, если не самом лучшем. После пятнадцати боевых вылетов он находится в расцвете своего мастерства. Он уже майор, а скоро получит орден. В любой день его могут выдвинуть на должность командира эскадрильи, а то и авиагруппы, так как Траммер, несомненно, не удержится. Как же док позволяет себе ставить под удар шансы Мерроу?

Ренделл уставился на меня сверлящим взглядом и поинтересовался, не сам ли майор Мерроу прислал меня.

Нет, он не посылал.

— У меня есть основания считать, — заметил док таким безапелляционным тоном, что я сразу понял бесцельность дальнейшего разговора и поднялся, — есть все основания считать, что вашему пилоту как раз самое время отдохнуть.

Я уже уходил, когда доктор сказал:

— Подожди минуточку. Тебя-то, Боумен, что беспокоит?

Человек может многое скрывать от себя, но в данном случае я хорошо знал, что меня беспокоит. Неудачное время я выбрал для переезда Дэфни. Ее недельное одиночество в Бертлеке или свободная неделя в Кембридже могли означать... Я страшился даже подумать, что могли они означать.

— Просто я не нуждаюсь в отдыхе, — ответил я, но тут же почувствовал такой приступ страха, что сразу подумал о своих нервах.

Ренделл долго смотрел на меня, потом проговорил:

— А вот майор Мерроу нуждается. А когда на отдых отправляется командир корабля, с ним едет весь экипаж.

Так уж заведено в сумасшедшем доме, именуемом американской военной авиацией.

Думаю, что на мою неправду доктор отплатил мне той же монетой. Во всяком случае, он заставил меня задуматься, почему вдруг Мерроу потребовался отдых. Что ж, если в мое отсутствие что-нибудь произойдет, это позволит мне обвинить во всем Базза.

Я вернулся в общежитие, и у меня начались приступы рвоты.

В тот же вечер, несмотря на болезненное состояние, я поспешил к Дэфни и сообщил ей новость. Казалось, эта девушка согласна ради меня на все. Она преподнесла мне трогательный подарок, оценить который мне не помешало даже плохое самочувствие; потом она тихонько сложила свои вещи и уехала автобусом в Кембридж.

9

На следующий день Мерроу, Брандт, Хеверстроу и я, а также офицеры с «Факельщика» и «Десяти шалунишек» на самолете ДС-3, не оборудованном даже сиденьями, вылетели в Ланкашир и после полудня оказались, вместе со ста пятьюдесятью другими летчиками, на берегу Ирландского моря, в бывшем фешенебельном отеле приморского курортного города Саутпорт.

В шесть часов нам подали прекрасный американский ужин. В восемь пятнадцать я уже лежал в постели и спал до четырех тридцати следующего полудня. Это было воскресенье. После ужина я выпил шесть стаканов вина, лег в десять и проспал до двух часов следующего дня. Мерроу спал еще дольше.

Ко вторнику я отоспался.

Должен признаться, что мне здесь нравилось. Никто вами не командовал. Всякий раз, едва открыв глаза, я начинал ломать голову, чем занять себя до наступления того времени, когда снова можно будет растянуться на постели, так похожей на уютное гнездышко, которое когда-то готовила мать. Пинг-понг? Карты? Теннис? Кино? Книги? Купание? Прогулка? Выбор был таким богатым, что я иногда часа два валялся на спине, раздумывая, на чем остановиться.

В четверг произошло плохое.

Мы так много дрыхли, что на следующее утро я проснулся только в десять часов, и то потому, что меня разбудили жалобные крики чаек. Мерроу никак не мог отоспаться и все еще сопел, как гиппопотам. В доме отдыха не придерживались определенного режима, и я решил пропустить завтрак. Я от корки до корки прочитал детективный роман с Ниро Вульфом в качестве главного персонажа, а потом некоторое время размышлял о предстоящем дне.

Мерроу наконец поднялся, и мы отправились искать дамочек, а заодно искупаться у берега, перед тем местом, где любили прогуливаться горожане, но искупаться нам не пришлось, вода оказалась холодной, а те несколько девушек, что мы видели, были изготовлены из теста, которое еще не подошло, и мы вернулись в отель к обильному позднему ленчу. Мерроу увидел объявление о назначенном на следующий день турнире по метанию подков, замысловато расписался в списке участников и уговорил меня потренироваться вместе с ним.

Я побил его в трех играх подряд. Ни единого промаха. Пять раз я надевал подкову на колышек, а раз семь-восемь бросал так, что подкова падала рядом с колышком, опираясь на него ребром.

Мерроу заявил, что если бы ему дали настоящие подковы, а не фальшивые, покрытые резиной и сделанные специально для таких вот развлечений, то он бы показал себя.

Позже он вычеркнул свою фамилию из списка участников турнира, а я, хотя вообще не собирался в нем участвовать, вырос в собственном мнении и в шутку упрекнул Мерроу в недостатке энтузиазма к этому чудесному, традиционно американскому испытанию ловкости, чем привел его в раздражение, последствия которого не заставили себя ждать.

Мне захотелось утешить его, и я предложил испробовать лечебные действия одной из городских бань; а вдруг бани в Ланкашире, как и в Японии, общие для мужчин и женщин!

Наша экспедиция закончилась неудачно. Выбранная нами водолечебница оказалась мрачным местом, где не могло быть и речи о каких-то забавах. Мы застали там несколько морщинистых кляч, пытавшихся излечиться от отчаяния и распада. В раздевалках царили грязь и запустение, а здешние тараканы вели себя не менее нагло, чем сержанты.

Мы не стали задерживаться и отправились в парк с обсерваторией, и я сказал, что при виде обсерваторий всегда начинаю думать о шлемах римских легионеров, а Мерроу ответил: «Боумен, ты чересчур образован, и это не доведет тебя до добра. Ты похож на лайми». Я мог бы ответить, что тем не менее побил его в игре в подковы, но промолчал, потому что он все еще переживал свое поражение.

В гостиницу мы возвращались по Лорд-стрит — широкому бульвару, где в лучах заходящего солнца негнущейся походкой прогуливались ливерпульские рабочие, приехавшие в Саутпорт провести свой отпуск; тут встречалось много военных в форме самых различных армий мира. Я вспомнил, как Мерроу во время одного из наших отпусков в Лондоне сказал: «Слишком уж много на нашей стороне всяких иностранцев, будь они прокляты!»

Мы встретили Макса и Клинта и решили выпить перед ужином. Между нами существовала негласная договоренность не заводить в доме отдыха новых друзей. Как правило, все летчики держались своими обособленными группами. И мы и они слишком часто видели, как падают наши друзья вместе с подбитыми самолетами, и у нас не возникало желания приобретать новых, чтобы снова терять.

Линч! Все ли в порядке с Линчем? Как переживет он эту неделю?

Несмотря на решение держаться особняком, любопытство заставило нас втянуться в разговор с вновь прибывшими летчиками из Н-ской авиагруппы. Мы сидели в большой гостиной, заставленной скрипящей белой мебелью из тростника со скользкими подушками, крытыми вощеным ситцем.

Что же произошло за время с прошлой субботы? Два отмененных и два состоявшихся боевых вылета. Летчики предполагали, что наша группа участвовала в обоих рейдах и, вероятно, приняла бы участие в двух других, если бы их не отменили.

Да, а что мы слышали о Сайлдже и о Геринге? Мы, конечно, знали, что командир одной из наших эскадрилий Уолтер Сайлдж — здоровенный детина с вкрадчивыми манерами, тот самый, что пытался нагло ухаживать за Дэфни, когда она еще была девушкой Питта, сбит во время рейда на Хюльс. Ну, а при чем тут Геринг?

Немецкое радио («Лорд Хо-Хо») сообщило, рассказывал один из вновь прибывших летчиков, что Сайлдж выбросился на парашюте и попал в плен, что в лагере для военнопленных он честил на все корки Геринга и заявлял, что наши «крепости» по-прежнему будут сбивать игрушечные самолетики этого жирного идиота, после чего Геринг поклялся отомстить группе «летающих крепостей», где служил Сайлдж.

Речь шла о нашей группе.

Слышал ли кто-нибудь лично из них эту передачу?

Нет, но они узнали от одного парня, а тот от своего знакомого — вот он-то и слушал передачу.

Кто-то сообщил новость о высадке союзников в Сицилии, но среди нас не нашлось ни одного, кто взялся бы утверждать, что высадка в Сицилии ускорит окончание войны; наоборот, мы с раздражением говорили, что новая кампания в Средиземном море сопряжена для нас с новыми людскими и материальными потерями.

Все это начинало слишком уж действовать на нервы, и я предложил было пойти поесть, когда один из новеньких вдруг спросил:

— Ну, ребята, а что вы думаете о своем новом командире?

— Вы имеете в виду Траммера? — быстро спросил Мерроу.

— Нет, нет! Настоящего воздушного волка, назначенного на днях на место Траммера. Как его фамилия, Эд?

— Какая-то коротенькая, — ответил тот, кого назвали Эдом. — Говорят, мировой парень.

— Верно, — согласился первый. — Фамилия у него коротенькая. Не то Силдж, не то...

— Может, Бинз? — процедил Мерроу.

— Точно! Бинз. Так ведь, Эд? Мерроу поднялся.

— Ну, Боумен, теперь, я полагаю, нетрудно догадаться, почему нас отправили на отдых.

Мерроу ушел из гостиницы и вернулся только в четыре утра, разбудив меня своим приходом. Он был неестественно оживлен и похвастал, что провел время с проституткой фунтов триста весом и плавал по ней, как по Большому Соленому озеру. Он смеялся, пока не уснул.

10

На следующее утро я встал рано и целый день провел в одиночестве. Я отправился в местный небольшой зоопарк и долго наблюдал за обезьянами; они вели себя, как счастливые люди; я же испытывал апатию, безразличие и равнодушие ко всему, что всего лишь несколько дней назад казалось мне важным.

Пайк-Райлинг, близкое окончание смены, Дэфни — все представлялось далеким и нереальным. Здесь, в Саутпорте, я, к своему удивлению, почти не думал о Дэфни. Сейчас мысль о ней автоматически вызывала у меня рефлекс теплоты и благодарности, но сама Дэфни казалась не столько частью моей подлинной жизни, сколько чем-то таким, что я зачислил бы в разряд «и прочее». Обстоятельства могли так же легко вычеркнуть Дэфни из моей жизни, как легко могло командование перевести меня в другую авиагруппу или лишить Мерроу его надежд. Мною вновь овладело ставшее уже привычным ощущение — отдых не помог мне избавиться от него,- ощущение полной беспомощности, словно у летчика, подвешенного к горящему парашюту.

11

На церемонию вручения орденов весь личный состав базы был выстроен в каре на площадке перед диспетчерской вышкой. На одной стороне кучка военных медсестер окружала пятерых раненых — четверо сидели в креслах-колясках, а пятый лежал на высокой госпитальной койке с колесиками. Наш строй никто бы не назвал образцовым, в ВВС не уделяли внимание всяким парадам и шагистике; все построились по экипажам. Я наблюдал за Мерроу, а он наблюдал за медсестрами. Большой транспортный самолет С-54, толстый и неуклюжий по сравнению с нашими элегантными «летающими крепостями», тяжело завершал последний круг, потом снизился и отлично сел на полосу; к самолету помчался штабной автомобиль, каре разомкнулось и пропустило нашего нового командира — Уитли Бинза; он шел рядом с генералом Икером и несколькими офицерами его свиты, о чем-то быстро говорил и оживленно жестикулировал. Они прошли почти рядом с нами, и я успел разглядеть фуражку генерала с вынутой из тульи проволокой, как у самого захудалого летчика; мне бросилась в глаза и его бледность, но Бинз и несколько тщательно выбритых штабистов оказались между мной и генералом, так что я видел великого человека всего лишь несколько мгновений. Я ненавидел его, он олицетворял холодную, безжалостную длань высшей власти, но в то же время я трепетал от сознания, что нахожусь так близко к нему, и вытягивал шею, чтобы взглянуть еще раз, но Бинз загораживал его от меня.

Сейчас мне понятно, почему я испытывал к полковнику Бинзу двойственное чувство. Прошла только неделя, как мы вернулись из дома отдыха, — наступило двадцать третье июля, и хотя никаких боевых действий за это время не проводилось, если не считать тренировочного полета авиагруппы и отмененного рейда, мы успели убедиться, что летчики вполне довольны назначением Бинза командиром. Мерроу ненавидел Бинза, но меня к нему влекло. Это был высокий худой человек двадцати девяти лет, с бескровным лицом и серыми выпуклыми глазами, полуприкрытыми тяжелыми веками; его черные, тщательно приглаженные на затылке волосы были коротко подстрижены, а в уголках губ постоянно таилось что-то похожее на горькую усмешку. Уитли Бинз вел аскетическую жизнь — не пил, не курил и совершенно не интересовался женщинами. «Целомудренный Уит» — так называли его ребята за выпивкой в баре. Даже в спокойном состоянии он выглядел каким-то страдающим и удрученным; обычно он сидел, ссутулясь и крепко сжимая себя скрещенными руками, словно страдал от холода или страха. Несмотря на резкость и замкнутость Бинза, его всегда окружала группа горячих приверженцев — Мерроу презрительно называл их «кликой Бинза». Бледный, с задумчивыми глазами, он походил на ученого или на поэта, но среди авиаторов славился как самый отчаянный из всех отчаянных пилотов. «Бинз? Да что ты, дружище, ведь это он на Б-17 совершил над аэродромом Макдилл такой лихой разворот, что у меня до сих пор поджилки трясутся!..»

Недавно Бинз сделал отличное дело. Вернувшись из дома отдыха, мы обнаружили, что боевой дух летчиков нашей группы и мог бы быть хуже, да некуда. Трамглер оказался никудышным командиром. Басня о насмешках Сайлджа над Герингом распространилась с быстротой эпидемии, и люди ей поверили. Геринг поклялся разделаться с нами. Сам Бинз, — Великая Гранитная Челюсть, — не отличаясь красноречием, не решался побеседовать с летчиками и рассеять их беспокойство и поэтому, собрав нас как-то днем в начале недели в комнате для инструктажей, не очень связно сказал, что люди с открытыми глазами будут драться лучше, чем с закрытыми, и напустил на нас Стива Мэрике с анализом (первым, который я слышал за все то время, что рисковал жизнью) наших боевых действий. Стив сообщил, что наши рейды предпринимаются вовсе не по чьей-то прихоти или из-за отсутствия координации с союзниками, а являются частью принятого месяц назад плана согласованного воздушного наступления, в соответствии с которым американские «летающие крепости», «либерейторы» и средние бомбардировщики в дневное время, а самолеты английских ВВС в ночное наносили бомбовые удары по тщательно выбранным целям перед вторжением в Европу. Хотя нам все еще предстояло время от времени бомбить базы подводных лодок, в дальнейшем основными объектами налетов станут немецкие авиационные заводы, прежде всего заводы, выпускающие истребители, некоторые отрасли промышленности по производству дефицитных материалов вроде подшипников, синтетического каучука, горючего, а также военный автомобильный транспорт.

Когда Мэрике закончил свое выступление, поднялся Целомудренный Уит и произнес всего одну, но, как видно, тщательно обдуманную и отрепетированную фразу:

— В дополнение к сказанному, господа, прошу вас помнить, что наши боевые товарищи, вынужденные, по несчастью, парашютироваться и оказавшиеся в руках врага, могут неправильно истолковать временную пассивность авиации, поскольку связывают каждое наше усилие, даже самое незначительное, с надеждой на свое скорое освобождение.

Он сел, явно утомленный столь сложной речью, которой, очевидно, рассчитывал затронуть наши чувства, и мы вышли из помещения молчаливые, спокойные и, пожалуй, исполненные воинственного духа.

12

Бинз подвел генерала и офицеров его штаба к складному столику, стоявшему поблизости от того места, где расположились раненые и медсестры.

Генерал произнес коротенькую речь, вроде тех, какие он, видимо, не раз произносил раньше. Выслушав ее, мы искренне поверили (чего, вероятно, не скажешь о самом генерале), что никто не сражается так героически, как мы.

Затем без всяких пышных слов полковник Бинз принялся вызывать людей для получения наград из рук генерала. Сначала вручались так называемые автоматические награды — медали «Пурпурное сердце» и «Авиационные». «Авиационными медалями» летчиков награждали просто за определенное количество боевых вылетов, и медалей оказалось так много, что их выдавали командиру корабля сразу по коробке на экипаж. Тех, кому полагалось «Пурпурное сердце», вызывали поименно, и они выходили из строя подтянутые, вскинув голову и печатая шаг, что не так-то часто наблюдалось среди летчиков. Генерал бормотал каждому несколько слов, и награжденный возвращался на свое место с пылающим лицом и глазами полными гордости. Затем генерал вручил медали раненым и удостоил коротенькой беседой тяжелораненого, лежавшего на вынесенной госпитальной койке.

Все это происходило под небом, где проносились рваные облака, гонимые обычным для этого времени года бризом, в глубоком молчании, нарушаемом лишь хлопаньем блестящего нейлонового конуса на диспетчерской вышке да бормотанием полковника и генерала, и произвело на меня сильное впечатление. Нет, я, пожалуй, не испытывал особой восторженности — к ней примешивалась какая-то острая боль, но в то же время жизнь казалась мне прекрасной.

Из Саутпорта мы вернулись в субботу на прошлой неделе; Дэфни немедленно приехала в Бертлек, и после разлуки счастье вновь обладать друг другом было поистине безмерно. Она пробыла со мной до четверга; вдвоем мы наслаждались покоем. Только в четверг утром она уехала в Кембридж закончить кое-какие служебные дела. Вид Линча встревожил меня, я застал его побледневшим, осунувшимся и апатичным; он больше не читал поэм и не выступал по местному радиовещанию со всякими курьезными объявлениями; глядя на своего измученного друга, я почувствовал, как все же освежил меня отдых. Вот так же бы отдохнуть и Линчу. Встреча с сержантами нашего экипажа после недельного отсутствия получилась даже волнующей. Прайен вернулся с чем-то вроде хронического поноса, и я навестил его в госпитале, где ему давали сульфагуанадин; он тискал мне руку и со слезами жаловался, что состояние здоровья скоро лишит его возможности летать в составе экипажа, лучшего на всем европейском театре военных действий. К моему удовольствию, Мерроу отчасти, видимо, обрел свой прежний темперамент. Дня через четыре-пять после нашего возвращения он обнаружил, что Батчер Лемб, беспокоясь о собственной безопасности, стащил со списанного самолета солидный кусок бронеспинки и прикрепил его болтами к стенке радиоотсека; в крайне язвительных выражениях Мерроу приказал Лембу сорвать броню и стоял около него, пока тот не снял гайки со всех болтов. В другой раз, когда нас инструктировали, как закладывать листовки в бомбовые отсеки («Коробки с листовками должны крепиться к самым верхним бомбодержателям, а если возможно, то и к бортовым» и т. д.), Базз крикнул, что он никогда, никогда не вылетит с бумагой для сортиров в бомбоотсеках своего самолета.

Но, думаю, мое хорошее самочувствие объяснялось тем, что после «пикника», то есть после Четвертого июля, «Тело» еще ни разу не вылетало в рейд, а ведь было уже двадцать третье число.

После «Пурпурных сердец» и «Авиационных медалей» (я все же не вытерпел и потихоньку заглянул в обитую вельветином коробку со своей «Авиационной медалью» и с забившимся сердцем прочитал напечатанный на мимеографе бланк, где говорилось о мужестве, проявленном мною в боевой обстановке) из строя вызвали несколько человек, действительно заслуживших награды. Бинзу вручили крест «За летные боевые заслуги», а когда такой же крест заочно получил Сайлдж, по шеренгам каре словно пробежала дрожь. Бреддок был посмертно удостоен ордена «Серебряной звезды». Церемония происходила в полном молчании; со своего места я слышал только, как шумит ветер, надувая конус на диспетчерской вышке.

Затем произошло нечто такое, чего я никогда не забуду. Для получения награды вызвали Мерроу. Как только генерал поднял руки, собираясь приколоть ленту к кителю Базза, в задних шеренгах (не в нашем экипаже, а совсем в другой стороне) кто-то тихо, приглушенно, словно чревовещатель, и, скорее всего, в насмешку крикнул «ура!». К первому голосу присоединился второй, восклицания зазвучали все громче и, наконец, слились в сплошной рев одобрения; со всех сторон послышался смех, каждый выражал свои чувства, как мог. Медсестры махали белыми шапочками. Кто-то пронзительно свистел, как в тот вечер, когда Боб Хоуп выступал вместе с другими артистами в солдатской столовой. Я обнаружил, что тоже кричу, что на глазах у меня слезы и что я шлепаю Макса Брандта по спине.

Мерроу вернулся в строй со своей обычной ухмылкой, наклонился ко мне и на ухо сказал:

— Ты видишь медсестер, вон тех, что размахивают шапочками? Я их тоже ублаготворю, каждую по очереди.

Неужели весь этот шум поднялся в честь Мерроу? Неужели им действительно так восхищались? Не знаю. По-моему, первое «ура!» кто-то крикнул просто ради смеха; характер общей насмешки носил и поднявшийся затем шум. Слишком уж смеялись люди. Возможно, впрочем, что так они выражали свое сочувствие Мерроу, которому начальство предпочло Бинза, однако сейчас, когда минуло столько времени, я могу беспристрастно сказать, что Мерроу не имел ни малейшего шанса стать командиром авиагруппы; сомневаюсь, чтобы начальство вообще когда-нибудь рассматривало его кандидатуру. Возможно, шум объяснялся тем, что Мерроу, видите ли, слыл таким типом, который был способен даже во время инструктажа крикнуть, что он отказывается лететь с «туалетной бумагой». Возможно, в столь шумном чествовании Мерроу нашло выход общее приподнятое настроение, — я тоже испытывал его, стоя на плацу, — то редкое хорошее чувство, что обязательно требовало своего выражения и неизбежно должно было найти какой-то предлог, чтобы выплеснуться наружу. Возможно, наконец, что все происходившее представляло собой гневный протест против абсурдности официального спектакля, ибо мы-то знали, кто сбережет свою шкуру, а кто нет, и, кроме того, каждый всем своим сердцем ощущал, что хоть сегодня-то он еще жив. Мужество, героизм... Какими фальшивыми казались нам эти напыщенные слова!

Сам же Мерроу воспринял все очень просто: как доказательство того, что он лучший летчик во всей авиагруппе.

— А ты слышал, кто-нибудь приветствовал этого ублюдка Бинза? — поинтересовался он позже.

После того как нас распустили, Мерроу показывал «побрякушку» — так он называл свою награду — всем желающим: бронзовый прямоугольный крест на квадрате из расходящихся лучей с наложенным на него четырехлопастным воздушным винтом. На тыльной стороне была выгравирована надпись: «Капит. Ум. Мерлоу — за храбрость в бою». Кто-то, как обычно, напутал, и великая армейская машина, будь она проклята, заново окрестила своего героя.

13

Я провел вечер с Линчем. Я спросил его, что он испытывал, когда чествовали Мерроу.

Дикое ликование, ответил он, какой-то экстаз, спазмы в груди, желание расплакаться. Он тоже что-то орал. Но, добавил Линч, в те минуты он и не вспомнил о Мерроу, было в этом что-то противоестественное, мрачное и одновременно комичное — хвастун и сквернослов Мерроу с огромной головой и маленькими ногами, получающий символ извечных человеческих усилий отстоять мосты, крепости и возвышенности в борьбе со своим злейшим врагом — человеком. По мнению Линча, сцена на плацу должна бы подсказать генералу, что ему надо поскорее вернуться в Лондон, к своему привычному комфорту. Щелканье конуса на ветру словно поторапливало генерала. «Очень странно, — заметил Линч хриплым, усталым голосом. — Будто кто-то другой воспользовался моей глоткой».

Позднее, уже вечером, мы заговорили о храбрости, и Линч внезапно сказал, что во время боевых вылетов его терзают приступы дикого страха. «Да, да! — сказал он старческим голосом.- С самого первого рейда». Нечто подобное замечалось за ним даже в его безоблачные дни, когда он выступал по нашему радиовещанию.

Он не сомневался, что когда-нибудь сами откроются люки и он вывалится вместе с ними в пустоту, или самолет вот-вот взорвется, или развалятся стенки «крепости». Страх то усиливался, то ослабевал, иногда Линч целыми днями не мог избавиться от него, иногда же почти вовсе не испытывал.

— Ну вот, теперь ты знаешь, — закончил он и взглянул на меня, словно стыдясь.

Я решил в тот же вечер, прежде чем лечь спать, зайти к доктору Ренделлу и настойчиво попросить его отстранить Линча от полетов.

Кид ушел, а я почувствовал себя на седьмом небе при мысли о том, как хорошо у меня все сложилось. Дэфни! Любимая! Какой же я счастливчик! Не знаю почему,- может, из-за того, что когда я возвращался в общежитие, на базе объявили состояние боевой готовности,- я решил отложить до утра разговор с доктором о Киде. Разговор так и не состоялся.

14

Глубокой ночью мне приснился ужасный сон — ужасный потому, что я скорее слышал, чем видел его. Точнее, я ничего не видел, а только слышал. Звуки врывались в гробовую тишину сна без сновидений. Слышался чей-то голос, но я не мог разобрать чей: мой собственный или кто-то другой обращался ко мне; возможно, мой, но я не мог сказать, с кем разговаривал: с Линчем, Мерроу, с самим собой или с кем-то еще. Я ощущал присутствие Линча, Мерроу и, по-моему, некоторых других летчиков. Дэфни не было. Твердо и властно голос произносил одну только фразу: «Завтра ты умрешь».

Я сразу проснулся с забившимся сердцем. В первые минуты я не сомневался, что голос, если даже это говорил я сам, обращался ко мне; я вскочил с кровати и встал посредине комнаты, чувствуя себя потерянным и обреченным.

Потом, словно все это не приснилось мне, а происходило наяву, мне захотелось узнать, какой завтра будет день. Если полночь еще не наступила, то, очевидно, суббота, двадцать четвертое. Если же полночь прошла, тогда двадцать четвертое уже наступило, и я или кто-то другой получает отсрочку до воскресенья.

Я пошарил по столу в изголовье кровати, нашел часы и по светящемуся циферблату попытался определить время, но не смог разглядеть цифр; все еще содрогаясь от страха, я прошел через холл в уборную, где горел свет, и, прищурившись, взглянул на часы.

Час семнадцать...

Суббота уже наступила. Значит — воскресенье. Но, возможно, и не воскресенье. Голос во сне мог и ошибиться; когда человек проводит всю ночь на ногах, он даже в первые утренние часы, после полуночи, все еще говорит «завтра», подразумевая, что оно наступит сразу же после темноты.

Я вернулся на кровать и долго лежал, не в силах подавить дрожь. Потом я погрузился в глубокую-глубокую пучину сна, но, как мне показалось, почти сразу проснулся, по обыкновению, за миг до того, как луч света от фонаря Салли упал мне на лицо. Да, Салли уже пришел.

— Вставай, мой мальчик. Почти три тридцать. Инструктаж в четыре.

Некоторое время сон оставался лишь смутным воспоминанием; очевидно, в течение нескольких минут полного забытья перед приходом Салли он успел выветриться из моей памяти.

Однако за завтраком я внезапно вспомнил все. Меня затрясло, как в лихорадке.

Направляясь на инструктаж, я встретил доктора Рен-делла и остановил его. По-моему, я хотел поговорить с ним о Киде Линче, но вместо этого спросил:

— Ну, как Прайен?

— Выписался и будет снова летать. Анализ стула на амебы отрицательный. Никаких особых заболеваний не обнаружено. Посоветуйте Мерроу немножко приголубить Прайена.

— Вы смеетесь.

Я хотел спросить дока о моем сне. Что он значил.

— Тогда приголубьте Прайена вы, — сказал врач уже на ходу. Потом повернул голову и добавил: — Ну, а уж коль скоро вы будете этим заниматься, приголубьте заодно и своего командира.

Все это было слишком уж запутано. А я слишком волновался, чтобы подумать, что, собственно, хотел сказать доктор.

15

Нас проинструктировали для самого продолжительного из всех рейдов, предпринимавшихся до сих пор VIII воздушной армией; предстояло совершить налет на «Нордиск летметалл» — завод по выработке магния, (алюминия и нитрата в Херойе, в Норвегии. По сообщению Стива Мэрике, строительство завода заканчивал немецкий химический трест «И. Г. Фарбениндустри», и предприятие находилось в эксплуатации всего три недели; наш визит должен был оказаться для немцев полной неожиданностью.

Мы вылетели в дымке, при средней облачности в нашем районе Англии и при видимости не больше двух миль. В тот день впервые мы отправлялись в рейс в плохую погоду, ориентируясь на пути к месту сбора группы по сигналам приводного маяка, а позднее, при построении в боевой порядок, руководствуясь указаниями трех радиомаяков, и подобное новшество усиливало мой страх. Над Северным морем под нами стлалась сплошная низкая облачность, и в течение долгих часов мы летели над ней. Но вверху небо оставалось чистым. К счастью, в соответствии с инструктажем мы почти до самого объекта летели сразу же над облаками, на высоте около пяти тысяч футов, так что нам не пришлось долго пользоваться кислородными масками. Страх не проходил. У меня не возникало сомнений, что сон окажется пророческим. Я только спрашивал себя, какой день имел в виду голос. Я много думал о холодном море, скрытом под облаками.

Шторми Питерс обещал, что как раз перед побережьем Норвегии облачность отрежет как ножом; так оно и случилось, и над целью видимость составляла уже миль тридцать. Некоторые авиагруппы (в рейде участвовало девять групп), очевидно, не смогли сразу обнаружить объект и пошли на второй заход, но мы сбросили бомбы с первого. Налет оказался успешным; как выяснялось, нам удалось вывести завод из строя, а точность, с которой мы сбросили бомбы, произвела на норвежцев сильное впечатление. Нас встретил довольно слабый огонь зенитной артиллерии. На всем протяжении полета не больше сорока вражеских истребителей пыталось атаковать соединение, а так как наша группа летела в центре боевого построения, мы избежали столкновения с противником.

В общем, рейд оказался нетрудным, хотя и долгим, но, глядя на меня, никто бы этого не сказал, я все время был в напряжении, все время ждал, что сон вот-вот начнет сбываться. Меня слишком занимали собственные страхи, чтобы наблюдать, как вел себя Мерроу.

В тот вечер я чувствовал себя очень утомленным — сказывалась почти бессонная ночь и десятичасовой, трудный для меня дневной полет, так что в клубе, вечером после ужина, я с трудом сдерживался, чтобы не заснуть, и с нетерпением ждал, когда смогу наконец как следует выспаться.

Тут, в клубе, и застал нас приказ готовиться к очередному боевому вылету, и в ответ послышались восклицания, отнюдь не говорившие об избытке патриотизма, Но мы еще не знали, что ожидает нас,- только потом стало известно, что предстоит первый из целой серии рейдов, впоследствии названной нами «Июльским блицем». За семь дней «Телу» предстояло совершить шесть боевых вылетов.

После объявления готовности я позвонил Дэфни по телефону, пожаловался на усталость, сообщил о назначенном на завтра рейде и сказал, что она может побыть в Кембридже, пока нам не дадут отдых и пока я не приду в себя. Я обещал ей позвонить снова. У меня уже пропал всякий сон, и хотя я поспешил улечься в постель, но долго не мог уснуть. В течение дня я столько передумал о своем сне, что у меня распухла голова, и в ту ночь мне почти удалось не думать о нем. Время от времени воспоминание о сильном и твердом голосе настойчиво всплывало в моем сознании, но всякий раз мне удавалось без особого страха отгонять его. За ночь я продумал во всех деталях свою дискуссию с доктором Ренделлом о проблемах Кида Линча и почему-то в перемежаемых смог, ночных раздумьях рассердился сначала на дока, потом на Мерроу, потом па генерала Нкера, который временам;: представал передо мной в облике Мерроу. Я говорил генералу, что нам нужен более тщательный инструктаж, что порядок сбора самолетов в воздухе нуждается в улучшении, что время на сбор следует сократить, что период ожидания между инструктажем и взлетом надо уменьшить. Генерал (в облике Мерроу) выглядел предупредительным и внимательным... Я основательно облегчил душу и, видимо, спал больше, чем мне показалось.

18

Когда Салли пришел разбудить меня, я уже проснулся и поднялся с твердой уверенностью, что ни на минуту не сомкнул глаз; я чувствовал себя совершенно измученным.

Тем не менее в то утро я с удивлением обнаружил, что больше не замыкаюсь в самом себе и замечаю вокруг многое из того, что не замечал раньше. Еще накануне я был пленником собственных страхов, а сейчас чувствовал себя более восприимчивым ко всему, слышал, что говорили люди, реагировал на окружающее. Прежде всего на поведение Мерроу.

Базза, видимо, опьянила странная овация, устроенная в его честь два дня назад, во время церемонии вручения наград, и сейчас он переживал мучительно затянувшееся похмелье. Настроение у него было отвратительное. Вместе с тем он, очевидно, считал своим долгом разыгрывать из себя самого блестящего пилота во всей авиагруппе; слишком уж небрежно, явно напоказ, управлял он самолетом, особенно в те моменты, когда надо было уклониться от зенитного огня. «Боже милосердный! — заметил Хендаун после нашего возвращения. — Да он, как видно, считает, что способен выиграть войну в одиночку и на одноместном самолете!»

Мы совершили налет на верфи подводных лодок «Блом и Восс» в Гамбурге. Наша группа летела замыкающей и оскандалилась. Перед Гамбургом погода ухудшилась, плотность облачного покрова увеличилась с пяти до семи баллов, и мы не смогли обнаружить цель, так как, помимо облаков, город окутывал густой дым. Мэрике, между прочим, сообщил нам, что накануне ночью английские ВВС произвели разрушительный налет на Гамбург, но нам еще никогда не приходилось видеть на следующее утро результатов ночного налета английских бомбардировщиков, чему мы, каждый по-своему, очень удивлялись.

Удивление Мерроу выразилось в том, что он вновь принялся подгонять свой экипаж.

— Макс, ты на цели, ты на цели?

— Я ничего не вижу, кроме дыма.

— Давай ищи, парень!

Я вспомнил совет доктора Ренделла быть помягче с Мерроу и сказал:

— Ты отлично справился со своей задачей, Базз, и точно вывел нас на цель. Но если все покрыто дымом, тут уж ничего не поделаешь.

— Боумен, поцелуй меня в одно место и помалкивай. Мы прилетели сюда бомбить.

Произнося последнюю фразу, он постепенно повышал голос, и слово «бомбить» прозвучало у него, как тот вопль, которым он во время каждого рейда встречал появление истребителей.

Именно в это мгновение мне вновь особенно отчетливо припомнился мой сон, и я замер от ужаса. Или мне, или Мерроу — кому-то из нас предстояло умереть в тот день.

Однако мы вернулись домой благополучно, никто из нас не погиб.

От крайней усталости я даже не почувствовал облегчения при мысли, что мой сон, как все сны вообще, не обязательно должен сбыться.

После ужина объявили новую — третью подряд — боевую готовность. Я позвонил Дэфни.

— Очень сожалею, что ушла со службы, — ответила она.

17

Голова у меня не переставая болела с трех часов утра, с той минуты, как я проснулся. Во время инструктажа, когда Мэрике снова, второй день подряд, заговорил о Гамбурге, я впал в странное состояние, в памяти у меня возникла вереница воспоминаний, уходящих в прошлое, как уходят вдаль отображения в поставленных друг против друга зеркалах; Гамбург-Гамбург-Гамбург-Гамбург — как эхо затихающих криков. Во время предполетного осмотра самолетов мне все было безразлично — я на ходу пнул пневматики, включил переключатели и на том закончил. Шел разговор о цели, но и он меня не заинтересовал. Малыш Сейлин необычным для него визгливым голосом утверждал, что Гамбургу достаточно досталось и от английских ВВС, и от нас.

— Не верю я, что нужны такие бессмысленные бомбежки! — крикнул он.

— Да заткнись ты. Малыш! — с отвращением заметил Фарр. — Это дело разведки. Уж она-то знает, что именно надо бомбить.

— Брось молоть чепуху, Фарр! — вмешался Брегнани, что означало, поскольку он говорил обычно обратное тому, что хотел сказать, его полное согласие с Фарром.

Heг принял сторону Малыша.

— Да, но какой смысл бомбить верфи подводных лодок? По-моему, нам говорили, что теперь надо уничтожать немецкие авиационные заводы, заводы синтетического каучука, нефтеперегонные и все такое, о чем рассказывал Жестяная Башка.

Я не знал, что так сержанты прозвали Мэрике — видимо, из-за того, что лоб у него отсвечивал, как металлический.

Все мне было безразлично. В висках стучало. Руки и ноги казались свинцовыми.

Сначала нам пришлось лететь в легкой туманной дымке, поднимавшейся до шести тысяч футов, потом над ней, отчего земля казалась ближе, чем на самом деле.

Как раз во время этого рейда Макс и забыл ввинтить в свои бомбы взрыватели, и после бомбежки, на пути к месту сбора самолетов, Мерроу по внутреннему телефону прочел Максу энергичную нотацию. Во время боевого вылета у него всего три обязанности: ввинтить взрыватели, открыть люки, сбросить бомбы. Мерроу здорово задел Макса словами о том, что тот хочет проиграть войну.

Но тут я увидел, что «Дом Эшер» получил повреждение.

Сразу же, как только «крепости» достигли пункта сбора и начали построение для возвращения домой, я отыскал взглядом самолет Линча, как делал всегда во время полета, пользуясь тем, что мы шли в ведущей эскадрилье, а они с Биссемером в первом звене нижней эскадрильи, ярдах в двухстах от нас, чаще всего чуть позади задней кромки нашего правого крыла, иногда скрываясь под ним. Во время этого рейда истребители противника особой активности не проявляли, но так как наша группа снова была замыкающей, немцы сосредоточили свои усилия на нас; в тот момент, когда соединение разворачивалось, чтобы лечь на обратный курс, я повернул голову и увидел «Дом Эшер» в полном порядке — он довольно далеко летел за нашим крылом. Но тут же краешком глаза я заметил, как справа от нас промелькнул МЕ-109, а взглянув еще раз, отчетливо увидел вспышку на самолете Линча. Заметил ее и Малыш Сейлин.

— Лейтенант Боумен! — крикнул он по переговорному устройству. — В самолет лейтенанта Линча только что попал снаряд.

Пожалуй, никто другой, кроме Малыша, заметив, что мой друг оказался в беде, не нашел бы нужным сказать мне об этом.

— Не спускай с них глаз. Скажи, если они выбросятся.

Сам я ни за что не смог бы взглянуть на самолет Линча.

В течение всего бесконечного обратного пути я сидел, чувствуя, как в висках, словно сжатых тисками, отдается каждый удар сердца, не в силах повернуть голову и посмотреть на «Дом Эшер» и полагаясь лишь на краткие доклады Малыша Сейлина: самолет то немного отставал (отставший самолет — я это знал — становился легкой добычей вражеских истребителей), то опять набирал скорость — у него, видимо, поврежден лишь один двигатель, — догонял соединение и шел в строю, потом снова отставал и снова подтягивался... На него наскакивали истребители, но он все еще был среди нас, занимал свое место в боевом порядке, летел с нами.

Мы потеряли над Германией два самолета — «Аламо» и «Этот вас убьет»; «Сумасшедший дом» совершил вынужденную посадку на воду в Ла-Манше; «Настоящий королевский» сел в Сколторпе, а «Факельщик» в Поулбруке, однако «Дом Эшер» все время летел с нами.

Делая круг перед заходом на посадку, самолет Линча нырнул в просвет между облаками как раз против нас, когда мы уже снижались, и я заставил себя взглянуть на него; именно в эту минуту с самолета взлетели ярко-красные ракеты; на борту находятся раненые или убитые, освободите площадку для посадки, приготовьте санитарные машины.

— Биссемер выпустил ракеты, — доложил я Мерроу по внутреннему телефону. — Давай освободим ему место, пусть сядет.

Мерроу посмотрел на летавшие по кругу самолеты.

— Какой из них?

Я показал на «Дом Эшер».

— Ну, ему еще надо две-три минуты для выхода на посадочную. Я снижаюсь.

И тогда, в пику Мерроу и в нарушение всех установленных правил, я с неожиданной для самого себя смелостью потребовал:

— Высадишь меня в конце взлетно-посадочной полосы.

— Как хочешь, — с полным безразличием согласился Мерроу.

Холодея от страха, я машинально выполнял в момент посадки свои обязанности, наблюдал за давлением и температурой, выпустил шасси и видел, как под тахометрами блеснул зеленый сигнальный огонек, проверил, закреплена ли стойка выпущенного хвостового колеса, убедился, что клапаны жалюзи обтекателей закрыты, а затем стал докладывать Мерроу скорость снижения. Я слышал, как он, прервав меня, спросил у Малыша, все ли в порядке с нижней турелью и поставлены ли направленные вниз пулеметы в горизонтальное положение.

— Один пятьдесят один... Один сорок девять... Один сорок восемь... Один сорок шесть...

— Довольно! — скомандовал Мерроу. — Закрылки! Я выпустил закрылки, и Базз своими обычными мягкими прикосновениями отрегулировал триммеры. Я продолжал докладывать скорость. Внизу в начале ВПП промелькнули черные следы пневматиков. Я даже не почувствовал, как мы коснулись земли, но потом хвост самолета опустился, и заднее колесо запрыгало по полосе. Я убрал закрылки. Пронзительно заскрипели тормоза. Теперь мы катились с быстро затухающей скоростью, я потянул на себя рычаг в полу, слева от сиденья, чтобы разблокировать заднее колесо, и стал отстегивать свои привязные ремни. Мерроу свернул на рулежную дорожку и остановился, я протиснулся через передний аварийный люк и спрыгнул на землю, в струю ураганного ветра, поднятого четырьмя работавшими на холостом ходу винтами. Отскочив в сторону, я жестами показал Мерроу, что он может вести самолет дальше, и, опережая его, побежал к взлетно-посадочной полосе.

«Крепости» продолжали приземляться, но я потерял из виду «Дом Эшер». На противоположной стороне ВПП я увидел санитарные машины и пожарный автомобиль, и после того как «Пыхтящий клоп» развернулся и за рулил вслед за «Телом», я, нарушая все правила и инструкции, перебежал взлетно-посадочную полосу между самолетами и присоединился к тем, чья помощь могла потребоваться с минуты на минуту. Среди них, подобно чудовищному пришельцу из космоса, высился пожарник в белом асбестовом костюме, увенчанном шлемом со слюдяным окошечком. При виде его я окончательно укрепился в мысли, что вижу дурной сон.

«Дом Эшер» прокатился до дальнего конца взлетно-посадочной полосы, миновал выходы на рулежные дорожки и остановился, и мне сразу бросилось в глаза, как сильно пострадал самолет. В обшивке около астрокупола виднелась большая дыра — через нее пролезла бы овца;

в средней части фюзеляжа чернели еще два отверстия — сейчас в них торчали головы воздушных стрелков; они ухмылялись, как обезьяны, и только небу было известно, какое страдание таилось за их спинами.

Я первым поднялся на борт. Мне пришлось отстаивать свое право первым войти в самолет. «На этой машине, — твердил я, — летает мой друг». Доктор Ренделл — он оказался за моей спиной — пропустил меня вперед.

Линча втащили в радиоотсек. Нет сил описать леденящую душу картину, открывшуюся моему взгляду. Этот след крови — крови моего друга, тянувшийся из пилотской кабины...

Вы сами все поймете, если ознакомитесь с заключением доктора Ренделла, — он дал его мне прочитать в ту же ночь; я знал, как потрясло его случившееся, — поэтому, может, он начинал не с самого главного:

«Открытый перелом первого и второго пальцев кисти левой руки. Глубокая рана в правой половине грудной клетки. Проникающее ранение черепа крупным осколком 20-миллиметрового снаряда в области правой глазницы, повлекшее выпадение мозга».

Вот это последнее было особенно непереносимо. Я думал о печальном юморе Кида, о необыкновенно оригинальных мыслях, возникавших в этом мозгу с быстротой сигналов автоматической телефонной станции огромного города; о том, как, должно быть, страдал этот мозг в темноте бессонной ночи, пытаясь осмыслить письмо, полученное Линчем от неверной жены; о замечательной памяти Кида на стихи. «Ничего необыкновенного, — сказал ом мне однажды. — Любой может». Но многие ли могли?

— Давайте уберем это отсюда, — распорядился доктор, набрасывая кожаную куртку на то, что недавно было головой.

«Это»... Меня потрясло, что доктор назвал останки моего друга, словно какую-то вещь; я с гневом взглянул на Ренделла и с удивлением увидел на его лице, изрезанном глубокими морщинами и украшенном бородавками и пышными усами, такое же горе, какое испытывал сам. Теперь мне стало ясно, почему люди доверялись доку Ренделлу. Человек не может так искусно играть в человечность.

— Давайте, Боумен, беритесь, — сказал он. Доктор не хотел, чтобы кто-нибудь из экипажа прикоснулся к останкам Линча.

Меня все больше мучила мысль, что это я виновен в смерти моего друга. Ведь я же хотел переговорить с доктором о Линче. И не переговорил. Это моя вина.

Моя, моя! Я убил его.

Мы вынесли через главный люк прикрытое кожаной курткой «это» и по траве направились к санитарным машинам. Меня начало трясти.

— Тут недалеко, — сказал док. — Идите. Я пытался объяснить доктору, что убил своего друга, но мог лишь вымолвить:

— Если бы вы только знали!

— Я знаю, — ответил док. — Очень хорошо знаю. Однако он не знал. Знал один я. Выпустив из рук мертвые ноги Линча, я разрыдался и бросился бежать.

18

После ужина (я оставался в комнате, не в состоянии и думать об еде) по радио объявили, что назначенная на завтра боевая готовность отменяется; к тому времени я уже чувствовал себя в силах пойти повидать доктора Ренделла. Все больше и больше я сознавал свою вину; мне казалось, что я куда-то падаю; я не мог бороться с желанием рассказать Ренделлу, чего я не сделал и что поэтому сделал. Одно дело, выполняя воинский долг, убить немца с двадцати пяти тысяч футов высоты; другое — из-за преступной небрежности убить лучшего друга,

Было еще совсем светло. Наша амбулатория — три барака типа «Ниссен», соединенных крытыми коридорами, стояла на холме, в стороне от района стоянки и обслуживания самолетов и от общежитии в небольшой рощице, колеблемой легким летним ветерком. На опушке росла трепетная осина, ее листья поворачивались на ветру то светлой, то темной стороной с быстротой, недоступной флегматичным дубам и букам; я остановился как вкопанный и долго любовался чудесным непрерывным мерцанием дерева. Зрелище беззвучно трепетавших листьев успокоило меня, помогло отогнать мрачные мысли.

Я пошел дальше. Нет, я не смогу открыть доктору свою душу — лучше подождать встречи с Дэфни и все рассказать ей.

Доктор Ренделл, усадив меня у себя в кабинете, мог бы говорить и говорить-утешать, упрекать за бегство, высказывать банальные сожаления по поводу смертей и утрат. Вместо этого он сел и стал ждать, пока не заговорю я.

— Кто сообщит его жене?

— Она получит телеграмму, как только сработает канцелярская машина. Возможно, через неделю. Не вижу причин, почему бы вам не написать ей.

— Не хочу.

— В таком случае она узнает из телеграммы.

— Ну, а как с ним?

— Вероятно, похороны состоятся завтра на американском военном кладбище в Кембридже. Вы, конечно, поедете.

Я решил поехать; я увижу, как его будут опускать в могилу; я увижу Дэфни и скажу ей, что убил его я. Бумаги на Линча лежали на письменном столе доктора, и он показал мне свое заключение, составленное, как он выразился, «ради порядка». Возможно, он думал, что сухой стиль медицинского заключения заслонит в моей памяти картину, открывшуюся взгляду в радиоотсеке, но едва я дошел до упоминания о мозге, как волна дрожи прокатилась по всему моему телу, ибо в случившемся был виновен я, мое легкомыслие, и я поднялся, чтобы уйти.

— Минуточку, — сказал док, подошел к шкафчику, достал из флакона несколько желтых таблеток и протянул мне. — Примите вечером, перед тем как лечь спать.

Пилюли показались мне страшнее, чем возможность оказаться сбитым на «крепости».

— Не хочу привыкать к этим проклятым штукам, — поморщился я.

Доктор прочел мне краткую лекцию об успокаивающих средствах.

— Все три?

— Все три.

Я направился в комнату Биссемера и, к своему крайнему раздражению, застал там Мерроу. Зачем ему понадобилось, да еще в столь поздний час, вмешиваться в дела Линча? Не мог же он прийти поговорить с этим ничтожеством, командиром Линча, из уважения ко мне, и я понял, что не ошибся, когда услышал, о чем они толкуют. Они спорили, как поступить с вещами Линча. Биссемер хотел сложить их и отослать домой; Мерроу предлагал поделить среди друзей Линча. Должен сказать, что у нас практиковались и тот и другой способ распорядиться имуществом погибшего летчика, но тогда я подумал лишь о том, что вещи для Мерроу важнее человеческой жизни. Он хотел заполучить кое-что из пожитков Линча.

Я не выдержал и со злостью сказал Мерроу:

— Ты просто хочешь наложить свою грязную лапу на его швейцарский ножик, не так ли? Ты же пытался купить его у Линча.

Мерроу взглянул на меня (сдвинув брови, с разгорающимся на щеках румянцем), как обычно смотрел на всякого, кто бросал ему вызов.

— Послушай, ты, мерзкий ублюдок, — ответил он. — Я просто пытаюсь придумать, как смягчить удар для его семьи. Вряд ли родным будет приятно получить этот хлам.

— Откуда тебе знать, что им приятно и что нет?

Я чувствовал, что меня раздражает и жена Линча, и Мерроу, и война — их война, — и особенно остро я сам, сам.

Я сказал Биссемеру, что намереваюсь на следующий день поехать в Кембридж, и спросил, не захочет ли он вместе со своим экипажем присоединиться ко мне; он ответил, что согласен. Я обещал уточнить время у капеллана.

— И вот еще что, — добавил я, обращаясь к Мерроу, — ты не поедешь с нами. Впрочем, если хочешь, чтобы тебя вздули в Кембридже, можешь отправляться на автобусе вместе с отпускниками.

— Чхать мне на тебя, — ответил Мерроу. — Знаешь, Боумен, ты ведешь себя как плаксивый младенец. Мы с тобой занимаемся мужским делом. Ведь на войне, между прочим, убивают и тех, кто летает на самолетах.

И тут я действительно дошел до ребячества.

— Ты, наверно, считаешь себя непобедимым воином, так, что ли?

— Так, — ответил Мерроу и встал; казалось, грудь у него надувается у меня на глазах. — Считаю.

19

Я разузнал у капеллана Плейта о порядке завтрашних похорон и через него же договорился, что для меня вырежут кусок из парашюта Линча, — с тех пор я носил его в виде шарфа.

Потом я позвонил Дэфни. Рассказал ей о смерти Линча, о поездке в Кембридж на похороны и вдруг потерял самообладание.

Дэфни прекрасно меня знала.

— Ты не должен себя винить, Боу, — сказала она. Я был так возбужден, что не мог по достоинству оценить ее удивительную чуткость, и потому лишь ответил:

— Завтра я расскажу тебе все.

На следующее утро мы выехали в Кембридж на большом грузовике. Плейт, уже неоднократно выезжавший с подобной миссией, забрался в кабину шофера.

Я сидел на твердой скамейке в кузове, в темной пещере с парусиновым верхом, вместе с девятью членами экипажа Линча, из которых не знал никого, за исключением Биссемера; они скорее были напуганы, чем опечалены тем, что произошло при возвращении из Гамбурга; во время поездки явно нервничали, отпускали грубые шутки, и трудно было винить их за это. Мой друг лежал на полу грузовика в простом черном гробу, почти целиком покрытом большим американским флагом.

Кладбище находилось на окраине древнего города и привело меня в ужас своей промозглой сыростью и обилием свежих могил. Я вспомнил, как Линч однажды обратил мое внимание на то, что гигантская липа, вздымавшая свою крону над Пайк-Райлинг-холлом, была древнее нации, представители которой занимали здание. Как много могильных холмов высилось здесь! Белые кресты в более четком порядке, чем воинский строй, обозначали бессчетное количество линчей. Низко подстриженная трава уже покрывала некоторые из могил. С одного конца ряда холмиков, под которыми покоились останки офицеров (ранги соблюдались даже здесь), виднелось десять — двенадцать свежевырытых ям. Небольшой экскаватор с лязгом и натужным воем рыл новую могилу. Похоронная команда в комбинезонах выдвинула гроб Линча из грузовика, обвязала его свисавшим с автопогрузчика стропом, и машина, управляемая нагловатым массивным сержантом, словно отдуваясь, подкатила к первой из пустых ям. Сержант спросил капеллана Плейта, готов ли он, и тот утвердительно кивнул.

— Эй, Валли! — крикнул сержант экскаваторщику, но грохот мотора заглушил его голос. Тогда сержант вложил два пальца в рот и пронзительно свистнул. Экскаваторщик обернулся. — Кончай! — закричал сержант и махнул, словно отправлял его в полет. Грохот внезапно стих. Плейт забормотал соответствующую молитву. Биссемер стоял с разинутым ртом. Один из стрелков, высокий худой парень, заплакал. Гроб все еще висел над ямой; водитель автопогрузчика сидел в кабине и держал на коленях свою замызганную рабочую кепку, и хотя его голова в знак положенного в таких случаях смирения и скорби была чуть опущена, прищуренные глаза внимательно осматривали тех, кто стоял по краям могилы. Плейт снова кивнул сержанту. Проскрежетал стартер, мотор автопогрузчика заработал, сержант опустил строп, помощники обрезали его, и сержант, отодвинув машину задним ходом, снова заглушил мотор. Капеллан нагнулся, взял горсть влажной земли и с последними словами, обрекавшими Эмброуза Линча на вечное одиночество, бросил в могилу; я услышал, как она застучала по крышке гроба.

Послышался одновременный рев нескольких моторов, автопогрузчик отъехал в сторону, экскаватор начал копать новую яму, и подполз маленький бульдозер, чтобы завалить могилу землей.

20

Дэфни ждала меня в нашей комнате. На кладбище я сдерживал свои чувства, надеясь выплакаться в ее объятиях, но при встрече с ней мои глаза остались сухими. Я обнял ее, почувствовал непреодолимое физическое желание и отпрянул. Взгляд Дэфни выражал готовность разделить мои переживания. Но она, по-видимому, затаила обиду — ради меня оставить выгодную работу лишь для того, чтобы тосковать в одиночестве в пустых комнатах в Бертлеке и Кембридже! — то потому, что нас отправили в дом отдыха, то из-за серии изнуривших и опустошивших меня рейдов. Любовь любовью, но тут у кого угодно лопнет терпение. И, тем не менее, она по-прежнему жила только мною.

Она не позволила мне и заикнуться о какой-то своей вине.

— Я никогда не встречала твоего друга Кида, — сразу заговорила Дэфни, — но после твоего рассказа у меня создалось впечатление, будто я знала его лично. Что-то в нем мне не нравилось.

Меня неприятно поразили ее слова о моем друге, гроб которого только что покрыла земля. Я решил, что Дэф, видимо, не хочет ни с кем делить мою привязанность.

— Послушай, — сказал я. — Он был моим лучшим другом на базе. Только он один говорил на моем, да и на твоем, если на то пошло, языке.

Я делал вид, что никогда еще так не сердился на Дэфни; однако где-то в глубине души я почувствовал облегчение. Негодование не мешало мне ощущать приятное щекотание радости, и все, что я с таким пафосом и пылом говорил в защиту своего друга, было лицемерием. Похвалы, которые я расточал в его адрес, в ходе моего рассказа стали постепенно переходить в слезливые сетования. «Он обладал таким ясным умом. С ним я мог почти ни о чем не думать. В запасе у него всегда находилось дельное предложение. «Пойдем на эстрадный концерт...» «Пойдем пожрать...» Или, бывало, говорит: «У тебя глаза налились кровью, дай им отдохнуть». Когда мы завтракали вместе, он уговаривал меня съесть яичницу из порошка».

— Почему, по-твоему, я сказала, что он мне не нравился?

— Вот ты и объясни.

— Потому, что ты ненавидел его.

Я хотел рассердиться, но вместо этого рассмеялся — рассмеялся, боюсь, не над неуместностью и абсурдностью ее слов, а от смущения. Я почувствовал неловкость. Мне надо бы плакать и каяться в своей ужасной вине, а я был способен лишь делать вид, будто смеюсь над нелепым утверждением Дэфни.

— Ты что, с ума сошла?! Да он был единственным из всех нас, у кого хватало мужества ставить под сомнение многое из того, чем пичкают нас ради повышения боевого духа. Это тебе не Мерроу, он видел вещи в их подлинном свете. Он относился ко мне, как старший брат.

И вместе с тем я все больше приходил к выводу, что кое-что в поведении Линча действительно вызывало у меня возмущение. Последнее время он все чаще вмешивался в мою личную жизнь, подсказывал, как я должен поступить, как держаться с Мерроу, как вести себя в роли второго пилота, как понимать книгу, которую он мне одолжил. Во мне нарастала некоторая неприязнь к моему другу, хотя я и нуждался в нем, — вернее, именно потому, что нуждался в нем так сильно.

Чем яснее доходила до меня эта неприятная истина, тем сильнее мне хотелось поссориться с Дэфни. Я излил ей все, что думал о своей вине в смерти друга, и рассказал, как намеревался посоветоваться с доктором Ренделлом о Киде. Но, говоря об этом, я уже понимал всю ненужность того, о чем говорю. Я испытывал не чувство вины, а чувство облегчения, что снял со своей души тяжкий груз. В то же время (память подсказала, какими сладостными казались мне мои рыдания, когда я бежал через летное поле) мне трудно было отказаться от бесконечных упреков в свой адрес, и чем решительнее я отказывался, тем настойчивее заставлял Дэфни вознаграждать меня за это поражение.

Она была безмятежна. Она предупреждала каждое мое желание. Это делало мою болтовню еще более напыщенной.

Вскоре я заметил, что использую гибель друга, чтобы заставить Дэфни нянчиться со мной, и начал сожалеть о своей обиде на нее, о чем тут же и сказал ей и сразу почувствовал, что снова становлюсь самим собой.

— Дорогой Боу, — заговорила Дэфни, — одно из открытий, которые женщина делает в военное время, состоит в том, что война не превращает солдат в сильных и жестоких людей — скорее наоборот: чем больше они воюют, тем больше делаются похожими на детей, тем больше ищут ласки и утешения. Даже ваш Мерроу.

Спустя несколько минут она заметила:

— Не стоит уж так горевать, Боу! Не забудь, у Линча было много такого, что тебе не нравилось.

Я стал думать о других, лучших сторонах Линча, и печаль об его утрате вернулась, и в ней, как и в моих рыданиях, было что-то приятное и грустное. Пусть эта печаль станет памятником ему, пусть он живет в ней и после своей смерти. Я не забуду о нем, и это поможет мне жить. Я буду вспоминать о Линче, и он еще долго останется живым — пусть не на вечные времена, но, во всяком случае, дольше, чем другие.

21

В автобусе, возвращаясь вместе с другими на базу, я почувствовал непреодолимое отвращение ко всему, что создано, чтобы калечить и убивать человека и вообще все живое, и это отвращение казалось настолько глубоким, что даже пугало — ведь мне же предстояло воевать до конца смены. Я всегда стремился образцово выполнять свой долг и просто не мог сейчас все бросить. Я служил в военно-воздушных силах США и нес определенную ответственность. Моя обязанность состояла в том, чтобы убивать, — вот это и вызывало ужас и тошноту. В такт движениям крохотного автобуса я раскачивался взад и вперед, полный страха, гнева и отвращения.

Мне снова припомнилось все, что я увидел накануне днем в радиоотсеке «Дома Эшер».

На авиабазу я вернулся совсем успокоенным. Видимо, надо пережить агонию воспоминаний, чтобы суметь забыть.

22

Как раз перед тем как Салли подошел к моей кровати, без нескольких минут в два часа утра, я повернулся на другой бок и обнаружил, что стал новым человеком — пожалуй, точнее сказать — другим человеком, ибо я очень повзрослел. Я был за жизнь против смерти. Ребенку нет необходимости занимать столь неопределенную позицию. До сих пор я не задумывался, как обращаться с жизнью других, об этом мне предстояло подумать позже, но я знал одно: отныне надо делать все, чтобы выжить. Все зависело от везения — вот его-то и нужно добиваться любыми доступными средствами.

Для начала я провел в то утро тщательный предполетный осмотр. Сделал все, как полагалось. Заметив мою скрупулезность, Фарр сказал:

— Учитель из кожи лезет.

— Как и ты, — ответил Брегнани Фарру, что означало: «Ты прав».

Я не обратил на них внимания. У Прайена разболелся живот — очевидно, в предвидении длительного рейда: нас посылали на Кассель, сто двадцать с лишним миль за Рейном, и хотя Прайен ничего не говорил, было видно, что он хотел бы получить освобождение. Ну пожалуйста, сэры, только на этот раз! Он не сказал так, но за него говорило его хныканье.

Мерроу послушал стоны Прайена и сказал:

— Вот что, сынок, если ты не полетишь, нам придется взять с собой этого паршивого бармена.

Прайен сразу прикусил язык, а новый Боумен обрадовался. Я хотел, чтобы ни один из членов экипажа не испытывал колик в животе, мне нужна была бдительность, мне нужна была жизнь.

Долгий час, заполненный последними приготовлениями к взлету, дал мне возможность спокойно поразмыслить, и, в частности, вот над чем: Эмброуз Линч, несомненно, обладал и превосходными чертами, сейчас я помнил только все хорошее в нем, а все остальное, неприятное, уже вычеркнул из памяти и вместе с тем перестал так глупо бичевать самого себя. Его положительные качества перешли ко мне; я намеревался помнить об этом, защищать и поддерживать их, как бедняк поддерживает пламя в своем очаге.

Мы вылетели в шесть и вскоре после взлета, на высоте от трех до семи тысяч футов, встретили легкую дымку и разрозненные облака; на высоте около четырнадцати тысяч футов еще лежал облачный покров в два-три балла. Ко мне вновь, после некоторого перерыва вернулась способность поражаться красотой заоблачных чертогов. Кид разделил бы мое восхищение. В одном месте словно чья-то рука расставила крохотные облачка строгими рядами, как бы обозначив небесные проспекты. Возможно, мои странствия наконец-то привели меня в Кукуландию. Над Северным морем средний облачный слой стал сгущаться и вскоре слился в сплошную массу, заставив нас подняться еще выше. Вершина этого второго яруса находилась на высоте в двадцать три тысячи футов, а над нами, на высоте примерно в двадцать пять тысяч, лежал, почти скрывая голубизну, еще один — не сплошной — слой. Мы летели в мягкой туманной дымке между слоями, в каком-то таинственном сплющенном пространстве.

Внезапно в это пространство ворвалось сверху наше сопровождение — несколько самолетов П-47, впервые оборудованных подвесными баками, что позволяло им летать с нами на несколько десятков миль дальше, чем прежде. Баки придавали самолетам еще более неуклюжий вид и делали похожими на толстых шмелей, и все же нельзя было не залюбоваться зрелищем машин, оставлявших в туманном воздухе длинные прозрачные вуали инверсии. Такие же следы образовывались и за нашими самолетами, и мне казалось, что мы попали в царство снов.

Заметив инверсионные следы, Мерроу стал осторожнее. Он сказал, что это опасно. Однажды во время отвлекающего рейда в такую же погоду (мы, слава богу, находились в основном соединении и ничего не видели) целое звено запуталось в паутине подобных следов и спутных струй воздушных винтов, все три машины столкнулись и рухнули на землю. Новому Боумену понравилась предусмотрительность Мерроу, хотя тогда он еще не понимал, что она означает появление опасного признака. Базз настойчиво требовал от экипажа особой бдительности, а мне и Хендауну то и дело напоминал о необходимости регулярно проверять, все ли исправно на самолете.

Постепенно облачность сгустилась, и когда до цели оставалось уже не более четверти пути, наше соединение легло на обратный курс. Я с трудом скрывал облегчение и радость, тем более что, хотя «крепости» и вернулись с маршрута, не сбросив бомбы, нам, несомненно, зачтут еще один боевой вылет — мы проделали достаточно долгий путь. Мерроу же, хотя и проявлял в течение целого часа даже чрезмерную осторожность, тут вдруг разъярился, что рейд не удалось довести до конца.

Погода продолжала ухудшаться, и два наших самолета — «Подоходный налог» и «Отказать она не может» — приземлились в Риджуелле, а третий — «Мешок для зенитного огня» — в Саттон-бридже. Настроение у Мерроу продолжало оставаться отвратительным, когда мы, пробиваясь сквозь густой туман, при видимости меньше двух миль, зашли на посадочный круг над Пайк-Райлингом. Он крепко поругался по радио с руководителем полетов майором Фейном, оспаривая его решение о порядке захода на посадку.

После приземления наступила моя очередь выйти из себя: как только мы остановились, Мерроу немедленно исчез, свалив на меня всю грязную работу. Понадобилось много времени, чтобы внести в форму номер один все замеченные на самолете неполадки, снять пулеметы, разместить в грузовике парашюты и людей. По дороге в казармы я видел, как Хендаун буквально лег на свои любимые пулеметы, обнял их и прижался щекой к перфорированной охлаждающей трубке.

23

Мерроу ждал нас в помещении для предполетных инструктажей и сразу же отвел меня в сторону. Он был зол как черт.

Конечно, бдительность и все такое — дело хорошее, однако на базе все любили болтать, и хотя на стенах уборных, ангаров, канцелярий, общежитии, казарм были развешаны изображения ушей, при желании вы могли получить здесь любые интересующие вас сведения. Мерроу узнал горяченькую новость, которая привела его в бешенство. Ее сообщил ему наш оперативный офицер Кудрявый Джоунз. Накануне днем Кудрявого Джоунза, Бинза и других старших офицеров авиакрыла вызвали в штаб в Пайк-Райлинг-холл, где начальник отдела оперативной и боевой подготовки изложил планы рейда, хуже которого не придумаешь. Они получили все данные, включая высоту, маршруты, расчет времени, порядок маневрирования каждой группы перед исходным пунктом и перед заходом на боевой курс, указания о порядке сбора после бомбежки, — одним словом, все, за исключением даты и времени вылета. Затем их привели в другую комнату и показали продукт пресловутого английского терпения — сооруженную из песка рельефную карту большого района города с выделяющимся в центре объектом бомбежки. И какой же это был город? Швейнфурт. А в переводе с немецкого — «В свином заду». Честное слово! Так сказал Кудрявый. Дальность рейда привела Мерроу в ярость. «Да это же явно на другом конце Германии! — воскликнул он.- Рядом с Чехословакией, черт возьми!» Он добавил, что у нас не штаб крыла, а банда убийц.

Часа через два, когда стало известно, что в шести авиагруппах, принимавших в тот день участие в рейде и прорвавшихся к своим целям, сбито двадцать две машины, Мерроу, загораясь, сказал Клинту Хеверстроу:

— Обрати внимание, сынок, как пострадали за последние дни обе Н-ские группы. Знаешь, если теперь еще и в третьей авиагруппе собьют несколько самолетов, ну, словом, если и ее пощиплют, мы как пить дать займем первое место в матче! Они же обязательно должны терять кое-кого из своих лучших игроков.

В бейсбол!

24

В этот вечер среди летчиков зашел разговор о Линче. Получилось так, что среди них оказался наш док. Один из пилотов, видимо слышавший, как Линч в свое время выступал по местному вещанию с чтением стихов, заметил, что он так и не понял, был или не был Кид гомосексуалистом.

Мерроу бурно возражал.

— Педерасты вообще не способны летать, — заявил он на полном серьезе. — Правда, док?

Доктор Ренделл поднял грустные карие глаза и сказал, что правда, — по крайней мере, насколько ему известно, врачи ВВС не сталкивались пока с бесспорными фактами. Впрочем, некоторые летчики действительно не проявляют интереса к женщинам, однако, по всей вероятности, это временное явление; другие, напротив, готовы драться из-за женщин, но отклонений от нормы, во всяком случае очевидных, нет, нет.

— Летчик, — с гордостью произнес Мерроу, — никого не может любить, кроме самого себя.

— Ну, это не совсем так, — отозвался Ренделл. — Хотя какой-то элемент правды в ваших словах есть.

25

Даже для тех, кто, вроде Мерроу, мог спать чуть не на ходу, времени для сна уже не оставалось. Вскоре после полуночи состоялся инструктаж, во время которого в комнате царило почти похоронное настроение. Нам предстояло бомбить авиационный завод Хейнкеля в Варнемюнде, и люди впали в какое-то оцепенение, двигались и действовали, как автоматы; никто не сомневался, что теперь нас каждый день, пока все мы не погибнем, будут посылать в рейды.

Да! Уже в самом конце инструктажа я услышал новость, которая заставила меня встряхнуться, вызвала желание встать и закричать от радости.

Два самолета из числа тех, что направлялись в рейд, получили задание нести вместо бомб листовки. «Красивее Дины» и «Тело». Стеббинс и Мерроу.

Сидевший рядом со мной Мерроу вскочил и бурно запротестовал:

— Только не я! Я не намерен возить сортирную бумагу!

Бинз взглянул на Мерроу холодными, как у форели, глазами.

— Приказ, майор.

Когда Бинз обращался по званию, казалось, он проделывает над вами какую-то хирургическую операцию.

— К чертям собачьим такой приказ! Я летчик бомбардировочной авиации и повезу бомбы!

Бинз спокойно выслушал истерические выкрики Мерроу и не добавил ни слова. Вокруг послышались смешки. Я потянул Базза за рукав. Он сел, но все еще продолжал что-то бормотать.

Мерроу не сдался. Он и после инструктажа продолжал шуметь и скандалить. Меня обрадовало решение полковника Бинза, но я не сомневался, что его приказ о листовках был актом мести, поскольку Мерроу и прошлый раз, тоже по этому поводу, устроил настоящий дебош.

Уже поступило распоряжение занять места в машинах, а Мерроу все еще кипел и, убедившись, что теперь уже поздно звонить в штаб крыла, снизошел до журналиста, поставлявшего материал не то Управлению военной информации, не то Управлению стратегических служб, не то еще куда-то; крупный, высокий, в военной форме без знаков различия, с усами на индийский манер и с немецким акцентом, он усиленно доказывал Мерроу, что «идеологическая война, вероятно, более эффективна, чем применение насилия».

— Вы не убедите меня, — ответил Мерроу, — что мы одержим победу с помощью бумаги для уборных.

Как бы то ни было, мы погрузили листовки в бомбоотсеки, и весь день я испытывал не только непреодолимую сонливость, но и безмятежное спокойствие, какого не испытывал ни в одном из предыдущих рейдов. Над Варнемюнде, как только мы начали заходить на боевой курс, и до самого сбора самолетов после бомбежки немцы вели ураганный зенитный огонь, особенно над целью, — здесь нам пришлось лететь сквозь сплошные разрывы. Едва «крепости» сбросили бомбы, как на них со всех направлений устремилась по меньшей мере сотня истребителей — одни открывали огонь футов с трехсот, в то время как другие, двухмоторные, обстреливали нас ракетами ярдов с восьмисот, оставаясь вне досягаемости нашего огня. Когда рубеж бомбометания остался позади, я осмотрелся по сторонам, взглянул вниз и назад; всюду в воздухе, вываливаясь из раскрывающихся коробок, трепетали и опускались все ниже и ниже наши послания, похожие на бесчисленную стаю голубей.

26

Бог мой! На следующий день нас опять направили в рейд, предполетный инструктаж снова состоялся после полуночи, а удар наносился по заводу авиационных деталей Файзлера в Касселе — объект, на который нас посылали шесть раз, и шесть раз, в последнюю минуту, отменяли приказ. С инструктажа люди вышли, словно лунатики, и дремали всю дорогу, пока грузовик развозил нас по зонам рассредоточения; ценой огромного напряжения я заставил себя провести тщательную предполетную проверку, а в четыре тридцать мы поднялись в удивительно нежное рассветное небо с легкой, окрашенной в персиковые цвета облачностью; Европу закрывали тяжелые тучи, но перед целью они рассеялись, и мы сбросили бомбы. На обратном пути пришлось пережить немало неприятных минут — гунны не только применяли ракеты класса «воздух-воздух», но и предпринимали координированные атаки четверок истребителей, норовивших зайти с хвоста. Ни один из наших самолетов не был сбит, но некоторые получили повреждения; «Большая ленивая птичка», «Невозвратимый VI» и «Маленькая голубая девочка» приземлились в Бокстенде, «Королевочка» — в Грейт-Эшфильде, «Колдун» — в Мертлшем-Хисе, «Мисс Меннуки» — в Литтл-Стоутоне.

Возвращаясь домой словно в каком-то дурмане, я, чтобы не заснуть, сосредоточенно думал о Дэфни. В ту минуту, когда внизу показалась наша взлетно-посадочная полоса и я уже не сомневался, что и на этот раз все кончилось благополучно, меня захлестнула волна горячей признательности к моей Дэфни, которая отдавала мне все и ничего не требовала взамен. Она лучше понимала меня, чем я сам. Внезапно мне пришло в голову, что и любил-то я ее — так же как первое время убивался по Линчу — только ради себя самого, слишком эгоистично» да и вряд ли вообще любил. Я хотел жить, хотел покоя, хотел дать, ей нечто большее, чем, давал до сих пор, и то мгновение, когда крыло с моей стороны приподнялось и мы на развороте покинули строй, чтобы сделать круг перед посадкой и снова оказаться на благословенной земле, я заключил с врагом тайный сепаратный мир. Отныне моя цель — изыскивать любую возможность, только бы не принимать участие в убийстве.

Дальше