Книга первая
Глава первая
В тот год поздним летом мы стояли в деревне, в домике, откуда видны были река и равнина, а за ними горы. Русло реки устилали голыш и галька, сухие и белые на солнце, а вода была прозрачная и быстрая и совсем голубая в протоках. По дороге мимо домика шли войска, и пыль, которую они поднимали, садилась на листья деревьев. Стволы деревьев тоже были покрыты пылью, и листья рано начали опадать в тот год, и мы смотрели, как идут по дороге войска, и клубится пыль, и падают листья, подхваченные ветром, и шагают солдаты, а потом только листья остаются лежать на дороге, пустой и белой.
Равнина была плодородна, на ней было много фруктовых садов, а горы за равниной были бурые и голые. В горах шли бои, и по ночам видны были вспышки разрывов. В темноте это напоминало зарницы; только ночи были прохладные, и в воздухе не чувствовалось приближения грозы.
Иногда в темноте мы слышали, как под нашими окнами проходят войска и тягачи везут мимо нас орудия. Ночью движение на дороге усиливалось, шло много мулов с ящиками боеприпасов по обе стороны вьючного седла, ехали серые грузовики, в которых сидели солдаты, и другие, с грузом под брезентовой покрышкой, подвигавшиеся вперед не так быстро. Днем тоже проезжали тягачи с тяжелыми орудиями на прицепе, длинные тела орудий были прикрыты зелеными ветками, и поверх тягачей лежали зеленые густые ветки и виноградные лозы. К северу от нас была долина, а за нею каштановая роща и дальше еще одна гора, на нашем берегу реки. Ту гору тоже пытались взять, но безуспешно, и осенью, когда начались дожди, с каштанов облетели все листья, и ветки оголились, и стволы почернели от дождя. Виноградники тоже поредели и оголились, и все кругом было мокрое, и бурое, и мертвое по-осеннему. Над рекой стояли туманы, и на горы наползали облака, и грузовики разбрызгивали грязь на дороге, и солдаты шли грязные и мокрые в своих плащах; винтовки у них были мокрые, и две кожаные патронные сумки на поясе, серые кожаные сумки, тяжелые от обойм с тонкими 6,5-миллиметровыми патронами, торчали спереди под плащами так, что казалось, будто солдаты, идущие по дороге, беременны на шестом месяце.
Проезжали маленькие серые легковые машины, которые шли очень быстро; обычно рядом с шофером сидел офицер, и еще офицеры сидели сзади. Эти машины разбрызгивали грязь сильней, чем грузовики, и если один из офицеров был очень мал ростом и сидел сзади между двумя генералами, и оттого что он был так мал, лицо его не было видно, а только верх кепи и узкая спина, и если машина шла особенно быстро, — это, вероятно, был король. Он жил в Удине и почти каждый день ездил этой дорогой посмотреть, как идут дела, а дела шли очень плохо.
С приходом зимы начались сплошные дожди, а с дождями началась холера. Но ей не дали распространиться, и в армии за все время умерло от нее только семь тысяч.
Глава вторая
В следующем году было много побед. Была взята гора по ту сторону долины и склон, где росла каштановая роща, и на плато к югу от равнины тоже были победы, и в августе мы перешли реку и расположились в Гориции, в доме, где стены были увиты пурпурной вистарией, и в саду с высокой оградой был фонтан и много густых тенистых деревьев. Теперь бои шли в ближних горах, меньше чем за милю от нас. Город был очень славный, а наш дом очень красивый. Река протекала позади нас, и город заняли без всякого труда, но горы за ним не удавалось взять, и я был очень рад, что австрийцы, как видно, собирались вернуться в город когда-нибудь, если окончится война, потому что они бомбардировали его не так, чтобы разрушить, а только слегка, для порядка. Население оставалось в городе, и там были госпитали, и кафе, и артиллерия в переулках, и два публичных дома — один для солдат, другой для офицеров; и когда кончилось лето и ночи стали прохладными, бои в ближних горах, помятое снарядами железо моста, разрушенный туннель у реки, на месте бывшего боя, деревья вокруг площади и двойной ряд деревьев вдоль улицы, ведущей на площадь, — все это и то, что в городе были девицы, что король проезжал мимо на своей серой машине и теперь можно было разглядеть его лицо и маленькую фигурку с длинной шеей и седую бородку пучком, как у козла, — все это, и неожиданно обнаженная внутренность домов, у которых снарядом разрушило стену, штукатурка и щебень в садах, а иногда и на улице, и то, что на Карсо дела шли хорошо, сильно отличало осень этого года от прошлой осени, когда мы стояли в деревне. Война тоже стала другая.
Дубовый лес на горе за городом погиб. Этот лес был зеленый летом, когда мы пришли в город, но теперь от него остались только пни и расщепленные стволы, и земля была вся разворочена, и однажды, под конец осени, с того места, где прежде был дубовый лес, я увидел облако, которое надвигалось из-за горы. Оно двигалось очень быстро, и солнце стало тускло-желтое, и потом все сделалось серым, и небо заволокло, и облако спустилось на гору, и вдруг накрыло нас, и это был снег. Снег падал косо по ветру, голая земля скрылась под ним, так что только пни деревьев торчали, снег лежал на орудиях, и в снегу были протоптаны дорожки к отхожим местам за траншеями.
Вечером, спустившись в город, я сидел у окна публичного дома, того, что для офицеров, в обществе приятеля и двух стаканов за бутылкой асти. За окном падал снег, и, глядя, как он падает, медленно и грузно, мы понимали, что на этот год кончено. Горы в верховьях реки не были взяты; ни одна гора за рекой тоже не была взята. Это все осталось на будущий год. Мой приятель увидел на улице нашего полкового священника, осторожно ступавшего по слякоти, и стал стучать по стеклу, чтобы привлечь его внимание. Священник поднял голову. Он увидел нас и улыбнулся. Мой приятель поманил его пальцем. Священник покачал головой и прошел мимо. Вечером в офицерской столовой, после спагетти, которые все ели очень серьезно и торопливо, поднимая их на вилке так, чтобы концы повисли в воздухе и можно было опустить их в рот, или же только приподнимая вилкой и всасывая в рот без перерыва, а потом запивая вином из плетеной фляги, — она качалась на металлической стойке, и нужно было нагнуть указательным пальцем горлышко фляги, и вино, прозрачно-красное, терпкое и приятное, лилось в стакан, придерживаемый той же рукой, — после спагетти капитан принялся дразнить священника.
Священник был молод и легко краснел и носил такую же форму, как и все мы, только с крестом из темно-красного бархата над левым нагрудным карманом серого френча. Капитан, специально для меня, говорил на ломаном итальянском языке, почему-то считая, что так я лучше пойму все и ничего не упущу.
— Священник сегодня с девочка, — сказал капитан, поглядывая на священника и на меня. Священник улыбнулся и покраснел и покачал головой. Капитан часто зубоскалил на его счет.
— Разве нет? — спросил капитан. — Я сегодня видеть священник у девочка.
— Нет, — сказал священник. Остальные офицеры забавлялись зубоскальством капитана.
— Священник с девочка нет, — продолжал капитан. — Священник с девочка никогда, — объяснил он мне. Он взял мой стакан и наполнил его, все время глядя мне в глаза, но не теряя из виду и священника.
— Священник каждую ночь сам по себе. — Все кругом засмеялись. — Вам понятно? Священник каждую ночь сам по себе. — Капитан сделал жест рукой и громко захохотал. Священник отнесся к этому, как к шутке.
— Папа хочет, чтобы войну выиграли австрийцы, — сказал майор. — Он любит Франца-Иосифа. Вот откуда у австрийцев и деньги берутся. Я — атеист.
— Вы читали когда-нибудь "Черную свинью"? — спросил лейтенант. — Я вам достану. Вот книга, которая пошатнула мою веру.
— Это грязная и дурная книга, — сказал священник. — Не может быть, чтоб она вам действительно нравилась.
— Очень полезная книга, — сказал лейтенант. — Там все сказано про священников. Вам понравится, — сказал он мне.
Я улыбнулся священнику, и он улыбнулся мне в ответ из-за пламени свечи.
— Не читайте этого, — сказал он.
— Я вам достану, — сказал лейтенант.
— Все мыслящие люди атеисты, — сказал майор. — Впрочем, я и масонства не признаю.
— А я признаю масонство, — сказал лейтенант. — Это благородная организация.
Кто-то вошел, и в отворенную дверь я увидел, как падает снег.
— Теперь уже наступления не будет, раз выпал снег, — сказал я.
— Конечно, нет, — сказал майор. — Взять бы вам теперь отпуск. Поехать в Рим, в Неаполь, в Сицилию...
— Пусть он едет в Амальфи, — сказал лейтенант. — Я дам вам письмо к моим родным в Амальфи. Они вас полюбят, как сына.
— Пусть он едет в Палермо.
— А еще лучше на Капри.
— Мне бы хотелось, чтобы вы побывали в Абруццах и погостили у моих родных в Капракотта, — сказал священник.
— Очень ему нужно ехать в Абруццы. Там снегу больше, чем здесь. Что ему, на крестьян любоваться? Пусть едет в центры культуры и цивилизации.
— Туда, где есть красивые девушки. Я дам вам адреса в Неаполе. Очаровательные молодые девушки — и все при мамашах. Ха-ха-ха!
Капитан раскрыл кулак, подняв большой палец и растопырив остальные, как делают, когда показывают китайские тени. На стене была тень от его руки. Он снова заговорил на ломаном языке:
— Вы уехать вот такой, — он указал на большой палец, — а вернуться вот такой, — он дотронулся до мизинца. Все засмеялись.
— Смотрите, — сказал капитан. Он снова растопырил пальцы. Снова пламя свечи отбросило на стену их тень. Он начал с большого и назвал по порядку все пять пальцев: sotto-tenente{2} (большой), tenente{3} (указательный), capitano{4} (средний), maggiore{5} (безымянный) и tenente-colonello{6} (мизинец). — Вы уезжаете sotto-tenente! Вы возвращаетесь tenente-colonello!
Кругом все смеялись. Китайские тени капитана имели большой успех. Он посмотрел на священника и закричал:
— Священник каждую ночь сам по себе! — Все засмеялись.
— Поезжайте в отпуск сейчас же, — сказал майор.
— Жаль, я не могу поехать с вами вместе, все вам показать, — сказал лейтенант.
— Когда будете возвращаться, привезите граммофон.
— Привезите хороших оперных пластинок.
— Привезите Карузо.
— Карузо не привозите. Он воет.
— Попробуйте вы так повыть!
— Он воет. Говорю вам, он воет.
— Мне бы хотелось, чтоб вы побывали в Абруццах, — сказал священник. Все остальные шумели. — Там хорошая охота. Народ у нас славный, и зима хоть холодная, но ясная и сухая. Вы могли бы пожить у моих родных. Мой отец страстный охотник.
— Ну, пошли, — сказал капитан. — Мы идти в бордель, а то закроют.
— Спокойной ночи, — сказал я священнику.
— Спокойной ночи, — сказал он.
Глава третья
Когда я возвратился из отпуска, мы все еще стояли в том же городе. В окрестностях было теперь гораздо больше артиллерии, и уже наступила весна. Поля были зеленые, и на лозах были маленькие зеленые побеги; на деревьях у дороги появились маленькие листочки, и с моря тянул ветерок. Я увидел город, и холм, и старый замок на уступе холма, а дальше горы, бурые горы, чуть тронутые зеленью на склонах. В городке стало больше орудий, открылось несколько новых госпиталей, на улицах встречались англичане, иногда англичанки, и от обстрела пострадало еще несколько домов. Было тепло, пахло весной, и я прошел по обсаженной деревьями улице, теплой от солнца, лучи которого падали на стену, и увидел, что мы занимаем все тот же дом и что ничего как будто не изменилось за это время. Дверь была открыта, на скамейке у стены сидел на солнце солдат, санитарная машина ожидала у бокового входа, а за дверьми меня встретил запах каменных полов и больницы. Ничего не изменилось, только теперь была весна. Я заглянул в дверь большой комнаты и увидел, что майор сидит за столом, окно раскрыто и солнце светит в комнату. Он не видел меня, и я не знал, явиться ли мне с рапортом или сначала пойти наверх и почиститься. Я решил пойти наверх.
Комната, которую я делил с лейтенантом Ринальди, выходила во двор. Окно было распахнуто, моя кровать была застлана одеялом, и на стене висели мои вещи, противогаз в продолговатом жестяном футляре, стальная каска на том же крючке. В ногах кровати стоял мой сундучок, а на сундучке мои зимние сапоги, блестевшие от жира. Моя винтовка австрийского образца с восьмигранным вороненым стволом и удобным, красивым, темного ореха прикладом висела между постелями. Я вспомнил, что телескопический прицел к ней заперт в сундучке. Ринальди, лейтенант, лежал на второй кровати и спал. Он проснулся, услышав мои шаги, и поднял голову с подушки.
— Ciao! — сказал он. — Ну, как провели время?
— Превосходно.
Мы пожали друг другу руки, а потом он обнял меня за шею и поцеловал.
— Уф! — сказал я.
— Вы грязный, — сказал он. — Вам нужно умыться. Где вы были, что делали? Выкладывайте все сразу.
— Я был везде. В Милане, Флоренции, Риме, Неаполе, Вилла-Сан-Джованни, Мессине, Таормине...
— Прямо железнодорожный справочник. Ну, а интересные приключения были?
— Да.
— Где?
— Milano, Firenze, Roma, Napoli...
— Хватит. Скажите, какое было самое лучшее?
— В Милане.
— Потому что это было первое. Где вы ее встретили? В "Кова"? Куда вы пошли? Как все было? Выкладывайте сразу. Оставались на ночь?
— Да.
— Подумаешь. Теперь и у нас здесь замечательные девочки. Новенькие, первый раз на фронте.
— Да ну?
— Не верите? Вот пойдем сегодня, увидите сами. А в городе появились хорошенькие молодые англичанки. Я теперь влюблен в мисс Баркли. Я вас познакомлю. Я, вероятно, женюсь на мисс Баркли.
— Мне нужно умыться и явиться с рапортом. А что, работы теперь нет?
— После вашего отъезда мы только и знаем, что отмороженные конечности, желтуху, триппер, умышленное членовредительство, воспаление легких, твердые и мягкие шанкры. Раз в неделю кого-нибудь пришибает осколком скалы. Есть несколько настоящих раненых. С будущей недели война опять начнется. То есть, вероятно, опять начнется. Так говорят. Как, по-вашему, стоит мне жениться на мисс Баркли, — разумеется, после войны?
— Безусловно, — сказал я и налил полный таз воды.
— Вечером вы мне все расскажете, — сказал Ринальди. — А сейчас я должен еще поспать, чтобы явиться к мисс Баркли свежим и красивым.
Я снял френч и рубашку и умылся холодной водой из таза. Растираясь полотенцем, я глядел по сторонам, и в окно, и на Ринальди, лежавшего на постели с закрытыми глазами. Он был красив, одних лет со мной, родом из Амальфи. Он любил свою работу хирурга, и мы были большими друзьями. Почувствовав мой взгляд, он открыл глаза.
— У вас деньги есть?
— Есть.
— Одолжите мне пятьдесят лир.
Я вытер руки и достал бумажник из внутреннего кармана френча, висевшего на стене. Ринальди взял бумажку, сложил ее, не вставая с постели, и сунул в карман брюк. Он улыбнулся.
— Мне нужно произвести на мисс Баркли впечатление человека со средствами. Вы мой добрый, верный друг и финансовый покровитель.
— Ну вас к черту, — сказал я.
Вечером в офицерской столовой я сидел рядом со священником, и его очень огорчило и неожиданно обидело, что я не поехал в Абруццы. Он писал обо мне отцу, и к моему приезду готовились. Я сам жалел об этом не меньше, чем он, и мне было непонятно, почему я не поехал. Мне очень хотелось поехать, и я попытался объяснить, как тут одно цеплялось за другое, и в конце концов он понял и поверил, что мне действительно хотелось поехать, и все почти уладилось. Я выпил много вина, а потом кофе со стрега и, хмелея, рассуждал о том, как это выходит, что человеку не удается сделать то, что хочется; никогда не удается.
Мы с ним разговаривали, пока другие шумели и спорили. Мне хотелось поехать в Абруццы. Но я не поехал в места, где дороги обледенелые и твердые, как железо, где в холод ясно и сухо, и снег сухой и рассыпчатый, и заячьи следы на снегу, и крестьяне снимают шапку и зовут вас "дон", и где хорошая охота. Я не поехал в такие места, а поехал туда, где дымные кафе и ночи, когда комната идет кругом, и нужно смотреть в стену, чтобы она остановилась, пьяные ночи в постели, когда знаешь, что больше ничего нет, кроме этого, и так странно просыпаться потом, не зная, кто это рядом с тобой, и мир в потемках кажется нереальным и таким остро волнующим, что нужно начать все сызнова, не зная и не раздумывая в ночи, твердо веря, что больше ничего нет, и нет, и нет, и не раздумывая. И вдруг задумаешься очень глубоко и заснешь и иногда наутро проснешься, и того, что было, уже нет, и все так резко, и ясно, и четко, и иногда споры о плате. Иногда все-таки еще хорошо, и тепло, и нежно, и завтрак и обед. Иногда приятного не осталось ничего, и рад выбраться поскорее на улицу, но на следующий день всегда опять то же, и на следующую ночь. Я пытался рассказать о ночах, и о том, какая разница между днем и ночью, и почему ночь лучше, разве только день очень холодный и ясный, но я не мог рассказать этого, как не могу и сейчас. Если с вами так бывало, вы поймете. С ним так не бывало, но он понял, что я действительно хотел поехать в Абруццы, но не поехал, и мы остались друзьями, похожие во многом и все же очень разные. Он всегда знал то, чего я не знал и что, узнав, всегда был готов позабыть. Но это я понял только поздней, а тогда не понимал. Между тем мы все еще сидели в столовой. Все уже поели, но продолжали спорить. Мы со священником замолчали, и капитан крикнул:
— Священнику скучно. Священнику скучно без девочек.
— Мне не скучно, — сказал священник.
— Священнику скучно. Священник хочет, чтоб войну выиграли австрийцы, — сказал капитан. Остальные прислушались. Священник покачал головой.
— Нет, — сказал он.
— Священник не хочет, чтоб мы наступали. Правда, вы не хотите, чтоб мы наступали?
— Нет. Раз идет война, мне кажется, мы должны наступать.
— Должны наступать. Будем наступать.
Священник кивнул.
— Оставьте его в покое, — сказал майор. — Он славный малый.
— Во всяком случае, он тут ничего не может поделать, — сказал капитан. Мы все встали и вышли из-за стола.
Глава четвертая
Утром меня разбудила батарея в соседнем саду, и я увидел, что в окно светит солнце, и встал с постели. Я подошел к окну и выглянул. Гравий на дорожках был мокрый и трава влажная от росы. Батарея дала два залпа, и каждый раз воздух сотрясался, как при взрыве, и от этого дребезжало окно и хлопали полы моей пижамы. Орудий не было видно, но снаряды летели, по-видимому, прямо над нами. Неприятно было, что батарея так близко, но приходилось утешаться тем, что орудия не из самых тяжелых. Глядя в окно, я услышал грохот грузовика, выезжавшего на дорогу. Я оделся, спустился вниз, выпил кофе на кухне и прошел в гараж.
Десять машин выстроились в ряд под длинным навесом. Это были тупоносые, с громоздким кузовом, санитарные автомобили, выкрашенные в серое, похожие на мебельные фургоны. Во дворе у такой же машины возились механики. Еще три находились в горах, при перевязочных пунктах.
— Эта батарея бывает под обстрелом? — спросил я у одного из механиков.
— Нет, signor tenente{7}. Она защищена холмом.
— Как у вас дела?
— Ничего. Вот эта машина никуда не годится, а остальные все в исправности. — Он прервал работу и улыбнулся. — Вы были в отпуску?
— Да.
Он вытер руки о свой свитер и ухмыльнулся.
— Хорошо время провели?
Его товарищи тоже заухмылялись.
— Неплохо, — сказал я. — А что с этой машиной?
— Никуда она не годится. То одно, то другое.
— Сейчас в чем дело?
— Поршневые кольца менять надо.
Я оставил их у машины, которая казалась обобранной и униженной, оттого что мотор был открыт и части выложены на подножку, а сам вошел под навес и одну за другой осмотрел все машины. Я нашел их сравнительно чистыми, одни были только что вымыты, другие уже слегка запылились. Я внимательно оглядел шины, ища порезов или царапин от камней. Казалось, все в полном порядке. Ничто, по-видимому, не менялось от того, здесь ли я и наблюдаю за всем сам или же нет. Я воображал, что состояние машин, возможность доставать те или иные части, бесперебойная эвакуация больных и раненых с перевязочных пунктов в горах, доставка их на распределительный пункт и затем размещение по госпиталям, указанным в документах, в значительной степени зависят от меня. Но, по-видимому, здесь я или нет, не имело значения.
— Были какие-нибудь затруднения с частями? — спросил я старшего механика.
— Нет.
— Где теперь склад горючего?
— Все там же.
— Прекрасно, — сказал я, вернулся в дом и выпил еще одну чашку кофе в офицерской столовой. Кофе был светло-серого цвета, сладкий от сгущенного молока. За окном было чудесное весеннее утро. Уже появилось то ощущение сухости в носу, которое предвещает, что день будет жаркий. В этот день я объезжал посты в горах и вернулся в город уже под вечер.
Дела, как видно, поправились за время моего отсутствия. Я слыхал, что скоро ожидается переход в наступление. Дивизия, которую мы обслуживали, должна была идти в атаку в верховьях реки, и майор сказал мне, чтобы я позаботился о постах на время атаки. Атакующие части должны были перейти реку повыше ущелья и рассыпаться по горному склону. Посты для машин нужно было выбрать как можно ближе к реке и держать под прикрытием. Определить для них места должна была, конечно, пехота, но считалось, что план разрабатываем мы. Это была одна из тех условностей, которые создают у вас иллюзию военной деятельности.
Я был весь в пыли и грязи и прошел в свою комнату, чтобы умыться. Ринальди сидел на кровати с английской грамматикой Хюго в руках. Он был в полной форме, на нем были черные башмаки, и волосы его блестели.
— Чудесно, — сказал он, увидя меня. — Вы пойдете со мной в гости к мисс Баркли.
— Нет.
— Да. Вы пойдете, потому что я вас прошу, и смотрите, чтобы вы ей понравились.
— Ну ладно. Дайте только привести себя в порядок.
— Умойтесь и идите как есть.
Я умылся, пригладил волосы, и мы собрались идти.
— Постойте, — сказал Ринальди, — пожалуй, не мешает выпить. — Он открыл свой сундучок и вынул бутылку.
— Только не стрега, — сказал я.
— Нет. Граппа.
— Идет.
Он налил два стакана, и мы чокнулись, отставив указательные пальцы. Граппа была очень крепкая.
— Еще по одному?
— Идет, — сказал я. Мы выпили по второму стакану граппы. Ринальди убрал бутылку, и мы спустились вниз. Было жарко идти по городу, но солнце уже садилось, и было приятно. Английский госпиталь помещался в большой вилле, выстроенной каким-то немцем перед войной. Мисс Баркли была в саду. С ней была еще одна сестра. Мы увидели за деревьями их белые форменные платья и пошли прямо к ним. Ринальди отдал честь. Я тоже отдал честь, но более сдержанно.
— Здравствуйте, — сказала мисс Баркли. — Вы, кажется, не итальянец?
— Нет.
Ринальди разговаривал с другой сестрой. Они смеялись.
— Как странно — служить в итальянской армии.
— Собственно, это ведь не армия. Это только санитарный отряд.
— А все-таки странно. Зачем вы это сделали?
— Не знаю, — сказал я. — Есть вещи, которые нельзя объяснить.
— Разве? А меня всегда учили, что таких вещей нет.
— Это очень мило.
— Мы непременно должны поддерживать такой разговор?
— Нет, — сказал я.
— Слава богу.
— Что это у вас за трость? — спросил я.
Мисс Баркли была довольно высокого роста. Она была в белом платье, которое я принял за форму сестры милосердия, блондинка с золотистой кожей и серыми глазами. Она показалась мне очень красивой. В руках у нее была тонкая ротанговая трость, нечто вроде игрушечного стека.
— Это — одного офицера, он был убит в прошлом году.
— Простите...
— Он был очень славный. Я должна была выйти за него замуж, а его убили на Сомме.
— Там была настоящая бойня.
— Вы там были?
— Нет.
— Мне рассказывали, — сказала она. — Здесь война совсем не такая. Мне прислали эту тросточку. Его мать прислала. Ее вернули с другими его вещами.
— Вы долго были помолвлены?
— Восемь лет. Мы выросли вместе.
— Почему же вы не вышли за него раньше?
— Сама не знаю, — сказала она. — Очень глупо. Это я, во всяком случае, могла для него сделать. Но я думала, что так ему будет хуже.
— Понимаю.
— Вы любили когда-нибудь?
— Нет, — сказал я.
Мы сели на скамью, и я посмотрел на нее.
— У вас красивые волосы, — сказал я.
— Вам нравятся?
— Очень.
— Я хотела отрезать их, когда он умер.
— Что вы.
— Мне хотелось что-нибудь для него сделать. Я не придавала значения таким вещам; если б он хотел, он мог бы получить все. Он мог бы получить все, что хотел, если б я только понимала. Я бы вышла за него замуж или просто так. Теперь я все это понимаю. Но тогда он собирался на войну, а я ничего не понимала.
Я молчал.
— Я тогда вообще ничего не понимала. Я думала, так для него будет хуже. Я думала, может быть, он не в силах будет перенести это. А потом его убили, и теперь все кончено.
— Кто знает.
— Да, да, — сказала она. — Теперь все кончено.
Мы оглянулись на Ринальди, который разговаривал с другой сестрой.
— Как ее зовут?
— Фергюсон. Эллен Фергюсон. Ваш друг, кажется, врач?
— Да. Он очень хороший врач.
— Как это приятно. Так редко встречаешь хорошего врача в прифронтовой полосе. Ведь это прифронтовая полоса, правда?
— Конечно.
— Дурацкий фронт, — сказала она. — Но здесь очень красиво. Что, наступление будет?
— Да.
— Тогда у нас будет работа. Сейчас никакой работы нет.
— Вы давно работаете сестрой?
— С конца пятнадцатого года. Я пошла тогда же, когда и он. Помню, я все носилась с глупой мыслью, что он попадет в тот госпиталь, где я работала. Раненный сабельным ударом, с повязкой вокруг головы. Или с простреленным плечом. Что-нибудь романтическое.
— Здесь самый романтический фронт, — сказал я.
— Да, — сказала она. — Люди не представляют, что такое война во Франции. Если б они представляли, это не могло бы продолжаться. Он не был ранен сабельным ударом. Его разорвало на куски.
Я молчал.
— Вы думаете, это будет продолжаться вечно?
— Нет.
— А что же произойдет?
— Сорвется где-нибудь.
— Мы сорвемся. Мы сорвемся во Франции. Нельзя устраивать такие вещи, как на Сомме, и не сорваться.
— Здесь не сорвется, — сказал я.
— Вы думаете?
— Да. Прошлое лето все шло очень удачно.
— Может сорваться, — сказала она. — Всюду может сорваться.
— И у немцев тоже.
— Нет, — сказала она. — Не думаю.
Мы подошли к Ринальди и мисс Фергюсон.
— Вы любите Италию? — спрашивал Ринальди мисс Фергюсон по-английски.
— Здесь недурно.
— Не понимаю. — Ринальди покачал головой.
— Abbastanza bene{8}, — перевел я. Он покачал головой.
— Это не хорошо. Вы любите Англию?
— Не очень. Я, видите ли, шотландка.
Ринальди вопросительно посмотрел на меня.
— Она шотландка, и поэтому больше Англии любит Шотландию, — сказал я по-итальянски.
— Но Шотландия — это ведь Англия.
Я перевел мисс Фергюсон его слова.
— Pas encore{9}, — сказала мисс Фергюсон.
— Еще нет?
— И никогда не будет. Мы не любим англичан.
— Не любите англичан? Не любите мисс Баркли?
— Ну, это совсем другое. Нельзя понимать так буквально.
Немного погодя мы простились и ушли. По дороге домой Ринальди сказал:
— Вы понравились мисс Баркли больше, чем я. Это ясно, как день. Но та шотландка тоже очень мила.
— Очень, — сказал я. Я не обратил на нее внимания. — Она вам нравится?
— Нет, — сказал Ринальди.
Глава пятая
На следующий день я снова пошел к мисс Баркли. Ее не было в саду, и я свернул к боковому входу виллы, куда подъезжали санитарные машины. Войдя, я увидел старшую сестру госпиталя, которая сказала мне, что мисс Баркли на дежурстве.
— Война, знаете ли.
Я сказал, что знаю.
— Вы тот самый американец, который служит в итальянской армии? — спросила она.
— Да, мэм.
— Как это случилось? Почему вы не пошли к нам?
— Сам не знаю, — сказал я. — А можно мне теперь перейти к вам?
— Боюсь, что теперь нельзя. Скажите, почему вы пошли в итальянскую армию?
— Я жил в Италии, — сказал я, — и я говорю по-итальянски.
— О! — сказала она. — Я изучаю итальянский. Очень красивый язык.
— Говорят, можно выучиться ему в две недели.
— Ну нет, я не выучусь в две недели. Я уже занимаюсь несколько месяцев. Если хотите повидать ее, можете зайти после семи часов. Она сменится к этому времени. Но не приводите с собой разных итальянцев.
— Несмотря на красивый язык?
— Да. Несмотря даже на красивые мундиры.
— До свидания, — сказал я.
— A rivederci, tenente.
— A rivederla. — Я отдал честь и вышел. Невозможно отдавать честь иностранцам так, как это делают в Италии, и при этом не испытывать замешательства. Итальянская манера отдавать честь, видимо, не рассчитана на экспорт.
День был жаркий. Утром я ездил в верховья реки, к предмостному укреплению у Плавы. Оттуда должно было начаться наступление. В прошлом году продвигаться по тому берегу было невозможно, потому что лишь одна дорога вела от перевала к понтонному мосту и она почти на протяжении мили была открыта пулеметному и орудийному огню. Кроме того, она была недостаточно широка, чтобы вместить весь необходимый для наступления транспорт, и австрийцы могли устроить там настоящую бойню. Но итальянцы перешли реку и продвинулись по берегу в обе стороны, так что теперь они удерживали на австрийском берегу реки полосу мили в полторы. Это давало им опасное преимущество, и австрийцам не следовало допускать, чтобы они закрепились там. Я думаю, тут проявлялась взаимная терпимость, потому что другое. предмостное укрепление, ниже по реке, все еще оставалось в руках австрийцев. Австрийские окопы были ниже, на склоне горы, всего лишь в нескольких ярдах от итальянских позиций. Раньше на берегу был городок, но его разнесли в щепы. Немного дальше были развалины железнодорожной станции и разрушенный мост, который нельзя было починить и использовать, потому что он просматривался со всех сторон.
Я проехал по узкой дороге вниз, к реке, оставил машину на перевязочном пункте под выступом холма, переправился через понтонный мост, защищенный отрогом горы, и обошел окопы на месте разрушенного городка и у подножия склона. Все были в блиндажах. Я увидел сложенные наготове ракеты, которыми пользовались для вызова огневой поддержки артиллерии или для сигнализации, когда была перерезана связь. Было тихо, жарко и грязно. Я посмотрел через проволочные заграждения на австрийские позиции. Никого не было видно. Я выпил с знакомым капитаном в одном из блиндажей и через мост возвратился назад.
Достраивалась новая широкая дорога, которая переваливала через гору и зигзагами спускалась к мосту. Наступление должно было начаться, как только эта дорога будет достроена. Она шла лесом, круто изгибаясь. План был такой: все подвозить по новой дороге, пустые же грузовики и повозки, санитарные машины с ранеными и весь обратный транспорт направлять по старой узкой дороге. Перевязочный пункт находился на австрийском берегу под выступом холма, и раненых должны были на носилках нести через понтонный мост. Предполагалось сохранить этот порядок и после начала наступления. Как я себе представлял, последняя миля с небольшим новой дороги, там, где кончался уклон, должна была простреливаться австрийской артиллерией. Дело могло обернуться скверно. Но я нашел место, где можно было укрыть машины после того, как они пройдут этот последний опасный перегон, и где они могли дожидаться, пока раненых перенесут через понтонный мост. Мне хотелось проехать по новой дороге, но она не была еще закончена. Она была широкая, с хорошо рассчитанным профилем, и ее изгибы выглядели очень живописно в просветах на лесистом склоне горы. Для машин с их сильными тормозами спуск будет нетруден, и, во всяком случае, вниз ведь они пойдут порожняком. Я поехал по узкой дороге обратно.
Двое карабинеров задержали машину. Впереди на дороге разорвался снаряд, и пока мы стояли, разорвалось еще три. Это были 77-миллиметровки, и когда они летели, слышен был свистящий шелест, а потом резкий, короткий взрыв, вспышка, и серый дым застилал дорогу. Карабинеры сделали нам знак ехать дальше. Поравнявшись с местами взрывов, я объехал небольшие воронки и почувствовал запах взрывчатки и запах развороченной глины, и камня, и свежераздробленного кремня. Я вернулся в Горицию, на нашу виллу, и, как я уже сказал, пошел к мисс Баркли, которая оказалась на дежурстве.
За обедом я ел очень быстро и сейчас же снова отправился на виллу, где помещался английский госпиталь. Вилла была очень большая и красивая, и перед домом росли прекрасные деревья. Мисс Баркли сидела на скамейке в саду. С ней была мисс Фергюсон. Они, казалось, обрадовались мне, и спустя немного мисс Фергюсон попросила извинения и встала.
— Я вас оставлю вдвоем, — сказала она. — Вы отлично обходитесь без меня.
— Не уходите, Эллен, — сказала мисс Баркли.
— Нет, уж я пойду. Мне надо писать письма.
— Покойной ночи, — сказал я.
— Покойной ночи, мистер Генри.
— Не пишите ничего такого, что смутило бы цензора.
— Не беспокойтесь. Я пишу только про то, в каком красивом месте мы живем и какие все итальянцы храбрые.
— Продолжайте в том же роде, и вы получите орден.
— Буду очень рада. Покойной ночи, Кэтрин.
— Я скоро зайду к вам, — сказала мисс Баркли.
Мисс Фергюсон скрылась в темноте.
— Она славная, — сказал я.
— О да. Она очень славная. Она сестра.
— А вы разве не сестра?
— О нет. Я то, что называется VAD{10}. Мы работаем очень много, но нам не доверяют.
— А почему?
— Не доверяют тогда, когда дела нет. Когда работы много, тогда доверяют.
— В чем же разница?
— Сестра — это вроде доктора. Нужно долго учиться. А VAD кончают только краткосрочные курсы.
— Понимаю.
— Итальянцы не хотели допускать женщин так близко к фронту. Так что у нас тут особый режим. Мы никуда не выходим.
— Но я могу приходить сюда?
— Ну конечно. Здесь не монастырь.
— Давайте забудем про войну.
— Это не так просто. В таком месте трудно забыть про войну.
— А все-таки забудем.
— Хорошо.
Мы посмотрели друг на друга в темноте. Она мне показалась очень красивой, и я взял ее за руку. Ока не отняла руки, и я потянулся и обнял ее за талию.
— Не надо, — сказала она. Я не отпускал ее.
— Почему?
— Не надо.
— Надо, — сказал я. — Так хорошо.
Я наклонился в темноте, чтобы поцеловать ее, и что-то обожгло меня коротко и остро. Она сильно ударила меня по лицу. Удар пришелся по глазам и переносице, и на глазах у меня выступили слезы.
— Простите меня, — сказала она.
Я почувствовал за собой некоторое преимущество.
— Вы поступили правильно.
— Нет, вы меня, пожалуйста, простите, — сказала она, — Но это так противно получилось — сестра с офицером в выходной вечер. Я не хотела сделать вам больно. Вам больно?
Она смотрела на меня в темноте. Я был зол и в то же время испытывал уверенность, зная все наперед, точно ходы в шахматной партии.
— Вы поступили совершенно правильно, — сказал я. — Я ничуть не сержусь.
— Бедненький!
— Видите ли, я живу довольно нелепой жизнью. Мне даже не приходится говорить по-английски. И потом, вы такая красивая.
Я смотрел на нее.
— Зачем вы все это говорите? Я ведь просила у вас прощения. Мы уже помирились.
— Да, — сказал я. — И мы перестали говорить о войне.
Она засмеялась. Первый раз я услышал, как она смеется. Я следил за ее лицом.
— Вы славный, — сказала она.
— Вовсе нет.
— Да. Вы добрый. Хотите, я сама вас поцелую?
Я посмотрел ей в глаза и снова обнял ее за талию и поцеловал. Я поцеловал ее крепко, и сильно прижал к себе, и старался раскрыть ей губы; они были крепко сжаты. Я все еще был зол, и когда я ее прижал к себе, она вдруг вздрогнула. Я крепко прижимал ее и чувствовал, как бьется ее сердце, и ее губы раскрылись и голова откинулась на мою руку, и я почувствовал, что она плачет у меня на плече.
— Милый! — сказала она. — Вы всегда будете добры ко мне, правда?
"Кой черт", — подумал я. Я погладил ее волосы и потрепал ее по плечу. Она плакала.
— Правда, будете? — Она подняла на меня глаза. — Потому что у нас будет очень странная жизнь.
Немного погодя я проводил ее до дверей виллы, и она вошла, а я отправился домой. Вернувшись домой, я поднялся к себе в комнату. Ринальди лежал на постели. Он посмотрел на меня.
— Итак, ваши дела с мисс Баркли подвигаются?
— Мы с ней друзья.
— Вы сейчас похожи на пса в охоте.
Я не понял.
— На кого?
Он пояснил.
— Это вы, — сказал я, — похожи на пса, который...
— Стойте, — сказал он. — Еще немного, и мы наговорим друг другу обидных вещей. — Он засмеялся.
— Покойной ночи, — сказал я.
— Покойной ночи, кутинька.
Я подушкой сшиб его свечу и улегся в темноте. Ринальди поднял свечу, зажег и продолжал читать.
Глава шестая
Два дня я объезжал посты. Когда я вернулся домой, было уже очень поздно, и только на следующий вечер я увиделся с мисс Баркли. В саду ее не было, и мне пришлось дожидаться в канцелярии госпиталя, когда она спустится вниз. По стенам комнаты, занятой под канцелярию, стояло много мраморных бюстов на постаментах из раскрашенного дерева. Вестибюль перед канцелярией тоже был уставлен ими. По общему свойству мраморных статуй они все казались на одно лицо. На меня скульптура всегда нагоняла тоску; .еще бронза куда ни шло, но мраморные бюсты неизменно напоминают кладбище. Есть, впрочем, одно очень красивое кладбище — в Пизе. Скверных мраморных статуй больше всего в Генуе. Эта вилла принадлежала раньше какому-то немецкому богачу, и бюсты, наверно, стоили ему немало денег. Интересно, чьей они работы и сколько за них было уплачено. Я пытался определить, предки это или еще кто-нибудь; но у них у всех был однообразно-классический вид. Глядя на них, ничего нельзя было угадать.
Я сидел на стуле, держа кепи в руках. Нам полагалось даже в Гориции носить стальные каски, но они были неудобны и казались непристойно бутафорскими в городе, где гражданское население не было эвакуировано. Я свою надевал, когда выезжал на посты, и, кроме того, я имел при себе английский противогаз — противогазовую маску, как их тогда называли. Мы только начали получать их. Они и в самом деле были похожи на маски. Все мы также обязаны были носить автоматические пистолеты; даже врачи и офицеры санитарных частей. Я ощущал свой пистолет, прислоняясь к спинке стула. Замеченный без пистолета подлежал аресту. Ринальди вместо пистолета набивал кобуру туалетной бумагой. Я носил свой без обмана и чувствовал себя вооруженным до тех пор, пока мне не приходилось стрелять из него. Это был пистолет системы "астра", калибра 7.65, с коротким стволом, который так подскакивал при спуске курка, что попасть в цель было совершенно немыслимо. Упражняясь в стрельбе, я брал прицел ниже мишени и старался сдержать судорогу нелепого ствола, и наконец я научился с двадцати шагов попадать не дальше ярда от намеченной цели, и тогда мне вдруг стало ясно, как нелепо вообще носить пистолет, и вскоре я забыл о нем, и он болтался у меня сзади на поясе, не вызывая никаких чувств, кроме разве легкого стыда при встрече с англичанами или американцами. И вот теперь я сидел на стуле, и дежурный канцелярист неодобрительно поглядывал на меня из-за конторки, а я рассматривал мраморный пол, постаменты с мраморными бюстами и фрески на стенах в ожидании мисс Баркли. Фрески были недурны. Фрески всегда хороши, когда краска на них начинает трескаться и осыпаться.
Я увидел, что Кэтрин Баркли вошла в вестибюль, и встал. Она не казалась высокой, когда шла мне навстречу, но она была очень хороша.
— Добрый вечер, мистер Генри, — сказала она.
— Добрый вечер, — сказал я. Канцелярист за конторкой прислушивался.
— Посидим здесь или выйдем в сад?
— Давайте выйдем. В саду прохладнее.
Я пошел за ней к двери, канцелярист глядел нам вслед. Когда мы уже шли по усыпанной гравием дорожке, она сказала:
— Где вы были?
— Я выезжал на посты.
— И вы не могли меня предупредить хоть запиской?
— Нет, — сказал я. — Не вышло. Я думал, что вернусь в тот же день.
— Все-таки нужно было дать мне знать, милый.
Мы свернули с аллеи и шли дорожкой под деревьями. Я взял ее за руку, потом остановился и поцеловал ее.
— Нельзя ли нам пойти куда-нибудь?
— Нет, — сказала она. — Мы можем только гулять здесь. Вас очень долго не было.
— Сегодня третий день. Но теперь я вернулся, Она посмотрела на меня.
— И вы меня любите?
— Да.
— Правда, ведь вы сказали, что вы меня любите?
— Да, — солгал я. — Я люблю вас.
Я не говорил этого раньше.
— И вы будете звать меня Кэтрин?
— Кэтрин.
Мы прошли еще немного и опять остановились под деревом.
— Скажите: ночью я вернулся к Кэтрин.
— Ночью я вернулся к Кэтрин.
— Милый, вы ведь вернулись, правда?
— Да.
— Я так вас люблю, и это было так ужасно. Вы больше не уедете?
— Нет. Я всегда буду возвращаться.
— Я вас так люблю. Положите опять сюда руку.
— Она все время здесь.
Я повернул ее к себе, так что мне видно было ее лицо, когда я целовал ее, и я увидел, что ее глаза закрыты. Я поцеловал ее закрытые глаза. Я решил, что она, должно быть, слегка помешанная. Но не все ли равно? Я не думал о том, чем это может кончиться. Это было лучше, чем каждый вечер ходить в офицерский публичный дом, где девицы виснут у вас на шее и в знак своего расположения, в промежутках между путешествиями наверх с другими офицерами, надевают ваше кепи задом наперед. Я знал, что не люблю Кэтрин Баркли, и не собирался ее любить. Это была игра, как бридж, только вместо карт были слова. Как в бридже, нужно было делать вид, что играешь на деньги или еще на что-нибудь. О том, на что шла игра, не было сказано ни слова. Но мне было все равно.
— Куда бы нам пойти, — сказал я. Как всякий мужчина, я не умел долго любезничать стоя.
— Некуда, — сказала она. Она вернулась на землю из того мира, где была.
— Посидим тут немножко.
Мы сели на плоскую каменную скамью, и я взял Кэтрин Баркли за руку. Она не позволила мне обнять ее.
— Вы очень устали? — спросила она.
— Нет.
Она смотрела вниз, на траву.
— Скверную игру мы с вами затеяли.
— Какую игру?
— Не прикидывайтесь дурачком.
— Я и не думаю.
— Вы славный, — сказала она, — и вы стараетесь играть как можно лучше. Но игра все-таки скверная.
— Вы всегда угадываете чужие мысли?
— Не всегда. Но ваши я знаю. Вам незачем притворяться, что вы меня любите. На сегодня с этим кончено. О чем бы вы хотели теперь поговорить?
— Но я вас в самом деле люблю.
— Знаете что, не будем лгать, когда в этом нет надобности. Вы очень мило провели свою роль, и теперь все в порядке. Я ведь не совсем сумасшедшая. На меня если и находит, то чуть-чуть и ненадолго.
Я сжал ее руку.
— Кэтрин, дорогая...
— Как смешно это звучит сейчас: "Кэтрин". Вы не всегда одинаково это произносите. Но вы очень славный. Вы очень добрый, очень.
— Это и наш священник говорит.
— Да, вы добрый. И вы будете навещать меня?
— Конечно.
— И вам незачем говорить, что вы меня любите. С этим пока что кончено. — Она встала и протянула мне руку. — Спокойной ночи.
Я хотел поцеловать ее.
— Нет, — сказала она. — Я страшно устала.
— А все-таки поцелуйте меня, — сказал я.
— Я страшно устала, милый.
— Поцелуйте меня.
— Вам очень хочется?
— Очень.
Мы поцеловались, но она вдруг вырвалась.
— Не надо. Спокойной ночи, милый.
Мы дошли до дверей, и я видел, как она переступила порог и пошла по вестибюлю. Мне нравилось следить за ее движениями. Она скрылась в коридоре. Я пошел домой. Ночь была душная, и наверху, в горах, не стихало ни на минуту. Видны были вспышки на Сан-Габриеле.
Перед "Вилла-Росса" я остановился. Ставни были закрыты, но внутри еще шумели. Кто-то пел. Я поднялся к себе. Ринальди вошел, когда я раздевался.
— Aгa, — сказал он. — Дело не идет на лад. Бэби в смущении.
— Где вы были?
— На "Вилла-Росса". Очень пользительно для души, бэби. Мы пели хором. А вы где были?
— Заходил к англичанам.
— Слава богу, что я не спутался с англичанами.
Глава седьмая
На следующий день, возвращаясь с первого горного поста, я остановил машину у smistimento{11}, где раненые и больные распределялись по их документам и на документах делалась отметка о направлении в тот или иной госпиталь. Я сам вел машину и остался сидеть у руля, а шофер понес документы для отметки. День был жаркий, и небо было очень синее и яркое, а дорога белая и пыльная. Я сидел на высоком сиденье фиата и ни о чем не думал. Мимо по дороге проходил полк, и я смотрел, как шагают ряды. Люди были разморены и потны. Некоторые были в стальных касках, но большинство несло их прицепленными к ранцам. Многим каски были слишком велики и почти накрывали уши. Офицеры все были в касках, но подобранных по размеру. Это была часть бригады Базиликата. Я узнал их полосатые, красные с белым, петлицы. Полк уже давно прошел, но мимо все еще тянулись отставшие, — те, кто не в силах был шагать в ногу со своим отделением. Они были измучены, все в поту и в пыли. Некоторые казались совсем больными. Когда последний отставший прошел, на дороге показался еще солдат. Он шел прихрамывая. Он остановился и сел у дороги. Я вылез и подошел к нему.
— Что с вами?
Он посмотрел на меня, потом встал.
— Я уже иду.
— А в чем дело?
— Все война, ну ее к...
— Что с вашей ногой?
— Не в ноге дело. У меня грыжа.
— Почему же вы идете пешком? — спросил я. — Почему вы не в госпитале?
— Не пускают. Лейтенант говорит, что я нарочно сбросил бандаж.
— Покажите мне.
— Она вышла.
— С какой стороны?
— Вот здесь.
Я ощупал его живот.
— Кашляните, — сказал я.
— Как бы от этого не стало хуже. Она уже и так вдвое больше, чем утром.
— Садитесь в машину, — сказал я. — Когда бумаги моих раненых будут готовы, я сам отвезу вас и сдам в вашу санитарную часть.
— Он скажет, что я нарочно.
— Тут они не смогут придраться, — сказал я. — Это не рана. У вас ведь это было и раньше?
— Но я потерял бандаж.
— Вас направят в госпиталь.
— А нельзя мне с вами остаться, tenente?
— Нет, у меня нет на вас документов.
В дверях показался шофер с документами раненых, которых мы везли.
— Четверых в сто пятый. Двоих в сто тридцать второй, — сказал он. Это были госпитали на другом берегу.
— Садитесь за руль, — сказал я.
Я помог солдату с грыжей взобраться на сиденье рядом с нами.
— Вы говорите по-английски? — спросил он.
— Да.
— Что вы скажете об этой проклятой войне?
— Скверная штука.
— Еще бы не скверная, черт дери. Еще бы не скверная.
— Вы бывали в Штатах?
— Бывал. В Питтсбурге. Я догадался, что вы американец.
— Разве я плохо говорю по-итальянски?
— Я сразу догадался, что вы американец.
— Еще один американец, — сказал шофер по-итальянски, взглянув на солдата с грыжей.
— Послушайте, лейтенант. Вы непременно должны меня доставить в полк?
— Да.
— Штука-то в том, что старший врач знает про мою грыжу. Я выбросил к черту бандаж, чтобы мне стало хуже и не пришлось опять идти на передовую.
— Понимаю.
— Может, вы отвезете меня куда-нибудь в другое место?
— Будь мы ближе к фронту, я мог бы сдать вас на первый медицинский пункт. Но здесь, в тылу, нельзя без документов.
— Если я вернусь, мне сделают операцию, а потом все время будут держать на передовой.
Я подумал.
— Хотели бы вы все время торчать на передовой? — спросил он.
— Нет.
— О, черт! — сказал он. — Что за мерзость эта война.
— Слушайте, — сказал я. — Выйдите из машины, упадите и набейте себе шишку на голове, а я на обратном пути захвачу вас и отвезу в госпиталь. Мы на минуту остановимся, Альдо.
Мы съехали на обочину и остановились. Я помог ему вылезть.
— Здесь вы меня и найдете, лейтенант, — сказал он.
— До свидания, — сказал я. Мы поехали дальше и обогнали полк приблизительно в миле пути, потом переправились через реку, мутную от талого снега и быстро бегущую между устоев моста, и дорогой, пересекающей равнину, добрались до госпиталей, где нужно было сдать раненых. На обратном пути я сам сидел у руля и быстро гнал пустую машину туда, где ждал солдат из Питтсбурга. Сначала мы миновали полк, еще более разморенный и двигавшийся еще медленнее; потом отставших. Потом мы увидели посреди дороги санитарную повозку. Двое санитаров поднимали солдата с грыжей. Они вернулись за ним. Увидя меня, он покачал головой. Его каска свалилась, и лоб, у самых волос, был окровавлен. На носу была содрана кожа, и на кровавую ссадину налипла пыль, и в волосах тоже была пыль.
— Посмотрите, какая шишка, лейтенант, — закричал он. — Но ничего не поделаешь. Они вернулись за мной.
Когда я вернулся на виллу, было пять часов, и я пошел туда, где мыли машины, принять душ. Потом я составлял рапорт, сидя в своей комнате у открытого окна, в брюках и нижней рубашке. Наступление было назначено на послезавтра, и я должен был выехать со своими машинами к Плаве. Уже давно я не писал в Штаты, и я знал, что нужно написать, но я столько времени откладывал это, что теперь писать было уже почти невозможно. Не о чем было писать. Я послал несколько открыток Zona di Guerra{12}, вычеркнув из текста все, кроме "я жив и здоров". Так скорее дойдут. Эти открытки очень понравятся в Америке — необычные и таинственные. Необычной и таинственной была война в этой зоне, но мне она казалась хорошо обдуманной и жестокой по сравнению с другими войнами, которые велись против австрийцев. Австрийская армия была создана ради побед Наполеона — любого Наполеона. Хорошо, если бы и у нас был Наполеон, но у нас был только II Generale Cadorna, жирный и благоденствующий, и Vittorio-Emmanuele, маленький человек с худой длинной шеей и козлиной бородкой. В правобережной армии был герцог Аоста. Пожалуй, он был слишком красив для великого полководца, но у него была внешность настоящего мужчины. Многие хотели бы, чтоб королем был он. У него была внешность короля. Он приходился королю дядей и командовал третьей армией. Мы были во второй армии. В третьей армии было несколько английских батарей. В Милане я познакомился с двумя английскими артиллеристами оттуда. Они были очень милые, и мы отлично провели вечер. Они были большие и застенчивые, и все их смущало и в то же время очень им нравилось. Лучше бы мне служить в английской армии. Все было бы проще. Но я бы, наверно, погиб. Ну, в санитарном отряде едва ли. Нет, даже и в санитарном отряде. Случалось, и шоферы английских санитарных машин погибали. Но я знал, что не погибну. В эту войну нет. Она ко мне не имела никакого отношения. Для меня она казалась не более опасной, чем война в кино. Все-таки я от души желал, чтобы она кончилась. Может быть, этим летом будет конец. Может быть, австрийцев побьют. Их всегда били в прежних войнах. А что особенного в этой войне? Все говорят, что французы выдохлись. Ринальди рассказывал, что французские солдаты взбунтовались и войска пошли на Париж. Я спросил его, что же было дальше, и он сказал: "Ну, их остановили". Мне хотелось побывать в Австрии без всякой войны. Мне хотелось побывать в Шварцвальде. Мне хотелось побывать на Гарце. А где это Гарц, между прочим? Бои теперь шли в Карпатах. Туда мне не хотелось. Хотя, пожалуй, и это было бы недурно. Не будь войны, я мог бы поехать в Испанию. Солнце уже садилось, и день остывал. После ужина я пойду к Кэтрин Баркли. Мне хотелось, чтобы она сейчас была здесь со мной. Мне хотелось, чтобы мы вместе были в Милане. Хорошо бы поужинать в "Кова" и потом душным вечером пройти по Виа-Манцони, и перейти мост, и свернуть вдоль канала, и пойти в отель с Кэтрин Баркли. Может быть, она пошла бы. Может быть, она представила бы себе, будто я — тот офицер, которого убили на Сомме, и вот мы входим в главный подъезд и швейцар снимает фуражку и я останавливаюсь у конторки портье спросить ключ и она дожидается у лифта и потом мы входим в кабину лифта и он ползет вверх очень медленно позвякивая на каждом этаже а потом вот и наш этаж и мальчик-лифтер отворяет дверь и она выходит и я выхожу и мы идем по коридору и я ключом отпираю дверь и вхожу и потом снимаю телефонную трубку и прошу чтобы принесли бутылку капри бьянка в серебряном ведерке полном льда и слышно как лед звенит в ведерке все ближе по коридору и мальчик стучится и я говорю поставьте пожалуйста у двери. Потому что мы все с себя сбросили потому что так жарко и окно раскрыто и ласточки летают над крышами домов и когда уже совсем стемнеет и подойдешь к окну крошечные летучие мыши носятся над домами и над верхушками деревьев и мы пьем капри и дверь на запоре и так жарко и только простыня и целая ночь и мы всю ночь любим друг друга жаркой ночью в Милане. Вот так все должно быть. Я быстро поужинаю и пойду к Кэтрин Баркли.
За столом слишком много было разговоров, и я пил вино, потому что сегодня вечером мы не были бы братьями, если б я не выпил немного, и я разговаривал со священником об архиепископе Айрленде, по-видимому очень достойном человеке, об его несправедливой судьбе, о несправедливостях по отношению к нему, в которых я, как американец, был отчасти повинен, и о которых я понятия не имел, но делал вид, что мне все это отлично известно. Было бы невежливо ничего об этом не знать, выслушав такое блестящее объяснение сути всего дела, в конце концов, видимо, основанного на недоразумении. Я нашел, что у него очень красивое имя, и к тому же он был родом из Миннесоты, так что имя выходило действительно чудесное: Айрленд Миннесотский, Айрленд Висконсинский, Айрленд Мичиганский. Нет, не в том дело. Тут дело гораздо глубже. Да, отец мой. Верно, отец мой. Возможно, отец мой. Нет, отец мой. Что ж, может быть, и так, отец мой. Вам лучше знать, отец мой. Священник был хороший, но скучный. Офицеры были не хорошие, но скучные. Король был хороший, но скучный. Вино было плохое, но не скучное. Оно снимало с зубов эмаль и оставляло ее на нёбе.
— И священника посадили за решетку, — говорил Рокка, — потому что нашли при нем трехпроцентные бумаги. Это было во Франции, конечно. Здесь бы его никогда не арестовали. Он утверждал, что решительно ничего не знает о пятипроцентных. Случилось все это в Безье. Я как раз там был и, прочтя об этом в газетах, отправился в тюрьму и попросил, чтобы меня допустили к священнику. Было совершенно очевидно, что бумаги он украл.
— Не верю ни одному слову, — сказал Ринальди.
— Это как вам угодно, — сказал Рокка. — Но я рассказываю об этом для нашего священника. История очень поучительная. Он священник, он ее сумеет оценить.
Священник улыбнулся. — Продолжайте, — сказал он. — Я слушаю.
— Конечно, часть бумаг так и не нашли, но все трехпроцентные оказались у священника, и еще облигации каких-то местных займов, не помню точно каких. Итак, я пришел в тюрьму, — вот тут-то и начинается самое интересное, — и стою у его камеры и говорю, будто перед исповедью: "Благословите меня, отец мой, ибо вы согрешили".
Все громко захохотали.
— И что же он ответил? — спросил священник.
Рокка не обратил на него внимания и принялся растолковывать мне смысл шутки: — Понимаете, в чем тут соль? — По-видимому, это была очень остроумная шутка, если ее правильно понять. Мне подлили еще вина, и я рассказал анекдот об английском рядовом, которого поставили под душ. Потом майор рассказал анекдот об одиннадцати чехословаках и венгерском капрале. Выпив еще вина, я рассказал анекдот о жокее, который нашел пенни. Майор сказал, что есть забавный итальянский анекдот о герцогине, которой не спалось по ночам. Тут священник ушел, и я рассказал анекдот о коммивояжере, который приехал в Марсель в пять часов утра, когда дул мистраль. Майор сказал, что до него дошли слухи, что я умею пить. Я отрицал это. Он сказал, что это верно и что, Бахус свидетель, он проверит, так это или нет. Только не Бахус, сказал я. Не Бахус. Да, Бахус, сказал он. Я должен пить на выдержку с Басси Филиппе Винченца. Басси сказал нет, это несправедливо, потому что он уже выпил вдвое больше, чем я. Я сказал, что это гнусная ложь, Бахус или не Бахус, Филиппе Винченца Басси или Басси Филиппе Винченца ни капли не проглотил за весь вечер, и как его, собственно, зовут? Он спросил, а как меня зовут — Энрико Федерико или Федерико Энрико? Я сказал, Бахуса к черту, а кто крепче, тот и победит, и майор дал нам старт кружками красного вина. Выпив половину кружки, я не захотел продолжать. Я вспомнил, куда иду.
— Басси победил, — сказал я. — Он крепче. Мне пора идти.
— Верно, ему пора, — сказал Ринальди. — У него свидание. Уж я знаю.
— Мне пора идти.
— До другого раза, — сказал Басси. — До другого раза, когда у вас сил будет больше.
Он хлопнул меня по плечу. На столе горели свечи. Все офицеры были очень веселы.
— Спокойной ночи, господа, — сказал я.
Ринальди вышел вместе со мной. Мы остановились на дворе у подъезда, и он сказал:
— Вы бы лучше не ходили туда пьяным.
— Я не пьян, Ринин. Честное слово.
— Вы бы хоть пожевали кофейных зерен.
— Ерунда.
— Я вам сейчас принесу, бэби. Пока погуляйте здесь. — Он вернулся с пригоршней жареных кофейных зерен. — Пожуйте, бэби, и да хранит вас бог.
— Бахус, — сказал я.
— Я провожу вас.
— Да я в полном порядке.
Мы шли вдвоем по городу, и я жевал кофейные зерна. У въезда в аллею, которая вела к вилле англичан, Ринальди пожелал мне спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — сказал я. — Почему бы и вам не зайти?
Он покачал головой. — Нет, — сказал он. — Я предпочитаю более простые удовольствия.
— Спасибо за кофейные зерна.
— Не стоит, бэби. Не стоит.
Я пошел по аллее. Очертания кипарисов по сторонам были четкие и ясные. Я оглянулся и увидел, что Ринальди стоит и смотрит мне вслед, и я помахал ему рукой.
Я сидел в приемной виллы, ожидая Кэтрин Баркли. Кто-то вошел в вестибюль. Я встал, но это была не Кэтрин. Это была мисс Фергюсон.
— Хэлло, — сказала она. — Кэтрин просила меня передать вам, что, к сожалению, она сегодня не может с вами увидеться.
— Как жаль. Она не больна, надеюсь?
— Она не совсем здорова.
— Скажите ей, пожалуйста, что я очень огорчен.
— Скажу.
— А может быть, мне зайти завтра утром?
— Зайдите.
— Очень вам благодарен, — сказал я. — Покойной ночи.
Я вышел из приемной, и мне вдруг стало тоскливо и неуютно. Я очень небрежно относился к свиданию с Кэтрин, я напился и едва не забыл прийти, но когда оказалось, что я ее не увижу, мне стало тоскливо и я почувствовал себя одиноким.
Глава восьмая
На другой день мы узнали, что ночью в верховьях реки будет атака и мы должны выехать туда с четырьмя машинами. Никто ничего не знал толком, хотя все говорили с большим апломбом, выказывая свои стратегические познания. Я сидел в первой машине, и когда мы проезжали мимо ворот английского госпиталя, я велел шоферу остановиться. Остальные машины затормозили. Я вышел и велел шоферам ехать дальше и ждать нас на перекрестке у Кормонской дороги, если мы их не нагоним раньше. Я торопливым шагом прошел по аллее и, войдя в приемную, попросил вызвать мисс Баркли.
— Она на дежурстве.
— Нельзя ли мне повидать ее на одну минуту?
Послали санитара узнать, и он вернулся с ней вместе.
— Я зашел узнать о вашем здоровье. Мне сказали, что вы на дежурстве, и я попросил вас вызвать.
— Я вполне здорова, — сказала она. — Вероятно, это от жары меня вчера разморило.
— Мне надо идти.
— Я на минутку выйду с вами.
— Вы себя совсем хорошо чувствуете? — спросил я, когда мы вышли.
— Да, милый. Вы сегодня придете?
— Нет. Я сейчас еду — сегодня потеха на Плаве.
— Потеха?
— Едва ли будет что-нибудь серьезное.
— А когда вы вернетесь?
— Завтра.
Она что-то расстегнула и сняла с шеи. Она вложила это мне в руку.
— Это святой Антоний, — сказала она. — А завтра вечером приходите.
— Разве вы католичка?
— Нет. Но святой Антоний, говорят, очень помогает.
— Буду беречь его ради вас. Прощайте.
— Нет, — сказала она. — Не прощайте.
— Слушаюсь.
— Будьте умницей и берегите себя. Нет, здесь нельзя целоваться. Нельзя.
— Слушаюсь.
Я оглянулся и увидел, что она стоит на ступенях. Она помахала мне рукой, и я послал ей воздушный поцелуй. Она еще помахала рукой, и потом аллея кончилась, и я уже усаживался в машину, и мы тронулись. Святой Антоний был в маленьком медальоне из белого металла. Я открыл медальон и вытряхнул его на ладонь.
— Святой Антоний? — спросил шофер.
— Да.
— У меня тоже есть. — Его правая рука отпустила руль, отстегнула пуговицу и вытащила из-под рубашки такой же медальон. — Видите?
Я положил святого Антония обратно в медальон, собрал в комок тоненькую золотую цепочку и все вместе спрятал в боковой карман.
— Вы его не наденете на шею?
— Нет.
— Лучше надеть. А иначе зачем он?
— Хорошо, — сказал я. Я расстегнул замок золотой цепочки, надел ее на шею и снова застегнул замок. Святой повис на моем форменном френче, и я раскрыл ворот, отстегнул воротник рубашки и опустил святого Антония под рубашку. Сидя в машине, я чувствовал на груди его металлический футляр. Скоро я позабыл о нем. После своего ранения я его больше не видел. Вероятно, его снял кто-нибудь на перевязочном пункте.
Переправившись через мост, мы поехали быстрее, и скоро впереди на дороге мы увидели пыль от остальных машин. Дорога сделала петлю, и мы увидели все три машины; они казались совсем маленькими, пыль вставала из-под колес и уходила за деревья. Мы поравнялись с ними, обогнали их и свернули на другую дорогу, которая шла в гору. Ехать в колонне совсем не плохо, если находишься в головной машине, и я уселся поудобнее и стал смотреть по сторонам. Мы ехали по предгорью со стороны реки, и когда дорога забралась выше, на севере показались высокие вершины, на которых уже лежал снег. Я оглянулся и увидел, как остальные три машины поднимаются в гору, отделенные друг от друга облаками пыли. Мы миновали длинный караван навьюченных мулов; рядом с мулами шли погонщики в красных фесках. Это были берсальеры.
После каравана мулов нам уже больше ничего не попадалось навстречу, и мы взбирались с холма на холм и потом длинным отлогим склоном спустились в речную долину. Здесь дорога была обсажена деревьями, и за правой шпалерой деревьев я увидел реку, неглубокую, прозрачную и быструю. Река обмелела и текла узкими протоками среди полос песка и гальки, а иногда, как сияние, разливалась по устланному галькой дну. У самого берега я видел глубокие ямы, вода в них была голубая, как небо. Я видел каменные мостики, дугой перекинутые через реку, к которым вели тропинки, ответвлявшиеся от дороги, и каменные крестьянские дома с канделябрами грушевых деревьев вдоль южной стены, и низкие каменные ограды в полях. Дорога долго шла по долине, а потом мы свернули и снова стали подниматься в гору. Дорога круто поднималась вверх, вилась и кружила в каштановой роще и наконец пошла вдоль кряжа горы. В просветах между деревьями видна была долина, и там, далеко внизу, блестела на солнце извилина реки, разделявшей две армии. Мы поехали по новой каменистой военной дороге, проложенной по самому гребню кряжа, и я смотрел на север, где тянулись две цепи гор, зеленые и темные до линии вечных снегов, а выше белые и яркие в лучах солнца. Потом, когда опять начался подъем, я увидел третью цепь гор, высокие снеговые горы, белые, как мел, и изрезанные причудливыми складками, а за ними вдалеке вставали еще горы, и нельзя было сказать, видишь ли их или это только кажется. Это все были австрийские горы, а у нас таких не было. Впереди был закругленный поворот направо, и в просвет между деревьями я увидел, как дорога дальше круто спускается вниз. По этой дороге двигались войска, и грузовики, и мулы с горными орудиями, и когда мы ехали по ней вниз, держась у самого края, мне была видна река далеко внизу, шпалы и рельсы, бегущие рядом, старый железнодорожный мост, а за рекой, у подножья горы, разрушенные дома городка, который мы должны были взять.
Уже почти стемнело, когда мы спустились вниз и выехали на главную дорогу, проложенную вдоль берега реки.
Глава девятая
Дорога была запружена транспортом и людьми; по обе стороны ее тянулись щиты из рогожи и соломенных циновок, и циновки перекрывали ее сверху, делая похожей на вход в цирк или селение дикарей. Мы медленно продвигались по этому соломенному туннелю и наконец выехали на голое, расчищенное место, где прежде была железнодорожная станция. Дальше дорога была прорыта в береговой насыпи, и по всей длине ее в насыпи были сделаны укрытия, и в них засела пехота. Солнце садилось, и, глядя поверх насыпи, я видел австрийские наблюдательные аэростаты, темневшие на закатном небе над горами по ту сторону реки. Мы поставили машины за развалинами кирпичного завода. В обжигательных печах и нескольких глубоких ямах оборудованы были перевязочные пункты. Среди врачей было трое моих знакомых. Главный врач сказал мне, что когда начнется и наши машины примут раненых, мы повезем их замаскированной дорогой вдоль берега и потом вверх, к перевалу, где расположен пост и где раненых будут ждать другие машины. Только бы на дороге не образовалась пробка, сказал он. Другого пути не было. Дорогу замаскировали, потому что она просматривалась с австрийского берега. Здесь, на кирпичном заводе, береговая насыпь защищала нас от ружейного и пулеметного огня. Через реку вел только один полуразрушенный мост. Когда начнется артиллерийский обстрел, наведут еще один мост, а часть войск переправится вброд у изгиба реки, где мелко. Главный врач был низенький человек с подкрученными кверху усами. Он был в чине майора, участвовал в ливийской войне и имел две нашивки за ранения. Он сказал, что, если все пройдет хорошо, он представит меня к награде. Я сказал, что, надеюсь, все пройдет хорошо, и поблагодарил его за доброту. Я спросил, есть ли здесь большой блиндаж, где могли бы поместиться шоферы, и он вызвал солдата проводить меня. Я пошел за солдатом, и мы очень быстро дошли до блиндажа, который оказался очень удобным. Шоферы были довольны, и я оставил их там. Главный врач пригласил меня выпить с ним и еще с двумя офицерами. Мы выпили рому, и я почувствовал себя среди друзей. Становилось темно. Я спросил, в котором часу начнется атака, и мне сказали, что как только совсем стемнеет. Я вернулся к шоферам. Они сидели в блиндаже и разговаривали, и когда я вошел, они замолчали. Я дал им по пачке сигарет "Македония", слабо набитых сигарет, из которых сыпался табак, и нужно было закрутить конец, прежде чем закуривать. Маньера чиркнул зажигалкой и дал всем закурить. Зажигалка была сделана в виде радиатора фиата. Я рассказал им все, что узнал.
— Почему мы не видели поста, когда сюда ехали? — спросил Пассини.
— Он как раз за поворотом, где мы свернули.
— Да, весело будет ехать по этой дороге, — сказал Маньера.
— Дадут нам жизни австрийцы, так их и так.
— Уж будьте покойны.
— А как насчет того, чтобы поесть, лейтенант? Когда начнется, нечего будет и думать об еде.
— Сейчас пойду узнаю, — сказал я.
— Нам тут сидеть или можно выйти наружу?
— Лучше сидите тут.
Я вернулся к главному врачу, и он сказал, что походная кухня сейчас прибудет и шоферы могут прийти за похлебкой. Котелки он им даст, если у них своих нет. Я сказал, что, кажется, у них есть свои. Я вернулся назад и сказал шоферам, что приду за ними, как только привезут еду. Маньера сказал, что хорошо бы, ее привезли прежде, чем начнется обстрел. Они молчали, пока я не ушел. Они все четверо были механики и ненавидели войну.
Я пошел проведать машины и посмотреть, что делается кругом, а затем вернулся в блиндаж к шоферам. Мы все сидели на земле, прислонившись котенке, и курили. Снаружи было уже почти темно. Земля в блиндаже была теплая и сухая, и я прислонился к стенке плечами и расслабил все мышцы тела.
— Кто идет в атаку? — спросил Гавуцци.
— Берсальеры.
— Одни берсальеры?
— Кажется, да.
— Для настоящей атаки здесь слишком мало войск.
— Вероятно, это просто диверсия, а настоящая атака будет не здесь.
— А солдаты, которые идут в атаку, это знают?
— Не думаю.
— Конечно, не знают, — сказал Маньера. — Знали бы, так не пошли бы.
— Еще как пошли бы, — сказал Пассини. — Берсальеры дураки.
— Они храбрые солдаты и соблюдают дисциплину, — сказал я.
— Они здоровые парни, и у них у всех грудь широченная. Но все равно они дураки.
— Вот гренадеры молодцы, — сказал Маньера. Это была шутка. Все четверо захохотали.
— Это при вас было, tenente, когда они отказались идти, а потом каждого десятого расстреляли?
— Нет.
— Было такое дело. Их выстроили и отсчитали каждого десятого. Карабинеры их расстреливали.
— Карабинеры, — сказал Пассини и сплюнул на землю. — Но гренадеры-то: шести футов росту. И отказались идти.
— Вот отказались бы все, и война бы кончилась, — сказал Маньера.
— Ну, гренадеры вовсе об этом не думали. Просто струсили. Офицеры-то все были из знати.
— А некоторые офицеры одни пошли.
— Двоих офицеров застрелил сержант за то, что они не хотели идти.
— Некоторые рядовые тоже пошли.
— Которые пошли, тех и не выстраивали, когда брали десятого.
— Однако моего земляка там расстреляли, — сказал Пассини. — Большой такой, красивый парень, высокий, как раз для гренадера. Вечно в Риме. Вечно с девочками. Вечно с карабинерами. — Он засмеялся. — Теперь у его дома поставили часового со штыком, и никто не смеет навещать его мать, и отца, и сестер, а его отца лишили всех гражданских прав, и даже голосовать он не может. И закон их больше не защищает. Всякий приходи и бери у них что хочешь.
— Если б не страх, что семье грозит такое, никто бы не пошел в атаку.
— Ну да. Альпийские стрелки пошли бы. Полк Виктора-Эммануила пошел бы. Пожалуй, и берсальеры тоже.
— А ведь и берсальеры удирали. Теперь они стараются забыть об этом.
— Вы напрасно позволяете нам вести такие разговоры, tenente. Evviva l'esercito!{13} — ехидно заметил Пассини.
— Я эти разговоры уже слышал, — сказал я. — Но покуда вы сидите за рулем и делаете свое дело...
— ...и говорите достаточно тихо, чтобы не могли услышать другие офицеры, — закончил Маньера.
— Я считаю, что мы должны довести войну до конца, — сказал я. — Война не кончится, если одна сторона перестанет драться. Будет только хуже, если мы перестанем драться.
— Хуже быть не может, — почтительно сказал Пассини. — Нет ничего хуже войны.
— Поражение еще хуже.
— Вряд ли, — сказал Пассини по-прежнему почтительно. — Что такое поражение? Ну, вернемся домой.
— Враг пойдет за вами. Возьмет ваш дом. Возьмет ваших сестер.
— Едва ли, — сказал Пассини. — Так уж за каждым и пойдет. Пусть каждый защищает свой дом. Пусть не выпускает сестер за дверь.
— Вас повесят. Вас возьмут и отправят опять воевать. И не в санитарный транспорт, а в пехоту.
— Так уж каждого и повесят.
— Не может чужое государство заставить за себя воевать, — сказал Маньера. — В первом же сражении все разбегутся.
— Как чехи.
— Вы просто не знаете, что значит быть побежденным, вот вам и кажется, что это не так уж плохо.
— Tenente, — сказал Пассини, — вы как будто разрешили нам говорить. Так вот, слушайте. Страшнее войны ничего нет. Мы тут в санитарных частях даже не можем понять, какая это страшная штука — война. А те, кто поймет, как это страшно, те уже не могут помешать этому, потому что сходят с ума. Есть люди, которым никогда не понять. Есть люди, которые боятся своих офицеров. Вот такими и делают войну.
— Я знаю, что война — страшная вещь, но мы должны довести ее до конца.
— Конца нет. Война не имеет конца.
— Нет, конец есть.
Пассини покачал головой.
— Войну не выигрывают победами. Ну, возьмем мы Сан-Габриеле. Ну, возьмем Карсо, и Монфальконе, и Триест. А потом что? Видели вы сегодня все те дальние горы? Что же, вы думаете, мы можем их все взять? Только если австрийцы перестанут драться. Одна сторона должна перестать драться. Почему не перестать драться нам? Если они доберутся до Италии, они устанут и уйдут обратно. У них есть своя родина. Так нет же, непременно нужно воевать.
— Вы настоящий оратор.
— Мы думаем. Мы читаем. Мы не крестьяне. Мы механики. Но даже крестьяне не такие дураки, чтобы верить в войну. Все ненавидят эту войну.
— Страной правит класс, который глуп и ничего не понимает и не поймет никогда. Вот почему мы воюем.
— Эти люди еще наживаются на войне.
— Многие даже и не наживаются, — сказал Пассини. — Они слишком глупы. Они делают это просто так. Из глупости.
— Ну, хватит, — сказал Маньера. — Мы слишком разболтались, даже для tenente.
— Ему это нравится, — сказал Пассини. — Мы его обратим в свою веру.
— Но пока хватит, — сказал Маньера.
— Что ж, дадут нам поесть, tenente? — спросил Гавуцци.
— Сейчас я узнаю, — сказал я.
Гордини встал и вышел вместе со мной.
— Может, что-нибудь нужно сделать, tenente? Я вам ничем не могу помочь? — Он был самый тихий из всех четырех.
— Если хотите, идемте со мной, — сказал я, — узнаем, как там.
Было уже совсем темно, и длинные лучи прожекторов сновали над горами. На нашем фронте в ходу были огромные прожекторы, установленные на грузовиках, и порой, проезжая ночью близ самых позиций, можно было увидеть такой грузовик, остановившийся в стороне от дороги, офицера, направляющего свет, и перепуганную команду. Мы прошли заводским двором и остановились у главного перевязочного пункта. Снаружи над входом был небольшой навес из зеленых ветвей, и ночной ветер шуршал в темноте высохшими на солнце листьями. Внутри был свет. Главный врач, сидя на ящике, говорил по телефону. Один из врачей сказал мне, что атака на час отложена. Он предложил мне коньяку. Я оглядел длинные столы, инструменты, сверкающие при свете, тазы и бутыли с притертыми пробками. Гордини стоял за моей спиной. Главный врач отошел от телефона.
— Сейчас начинается, — сказал он. — Решили не откладывать.
Я выглянул наружу, было темно, и лучи австрийских прожекторов сновали над горами позади нас. С минуту было тихо, потом все орудия позади нас открыли огонь.
— Савойя, — сказал главный врач.
— А где обед? — спросил я. Он не слышал. Я повторил.
— Еще не подвезли.
Большой снаряд пролетел и разорвался на заводском дворе. Еще один разорвался, и в шуме разрыва можно было расслышать более дробный шум от осколков кирпича и комьев грязи, дождем сыпавшихся вниз.
— Что-нибудь найдется перекусить?
— Есть немного pasta asciutta{14}, — сказал главный врач.
— Давайте что есть.
Главный врач сказал что-то санитару, тот скрылся в глубине помещения и вынес оттуда металлический таз с холодными макаронами. Я передал его Гордини.
— Нет ли сыра?
Главный врач ворчливо сказал еще что-то санитару, тот снова нырнул вглубь и принес четверть круга белого сыра.
— Спасибо, — сказал я.
— Я вам не советую сейчас идти.
Что-то поставили на землю у входа снаружи. Один из санитаров, которые принесли это, заглянул внутрь.
— Давайте его сюда, — сказал главный врач. — Ну, в чем дело? Прикажете нам самим выйти и взять его?
Санитары подхватили раненого под руки и за ноги и внесли в помещение.
— Разрежьте рукав, — сказал главный врач.
Он держал пинцет с куском марли. Остальные два врача сняли шинели.
— Ступайте, — сказал главный врач санитарам.
— Идемте, tenente, — сказал Гордини.
— Подождите лучше, пока огонь прекратится. — не оборачиваясь, сказал главный врач.
— Люди голодны, — сказал я.
— Ну, как вам угодно.
Выйдя на заводской двор, мы пустились бежать. У самого берега разорвался снаряд. Другого мы не слышали, пока вдруг не ударило возле нас. Мы оба плашмя бросились на землю и в шуме и грохоте разрыва услышали жужжание осколков и стук падающих кирпичей. Гордини поднялся на ноги и побежал к блиндажу. Я бежал за ним, держа в руках сыр, весь в кирпичной пыли, облепившей его гладкую поверхность. В блиндаже три шофера по-прежнему сидели у стены и курили.
— Ну, вот вам, патриоты, — сказал я.
— Как там машины? — спросил Маньера.
— В порядке, — сказал я.
— Напугались, tenente?
— Есть грех, — сказал я.
Я вынул свой ножик, открыл его, вытер лезвие и соскоблил верхний слой сыра. Гавуцци протянул мне таз с макаронами.
— Начинайте вы.
— Нет, — сказал я. — Поставьте на пол. Будем есть все вместе.
— Вилок нет.
— Ну и черт с ними, — сказал я по-английски.
Я разрезал сыр на куски и разложил на макаронах.
— Прошу, — сказал я. Они придвинулись и ждали. Я погрузил пальцы в макароны и стал тащить. Потянулась клейкая масса.
— Повыше поднимайте, tenente.
Я поднял руку до уровня плеча, и макароны отстали. Я опустил их в рот, втянул и поймал губами концы, прожевал, потом взял кусочек сыру, прожевал и запил глотком вина. Вино отдавало ржавым металлом. Я передал флягу Пассини.
— Дрянь, — сказал я. — Слишком долго оставалось во фляге. Я вез ее с собой в машине.
Все четверо ели, наклоняя подбородки к самому тазу, откидывая назад головы, всасывая концы. Я еще раз набрал полный рот, и откусил сыру, и отпил вина. Снаружи что-то бухнуло, и земля затряслась.
— Четырехсотдвадцатимиллиметровое или миномет, — сказал Гавуцци.
— В горах такого калибра не бывает, — сказал я.
— У них есть орудия Шкода. Я видел воронки.
— Трехсотпятимиллиметровые.
Мы продолжали есть. Послышался кашель, шипение, как при пуске паровоза, и потом взрыв, от которого опять затряслась земля.
— Блиндаж не очень глубокий, — сказал Пассини.
— А вот это, должно быть, миномет.
— Точно.
Я надкусил свой ломоть сыру и глотнул вина. Среди продолжавшегося шума я уловил кашель, потом послышалось: чух-чух-чух-чух, потом что-то сверкнуло, точно настежь распахнули летку домны, и рев, сначала белый, потом все краснее, краснее, краснее в стремительном вихре. Я попытался вздохнуть, но дыхания не было, и я почувствовал, что весь вырвался из самого себя и лечу, и лечу, и лечу, подхваченный вихрем. Я вылетел быстро, весь как есть, и я знал, что я мертв и что напрасно думают, будто умираешь, и все. Потом я поплыл по воздуху, но вместо того, чтобы подвигаться вперед, скользил назад. Я вздохнул и понял, что вернулся в себя. Земля была разворочена, и у самой моей головы лежала расщепленная деревянная балка. Голова моя тряслась, и я вдруг услышал чей-то плач. Потом словно кто-то вскрикнул. Я хотел шевельнуться, но я не мог шевельнуться. Я слышал пулеметную и ружейную стрельбу за рекой и по всей реке. Раздался громкий всплеск, и я увидел, как взвились осветительные снаряды, и разорвались, и залили все белым светом, и как взлетели ракеты, и услышал взрывы мин, и все это в одно мгновение, и потом я услышал, как совсем рядом кто-то сказал: "Mamma mia! O, mamma mia!" Я стал вытягиваться и извиваться и наконец высвободил ноги и перевернулся и дотронулся до него. Это был Пассини, и когда я дотронулся до него, он вскрикнул. Он лежал ногами ко мне, и в коротких вспышках света мне было видно, что обе ноги у него раздроблены выше колен. Одну оторвало совсем, а другая висела на сухожилии и лохмотьях штанины, и обрубок корчился и дергался, словно сам по себе. Он закусил свою руку и стонал: "О mamma mia, mamma mia!" — и потом: "Dio te salve. Maria{15}. Dio te salve, Maria. O Иисус, дай мне умереть! Христос, дай мне умереть, mamma mia, mamma mia! Пречистая дева Мария, дай мне умереть. Не могу я. Не могу. Не могу. О Иисус, пречистая дева, не могу я. О-о-о-о!" Потом, задыхаясь: "Mamma, mamma mia!" Потом он затих, кусая свою руку, а обрубок все дергался.
— Portaferiti!{16} — закричал я, сложив руки воронкой. — Portaferiti! — Я хотел подползти к Пассини, чтобы наложить ему на ноги турникет, но я не мог сдвинуться с места. Я попытался еще раз, и мои ноги сдвинулись немного. Теперь я мог подтягиваться на локтях. Пассини не было слышно. Я сел рядом с ним, расстегнул свой френч и попытался оторвать подол рубашки. Ткань не поддавалась, и я надорвал край зубами. Тут я вспомнил об его обмотках. На мне были шерстяные носки, но Пассини ходил в обмотках. Все шоферы ходили в обмотках. Но у Пассини оставалась только одна нога. Я отыскал конец обмотки, но, разматывая, я увидел, что не стоит накладывать турникет, потому что он уже мертв. Я проверил и убедился, что он мертв. Нужно было выяснить, что с остальными тремя. Я сел, и в это время что-то качнулось у меня в голове, точно гирька от глаз куклы, и ударило меня изнутри по глазам. Ногам стало тепло и мокро, и башмаки стали теплые и мокрые внутри. Я понял, что ранен, и наклонился и положил руку на колено. Колена не было. Моя рука скользнула дальше, и колено было там, вывернутое на сторону. Я вытер руку о рубашку, и откуда-то снова стал медленно разливаться белый свет, и я посмотрел на свою ногу, и мне стало очень страшно. "Господи, — сказал я, — вызволи меня отсюда!" Но я знал, что должны быть еще трое. Шоферов было четверо. Пассини убит. Остаются трое. Кто-то подхватил меня под мышки, и еще кто-то стал поднимать мои ноги.
— Должны быть еще трое, — сказал я. — Один убит.
— Это я, Маньера. Мы ходили за носилками, но не нашли. Как вы, tenente?
— Где Гордини и Гавуцци?
— Гордини на пункте, ему делают перевязку. Гавуцци держит ваши ноги. Возьмите меня за шею, tenente. Вы тяжело ранены?
— В ногу. А что с Гордини?
— Отделался пустяками. Это была мина. Снаряд из миномета.
— Пассини убит.
— Да. Убит.
Рядом разорвался снаряд, и они оба бросились на землю и уронили меня.
— Простите, tenente, — сказал Маньера. — Держитесь за мою шею.
— Вы меня опять уроните.
— Это с перепугу.
— Вы не ранены?
— Ранены оба, но легко.
— Гордини сможет вести машину?
— Едва ли.
Пока мы добрались до пункта, они уронили меня еще раз.
— Сволочи! — сказал я.
— Простите, tenente, — сказал Маньера. — Больше не будем.
В темноте у перевязочного пункта лежало на земле много раненых. Санитары входили и выходили с носилками. Когда они, проходя, приподнимали занавеску, мне виден был свет, горевший внутри. Мертвые были сложены в стороне. Врачи работали, до плеч засучив рукава, и были красны, как мясники. Носилок не хватало. Некоторые из раненых стонали, но большинство лежало тихо. Ветер шевелил листья в ветвях навеса над входом, и ночь становилась холодной. Все время подходили санитары, ставили носилки на землю, освобождали их и снова уходили. Как только мы добрались до пункта, Маньера привел фельдшера, и он наложил мне повязку на обе ноги.
Он сказал, что потеря крови незначительна благодаря тому, что столько грязи набилось в рану. Как только можно будет, меня возьмут на операцию. Он вернулся в помещение пункта. Гордини вести машину не сможет, сказал Маньера. У него раздроблено плечо и разбита голова. Сгоряча он не почувствовал боли, но теперь плечо у него онемело. Он там сидит у одной из кирпичных стен. Маньера и Гавуцци погрузили в свои машины раненых и уехали. Им ранение не мешало. Пришли три английских машины с двумя санитарами на каждой. Ко мне подошел один из английских шоферов, его привел Гордини, который был очень бледен и совсем плох на вид. Шофер наклонился ко мне.
— Вы тяжело ранены? — спросил он. Это был человек высокого роста, в стальных очках.
— Обе ноги.
— Надеюсь, не серьезно. Хотите сигарету?
— Спасибо.
— Я слыхал, вы потеряли двух шоферов?
— Да. Один убит, другой — тот, что вас привел.
— Скверное дело. Может быть, нам взять их машины?
— Я как раз хотел просить вас об этом.
— Они у нас будут в порядке, а потом мы их вам вернем. Вы ведь из двести шестого?
— Да.
— Славное у вас там местечко. Я вас видел в городе. Мне сказали, что вы американец.
— Да.
— А я англичанин.
— Неужели?
— Да, англичанин. А вы думали — итальянец? У нас в одном отряде есть итальянцы.
— Очень хорошо, если вы возьмете наши машины, — сказал я.
— Мы вам возвратим их в полном порядке. — Он выпрямился. — Ваш шофер очень просил меня с вами сговориться. — Он похлопал Гордини по плечу. Гордини вздрогнул и улыбнулся. Англичанин легко и бегло заговорил по-итальянски:
— Ну, все улажено. Я сговорился с твоим tenente. Мы берем обе ваши машины. Теперь тебе не о чем тревожиться. — Он прервал себя. — Надо еще как-нибудь устроить, чтобы вас вытащить отсюда. Я сейчас поговорю с врачами. Мы возьмем вас с собой, когда поедем.
Он направился ко входу, осторожно ступая между ранеными. Я увидел, как приподнялось одеяло, которым занавешен был вход, стал виден свет, и он вошел туда.
— Он позаботится о вас, tenente, — сказал Гордини.
— Как вы себя чувствуете, Франко?
— Ничего.
Он сел рядом со мной. В это время одеяло, которым занавешен был вход на пункт, приподнялось, и оттуда вышли два санитара и с ними высокий англичанин. Он подвел их ко мне.
— Вот американский tenente, — сказал он по-итальянски.
— Я могу подождать, — сказал я. — Тут есть гораздо более тяжело раненные. Мне не так уж плохо.
— Ну, ну, ладно, — сказал он, — нечего разыгрывать героя. — Затем по-итальянски: — Поднимайте осторожно, особенно ноги. Ему очень больно. Это законный сын президента Вильсона.
Они подняли меня и внесли в помещение пункта. На всех столах оперировали. Маленький главный врач свирепо оглянулся на нас. Он узнал меня и помахал мне щипцами.
— Ca va bien?{17}
— Ca va{18}.
— Это я его принес, — сказал высокий англичанин по-итальянски. — Единственный сын американского посла. Он полежит тут, пока вы сможете им заняться. А потом я в первый же рейс отвезу его. — Он наклонился ко мне. — Я посмотрю, чтобы вам выправили документы, тогда дело пойдет быстрее. — Он нагнулся, чтобы пройти в дверь, и вышел. Главный врач разнял щипцы и бросил их в таз. Я следил за его движениями. Теперь он накладывал повязку. Потом санитары сняли раненого со стола.
— Давайте мне американского tenente, — сказал один из врачей.
Меня подняли и положили на стол. Он был твердый и скользкий. Кругом было много крепких запахов, запахи лекарств и сладкий запах крови. С меня сняли брюки, и врач стал диктовать фельдшеру-ассистенту, продолжая работать:
— Множественные поверхностные ранения левого и правого бедра, левого и правого колена, правой ступни. Глубокие ранения правого колена и ступни. Рваные раны на голове (он вставил зонд: "Больно?" — "О-о-о, черт! Да!"), с возможной трещиной черепной кости. Ранен на боевом посту. — Так вас, по крайней мере, не предадут военно-полевому суду за умышленное членовредительство, — сказал он. — Хотите глоток коньяку? Как это вас вообще угораздило? Захотелось покончить жизнь самоубийством? Дайте мне противостолбнячную сыворотку и пометьте на карточке крестом обе ноги. Так, спасибо. Сейчас я немножко вычищу, промою и сделаю вам перевязку. У вас прекрасно свертывается кровь.
Ассистент, поднимая глаза от карточки:
— Чем нанесены ранения?
Врач:
— Чем это вас?
Я, с закрытыми глазами:
— Миной.
Врач, делая что-то, причиняющее острую боль, и разрезая ткани:
— Вы уверены?
Я, стараясь лежать спокойно и чувствуя, как в животе у меня вздрагивает, когда скальпель врезается в тело:
— Кажется, так.
Врач, обнаружив что-то, заинтересовавшее его:
— Осколки неприятельской мины. Если хотите, я еще пройду зондом с этой стороны, но в этом нет надобности. Теперь я здесь смажу и... Что, жжет? Ну, это пустяки в сравнении с тем, что будет после. Боль еще не началась. Принесите ему стопку коньяку. Шок притупляет ощущение боли. Но все равно опасаться нам нечего, если только не будет заражения, а это теперь случается редко. Как ваша голова?
— О, господи! — сказал я.
— Тогда лучше не пейте много коньяку. Если есть трещина, может начаться воспаление, а это ни к чему. Что, вот здесь — больно?
Меня бросило в пот.
— О, господи! — сказал я.
— По-видимому, все-таки есть трещина. Я сейчас забинтую, а вы не вертите головой.
Он начал перевязывать. Руки его двигались очень быстро, и перевязка выходила тугая и крепкая.
— Ну вот, счастливый путь, и Vive la France!
— Он американец, — сказал другой врач.
— А мне показалось, вы сказали: француз. Он говорит по-французски, — сказал врач. — Я его знал раньше. Я всегда думал, что он француз. — Он выпил полстопки коньяку. — Ну, давайте что-нибудь посерьезнее. И приготовьте еще противостолбнячной сыворотки. — Он помахал мне рукой. Меня подняли и понесли; одеяло, служившее занавеской, мазнуло меня по лицу. Фельдшер-ассистент стал возле меня на колени, когда меня уложили.
— Фамилия? — спросил он вполголоса. — Имя? Возраст? Чин? Место рождения? Какой части? Какого корпуса? — И так далее. — Неприятно, что у вас и голова задета, tenente. Ho сейчас вам, вероятно, уже лучше. Я вас отправлю с английской санитарной машиной.
— Мне хорошо, — сказал я. — Очень вам благодарен.
Боль, о которой говорил врач, уже началась, и все происходящее вокруг потеряло смысл и значение. Немного погодя подъехала английская машина, меня положили на носилки, потом носилки подняли на уровень кузова и вдвинули внутрь. Рядом были еще носилки, и на них лежал человек, все лицо которого было забинтовано, только нос, совсем восковой, торчал из бинтов. Он тяжело дышал. Еще двое носилок подняли и просунули в ременные лямки наверху. Высокий шофер-англичанин подошел и заглянул в дверцу.
— Я поеду потихоньку, — сказал он. — Постараюсь не беспокоить вас. — Я чувствовал, как завели мотор, чувствовал, как шофер взобрался на переднее сиденье, чувствовал, как он выключил тормоз и дал скорость. Потом мы тронулись. Я лежал неподвижно и не сопротивлялся боли.
Когда начался подъем, машина сбавила скорость, порой она останавливалась, порой давала задний ход на повороте, наконец довольно быстро поехала в гору. Я почувствовал, как что-то стекает сверху. Сначала падали размеренные и редкие капли, потом полилось струйкой. Я окликнул шофера. Он остановил машину и обернулся к окошку.
— Что случилось?
— У раненого надо мной кровотечение.
— До перевала осталось совсем немного. Одному мне не вытащить носилок.
Машина тронулась снова. Струйка все лилась. В темноте я не мог разглядеть, в каком месте она просачивалась сквозь брезент. Я попытался отодвинуться в сторону, чтобы на меня не попадало. Там, где мне натекло за рубашку, было тепло и липко. Я озяб, и нога болела так сильно, что меня тошнило. Немного погодя струйка полилась медленнее, и потом снова стали стекать капли, и я услышал и почувствовал, как брезент носилок задвигался, словно человек там старался улечься удобнее.
— Ну, как там? — спросил англичанин, оглянувшись. — Мы уже почти доехали.
— Мне кажется, он умер, — сказал я.
Капли падали очень медленно, как стекает вода с сосульки после захода солнца. Было холодно ночью в машине, подымавшейся в гору. На посту санитары вытащили носилки и заменили другими, и мы поехали дальше.
Глава десятая
В палате полевого госпиталя мне сказали, что после обеда ко мне придет посетитель. День был жаркий, и в комнате было много мух. Мой вестовой нарезал бумажных полос и, привязав их к палке в виде метелки, махал, отгоняя мух. Я смотрел, как они садились на потолок. Когда он перестал махать и заснул, они все слетели вниз, и я сдувал их и в конце концов закрыл лицо руками и тоже заснул. Было очень жарко, и когда я проснулся, у меня зудило в ногах. Я разбудил вестового, и он полил мне на повязки минеральной воды. От этого постель стала сырой и прохладной. Те из нас, кто не спал, переговаривались через всю палату. Время после обеда было самое спокойное. Утром три санитара и врач подходили к каждой койке по очереди, поднимали лежавшего на ней и уносили в перевязочную, чтобы можно было оправить постель, пока ему делали перевязку. Путешествие в перевязочную было не особенно приятно, но я тогда не знал, что можно оправить постель, не поднимая человека. Мой вестовой вылил всю воду, и постель стала прохладная и приятная, и я как раз говорил ему, в каком месте почесать мне подошвы, чтобы унять зуд, когда один из врачей привел в палату Ринальди. Он вошел очень быстро и наклонился над койкой и поцеловал меня. Я заметил, что он в перчатках.
— Ну, как дела, бэби? Как вы себя чувствуете? Вот вам... — Он держал в руках бутылку коньяку. Вестовой принес ему стул, и он сел. — И еще приятная новость. Вы представлены к награде. Рассчитывайте на серебряную медаль, но, может быть, выйдет только бронзовая.
— За что?
— Ведь вы серьезно ранены. Говорят так: если вы докажете, что совершили подвиг, получите серебряную. А не то будет бронзовая. Расскажите мне подробно, как было дело. Совершили подвиг?
— Нет, — сказал я. — Когда разорвалась мина, я ел сыр.
— Не дурите. Не может быть, чтоб вы не совершили какого-нибудь подвига или до того, или после. Припомните хорошенько.
— Ничего не совершал.
— Никого не переносили на плечах, уже будучи раненным? Гордини говорит, что вы перенесли на плечах несколько человек, но главный врач первого поста заявил, что это невозможно. А подписать представление к награде должен он.
— Никого я не носил. Я не мог шевельнуться.
— Это не важно, — сказал Ринальди.
Он снял перчатки.
— Все-таки мы, пожалуй, добьемся серебряной. Может быть, вы отказались принять медицинскую помощь раньше других?
— Не слишком решительно.
— Это не важно. А ваше ранение? А мужество, которое вы проявили, — ведь вы же все время просились на передний край. К тому же операция закончилась успешно.
— Значит, реку удалось форсировать?
— Еще как удалось! Захвачено около тысячи пленных. Так сказано в сводке. Вы ее не видели?
— Нет.
— Я вам принесу. Это блестящий coup de main{19}.
— Ну, а как там у вас?
— Великолепно. Все обстоит великолепно. Все гордятся вами. Расскажите же мне, как было дело? Я уверен, что вы получите серебряную. Ну, говорите. Рассказывайте все по порядку. — Он помолчал, раздумывая. — Может быть, вы еще и английскую медаль получите. Там был один англичанин. Я его повидаю, спрошу, не согласится ли он поговорить о вас. Что-нибудь он, наверно, сумеет сделать. Болит сильно? Выпейте. Вестовой, сходите за штопором. Посмотрели бы вы, как я удалил одному пациенту три метра тонких кишок. Об этом стоит написать в "Ланцет". Вы мне переведете, и я пошлю в "Ланцет". Я совершенствуюсь с каждым днем. Бедный мой бэби, а как ваше самочувствие? Где же этот чертов штопор? Вы такой терпеливый и тихий, что я забываю о вашей ране. — Он хлопнул перчатками по краю кровати.
— Вот штопор, signor tenente, — сказал вестовой.
— Откупорьте бутылку. Принесите стакан. Выпейте, бэби. Как ваша голова? Я смотрел историю болезни. Трещины нет. Этот врач первого поста просто коновал. Я бы сделал все так, что вы бы и боли не почувствовали. У меня никто не чувствует боли. Уж так я работаю. С каждым днем я работаю все легче и лучше. Вы меня простите, бэби, что я так много болтаю. Я очень расстроен, что ваша рана серьезна. Ну, пейте. Хороший коньяк. Пятнадцать лир бутылка.
Должен быть хороший. Пять звездочек. Прямо отсюда я пойду к этому англичанину, и он вам выхлопочет английскую медаль.
— Ее не так легко получить.
— Вы слишком скромны. Я пошлю офицера связи.
Он умеет обращаться с англичанами.
— Вы не видели мисс Баркли?
— Я ее приведу сюда. Я сейчас же пойду и приведу ее сюда.
— Не уходите, — сказал я. — Расскажите мне о Гориции. Как девочки?
— Нет девочек. Уже две недели их не сменяли.
Я больше туда и не хожу. Просто безобразие! Это уже не девочки, это старые боевые товарищи.
— Совсем не ходите?
— Только заглядываю иногда узнать, что нового.
Так, мимоходом! Они все спрашивают про вас. Просто безобразие! Держат их так долго, что мы становимся друзьями.
— Может быть, нет больше желающих ехать на фронт?
— Не может быть. Девочек сколько угодно. Просто скверная организация. Придерживают их для тыловых героев.
— Бедный Ринальди! — сказал я. — Один-одинешенек на войне, и нет ему даже новых девочек.
Ринальди налил и себе коньяку.
— Это вам не повредит, бэби. Пейте.
Я выпил коньяк и почувствовал, как по всему телу разливается тепло. Ринальди налил еще стакан. Он немного успокоился. Он поднял свой стакан.
— За ваши доблестные раны! За серебряную медаль! Скажите-ка, бэби, все время лежать в такую жару — это вам не действует на нервы?
— Иногда.
— Я такого даже представить не могу. Я б с ума сошел.
— Вы и так сумасшедший.
— Хоть бы вы поскорее приехали. Не с кем возвращаться домой после ночных похождений. Некого дразнить. Не у кого занять денег. Нет моего сожителя и названного брата. И зачем вам понадобилась эта рана?
— Вы можете дразнить священника.
— Уж этот священник! Вовсе не я его дразню. Дразнит капитан. А мне он нравится. Если вам понадобится священник, берите нашего. Он собирается навестить вас. Готовится к этому заблаговременно.
— Я его очень люблю.
— Это я знаю. Мне даже кажется иногда, что вы с ним немножко то самое. Ну, вы знаете.
— Ничего вам не кажется.
— Нет, иногда кажется.
— Да ну вас к черту!
Он встал и надел перчатки.
— До чего ж я люблю вас изводить, бэби. А ведь, несмотря на вашего священника и вашу англичанку, вы такой же, как и я, в душе.
— Ничего подобного.
— Конечно, такой же. Вы настоящий итальянец. Весь — огонь и дым, а внутри ничего нет. Вы только прикидываетесь американцем. Мы с вами братья и любим друг друга.
— Ну, будьте паинькой, пока меня нет, — сказал я.
— Я к вам пришлю мисс Баркли. Без меня вам с ней лучше. Вы чище и нежнее.
— Ну вас к черту!
— Я ее пришлю. Вашу прекрасную холодную богиню. Английскую богиню. Господи, да что еще делать с такой женщиной, если не поклоняться ей? На что еще может годиться англичанка?
— Вы просто невежественный брехливый даго.
— Кто?
— Невежественный макаронник.
— Макаронник. Сами вы макаронник... с мороженой рожей.
— Невежественный. Тупой. — Я видел, что это слово кольнуло его, и продолжал: — Некультурный. Безграмотный. Безграмотный тупица.
— Ах, так? Я вот вам кое-что скажу о ваших невинных девушках. О ваших богинях. Между невинной девушкой и женщиной разница только одна. Когда берешь девушку, ей больно. Вот и все. — Он хлопнул перчаткой по кровати. — И еще с девушкой никогда не знаешь, как это ей понравится.
— Не злитесь.
— Я не злюсь. Я просто говорю вам это, бэби, для вашей же пользы. Чтобы избавить вас от лишних хлопот.
— В этом вся разница?
— Да. Но миллионы таких дураков, как вы, этого не знают.
— Очень мило с вашей стороны, что вы мне сказали.
— Не стоит ссориться, бэби. Я вас слишком люблю. Но не будьте дураком.
— Нет. Я буду таким умным, как вы.
— Не злитесь, бэби. Засмейтесь. Выпейте еще. Мне пора идти.
— Вы все-таки славный малый.
— Вот видите. В душе вы такой же, как я. Мы — братья по войне. Поцелуйте меня на прощанье.
— Вы слюнтяй.
— Нет. Просто во мне больше крепости.
Я почувствовал его дыхание у своего лица.
— До свидания. Я скоро к вам еще приду. — Его дыхание отодвинулось. — Не хотите целоваться, не надо. Я к вам пришлю вашу англичанку. До свидания, бэби. Коньяк под кроватью. Поправляйтесь скорее.
Он исчез.
Глава одиннадцатая
Уже смеркалось, когда вошел священник. Приносили суп, потом убрали тарелки, и я лежал, глядя на ряды коек и на верхушку дерева за окном, слегка качающуюся от легкого вечернего ветра. Ветер проникал в окно, и с приближением ночи стало прохладнее. Мухи облепили теперь потолок и висевшие на шнурах электрические лампочки. Свет зажигали, только если ночью приносили раненого или когда что-нибудь делали в палате. Оттого что после сумерек сразу наступала темнота и уже до утра было темно, мне казалось, что я опять стал маленьким. Похоже было, как будто сейчас же после ужина тебя укладывают спать. Вестовой прошел между койками и остановился. С ним был еще кто-то. Это был священник. Он стоял передо мной, смуглый, невысокий и смущенный.
— Как вы себя чувствуете? — спросил он. На полу у постели он положил какие-то свертки.
— Хорошо, отец мой.
Он сел на стул, принесенный для Ринальди, и смущенно поглядел в окно. Я заметил, что у него очень усталый вид.
— Я только на минутку, — сказал он, — Уже поздно.
— Еще не поздно. Как там у нас?
Он улыбнулся.
— Потешаются надо мной по-прежнему. — Голос у него тоже звучал устало. — Все, слава богу, здоровы. Я так рад, что у вас все обошлось, — сказал он. — Вам не очень больно?
Он казался очень усталым, а я не привык видеть его усталым.
— Теперь уже нет.
— Мне очень скучно без вас за столом.
— Я и сам хотел бы вернуться поскорее. Мне всегда приятно было беседовать с вами.
— Я вам тут кое-что принес, — сказал он. Он поднял с пола свертки. — Вот сетка от москитов. Вот бутылка вермута. Вы любите вермут? Вот английские газеты.
— Пожалуйста, разверните их.
Он обрадовался и стал вскрывать бандероли. Я взял в руки сетку от москитов. Вермут он приподнял, чтобы показать мне, а потом поставил опять на стол у постели. Я взял одну газету из пачки. Мне удалось прочитать заголовок, повернув газету так, чтобы на нее падал слабый свет из окна. Это была "Ньюс оф уорлд".
— Остальное — иллюстрированные листки, — сказал он.
— С большим удовольствием прочитаю их. Откуда они у вас?
— Я посылал за ними в Местре. Я достану еще.
— Вы очень добры, что навестили меня, отец мой. Выпьете стакан вермута?
— Спасибо, не стоит. Это вам.
— Нет, выпейте стаканчик.
— Ну, хорошо. В следующий раз я вам принесу еще.
Вестовой принес стаканы и откупорил бутылку. Пробка раскрошилась, и пришлось протолкнуть кусочек в бутылку. Я видел, что священника это огорчило, но он сказал:
— Ну, ничего. Не важно.
— За ваше здоровье, отец мой.
— За ваше здоровье.
Потом он держал стакан в руке, и мы глядели друг на друга. Время от времени мы пытались завести дружеский разговор, но это сегодня как-то не удавалось.
— Что с вами, отец мой? У вас очень усталый вид.
— Я устал, но я не имею на это права.
— Это от жары.
— Нет. Ведь еще только весна. На душе у меня тяжело.
— Вам опротивела война?
— Нет. Но я ненавижу войну.
— Я тоже не нахожу в ней удовольствия, — сказал я.
Он покачал головой и посмотрел в окно.
— Вам она не мешает. Вам она не видна. Простите. Я знаю, вы ранены.
— Это случайность.
— И все-таки, даже раненный, вы не видите ее. Я убежден в этом. Я сам не вижу ее. но я ее чувствую немного.
— Когда меня ранило, мы как раз говорили о войне. Пассини говорил.
Священник поставил стакан. Он думал о чем-то другом.
— Я их понимаю, потому что я сам такой, как они, — сказал он.
— Но вы совсем другой.
— А на самом деле я такой же, как они.
— Офицеры ничего не видят.
— Не все. Есть очень чуткие, им еще хуже, чем нам.
— Таких немного.
— Здесь дело не в образовании и не в деньгах. Здесь что-то другое. Такие люди, как Пассини, даже имея образование и деньги, не захотели бы быть офицерами. Я бы не хотел быть офицером.
— По чину вы все равно что офицер. И я офицер.
— Нет, это не все равно. А вы даже не итальянец. Вы иностранный подданный. Но вы ближе к офицерам, чем к рядовым.
— В чем же разница?
— Мне трудно объяснить. Есть люди, которые хотят воевать. В нашей стране много таких. Есть другие люди, которые не хотят воевать.
— Но первые заставляют их.
— Да.
— А я помогаю этому.
— Вы иностранец. Вы патриот.
— А те, что не хотят воевать? Могут они помешать войне?
— Не знаю.
Он снова посмотрел в окно. Я следил за выражением его лица.
— Разве они когда-нибудь могли помешать?
— Они не организованы и поэтому не могут помешать ничему, а когда они организуются, их вожди предают их.
— Значит, это безнадежно?
— Нет ничего безнадежного. Но бывает, что я не могу надеяться. Я всегда стараюсь надеяться, но бывает, что не могу.
— Но война кончится же когда-нибудь?
— Надеюсь.
— Что вы тогда будете делать?
— Если можно будет, вернусь в Абруццы.
Его смуглое лицо вдруг осветилось радостью.
— Вы любите Абруццы?
— Да, очень люблю.
— Вот и поезжайте туда.
— Это было бы большое счастье. Жить там и любить бога и служить ему.
— И пользоваться уважением, — сказал я.
— Да, и пользоваться уважением. А что?
— Ничего. У вас для этого есть все основания.
— Не в том дело. Там, на моей родине, считается естественным, что человек может любить бога. Это не гнусная комедия.
— Понимаю.
Он посмотрел на меня и улыбнулся.
— Вы понимаете, но вы не любите бога.
— Нет.
— Совсем не любите? — спросил он.
— Иногда по ночам я боюсь его.
— Лучше бы вы любили его.
— Я мало кого люблю.
— Нет, — сказал он. — Неправда. Те ночи, о которых вы мне рассказывали. Это не любовь. Это только похоть и страсть. Когда любишь, хочется что-то делать во имя любви. Хочется жертвовать собой. Хочется служить.
— Я никого не люблю.
— Вы полюбите. Я знаю, что полюбите. И тогда вы будете счастливы.
— Я и так счастлив. Всегда счастлив.
— Это совсем другое. Вы не можете понять, что это, пока не испытаете.
— Хорошо, — сказал я, — если когда-нибудь я пойму, я скажу вам.
— Я слишком долго сижу с вами и слишком много болтаю. — Он искренне забеспокоился.
— Нет. Не уходите. А любовь к женщине? Если б я в самом деле полюбил женщину, тоже было бы так?
— Этого я не знаю. Я не любил ни одной женщины.
— А свою мать?
— Да, мать я, вероятно, любил.
— Вы всегда любили бога?
— С самого детства.
— Так, — сказал я. Я не знал, что сказать. — Вы совсем еще молоды.
— Я молод, — сказал он. — Но вы зовете меня отцом.
— Это из вежливости.
Он улыбнулся.
— Правда, мне пора идти, — сказал он. — Вам от меня ничего не нужно? — спросил он с надеждой.
— Нет. Только разговаривать с вами.
— Я передам от вас привет всем нашим.
— Спасибо за подарки.
— Не стоит.
— Приходите еще навестить меня.
— Приду. До свидания. — Он потрепал меня по руке.
— Прощайте, — сказал я на диалекте.
— Ciao, — повторил он.
В комнате было темно, и вестовой, который все время сидел в ногах постели, встал и пошел его проводить. Священник мне очень нравился, и я желал ему когда-нибудь возвратиться в Абруццы. В офицерской столовой ему отравляли жизнь, и он очень мило сносил это, но я думал о том, какой он у себя на родине. В Капракотта, рассказывал он, в речке под самым городом водится форель. Запрещено играть на флейте по ночам. Молодые люди поют серенады, и только играть на флейте запрещено. Я спросил — почему. Потому что девушкам вредно слушать флейту по ночам. Крестьяне зовут вас "дон" и снимают при встрече шляпу. Его отец каждый день охотится и заходит поесть в крестьянские хижины. Там это за честь считают. Иностранцу, чтобы получить разрешение на охоту, надо представить свидетельство, что он никогда не подвергался аресту. На Гран-Сассо-д'Италиа водятся медведи, но это очень далеко. Аквила — красивый город. Летом по вечерам прохладно, а весна в Абруццах самая прекрасная во всей Италии. Но лучше всего осень, когда можно охотиться в каштановых рощах. Дичь очень хороша, потому что питается виноградом. И завтрака с собой никогда не нужно брать, крестьяне считают за честь, если поешь у них в доме вместе с ними. Немного погодя я заснул.
Глава двенадцатая
Палата была длинная, с окнами по правой стене и дверью в углу, которая вела в перевязочную. Один ряд коек, где была и моя, стоял вдоль стены, напротив окон, а другой — под окнами, напротив стены. Лежа на левом боку, я видел дверь перевязочной. В глубине была еще одна дверь, в которую иногда входили люди. Когда у кого-нибудь начиналась агония, его койку загораживали ширмой так, чтобы никто не видел, как он умирает, и только башмаки и обмотки врачей и санитаров видны были из-под ширмы, а иногда под конец слышался шепот. Потом из-за ширмы выходил священник, и тогда санитары снова заходили за ширму и выносили оттуда умершего, с головой накрытого одеялом, и несли его вдоль прохода между койками, и кто-нибудь складывал ширму и убирал ее.
В это утро палатный врач спросил меня, чувствую ли я себя в силах завтра выехать. Я сказал, что да. Он сказал, что в таком случае меня отправят рано утром. Для меня лучше, сказал он, совершить переезд теперь, пока еще не слишком жарко.
Когда поднимали с койки, чтобы нести в перевязочную, можно было посмотреть в окно и увидеть новые могилы в саду. Там, у двери, выходящей в сад, сидел солдат, который мастерил кресты и писал на них имена, чины и названия полка тех, кто был похоронен в саду. Он также выполнял поручения раненых и в свободное время сделал мне зажигалку из пустого патрона от австрийской винтовки. Врачи были очень милые и казались очень опытными. Им непременно хотелось отправить меня в Милан. Нас торопились всех выписать и отправить в тыл, чтобы освободить все койки к началу наступления.
Вечером, накануне моего отъезда из полевого госпиталя, пришел Ринальди и с ним наш главный врач. Они сказали, что меня отправляют в Милан, в американский госпиталь, который только что открылся. Ожидалось прибытие из Америки нескольких санитарных отрядов, и этот госпиталь должен был обслуживать их и всех других американцев в итальянской армии. В Красном Кресте их было много. Соединенные Штаты объявили войну Германии, но не Австрии.
Итальянцы были уверены, что Америка объявит войну и Австрии, и поэтому они очень радовались приезду американцев, хотя бы просто служащих Красного Креста. Меня спросили, как я думаю, объявит ли президент Вильсон войну Австрии, и я сказал, что это вопрос дней. Я не знал, что мы имеем против Австрии, но казалось логичным, что раз объявили войну Германии, значит, объявят и Австрии. Меня спросили, объявим ли мы войну Турции. Я сказал: да, вероятно, мы объявим войну Турции. А Болгарии? Мы уже выпили несколько стаканов коньяку, и я сказал: да, черт побери, и Болгарии тоже и Японии. Как же так, сказали они, ведь Япония союзница Англии. Все равно, этим гадам англичанам доверять нельзя. Японцы хотят Гавайские острова, сказал я. А где это Гавайские острова? В Тихом океане. А почему японцы их хотят? Да они их и не хотят вовсе, сказал я. Это все одни разговоры. Японцы прелестный маленький народ, любят танцы и легкое вино. Совсем как французы, сказал майор. Мы отнимем у французов Ниццу и Савойю. И Корсику отнимем, и Адриатическое побережье, сказал Ринальди. К Италии возвратится величие Рима, сказал майор. Мне не нравится Рим, сказал я. Там жарко и полно блох. Вам не нравится Рим? Нет, я люблю Рим. Рим — мать народов. Никогда не забуду, как Ромул сосал Тибр. Что? Ничего. Поедемте все в Рим. Поедемте в Рим сегодня вечером и больше не вернемся. Рим — прекрасный город, сказал майор. Отец и мать народов, сказал я. Roma женского рода, сказал Ринальди. Roma не может быть отцом. А кто же тогда отец? Святой дух? Не богохульствуйте. Я не богохульствую, я прошу разъяснения. Вы пьяны, бэби. Кто меня напоил? Я вас напоил, сказал майор. Я вас напоил, потому что люблю вас и потому что Америка вступила в войну. Дальше некуда, сказал я. Вы утром уезжаете, бэби, сказал Ринальди. В Рим, сказал я. Нет, в Милан, сказал майор, в "Кристаль-Палас", в "Кова", к Кампари, к Биффи, в Galleria. Счастливчик. В "Гран-Италиа", сказал я, где я возьму взаймы у Жоржа. В "Ла Скала", сказал Ринальди. Вы будете ходить в "Ла Скала". Каждый вечер, сказал я. Вам будет не по карману каждый вечер, сказал майор. Билеты очень дороги. Я выпишу предъявительский чек на своего дедушку, сказал я. Какой чек? Предъявительский. Он должен уплатить, или меня посадят в тюрьму. Мистер Кэнингэм в банке устроит мне это. Я живу предъявительскими чеками. Неужели дедушка отправит в тюрьму патриота-внука, который умирает за спасение Италии? Да здравствует американский Гарибальди, сказал Ринальди. Да здравствуют предъявительские чеки, сказал я. Не надо шуметь, сказал майор. Нас уже несколько раз просили не шуметь. Так вы правда завтра едете, Федерико? Я же вам говорил, он едет в американский госпиталь, сказал Ринальди. К красоткам сестрам. Не то что бородатые сиделки полевого госпиталя. Да, да, сказал майор, я знаю, что он едет в американский госпиталь. Мне не мешают бороды, сказал я. Если кто хочет отпустить бороду — на здоровье. Отчего бы вам не отпустить бороду, signor maggiore? Она не влезет в противогаз. Влезет. В противогаз все влезет. Я раз наблевал в противогаз. Не так громко, бэби, сказал Ринальди. Мы все знаем, что вы были на фронте. Ах вы, милый бэби, что я буду делать, когда вы уедете? Нам пора, сказал майор. А то начинаются сентименты. Слушайте, у меня для вас есть сюрприз. Ваша англичанка. Знаете? Та, к которой вы каждый вечер ходили в английский госпиталь? Она тоже едет в Милан. Она и еще одна сестра едут на службу в американский госпиталь. Из Америки еще не прибыли сестры. Я сегодня говорил с начальником их riparto{20}. У них слишком много женщин здесь, на фронте. Решили отправить часть в тыл. Как это вам нравится, бэби? Ничего? А? Будете жить в большом городе и любезничать со своей англичанкой. Почему я не ранен? Еще успеете, сказал я. Нам пора, сказал майор. Мы пьем и шумим и беспокоим Федерико. Не уходите. Нет, нам пора. До свидания. Счастливый путь. Всего хорошего. Ciao. Ciao. Ciao. Поскорее возвращайтесь, бэби. Ринальди поцеловал меня. От вас пахнет лизолом. До свидания, бэби. До свидания. Всего хорошего. Майор похлопал меня по плечу. Они вышли на цыпочках. Я чувствовал, что совершенно пьян, но заснул.
На следующее утро мы выехали в Милан и ровно через двое суток прибыли на место. Ехать было скверно. Мы долго стояли на запасном пути, не доезжая Местре, и ребятишки подходили и заглядывали в окна. Я уговорил одного мальчика сходить за бутылкой коньяку, но он вернулся и сказал, что есть только граппа. Я велел ему взять граппу, и когда он принес бутылку, я сказал, чтобы сдачу он оставил себе, и мой сосед и я напились пьяными и проспали до самой Виченцы, где я проснулся, и меня вырвало прямо на пол. Это не имело значения, потому что моего соседа несколько раз вырвало на пол еще раньше. Потом я думал, что умру от жажды, и на остановке в Вероне я окликнул солдата, который прохаживался взад и вперед у поезда, и он принес мне воды. Я разбудил Жоржетти, соседа, который напился вместе со мной, и предложил ему воды. Он сказал, чтобы я ее вылил ему на голову, и снова заснул. Солдат не хотел брать монету, которую я предложил ему за труды, и принес мне мясистый апельсин. Я сосал и выплевывал кожицу и смотрел, как солдат ходит взад и вперед у товарного вагона на соседнем пути, и немного погодя поезд дернул и тронулся.