Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава четвертая.

На земле.
С 17 апреля по 18 мая

1

Невозможно уловить момент, когда засыпаешь. Я боялся, что всю ночь проворочаюсь с боку на бок, но получилось иначе. Еще до того, как пришел Мерроу, я провалился в глубокий сон и пробыл в его темной пустоте до половины девятого утра, когда Салли принялся трясти меня за плечо.

— Завтрак в десять, — говорил он. — Инструктаж в десять тридцать. Поднимайся, слизняк!

Нет. Не может быть. Нельзя же так — три дня подряд!

Но это не снилось мне. Салли не отставал:

— Я серьезно, дурачина! Вставай. И поднимай заодно своего толстозадого командира.

Мерроу наконец пришел в себя и так разбушевался, проклиная на все лады штаб крыла, что забыл, видно, и о предыдущем вечере, и о Дэфни.

После инструктажа мы разошлись по самолетам, вырулили на старт и тут узнали, что время вылета переносится. Потом его откладывали еще и еще, пока не отменили совсем.

В течение тех недель, что мы обучались в Пайк-Райлинге и не принимали участия в рейдах, вылеты отменялись часто, но только теперь мы на себе испытали, как это ужасно. Нам предстояло совершить третий подряд боевой вылет. Два часа нас держали в ожидании, заставили пропустить ленч, а потом отбросили, как кукольники марионеток, почувствовав, что от нитей немеют пальцы.

В грузовике, на пути с аэродрома, Мерроу был воплощением любезности. Это очень меня удивило. Видимо, мысль о Дэфни не вызывала у него угрызений совести. Ни единого слова о том, что произошло. Часы показывали четыре тридцать, когда мы возвратились в свою комнату.

Я помылся, надел обмундирование защитного цвета, отправился в магазин для военнослужащих и попросил сидевшего позади зарешеченного окошка старшину отпустить мне коробочку с тремя презервативами.

На этот раз я почти разделял неприязнь Мерроу к сержантам — вечно они насмехаются.

— Подцепили кого-нибудь вчера на танцах в офицерском клубе, сэр? -поинтересовался старшина, сверкнув зубами, вполне достойными красоваться на плакате, рекламирующем новую чудодейственную зубную пасту. — Поздравляем с... — Он, должно быть, хотел сказать: «С быстрой работенкой».

Я не имел особого опыта в подобных делах и почувствовал, как краска стыда, вспыхнув где-то на затылке, покрывает лоб, и вскоре мое лицо, наверно, выглядело, как розовая промокашка, однако у меня хватило самообладания ответить:

— Это подарок для мерзавцев-штабистов, чтобы не забеременела мадам оперативная обстановка, с которой они нянчатся, как с любовницей.

— Желаю вам приятной поездки, сэр! — сказал старшина.

Я взял увольнительную и присоединился к группе отпущенных в Кембридж ровно в тысячу восемьсот часов, как было принято говорить, и это в тот день звучало особенно правдоподобно — именно столько времени, казалось, прошло между тем, как Салли бесцеремонно растолкал меня утром, и восемнадцатью ноль ноль, когда скрежеща коробкой скоростей, автобус английских ВВС, похожий на игрушку для взрослых, повез нас в смягченный дымкой закат. Весь день, даже в минуты ожидания несостоявшегося вылета, я испытывал какое-то странное, постоянно меняющееся настроение, — наверно, так должен чувствовать себя светлячок, то вспыхивающий, как жаркий огонек, то снова гаснущий и холодный. Меня наполнял свет, как только я вызывал в своем представлении образ Дэфни и видел всю ее совсем близко: обещание счастья в ее глазах, когда она, разговаривая с этим здоровенным быком Бреддоком, время от времени посматривала на меня; ее чуть вздрагивающая рука, будто она держала не обыкновенную пудреницу, а живую птичку; ласковый взгляд, устремленный на маленькое круглое зеркальце, словно она видела в нем не себя, а двойника, говорившего: «Ах, это ты! Рада видеть тебя, дорогая». Но чаще всего я представлял, как она смотрит мне прямо в глаза. Снова и снова... Меня удивляла ее тонкая лесть — можно было подумать, что мне оказали неожиданную милость и сделали мэром Донкентауна только потому, что моя физиономия внушила доверие.

Затем свет гаснул, и наступал холод. Я размышлял, действительно ли выбор Дэфни пал на меня; честно говоря, она каждого заставляла чувствовать себя так, будто он и есть единственный избранник. Не потому ля Мерроу так добродушно сегодня настроен, что уже чувствует себя за рулем? Какая глупость не узнать ни ее адреса, ни хотя бы фамилии. Может, я был пьян? Ничего хорошего не сулит мой вызов Мерроу там, где из-за чрезмерного тщеславия он считает свое превосходство неоспоримым. И вообще, зачем я оказался в этом автобусе?

Мои спутники хранили угрюмое молчание. Они напоминали освобожденных преступников, побледневших в тени тюремных стен, ошеломленных необъятностью мира и все же охваченных желанием снова оказаться в нем, чтобы восстановить свою репутацию или отомстить. Я слышал, как они порой шептались, обмениваясь планами приобщения к новой жизни: «Сначала выпьем пива»; или: «Почему бы для начала не выяснить, есть ли там кинотеатр?..»

Я же хотел лишь побродить по улицам и поискать одно лицо.

Квадратный автобус завывал, как летящий «спитфайр», и делал миль двадцать в час. В сумерках смутно виднелись фермерские поля Восточной Англии, мягко дышавшие под покровом тумана, а затем, когда стало еще темнее, я увидел справа горы Гог-Магог — горбы высотой футов в двести, выглядевшие на низменности подобно далеким величественным сьеррам. Потом вдруг нас бесцеремонно выгрузили на Трампингтон-стрит.

Я начал с какого-то подобия системы — попытался найти яркие огни, но их не оказалось. Глаза у меня были раскрыты так широко, что я ничего не видел. Мимо маленькой церкви на рыночную площадь... Равнодушные лица в кавернах ночи... Под уличным фонарем кучка студентов в идиотских традиционных мантиях короче пиджаков, с головными уборами в виде ступок под мышками... Отраженное стеной эхо моих шагов... Велосипеды поодиночке и стаями, опасные, как одичавшие псы.

Затем я оказался напротив огромных ворот здания Тринити-колледжа, похожего на огромный обрубок дерева, перевернутый всеми четырьмя ножками вверх, на котором мясники разделывают туши. Впрочем, не могу сказать, как это здание выглядело в действительности. Железная решетка оказалась на замке. Я долго стоял перед воротами, хотя понимал, что никто не распахнет их передо мной.

Я входил в вестибюли гостиниц и таверны, деловито осматривался и говорил метрдотелям, что ожидаю человека. «Лев», «Бык», «Обруч». Меня удостоили чести вышвырнуть из джентльменского клуба, и я успел только узнать, что он называется «Питт». Дэфни была девушкой Питта. Мне припомнилась игра в «спрятанное сокровище» в незнакомой гостиной: чем ближе я подходил к предмету поисков, тем громче женщина начинала играть на пианино.

Прищуриваясь, я вчитывался в таблички с названиями улиц на углах, словно они могли подсказать нужный адрес. Мейдс-коузвей. Петикари. И еще много других. Я сердито хмурился на закрытые двери домов на Парадайс-стрит, ибо на какой другой улице могла она жить...

На Кингс-перейд я увидел господина средних лет с мрачным, замкнутым лицом и утопавшим в тени подбородком — настоящий агент ФБР в цилиндре, визитке и полосатых штанах; он мчался посредине дороги, преследуя трех пьяных студентов в дурацких мантиях, развевавшихся, как черные крылья, и эксцентрическое зрелище погони солидного господина за пьяными юнцами доставило мне облегчение. Я почувствовал себя утешенным. Все мы жили в одном мире. Мне давным-давно следовала прекратить поиски, но слишком велико было желание оказаться около Дэфни.

Как угрюмый странник, я заглядывал в редкие незатемненные окна в надежде увидеть ее лицо. Чем безнадежнее становились поиски, тем больше я спешил. Я не замечал прославленных достопримечательностей этой древней твердыни знаний; потом я неожиданно оказался на каком-то открытом месте и, немного растерянный, окликнул прохожего и спросил, где нахожусь, а он прокричал в ответ, что на крикетной площадке колледжа Иисуса.

Автобус на Пайк-Райлинг я поймал у «Быка», на Трампингтон-стрит, в одиннадцать или в две тысячи триста часов, хотя время, прошедшее с той минуты, как я увидел девушку, которая назвала себя Дэфни, было невозможно измерить. В автобусе я крепко уснул и не чувствовал, как моя опущенная голова колотится об окно автобуса; потом у меня целую неделю болела шея. Еще до моего возвращения на базе объявили состояние боевой готовности: на следующее утро намечался очередной рейд; Мерроу еще не спал и был чем-то взвинчен.

— Я прямо с ног сбился, везде разыскивал тебя, — заявил он. — Где тебя черти носили?

— Катался на велосипеде.

— Куда же ты ездил? Уж не в Цинцинати ли?

— Тут, недалеко. Останавливался выпить бутылку пива.

— Представляю себе, «бутылку»! Ну, и видик же у тебя!

Базз действительно был здорово взбудоражен. По его словам, он собирал сведения о цыпочке, с которой я познакомился вчера вечером. Я так устал, что мне было на все наплевать, а между тем он великодушно уступал ее мне. Штучка, сказал он, что надо. Везет же мне, сукиному сыну. Что-то о какой-то трагедии: потеряла жениха из королевских ВВС или что-то вроде того, толком никто не знает. В разное время имела несколько связей, и Питт последняя из них, но, находясь в связи, целиком верна своему другу. «Боумен, считай, что тебе действительно повезло, если ты сможешь закрепить эту связишку». Мерроу по-настоящему радовался за меня или подводил мину.

2

Следующие дни были похожи на дурной сон: дни огромного напряжения и разочарований. Назначенный на утро после моей поездки в Кембридж рейд на сортировочную станцию в Амьене отменили. На другой день утро выдалось ветреным и дождливым, но с прояснениями, как сообщали английские газеты, и полковник Уэлен приказал авиагруппе подняться в воздух для отработки полетов в боевом порядке, однако мы занимались главным образом тем, что старательно обходили зоны, где погода была особенно плохая; на следующий день нам снова предстояло отправиться в учебный полет, но кто-то где-то дал маху, и Салли вовремя не разбудил летчиков; Уэлен пришел в бешенство и отменил всякие увольнительные, пока не расследует этот, как он выразился, саботаж. А еще через день он отправил всех нас в длительный тренировочный полет на малых высотах.

Именно в то утро мне пришло в голову, что Мерроу, возможно, знает или фамилию Дэфни, или номер ее телефона — недаром же он обычно интересовался всем этим — так, «на всякий случай», а в тот вечер мог узнать и у нее самой, когда я выходил в туалет. Я только не мог придумать, как обратиться к нему, не выдавая себя.

Распоряжение об очередном тренировочном полете вывело Мерроу из равновесия. Он связал два обстоятельства: нас посылали отрабатывать бреющие полеты, а утром мы получили приказ штаба крыла, где говорилось, что все боевые экипажи должны прослушать несколько дополнительных лекций о мерах обеспечения безопасности; Базз не сомневался, что в дальнейшем нас хотят использовать для внезапных налетов с малой высоты на сильно защищенные объекты. Это и привело его в ярость. По его словам, «летающие крепости» рассчитаны лишь для рейдов на самых больших высотах; это не «москито», они не обладают нужной маневренностью для бреющих полетов. Да, погода не позволяет использовать нас на больших высотах, однако... может ли человек ходить мелкими шажками, если на него надеть семимильные сапоги?

Мерроу кипел от злости, пока мы не поднялись в воздух; но он сразу преобразился, как только увидел, что происходит на земле, над которой катился гром наших двигателей. Стада овец и рогатого скота, мириады точек — домашняя птица на пастбищах и во дворах — в панике разбегались при нашем приближении. Мерроу выпятил грудь. На его лице расплылась довольная улыбка человека, упивающегося своей силой. У меня же, признаюсь, полет вызывал новые странные ощущения. Когда мы пролетали над лесами, мне казалось, что вершины деревьев едва не задевают моих ушей, я видел сложный рисунок обнаженных ветвей, расположенных в определенном порядке, как бородки перьев гигантских птиц; я заметил телегу во дворе, окруженном каменной изгородью, автомобиль на дороге, кучу соломенных крыш, напоминавших спины сгрудившихся барсуков, — все это мелькало передо мной, подобно картинкам в затворе фотокамеры. Было в нашем полете что-то фантастическое, мгновенная смена ощущений, размеров, форм ошеломляла меня.

Мерроу все больше отдавался волнующему ощущению силы, пока наконец не заявил: «Бери-ка управление, Боумен. Я должен получше разглядеть все это». Он отстегнулся, ползком пробрался вниз, в «теплицу», включился с места Брандта в самолетное переговорное устройство и, как диктор, ведущий радиорепортаж, стал рассказывать экипажу, какой ужас наводит появление ревущей угрозы на все живое там, под нами. Временами он принимался хихикать — так хихикает человек, когда при нем кому-то швыряют в физиономию кусок пирога. «Нет, ребята, вы только послушайте...» Он говорил об охваченных паникой батраках, которые разбрасывали навоз с грузовика, о том, как они очертя голову бросались в разные стороны, спасаясь от оглушающего воя сотни наших двигателей. Потом он чуть не задохнулся от хохота («Если бы вы только видели!..»), когда тракторист переключил рычаг, пытаясь остановить машину, скатился с сиденья и бросился под трактор, казавшийся с воздуха таким маленьким и легким.

Удерживая машину в строю и на минимальной высоте, я вдруг решил, что спрошу номер телефона Дэфни у Клинта Хеверстроу.

Наш демон математики Хеверстроу разработал для собственного пользования какую-то хитроумную систему, с помощью которой легко запоминал номера телефонов, и еще на родине, в свободные минуты, сначала ради забавы, а потом и для практических надобностей Базз набил голову Хеверстроу десятками, а может, и сотнями телефонов различных женщин на всей территории Соединенных Штатов, своих любовниц, бывших и настоящих, как он утверждал; теперь в этом справочнике стала появляться и Великобритания. Иногда, чтобы похвастаться способностями Хеверстроу, Мерроу называл первое пришедшее в голову женское имя:

— Марджи.

— Которая?

— Верно! Черт возьми, я забыл, что их целых три! Блондинка.

— Денвер. Декатур шесть четыре четыре ноль девять.

— Каково? — заявлял Мерроу, обводя аудиторию взглядом. — У этого сукиного сына в голове прямо-таки целая вычислительная машина. Жаль, он не может использовать ее для более полезного дела. Ну, скажем, для самолетовождения.

Только номер телефона своей девушки Хеверстроу, видимо, никак не мог запомнить. Мерроу каким-то образом пронюхал об этом и всякий раз сообщал своим слушателям, а Клинт всякий раз краснел, заставляя вас думать, что Мерроу просто-напросто разыгрывает его.

Мне не терпелось поскорее оказаться на земле. Мы поднялись на север надпокрытыми мягким вереском холмами и, не долетев до границы с Шотландией, повернули обратно, с тем чтобы, как выразился позднее Макс, не влететь в нафаршированные горами облака. Я был поглощен управлением машиной, но все же почувствовал, что правая ягодица у меня начала неметь. В конце концов мы все же вернулись домой; Мерроу, конечно, вновь появился в кабине и отобрал управление у своего второго пилота-кретина, чтобы самому посадить самолет. Я не возражал. Я весь взмок от пота.

После разбора полетов, на котором нас в меру покритиковали, мне удалось на минутку перехватить Хеверстроу. Клинт не видел Дэфни, он не был на танцах, в тот вечер он у себя в комнате припаивал контакты самодельного радиоприемника. Я спросил, зарегистрировал ли у него Мерроу номер телефона девушки из Кембриджа по имени Дэфни.

— Досье бабятины Мерроу закрыто для посторонних лиц, — заявил Хеверстроу.

Иногда я с трудом переношу шутки, особенно если они касаются моей особы. Мне не хотелось показывать мою заинтересованность, и все же я не сдержался и заорал, как мальчишка, получивший крепкий тумак:

— Перестань трепаться! Мне нужно!

Клинт понимал, что я целиком завишу от его милости.

— Видишь ли, память у меня срабатывает только в тех случаях, когда ко мне обращается Мерроу. Он вроде бы загипнотизировал меня.

Я не стал настаивать, опасаясь, что Клинт передаст Мерроу, как я нервничал, расспрашивая о девушке по имени Дэфни.

3

В течение следующих восьми дней погода порой доводила нас до сумасшествия — не настолько плохая, чтобы держать на земле, но и не настолько хорошая, чтобы позволить вылететь. Вынужденное безделье томило летчиков, особенно бывалых, тех, у кого истекал срок пребывания в Англии, а Мерроу дважды поднимал нас в воздух, но не для тренировки или чего-нибудь еще, а просто потому, что ему хотелось полетать.

На восьмой день, тринадцатого апреля (у меня были причины запомнить дату), когда стояла все та же отвратительная погода, к нам прибыло пополнение, и, хотя мы сами участвовали пока всего лишь в двух рейдах, вечером, наблюдая в клубе за новичками, я понял, что в первые дни мы выглядели такими же растерянными и беспомощными.

После ужина, когда мы собрались все вместе, Мерроу кивнул на группу приунывших офицеров-новичков и повернулся к верзиле Бреддоку.

— А что, если мы их малость расшевелим?

— Может, пойдем к новым стрелкам-сержантам? Еще лучше позабавимся.

— Давай начнем здесь, — ответил Мерроу. Мы не спеша пересекли комнату, и Базз с самым невинным видом принялся зло подшучивать над новичками, воспользовавшись тем, что они сразу же забросали нас вопросами. Разговор зашел о сопровождении наших бомбардировщиков истребителями.

— До восемнадцати тысяч футов лучше всего «спит-5» со скошенными крыльями, -сказал Мерроу. — Они здорово нам помогали, верно, Бред?

— Верно, — кивнул Бреддок. — А после двадцати четырех тысяч уж куда как хорош истребитель «спит-9», правда?

— Точно, — подтвердил Мерроу, — а вот на промежуточной высоте прямо-таки идеальная машинка «мессершмитт-110»!

— А вся беда в том, — подхватил Бреддок, — что именно на промежуточных высотах мы и летаем.

Спустя несколько минут громкоговорители оповестили, что на следующий день объявляется состояние боевой готовности, и даже я почувствовал какое-то странное облегчение, хотя и заметил, как побледнели новички, — наверно, вот так же побледнел и я, когда впервые услышал этот зловещий металлический голос оттуда. Бенни Чонг, отправляясь после объявления тревоги спать, оставил дверь клуба открытой.

— Эй, Бенни! — закричал Мерроу. — Прикрой эту задрипанную дверь. Ты что, надеешься сделать это завтра, или как?

Чонг просунул голову в комнату.

— И у самого бы руки не отсохли, — буркнул он и хлопнул дверью.

Дальше пошло еще хуже. Бреддок и Мерроу, пугая новичков, начали рассказывать друг другу истории одну страшнее другой. Как выглядел стрелок (тут же придуманный), когда снаряд снес ему затылок. Что брызнуло сюда и что — туда. Нижняя губа у него уцелела, на ней остался клочок бумажки от сигареты и щетинка — он не успел побриться; а вот верхней губы не оказалось, и выше нее он был человеком-невидимкой. О том, как дружку стрелка пришлось раздобывать тряпки и вытирать турель. Впечатляющие детали. Должен признаться, я тоже принимал участие в разговоре, поддакивая то тут, то там, пытаясь, видимо, проникнуться убеждением Мерроу, что ничего плохого не может случиться с нами на этом свете; не думал я в тот вечер, каким тяжким бременем ляжет наша забава на мою больную совесть несколько недель спустя, в июле, когда осколок снаряда уничтожит еще не полностью сформировавшийся, но уже искрометный ум Кида Линча.

Между тем Мерроу и Бреддок, очевидно, решили, что достаточно подогрели свою злость, и потому под каким-то благовидным предлогом, прихватив меня и еще двух офицеров (те предусмотрительно плелись позади), отправились в казармы рядового и сержантского состава я болтались там, пока не нашли новичков, точнее — одного из них, некоего юнца, чья фамилия — Лемб — привлекла внимание Мерроу.

Посмеялся же я в тот вечер! Тогда я еще считал, что мой командир всегда и во всем поступает правильно, что розыгрыш новичков — свято чтимая традиция, а дележ пожитков новенького на случай его возможной смерти — мрачный бурлеск, рожденный убеждением, что несчастье постигнет кого угодно, только не меня. Время показало, что я ошибался. Удивляюсь, как мог я смеяться при виде Мерроу с его вытаращенными глазами — он точно так же таращил их, когда смаковал интимные подробности своих амурных побед; при виде офицера, который измывался над солдатом и «в шутку» пугал смертью мальчишку, еще ни разу не смотревшего ей в глаза; при виде Лемба, ползающего на четвереньках, и склонившегося над ним Мерроу; Батчера Лемба, которому предстояло стать у Мерроу стрелком-радистом;

Лемба, жалкие пожитки которого были разбросаны по всему полу, — прибор для бритья, перочинный ножик, ручной фонарик («Скажи пожалуйста, какой хорошенький фонарик!.. Черт побери, где ты купил такую штучку?») и любительский снимок его девушки, бледненькой городской девчушки в дешевеньком платье из органди, похожей на копеечный леденец, что продают в городском парке; при виде задранного вверх мокрого от пота, искаженного болью лица Лемба в ту минуту, когда Мерроу торжествующе поднял снимок и сказал: «Нет, вы только взгляните на эту маленькую подстилочку! Лемб, когда тебя угробят, я поеду к тебе на родину и займусь ею. М-м-м! Готов спорить, что у нее... Нет, ребята, вы только взгляните! По-вашему, она хоть знает, что у нее есть...?» Я видел, как на лице Лемба мелькнула вспышка ненависти, что-то похожее на решимость, сменившуюся недоумением и отчаянием, когда Мерроу разорвал снимок на мелкие клочки, посыпал ими, как конфетти, голову Лемба и среди общего хохота крикнул:

«Ягненочек божий! Ты готов отдать себя на заклание?»

На обратном пути в общежитие мы с негодованием обсуждали услышанную от новичков историю. Наша авиагруппа испытывала острую нужду в людях, а за обедом новенькие рассказывали, что они сами, а вместе с ними примерно еще тысяча подготовленных авиаторов месяца три бездельничали в учебном центре в Таллахасси, и не только не могли добиться отправки на европейский театр военных действий, но даже разрешения подняться в воздух, чтобы, на худой конец, как-то оправдать летную надбавку к своему жалованью. Новички откровенно говорили, что их боевая подготовка оставляет желать лучшего. Когда мы проходили через высокий лес, направляясь к общежитию, и кто-то из нас вспомнил об этом, Мерроу остановился на тропинке, погрозил кулаком в сторону Пайк-Райлинг-холла и сквозь стиснутые зубы, в знак протеста и бессильной злобы, а по-моему, просто из зависти, что не он обладает той самой властью, которую сейчас проклинал, крикнул:

«Мерзавцы! Паршивые ублюдки!»

Но едва мы оказались в своей комнате, Мерроу заявил:

— Я голоден. Пошли воровать яйца.

Вылазка в столовую для рядового и сержантского состава, которую мы тут же предприняли, ничем, собственно, нам не угрожала, мы всегда могли прикрыться своим офицерским званием, если нас поймают; пока я и Бреддок стояли на страже, Мерроу и Стеббинс выдавили маленькое стекло в двери, проникли в кухню и сложили в подшлемник около дюжины яиц и кусок масла; мы принесли трофеи в общежитие, и на электроплитке приготовили в консервной коробке яичницу-болтунью — по четыре яйца за раз; позже, когда мы ели ее ложками из общей тарелки, Мерроу с набитым ртом сказал:

— Да, Боумен, чуть не забыл. Тебе письмо.

— Где? Он показал ложкой на письменный стол:

— Где-то там, под барахлом, — и повернулся к Бреддоку. — Хороши яички, а? Не сравнишь с этим г...ным порошком. Интересно, куда нас пошлют завтра?

Я принялся рыться среди хлама на столе и, наконец, обнаружил письмо. Оно было напечатано на пишущей машинке и адресовано капитану Боумену. Повышение! Фамилия, но инициалов нет. Английская почтовая марка Погашение неразборчиво; попробуем на свет: письмо отправлено четыре дня назад. Место отправления — Кембридж.

— Когда оно пришло? — спросил я.

— Позавчера,- продолжая жевать, пожал плечами Мeppoy. — А может, дня два-три назад, не помню. Захватил для тебя.

Я разорвал конверт.

«Дорогой капитан,- говорилось в письме.- Я подумала, что ни у вас, ни у вашего друга нет моего адреса. Я живу на Аббей-роуд, 24. Вы можете застать меня на службе, если позвоните до шести. Кембридж 73-42. Спросите секцию Би. Если у вас нет такой возможности, попробуйте позвонить в нерабочее время по телефону Кембридж 14-76, и если вам посчастливится застать хозяйку моего пансиона миссис Коффин в хорошем настроении, она позовет меня вниз, к телефону. Назовитесь полковником. Это смягчит впечатление от того, что вы янки. С вашего позволения, она немножко гранд-дама. В свое время она держала меблирашки для университетских студентов. Однажды у нее проживал индийский принц. Я с удовольствием повстречалась бы с вами обоими. Пожалуйста, позвоните или напишите.

Ваша Дэфни Пул».

Прежде чем я почувствовал себя на седьмом небе, три мысли промелькнули у меня: узнать мою фамилию ей, конечно, не составило труда, Мерроу только по фамилии и называл меня; милая, откровенная записка, без всяких надуманных предлогов в оправдание проявленной инициативы и некоторой настойчивости, правда, с одним существенным недостатком: словом «обоими»; мерзавец Базз три дня скрывал письмо. Однако самое худшее, что я мог тогда подумать о своем командире, это — «прохвост забавляется».

— Богатая тетушка умерла? — спросил Бреддок, взглянув на меня.

4

На следующее утро, на самолетной стоянке, перед тем, как нам подняться на борт «Тела», Клинт Хеверстроу сказал, что хочет кое-что сообщить нам. Он был бледен и серьезен.

Хеверстроу стал летать против своего желания. Специальность штурмана он выбрал из-за способности хорошо запоминать цифры и схемы. Но вот чувства ориентировки ему явно недоставало, и казалось просто странным, что ему доверяли самолетовождение, — чем больше он старался, тем хуже у него получалось, и когда Клинт ради тренировки брал секстант и пытался по солнцу определить положение самолета, вы невольно начинали думать, что от него не поздоровится и солнцу. Свои штурманские расчеты он производил преимущественно в голове, и хотя казался человеком спокойным, уравновешенным и знающим, однако допускал опасные ошибки — не в самих расчетах, а в их применении на практике; нас выручало, что мы летали в строю. Он был достаточно дисциплинированным и старательным, хотя однажды признался мне, что его угнетает необходимость сбрасывать бомбы и убивать людей. Мерроу он почему-то пришелся по душе, и если кто-нибудь начинал насмехаться над Клинтом, Базз, его полная противоположность, начинал с пеной у рта защищать своего штурмана. Хеверстроу не умел приспосабливаться и ненавидел всякие перемены. Его врагом была не фашистская Германия, а грязь, и произносил он это слово так, будто ее комочки пристали к нёбу и его вот-вот стошнит. Он и мысли не допускал отправиться в рейд без приносящего удачу талисмана — английского стека.

— Ну давай, говори, — сказал Мерроу.

— Боюсь, вам не понравится. Может, лучше не стоит?

— Если уж сел на горшок, так делай свое дело.

— Я произвел кое-какие расчеты, — начал Хеверстроу и сообщил, что наши потери в рейде на Бремен составили шестнадцать процентов. — Ну, пусть не шестнадцать, пусть пять процентов. — По словам Клинта, из расчетов вытекало, что если взять среднюю норму потерь в пять процентов и применить ее к самолетам, которые оставались в строю после каждого рейда, то лишь двести семьдесят семь машин из каждой тысячи уцелеют в течение всего срока пребывания в Англии, то есть в течение двадцати пяти боевых вылетов.

— Какое необыкновенное чутье, Клинт! — сказал я. — Ты выбрал самое подходящее время, чтобы воодушевить воинов на ратные подвиги.

— Оставь его в покое, Боумен, — мягко вмешался Базз и повернулся к Хеверстроу. — Спасибо, сынок, — кивнул он. — А сейчас послушайте, что я скажу. Мне плевать, если даже из тысячи останется только десять. Одним из них буду я. — Он обвел нас высокомерным взглядом. В те дни он казался мне сверхчеловеком.

Когда мы поднимались в самолет через люк в полу фюзеляжа, я оказался сразу же за Хеверстроу. Он остановился и кончиком своего стека, словно волшебной палочкой, слегка прикоснулся к каждой стороне четырехугольной крышки люка, потом изогнулся всем корпусом и поцеловал обшивку самолета. Лишь после этого он поднялся в машину.

На этот раз нас посылали на Сен-Назер, одну из баз немецких подводных лодок на побережье Бискайского залива, и, вспоминая Бремен, мы чувствовали себя не в своей тарелке, хотя еще не произошло ничего особенного.

В те первые дни, уже в начальные минуты полета, Мерроу раскрывал все свои способности — он как бы вознаграждал себя за томительное бездействие в ожидании взлета. Для всех у него находилось дело, он не давал покоя и своему языку. «Ну-ка, Боумен, понаблюдай за третьим номером. Все нормально?.. Посмотри-ка за жалюзи обтекателей...» Потом выруливание: «Как там у нас справа?.. Справа все в порядке?» Если бы даже одно колесо сползло с асфальта в грязь, мог сорваться вылет. Базз находил занятие и для остальных членов экипажа, заставляя всех держаться начеку.

Взлет проходил в отвратительных условиях. Над базой низко проносились облака, временами начинал моросить дождь. Н-ская авиагруппа, головная в нашем соединении, пролетела над местом сбора на десять минут раньше назначенного времени, и нам пришлось минут двадцать догонять ее на предельной скорости. Пять машин вернулись на базу из-за неисправностей.

Над континентом простиралось ясное небо, и землю под нами, как ни странно для такого раннего времени, не затягивала дымка; мы поднялись на заданную высоту, и, посматривая вниз, я увидел расстилавшуюся подо мною плоскую равнину Франции с возделанными полями, ее омытые за ночь дождем далекие просторы, золотившиеся под утренним солнцем. Я видел реку, которая, казалось, так ненавидела море, что делала бесчисленные изгибы, лишь бы отдалить свою встречу с ним. На зеленом ковре Бретани то тут, то там пятнами серой плесени лежали города. Любуясь открывающимися с высоты видами, я даже в минуту опасности начинал чувствовать себя как-то спокойнее, казался самому себе насекомым или вирусом, потому что деятельность человека (я представлял себе бретонского фермера, играющего в засаленные карты в таверне, где на столе рядом с ним стояла бутылка, этакую упитанную скотину с гладкой кожей, надутую и эгоистичную, даже не замечающую, что идет война; он сверкает налитыми кровью глазами и, подняв козырную карту, шлепает ею по столу, оглашая таверну торжествующим ревом) представала передо мною уменьшенной до микроскопического масштаба — город, где ключом била жизнь, выглядел пятнышком на земле, а целая провинция — всего лишь мазком зелени на карте. Мысль о том, что люди бесконечно малы, что их и разглядеть невозможно, действовала успокаивающе, ибо это означало, что и сам я мал и представляю плохую мишень.

Да, я тщательно следил за своим самочувствием и обнаружил, что во время таких рейдов не испытываю страха, как в других, затрагивающих непосредственно меня случаях, — например, в боксе, которым я упорно занимался в школе. Полет на больших высотах, в страшном холоде, с уродливой маской на лице и застегнутыми привязными ремнями, полет, когда ваша жизнь целиком зависит от бесперебойного поступления кислорода, а общаться с себе подобными вы можете лишь при помощи аппаратуры (я должен был помнить, что надо нажимать кнопку на полукружье моего штурвала, чтобы меня услышали), а главное, когда земля там, далеко внизу, кажется каким-то неясным рисунком, палитрой с пятнами красок, — такой полет порождал у меня чувство одиночества, — ощущение того, что я чужой в этом мире высоты — таким же чужим я чувствовал себя в английской таверне, когда мне приходилось туда заглядывать. Я бы, наверное, очень удивился, если бы вдруг мою связь с человечеством подтвердил снаряд, угодивший в «Тело»; пожалуй, я и тогда бы постарался продлить свое одиночество и выброситься с парашютом. Я решил, что война, которую мне приходится вести на земле, в промежутках между боевыми вылетами, куда опаснее самого рейда — там, наверху, я испытывал какое-то спокойствие, какую-то отрешенность от всего. Позднее все изменилось.

Облачность над целью оказалась довольно значительной, а заградительный огонь противника мощным. Я слышал по внутреннему телефону, как вскрикнул Прайен, наслаждаясь, видимо, открывшимся зрелищем, когда один из наших самолетов задымил и начал падать. Этот Прайен с его больным желудком вызывал у меня беспокойство, он, кажется, рассматривал бой, как некую забаву.

Немцы вели сильный зенитный огонь. (Хендаун потом заметил: «Мы могли бы выпустить шасси и просто-напросто ехать по осколкам».) Перед заходом на бомбометание в переговорном устройстве послышалось какое-то невнятное бормотание Брегнани, но Фарр тут же включился в сеть и сказал: «Не обращайте на него внимания».

Эти двое... Считалось, что экипаж «летающей крепости» должен представлять собой большую дружную семью, где каждый готов умереть за другого. Наш экипаж ничем не напоминал такую семью. Среди нас были и замкнувшиеся в себе одиночки, существовали и отдельные небольшие группы, и мы часто и ожесточенно ссорились даже в минуты опасности. И еще одно. Судя по дешевеньким кинофильмам, все солдаты и сержанты наделены золотыми сердцами, тогда как все офицеры — дерьмо. С этим я никак не мог согласиться. Фарр, правый боковой стрелок, оказался первым смутьяном на самолете. Я даже думаю, что кто-кто, а он-то оправдывал патологическую ненависть Мерроу к сержантам.

Оба боковых стрелка, Фарр и Брегнани, утверждали, что готовы умереть друг за друга. По их словам, они договорились, что если одному из них придется погибнуть, другой погибнет вместе с ним, и что касается Брегнани, то я верю, что он последовал бы за Фарром даже в пасть льва; о Фарре я не мог бы сказать этого с такой же уверенностью. Одно ясно: оба они были настроены против всех остальных; до сих пор помню, как, заглянув в средний отсек, я увидел две направленные на меня ракетницы.

Фарр был наглым, раздражительным и тяжелым человеком, а потому и самым младшим из нас по званию — техником-сержантом третьего класса, поскольку его дважды разжаловали за дебоширство. Я бы не назвал Брегнани его близким другом — просто они часто проводили время вместе, причем Брегнани постоянно вторил громким жалобам Фарра. Если Хеверстроу считал своим врагом грязь, то Фарр — всю армию США. «Вы думаете, с нами кто-нибудь считается? Дудки! Никогда еще им не жилось так хорошо. Будь я проклят, если шевельну хоть мизинцем ради этих мерзавцев».

Мы заходили на бомбометание, когда Фарр сообщил, что ему удалось сбить немецкий истребитель. По уставу полагалось немедленно докладывать об этом командиру корабля и делать в бортовом журнале соответствующую запись.

— Сбил! — закричал Фарр. — Я сбил МЕ-109!

— Врешь, негодяй! — отозвался Мерроу. — Ничего ты не сбивал, просто сочиняешь.

Фарр и Мерроу переругивались по внутреннему телефону, пока я не призвал их к порядку.

Отбомбилась наша группа и» рук вон плохо. Видимость была неважной, но все же позволяла определить, что большинство бомб упало в море. На обратном пути ведущая группа свернула над Брестом на север, не долетев до установленного на инструктаже пункта, и нашему подразделению пришлось совершать такой крутой разворот, что боевой порядок нарушился. Самолеты рассеялись в облачном небе. Погода к тому времени ухудшилась, и экипажам пришлось приземляться где кто мог, на различных аэродромах английских ВВС по всей Южной Англии — в Уормуэлле, Портрисе, Предендеке, Эксетере, Портленд-билле. Наш Хеверстроу потерял ориентировку, однако Мерроу, расстелив на коленях карту, повел нашу машину на небольшой высоте прямо через атмосферный фронт, и мы благополучно достигли своей базы; только один экипаж, не считая нашего, сумел совершить такой путь.

Уже после приземления мы узнали, что наш стрелок-радист, скромный, трудолюбивый парень по фамилии Ковальский, обморозил над целью руки. Температура за бортом достигала сорока пяти градусов ниже нуля, а в такой холод на открытом воздухе руки человека за полторы минуты превращались в кусок льда. Мальчишка боялся доложить о своем состоянии; он сидел скрючившись в радиоотсеке и хныкал. Как оказалось, у него заклинило пулемет; перчатки с электрическим подогревом позволяли оперировать секторами газа или турелью, но исправлять в них оружие было неудобно, и бедняга, устраняя задержку, слишком долго работал голыми руками.

Мерроу мягко обошелся с Ковальским (он обычно называл его «один из моих ребят»).

На разборе полета Фарр снова заявил, что сбил немца, однако Мерроу упрямо отвергал его утверждение.

Как только нас отпустили, взбешенный Фарр неожиданно накинулся на своего дружка Брегнани. Все ведь слышали по внутреннему телефону, заявил он, как перед самым бомбометанием Брегнани что-то мычал, — он так перетрусил, что хотел выброситься с парашютом, и Фарру пришлось удерживать его силой.

Мерроу немедленно превратил все в шутку:

— Ты что. Брег, пытался проверить, намерен ли Джагхед придерживаться вашего пакта о совместной смерти?

После этого эпизода Брегнани окончательно стал рабом Фарра.

Результаты рейда на Сен-Назер повергли всех нас в уныние. Брандт (мы прозвали его «Грубой Ошибкой»), до предела взвинченный плачевными итогами бомбардировки, начал утверждать, что стратегия массированных налетов просто фарс и что союзники вообще проигрывают войну. Мерроу из сил выбивался, пытаясь расшевелить нас, заставить не вешать голов. Но и он помрачнел, когда узнал, что Ковальский серьезно обморозился и отстранен от полетов на неопределенное время.

— Подумать только, — проворчал он, — этим сержантам все сходит с рук.

После ужина на аэродроме объявили отбой боевой готовности на завтра, и я позвонил Дэфни; она не проявила особой радости, но согласилась встретиться в полдень в таверне «Бык».

— Ваш друг тоже придет, капитан?

— Мерроу? Он очень занят завтра. Между прочим, я всего лишь лейтенант.

— Не имеет значения.

5

На следующий день, второго мая, солнце появилось на чистом, словно свежевымытом небе, веселое и бодрое, как разносчик молока. Прежде чем заняться собой, я подождал, пока Мерроу не ушел из общежития, потом заглянул в военный магазин и купил пакет с дешевыми солдатскими подарками — с помощью этих «гостинцев» нам разрешалось сеять в сердцах наших английских братьев недоброжелательность, хотя она и выдавалась за благодарность. Я успел на десятичасовой автобус с отпускниками, и, пересекая чудесным утром территорию базы, мы проехали сначала мимо прямоугольной площадки, где рабочие размечали четыре теннисных корта, потом мимо пяти акров вспаханной земли, олицетворявших сельскохозяйственный прожект командования, навязчивую идею какого-то патриотически настроенного майора из Огайо, ныне штабного работника группы, загоревшегося желанием пичкать нас добротной американской кукурузой, если только она будет расти в этом отвратительном, заливаемом дождями болоте, именуемом Англией. Я чувствовал, что моя жизнь полностью слилась с жизнью группы и удивлялся контрастам военной жизни: сущий ад в полдень и теплая, привычная койка в полночь; предполетный инструктаж в три утра, и теннис в три часа дня. Сегодня — омертвевшие руки бедняги Ковальского, завтра — нежные пальчики Дэфни с дымящейся сигаретой. Однажды Бреддок, опасаясь опоздать на назначенное вечером свидание в Лондоне, отправился в рейд в своем парадном обмундировании, надетом под летный комбинезон. Меня радовало, что я летчик, а не пехотинец, вынужденный ночь за ночью валяться на голой земле, лишенный возможности помыться, не смеющий и мечтать о таком счастье, как Дэфни. Ни тени тревожного предчувствия не закралось в тот момент в мое сердце. Одно желание владело мной: провести ночь с девушкой, которая нравилась.

С этими мыслями я вошел в пыльный вестибюль таверны и увидел ее перед собой — в ситцевом платье, с переброшенным через руку свитером.

— Как это вам удалось освободиться в такой час? — спросил я.

— У меня заболела моя любимая тетушка в Бери-Сент-Эдмундсе.

Мы рассмеялись, но в то же мгновение я подумал: «Если она лжет ради меня, не станет ли лгать и мне?» Я протянул ей пакет.

— О-о! — воскликнула она. — Еда? Я кивнул.

— В таком случае мы должны устроить пикник. — Она казалась искренне обрадованной. — Пойдемте на реку.

— Поберегите эту дрянь, — посоветовал я. — А поесть мы где-нибудь поедим. С шиком. У меня куча монет. -Я сунул руку в карман и побренчал новенькими полукронами, флоринами и пенсами. Я казался самому себе американским миллионером и испытывал прилив самоуверенности.

— А зачем беречь? Съесть потом одной? В ее присутствии день казался исполненным какого-то особого смысла, и позже это чувство не раз возникало у меня при встречах с Дэфни. Иногда она охотно разговаривала о прошлом, но, видимо, предпочитала настоящее. При упоминании о будущем она уходила в себя, становилась молчаливой и мрачной.

Был теплый, солнечный полдень, когда мы пересекли Мидсаммер-коммон и вышли на высокий берег Кема, напротив навесов для лодок; вскоре мы оказались на лоне природы, среди сбегающих к реке узеньких дорожек, окаймленных живыми изгородями (они так и просились на полотна Констебля), где простирали свои ветви вечнозеленый колючий кустарник и калина, а на фоне сплошной зелени пятнами выделялись домашние животные и короткие синеватые тени. Мои взгляды явно волновали Дэфни. Мне не пришло в голову ничего иного, как прикоснуться к ней, и хотя она продолжала неторопливо шагать по тропинке вдоль берега, ее мысли ни минуты не оставались спокойными, как ножки ребенка, играющего «в классы». Я не прислушивался к ее словам, да это, видимо, и не трогало ее.

На усыпанном маргаритками лугу я усадил Дэфни на разостланный китель, открыл банку каких-то консервов — забыл, каких именно, — и мы попробовали их.

— Не мешало бы захватить пива, — сказал я. Нам обоим было не до еды.

Сам не знаю почему, я вдруг заговорил о Дженет, моей так называемой невесте.

— Лицо у нее довольно круглое, — разглагольствовал я, — а язык такой длинный, что она может дотянуться им до кончика носа. Пальцы тонкие и гибкие.

Судя по внешности, сказал я Дэфни (а зачем — ума не приложу), Дженет самая задорная девушка во всем Донкентауне, и я всюду бывал с ней, даже когда обнаружил, что внешность может быть обманчивой; если бы не война, я, наверно, и сейчас встречался бы с Дженет и, возможно, женился на ней.

— Вы любили ее? — спросила Дэфни.

— Как молодой щенок, — усмехнулся я. С первых же дней знакомства мы начали ссориться с Дженет, я хотел, чтобы она была Ингрид Бергман, а ей хотелось быть Виргинией Вульф, и оба мы не могли отделаться от впечатления, что она Дженет Спенсер. Ей нравилось водить человека за нос. Как будто сама же поощряет, а потом... не тут-то было! Это, говорила она, должно быть освящено браком. Я никак не мог понять, почему мы с таким ожесточением спорили, сумеет ли Вивьен Ли справиться с ролью Скерлет О'Хара, правильно ли, что Ф. Рузвельт решил выставить свою кандидатуру на пост президента в третий раз, не душно ли в английском павильоне на Всемирной выставке в Нью-Йорке. Ну и спорили же мы!.. Припоминаю, как однажды, когда я еще учился в Пенсильванском университете, мы пошли на концерт Стокозского и затеяли такую перепалку, что шиканье вокруг нас заглушило музыку Баха.

— Между нами все кончено, — заявил я. — С тех пор как мы приехали сюда, она лишь дважды написала мне, да и то во втором письме обвинила в неверности, а я в то время не знал даже, как пробраться из общежития в столовую, не завязнув в грязи, ну, а потом она вообще перестала писать. Больше не получал от нее ни слова. И знаете, что мне кажется? Она уже готова изменить мне. Сначала я переживал, а теперь... черт с ней!

Ласковое нежаркое солнце навевало на меня сонливость.

— Сейчас вам смело можно дать лет девяносто, — заметила Дэфни. — Сюда. Положите голову сюда. — Она похлопала себя по коленям.

Я с радостью воспользовался ее предложением и, как дитя, проспал целых два часа.

Проснулся я не в духе, чувствуя что-то унизительное для себя в том, что на первой же загородной прогулке подверг терпение Дэфни такому суровому испытанию — надоел ей рассказами о Дженет, а потом заснул, положив ей голову на колени. Она же не проявила ни малейшей досады и спокойно ждала, пока у меня не пройдет дурное настроение.

— Вам сегодня пришлось выдержать большую нагрузку. — сказал я. — Готов спорить, вы предпочли бы такому времяпрепровождению свою секцию Би.

Однако Дэфни не позволила мне предаваться самоуничижению, она молча встала, расправила платье, а я вновь ощутил под своей щекой ее теплое тело, и при мысли об этом у меня сладко защемило в груди.

— Вы не сердитесь, Дэфни?

Все же я чувствовал себя освеженным, когда мы отправились в обратный путь. Пошли без дороги, прямо через рыжевато-коричневые и зеленые поля, потом по узкой тропинке в тенистый лес, и с последним уколом плохого настроения я подумал: откуда Дэфни знает эту тропинку? Скольких парней она водила по ней?.. Так скоро и так нежно она овладела мною, заставив поверить, что принадлежит мне.

Мы шли, вдыхая аромат возрождения, исходящий от влажной, нагретой солнцем земли, и я вспомнил, что беспокоило меня перед тем, как я уснул на коленях Дэфни, прижавшись к ней головой, — свою досаду и неудовлетворенность самим собой при мысли о многом, что я оставил несделанным в Донкентауне, о книгах, которые намеревался когда-нибудь прочесть, о делах, до которых руки так и не дошли. В другой раз... Но другого раза не будет. Если я уцелею, я стану старше, стану иным.

— Как-нибудь нам надо снова прийти на наш луг, — сказал я.

— Обязательно. Здесь так чудесно, правда?

— В следующий раз захвачу пива. — Но я понимал, что мы вряд ли вновь придем сюда, а если и придем, то совсем иными людьми — уже не такими чужими друг другу, — и будем искать какой-то сокровенный смысл в каждом случайном слове и в каждом случайном прикосновении.

Мы пообедали в «Гербе университета», где нам подали унылый английский обед: и хлеб, и сами блюда, из чего бы они ни состояли, казалось, были приготовлены кем-то в виде наказания. Мы расспрашивали друг друга довольно вызывающим тоном, как бы говоря: «Чего ты, собственно, хочешь?» Чужие друг другу, мы по-разному мыслили и, вероятно, преследовали в жизни совершенно противоположные цели, хотя пока не говорили о них. Однако я знал, чего хотел: уже давно меня подмывало спросить у Дэфни, почему она предпочла меня Мерроу, но я все не решался задать этот вопрос, и вот теперь, когда она узнала меня лучше, я хотел убедиться, так ли это, и если так, то надолго ли; я уже сомневался, хочу ли я этой близости. Конечно, я не стал делиться с Дэфни своими мыслями. Теперь я понимаю, что оба мы, вероятно, подготавливали себя к неизбежности низменного акта, оба, как мне кажется, видели, что я, несмотря на все колебания, обязательно попытаюсь овладеть ею в течение вечера. Я считал, что имею на это право, поскольку, как летчик, постоянно рискую своей жизнью.

Это, конечно, и породило курьезное противоречие в моем поведении: я не только не пытался выглядеть как можно привлекательнее, а, наоборот, всячески принижал себя.

Я рассказал Дэфни, что во время учебы в университете увлекался боксом и занял второе место на соревновании университетов восточных штатов в классе спортсменов весом в сто тридцать восемь фунтов. Я добавил, что ненавидел бокс, но не бросал его — наверно, чтобы доказать Дженет и себе, что и такой низкорослый человек чего-нибудь стоит, хотя вовсе не хотел прослыть «типичным наглым коротышкой». Я никогда не наносил сильных ударов, способных нокаутировать противника, всегда избегал грубых приемов — не только потому, что беспокоился о своих «музыкальных», как говорила мать, руках и о своем некрасивом носе и не хотел, чтобы он стал еще уродливее, но и потому, что мне не доставляло .удовольствия причинять боль другим, хотя со временем убедился, что тот, кто не испытывает такого удовольствия, никогда не станет настоящим боксером. Я подчеркнул, что всегда занимал второе место, всегда был вторым пилотом.

Дэфни спросила, чем еще я увлекался в университете. Я продолжал умалять свои таланты: сказал, что меня интересовали только отметки в журнале декана, которыми оценивались мои длиннейшие сочинения, такие неряшливые и неразборчивые, что, по мнению педагогов, в их непроходимых дебрях обязательно должно было что-то таиться. И еще история. Меня очень интересовало прошлое. Хотите послушать образец стиля моей зачетной работы? «Династия Меровингов, железной рукой управлявшая франками, в битве при Мориаке и на Каталаунских полях помогла Актиусу остановить продвижение гуннов, причем федераты франков под командованием Меровея дрались в первых рядах в самой гуще битвы».

— Боже милостивый! — воскликнула Дэфни.

— Вот я каков!

Я даже пошел на риск и упомянул имя Мерроу.

— Забавный парень, — заметил я. — Высмеивает новичков, а сам участвовал всего в трех рейдах.

Дэфни, как я обнаружил, была по-женски, до болезненного тактична: она высказывала свое мнение не раньше, чем выясняла вашу точку зрения, и часто отвечала вопросом на вопрос.

— А он хороший летчик? — поинтересовалась она.

— Отличный, — мрачно ответил я и поспешил переменить тему, опасаясь, что разговор станет слишком уж щекотливым. После обеда, прямо посмотрев мне в глаза, она спросила, не хочу ли я пойти к ней.

Ответ мог быть только один, но все же я счел нужным спросить:

— А квартирохозяйка? Как она относится к вашим визитерам? — Я и сам не знал, что имел в виду, и потому употребил этот иронический эвфемизм: визитеры.

— Миссис Коффин? Я же упоминала о ней в своей записке, — ответила Дэфни, игнорируя мою грубость с видом святой невинности, проявлявшейся как в выражении лица, так и в тоне голоса. — Она недолюбливает янки.

— Если судить по вашим словам, у вас частенько бывают гости.

— Не сказала бы, — искренне ответила она. Но не мелькнула ли грусть в ее глазах? Питт?

Каким же мерзавцем я себя чувствовал! Без всяких к тому оснований причинять неприятности девушке, с которой только что познакомился, и чуть ли не обзывать ее, а за что? Может, чтобы оправдаться перед самим собой за покупку презервативов еще до того, как я узнал, где она живет?

6

Первое, что сделала Дэфни, когда мы оказались в ее комнате (миссис Коффин, возможно, слышала, как я топал по лестнице тяжелыми башмаками, но не подала признаков жизни), это закрыла дверь на задвижку и со странным выражением лица, казалось, говорившим:

«Взгляни-ка на меня! Ты когда-нибудь встречал другую такую умницу?» — уселась перед зеркалом за крохотный туалетный столик с единственным ящичком. Она, видимо, была очень довольна собой.

Потом ее лицо приняло обычное выражение, и она принялась расчесывать свои волосы, а я сидел на краю кровати и поражался ее откровенному самолюбованию. Проводя щеткой по волосам, она, казалось, бросала на самое себя голодные взгляды.

Пакет с «пайком гостеприимства» лежал на краю столика, и Дэфни начала исследовать его содержимое; флакончик с леденцами привел ее в детский восторг, она даже подпрыгнула от радости, подбежала ко мне и попросила открыть, и пока я хвастался перед ней своей силой, она стояла передо мной и нетерпеливо хихикала. Она тотчас же затолкала в рот большой леденец и, еле ворочая языком, спросила, не хочу ли я выслушать один секрет. Дэфни вела себя, как котенок. Она уселась на противоположном конце кровати и, приподняв ножки, сбросила туфли. Я ответил, что, разумеется, хочу знать о ней все. Секрет, рассказанный со слишком большой конфетой во рту, оказался довольно-таки некрасивой историей о том, как по-хамски обошелся с Дэфни майор Сайлдж на одном из предыдущих танцевальных вечеров.

— Вы единственный человек, который теперь знает об этом, — сказала она. — Поклянитесь, что будете молчать.

Я торжественно поклялся, а неделю спустя в баре офицерской столовой услышал ту же историю от Стеббинса. Меня передернуло, когда он начал описывать, как «деликатно» Сайлдж пытался овладеть ею; потом я сообразил, что Стеббинс мог узнать все это от Питта, и несколько успокоился.

Я спросил у Дэфни о Питте; она явно преувеличивала его достоинства. Чтобы несколько утешить меня, Дэфни добавила:

— А вообще-то он не подходил мне.

Все это время я никак не мог решить, что делать. С лица Дэфни, пока она говорила, не сходил едва заметный теплый румянец, и меня неудержимо влекло к ней; в то же время я все больше и больше поддавался влиянию ее детской простоты и доверчивости, и что-то подсказывало мне, что этой доверчивостью нельзя злоупотреблять.

И все же непреодолимое стремление изголодавшегося, одинокого, постоянно рискующего собой человека к акту самовоспроизведения вытесняло мои колебания. В глубине сознания меня к тому же подстегивала мысль о Мерроу — уж он-то, конечно, не стал бы, как я, тратить время на пустые разговоры.

В конце концов я решил пойти на компромисс с самим собой и проделать опыт — сначала проверить, позволит ли Дэфни поцеловать ее, а потом решить, как поступать дальше. И еще я думал, что оставлю за собой свободу выбора.

Мое желание росло; близкий к тому, чтобы схватить Дэфни в объятия, я почувствовал потребность казаться привлекательным; меня уже охватывало сильное, мучительно-сладкое томление, знакомое по тем дням, когда я был подростком, и как-то внезапно я заговорил о тех годах. «В восьмом классе я слыл пай-мальчиком. Меня выбрали старостой, на мне лежала важная обязанность — в конце дня выбивать тряпки для классной доски». Тучи едкой пыли и мела оседали на моем свитере, как иней. Я рассказал Дэфни о мисс Девис; она носила короткие рукава, у нее под мышкой иногда мелькала дразнящая поросль. На школьных сборах мы пели под управлением чешского эмигранта, и я помню, как мне самому нравился мой тенор. Я очень интересовался Марион Свенковской, высокой девочкой за соседней партой, про которую рассказывали, что она никому не отвечала «нет». Мне не повезло, я не смог заставить себя даже заговорить с ней. Я описал Дэфни мягкие наколенники для игры в баскетбол и пожаловался, как меня смущали мои руки с похожими на обрубки пальцами; я пытался держать их растопыренными на бедрах с небрежным видом опытного, бывалого человека. Стальные ножки моей парты были как у старомодной швейной машины «Зингер», не хватало лишь такой же педали. Civitas, civitatis, civitati, civitatein, civitate . Правильно? Я вспомнил, что на пути домой видел вишневое дерево миссис Уоткинс, прикрытое марлей для отпугивания птиц. Верстак в моей комнате был завален полосками картона, приготовленными для сборки ну, скажем, оригинального триплана Мелвина Венимена. С потолка свисали на нитках уже собранные модели: примитивный змей братьев Райт, «Дух святого Льюиса», «Уинни Мае», «Колумбия» Белланки, «Джи Би спорт рейсер»...

Я пересел на другое место железной кровати, туда, где она не издавала при каждом моем движении звона и скрипа, и приложил щеку к щеке Дэфни. Она не отпрянула, напротив того, придвинулась, словно медленно сдаваясь. Эта нежная покорность, сквозившая во всем готовность принять меня, вызвали во мне бурю чувств, и я заключил Дэфни в объятия.

7

Я успокоился, но удовлетворения не чувствовал. Никогда еще я не испытывал ничего подобного тому, что дала мне эта необыкновенная девушка. И вместе с тем я понимал, что еще больше она утаила от меня. Все произошло легко и просто. Я знал, что ее радует восхищение мужчин, что она наслаждается, когда во время танцев ловит на себе голодные взгляды, и теперь, в этой комнате с желтыми стенами, она показалась мне слишком уж податливой. Я не сомневался, что она лишь делала вид, будто только ради меня так легко пожертвовала многим. Нет, Дэфни была не из тех девушек, что продают себя по дешевке. И все же я не чувствовал себя львом — надменным, торжествующим и хвастливым; я испытывал какое-то смутное ощущение, мне казалось, что меня оставили за закрытой дверью. Она проявила милую покорность, но отдала только свое тело, а не самое себя, потому что, по-моему, ей по-прежнему хотелось, чтобы за нее дрались, завоевывали ее, и она, радостно возбужденная, ждала своего поражения в моих ищущих руках. Ей хотелось чего-то большего, чем то, что произошло. Мне тоже. Предстояло преодолеть огромные трудности, чтобы получить доступ к неоценимым сокровищам, скрытым, как я теперь знал, где-то в самых глубинах Дэфни.

У нее было поношенное и залатанное белье. Одеваясь, я передавал Дэфни некоторые из ее вещей, и она отвечала мне взглядом, в котором читалось то, что бедняки называют гордостью, хотя следовало бы назвать затаенной горечью.

Мы были еще полуодеты, когда она великодушно, со смеющимися глазами сказала:

— Лейтенант Боумен, вы не думаете, что вам пора назвать свое имя?

— Чарльз. Некоторые зовут меня Боу.

— Боу, — повторила она, наклонив головку набок, словно вслушиваясь. — Мне нравится. Боу...- Она обняла меня и прижала к себе. — Мой дорогой Боу, — с чувством проговорила она. Я ответил на ее объятие со всей нежностью, на какую был способен. Я видел, как трудно мне будет проникнуть в чудесные глубины Дэфни.

8

Мы проверяли самолет после учебного полета, и Мерроу сказал Реду Блеку, что он мог бы сойти за механика, если бы не был похож на трубочиста. Неужели нельзл привести себя в порядок? Да и вообще весь наземный экипаж Блека, добавил Базз, производит отталкивающее впечатление.

Блек в бешенстве заорал, что механикам выдали всего лишь по два комбинезона и что их вот уже больше недели держат в стирке; он ушел, продолжая поносить капитана Мерроу на чем свет стоит.

— А все проклятые штабисты из авиакрыла, — сказал Мерроу. Мы давно уже привыкли по каждому поводу изливать свое негодование на штаб.

— Пошли, Боумен, за великами, поедем в штаб и расчехвостим их.

Мерроу и без того ненавидел сержантов, а тут еще надо было заботиться о стирке их комбинезонов.

Мы проехали через «штабные» ворота, ведущие к Пайк-Райлинг-холлу. Штаб крыла размещался в доме, построенном в георгеанскую эпоху; дом стоял посреди английского парка, разбитого (как много позже сообщил мне Линч) по проекту Андре Ленотра. Миром и. спокойствием дышало все вокруг. От пышных цветников расходились аллеи высоченных буков; главная аллея тянулась на восток и вела к «Храму любви» — убежищу мраморной Афродиты. «Самый подходящий климат, чтобы круглый год торчать с голым задом». В одной из гостиных, где нас с Мерроу заставили ждать целых полчаса, висела гравюра начала XVIII столетия; художник изобразил на ней дом, где мы сейчас находились, и деревья вокруг него. Взглянув в окно, мы обнаружили, что некоторые из них все еще живы, особенно одна липа,- за двести лет она превратилась в благородного гиганта и прикрывала своими ветвями целое крыло дома. Позже я рассказал об этом дереве Линчу, и Линч заметил, что оно старше страны, представители которой занимают сейчас дом.

Мерроу, конечно, добивался приема у самого генерала, а принял нас, конечно, его адъютант майор Ханерт, известный тем, что вместе с местными любителями охотился в красном сюртуке на лисиц. Майор провел нас в оперативную комнату (прозванную нами «Фабрикой брехни») — салон с высокими окнами, на одной стене которого, за экраном из целлотекса, висела огромная карта европейского театра войны в масштабе 1:500000, с пятнами красной сыпи — районами, прикрытыми зенитной артиллерией, с игрушечными самолетиками — аэродромами, где базировались истребители гуннов, с паутиной линий и кружков — каналами радиолокаторов и ненаправленными приводными маяками; словно капли росы, сверкали на карте яркие шляпки кнопок. За столиками, перед досками вроде классных, сидели женщины в военной форме, и Мерроу не упустил случая одарить каждую из них игривым взглядом.

Майор Ханерт пригласил меня и Мерроу садиться, был вежлив, как светский человек в обращении с лакеями, но постарался поскорее отделаться от нас, причем, как потом выяснилось, мы ничего не добились. Зато что-то произошло с Мерроу.

На обратном пути, проезжая мимо «Храма любви», Мерроу остановился, сошел с велосипеда, обвел взглядом гигантские буки по обеим сторонам аллеи, что-то быстро прикинул в уме и сказал:

— А знаешь, Боумен, спорю, что «крепость» сможет пролететь вдоль этой щели между деревьями. Я бы полетел ниже верхушек — прямо вон в те окна. И еще об одном я мог бы поспорить. Если бы в этот момент у окна оказался майоришка Ханерт, он бы обязательно наделал в штаны!

9

Мы встретились с Дэфни после ее рабочего дня в вестибюле «Быка» на Трампингтон-стрит. Непрерывно лил дождь. Утро — была среда пятого мая — выдалось холодное и неприветливое. На базу пришел большой грузовик с почтой; мы с нетерпением ждали ее три недели, а выяснилось, что вся она месячной давности и по ошибке успела побывать в XII воздушной армии, в Северной Африке. Обычная путаница. Письма от Дженет не было. Я даже обрадовался. В полдень я отправился на автобусе вместе с отпускниками в Кембридж, захватив с собой сэкономленные от обедов и в рейдах сладости. Я отдал котлеты Дэфни, она чмокнула меня в щеку в знак благодарности и воскликнула:

— Ну и едите же вы, янки!

— Нет, ты послушай, — сказал я. — У нас в экипаже есть парень по фамилии Прайен, стрелок хвостовой турели; у него не желудок, а настоящая фабрика газа; ты бы послушала, как он скулит насчет пищи, которой нас пичкают. Однообразие. Яичный порошок. Сало и крахмал. Блины перед самым вылетом — это людям, которые должны подняться в воздух! Бобы и капуста вечером, как раз перед объявлением боевой готовности. Боли в желудке, отвратительное состояние.

Я рассказал обо всем репертуаре Прайена: «Хочу молока!.. Мне надо молока!..» Мерзкие столовые. Дежурные из наряда по кухне, счищающие остатки еды со шпателей грязными пальцами с трауром под ногтями. Ничего себе, подходящая тема для разговора с девушкой, пришедшей на свидание!

— Бедненький мой! — сказала Дэфни, словно жаловался не Прайен, а я, и всем своим видом показывая, что она прекрасно понимает, почему я так говорю и на что намекаю.- Я угощу тебя в своей комнате крепким чаем, только надо купить булочек с изюмом. У тебя еще остались деньги, которыми ты хвастал?

— А как же! Без денег не бываю.

Мы пошли за покупками. У нее был зонтик. Она сделала мне нагоняй за то, что я не захватил с собой плаща.

Когда мы оказались в ее комнате, она снова первым делом закрыла дверь на задвижку.

— Почему ты закрываешься? Боишься соглядатаев? Или этой твоей миссис — как ее там?

— Нет, — ответила она, пожимая плечами. — Наверно, просто потому, что обожаю секреты.

Ее комната была нашим секретным убежищем; в окно стучал дождь. Все было иначе, чем в прошлый раз. Мы хотели сделать приятное друг другу, я чувствовал себя счастливым и хотел, чтобы Дэфни знала это. Она вскипятила такой чай, что на нем могла бы летать «крепость», достала кекс, и мы заговорили о нашем детстве.

Она рассказала, что в возрасте четырех-пяти лет заболела дифтеритом. Вспомнила, что ее хотели отправить в больницу и вызвали с работы отца, а он все не шел и не шел. По ее словам, отец был очень способный человек, добрый, мягкий, начитанный; выходец из рабочей семьи в Средней Англии, он, несмотря на все свои таланты, не мог подняться по служебной лестнице выше мелкого государственного служащего. Впрочем, добавила Дэфни, это не ожесточило его, только заставило замкнуться в себе, чуждаться всех, кроме своих детей. Так вот, она заболела, время шло, мать совсем растерялась, и тут наконец появился отец. Почему же он задержался? Да потому, что отправился в магазин на Риджент-стрит и, проявив опасную для семейного бюджета щедрость, купил ей ночную сорочку, халатик и гребень — на тот случай, если придется ночевать не дома.

— Похоже, твой отец был хорошим человеком,- сказал я.

Отца Дэфни уже нет в живых. Она вспомнила, как он водил ее по картинным галереям; она говорила о том, какое впечатление производили на нее, тринадцатилетнюю девочку, картины Буше и Фрагонара из «Коллекции Уоллеса»; она рассказывала о «пламенеющих закатах Тёрнера», которые так любил ее отец в галерее Тейта.

— И мне бы хотелось взглянуть на них, — заметил я. — Как и на все, что имееет отношение к небу.

— Мы как-нибудь побываем там с тобой, — ответила она так, словно мы уже понимали, что теперь долго не расстанемся друг с другом.

Я попытался рассказать ей о солнечном восходе, который мы наблюдали во время вчерашнего рейда на Антверпен, о ясном, лимонно-желтом небе впереди нас и темной голубизне позади, там, где на земле еще лежала ночь, о взбаламученном небе далеко вверху над нами — необозримом пологе перисто-кучевых облаков, украшенном рисунком, как кожа скумбрии.

— А мне нравится смотреть на море, — призналась Дэфни и рассказала еще одно воспоминание детства — о поездке на побережье в Девоншире.

— Я люблю небо, — сказал я. — Хорошо помню, словно все происходило вчера, хотя мне было тогда лет двенадцать, как из моего окна в Донкентауне я любовался плывущими в синеве барашками. Помню так ясно! Это было преддверье засушливых дней — несколько туч, несущихся на северо-запад. Они заставили меня вспомнить Аполлона; я решил, что у него, наверно, были исполинские кони; глядя в окно, я стал мечтать о состязаниях на колесницах и видел себя одним из возниц; тормозя на повороте футах в десяти от факелов, обозначавших финиш, я зацепил обитую медью колесницу гунна и оторвал у нее колесо; представил себе, как взглянул вверх, на императора, как ревела толпа, а над головами — это особенно отчетливо виделось мне, — над головами, над «Цирком Максима», раскинулось небо с плывущими по нему барашками, слегка окрашенное первыми розовыми прикосновениями вечера.

— Ты пил когда-нибудь уэльский чай?

— Нет. Что это такое?

— Да вообще-то смесь горячего молока, воды и сахара с небольшой добавкой чая...

Дэфни рассказала о крохотном летнем домике среди миниатюрного сада и что-то о своем брате, он был большим аккуратистом и имел модель железной дороги, точную копию одной из действующих английских дорог, — она стояла у него на открытом воздухе.

Однако я слушал Дэфни не очень внимательно и думал о том, что сказать еще, чтобы на нее произвели впечатление моя чувствительность, доброта, отзывчивость, добропорядочность моих родителей, мое преклонение перед всем прекрасным. Думаю, тем же была озабочена и Дэфни и, наверно, тоже не слушала меня. Как ни странно, стараясь выставить себя в самом выгодном свете, мы стали больше уважать друг друга, хотя почти не слушали того, что говорилось.

Любовь к другому начинается с любви к самому себе; осознав эту истину, я почувствовал, что у меня словно расправляются крылья, мне захотелось дать понять Дэфни, что с момента нашего последнего свидания в этой же комнате я стал сильнее и теперь лучше знаю, что надо делать. Вот я побыл с ней, сказал я, и стал другом всего человечества. Я рассказал, что мы потеряли нашего радиста Ковальского, что он сильно обморозился и я навестил его в госпитале и здорово ободрил.

Восторгаясь собственной добротой, я тем самым прославлял Дэфни; то, что я говорил о себе, в какой-то мере относилось к ней, и она стала внимательнее прислушиваться к моим словам, чуть склонив головку набок и посматривая на меня с глубоким пониманием и одобрением. В весьма небрежном тоне я описал ей наш вчерашний рейд на Антверпен. Забавная война; шутка за шуткой. Наш новый радист Лемб, впервые вылетавший на боевую операцию, начал громко болтать по внутреннему телефону, а потом вдруг перестал подавать признаки жизни, хотя должен был вести огонь из верхней турели; Хендаун пошел в радиоотсек и обнаружил, что парень крепко спит. Он было подумал, что с Лембом случился обморок, а тот, оказывается, вздремнул! Я засмеялся, и Дэфни тоже рассмеялась.

А мое великодушие уже не знало удержу.

— Блестящий летчик наш Мерроу, — сказал я, — поразительная интуиция. В одном из воздушных боев ФВ-190 пытался бомбить нас с пикирования, с высоты четыре тысячи футов, но Базз ждал до самого последнего момента, а потом... В следующий раз я обязательно приведу его к тебе. — Я был так упоен самим собою, что потерял рассудок.

— Хорошо.

Поистине, счастливые часов не наблюдают, но все же пришло время расставаться.

— Не знаю, — сказал я, — но ты заставила меня совершенно по-новому смотреть на мир. — Я поцеловал ее и ушел.

Возвращаясь на автобусе, я взглянул на лица наших летчиков и подумал: какие чудесные люди! И как мне повезло, что я один из них!

10

В субботу восьмого мая я позвонил Дэфни, и мы договорились встретиться на следующий день в городке Мотфорд-сейдж, что на полпути между Кембриджем и Бертлеком. Она могла добраться туда на автобусе. Позднее я спросил у Мерроу, не хочет ли он поехать со мной.

— Вот здорово! — как мальчишка, воскликнул он. — Мы можем отправиться на велосипедах.

Так мы и сделали, хотя день выдался унылый и дождливый. Часть пути мы ехали рядом. В одном месте вдоль дороги росли ивы. Базз завел разговор о том, что будет после войны. В соответствии с теорией вероятности Хеверстроу, никто из нас не питал особой надежды пережить войну, но Базз, по-моему, считал, что нет правил без исключения и что как раз он и станет одним из таких редких исключений.

— Бог ты мой, — сказал он, — да у меня в Штатах накопилась целая куча денег из отчислений от жалованья, того и гляди, начнут гнить и вонять. — Его возмущала одна мысль о том, что он не сможет тратить эти деньги до конца войны. Немного погодя он снова заговорил: — А знаешь что? После войны меня уволят в отставку и сделают производителем. Я напложу им народу на целое соединение тяжелых бомбардировщиков. — Некоторое время он молча работал педалями, потом продолжал: — Нет, пожалуй, лучше я стану падре. У этих проклятых попов житьишко хоть куда — как и у барменов, только и занятия, что выслушивать трепотню всякого кающегося сброда. Разница лишь в том, что падре может слушать сидя, а вот бармен не может. Потом падре выберет какие-нибудь псалмы, придумает какую-нибудь проповедь и сдерет с околпаченных, может, долларов пять.. «Мы собрались здесь, братья и сестры, чтобы соединить в святом браке этого мужчину и эту женщину... Пусть-ка люди с клеевого завода пересядут на задние скамейки, поближе к окнам...» Боже мой, Боумен, ну чем не житье! Лучшего я бы и не хотел.

Мы встретились с Дэфни, чтобы пообедать, — а может, позавтракать, — в гостинице «Старый аббат» в Мотфорд-сейдже, и я смотрел, как она, справляясь с телятиной в сухарях, брюссельской капустой и вареной картошкой, одновременно справляется и с Мерроу.

Я думаю, Дэфни принадлежала к тем женщинам, которые умеют наблюдать за собой, тщательно взвешивают каждый свой шаг и потому быстро разгадывают других. Дэфни, видимо, полностью завладела Мерроу. Можно было подумать, что они мыслят и чувствуют одинаково и что она относится к нему с теплотой и симпатией.

В действительности же Дэфни мгновенно сообразила, что самая подходящая тема для разговора с Уильямом Сиддлкофом Мерроу — это сам Уильям Сиддлкоф Мерроу. Он давал это понять всем своим поведением.

Она заставила Мерроу заговорить об упоении полетом.

— Вы знаете, — сказал он, — ощущение такое, будто нет силы, способной вас остановить. Там, наверху, мне иногда просто хочется кричать. Видите ли, — продолжал он с серьезным лицом, близко склоняясь к Дэфни, — вы как бы сливаетесь с машиной. Как бы превращаетесь в сказочно могучее существо, которому нет и не было равных.

Дэфни, кажется, даже чуточку сжалась в знак почтительности к этому могучему существу, что особенно понравилось Баззу.

— А как же со смертью? — тихо спросила она.

— Чушь! — презрительно бросил Мерроу. — Да, вы знаете, что у летчиков является самой серьезной дисциплинарной проблемой? Я говорю о настоящих летчиках, о настоящих мужчинах. Они не могут удержаться от соблазна подразнить смерть. Они идут на такой риск, от которого у вас, окажись вы на их месте, поседели бы волосы...

И Базз показал, как он сердит на смерть. Он говорил о ней не иначе как об «этом мерзавце в небе» и «проклятом сержантишке».

— Знаете, что мне хотелось бы сделать? — яростно спросил он. — Убить смерть.

Мерроу так стукнул кулаком по столу, что из миски чуть не выскочила суповая ложка.

Странно было слышать, что человек в двадцать шесть лет с такой настойчивостью рассуждает о смерти.

— Расскажите мне о своей жизни, — попросила Дэфни Мерроу, как только мы разделались с первым.

— О моей жизни? Черт побери, я налетал три тысячи сто часов и никогда не угробил ни одного самолета.

— Нет, нет, начните с начала!

— О, господи!

Но Дэфни лишь взглянула на него со своим обычным видом глубокой сосредоточенности. Мерроу закурил сигару.

11

— Ну хорошо, — заговорил он. — Мне двадцать шесть. Я родился и вырос в Холенде, в штате Небраска. Кукурузная местность в шестидесяти четырех милях от Омахи и в пятидесяти шести от Колумбуса, между Элкхорн-Луп и реками Платт. Девятьсот три жителя. Есть тротуары, но по ним обычно никто не ходит.

Сразу скажу, что мой старик был моим идеалом. Занимался он всем понемногу и ничем особенно: продажей недвижимой собственности, немного страховым делом — насколько в нем нуждалось такое захолустье, как Холенд; некоторое время представлял в этом графстве фирму «Шевроле». Отец хотел, чтобы я не упустил тех возможностей, что упустил он сам. Звали его Фрэнк, и был он настоящим мужчиной. Теперь отца уже нет. Иногда я думаю, что он был порядочным трепачом, и все же я любил этого старого сукиного сына.

Никогда не забуду ночь, которую я впервые провел вне дома. Вместе с другими ребятами, захватив девушек, мы отправились в Колумбус; то да се, но ничего особенного — в такой компании, сами понимаете, особенно не разойдешься, — и вдруг как-то неожиданно показалось солнце. Была суббота Четвертого июля — во всяком случае, в субботу мы выехали. Вернулся я домой в воскресенье, в половине десятого утра, заранее готовый к тому, что старик задаст мне крепкую взбучку. Я, правда, придумал какое-то объяснение, но не рассчитывал, что оно мне поможет. В доме я никого не встретил и отправился в столовую, где отец как раз сидел за завтраком. «Это ты, сынок? — сказал он. — Не знал, что ты уже поднялся. Что ты делаешь в такую рань? Ведь сегодня воскресенье. Садись завтракать». Я сел. Мне казалось, что у меня вот-вот лопнут кишки, так я сдерживался, чтобы не расхохотаться.

Я учился два года в Крейтонском университете в Омахе. Собирался пойти на медицинский факультет, хотел стать акушером. Не знаю почему, но ни одна женщина не оставляет меня равнодушным, ну а передо мной, — Базз самодовольно ухмыльнулся, — передо мной ни одна не устоит. Серьезно говорю, сестренка!

Тринадцати лет я впервые обладал женщиной, матерью десятилетней дочери. Не знаю, чем привлек ее такой мальчишка, клянусь, не знаю. Но она заставила меня. Потом ей стало стыдно, и она взяла с меня слово никому ничего не говорить. Когда я перешел на второй курс, ее дочери уже исполнилось семнадцать лет, а мне было около двадцати. Она была хорошо сложена... я хочу сказать, она была в известном отношении талантлива. Во время каникул я заметил, что стоило мне появиться у них в доме, как мамаша немедленно смывалась к себе наверх, оставляя меня наедине с дочкой. Как-то вечером я сказал Дотти: «Поедем в кино в Колумбус». Колумбус находился в часе езды от нас, а порядки в нашем городке были строгие: если парень хотел отправиться с девушкой в Колумбус, надо было заблаговременно ее предупредить, чтобы она успела попросить разрешения, а вы старались назначить свидание другой, на тот случай, если одна не сможет поехать. Дотти ответила, что нужно спросить маму. «Да ничего с тобой не случится», — говорю я, а она говорит: «Понимаешь, Билль, — в те дни меня называли Биллем, — никак не смогу поехать вдвоем с тобой в Колумбус, если не спрошу маму». Она подошла к лестнице и крикнула: «Мама!» — «Да, дорогая?» — «Могу я сегодня вечером поехать в кино в Колумбус?» — «С кем, дорогая?» — «С Биллем Мерроу». — «Прекрасно, дорогая. Пожалуйста, поезжай с Билли».

Поехали мы в Колумбус, побывали в кино и по некоторым причинам здорово задержались. На следующий вечер я снова зашел за ней, и мама снова не возражала, чтоб я повез дочку в Омаху. Вот на второй вечер Дотти и говорит: «Знаешь, Билль, никак не могу понять. Обычно мама не разрешает мне оставаться или куда-нибудь ходить с кем-либо вдвоем, да еще два вечера подряд. А если и разрешает, то только до определенного часа, и когда я возвращаюсь, обязательно спрашивает, что я делала и хорошо ли себя вела. А вот вчера вечером она даже не позвала меня к себе в комнату, а когда я пришла сама, она повернулась на другой бок, притворилась засыпающей и только вроде бы застонала. Ничего не понимаю!» — «Может, она доверяет мне, Дотти», — сказал я. «Вот оторвал!» — хихикнула Дотти. «А почему бы и не оторвать?»

После второго курса я перевелся в Джорджтаунский университет в Вашингтоне, в округе Колумбия. Бог мой, когда-то надо же было вырваться на свободу и отправиться на Восточное побережье! Я приехал в Вашингтон с портативным радиоприемником и комплектом новеньких клюшек для гольфа; должно быть, я вообразил, что вступаю в загородный клуб, будь он проклят. Скоро я понял, что к чему.

Моим товарищем по комнате оказался Максуелл Горе Эрвин. Мы звали его Планктоном — такой он был маленький, меньше тебя, Боумен. Он боролся в нашей команде в классе сто пятнадцать фунтов, а сейчас борется со штурвалом одной из этих огромных летающих лодок военно-морской авиации. Он еще меньше тебя, Боумен, а эти машины... Господи, вот громадины! Не могу удержаться от смеха, когда представляю его за штурвалом. Он, наверно, выглядит так же нелепо, как нелепо выглядел бы ты, Боумен, если бы взялся один управлять «крепостью».

Первый полет доставил мне куда больше удовольствия, чем мамочка Дотти или кто-нибудь другой. Это было просто здорово. Как-то однажды мы с Планком пошли побродить по Анакосте и, осматривая самолеты, спросили, нельзя ли нам оторвать полетик. И вдруг один парень говорит: «А почему бы и нет?» Он поднял нас в стареньком военно-морском 02-У. Мы полетали только над Анакостой. Клянусь зубами господа, я не мог дождаться, когда полечу снова.

Однажды во время каникул Планк говорит мне:

«Таг, — тогда он звал меня Тагом, — к чертям, говорит, эти поезда! Поедем на Бойлинг-филд и попросим, чтобы нас подбросили на самолете». Я, конечно, согласился; так мы и сделали, а после этого спали и видели себя летчиками.

Тот год я еще кое-как крепился, а потом смотался. До того осточертел мне Вашингтон. В конце года я весил всего сто сорок восемь фунтов. Сейчас во мне сто восемьдесят шесть. Так что судите сами. Между прочим, сейчас я ношу башмаки девятого размера, а шляпу семь с половиной. Вы когда-нибудь слыхали, чтобы человек с такими маленькими ногами имел такую большую голову? Распухла от девушек.

Два года я потратил зря — работал у перекупщика пшеницы в Омахе. Я никогда ничего не делал сверх того, что поручено,- ничего, будь я проклят! Я был вроде одного из этих сержантов, будь они прокляты! Я только о том и думал, как бы научиться летать или как бы переспать с девушкой. Думать-то думал, а делать ничего не делал, чтобы научиться летать, как не делал ничего и насчет девушек — они были так доступны, что прямо тошнило.

Потом я получил письмо от Планка, он объявился в Вустере, в штате Массачусетс, и сообщал, что учится летать; я упаковал чемодан, отправился в Вустер, устроился на работу и вместе с Планком стал учиться у одного старика пьяницы, занимавшегося этим еще со времен царя Гороха. Первоклассным летчиком я стал только потому, что старик никогда не протрезвлялся, так что с первого же полета мне пришлось самостоятельно управлять машиной.

Нет, нет, серьезно, я родился летчиком. У меня молниеносные рефлексы. Когда доктор своим маленьким резиновым молоточком начинает стучать у меня под коленной чашечкой, ему надо быть начеку — не так-то просто вовремя увернуться от моей ноги, а лягаюсь я, как проклятый верблюд, понимаете?

Купить себе самолет я не мог и потому выклянчивал полеты у кого попало. В общем-то, налетал порядочно часов. Потом удалось получить работу летчика-испытателя у фирмы «Майлдресс» — насчет налета часов я врал хуже, чем врет итальянская проститутка, но фирме травилось, как я управляю самолетом, и меня взяли работу. Предыдущему летчику-испытателю фирма сломала шею недели за две до этого, и владельцы фирмы понимали, что я нужен им больше, чем они мне.

На испытание самолета мне требовалось ровно двенадцать минут; в те времена фирма выпускала маленькие тяжеловесные учебно-тренировочные машины — помнишь, Боумен? Двенадцать минут, чтобы подняться, сделать медленную бочку, вираж влево, вираж вправо, пике. Пикирование было моей специальностью. Уж заставлял я кое-кого поволноваться!

Потом пришло время, когда даже слепой видел, что надвигается война; я сделал так, что меня призвали в армию, и прикинулся человеком, который не умеет, но очень хочет научиться летать, и уже со Спеннер-филда и позже пошла сплошная мышиная возня. Да ты же, Боумен, знаешь!

Вот, пожалуй, и все, разве что я не упомянул женщин, с которыми имел дело; но не думайте, что я забыл о них. О женщинах я ни на минуту не забываю. Особенно не забуду одну из них, я называл ее Филли из Филы; она пришла с альбомом пластинок, захотела подарить их мне — пластинки с голосом Дуайта Фиске; ты помнишь певца Дуайта Фиске, Боумен? Девушка прожила у меня три дня. Я и сам не знаю, чем беру женщин; это со своей-то безобразной мордой; может, тем, что когда вы относитесь к проститутке, как к гранд-даме, она сделает для вас все, а если вы относитесь к гранд-даме, как к проститутке, она или тоже сделает для вас все, или заорет и влепит оплеуху, что в конечном счете лишь сэкономит время,

Нет, серьезно, я просто мил с ними. Стараюсь. Помню, работая у «Майлдресс», я не забывал ежедневно спикировать над домом каждой из моих приятельниц. Давал знать, что никогда не забываю о них.

Некоторые считают меня треплом. Напрасно только злят меня — просто я стараюсь во все вникать. Однажды в Денвере девушка, прослышав, что меня называют трепачом, подошла ко мне и спросила: «Так вы и есть тот самый знаменитый Брехун Мерроу?» Потом я целых два дня ни с кем не разговаривал. Слишком уж задело.

Баззом меня стали называть на авиабазе Спеннер, где нас обучали летать, хотя в то время я уже был чертовски хорошим летчиком. Среди наших курсантов оказалось два Смита, два Дейса, два Тернера и не меньше десятка парней по имени Билль, из-за чего происходила постоянная путаница, невозможно было понять, к кому именно обращаются; потому и решили раздать новые имена. Мне сразу же, едва взглянув на меня, сказали, что я буду Баззом. Так что я теперь Базз. Так. Дайте подумать, что же еще? Ах да, автомашины. Ну, автомашин у меня перебывала целая куча. Но у себя в Штатах я был без ума только от «стримлайнера». Однажды около Гранд-Айл я сделал на нем сто пять миль. И знаете, свою последнюю машину я оставил на стоянке около аэродрома в Беннете в тот день, когда мы вылетели сюда. С ключом и всем остальным. Я просто подъехал, вышел из машины и сел в самолет. Подержанный «олдсмобиль» с откидным верхом, и обошелся он мне всего в двести тридцать монет. Кто знает, может, в конце концов госпожа публика окажется честной, и я найду эту штуковину на том же самом месте, когда вернусь. Ну, а если и не найду, просто буду считать, что просадил машину в карты. Я терял и больше за один присест. Но, черт возьми, уж больно мне жаль электрическую бритву. Это все сукин сын Хеверстроу виноват. Я велел ему положить бритву на заднее сиденье, в мой чемодан. А он оставил ее просто так. Лучше мне потерять автомобиль, чем бритву. У меня очень жесткая борода. А бриться приходится минимум дважды в день, чтобы прилично выглядеть. Ну, что же еще? Да, куда бы я ни пошел, у меня всегда с собой две бумажки по пятьдесят долларов. Я держу их на всякий чрезвычайный случай, — случай, если попаду в какую-нибудь неприятность. Вот вам моя биография, вы же сами просили рассказать.

Базз поставил на стол локти, переплел пальцы и оперся на них подбородком, выставив его в сторону Дэфни.

Он казался довольным собой.

— Ну, а как насчет войны? — спросила Дэфни тем же тихим голосом человека, потрясенного подобным мужеством и энергией.

— Никогда еще я не жил так хорошо, — твердо ответил он.

— Как вас понимать? — извиняющимся тоном спросила она.

— Я люблю летать. Люблю работу, которую мы делаем.

— Работу?!

— Послушайте. — Глаза у Базза заблестели. — Нас с Боуменом можно причислить к самым великим разрушителям в истории человечества. Это и есть наша работа.

Дэфни вопросительно взглянула на меня, словно спрашивала, разделяю ли я убеждения Базза, и я, как мне помнится, отрицательно качнул головой. Ее новый мимолетный взгляд растопил мои последние сомнения. С этой минуты я уже не сомневался, что Дэфни действительно предпочитает меня Мерроу и что я безумно влюблен в нее.

У меня возникло странное чувство неловкости за моего командира. Впервые у меня мелькнула мысль, что не такое уж он совершенство, как кажется, и впервые в присутствии Дэфни я подумал, как плохо, что она англичанка, а я американец. Мне было стыдно за моего американского коллегу. Я решил на следующей же встрече обязательно объяснить Дэфни, что... Но что именно? Что Мерроу недоучка? Что он дурно воспитан и груб?.. Нет, вряд ли в этом дело... Что мы народ, который любит все, что можно купить? Что мы нахальны, резки на язык, самоуверенны?.. Нет, не то...

Однако объяснить ничего не требовалось, потому что Дэфни значительно лучше, чем я, поняла Базза Мерроу.

12

Буфетчик из офицерского клуба, техник-сержант третьего класса Данк Фармер, пытался устроиться в экипаж Аполлона Холдрета.

Все мы от нечего делать болтались в клубе, играли в карты, а то собирались у стойки и просто чесали языки. Было двенадцатое мая; вот уже больше недели мы не совершали боевых вылетов — нелетная погода держала «крепости» на земле, и экипажи самолетов, особенно те, чье пребывание в Англии подходило к концу, все больше томились и нервничали. Многие из собравшихся в клубе приналегли на вино, и мы с Мерроу тоже стояли у бара и потягивали виски; однако алкоголь не действовал на нас. Я все еще не избавился от сомнения, которое вызвал у меня Мерроу в прошлое воскресенье, когда мы обедали с Дэфни.

Наблюдая, как выслуживается Данк перед некоторыми летчиками, сразу можно было сказать, кто считается в нашей авиагруппе асом. Бродяга из болотистых местностей Флориды, Данк в мирное время зарабатывал на кусок хлеба своим голосом — был зазывалой на карнавалах, певцом в дешевых кабачках, аукционером на мелких распродажах. Вечер за вечером пронзительной самоуверенной скороговоркой он проповедовал в клубе примитивный фатализм, находивший у летчиков полное понимание: «Я знаю, что умру, но не раньше, чем выпадет мой номер. Мне плевать, если самолет или корабль попадет в аварию — черт побери, пока не подошло мое время, ничего со мной не случится. Ну, может, стану калекой, а погибнуть не погибну, пока не выпадет номер».

Данк вечно жаловался, что его никак не переводят из бара в строй; никто, видимо, не поддавался на уговоры буфетчика взять его в экипаж стрелком.

— Черт возьми, да я научился стрелять еще в те годы, когда был по колено заячьему клещу, — на этот раз атаковал он Холдрета. — Я же отлично стреляю!

— Ну хорошо, Данк, — ответил Холдрет. — Знаешь, что я тебе скажу? Если мой стрелок с хвостовой турели угробится, я возьму тебя.

— Вот это здорово, майор! — воскликнул Данк. В его осе слышалась радость, но лицо стало унылым.

— И что ты рвешься летать с ним? — спросил Мерроу у Данка, кивком показывая на Холдрета. Холдрет быстро повернулся и увидел, что Мерроу ухмыляется. — Да у него не «летающая крепость», а старая каша.

Из-за такой шутки Холдрет мог бы кинуться в драку, на этот раз предпочел отвернуться. Уже несколько дней Мерроу был раздражителен и вел себя вызывающе. Однако он всегда держал наготове ухмылку, поэтому никто не мог сказать, когда он зубоскалит, а когда говорит серьезно.

К буфету неуклюже подошел наш док Ренделл выпить первый из двух вечерних бокалов вина. Доктор был очень высок и потому постоянно сутулился, словно стыдился своего роста. Он носил свободно свисающие усы, на лице у него, изрезанном глубокими, сбегавшими ко рту морщинами, виднелось несколько бородавок и родинок, а его карие глаза под густыми бровями смотрели, как у судьи, объявляющего о помиловании. У него были худые, с огромными кистями руки, и во время разговора он имел обыкновение отчаянно жестикулировать, словно эto помогало ему удерживать равновесие. Его собеседнику приходилось все время держаться на безопасном расстоянии, чтобы не получить затрещину. Пьянея, Ренделл начинал спотыкаться на каждом слове, и это делало его в наших глазах свойским парнем. У военных летчиков вошло в обычай исподволь, но неотступно наблюдать за старшими офицерами, штабниками, священниками и врачами, брать на заметку каждое проявление трусости, изнеженности, двоедушия и подлости. Ничего похожего за нашим доктором не водилось. Он всегда был тверд и энергичен и не давал спуску симулянтам.

Так произошло и сейчас. Наливая Ренделлу вино, Данк Фармер, видимо, решил, что стрелка хвостовой турели на самолете Аполлона Холдрета действительно могут убить и что ему следует считаться с такой возможностью.

— Послушайте, доктор, — сказал он, — вот беда, как вздохну, так чувствую боль в груди. Что бы мне предпринять?

— Перестань дышать, Данк. Сразу поможет. Мерроу отрывисто захохотал. По-моему, Базз побаивался доктора, но так как считал своим долгом показывать всему свету, что никого и ничего не боится, то держался с ним вызывающе.

— Вот что я скажу, доктор: мне хочется. Как только отменяют очередной полет, у меня появляется желание. Почему бы вам не организовать тут чистенький, уютненький бардачок для летчиков? Мне нужна либо девица, либо полет.

Доктор молча посматривал на Мерроу. Спокойнее дружелюбие в его пристальном взгляде, должно быть, сдерживало Мерроу, жаждавшего скандала.

— Полет можно сравнить с селитрой, — продолжал Базз. — Он убивает половое влечение. Правда, доктор? У самого неистощимого мужчины. Если вы, мерзавцы, намерены держать меня все время на земле, то почему бы вам не облегчить мое положение?

Доктор не скрывал, что игнорирует Мерроу. Он повернулся к тем, кто стоял у бара, и принялся обсуждать с ними переданное в тот вечер по радио сообщение о том, что армии стран оси в Северной Африке прекратили сопротивление. Преемник Роммеля, фон Арним, взят в плен.

— Нет, нет, — резко продолжал Мерроу, — почему вы не облегчите нам положение?

— Я начинаю принимать с шести часов утра, — спокойно ответил Ренделл. — В амбулатории. Вы знаете, где она находится.

Я видел, как побледнел Мерроу. Сейчас он скажет, думал я, что чувствует себя хорошо и не нуждается в проклятых психиатрах, но Базз смолчал. Он молчал целых полчаса, только раза два фыркнул, хотя чувствовалось, что он испытывает такое же напряжение, как беговая лошадь перед стартом.

Доктор ушел. Как только за ним захлопнулась дверь, Мерроу завязал бессмысленный спор с Бреддоком, толкнул его и свалил со стола стакан с вином. Произошла короткая потасовка. Но, схватившись, чтобы душить друг друга, они, словно по велению какого-то мага, закончили дружеским объятием и повернулись к нам, ища уход своей злобе. Используя взвинченность «стариков», они совместными усилиями спровоцировали всеобщее буйство. Победа над странами оси в Северной Африке услужила им поводом устроить дебош, в котором не было ничего от радости победителей. Был самый отвратительный скандал — таких скандалов мне еще не приходилось наблюдать, а тем более в них участвовать. Мерроу и Бреддок начали швырять стаканы в печку. Данк Фармер попросил их прекратить «забаву», за что его подтащили к двери и выбросили на улицу. Остальные рвали в клочья журналы, бросали в потолок стрелки для игры, переворачивали столы, ломали стулья, разбивали бутылки с кока-колой, срывали занавеси с окон. Бреддок разжег огонь в трех корзинках для мусора, и клуб наполнился острым, сильным запахом горящей краски. Мерроу сорвал большой огнетушитель с длинным резиновым шлангом и, сделав вид, что тушит огонь мочой, поливал стены и столы. Под аккомпанемент сокрушаемого дерева и стекла завязалось несколько драк, троих пришлось отнести на койки, настолько серьезные повреждения они получили.

— Вот я сам себе устроил облегчение, — заметил Мерроу, когда мы ложились спать.

13

Было похоже, что я не в состоянии выдерживать строй. Я увеличивал скорость, чтобы нагнать другие самолеты, но, опасаясь вырваться вперед, слишком поспешно уменьшал обороты двигателей и отставал, а потом начинал все с начала. Ноги у меня закоченели и причиняли нестерпимую боль, но я не хотел в этом признаваться. Особенно отчетливо я припоминаю ощущение собственной беспомощности.

Проснувшись в то утро, я чувствовал себя не лучше, чем один из тех парней, кого принесли на койку с разбитой головой; во рту у меня было так же гадко, как в тех корзинах для мусора, что поджигал Бреддок. Я почти ничего не соображал и натянул старые тесные носки; задолго до того, как мы поднялись на нужную высоту, ноги стали затекать и мерзнуть.

Сразу же над вражеским побережьем нас встретили немецкие истребители, желтоносые ФВ-190, «Ребята из Абвиля», как мы прозвали их; они атаковывали нас в лоб, взмывая затем ярдах в двухстах или прорезая наш боевой порядок.

Я нервничал, ноги не давали мне покоя, и я выполнял свои обязанности кое-как. Нашим объектом был авиационный завод «SNCA du Nord» в Моле, не очень глубоко на территории Франции, и мы кое-как добрались туда и вернулись на свой аэродром. Я вел машину из рук вон плохо, Мерроу же, несмотря на страшное похмелье, превосходно.

Едва мы приземлились, как Мерроу налетел на меня. Впервые я попал под одну из его словесных атак. По его словам, я управлял машиной отвратительно. Никакого вдохновения. Все по-школярски. Дальше — больше.

— Только о себе и думаешь, — отчитывал он меня, — а ведь знаешь, как плохо это может кончиться для остальных. Летишь, будто ты не в строю и вокруг тебя никого нет, и все потому, что только о своей особе и заботишься, а не о том, что надо пилотировать внимательно, помогать ребятам в соседних машинах, понимаешь? Ты всегда обязан помнить, каково летящим позади тебя. Помнить и точно держаться своего места в боевом порядке, будь он проклят!

Больше всего меня сокрушали нотки снисходительности, звучавшие в его тоне, он поучал меня, как желторотого курсанта. По-моему, он просто старался доказать, что в его лице мир действительно имеет дело с одним из величайших разрушителей.

Сейчас, оглядываясь назад, я думаю, что особенно интересно проследить, как я укреплял его в этом убеждении. Все, что он говорил, я принимал за чистую монету и тем самым поддерживал его сумасшествие: он понимал, что моя бесхарактерность предоставляет ему свободу действий.

После разбора я уехал на велосипеде в поле, лег в высокую траву и оказался за частоколом хрупких зеленых стеблей, увенчанных волосками полусозревших семенных чешуек; здесь я был укрыт от всего света.

Но что же происходило со мной? Может, всему причиной мой небольшой рост?

Нет, не мог я плохо летать только потому, что не вышел ростом. Я уже много раз думал об этом. У одних мой рост вызывал чувство жалости, другие презирали меня, которые считали своим долгом позаботиться обо мне, когда я меньше всего нуждался в заботе, а кое-кто подшучивал, чтобы казаться самому себе выше, чем на самом деле, — все это я знал, как знал и то, что все эти люди действовали мне на нервы. Они вынуждали меня защищаться, доказывать, что не такой уж я тюфяк. Но я не хотел с их помощью стать нахалом. Я не хотел превратиться в типичного коротышку — горластого, наглого, везде и всюду выставляющего себя на первый план.

За две минуты унизительного разговора Мерроу заставил меня вспомнить эту старую песню моего юношества.

Легкий ветерок зашевелил траву, и я стал с интересом рассматривать сочные стебли — они раскачивались и переплетались перед моими глазами на фоне яркого голубого бодрящего неба; я забыл о Мерроу, мысли мои обратились к Дэфни, и я отчетливо ощутил себя живым; внезапно, словно на меня хлынул освежающий ливень, я почувствовал огромную благодарность.

Я вспомнил картины одного дня: мрачную стальную ферму железнодорожного моста близ моего дома и массивный железобетонный контргруз на противоположном берегу реки; своего кудлатого пса, весело махающего рыжеватым хвостом; чудесное небо; сумасшедшую птаху на буке в нашем дворе и ее крик: «Трик-трак! Трик-Ктрак!» И своего тихого отца — он огорченно посматривает на меня и говорит: «Сынок, а ведь это, казалось бы, твоя работа». И тут же он сам выполнял работу, которую и вправду надо было бы делать мне.

Да, я ставил себе в вину каждый пустяк и с готовностью брал ответственность даже за то, в чем не был виноват. Каким проницательным оказался Мерроу, обнаружив мою слабость. И как воспользовался ею. Однако тем самым он подставил себя под удар, ибо его страсть к уничтожению была ненасытна, ненасытна.

14

Все улетели, кроме нас. Мы с Баззом стояли на площадке для самолета и посматривали на «Тело». Базз делал вид, что недоволен своей машиной. — Стерва! — буркнул он.- Впервые так подвести. У меня такое чувство, будто я захватил когото в постели с одной из моих девушек.

Было четырнадцатое мая. Наша авиагруппа совершала налет на судостроительные заводы «Германия верфт» и «Дойче верке» в Киле, где сооружались подводные лодки, но нам не пришлось участвовать в рейде: накануне вечером начальник наземного экипажа Ред Блек обнаружил какую-то неисправность в турбокомпрессоре и на выпустил «Тело» в полет.

Блек стоял на крыле и открывал обтекатель неисправного двигателя. Мерроу подошел к машине и крикнул:

— Сержант Блек!

Послышался стук отвертки, положенной более энергично, чем требовалось, и над передней кромкой крыла показалась темноволосая голова бледнолицего начальника нашего наземного экипажа.

— Послушай-ка, сержант, — начал Мерроу и разразился длинной тирадой; он не терпел, когда что-нибудь препятствовало его желаниям и особенно его жажде летать.

Странной птицей был начальник нашего наземного экипажа. Настроение у него менялось молниеносно. В любое утро, поговорив с вами на стоянке самолета перед вылетом и находясь, казалось, в самом лучшем настроении, расплывшись в улыбке херувимчика и фальшиво напевая «Я мечтаю о снежном рождестве» или «Вальсирующая Матильда», он мог внезапно, без всякой видимой причины рассвирепеть, разразиться бранью — ругательства извергались из него, как пламя из паяльной лампы, — и швырнуть инструменты в обшивку нашего бедного самолета. «И мерзавец же он! Какой же мерзавец этот паршивый второй лейтенантишка!..» Блек был низкорослым человечком чуть старше тридцати, с солидным в оспинах носом, похожим на плуг. Он ничем не напоминал типичного американского солдата и постоянно ходил в рабочем комбинезоне, спустив его с плеч, так что рукава свешивались с перепоясанной ремнем талии, оставляя открытыми мертвенно-бледные руки в черной смазке. Не знаю, почему его прозвали «Редом», скорее всего в знак признания его темперамента. Он с подобострастием — во всяком случае, внешним — относился ко всем офицерам, начиная с первых лейтенантов, но всех вторых лейтенантишек, вроде меня, рассматривал, как некую разновидность школьников, которых надо высмеивать и обводить вокруг пальца при каждой возможности. За его льстивыми манерами скрывался тиран. Стоило какому-нибудь шоферу, капралу из гаража, неправильно развернуться в секторе рассредоточения, как Ред ястребом налетал на него: «Эй, ты! Куда лезешь? Убери свой вонючий горшок из-под крыла!» Однако члены экипажа обожали своего начальника; старательность механика, его преклонение перед «Телом» не знали границ. Это был влюбленный в свое дело труженик, что и послужило Мерроу поводом придраться к нему. Наша жизнь зависела от внимательности Блека, однако Мерроу в гнусных, оскорбительных выражениях обвинял его в чрезмерной осторожности.

Казалось, на этот раз собственная покладистость доставляла Блеку настоящие страдания; Мерроу не остановился перед тем, чтобы смешать с грязью и его талант, и его утроенную осторожность. Ничего бы не случилось, заявил Мерроу, если бы Ред оставил турбокомпрессор в покое хотя бы на день и тем самым позволил «Телу» участвовать еще в одном рейде; ну, а если бы у нас отказал один двигатель, так что тут такого? Ведь некоторые самолеты ежедневно возвращаются на базу и на трех моторах. Мерроу постарался сделать все, чтобы благоразумие и заботливость Блека показались трусостью, той самой, что будет стоить нам проигрыша войны.

Послушать Мерроу, так рвение и усердие нашего замечательного механика были не чем иным, как предательством.

15

В ожидании сбора авиагруппы мы сыграли в баскетбол с несколькими штабными крысами, и Мерроу вновь без удержу восторгался бросками Хеверстроу. Забавно, но я почувствовал раздражение. Пожалуй, я играл не хуже Хеверстроу, только, в отличие от него, не умел пускать пыль в глаза. Я не был ученым идиотом. Этот математический гений (Хеверстроу) больше привлекал к себе внимание, чем всесторонне развитый, легко приспособлявшийся к окружению и упорно преследующий свою цель интеллигент (Боумен). Когда Базз обнаружил, что Хеверстроу способен запоминать номера телефонов его дамочек и швырять мяч не хуже профессионального игрока, он совсем рехнулся. Какая ерунда!

Позднее, во второй половине дня, настроение у меня испортилось. Мне захотелось оказаться подальше от этого фарса. Я сидел в одиночестве в нашей комнате, прислушивался к учебной стрельбе у глинистой насыпи и смотрел в окно на примыкавший к району стоянки и обслуживания самолетов луг, где какой-то английский фермер размеренной походкой крестьянина шагал за шестью гернсийскими коровами и, видимо, даже не слышал стрельбы; он не оглядывался по сторонам, он просто шел и шел и так же просто пересек аэродром как раз посредине. Меня тянуло к Дэфни. Я страдал от желания видеть Дэфни.

16

На следующий день, пятнадцатого мая, когда мы вернулись из рейда, разбор производил краснощекий капитан из штаба крыла со слабым подобием усиков, больше похожих на просьбу поверить на честное слово, что это и в самом деле усы. Маменькин сынок, он ухитрился сразу же вооружить нас против себя, когда спросил, какой по счету боевой вылет мы совершили.

Это был наш шестой вылет.

— Да ну? — Он скорее простонал, чем произнес это, и мы поняли, что он отказывается от нас, считая новичками и потому нестоящими людьми. А мы-то мнили себя бывалыми вояками.

Разбор проходил в помещении для инструктажа, где поставили несколько небольших столиков. Сидевшие за ними офицеры, разложив перед собой отчетные бланки, по очереди беседовали с экипажами самолетов. Когда подошла наша очередь, мы собрались вокруг столика розовощекого капитана; одни из нас стояли, другие сидели; мы еще не сняли комбинезоны, лишь расстегнули куртки; на спинах у нас болтались летные шлемы. Некоторые прихлебывали кофе из белых кружек. Так вот, наше дитя в звании капитана начало основательно нас прижимать. Казалось, и он, и все другие офицеры, проводившие опрос, даже офицер из нашей группы, остались не очень-то довольны тем, что нам удалось сделать в тот день. Они вообще сомневались, действительно ли мы побывали в тех местах, о которых говорили, и знаем ли вообще, где эти места находятся. По правде говоря, как раз последний рейд должен был поднять наш моральный дух; получив приказ разбомбить верфи подводных лодок в Вильгельмсхафене, наша авиагруппа во главе соединения пересекла Северное море, причем мы не набирали большой высоты, пока объекта не осталось каких-нибудь двенадцать минут лета, и, следовательно, не испытывали неудобств и холода и даже не переходили на кислород. Основная цель не только встретила нас довольно сильным зенитным огнем — Хендаун теперь называл его «железными кучевыми облаками», но и оказалась закрытой сплошной облачностью; поскольку на инструктаже нам не указали запасную цель, мы сделали пологий разворот, вышли в море и сбросили бомбы на то, что, по мнению полковника Уэлена, представляло военно-морскую базу на острове Гельголанд.

Но почему мы считали, что это и в самом деле был Гельголанд?

Придирчивому младенцу-капитану удалось-таки разозлить Мерроу, и тот стал нападать на свой же экипаж.

Для начала он прицепился к Хеверстроу (из всех нас — к своему любимчику!); он потребовал от него тут же положить на стол опрашивающего бортовой журнал с записью рейда — пусть офицер проверит и удостоверится, что мы действительно были над Гельголандом, однако выяснилось, что Клинт и понятия не имел, куда мы летали.

— Мне казалось, что это дело полковника, — смущенно сказал он.

Тут же Мерроу напустился на нашего гения и низвел его до уровня круглого идиота.

Потом наступил черед Фарра. Не принимая непосредственного участия в неприятном опросе, мы слышали, как Джагхед бормочет, что командование авиакрыла направило нас на объект, покрытый сплошной облачностью, и что нам не указали запасную цель, причем, рассказывая все это, он, по обыкновению, впал в противный слезливый тон. Жалобы Джагхеда на то, что он называл бесполезными и самоубийственными рейдами, выдумкой не нюхавших пороха генералов, действовали на нервы. Своими дерзкими высказываниями Фарр напоминал капризного ребенка. Он предъявлял всем нам возмутительные требования, то приходил в безудержную ярость, то начинал льстить, чтобы склонить на свою сторону, злил, тут же заигрывал, оскорблял и заискивал. Подобно ребенку, он смотрел на все окружающее наивными глазами и без всяких причин выходил из себя. Но в основном Джаг был прав: он ругал условия, которые мы, все остальные, изо всех сил старались не замечать.

Защищаясь от капитана с младенческим лицом, Мерроу дошел до белого каления, обрушился на Фарра п приказал ему заткнуться, пока он, Мерроу, сам не заткнул ему глотку.

Фарр умолк, но после опроса собрал вокруг себя несколько человек и едва слышным шепотом заявил, что у Мерроу ни за что не хватит смелости передать в штаб крыла его законные и обоснованные жалобы.

У нас перехватило дыхание, когда мы услышали, что Мерроу называют трусом, и Хендаун выразил общее мнение, заявив Фарру, что тот скулит и жалуется только со злости, только потому, что Мерроу велел ему заткнуться. Он напомнил Фарру, что Базз ходил в штаб крыла докладывать о трудностях, которые сержантский и рядовой состав встречает со стиркой, а это больше, чем сделали для своих экипажей командиры многих других кораблей.

17

Рейд был очень ранним, мы вернулись до ленча и только что собрались поблаженствовать всю вторую половину дня на койках, когда голос из громкоговорителей передал всем боевым экипажам приказ как можно быстрее собраться в парадном обмундировании к командно-диспетчерскому пункту, а затем разойтись по секторам рассредоточения, где какие-то персоны собирались производить смотр.

Мне пришлось разбудить Мерроу, и он рассвирепел до того, что потерял дар речи. Мы собрались и почти целый час били баклуши, а потом по кольцевой дороге промчалась кавалькада из шести «роллс-ройсов» и «бентли»; минут на десять она задержалась у стоянки самолета Уитли Бинза «Ангельская поступь», через несколько стоянок от нас, после чего вся процессия на большой скорости отправилась дальше, свернула у ангаров и мимо административного здания проскочила в главные ворота.

В казармах нам сообщили, что нас посетили Их Несомненные Величества король и королева Великобритании в сопровождении свиты камергеров и фрейлин, а также (что лишь усиливало оскорбительный характер чересчур поспешного визита) генералы Икер, Лонгфеллоу, Хенсел и несколько, других не названных офицеров ВВС США, которых мы не видели и о которых ничего не слышали все эти тяжелые для нас недели.

Мерроу снова возмутился до глубины души, на этот раз потому, что процессия остановилась не у «Тела», а у «Ангельской поступи». Он сделал глубокий, исчерпывающй и совершенно уничижающий анализ летного мастерства Уитли Бинза. Базз убедительно доказал, что он летает гораздо лучше Бинза. Справедливости ради надо сказать, что так оно, по-моему, и было.

18

Во время танцев Дэфни сидела со мной за столиком в углу, прикрыв обнаженные плечи шарфом из бледного, голубовато-серого газа: нечто похожее я мог схватить сегодня на пути к Гельголанду, протянув руку из кабины самолета; она сильно подвела глаза и, казалось, успела поплакать, хотя, видимо, мое общество делало ее счастливой. Мы разговаривали о короле и королеве. Меня наполняло еще не испытанное чувство покоя. Я оказывал ей всяческое внимание, она была моей признанной девушкой, и я мог не беспокоиться, что она исчезнет с каким-нибудь парнем (трюк Дженет; та разжигала меня на вечеринке до того, что я готов был вспыхнуть, как фейерверк, а потом убегала с совершенно незнакомым человеком); я приглашал летчиков, чтобы познакомить их с Дэфни и поболтать. Время от времени я танцевал с ней — из одного лишь желания обнять ее; она не протестовала, мне некуда было торопиться, и я чувствовал как никогда, всю полноту жизни.

Мерроу толкался тут же и был основательно навеселе. Он все время напевал: «Что нам делать с пьяным пилотом?» — и отвечал: «Рано утром положите его в носовой отсек «летающей крепости»... Он будет сбрасывать бомбы на слепых и беременных... Он будет бомбить их жилища и церкви... Он будет бомбить их грядки с репой». Базз напевал эту мрачную песенку с невинным, как у херувима, выражением лица, а мы с Дэфни что-то уж чересчур громко хохотали над ним.

Когда мы снова остались одни за столиком, я сказал, что, по слухам, ей пришлось пережить трагедию — потерять предмет своего первого глубокого чувства, нeкоего пилота не то со «спитфайра», не то с другой машины. Мне хотелось выразить ей свое сочувствие, я все еще думал, что она недавно плакала.

— Не спрашивай меня о других, — ответила Дэфнг, и мне показалось, что она сказала так не потому, что боялась бередить свежую рану, а потому, что не хотел причинять мне боль.- Попытайся...

И все же однажды под влиянием какого-то порыва она кое-что рассказала мне об этом человеке. Дэфни назвала его Даггером, а я так и не спросил, фамилии это или прозвище. По ее словам, он был превосходным пилотом и служил в бомбардировочной авиации английских ВВС, но это не удовлетворяло его и, отлетав положенный срок на бомбардировщике, он перешел на ночной истребитель, все больше упиваясь постоянной игрой со смертью; однажды ночью, как передают, он преследовал со своей эскадрильей немецкие бомбардировщик и залетел на территорию Германии так далеко, что уже не мог вернуться на английский аэродром. От бежавших из лагерей военнопленных стало известно, что Даггер погиб.

— Он мог бы сойти за родного брата твоего командира, — с угрюмым видом заметила Дэфни.

— Мерроу?

— Да. Как две горошины из одного стручка. Я говорю о характерах.

Не сказал бы, что мне понравилось подобное сходство, но Дэфни выглядела такой беспомощной, она, казалось, и хотела бы остановиться, но не могла. Мой отец тоже погиб во время «блица». Жаль, очень жаль! — сказал я и тут же сообразил, как нелепо прозвучали мои слова.

Дэфни снова, правда как-то вяло, заговорила о Даггере, голос ее звучал все тише и тише, и вид у нее был такой, будто она забыла, о чем собиралась сказать. Больше я не заговаривал о других мужчинах, с которыми она встречалась, да и сама Дэфни не возвращалась этой теме вплоть до того дня, когда мы отправились в Хэмптон-корт.

Вскоре я забыл, где нахожусь. Прошлое и будущее шлось в восприятии настоящего. Кончик шарфа Дэфни на белой скатерти, пепельница со скомканными окурками (Дэфни из экономии выкуривала сигареты чуть не до конца), мое виски с серебристыми пузырьками содовой на стенках стакана, нежное подрагивание губ Дэфни, предшествующее улыбке, — мне казалось, что каждая деталь исполнена особого смысла и что наслаждение жизнью, которое, быть может, окончится в одно ближайшее раннее утро высоко в небесах, в том и состоит, чтобы упиваться этими мимолетными впечатлениями. Дэфни, как я заметил, обладала тонкой, легко возбудимой натурой, и это обострило мою собственную чувствительность. Я обнаруживал скрытый смысл в самых обычных вещах. Для размешнвания напитков в нашем буфете использовались большие палочки из пластмассы с выдавленной на них надписью: «Подарок Берлину»; отец одного из летчиков имел фабрику таких палочек и дарил их нам миллиардами, хотя мы и мечтать не могли о такой дальней цели, как Берлин. Я рассматривал блестящий красный шарик на конце одной из палочек, как чудо природы, видел в нем то икринку лосося, то огромную каплю росы на лепестке розы и впадал в экстаз; потом я положил палец на заостренный кончик палочки, и это прикосновение доставило мне огромное удовольствие. Я согнул палочку. Она сломалась. Острая грусть, словно я уничтожил что-то исключительно ценное, охватила меня.

Около полуночи послышался раскатистый грохот барабана, из-за стола поднялся командир нашего крыла генерал Минотт и смущенно, чуть не расшаркиваясь, реабилитировал наш утренний рейд; как показала аэрофотосъемка, мы действительно бомбили базу на Гельголанде и объекты.

В помещении поднялся невообразимый шум — не потону, что мы нанесли ущерб противнику, но потому, что оказались правы мы, а не штаб крыла; наша радость была безгранична.

В самый разгар торжества, вызванного словами Минотта, в комнате появился Мерроу; свирепая гримаса на его лице не понравилась мне; в руке он держал зажженную свечу.

— Эй, Бреддок! — заорал он.- Тащи-ка сюда свей зад.

Бред подошел, и Базз, вскарабкавшись ему на плечи, доехал на его спине до танцевальной площадки. Дэфни не сомневалась, что Мерроу собирается поджечь столовую. Я же сказал, что хоть он и дурак, но еще нe совсем рехнулся. Выкрикивая что-то бессвязное и размахивая горящей свечой, Базз проехал к центру столовой и, с трудом удерживая равновесие на плечах бедняги Бреддока, написал копотью на потолке: «К чертям Гельголанд!»

Пока он выводил буквы, столпившиеся вокруг парни девушки поощряли его возгласами одобрения, что, казалось, доставляло Мерроу необыкновенное наслаждение.

Как и всегда, к нам вломилось несколько летчиков из Н-ской группы, и Базз завязал с одним из них спор о том, чья группа отбомбилась в тот день точнее и уничтожила больше фрицев; Мерроу предложил решить спор с помощью велосипедных гонок здесь же, в столовой старшего офицерского состава; четверо или пятеро побежали за велосипедами, а другие тем временем сдвинули стелы и устроили нечто похожее на овальный трек; своими представителями в соревновании мы выбрали Мерроу и Бенни Чонга.

Чем больше буйствовали наши люди во главе с Мерроу, тем больший стыд испытывал я перед Дэфни. Здесь снова сыграла роль национальная гордость: Дэфни была англичанкой. Я не сомневался, что ничего подобного не могло бы произойти на вечеринке английских летчиков. У австралийцев — да, но только не у англичан. Мы оставались необузданными колонизаторами Дикого Запада.

— Не знаю, во имя чего мы воюем, — сказал я. — Наш народ не испытал всего того, что испытали вы, англичане.

Я заговорил с Дэфни о том, что война застала меня врасплох. Рассказал, что кое-как одолел перевод «Майн кампф», но ничего не извлек из него и не понимал, почему мы должны воевать, хотя, вероятно, знал больше, нем многие другие. В лучшем случае я готов был пассивно одобрять участие моей страны в войне. Но участвовать в ней... не мешало бы Грю и Хэллу получше знать подлинные намерения японцев и с помощью дипломатических средств избежать войны. Наверно, мои рассуждения были просто детским лепетом, я порол ту же чушь, что и Дженет. Войну я рассматривал как борьбу между теми, кто имеет, и теми, кто не имеет, и говорил: «Нельзя же, в самом деле, винить японцев, немцев, итальянцев только за то, что они стремятся жить не хуже нас». Я не хотел и слышать об угрозе стран оси нашему образу жизни, заявляя: «Не все так уж хорошо у нас». Но понятия «мы», «нас» не были отчетливыми и определенными. Я рассказал Дэфни, что мой отец говорил о депрессии, но, увлеченный в то время географией (без земли не могло быть и неба), я считал депрессию какой-то географической нелепостью, низменностью в Пенснльвании, не то чтобы долиной, а скорее старым речным руслом, где обитали нищета и нужда. Я был слишком молод, чтобы понять происходящее, к тому же отец, как врач, не переживал особых трудностей, поскольку количество заболеваний не уменьшалось вместе с ростом безработицы и многие еще могли оплачивать свое лечение, так что мы с братом Джимом всегда имели кусок хлеба.

Дэфни заметила, что, по ее мнению, войны возникают не по экономическим причинам.

— Да, но так говорится во всех книгах.

Она сказала что-то о людях вроде ее Даггера, но тут начались велосипедные гонки, и нам пришлось прекратить разговор.

Под рев собравшихся четверо велосипедистов проехали два круга, а Бенни (случайно или с целью?) врезался в бар и разбил десятки стаканов. Все немедленно принялись швыряться стаканами, а Мерроу ввязался в драку с одним из ворвавшихся к нам летчиков и вышел из нее с синяком к большой царапиной на кулаке — позднее он утверждал, что получил ее, когда вышиб передний зуб какому-то незваному мудрецу.

Я предложил Дэфни уйти. Стояла чудесная майская ночь; мы разыскали автобус Дэфни и всю дорогу держались за руки. Я совершенно не думал, куда нас заведут наши чувства. Я находился во власти глубочайшего заблуждения, что люди, рискующие жизнью, свободны от моральной ответственности за свои поступки, и самонадеянно считал, что Дэфни ничего не хочет от меня, кроме моего общества, моей воспитанности, моей самозабвенной преданности и страстного желания обладать ею. Я мог бы поклясться, что никогда еще не чувствовал себя таким счастливым и что то же самое испытывает Дэфни.

19

Спустя некоторое время нам объявили, что на следующий вечер назначается состояние боевой готовности, и Мерроу предложил съездить на велосипедах пожелать спокойной ночи нашему самолету.

Базз все еще был в воинственном настроении. После того, как нас разругали за рейд на Гельголанд, он затеял бессмысленную перебранку с Уитли Бинзом по сугубо техническому вопросу, что-то об установке интервалометров для бомбометания. Бинз был прав, и все же Мерроу, из чувства неприязни к нему, продолжал нападать. Мы ехали к нашему самолету под ночным небом, кое-где покрытым облаками, — оно выглядело так, словно огромные бесформенные куски упали вместе со звездами на землю, оставив вверху черные дыры; Мерроу бубнил о какой-то компании в эскадрилье Бинза — он называл ее «кликой Бинза». Я же мог думать только о Дэфни, о том, как накануне вечером ее колено прижималось под столом к моему. В груди у меня сладко ныло...

Во мраке затемненного аэродрома показались неясные, мрачно-серые очертания «Тела».

Мерроу похлопал по фюзеляжу самолета. — Спокойной ночи, крошка, — сказал он. Я тоже сказал «спокойной ночи», но моему пожеланию предстояло лететь во мраке более длительное расстояние.

20

Мы входили в нижнюю эскадрилью ведущей группы, Бреддок летел в ведущем самолете соединения с каким-то новичком-генералом из VIII воздушной армии, в качестве туриста; самолет Бреддока находился ярдах в двухстах выше и впереди нас и казался серебристой трубкой на фоне подернутого легкой облачностью полуденного неба.

Мы возвращались на базу из рейда на Лориан. Рейд состоялся ранним утром — подъем в два сорок пять, инструктаж в три тридцать. Мы уже летали на Лориан во время нашего первого рейда и потому могли доставить себе удовольствие не думать о цели налета; утро действительно настраивало на благодушный лад. Взошло солнце, и небо предстало перед нами в виде полусферы цвета светлого сапфира, чуть подернутой над Европой тонким покровом холодных перистых облаков. Землю не прикрывала обычная дымка, инверсионных следов не возникало, цель была видна миль за сорок. Противник оказал сравнительно слабое противодействие — во всяком случае, нашему подразделению. Отбомбились «крепости» довольно успешно. В пункте сбора, когда мы уже выполнили задачу, Мерроу решил проверить бдительность Клинта и потребовал данные о местонахождении резервной цели. Клинт, решив, видимо, что на сегодня он уже достаточно поработал, размечтался и не сумел ответить; и Мерроу набросился на него и долго грыз.

Самолет Бреддока назывался «Бычий загон». Бреддока связывала с Мерроу большая дружба, но я его почти не знал: при упоминании его имени в моем представлении возникала лишь тонна первоклассного мяса, — большой, высокий, тучный человек, о котором говорили, будто в воздухе он необыкновенно хладнокровен и собран; он должен был обладать примитивной, как у кита, нервной системой. Я даже не задумывался, кто еще находится на его самолете, кроме «туриста», я знал только, что там Бреддок, «Бычий загон».

Все шло нормально. Мы пролетели над целью через «железные кучевые облака», как называл Хендаун зенитный огонь, не потеряв ни одного самолета, и, уходя, радовались, что в ясном небе не видно вражеских истребителей, а впереди нас ждут дом и отдых; мы летели в сомкнутом строю и ни разу не услышали по радио о появлении истребителей, зато генерал, как и положено новичку, молол всякий вздор. В общем, все мы пребывали в хорошем настроении, полагая, что еще один боевой вылет — седьмой для «Тела» — практически уже закончен; это и в самом деле чудесно — забраться так высоко в небо и сознавать, что возвращаешься в Англию.

Но вот что-то привлекло внимание Мерроу. Он показал вверх, на самолет Бреддока. «Берегись, Бред! — мысленно крикнул я. — Берегись, берегись, ты горишь! Горит двигатель номер два!»

Я не мог оторвать глаз от тоненькой предательской струйки темноватого дыма, не похожей на обыкновенный выхлоп, но еще не предвещавшей опасности; струйка не рассеивалась. Кто-то сообщил Бреддоку по радиотелефону, что он горит, и только тогда вся авиагруппа узнала о нависшей над ним беде. Внезапно дым почернел, на фоне неба стали заметны бледные языки пламени, и у меня создалось впечатление, что самолеты как бы сжали строи (Мерроу, несомненно, увеличил наддув), чтобы лучше видеть происходящее, — так насекомые собираются в ночи вокруг источника света.

Пытаясь сбить пламя, Бреддок перешел на пологое планирование с невыключенными двигателями, и в этот момент Макс Брандт заорал по внутреннему телефону:

— Смотрите! Что за хреновина? Что это было? Что? Какой-то предмет вывалился из «Бычьего загона» и пролетел мимо нас. Я сообразил: дверь маленького заднего люка; ее, видимо, вышиб стрелок хвостовой турели. Нет, в ведущем самолете с «туристом» на борту это не мог быть хвостовой стрелок. Скорее всего, второй пилот, потому что в присутствии генерала именно он выполнял обязанности хвостового стрелка, наблюдал за строем самолетов и докладывал обо всем генералу, с тем чтобы предоставить ему возможность принимать всякие идиотские решения; если бы наш самолет летел ведущим в группе, место хвостового стрелка пришлось бы занять мне. На мгновение я представил, что это я выбил пролетевший мимо нас небольшой металлический лист и выбираюсь из самолета, Вздрогнув, я вспомнил, что вторым пилотом у Бреддока летал Козак — бледный, молчаливый парень, при упоминании о котором в памяти всплывала белая-белая кожa и густая черная щетина на окаменевшем, угрюмом лице... Показалась нога, потом другая; Козак протискивался наружу, как нарождающееся существо, и я чуть не закричал no радио: «Берегись, Кози! Бог мой, а тут больше ста самолетов, и все мы мчимся на тебя!» Козак, конечно, подумал о том же самом, иначе не принял бы такого опрометчивого решения. Он рванул вытяжное кольцо парашюта сразу же, как только выбросился из самолета. Он уже ничего не соображал. Только чтo он находился в мчащемся самолете, а теперь проносился в воздухе со скоростью более ста пятидесяти миль в час. Перед моими глазами промелькнул поблескивающий нейлон, вначале похожий на флаг, потом на большой ворох белья, и мы все неслись на Козака, а он, почти незаметный для взгляда в первые секунды, пока вскрывшийся парашют не замедлил его падение, уже не владел собой. Последовал удар. У него, наверно, не уцелело ни одной кости; он... его спина... Мы как раз находились под ним, когда раскрылся парашют; Козак согнулся дугой, и спина у него лопнула, как лопается на ветру туго натянутая лента; должно быть, он умер мгновенно; он, Кози, был мертв уже в тот миг, когда решил спастись, выброситься с парашютом, забыв о скорости, с которой мы шли, и о том, что нужно выждать. У него сломались и разум и тело. Как мне представлялось, при виде массы самолетов он подумал, что обязательно столкнется с одним из них, и решил не делать затяжного прыжка, чтобы не попасть под винты мчавшихся вокруг машин; он, наверно, надеялся благополучно пролететь через весь боевой порядок, если сразу откроет парашют, потому что мы заметим и обойдем его, чего мы никак не могли сделать.

Я хладнокровно подумал, что на месте Кози остался бы жив. На месте хвостового стрелка-наблюдателя ведущего самолета я бы падал и падал в затяжном прыжке, все вниз и вниз, вон к тем белым пушистым облакам, что вновь появились там, где начиналась зона высокого давления с ее сверкающей голубизной, и это был бы долгий-долгий — в пятнадцать тысяч футов — прыжок. Вот как я попытался бы сделать. Руки прижаты к бокам. Колени подогнуты... Но ты мертв, Кози, мертв оттого, что слишком хотел жить.

Я думал, что выбраться из самолета легко; а выбрался — повремени, распусти парашют и опускайся; вот о чем я думал. Возможно, на самом деле все было не так просто. Раньше я никогда не позволял себе размышлять над этим.

Теперь самолет Бреддока летел довольно далеко впереди нас и футов на тысячу ниже; он шел на большой скорости и то взмывал вверх, то устремлялся вниз или в сторону, однако дымил все сильнее и пламя все больше распространялось по машине, разгораясь, словно угли в походной печке, раздуваемые чьим-то сильным дыханием.

Бреддок стал набирать высоту. Когда он уже наполовину преодолел отделяющее нас расстояние, я заметил, что Базз делает то же самое; взглянув по сторонам, я обнаружил, что и вся наша группа набирает высоту и летит позади и выше сопровождаемой черным дымом машины Бреддока. Мы поднимаемся с тобой, Бред, не беспокойся, мы не бросим тебя. Нет, нет, мы не можем подниматься так круто. Эй! Эй! Не набирай так высоту! Ты потерял управление, машина становится вертикально. Какое страшное зрелище! Огромная «летающая крепость» прямо перед нами отвесно взмывает в небо. Дым все еще виден. В такой ясный день и... Нет! Нет! Нет!

Он взорвался. Взорвался прямо перед нами, поднявшись на предельную высоту. Разлетелся вдребезги. Этот дым — почему вы все не выпрыгнули? Этот дым и пламя... Должно быть, началось с мотора номер два и его бензобака, а потом перекинулось на остальные. Две или три вспышки... Он взорвался.

Базз! Берегись этой дряни!

Двадцать или тридцать тонн обломков, и мы летели прямо на них. Взгляни. Взгляни на этот большой кусок металла. А теперь опусти голову, закрой глаза, не смотри. Ничего не происходит, мы снижаемся. Все пронеслось мимо.

Молодец, Мерроу, сумел увернуться!

Какой был взрыв! Мне показалось, что я даже слышал его, что вообще-то невероятно при такой высоте, расстоянии и в наших шлемах; сотрясение от взрыва я почувствовал даже в пилотской кабине.

Потом наступила тишина. Еще минуту назад все болтали по радиотелефону, каждый старался сказать что-нибудь поумнее, все трещали, а потом умолкли, потрясенные увиденным. Молчали все, а ведь вокруг летело больше сотни «крепостей», но никто не произносил ни слова; каждому было над чем подумать; все молчали: ни слова, ни единого звука. Но почему никто не пробовал заговорить? Мне хотелось, чтобы кто-нибудь заговорил. Ну вот. Вот. Летевшая вверху эскадрилья: «Что ж, пристраивайтесь ко мне. Слушайте мою команду». Так-то лучше.

На внутреннем телефоне появился Малыш Сенлин. Представьте себе, он ничего не слышал. Только мы с Баззом и Лемб в радиорубке могли пользоваться радиотелефоном, а Базз лишь молча показал на машину Бреддока. Да одно замечание обронил Макс. Сейлин из нижней турели включился в переговорное устройство и спросил:

— Что за хлам пролетел мимо нас?

— Бреддок, — ответил Мерроу. — Это был Бреддок.

— А парашюты?

— Кто-нибудь видел парашюты? — обратился ко всем Мерроу.

— Один. Из хвостовой части, — ответил Макс Брандт. — Но парень поторопился его раскрыть.

— Это Козак, — вмешался я. — Тот бледный парень. И тогда Малыш Сейлин из своего тесного кокона тихим, леденящим душу голосом произнес:

— А я знал! Я знал. Из этих гробов не выберешься, будь они прокляты!

Меня словно ударили. Никто не выбрался. Ни один. Все погибли. Козак погиб. Бреддок погиб. Тот генерал. Погибло десять человек. Я всегда считал, что из «крепости» можно выбраться, она такая большая. Много люков. Но, оказывается, выбраться невозможно. Остается лишь сидеть на своем месте и ждать смерти. Спастись нельзя.

Я подумал: мне страшно! Кто-то обязан мне помочь. Взгляните на Мерроу, — может, он? О, боже, посмотрите на Базза, он улыбается мне. Он может заметить, что я боюсь. В его глазах, прикрытых летными очками, я вижу ободряющую улыбку. Он что-то хочет сказать, выкатывает глаза, как в тех случаях, когда рассказывает о женщинах; он собирается заговорить со мной, он нажимает большим пальцем кнопку внутреннего телефона на штурвале; он собирается обратиться ко всем нам.

— А знаете, ребята, с нашим корытом ничего такого не случится; нет, не случится, пока я с вами!

21

В Кембридж я приехал в отвратительном настроении, Мы отправились в таверну, много выпили, и я, к своему удивлению, выпалил:

— Почему ты любишь такого коротышку, как я? До этого мы вообще не говорили о любви.

— Все так сложно, — сказала Дэфни, опустив голову. Я понял, что она не ответила на мой вопрос.

За соседним столиком сидела женщина, миловидная, но с жестким выражением лица, блондинка, скорее всего работница; она либо пришла на свидание, либо просто надеялась подцепить здесь кого-нибудь. Чем больше она пьянела, тем больше злилась. Владелец таверны допытывался, зачем она пожаловала. Женщина пронзительным голосом утверждала, что «один человек» назначил ей свидание, а сама тем временем усиленно обстреливала глазами двух молодых американцев, игравших около бара в стрелки, — один из них был в летной кожанке, другой в баскетбольной куртке темно-красного цвета о написанным от руки названием части поперек спины, Хозяину в конце концов удалось выставить женщину, однако она успела наговорить ему кучу дерзостей.

Растроганный видом одинокой блондинки и еще полнее ощущая счастье своей близости с Дэфни, я пустился декламировать сентиментальные стихи: «Мне мнилась долина влюбленных», «Льется вино», «Я шептал, что слишком молод», причем в иных местах у меня даже перехватывало дыхание от избытка чувств, мне казалось, что все это создано для меня и Дэфни. Ее глаза под полуопущенными веками словно начали таять, когда я, задыхаясь, произнес: «...и опускались трепетные веки на затуманенные грезами глаза...»

В характере Дэфни была одна странность. Я знал, как она чувствительна ко всему, и когда ее что-нибудь трогало, выражение лица у нее становилось мягким, оно розовело, наливалось теплой-теплой кровью, веки опускались, а иногда она судорожно протягивала ко мне руки и произносила что-нибудь неожиданное и даже, как мне казалось, жестокое. Вот и сейчас она вдруг продекламировала:

— ...Вот карта твоя, утонувший моряк-финикиец, — сказала она. (А эти жемчужины — были глазами его. Посмотри!) Вот прекрасная дева — владычица скал... Я внезапно похолодел, меня охватило уныние. Ла-Манш!.. Всякий раз, когда мы летели туда и когда возвращались, я с ужасом думал, что надо пересекать этот английский ров, и одна мысль о его неспокойной ледяной воде бросала меня в озноб.

Однако, взглянув на Дэфни, я сразу почувствовал себя лучше; она ласково, со слабой улыбкой, смотрела на меня. Просто ей нравилось это звучное стихотворение, вот она и вспомнила несколько строф; она ничего не хотела ими сказать, разве только то, что я слишком расчувствовался. Мои стихи и ее стихи — вот она, разделяющая нас пропасть. Наивная сентиментальность и беспощадная ирония. Милый, добропорядочный американский юноша и девушка-англичанка на краю агонизирующей Европы. Но я хотел, чтобы меня считали серьезным — в том смысле, в каком я понимал это слово. Я протянул руку и прикоснулся к щеке Дэфни, а она, чуть склонив голову, прижалась щекой к моей ладони, как бы подтверждая свою покорность и мое право быть серьезным.

— Милый, милый Боу! — сказала она.

— Любимая! — Я впервые произнес это слово, впервые заявил о своем праве на нее.

Дэфни как-то странно взглянула на меня, и ее окаянный язычок тут же переключился на совсем иную тему.

— У твоего командира какие-то дикие глаза, — заметила она.

На одно мгновение, освободившись от обаяния Дэфни, я вновь увидел перед собой ослепительную вспышку там, где в то утро находился самолет Бреддока, и спросил:

— Помнишь парня, на плечах у которого ездил Базз в тот вечер, когда копотью писал слова на потолке?

Дэфни сразу уловила что-то неестественное в моем тоне, кивнула и внимательно посмотрела мне в глаза.

— Сегодня...- начал я, но тут сосуд переполнявших меня чувств разбился, я уронил голову на край стола и разрыдался.

— Спокойно, спокойно! — услыхал я голос Дэфни. Несмотря на устроенный спектакль, мне показалось необыкновенно смешным, как типично по-английски она относится к тому, что человек дает выход своим чувствам на глазах у всех: «Не теряйте мужества! Гип, гип, ура!» Fly, как тут не рассмеяться! Но мысль о том, что я и в самом деле близок к истерике, отрезвила меня, и я выпрямился.

— Так-то лучше, — проговорила Дэфни.

— Черт возьми, что же в конце концов творится? — с ожесточением спросил я. — Что мы делаем?

— А вот я стараюсь жить и поменьше задаваться такими вопросами, — отозвалась Дэфни, желая, видимо, сказать, что она, как женщина, не воюет, но и ей приходится много переносить.

Я почувствовал себя беспомощным, как во время нашего первого рейда, когда я находился в носовой части самолета, а Мерроу внезапно перевел машину на снижение, и я, потеряв весомость, повис в воздухе среди плавающих по кабине предметов. Я был жив, но меня неумолимо влекло навстречу смерти, и я ничего не мог с этим поделать.

Я вспомнил, как в прошлую субботу, на танцах, меня наполняло если не счастье, то нечто близкое к нему, когда каждое мгновение казалось прекрасным и каждая мелочь исполненной особого смысла. Я и сейчас пытался вернуться к тому состоянию, увидеть мир таким же, как тогда, но видел вокруг одну лишь обыденность: стакан теплого, напоминающего мыльную воду пива; недоеденный, да и вообще почти несъедобный кусок холодного пирога с почками; владельца таверны — он все еще наслаждался своей победой над блондинкой и с довольным ворчанием смахивал со столов грязной салфеткой хлебные крошки, которые, очевидно, представлялись ему стареющими проститутками, норовившими использовать его порядочное заведение для нужд своего промысла. И даже Дэфни: манжет ее рукава лоснился, и с точки зрения американца она вообще выглядела какой-то подержанной.

— Да, дорогой Боу, — заговорила она, — не очень-то я нравлюсь тебе сейчас, правда?

— Дело не в тебе, Дэф. — Меня удивила ее проницательность.

Она привела меня к себе в комнату, усадила на край кровати и стала упрашивать рассказать все, что произошло утром. Я согласился. Она не высказывала своего мнения, но мне показалось, что она слушала меня со все большим удовлетворением. Моя откровенность была для нее важнее того, что я рассказывал, Я задыхался от горечи, кипел от негодования, она же выглядела глубоко счастливой. Ну, и способ ухаживания за девушкой! И, тем не менее, по-моему, это точно соответствовало и месту, и времени, и нашим отношениям. Постепенно, слушая меня с широко раскрытыми задумчивыми глазами, она вдохнула в меня чувство не то чтобы силы, а какой-то душевной упругости; так кожа в процессе дубления становится эластичной.

Дальше