Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

1. Техасец

Йоссариан лежал в госпитале с болями в печени. Подозрение падало на желтуху. Однако для настоящей желтухи чего-то не хватало, и это ставило врачей в тупик.

Будь это желтуха, они могли бы начать лечение. Но болезни не хватало самой малости, чтобы стать настоящей полноценной желтухой, и это все время смущало врачей. Выписать же Йоссариана из госпиталя они не решались.

Каждое утро они делали обход — трое серьезных энергичных мужчин. Твердо сжатые губы выражали уверенность, которой явно недоставало их глазам. Врачей сопровождала такая же серьезная и энергичная сестра Даккит, как и другие палатные сестры, недолюбливавшая Йоссариана. Доктора просматривали висящий на спинке кровати температурный, лист и нетерпеливо расспрашивали Йоссариана о болях в печени. Казалось, их раздражало, что изо дня в день он отвечал одно и то же.

— И по-прежнему не было стула? — допытывался медицинский полковник.

Каждый раз, когда больной отрицательно качал головой, врачи переглядывались.

— Дайте ему еще одну таблетку.

Сестра Даккит записывала, что Йоссариану нужно дать еще одну таблетку, и все четверо переходили к следующей койке.

Медсестры недолюбливали Иоссариана. На самом деле боли в печени давно прошли, но Йоссариан скрывал это от врачей, и они ни о чем не догадывались. Они лишь подозревали, что он тайком бегает в уборную.

В госпитале у Йоссариана было все, что душе угодно. Кормили недурно, к тому же еду подавали прямо в постель. В дневной рацион входила дополнительная порция превосходного мяса, а в полдень, в самую жару, ему, как и другим, приносили охлажденный фруктовый сок или шоколадный напиток. Если. не считать врачей и сестер, его никто не беспокоил. Правда, по утрам часок-другой ему приходилось выполнять обязанности почтового цензора, зато все остальное время он был предоставлен самому себе и валялся до самого вечера, нисколько не мучась угрызениями совести. Жизнь в госпитале была удобна и приятна. Ему не стоило большого труда оставаться здесь и дальше, потому что температура у него держалась всегда одна и та же — тридцать восемь и три десятых. Ему было намного лучше, чем, скажем, Данбэру, которому, чтобы заставить сестер приносить обед в постель, приходилось то и дело грохаться на пол и расквашивать себе физиономию. Решив потянуть так время до конца войны, Йоссариан написал всем знакомым, что находится в госпитале, не уточняя, однако, почему именно. А потом ему пришла в голову еще более удачная мысль. Он оповестил всех знакомых, что его посылают на особо опасное задание. "Требовались добровольцы. Дело рискованное, но кому-то ведь надо идти и на рискованные дела. Как только вернусь — черкану". И с тех пор никому не написал ни строчки. Всех офицеров из палаты Йоссариана заставляли цензуровать письма больных из рядового и сержантского состава, которые лежали в отведенных для нижних чинов палатах. Это было нудное занятие, и Йоссариан, читая письма, с разочарованием убедился, что жизнь рядовых и сержантов лишь немногим интереснее жизни офицеров. Уже на второй день он утратил всякий интерес к солдатским письмам, но, чтобы работа не казалась слишком скучной, он изобретал для себя всякие забавы.

"Смерть определениям!" — объявил он однажды и начал вычеркивать из каждого письма, проходившего через его руки, все наречия и прилагательные. Назавтра Йоссариан объявил войну артиклям. Но особую изобретательность он проявил на следующий день, вымарав в письмах все, кроме определенных и неопределенных артиклей. С его точки зрения, стиль после такой операции становился более энергичным и письма обретали более широкий смысл. Вскоре он начал сражаться с обращениями и подписями, а текст письма оставлял нетронутым. Однажды он вымарал все, кроме обращения "Дорогая Мари", а внизу приписал: "Тоскую по тебе ужасно! А. Т. Тэппман, капеллан армии Соединенных Штатов". А. Т. Тэппман был капелланом их авиаполка.

Когда фантазия Йоссариана истощилась, все возможности поиздеваться над письмами были исчерпаны, он начал атаковать фамилии и адреса на конвертах. Он отправлял в небытие дома и улицы и, словно господь бог, небрежным мановением руки стирал с лица земли целые столицы.

Инструкция требовала, чтобы на каждом проверенном письме значилась фамилия цензора. Большинство писем Йоссариан не читал вообще и спокойно подписывал их своей фамилией. А на тех, которые читал, выводил: "Вашингтон Ирвинг". Когда ему и это надоело, он стал подписываться: "Ирвинг Вашингтон".

Его цензорские шалости на конвертах привели к серьезным последствиям. Некие высокопоставленные военные чины обеспокоенно наморщили лбы и решили послать в госпиталь сотрудника контрразведки. Под видом больного он вскоре появился в палате Йоссариана. Но очень скоро здесь все раскусили, что перед ними контрразведчик, потому что он без конца выспрашивал, об офицере по имени не то Ирвинг Вашингтон, не то Вашингтон Ирвинг, а также потому, что уже на второй день он позволил себе бросить проверку почты, сочтя это занятие слишком утомительным.

На сей раз Йоссариан лежал в отличной палате, пожалуй, лучшей из всех, в которых ему с Данбэром приходилось когда-либо вкушать блаженство. Рядом лежал двадцатичетырехлетний капитан истребительной авиации — молодой человек с жиденькими золотистыми усиками. Он был сбит над Адриатическим морем зимой, в самые холода, — и даже не простудился. А теперь, когда на дворе стояла жара и никто не сбивал его над холодным морем, капитан утверждал, что болен гриппом. Справа от Йоссариана, томно распластавшись на животе, лежал уоррэнт-офицер ( Уоррэнт-офицер — в американской армии звание, промежуточное между сержантским и офицерским. — Ред.), напуганный единственным комариным укусом в зад и микробами малярии в крови. Напротив, через проход между койками, лежал Данбэр, а рядом с ним — артиллерийский капитан, с которым Йоссариан до недавнего времени часто играл в шахматы. Артиллерист был прекрасным шахматистом и разыгрывал интересные комбинации, до того интересные, что Йоссариану надоело постоянно чувствовать себя идиотом, и он бросил играть.

Самой заметной фигурой в палате был шибко образованный техасец, похожий на героя цветного боевика. Он мыслил как патриот и утверждал, что состоятельные люди — публика приличная и поэтому должны иметь больше голосов на выборах, чем разные бродяги, проститутки, преступники, дегенераты, безбожники и всякая прочая неприличная публика, не имеющая ломаного гроша за душой.

Когда в палату внесли техасца, Йоссариан был занят тем, что вымарывал из писем рифмующиеся слова. Это был обычный жаркий и безмятежный день. Зной тяжело давил на. крыши домов. Стояла тишина. Данбэр, как всегда, лежал на спине, уставившись в потолок неподвижным взглядом куклы. Он изо всех сил старался продлить свою жизнь, считая, что скука — лучшее средство для достижения этой цели. Данбэр так усердно скучал, что Йоссариан подумал: "Уж, часом, не отдал ли он богу душу?"

Техасца уложили на кровать посредине палаты, и он сразу же приступил к обнародованию своих взглядов.

Послушав его, Данбэр подскочил, словно подброшенный пружиной.

— Ага! — возбужденно заорал он. — Я все время чувствовал, что нам чего-то не хватает. Теперь я знаю чего. — И, стукнув кулаком по ладони, изрек: — Патриотизма! Вот чего!

— Ты прав! — громко подхватил Йоссариан. — Ты прав, ты прав, ты прав! Горячие сосиски, "Бруклин доджерс" ("Бруклин доджерс"— название нью-йоркской бейсбольной команды. — Ред. ), мамин яблочный пирог --вот за что все сражаются. А кто сражается за приличных людей? Кто сражается за то, чтобы приличные люди имели больше голосов на выборах?.. Нет у нас патриотизма! И даже патриотизма нет!

На уоррэнт-офицера, лежавшего справа от Йоссариана, эти крики не произвели никакого впечатления.

— Дерьмо это все... — проворчал он устало и повернулся на бок, намереваясь уснуть.

Техасец оказался до того душкой, до того рубахой— парнем, что уже через три дня его никто не мог выносить. Стоило ему раскрыть рот — и у всех пробегал по спине холодок ужаса. Все удирали от неге, кроме солдата в белом, у которого все равно не было пути к отступлению: солдат был упакован с головы до пят в марлю и гипс и не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой.

Его сунули в палату ночью контрабандой. Проснувшись утром, обитатели палаты увидели на пустовавшей койке странно вздыбленные к потолку руки. Все четыре конечности поддерживались в таком состоянии неподвижными свинцовыми противовесами, темневшими над головой солдата.

Его положили рядом с техасцем, и тот, повернувшись к новому соседу, целыми днями о чем-то прочувствованно вещал ему. Солдат не отвечал, но техасца это не смущало.

Температуру мерили дважды. Рано утром и к вечеру в палату входила сестра Крэмер с банкой градусников и раздавала их, чинно шествуя сначала вдоль одного ряда коек, затем вдоль другого. Солдату в белом она всовывала градусник в отверстие в бинтах, под которыми угадывался рот.

Затем она возвращалась к первой койке, брала градусник, записывала температуру больного, шла к следующему и так снова обходила всю палату. Однажды днем, вернувшись, чтобы собрать градусники, она взглянула на градусник солдата в белом и обнаружила, что солдат мертв.

— Убийца, — спокойно произнес Данбэр. Техасец младенчески невинно посмотрел на него.

— Душегуб, — сказал Йоссариан.

— О чем вы, ребята? — не понял техасец.

— Это ты убил его, — сказал Данбэр.

— Это ты отправил его на тот свет, — сказал Йоссариан.

Техасец отпрянул:

— Вы что, ребята, спятили? Я и пальцем его не тронул.

— Это ты его замучил, — твердил Данбэр,

— Я слышал, как ты его убивал, — сказал Йоссариан.

— Ты убил его потому, что он... черномазый, — сказал Данбэр.

— Вы рехнулись, ребята! — закричал техасец. — Черномазых класть сюда не разрешается. Для черномазых у них специальная палата.

— Сержант положил его тайком, — возразил Данбэр.

— Сержант — коммунист, — сказал Йоссариан.

— И ты об этом знал, — сказал Данбэр.

Только на уоррэнт-офицера, лежавшего слева от Йоссариана, все случившееся не произвело никакого впечатления. Он вообще почти никогда не разговаривал, а если когда и открывал рот, то лишь затем, чтобы излить на кого-нибудь свое раздражение.

...За день до того, как Йоссариан встретился с капелланом, в столовой взорвалась печь. Огонь перекинулся в кухню, и раскаленный воздух хлынул в соседние палаты. Даже в палате Йоссариана, расположенной довольно далеко от столовой, было слышно, как бушевало пламя и сухо потрескивали пылавшие балки. За окнами в оранжевых отблесках валили клубы дыма. Вскоре к месту пожара прибыли аварийные машины с аэродрома. Целых полчаса пожарники работали как сумасшедшие, и все без толку. Наконец они стали брать верх над огнем.

Но тут послышался хорошо знакомый монотонный гул бомбардировщиков, возвращавшихся с задания. Пожарникам пришлось свернуть шланги и поспешить на аэродром: вдруг какой-нибудь самолет разобьется при посадке и загорится. Однако самолеты приземлились благополучно. Как только сел последний, пожарники развернули свои машины и помчались обратно к госпиталю, чтобы возобновить борьбу с огнем. Когда же они приехали, пожар совсем стих. Пламя погасло само по себе, не осталось ни одной даже тлеющей головешки. Разочарованные пожарники посидели на кухне, попили тепловатого кофе и долго еще слонялись вокруг в надежде потискать медсестричек.

Капеллан появился в госпитале на следующий день после пожара в то самое время, когда Йоссариан искоренял в письмах все, что не относилось к любви. Капеллан сел на стул в проходе между койками и спросил, как он себя чувствует. Священник сидел к Йоссариану боком, так что из его знаков различия можно было рассмотреть только капитанские полоски на воротнике рубашки. Йоссариан и понятия не имел, кто перед ним. Он решил, что это или новый доктор, или очередной псих.

— О, вполне прилично, — ответил он. — У меня побаливает печень, наверное оттого, что в последнее время я не очень-то соблюдал режим. А в общем чувствую себя сносно.

— Это хорошо, — сказал капеллан.

— Да, — согласился Йоссариан, — это хорошо.

— Я бы пришел сюда раньше, — проговорил капеллан, — но, честно говоря, немного прихворнул.

— Это очень плохо, — сказал Йоссариан.

— Просто немного простудился, — поспешно пояснил капеллан.

— А у меня повышенная температура, тридцать восемь и три, — так же поспешно добавил Йоссариан.

— Это очень плохо, — посочувствовал капеллан.

— Да, — согласился Йоссариан, — очень плохо. Капеллан нервно заерзал на стуле и, помолчав, спросил:

— Могу ли я для вас что-нибудь сделать?

— Нет, нет, — со вздохом ответил Йоссариан, — врачи делают все, что в человеческих силах.

— Я не об этом... — мягко возразил капеллан. — Я имел в виду совсем другое. Игрушки, шоколад, жевательную резинку... или... может быть, книги.

— Нет, нет, спасибо, — ответил Йоссариан. — У меня есть все, что нужно. Все, кроме здоровья.

— Это очень плохо.

— Да, — согласился Йоссариан, — очень плохо.

Капеллан опять заерзал на стуле. Он несколько раз оглянулся по сторонам, посмотрел на потолок, на пол. Затем глубоко вздохнул:

— Лейтенант Нейтли передает вам привет.

Йоссариану не понравилось, что у них оказался общий знакомый: чего доброго, это могло послужить поводом для дальнейшего разговора.

— Вы знакомы с лейтенантом Нейтли? — спросил он с ноткой сожаления.

— Да, я знаю лейтенанта Нейтли довольно близко.

— У него, кажется, того... кое-каких винтиков не хватает, а?

Капеллан смущенно улыбнулся:

— Затрудняюсь сказать. Я знаю его не настолько хорошо, чтобы судить об этом...

— Уж можете мне поверить! — сказал Йоссариан. Наступила мучительная для капеллана пауза, которую он нарушил внезапным вопросом:

— Ведь вы капитан Йоссариан?

— Нейтли не повезло с самого начала. Он из слишком приличной семьи.

— Прощу извинить меня, — робко произнес капеллан.

— Возможно, произошло ужасное недоразумение. Вы ведь капитан Йоссариан?

— Да, — признался Йоссариан. — Я капитан Йоссариан.

— Из двести пятьдесят шестой эскадрильи?

— Да, из двести пятьдесят шестой боевой эскадрильи. Мне не приходилось слышать ни о каких других капитанах с такой фамилии. Насколько мне известно, я — единственный капитан Йоссариан. Но мне известно далеко не все,

— Понимаю, — печально произнес капеллан.

— Держу пари, вы собираетесь написать о нашей эскадрилье героическую поэму.

— Нет, — пробормотал капеллан, — я не собираюсь писать о вашей эскадрилье героическую поэму.

Йоссариан резко выпрямился. Только сейчас он заметил на воротнике у капеллана тонкий серебряный крестик. Он был крайне удивлен — еще ни разу в жизни ему не доводилось разговаривать с капелланами.

— Вы капеллан? — воскликнул он восторженно. — А я и не знал, что вы капеллан!

— Ну разумеется, — ответил капеллан. — Неужели вы не знали?

— Конечно же нет. Понятия не имел, что вы капеллан...

— Йоссариан завороженно смотрел на него, широко улыбаясь. — Честно говоря, я еще ни разу в жизни не видел настоящего капеллана.

Капеллан вспыхнул и принялся разглядывать свои руки. Это был человек хрупкого сложения, лет тридцати двух, с рыжеватыми волосами и робким взглядом карих глаз, с лицом узким и бледным. На щеках его розовели ямки, оставшиеся от былых прыщей. Йоссариану стало почему— то жаль капеллана.

— Не могу ли я все же что-нибудь сделать для вас? — повторил капеллан.

Йоссариан, по-прежнему ухмыляясь, покачал головой:

— Нет, вы знаете, у меня есть все, что нужно. Мне очень хорошо. Честно говоря, я даже и не болен.

— Это хорошо, — произнес капеллан и тут же пожалел о сказанном. Он прикрыл рот двумя пальцами и нервно хихикнул. Йоссариан молчал.

— Мне нужно еще навестить других больных из нашего полка, — виновато сказал священник. — Я к вам еще зайду. Может быть, даже завтра.

— Пожалуйста, заходите.

— Я приду, если вы действительно хотите, — проговорил капеллан, скромно наклонив голову. — Я заметил, что многим как-то не по себе в моем присутствии.

Йоссариан горячо запротестовал:

— А мне как раз хочется, чтобы вы зашли. Вы меня нисколько не стесняете.

Капеллан весь засветился благодарностью. Затем скосил глаза на листок бумаги, который все это время прятал в руке. Шевеля губами, он сосчитал койки в палате, и взгляд его нерешительно остановился на Данбэре.

— Разрешите узнать, — прошептал он тихо, — это не лейтенант Данбэр?

— Да, — ответил Йоссариан громко, — это лейтенант Данбэр.

— Спасибо, — прошептал капеллан, — большое спасибо. Мне надо с ним поговорить. Я должен проведать в госпитале всех наших однополчан.

— И в других палатах тоже?..

— Да, и в других тоже.

— Будьте осторожны в других палатах, отец, — предупредил Йоссариан. — Там держат людей с психическими расстройствами. Там полно сумасшедших.

— Можете не называть меня отцом. Я анабаптист, — пояснил капеллан.

— Я не шучу насчет других палат, — мрачно продолжал Йоссариан. — Там вам не поможет и военная полиция. Там собраны отъявленные психопаты. Я проводил бы вас, но сам чертовски боюсь. К тому же безумие заразно. Тут во всем госпитале одни мы нормальные. Кроме нас, все идиоты. Может быть, наша палата — единственная в мире, где лежат нормальные.

Капеллан поспешил подняться. Отойдя от Йоссариана, он примирительно кивнул головой и пообещал вести себя с подобающей осторожностью.

— А теперь мне надо поговорить с лейтенантом Данбэром, — сказал он, переминаясь с ноги на ногу. — Как поживает лейтенант Данбэр?

— Хорошо, насколько это возможно в его состоянии, — заверил его Йоссариан. — Истинный принц! Один из прекраснейших, хотя и наименее преданных богу людей на свете.

— Я не об этом, — возразил капеллан, снова переходя на шепот. — Он очень болен?

— Нет, он не очень болен. Строго говоря, он вообще здоров.

— Это хорошо, — с облегчением вздохнул капеллан.

— Да, — согласился Йоссариан. — Да, это хорошо...

— От это капеллан! — сказал Данбэр, когда священник, поговорив с ним, ушел. — Видел ты что-нибудь подобное? Настоящий капеллан!

— Приятный человек, а? Может быть, вот таким и будут предоставлять по три голоса на выборах?..

— Кто это ему предоставит? — подозрительно переспросил Данбэр.

... За каких-нибудь десять дней техасец произвел в палате полное опустошение. Первым не выдержал артиллерийский капитан. После этого смылись все. Данбэр, Йоссариан и капитан истребительной авиации сбежали на следующее же утро. У Данбэра прекратились головокружения, у капитана истребительной авиации очистилась носоглотка. Йоссариан сказал врачам, что боль в печени прошла. Даже уоррэнт-офицер и тот удрал. В десятидневный срок техасец вернул всех к исполнению своих служебных обязанностей, всех, за исключением сотрудника контрразведки, который заразился от капитана истребительной авиации гриппом, осложнившимся воспалением легких.

2. Клевинджер

В некотором смысле контрразведчику здорово повезло, потому что за стенами госпиталя все еще шла война и конца ей не предвиделось. Единственное, что Йоссариан мог предвидеть, — это свой собственный близкий конец. А ведь он мог бы отлеживаться в госпитале до Страшного суда, если бы только не этот патриот из Техаса с его массивной взъерошенной башкой и постоянной несокрушимой улыбкой, широкой, как поля ковбойской шляпы.

Да, за стенами госпиталя шла война, и только война, но, казалось, никто этого не замечал, кроме Йоссариана и Данбэра. А когда Йоссариан пытался напомнить людям об этом, они отшатывались от него, как от ненормального. Даже Клевинджер, который как будто бы понимал все лучше других, назвал Йоссариана сумасшедшим. Это было незадолго до того, как Йоссариан сбежал в госпиталь.

Клевинджер тогда уставился на него, багровый от ярости и негодования, и, ухватившись обеими руками за стол, гаркнул:

— Ты сумасшедший!

— Клевинджер, ну чего тебе от него надо? — устало возразил Данбэр.

— Я не шучу. Он псих, — настаивал Клевинджер.

— Они хотят меня убить, — спокойно сказал Йоссариан.

— Никто не помышляет убить именно тебя! — заорал Клевинджер.

— Хорошо, почему же тогда они в меня стреляют? — спросил Йоссариан.

— Они стреляют во всех, — ответил Клевинджер. — Они пытаются убить каждого.

— А какая разница? Значит, и меня!. . Но Клевинджер уже завелся. С помутившимся взглядом и трясущимися побелевшими губами он привстал со стула. Всякий раз, когда Клевинджер вступал в спор, с пеной у рта отстаивая свои идеи, он задыхался, жадно хватал ртом воздух и часто моргал, стряхивая с ресниц слезы — горькие слезы человека непонятого, но убежденного в собственной правоте. У Клевинджера было много идей, которые он отстаивал с пеной у рта. Он сам был ненормальный.

— Кто это "они"? — допытывался Клевинджер. — Кто именно, по-твоему, хочет тебя убить?

— Все они.

— Кто?

— А ты как думаешь, кто?

— Понятия не имею.

— А почему же ты тогда заявляешь, что они не хотят меня убить?

— Потому что... — брызжа слюной, начал Клевинджер, но осекся и умолк с выражением полного отчаяния.

Клевинджер искренне считал себя правым, но Йоссариан — тоже, так как у него были доказательства: совершенно незнакомые люди палили в него из пушек каждый раз, когда он поднимался в воздух, чтобы сбросить на них бомбы. И это было далеко не, смешно. Да и все остальное тоже. Например, он не находил ничего занятного в том, что приходилось жить как идиоту в палатке на Пьяносе, где позади тебя пузатые горы, а впереди голубая морская гладь, которая проглотит кого хочешь, так что и глазом моргнуть не успеешь, и выкинет обратно на берег денька через три, разбухшего и посиневшего, свободного от всех земных забот.

Палатка, в которой он жил, стояла на опушке реденького леска, отделявшего эскадрилью Йоссариана от эскадрильи Данбэра. Тут же рядом, в выемке заброшенной железной дороги проходил трубопровод, по которому авиационное горючее поступало к бензозаправщикам на летное поле.

Благодаря Орру, соседу Йоссариана по палатке, их жилище было самым роскошным в эскадрилье. Каждый раэ, когда Йоссариан возвращался после очередной отлежки в госпитале или из Рима, где бывал в увольнении, его приятно поражали новые удобства, созданные Орром в его отсутствие: то водопровод, то печка, то цементированный пол.

Место для палатки выбрал Йоссариан, а ставили они ее вдвоем с Орром. Орр, вечно посмеивающийся пигмей с пилотскими нашивками и густой каштановой шевелюрой с пробором посередине, давал идеи и советы, а Йоссариан, который был выше ростом, сильнее, шире в плечах и подвижней, претворял эти идеи и советы в жизнь. Так они вдвоем здесь и жили, хотя палатки хватило бы на шестерых. Когда пришло лето, Орр закатал борта палатки вверх, чтобы свежий морской ветерок выдувал застоявшийся воздух.

Рядом жил Хэвермейер. Он жил один в двухместной палатке, любил грызть земляные орешки и каждую ночь убивал по одной мыши, всаживая в нее пулю из пистолета сорок пятого калибра, который он украл у покойника в палатке Йоссариана.

Дальше за Хэвермейером стояла палатка, которую Макуотт уже больше не делил с Клевинджером. Тот все еще не вернулся с задания, когда Йоссариан вышел из госпиталя. Вместо Клевинджера в палатке жил Нейтли, но сейчас Нейтли был в Риме, где обхаживал одну сопливую потаскушку, в которую влюбился по уши и которой изрядно надоели и ее занятие, и Нейтли с его пылкой любовью.

Макуотт был совершенно ненормальный. При каждом удобном случае он норовил как можно ниже пролететь над палаткой Йоссариана, чтобы насладиться зрелищем насмерть перепуганного приятеля. Еще он любил с диким ревом промчаться над плотом, связанным из досок и пустых бочек из-под горючего, и над песчаной отмелью вдоль чистой белой полосы пляжа, где мужчины купались нагишом.

Жить в одной палатке с чокнутым не так-то легко, но Нейтли это нисколечки не смущало. Он сам был тронутый: каждый свободный день он ходил работать на строительство офицерского клуба. Йоссариан в этом деле участия не принимал.

Вообще было много клубов, в сооружении которых Йоссариан не принимал ни малейшего участия, но больше всего в этом смысле он гордился клубом на Пьяносе. Это был весьма внушительный монумент, воздвигнутый не иначе как в честь железной решимости Йоссариана не пачкать рук на стройке. Йоссариан не подходил к стройке вплоть до полного завершения работ, но зато потом начал захаживать в клуб довольно часто. Уж больно ему нравилось это большое, просторное, красивое, крытое щепой здание, и он трепетал от удовольствия при мысли, что этакая красотища сооружена без его малейшего участия.

В последний раз Йоссариан и Клевинджер обозвали друг друга психами, когда они и еще двое сидели за столиком в офицерском клубе. Рядом стоял стол для игры в кости, где Эпплби всегда ухитрялся выигрывать. В кости он играл так же здорово, как и в пинг-понг, а в пинг-понге был так же силен, как и во всем прочем. За что бы Эпплби ни брался, он все делал хорошо. Этот белокурый малый из Айовы верил в бога, в святую материнскую любовь и в "американский образ жизни", хотя никогда глубоко не задумывался ни над тем, ни над другим, ни над третьим. И всем он нравился...

— ... Ненавижу сукина сына, — проворчал Йоссариан. Их спор с Клевинджером начался несколько раньше, когда Йоссариан пожалел, что у него нет при себе пулемета. В эту ночь клуб был полон. В баре полно, у стола для игры в кости полно, стол для пинг-понга занят. Люди, которых он перестрелял бы с великим удовольствием, толкались у стойки бара, распевая затасканные душещипательные песенки, которые только одним им еще не надоели. Не имея возможности скосить из пулемета всех подряд, Йоссариан удовлетворился тем, что с остервенением раздавил каблуком подкатившийся к нему целлулоидный пинг-понговый шарик.

— Ох уж этот Йоссариан! — захохотали во все горло оба офицера, игравшие в пинг-понг, и достали новый шарик из коробки на полке.

— Да, этот Йоссариан!. . — отозвался Йоссариан.

— Йоссариан! — предостерегающе прошипел Нейтли.

— Теперь вы поняли, что я имел в виду? — спросил Клевинджер.

Офицеры, услышав, как Йоссариан передразнивает их, снова засмеялись.

— Ох уж этот Йоссариан! — сказал один из них еще громче.

— Да. этот Йоссариан!.. — откликнулся, как эхо, Йоссариан.

— Йоссариан, прошу тебя... — взмолился Нейтли.

— Вы поняли, что я имел в виду? — спросил Клевинджер. — Этот человек — антиобщественный, агрессивный элемент.

— Слушай, заткнись, — сказал Данбэр Клевинджеру. Данбэр любил Клевинджера за то, что тот раздражал его и тем самым как-то замедлял слишком быстрое течение жизни.

— ... А Эпплби сегодня нет, — торжествующим видом сказал Клевинджер, обращаясь к Йоссариану.

— При чем тут Эпплби? — поинтересовался Иоссарнан.

— И полковника Кэткарта тоже нет. — При чем тут полковник Каткарт?

— А какого же сукина сына ты в таком случае ненавидишь?

— А такого сукина сына, который здесь. !

— Я не собираюсь с тобой спорить, — отрезал Клевинджер. — Ты сам не знаешь, кого ты ненавидишь.

— Всякого, кто намеревается отравить меня.

— Никто тебя не собирается отравлять.

— Да? А разве мне не подсыпали яд дважды, а? Разве они не подсыпали мне отраву тогда, под Феррарой, и во время великой осады Болоньи?

— Они всем подсыпали, — объяснил Клевинджер.

— А какая разница — всем или одному?..

— Да к тому же это была и не отрава! — запальчиво крикнул Клевинджер, все более запутываясь и оттого еще более раздражаясь.

Насколько мог припомнить Йоссариан, он с терпеливой улыбкой объяснял Клевинджеру, что кто-то всегда замышлял убить его. Были люди, которые уважали его и для которых он что-то значил, но были и другие, для которых он ничего не значил и которые ненавидели его и норовили прикончить. Ненавидели же они его за национальность — за то, что он ассириец. Но у них руки коротки, чтобы сладить с ним, объяснял он Клевинджеру, потому что у него слишком здоровый дух в здоровом теле и он силен, как бык. У них руки коротки дотянуться до него, потому что он — Тарзан и фараон Рамзес Второй. Он — Билли Шекспир. Он — Каин, Улисс, Летучий Голландец, он — печальная Дейрдре, он — Лот из Содома, он — Свинопас и сладкозвучный Соловей. Он — таинственный элемент Ц-247, он необъятен...

— Псих ты! — завизжал Клевинджер. — Сумасшедший, вот ты кто!

— Я — подлинный, громоподобный, чистейший душой многорукий Вишну. Я — верх человека.

— Что? — закричал Клевинджер. — Сверхчеловек?

— Верх человека, — поправил Йоссариан.

— Слушайте, ребята, прекратите, — взмолился встревоженный Нейтли. — На нас все смотрят.

— Ты рехнулся! — истерически заорал Клевинджер, На глазах у него были слезы. — У тебя комплекс Иеговы. Ты думаешь, что миром правит зло...

— Я думаю, что каждый человек — это Нафанаил.

Клевинджер посмотрел на Йоссариана с подозрением, взял себя в руки и уже без крика спросил немного нараспев:

— Кто такой Нафанаил?

— Какой Нафанаил? — спросил невинным тоном Йоссариан.

Теперь Клевинджер решил сам устроить ему ловушку.

— Ты думаешь, что каждый человек — это Иегова. В таком случае ты нисколько не лучше Раскольникова.

— Кого?

— Да-да, Раскольникова, который...

— Раскольникова?!

— ... который, да будет тебе известно, считал, что можно оправдать убийство старухи.

— Я, значит, не лучше?

— Да, да, вот именно. Он оправдывал убийство топором. И я сейчас докажу тебе, что ты не лучше!

Задыхаясь и жадно хватая ртом воздух, Клевинджер перечислил симптомы заболевания Йоссариана: абсурдные утверждения, что все вокруг сумасшедшие; человеконенавистническое желание перестрелять всех вокруг из пулемета;искаженные представления о событиях прошлого; ни на чем не основанные подозрения, что люди ненавидят его и замышляют убить.

Но Йоссариан был убежден в своей правоте, потому что, как объяснил он Клевинджеру, насколько ему известно, он вообще никогда не ошибается. Куда ни взглянешь, всюду одни психи, и среди всеобщего помешательства ему, Йоссариану, человеку молодому и благоразумному, приходится самому заботиться о себе. И все, что он делает, — исключительно важно, потому что он-то хорошо знает, что жизнь его в опасности.

Вернувшись из госпиталя в эскадрилью, Йоссариан поглядывал на всех с осторожностью. Милоу не было, он отправился в Смирну закупать фиги, но столовая в его отсутствие работала, как обычно. Еще по дороге к эскадрилье, когда Йоссариан трясся в кузове санитарной машины, он, плотоядно принюхиваясь, уловил острый запах жареной баранины, доносившийся из офицерской столовой. Там готовили на завтрак шиш-кебаб. Огромные, дразнящие обоняние куски мяса жарились на вертелах, дьявольски аппетитно шипя над угольями, а перед этим их трое суток вымачивали в таинственном маринаде, секрет которого Милоу выкрал у одного жуликоватого ливанского торговца. Искусные официанты-итальянцы, которых майор де Каверли похитил с Большой земли, ставили на столики, застеленные дорогими полотняными скатертями, огромные порции всякой снеди. Шиш-кебаб подавали с рисом и пармезанской спаржей, на десерт следовал пирог с вишнями и в завершение — душистый свежезаваренный кофе с бенедиктином и брэнди.

Йоссариан обжирался до тех пор, пока не почувствовал, что вот-вот лопнет. Тогда он отвалился от стола и долго сидел в блаженном отупении с жирными слипшимися губами. Никто из офицеров эскадрильи нигде в своей жизни так не наедался, как в столовой у Милоу, и Йоссариан поду— мал, что, возможно, они и не заслуживают такой жратвы. Но тут он рыгнул и вспомнил, что все только и ищут случая его укокошить. Он, как безумный, выскочил из столовой и помчался искать доктора Дейнику, чтобы тот дал ему освобождение от боевых вылетов и отправил домой. Доктор сидел на высоком табурете около своей палатки и грелся на солнышке.

— Пятьдесят вылетов, — сказал доктор, качая головой, — полковник требует пятьдесят боевых вылетов.

— А у меня только сорок четыре!

Доктор не шелохнулся. Это был унылый человечек с гладким, тщательно выбритым, узким, как клинышек, лицом. Весь он чем-то напоминал выхоленную крысу.

— Пятьдесят боевых вылетов, — повторил он, качая головой. — Полковник хочет пятьдесят вылетов.

3. Хэвермейер

Когда Йоссариан вернулся из госпиталя, в лагере фактически никого не было, кроме Орра и покойника в палатке Йоссариана. Покойник отравлял атмосферу и очень не нравился Йоссариану, хотя Йоссариан его и в глаза не видел. Йоссариана настолько раздражало, что покойник валяется тут целыми днями, что он несколько раз ходил в штаб эскадрильи жаловаться сержанту Таусеру. Сержант же никак не мог взять в толк, что покойник действительно существует, и, конечно, был прав.

Еще более безнадежным делом было жаловаться непосредственно майору Майору, долговязому и костлявому командиру эскадрильи, чем-то смахивающему на Генри Фонда в минуты печали. Всякий раз, завидев, как Йоссариан, отпихнув сержанта Таусера, прорывается к нему в штаб, командир выпрыгивал из окна кабинета.

Жить с покойником в одной палатке было не так-то просто. Он мешал даже Орру, жизнь с которым, кстати, тоже была не сахар. В тот день когда Йоссариан вернулся из госпиталя, Орр паял трубку, по которой топливо поступало в печку, установленную Орром, пока Йоссариан лежал в госпитале.

— Ты что это делаешь? — настороженно спросил Йоссариан, входя в палатку, хотя сразу же сам все понял.

— Малость протекает, — ответил Орр. — Хочу заделать.

— Будь добр, прекрати, — сказал Йоссариан. — Это действует мне на нервы.

— Когда я был мальчишкой, — ответил Орр, я, бывало, заложу за щеки лесные яблочки, по дичку за щеку, и хожу так целый день.

Йоссариан, начавший было вынимать из рюкзака туалетные принадлежности, отложил его в сторону, скрестил руки и с подозрением уставился на Орра. Так прошла минута. Наконец Йоссариан не выдержал и спросил:

— А зачем?

Орр торжествующе хихикнул:

— А потому что лесные яблоки лучше, чем лошадиные каштаны. — Он продолжал работать, стоя на коленях. — Ну а ежели дичков под рукой не окажется, тогда, бывало, берешь каштаны. Каштаны — они размером почти с лесные яблоки и формой на них похожи, хотя форма большой роли не играет.

— Я тебя спрашиваю, зачем ты разгуливал с дичками за щекой? — снова спросил Йоссариан.

— Потому что у них форма лучше, чем у каштанов, — ответил Орр, — я же тебе только что объяснил!

— Почему, — незлобиво набросился на него Йоссариан, — почему ты, бездомный сукин сын, зловредная тварь, помешанная на технике, шлялся, запихнув неизвестно что себе за щеку?

— С чего это ты взял, что я запихивал неизвестно что? Я ходил с дичками за щекой. А когда не мог раздобыть дичков, разгуливал с каштанами за щекой. По одному за каждой щекой.

— Зачем?

— Мне хотелось, чтобы щеки были, как яблоки.

— Щеки, как яблоки? — изумился Йоссариан.

— Да, мне хотелось, чтобы щеки у меня были, как яблоки. Я старался изо всех сил. Клянусь богом, я здорово работал и своего добился. А удалось мне это сделать потому, что я носил за каждой щекой весь день по лесному яблочку. — Он опять хихикнул. — По дичку за щекой.

— Зачем тебе понадобились щеки, как яблоки?

— Мне не нужны были щеки, как яблоки, — сказал Орр. — Я просто хотел, чтобы у меня были большие щеки. Меня не столько интересовал их цвет, сколько размер. Я работал над своими щеками в точности, как эти чокнутые ребята, о которых пишут, что они постоянно сжимают резиновые мячики, чтобы руки стали сильнее. Фактически я тоже был чокнутым. Я тоже обычно ходил весь день с резиновыми мячиками в руках.

— Зачем?

— Что зачем?

— Зачем ты ходил весь день с резиновыми мячиками в руках?

— Потому что резиновые мячики... — начал Орр.

— Лучше, чем лесные яблоки?

Орр хмыкнул и покачал головой:

— Я ходил с мячиками, чтобы сохранить свое доброе имя, в случае если бы меня увидели с лесными яблоками за щекой. А когда в руках мячик, можно сказать, что никаких дичков за щекой нет. И если меня кто-нибудь спрашивал, зачем я ношу за щекой лесные яблоки, я разжимал руки и показывал, что хожу с мячиками, а вовсе не с яблоками, и в руках, а не за щекой. Интересно получалось. Но я так во сих пор и не знаю, удалось мне кого-нибудь провести или нет. Трудновато заставить людей понять тебя, когда ты разговариваешь, держа за щеками пару лесных яблок.

Йоссариан подумал, что Орра и сейчас трудновато понять, — может быть, он, говоря с ним, подпирает кончиком языка одну из своих яблочных щек?

Йоссариан решил не издавать больше ни звука. Все равно ничего не добьешься. Он знал Орра и понимал, что никакими силами ада не удастся выжать из него, зачем ему понадобились большие щеки. Проку будет не больше, чем спрашивать, почему та девка лупила его туфлей по голове.

Дело было в Риме, утром, в переполненном холле публичного дома, напротив открытых дверей комнаты, где жила младшая сестренка шлюхи, с которой путался Нейтли. Они тогда подняли такой шум и гам, что все обитатели дома сбежались в холл посмотреть, в чем дело. Девка вопила, а Орр хихикал. Каждый раз, когда каблук опускался ему на макушку, Орр хихикал еще громче, отчего девка разъярялась еще пуще и еще выше подпрыгивала, чтобы покрепче ударить его по башке. Но вот она, взвиз— гнув, всадила ему каблук в висок с такой силой, что он перестал хихикать. Его доставили на носилках в госпиталь с дырой в голове, не столь уж, впрочем, глубокой, и с легким сотрясением мозга, так что он не воевал всего только двенадцать дней.

В тот раз никто не мог понять, что случилось. Когда после этого девка встречала Орра, она с презрением поносила его разными нехорошими словами, а когда он, боязливо хихикая, прятался за спину Йоссарнана, она закатывалась хриплым смехом. Что он там ей сделал, или пытался сделать, или, наоборот, не смог сделать за закрытыми дверями комнаты, по-прежнему оставалось тайной. Девка не говорила об этом ни нейтлевой подружке, ни другим проституткам, ни самому Нейтли. ни Йоссариану. Орр мог бы пролить свет на это дело, но Йоссариан решил больше ни о чем не спрашивать.

— Так ты хочешь знать, зачем мне были нужны большие щеки?

Йоссариан не разжимал рта.

— А ты помнишь, как тогда, в Риме, , эта девка, которая тебя ненавидит, лупила меня туфлей по голове? Сказать тебе, за что она меня била?

Непостижимо, чем он мог разозлить ее до такой степени, что она молотила его по голове чуть ли не двадцать минут. Правда, ярости ее не хватило, чтобы взять его за лодыжки, приподнять и вышибить дух вон. А ей это было под силу: девица была долговязой, а Орр коротышкой. Торчащие вперед зубы Орра и глаза навыкате как нельзя лучше соответствовали его толстым щекам, а ростом он уступал даже молодому Хыоплу, тому, что жил в палатке, поставленной в неположенном месте — в административной зоне, по ту сторону железнодорожного полотна. Хыопл жил в одной палатке с Заморышем Джо, еженощно оравшим во сне.

Административная зона, где по ошибке поставил свою палатку Заморыш Джо, находилась в центре расположения эскадрильи, между выемкой, по дну которой тянулось ржавое железнодорожное полотно, и черным асфальтированным шоссе, сбегавшим с возвышен вести. На шоссе иногда можно было встретить девок — простых, улыбчивых, грудастых, правда, частенько с неважными зубами. Пообещаешь подвезти, куда им надо, а там съезжай с дороги в сторону и — прямо на травку. Йоссариан так и делал, когда представлялся случай, но это происходило не так часто, как того хотелось бы Заморышу Джо, постоянно умолявшему Йоссариана отправиться "на охоту". Джо ничего не стоило в любое время раздобыть джип, но водить машину он не умел.

Палатки сержантско-рядового состава эскадрильи стояли по другую сторону дороги, рядом с летним кинотеатром, где по вечерам развлекалось мужественное, но невежественное воинство, для увеселения которого теперь прибыла еще одна труппа ОСКОВ. ('ОСКОВ — Объединенная служба культурно-бытового обслуживания войск. — Ред. )

Эта труппа была прислана генералом Пеккемом, который перевел свой штаб в Рим и не придумал ничего лучшего, чем строить оттуда козни против генерала Дридла. С таким генералом, как Пеккем, требовалось аккуратное обхождение. Это был эрудированный, воспитанный и пе— дантичный генерал, который знал длину окружности экватора и писал "численно возросли" там, где другой написал бы "увеличились". Вообще-то, конечно, он был порядочной дубиной, и никто не знал этого лучше, чем генерал Дридл, взбешенный последним приказом генерала Пеккема.

Согласно этому приказу, все палатки на Средиземноморском театре военных действий надлежало ставить параллельными рядами, с таким расчетом, чтобы вход каждой палатки гордо глядел в сторону памятника Вашингтону. Генералу Дридлу, как командиру боевой части, это пока— залось бредом собачьим. Тем более, что вовсе не его, генерала Пеккема, дело — указывать, как ставить палатки в авиабригаде Дридла. Между двумя сюзеренами разыгрался бурный политический диспут, закончившийся в пользу генерала Дридла. Одержать победу ему помог экс-рядовой первого класса Уинтергрин, писарь из штаба двадцать седьмой воздушной армии. Уинтергрин решил исход дела тем, что стал бросать всю корреспонденцию от генерала Пеккема в корзину, так как счел ее слишком многословной. Зато письма генерала Дридла, написанные куда менее напыщенным слогом, пришлись по душе Уинтергрину, и он передавал их на доклад в точном соответствии с уставом. Таким образом, генерал Дридл победил ввиду неявки противника.

Чтобы вновь утвердить свой утраченный престиж, генерал Пеккем начал посылать больше концертных бригад ОСКОВ, чем когда-либо прежде, и поручил полковнику Карджиллу под личную ответственность обеспечить энтузиазм зрителей.

Но в полку Йоссариана энтузиазма не наблюдалось. Энтузиазм в полку Йоссариана наблюдался только в одном направлении: все больше и больше рядовых и офицеров по нескольку раз в день с торжественным видом шествовали к сержанту Таусеру, чтобы узнать, не поступил ли приказ об отправке их домой. Эти люди сделали по пятьдесят вылетов. Сейчас таких ходоков к Таусеру стало еще больше, чем раньше, когда Йоссариан уходил в госпиталь, и они по-прежнему ждали и надеялись, волновались и грызли ногти от нетерпения. Всем своим видом они напоминали лишних людей времен экономического кризиса. Они расползались по лагерю, как полчища крабов, и ждали приказа об отправке домой, в безопасные края, подальше от штаба двадцать седьмой воздушной армян а Италии, а пока мм не оставалось ничего другого, как нервничать, грызть ногти и торжественно шествовать по нескольку раз в день к сержанту Таусеру, чтобы узнать, не пришел ли приказ об отправке их в тихие родные края.

Все это походило на скачки с препятствиями, ибо летчики по горькому опыту знали, что полковник Кэткарт может в любое время еще раз увеличить норму вылетов. И им не оставалось ничего другого, как ждать. Только Заморыш Джо, отлетав положенное, умел найти себе за— нятие. С фотоаппаратом в руках он усаживался в первом ряду на каждом представлении ОСКОВ и нацеливал объектив под юбку желтоволосой певице в усыпанном блестками платье. Снимки у него никогда не получались.

Полковник Карджилл, напористый, розовощекий человек, был личным порученцем генерала Пеккема. До войны он работал агентом по сбыту и зарекомендовал себя как расторопный, беспощадный и агрессивный делец. Он был очень скверным агентом. До того скверным, что за ним гонялись фирмы, желавшие потерпеть убытки, чтобы платить поменьше налогов. Во всем цивилизованном мире, от Баттери-парка до Фултон-стрит, он пользовался репутацией надежного человека, на которого можно положиться, если нужно быстро списать налоги. Он брал дорого, пос— кольку частенько не так-то легко было довести фирму до полного краха: ведь ему приходилось браться за дело, когда фирма процветала, и вести ее к разорению, а это иногда оказывалось не таким уж простым делом, особенно при наличии влиятельных доброжелателей в Вашингтоне. Тре— бовались месяцы напряженной работы для тщательной разработки порочных в своей основе планов. Человек путал, дезорганизовывал, делал просчеты и просмотры всего к вся, распахивал все шлюзы для утечки денег, и в тот момент, когда он считал, что дело сделано, правительство подбрасывало фирме озеро, или лес, или нефтеносный район, и все шло насмарку. Но даже при таких помехах на Карджилла можно было положиться, если требовалось разорить дотла самое преуспевающее предприятие. Этот человек достиг всего в жизни своими руками, он был кузнецом собственных несчастий и за отсутствие успехов мог благодарить только самого себя.

— Господа! — так начал полковник Карджилл свое выступление в эскадрилье Йоссариана. Он говорил, старательно, выдерживая паузы между словами.

— Вы — американские офицеры. Ни в одной другой армии мира офицеры не могут сказать о себе ничего подобного. Поразмыслите над этим.

Сержант Найт поразмыслил и вежливо сообщил полковнику Карджиллу, что ведь он обращается-то к рядовому и сержантскому составу, а офицеры дожидаются его на другом конце лагеря. Полковник Карджилл горячо поблагодарил Найта и зашагал через весь лагерь, излучая самодовольство.

— Господа! — начал он. обращаясь к офицерам и старательно выдерживая паузы между словами. — Вы — американские офицеры. Ни в одной другой армии мира офицеры не могут сказать о себе ничего подобного. Поразмыслите над этим.

Он сделал маленькую паузу, чтобы дать им время поразмыслить.

— Эти люди — ваши гости! — вдруг закричал он. — Они проехали более трех тысяч миль для того, чтобы развлечь вас. Каково же им, если никто не желает идти на их концерт? Какое у них должно быть после этого настроение? Господа, я же не о своей шкуре пекусь. Но ведь вот эта девушка, которая собирается сегодня играть для вас на аккордеоне, она же вам в матери годится. А как бы вам понравилось, если бы ваша мама проехала больше трех тысяч миль, чтобы поиграть на аккордеоне каким-то военным, а те даже взглянуть на нее не пожелали? И что скажет ребенок, чья мама играет на аккордеоне, когда он вырастет и узнает, как обошлись с его мамой? А? Мы все знаем, что он скажет. Но, господа, я хочу, чтобы вы правильно меня поняли. Все это, разу— меется, на добровольных началах. Я был бы последним полковником на земле, если бы велел вам в обязательном порядке отправиться на концерт ОСКОВ и развлекаться. Но я хочу, чтобы каждый из вас, кто не настолько болен, чтобы валяться в госпитале, отправился сейчас же на концерт ОСКОВ и веселился от души, и это уже приказ.

Что касается Йоссариана, то он действительно чувствовал себя неважно — хоть снова отправляйся в госпиталь, Но совсем плохо он почувствовал себя позднее, когда, сделав еще три боевых вылета, пришел к доктору Дейнике и тот опять меланхолично покачал головой и отказался освободить его от полетов.

— Ты думаешь, неприятности только у тебя? — печально выговаривал ему доктор Дейника. — А мне, думаешь, легко? Я восемь лет перебивался с хлеба на воду, покуда выучился на доктора. Потом, когда обзавелся собственным кабинетом, тоже частенько затягивал ремень потуже, пока наконец не появилась приличная клиентура и я смог сводить концы с концами. И вот едва только кабинет начал приносить прибыль, меня призвали.

Доктор Дейника был приятелем Йоссариана, но не хотел ради него палец о палец ударить. Йоссариан очень внимательно слушал, как Дейника рассказывал о полковнике Кэткарте из авиаполка, который метил в генералы, о генерале Дридле из авиабригады и о работавшей у него хорошенькой медсестре, а также обо всех других генералах из штаба двадцать седьмой воздушной армии, которые настаивали на том, чтобы выполнение боевого долга сводилось лишь к сорока вылетам.

— А ты бери пример с Хэвермейера, плюй на все и улыбайся, — посоветовал доктор Йоссариану. От такого совета Йоссариана передернуло. Хэвермейер был ведущим бомбардиром. При заходе на цель он никогда не делал противозенитных маневров, подвергая таким образом дополнительной опасности все экипажи, летевшие с ним в одном строю.

— Хэвермейер, какого дьявола ты не делаешь противозенитного маневра? — яростно набрасывались на него летчики после возвращения с задания.

— Эй вы, оставьте капитана Хэвермейера в покое! — обычно говорил в таких случаях полковник Кэткарт. — Он же, черт побери, наш лучший бомбардир.

Хэвермейер ухмылялся, кивал головой и объяснял, как он охотничьим ножом надрезает пулю, превращая ее в "дум-дум", перед тем как всадить в полевую мышь, а проделывал он это в своей палатке еженощно.

Хэвермейер действительно был потрясающим бомбардиром, но он шел по прямой и всегда на одной высоте от исходного пункта до цели, и так же шел дальше, пока не убеждался, что бомбы достигли земли и там взметнулось оранжевое пламя, вырос крутящийся столб дыма, а перемолотые в пыль обломки заклубились и покатились огромной черно-серой волной. В шести машинах, ведомых Хэвермейером, сидели объятые смертным страхом люди, неподвижные, как истуканы. Сам же бомбардир сквозь плексигласовый нос кабины с глубочайшим интересом прослеживал путь каждой бомбы, рискуя попасть под обстрел немецких зенитчиков, которые за это время могли навести орудия и дернуть спусковой крючок, или веревку, или выключатель, или дьявол их там знает, что они дергали, когда хотели убить совершенно незнакомых им людей.

Ведущий бомбардир Хэвермейер никогда не промахивался. Йоссариан раньше тоже был ведущим бомбардиром, но его понизили в должности, потому что с некоторых пор ему стало плевать, попал он в цель или промазал. Он решил или жить вечно, или умереть, а если умереть, то только во время попытки выжить. И единственное боевое задание, которое он давал себе каждый раз, — это вернуться на землю живым.

Ребята любили летать с Йоссарианом, потому что он выходил на цель, делая "бочки" во все стороны, круто взмывая "свечой" и пикируя, резко крутясь и вертясь, заставляя пилотов пяти других машин делать то же самое, чтобы сохранить подобие строя. Самолеты выравнивались на какие-то две-три секунды, чтобы отбомбиться, и затем снова взмывали, надсадно воя моторами. Пробираясь сквозь огонь проклятых зениток, Йоссариан продолжал так отчаянно петлять, что шесть машин вскоре разлетались по всему небу, как земные молитвы. Каждый самолет при этом мог стать легкой добычей немецких истребителей, однако обычно к этому времени они уже не появлялись в воздухе. Стало быть, опасен был лишь зенитный огонь, а Йоссариан не любил, если рядом с ним взрывались самолеты. Только когда все эти немцы оставались далеко позади, он устало сдвигал шлем на вспотевшую макушку и переставал рявкать в переговорное устройство команды Макуотту, сидевшему за штурвалом. Теперь Макуотт уже мог позволить себе полюбопытствовать, куда упали бомбы.

— Бомбы сброшены, — докладывал сзади сержант Найт.

— Мост разбомбили? — спрашивал Макуотт.

— Откуда мне знать, сэр. Меня так здорово кидало, что я не разглядел. А теперь все заволокло дымом и ничего не видно.

— Эй, Аарфи, бомбы попали в цель?

— В какую цель? — спрашивал толстенький, вечно попыхивавший трубочкой штурман капитан Аардваарк, роясь в куче разложенных сбоку от Йоссариана карт. — Разве мы уже дошли до цели?

— Йоссариан, бомбы попали в цель?

— Какие бомбы? — спрашивал Йоссариан, единственной заботой которого было не угодить под огонь зениток. Тогда Макуотт принимался напевать:

— Как я рад, как я рад, мы попали к черту в ад! Йоссариану было плевать с самой высокой колокольни, поразил он цель или нет. А вот Хэвермейеру и другим ведущим бомбардирам это было далеко не безразлично. Бывали случаи, когда кто-нибудь злился на Хэвермейера и лез на него с кулаками.

— Я сказал вам, оставьте капитана Хэвермейера в покое, — сердито предупреждал полковник Кэткарт. — Разве я не говорил, что он, черт возьми, наш лучший бомбардир?

Хэвермейер скалил зубы, когда полковник приходил ему на помощь, и засовывал за щеку очередную плитку прессованных земляных орешков.

Хэвермейер добился больших успехов, стреляя по ночам в полевых мышей из пистолета, украденного из кобуры покойника в палатке Йоссариана. Хэвермейер использовал для приманки конфету и усаживался в темноте, поджидая грызуна. В одной руке он держал пистолет, а палец другой руки продевал в петельку веревки, протянутой от рамы москитной, сетки к выключателю лампы. Веревка была натянута, как струна банджо, и стоило ее чуть потянуть. как рама захлопывалась, а вспышка яркого света ослепляла дрожащую жертву. Хавермейер с восторгом наблюдал, как крохотный зверек таращил перепуганные глазенки, отыскивая врага. Когда же мышиные глазки встречались с его взглядом, он с громким хохотом нажимал на спусковой крючок и посылал в мечущееся мохнатенькое тельце пулю за пулей, наполняя палатку раскатистым грохотаньем, пока наконец юркая мышиная душа не отправлялась на небеса к своему создателю.

Однажды ночью, когда Хэвермейер выстрелил в мышь, Заморыш Джо выскочил из палатки босой, вопя что было мочи. Разрядив свой собственный пистолет сорок пятого калибра в палатку Хэвермейера, он ринулся вниз по откосу выемки, лихо вскарабкался на противоположную сторону и вдруг исчез, провалившись в одну из земляных щелей, которые, словно по мановению волшебной палочки, появились у каждой палатки на другое же утро после того, как Милоу Миндербиндер разбомбил расположение своей эскадрильи. (Это случилось незадолго до рассвета в дни великой осады Болоньи, когда в ночном воздухе реяли, как при— видения, безгласные тени мертвецов. ) Заморыш Джо находился в состоянии, близком к помешательству: он снова выполнил норму вылетов и был временно освобожден от полетов, а это выводило его из себя. Когда Заморыша Джо выудили с сырого дна земляной щели, он бормотал что-то бессвязное о змеях, пауках и крысах. Дно осветили карманными фонариками, но, кроме нескольких дюймов застоявшейся дождевой воды, там ничего не оказалось.

— Вот видите! — крикнул Хавермейер. — Я говорил вам, что он псих, ведь говорил же?

4. Доктор Дейника

Заморыш Джо бесспорно был ненормальным, и никто не знал этого лучше, чем Йоссариан, который изо всех сил старался как-нибудь помочь ему. Но Заморыш Джо не желал и слушать Йоссариана. Он не желал слушать Йоссариана, ибо считал его самого психом.

— А почему он. собственно говоря, обязан тебя слушать? — спрашивал Йоссариана доктор Дейника, не поднимая глаз.

— Но у него же неприятности... Доктор Дейника презрительно фыркнул.

— У него неприятности! Что же обо мне сказать в таком случае? — продолжал Дейника, мрачно усмехаясь. — О, лично я никому не жалуюсь. Я знаю, что идет война. Я знаю, что масса людей готова на жертвы во имя нашей победы. Но почему я должен быть одним из этих людей? Почему не призовут в армию кого-нибудь из тех старых врачей, которые посылают публике воздушные поцелуйчики и болтают, будто медики готовы на жертвы? А я не хочу приносить жертвы. Я хочу приносить домой доллары.

Доктор Дейника был аккуратненький, чистенький человек, для которого хорошо провести время — значило всласть побрюзжать. У него были темные волосы и умное мрачное личико со скорбными мешочками под глазами. Постоянно озабоченный своим здоровьем, он чуть ли не каждый день ходил в медчасть, заставляя одного из двух санитаров мерить ему температуру. Эти два парня фактически делали за него всю работу, причем настолько успешно, что доктору оставалось только сидеть на солнышке, греть свой насморочный нос и размышлять, чем это так озабочены все люди вокруг. Рядовых из медчасти звали Гэс и Уэс. Они достигли большого успеха, подняв медицину до уровня точных наук: тех, кто приходил к ним с температурой выше тридцати восьми градусов, они немедленно отсылали в госпиталь. Всем больным, за исключением Йоссариана, с температурой ниже тридцати восьми градусов они, чтобы отделаться, мазали десны и большие пальцы ног раствором марганцовки и давали таблетку слабительного, которую каждый уважающий себя больной тут же забрасывал в кусты. Если градусник показывал тридцать восемь ровно, посетителя просили зайти через часок — снова измерить температуру. Йоссариан с температурой тридцать семь и девять десятых мог отправляться в госпиталь, когда его душе угодно, — Гэс и Уэс ему были нипочем.

Эта система всех устраивала, и особенно доктора Дейнику: у него, таким образом, оставалось достаточно времени, чтобы наблюдать, как старый майор де Каверли мечет подковы на своей личной спортплощадке. Во время этого занятия майор носил на глазу целлулоидный кружочек, который Дейника выкроил специально для него из куска целлулоида, воровским способом вырезанного из окна служебной палатки майора Майора.

Доктор Дейника отправлялся в медчасть к Гэсу и Уэсу, только когда чувствовал себя ужасно больным, а чувствовал он себя ужасно больным каждый день. Гэс и Уэс осматривали его и ровным счетом ничего не обнаруживали.

Термометр неизменно показывал тридцать шесть и шесть, что, с их точки зрения, было совершенно нормальной температурой, если их шеф не возражал. Но он возражал. Постепенно он начал терять доверие к Гэсу и Уэсу и подумывал о том, чтобы перевести их обратно в гараж и заменить людьми, более толковыми и способными найти у него в организме какой-нибудь непорядок.

Лично доктору Дейнике было известно множество вешей, которые нельзя было назвать иначе, как вопиющим непорядком. Помимо собственного здоровья, его очень беспокоили Тихий океан и полетное время. Здоровье это такая штука, в которой никогда нельзя быть уверенным. А Тихий океан... Дейника ужасно боялся, что если он освободит Йоссариана от полетов, то тем самым навлечет на себя гнев полковника Кэткарта и тот переведет его на Тихий океан. Полетное же время — это время, которое он должен был налетать в месяц, чтобы получать надбавку к жалованью.

Дейника ненавидел полеты. В самолете он чувствовал себя, как в клетке: в нем лишнего шагу не шагнешь. Доктор слыхал, что люди, которые с удовольствием влезают в кабину самолета, подчиняются подсознательному желанию влезть обратно в утробу матери. Это сказал ему Йоссариан, который устраивал так, что доктор получал свою надбавку за полетное время, не влезая обратно в утробу матери. Йоссариан каждый раз уговаривал Макуотта внести фамилию доктора в полетный лист перед тренировочным заданием или перед путешествием в Рим.

— Вы же понимаете, — лебезил Дейника, заговорщицки подмигивая, — к чему мне понапрасну испытывать судьбу, если я не обязан этого делать?

— Безусловно, — соглашался Йоссариан.

— Какая разница — был я в самолете или я не был в самолете?

— Никакой разницы.

— Именно это я и имею в виду, — говорил Дейника. — Не подмажешь — не поедешь, на этом все в мире держится. Рука руку моет. Понял, о чем я? Почеши мне спинку, и я почешу тебе...

Йоссариан понял.

— Да нет, я имел в виду не это, — сказал Дейника, когда Йоссариан начал чесать ему спину.

— Я говорю о сотрудничестве. Взаимная любезность. Ты мне оказываешь любезность, я — тебе. Понял?

— Вот и окажи мне любезность, — попросил Йоссариан.

— Исключено, — ответил Дейника.

Что-то пугающее было в облике доктора, когда он сидел, погруженный в меланхолию, около своей палатки. А он при каждом удобном случае посиживал там на солнышке в летних брюках цвета хаки и в рубашке с короткими рукавами, которая от стирки — стирал же он ее в целях дезинфекции ежедневно — вылиняла и стала серой. Доктор был похож на человека, который однажды, похолодев от ужаса, превратился в ледышку, да так с тех пор и не оттаял полностью. Он сидел, уйдя в себя, втянув голову в худые плечи, и потирал загорелыми пальцами голые скрещенные руки, словно ему и впрямь было холодно. На самом деле тепла у доктора было хоть отбавляй, во всяком случае, сам к себе он относился с большой теплотой. — Ну почему именно я? — не уставал он жалостливо вопрошать, и, надо сказать, вопрос этот был интересный.

Йоссариан считал этот вопрос интересным, потому что коллекционировал интересные вопросы, чтобы с их помощью срывать занятия, которые раньше два раза в неделю проводил Клевинджер в палатке капитана Блэка из разведотдела. Клевинджеру помогал очкастый капрал, которого все считали подрывным элементом. Капитан Блэк ни ми— нуты не сомневался, что капрал — подрывной элемент: не случайно он носил очки и употреблял такие словечки, как "панацея" и "утопия". К тому же капрал не любил Адольфа Гитлера, а ведь Гитлер проделал такую замечательную работу по борьбе с антиамериканской деятельностью в Германии!

Йоссариан посещал занятия, надеясь хоть там докопаться до истины и установить, почему такое множество людей тратит столько сил, чтобы убить его. Помимо Йоссариана, к занятиям проявляли интерес еще несколько человек, и, когда Клевинджер и капрал имели неосторожность спросить, есть ли вопросы, вопросы так и посыпались — один интереснее другого.

— Испания--это кто?

— Для чего Гитлер?

— А правильно — это когда?

— Где был тот сутулый старик с белой как мел физиономией, которого я, бывало, называл Папашка, когда рухнула карусель?

— Какие козыри объявили в Мюнхене?

— Хо-хо, бери-бери!

— Мошонка!

Все это прозвучало одно за другим, и тогда Йоссариан задал свой вопрос, на который не может быть ответа:

— Где прошлогодний Сноуден?

Этим вопросом он уложил их на обе лопатки. Ведь Сноуден был убит под Авиньоном, когда Доббс сошел с ума в воздухе и выхватил штурвал у Хьюпла...

Капрал притворился глухим.

— Что вы сказали? — спросил он. — Где прошлогодний Сноуден?

— Боюсь, что я вас не понял.

— Ой sont les Neiges d'antan? — сказал Йоссариан, чтобы капралу было легче понять его.

— Parlez en anglais, ради бога. — сказал капрал. — Je ne parle pas francais. ( Непереводимая игра слов. Сноуден — собственное имя. В та же время Snowden по-английски — снежная пещера, снежный занос. Повторный вопрос, который Йоссариан задает на ломаном французском языке, означает: "Где прошлогодний снег?". — Ред Говорите по-английски (франц. ). Я не говорю по-французски (франц. ))

— Я тоже, — ответил Йоссариан.

Он был готов, если бы умел, прогнать капрала сквозь все языки мира, чтобы выжать из него толковый ответ, но тут вмешался Клевинджер, бледный, худой, хватающий ртом воздух, с влажными от закипающих слез глазами дистрофика.

Штаб авиаполка забил тревогу: если людям разрешить задавать любые вопросы, которые им взбредут на ум, трудно сказать, до чего они могут докопаться. Полковник Кэткарт поручил подполковнику Корну прекратить это безобразие. Подполковник Корн издал приказ, определяющий порядок задавания вопросов. Как объяснил подполковник Корн в своем рапорте полковнику Кэткарту, этот приказ был отмечен печатью гениальности. Согласно приказу подполковника Корна, задавать вопросы разрешалось только тем, кто их никогда не задает. Скоро на занятия стали ходить только те, кто никогда не задавал вопросов, и занятия прекратились, поскольку Клевинджер, капрал и подполковник Корн пришли к общему соглашению, что нет никакой возможности, равно как и необходимости, просвещать людей, которые ни о чем не спрашивают.

Полковник Кэткарт и подполковник Корн жили и работали в здании штаба авиаполка, как и все другие штабные офицеры, за исключением капеллана. Штаб полка размещался в огромном, доступном всем сквознякам, старинном здании, примечательном своими стенами из рассыпчатого красного камня да засоренной канализацией. За домом находился отлично оборудованный тир, построенный полковником Кэткартом исключительно в целях развлечения офицеров полка, однако по милости генерала Дридла каждый офицер и рядовой боевых подразделений обязан был проводить там не менее восьми часов в месяц.

Йоссариан ходил в тир, но ни разу не попал в мишень. Эпплби тоже ходил — и ни разу не промазал. Йоссариан стрелял так же плохо, как играл в карты. За всю жизнь ему не удалось выиграть в карты ни цента. Даже когда Он жульничал, он не мог выиграть, потому что люди, которых он пытался надуть, жульничали лучше его. Йоссариану пришлось смириться: он понял, что ему не суждено стать ни чемпионом по стрельбе, ни богачом. "Чтобы не иметь денег, нужна голова на плечах", — писал полковник Карджилл в одном из своих поучительных меморандумов, которые он регулярно готовил для распространения в войсках за подписью генерала Пеккема. "В наше время всякий дурак может делать деньги и большинство дураков этим и занимается. Но так ли поступают люди, наделенные умом и талантом? Назовите мне хотя бы одного поэта, который гонялся бы за деньгами!"

— Т. С. Эллиот, — подал голос экс-рядовой первого класса Уинтергрин из своей почтовой каморки в штабе двадцать седьмой воздушной армии и бросил телефонную трубку, не назвав себя.

Полковник Карджилл в Риме был потрясен.

— Кто это был? — спросил генерал Пеккем.

— Не знаю, — ответил полковник Карджилл.

— Что ему было нужно?

— Не знаю.

— Но что он сказал?

— "Т. С. Эллиот'', — доложил полковник Карджилл.

— Что это значит?

— "Т. С. Эллиот", — повторил полковник Карджилл.

— Просто "Т. С... . "?

— Да, сэр. Это все, что он сказал. Просто "Т. С. Эллиот'',

— Интересно, что это значит? — задумчиво произнес генерал Пеккем.

Полковнику Карджиллу это было тоже интересно.

— Хм, "Т. С. Эллиот"... — удивлялся генерал Пеккем.

— "Т. С. Эллиот", — как эхо, отзывался полковник Карджилл, погружаясь в мрачные раздумья.

Через секунду генерал Пеккем вскочил с просветленным ликом. На губах его играла пронзительная усмешка, в глазах мерцали алые огоньки.

— Пусть кто-нибудь соединит меня с генералом Дридлом, — приказал он полковнику Карджиллу. — Но не говорите, кто спрашивает.

Полковник Карджилл передал ему трубку.

— Т. С. Эллиот, — сказал генерал Пеккем в трубку и положил ее.

— Кто это? — спросил на Корсике полковник Модэс. Полковник Модэс был зятем генерала Дридла. Уступая настояниям жены, генерал Дридл приобщил зятя к военному бизнесу. Генерал Дридл взирал на полковника Модэса с неизменной ненавистью. Один лишь вид зятя, который постоянно находился при нем в качестве помощника, вызывал у генерала отвращение. Он возражал против брака дочери с полковником Модэсом, потому что терпеть не мог свадебных церемоний.

С угрожающим видом генерал Дридл приблизился к большому, высотой в человеческий рост, зеркалу и, насупившись, уставился на свое грузное отражение. Он видел широколобую голову с сильной проседью, кустистые седеющие брови и тупую, воинственно выдвинутую вперед нижнюю челюсть. Генерал напряженно размышлял над только что полученным загадочным сообщением.

Наконец его осенило, лицо генерала оживилось, губы скривились в садистской улыбке.

— Соедините-ка меня с Пеккемом, — сказал он полковнику Модэсу. — Только не говорите, кто спрашивает.

— ... Кто это был? — спросил в Риме полковник Карджилл.

— Тот же самый человек, — ответил явно встревоженный генерал Пеккем. — Теперь ему понадобился я.

— Что ему нужно?

— Не знаю.

— А что он сказал?

— То же самое.

— "Т. С-Эллиот"?

— Да, "Т. С. Эллиот" — и все. — Генералу Пеккему пришла в голову обнадеживающая идея: — Может быть, это какой-то новый шифр или пароль дня? Поручйте-ка кому-нибудь проверить в отделе связи, не введен ли новый шифр или что-нибудь вроде пароля дня.

Служба связи ответила, что "Т. С. Эллиот" не является ни новым шифром, ни паролем. Полковник Карджилл высказал еще одно предположение:

— Не позвонить ли мне в штаб двадцать седьмой воздушной армии? Может быть, они что-нибудь знают? У них там служит некий Уинтергрин, я с ним довольно близко знаком. Это он подсказал мне однажды, что наши тексты слишком многословны.

Экс-рядовой первого класса Уинтергрин сообщил полковнику Карджиллу, что штаб двадцать седьмой воздушной армии не располагает сведениями о Т. С. Эллиоте.

— Ну а как наши тексты сегодня? — решил заодно поинтересоваться полковник Карджилл. — Намного короче, чем прежде, верно?

— Воды еще хватает, — ответил Уинтергрин.

— Нисколько не буду удивлен, если узнаю, что за всей этой историей стоит генерал Дридл, — признался наконец генерал Пеккем.

5. Вождь Белый Овес

Доктор Дейника делил пятнистую от грязи палатку с Вождем Белый Овес, которого презирал и боялся.

— Он у меня сидит в печенках, --ворчал Дейника.

— Ты бы лучше поинтересовался моей печенкой, --советовал Йоссариан.

— Твоя печенка в порядке.

— Вот сразу и видно, как мало ты смыслишь, — пытался взять его на пушку Йоссариан. Он поведал доктору о болях в области печени, которые так встревожили сестру Даккит, сестру Крэмер и всех врачей в госпитале, поскольку желтухи не было, а боли тем не менее не проходили.

Доктор Дейника не проявил интереса к этому сообщению.

— И это ты называешь неприятностями? — сказал он. — А что же в таком случае сказать обо мне?

У доктора Дейники был когда-то свой медицинский кабинет. Приемную украшали золотые рыбки и гарнитур мебели, столь же очаровательный, сколь и дешевый. Все, что было можно, включая и золотых рыбок, Дейника приобрел в кредит. На покупку всего остального, что в кредит не продавалось, доктор раздобыл денег у родственников-скопидомов, которые раскошелились в обмен направо участвовать в будущих прибылях. Его кабинет помещался на Стэйтен Айленде в двухквартирной лачуге всего лишь в четырех кварталах от паромного причала. А рынок, три женские парикмахерские и две аптеки с жуликоватыми аптекарями находились и того ближе — в соседнем квартале. К тому же кабинет был в угловом доме — казалось бы, чего лучше? Но все это не помогало.

Население района все время оставалось постоянным, и люди привыкли за долгие годы иметь дело с одними и теми же врачами. Стопка счетов быстро росла, и скоро Дейника был вынужден расстаться с самыми нужными медицинскими инструментами — сначала с арифмометром, а затем и с пишущей машинкой. Золотые рыбки подохли. К счастью, когда дело приняло совсем мрачный оборот, разразилась война.

— Это был дар божий! — торжественно признался Дейника. — Большинство других врачей вскоре оказалось на военной службе, и буквально на следующее утро мои дела пошли на лад, То, что кабинет находился на углу, наконец-то оправдало себя. Вскоре я обнаружил, что на прием приходит пациентов даже больше, чем я могу принять. Я договорился с обоими аптекарями и с их помощью стал получать с пациентов гонорар больше прежнего. Соседство с женскими парикмахерскими давало мне два-три аборта в неделю. О лучшем нельзя было и мечтать! Но дальше произошло непоправимое. Из призывной комиссии присылают парня, чтобы он меня освидетельствовал. Я был запасником четвертой категории. Я весьма тщательно сам себя обследовал и пришел к выводу о своей полной непригодности для военной службы. Думаешь, моего слова им было достаточно? Ничего подобного! Не помогло и то, что я врач, и то, что я поддерживал добрые отношения с медицинским обществом округа и с местным "Бюро содействия бизнесу". Они прислали этого малого, чтобы удостовериться, действительно ли у меня ампутирована нога до бедра и правда ли, что я навечно прикован к постели неизлечимым ревматическим артритом. Ах, Йоссариан, мы живем в век всеобщего недоверия и полной девальвации духовных ценностей! Это ужасно! — патетически воскликнул Дейника.

Голос его дрожал от глубокого и неподдельного волнения.

— Как это ужасно, когда любимое отечество относится с подозрением к честному слову врача, практикующего по государственной лицензии!

Доктора Дейнику призвали, доставили пароходом на Пьяносу и назначили хирургом авиачасти, хотя он панически боялся летать.

— Не я жду неприятностей в самолете, неприятности сами меня там ждут, — говорил он, обиженно моргая карими глазами-бусинками.

Как раз в этот момент в палатку ворвался, нежно баюкая на груди бутылку виски Вождь Белый Овес. С вызывающим видом он уселся между Йоссарианом и доктором Дейникой.

Дейника встал и, не говоря ни слова, вынес свой стул из палатки. Он не переваривал своего соседа по палатке. Вождь Белый Овес считал Дейнику сумасшедшим. — Не знаю, что творится с этим малым, — заметил он с укоризной. — Безмозглый он, вот в чем штука. Будь у него хоть капля мозгов, он схватил бы лопату и начал копать. Прямо тут, в палатке, начал бы копать, прямо под моей койкой. И в одну секунду нашел бы нефть. Неужели он не слыхал, как тот военный в Штатах одним ударом лопаты добрался до нефти? Что он, не знает, что ли, что случилось с тем парнем, как его звали? Будь он распроклят, этот прыщавый крысеныш из Колорадо!

— Уинтергрин.

— Ага, Уинтергрин.

— Он боится, — пояснил Йоссариан. Вождь Белый Овес покачал головой:

— Тот вонючий сукин сын никого не боится.

— А доктор Дейника боится. Вот в чем его беда.

— Чего же он боится?

— Он за тебя боится, — сказал Йоссариан. — Он боится, что ты можешь помереть от воспаления легких.

— Пусть боится, — сказал Вождь Белый Овес. Его мощная грудь затряслась от раскатов басовитого смеха. — И умру, как только случай, подвернется. Вот увидишь.

Вождь Белый Овес, красивый смуглый индеец из Оклахомы, с массивным скуластым лицом и черными взъерошенными волосами, по каким-то, одному ему известным, мистическим причинам решил умереть от воспаления легких. Это был вспыльчивый, мстительный, озлобленный индеец, который ненавидел иностранцев с такими фамилиями, как Кэткарт, Корн, Блэк и Хэвермейер, и желал одного — чтобы они убрались туда, откуда явились их паршивые предки.

— Ты не поверишь, Йоссариан, — задумчиво сказал он, нарочно повышая голос, чтобы позлить Дейнику, — до чего же хорошо жилось в нашей Стране, пока они не испохабили ее своим чертовым благочестием?

Вождь Белый Овес желал отомстить белому человеку. Он едва умел читать и писать, но служил у капитана Блэка в качестве помощника офицера по разведке.

— А где мне было выучиться читать и писать? — вопрошал Вождь Белый Овес, снова повышая голос, чтобы услышал Дейника. — В каком бы месте мы ни ставили палатки, они тут же принимались бурить нефтяную сква— жину. И где ни бурят — находят нефть. И как только найдут нефть, заставляют нас свертывать палатки и перебираться на новое место. Мы были для них живыми магическими палочками. ( Существует поверье, согласно которому при помощи магической палочки можно найти глубоко под землей подпочвенные воды или металлы. — Ред. )

Наша семья отличалась каким-то врожденным влечением к нефтяным месторождениям, и скоро нас преследовали по пятам изыскатели, подосланные всеми нефтяными компаниями мира. Мы кочевали без конца. В этих условиях воспитать ребенка — дьявольски трудная задача, вы уж мне поверьте. Помнится, больше недели мы на одном месте не жили.

Да, его детские воспоминания были радужны, как лужа нефти.

— Всякий раз, когда рождался новый Белый Овес, — продолжал он, — биржевые акции шли на повышение. Вскоре целые бригады бурильщиков со всем оборудованием преследовали нас повсюду, наступая друг другу на пятки. Компании начали объединяться, чтобы сократить число изыскателей, приставленных к нашему семейству. Но толпа наших преследователей все росла. Мы останавливались, и они останавливались. Мы трогались в путь, и они трогались, со всеми своими полевыми кухнями, бульдозерами, подъемными кранами и движками. Куда бы мы ни шли, с вокруг нас бушевал деловой бум. Лучшие отели присылали нам приглашения посетить их города, потому что за нами тащились орды бизнесменов. Некоторые из этих приглашений были довольно заманчивы, но мы не могли имя воспользоваться: ведь мы индейцы, а все лучшие отеля. которые приглашали нас, не пускают на постой индейцев. Расовые предрассудки — жуткая вещь, Йоссариан. Я тебе правду говорю.

Вождь Белый Овес убежденно закивал головой:

— И вот, Йоссариан, наконец это случилось — начало конца. Они зашли нам в лоб. Они пытались догадаться, где мы сделаем следующую стоянку, чтобы начать бурить еще до того, как мы придем на это место. Теперь мы не могли даже нигде остановиться. Бывало, только начнем разворачивать одеяла, — нас тут же сгоняют. Они в нас верили Еще не согнав нас с места, они уже принимались бурить. И вот однажды утром мы обнаружили, что нефтепромышленники окружили нас со всех сторон. Куда ни кинь— на вершинах всех холмов стоят нефтепромышленники, похожие на индейцев, изготовившихся к атаке. Все кончено. На старом месте мы не могли оставаться, потому что оттуда нас гнали, а вперед идти было некуда. Меня спасла только армия. К счастью, в это время началась война. Призывная комиссия выхватила меня прямо из сжимающегося кольца нефтепромышленников и доставила живым и невредимым в лагерь Лоури-Филд в штате Колорадо. Только я один и спасся.

Йоссариан знал, что Вождь Белый Овес врет, но не стал его прерывать. С тех пор, утверждал Белый Овес, он не имел никаких вестей от своих родителей. Впрочем, это обстоятельство не очень-то беспокоило его, потому что он им только на слово верил, что он их сын. Значительно лучше Белый Овес был знаком с судьбой их двоюродного клана. Эти родственнички обманным путем прорвались на север и нечаянно проскочили в Канаду. А когда они попытались вернуться, их остановили на границе американские иммиграционные власти и не впустили обратно в Штаты. Они не смогли вернуться, потому что были красные.

Это было ужасно остроумно, но Дейника все равно не рассмеялся. Смешно ему стало, когда, вернувшись со следующего задания, Йоссариан обратился к нему снова, без особой надежды на успех, с просьбой освободить его от полетов. Дейника разок хихикнул и тут же погрузился в собственные думы. Размышлял он о Вожде Белый Овес, который вызвал его в то утро на соревнование по индейской борьбе, и о Йоссариане, который, по-видимому, окончательно и бесповоротно решил сойти с ума,

— Понапрасну тратишь время, — вынужден был сказать ему Дейника.

— Ну неужели ты не можешь освободить от полетов летчика, который не в своем уме?

— Разумеется, могу. Даже обязан. Существует правило, согласно которому я обязан отстранять от полетов любого психически ненормального человека.

— Ну а тогда почему же ты меня не отстраняешь. Я псих. Спроси у Клевинджера.

— Клевинджер? А где он? Найди мне Клевинджера, и я у него спрошу.

— Можешь спросить любого. Все скажут, что я псих.

— Они сами сумасшедшие.

— А почему ты и их тогда не отстраняешь от полетов?

— А почему они не просят меня, чтобы я их отстранил?

— Потому что они сумасшедшие, вот почему.

— Конечно, они сумасшедшие, — ответил Дейника — Разве я сам только что не сказал, что они сумасшедшие? Ho ведь сумасшедшие не могут решать, сумасшедший ты или нет.

Йоссариан грустно посмотрел на него и начал заход с другой стороны:

— Ну а Орр — псих?

— Этот уж наверняка.

— А его ты можешь отстранить от полетов?

— Могу, конечно. Но сначала он должен сам меня об этом попросить. Так гласит правило.

— Так почему же он не просит?

— Потому, что он сумасшедший, — ответил Дейника.

— Как же, он может не быть сумасшедшим, если, столько раз побывав на волосок от смерти, все равно продолжает летать на задания? Конечно, я могу отстранить его. Но сначала он сам должен попросить меня об этом.

— И это все, что ему надо сделать, чтобы освободиться от полетов? — спросил Йоссариан.

— Все. Пусть он меня попросит.

— И тогда ты отстранишь его от полетов? — спросил Йоссариан.

— Нет. Не отстраню.

— Но ведь тогда получается, что тут какая-то ловушка?

— Конечно, ловушка, — ответил Дейника. — И называется она "уловка двадцать два". "Уловка двадцать два" гласит: "Всякий, кто пытается уклониться от выполнения боевого долга, не является подлинно сумасшедшим".

Да, это была настоящая ловушка. "Уловка двадцать два" разъясняла, что забота о себе самом перед лицом прямой и непосредственной опасности является проявлением здравого смысла. Орр был сумасшедшим, и его можно было освободить от полетов. Единственное, что он должен был для этого сделать, — попросить. Но как только он попросит, его тут же перестанут считать сумасшедшим и заставят снова летать на задания. Орр сумасшедший, раз он продолжает летать. Он был бы нормальным, если бы захотел перестать летать; но если он нормален, он обязан летать. Если он летает, значит, он сумасшедший и, следовательно, летать не должен; но если он не хочет летать, — значит, он здоров и летать обязан. Кристальная ясность этого положения произвела на Йоссариана такое глубокое впечатление, что он многозначительно присвистнул.

— Хитрая штука эта "уловка двадцать два", — заметил он.

— Еще бы! — согласился Дейника.

Йоссариан ясно видел глубочайшую мудрость, таившуюся во всех хитросплетениях этой ловушки. "Уловка двадцать два" поражала воображение, как хорошая модернистская картина. Временами Йоссариан не был даже вполне уверен, осознал ли он смысл уловки во всей ее полноте и глубине, так же, как он не всегда был уверен в действи— тельных достоинствах модернистских картин, и так же, как он не всегда был уверен относительно мушек, которых Орр якобы видел в глазах Эпплби. Йоссариану оставалось лишь верить Орру на слово.

— Есть, есть они у него, это точно, — уверял Орр, после того как Йоссариан подрался с Эпплби в офицерском клубе, — хотя Эпплби, вероятно, даже сам об этом не знает. Из-за этих мушек в глазах он не может видеть вещи такими, как они есть на самом деле.

— Как же он сам о них не знает? — допытывался Йоссариан.

— Потому что у него в глазах мушки, — подчеркнуто терпеливо объяснял Орр. — Как же он может видеть, что в глазах у него мушки, если у него мушки в глазах?

Смысла в атом было столько же, сколько во всем остальном, что говорил Орр, но Йоссариан был готов согласиться с утверждением Орра, не требуя доказательств, потому что Орр, в отличие от Йоссариановой матери, отца, сестры, брата, тетки, дяди, свояка, учителя, духовника, конгрессмена, соседа и газеты, никогда не врал ему в серьезных вопросах. День или два Йоссариан обдумывал про себя сообщенную ему Орром новость, а затем решил, что правильнее всего будет переговорить на эту тему с самим Эпплби.

— Эпплби, у тебя в глазах мушки, — шепнул он самым благожелательным тоном, когда они встретились у входа в парашютный склад в тот день, когда "слетали за молоком"' в Парму. ( Летать за молоком на жаргоне американских летчиков — совершить полет, не связанный с риском. — Ред)

— Что? — резко переспросил Эпплби, смущенный тем, что Йоссариан вообще заговорил с ним.

— У тебя в глазах мушки, — повторил Йоссариан. — Hавернoe, потому ты их и не видишь.

Эпплби отшатнулся от Йоссариана, как от зачумленного Он надулся и молчал, пока не сел в джип рядом с Хэвермейером. По длинной и прямой дороге они ехали в инструкторскую, где офицер по оперативным вопросам майор Дэнби, нервный и суетливый человек, должен был проинструктировать перед полетом всех командиров, бомбардиров и штурманов ведущих самолетов.

Эпплби говорил, понизив голос так, чтобы его не слышали водитель и капитан Блэк, откинувшийся с закрытыми глазами на переднем сиденье джипа.

— Скажи, Хэвермейер, — спросил Эпплби довольно уверенно, — у меня нет... есть мухи в глазах?

Хавермейер насмешливо сощурился.

— Нет ли у тебя муки в глазах? — спросил он.

— Мухи! Есть ли у меня мухи?..

Хэвермейер снова сощурился:

— Мухи?

— Ну да, у меня в глазах?!

--Ты в своем уме? — спросил Хэвермейер.

— Я-то в своем. Это Йоссариан — сумасшедший. Ты мне только скажи, есть у меня в глазах какие-то мушки или нет. Ну давай, я не обижусь. Хэвермейер бросил в рот плитку прессованных земляных орешков и пристально всмотрелся в глаза Эпплби.

— Ничего не вижу, — объявил он. Эпплби вздохнул с облегчением. К губам, подбородку щекам Хэвермейера прилипли ореховые крошки. — У тебя на лице крошки от орехов, — заметил ему Эпплби.

— Лучше крошки на лице. чем мушки в глазах, --отпарировал Хэвермейер.

Летчики-офицеры остальных пяти самолетов каждого звена прибывали на грузовиках, и полчаса спустя начинался разбор задания. Члены экипажей из рядового и сержантского составов на разборе не присутствовали. Их доставляли прямо на летное поле, к машинам, на которых они должны были в этот день лететь, а пока они дожидались своих офицеров в обществе наземного обслуживающего экипажа Потом подкатывал грузовик, и офицеры, распахнув лязгающие дверцы заднего борта, спрыгивали на землю.

Это значило, что пора садиться в самолеты и заводить моторы.

Моторы работали сначала неохотно, с перебоями, затем глаже, но с ленцой, а потом машины тяжело и неуклюже трогались с места и ползли по покрытой галькой земле, как слепые, глупые, уродливые твари, пока не выстраивались гуськом у начала взлетной полосы. Потом машины быстро взлетали одна за другой, со звенящим нарастающим ревом разворачивались над рябью лесных верхушек и кружили над аэродромом с одинаковой скоростью, затем строились в звенья — по шесть машин в каждом — и ложились на заданный курс.

Так начинался первый этап полета к цели, расположенной где-то в северной Италии или во Франции. Машины постепенно набирали высоту и в момент пересечения линии фронта находились на высоте девять тысяч футов. Удивительно, что при этом всегда было ощущение спокойствия. Стояла полнейшая тишина, нарушаемая лишь время от времени пробными пулеметными очередями и бесстрастными короткими замечаниями по переговорному устройству. Наконец раздавалось отрезвляюще четкое сообщение бомбардира, что самолеты находятся в исходной точке и сейчас начнется заход на цель. И всегда в этот момент сияло солнце, и всегда чуть першило в горле от разреженного воздуха.

Б-25, на которых они летали, были устойчивые, надежные, окрашенные в скучный зеленый цвет двухмоторные машины с широко разнесенными крыльями. Их единственный недостаток, с точки зрения Йоссариана, сидевшего на месте бомбардира, заключался в слишком узком лазе, соединяющем кабину в плексигласовой носовой части самолета с ближайшим аварийным люком. Лаз представлял собой узкий, квадратный, холодный туннель, проходивший под самыми штурвалами. Такой рослый парень, как Йоссариан, едва протискивался через лаз. Штурман Аарфи, упитанный круглолицый человек с маленькими, как у ящерицы, глазками, с неизменной трубкой в зубах, тоже пролезал с трудом. Когда до цели оставались считанные минуты, Йоссариан обычно выгонял его из носовой кабины, где они сидели вдвоем. После этого наступало напряженное время, время ожидания, когда нечего слушать, не на что смотреть и ничего не остается делать, кроме как ждать, пока зенитные батареи не засекут их и не откроют огонь с недвусмысмысленным намерением отправить их на тот свет. Лаз был для Йоссариана дорогой жизни, в случае если бы самолет начал падать, но Йоссариан крыл этот лаз на все корки. Кипя от злобы, он проклинал его как подножку, которую ему подставила судьба — соучастница заговора — с целью угробить его, Йоссариана. Ведь здесь же, прямо здесь, в носу каждого Б-25, имелось место для дополнительного аварийного люка, но люка почему-то не сделали. Вместо люка был лаз, а со времени той свистопляски, что разыгралась при налете на Авиньон, он научился ненавидеть каждый дюйм лаза, потому что каждый дюйм отделял Йоссариана на долгие-долгие секунды от парашюта, слишком громоздкого, чтобы держать его при себе. А ведь нужны были еще секунды и секунды, чтобы надеть парашют и добраться до аварийного люка в полу между приподнятой кабиной и ногами невидимого стрелка, сидящего в верхней полусфере. Йоссариан страстно желал сам находиться там, куда он выгонял Аарфи. Он хотел бы сидеть прямо на крышке люка, зарывшись в кучу запасных летных бронекостюмов, один из которых он с удовольствием держал бы всегда при себе, с уже пристегнутым парашютом, сжимая одной рукой красную скобу вытяжного троса, а другой — вцепившись в рычаг люка, через который он мог бы вывалиться в воздух, туда, к земле, едва заслышав жуткий скрежет разваливающейся машины. Вот где он хотел бы находиться, если уж вообще нужно было находиться в самолете, а вместо этого он болтался здесь, в носовой кабине, как какая-то богом проклятая золотая рыбка в каком-то проклятом аквариуме, в то время как проклятые грязно-черные ярусы зенитных разрывов клубились и громоздились, вздымаясь вокруг него снизу и сверху, и вся эта с треском прущая вверх, грохочущая, швыряющая, фантасмагорическая, космическая мерзость трясла их, подбрасывала, молотила, стучала в обшивку, пронизывала и угрожала уничтожить в мгновение ока в одной гигантской вспышке огня.

Аарфи не был нужен Йоссариану ни как штурман, ни в любом другом качестве, поэтому Йоссариан каждый раз гнал его в шею, чтобы тот не мешал ему в носовой части, если вдруг придется прокладывать себе путь к спасению. Тем самым Йоссариан предоставлял Аарфи прекрасную возможность дрожать от страха на том месте, где так страстно желал дрожать он сам. Аарфи же вместо этого предпочитал торчать рядом с первым и вторым пилотами, удобно положив свои толстенькие руки на спинки их кресел, и, не выпуская из пальцев трубочки, дружески болтать с Макуоттом и вторым пилотом о всяких пустяках. Правда, оба летчика были слишком заняты для того, чтобы разглядывать в небе какую-нибудь занятную ерунду, на которую пытался обратить их внимание Аарфи. Макуотт был поглощен выполнением отрывистых команд Йоссариана, требовавшего то вывести корабль на боевой курс, то энергично отворачивать от грозных огненных столбов. Его резкие, визгливые выкрики очень напоминали полные мольбы и муки кошмарные вопли Заморыша Джо, голосившего по ночам.

Во время этого громыхающего хаоса Аарфи по привычке посасывал трубку, глядя с безмятежным любопытством сквозь стекло кабины на войну, как будто это была какая— то далекая неприятность, его лично не касавшаяся. Аарфи свято хранил верность своей молодежной организации, любил повеселиться на сборищах бывших одноклассников, одним словом, был не настолько умен, чтобы испытывать чувство страха. Йоссариан же был достаточно умен, чтобы испытывать страх, и единственное, что мешало ему бросить свой пост, скользнув в лаз, как желтопузая крыса, — это его нежелание доверить кому-нибудь руководство противозенитным маневром при выходе из района цели. В целом мире не было никого, кому он мог бы оказать столь высокую честь и перепоручить такое ответственное дело, ибо он не знал в мире другого такого же величайшего труса. Йоссариан был непревзойденным мастером в авиаполку по части противозенитного маневра.

Никаких установленных правил выполнения противозенитного маневра не существовало. Страх — это все, что было нужно для успеха, а у Йоссариана страха всегда было хоть отбавляй. В нем гнездилось больше страха, чем в Орре или Заморыше Джо и даже в Данбэре, который покорно смирился с мыслью, что все равно когда-нибудь придется подохнуть. Йоссариан же не поддавался этой мысли и в каждом полете отчаянно спасал собственную шкуру. Едва бомбы успевали оторваться от машины, как он орал Макуотту: "Жми, жми, жми, жми, сволочь ты эдакая, жми!", дико ненавидя при этом Макуотта, как будто именно он, Макуотт, был повинен в том, что они оказались в таком месте, где их могут начисто изничтожить. И тогда все в самолете отключались от переговорного устройства. Было лишь одно прискорбное исключение — во время свистопляски над Авиньоном, когда Доббс рехнулся и начал душераздирающим голосом взывать:

— Помогите ему! Помогите! Помогите! Помогите ему!

— Кому помочь? Помочь кому? — кричал в ответ Йоссариан. Он только что снова включил свой шлемофон в переговорное устройство, после того как связь была временно нарушена по вине Доббса: Доббс выхватил штур— вал у Хьюпла и вдруг ни с того ни с сего швырнул их в оглушающее, оцепеняюшее, жуткое пике, отчего Йоссариан беспомощно прилип макушкой к потолку кабины. Хьюпл едва успел вывести их из пике, вырвав штурвал у Доббса, и тут же вернул корабль обратно, прямо в какофонию зенитного огня, в самую гущу вздымающихся пластов дыма, откуда они так благополучно выбрались минутой раньше. "О боже, боже, боже", — беззвучно твердил Йоссариан, свисая с потолка кабины. Он не мог пошевельнуть пальцем.

— Бомбардиру! Бомбардиру! — кричал Доббс Йоссариану. — Он не отвечает! Он не отвечает! Помогите бомбардиру! Бомбардиру помогите!

— Я — бомбардир! — орал в переговорное устройство Йоссариан. — Я бомбардир. Со мной все в порядке. Все порядке.

— Тогда помогите ему, помогите ему! — умолял Доббс. Помогите ему, помогите ему!

А в хвосте умирал Сноуден.

6. Заморыш Джо

У Заморыша Джо на счету было пятьдесят боевых вылетов. Он уже собрал вещички и теперь сидел на чемоданax, дожидаясь, когда его отпустят домой. По ночам его преследовали кошмары, и он издавал жуткие, душераздирающие вопли, которые будили всю эскадрилью, кроме Хьюпла, пятнадцатилетнего второго пилота. Хьюпл скрыл свой возраст, чтобы попасть в армию, и жил вместе со своим любимым котенком в одной палатке с Заморышем Джо. Хьюпл спал чутко, но утверждал, что не слышит воплей Джо. Заморыш Джо был человек больной.

— Ну и что из этого? — обиженно ворчал доктор Дейника. — Я зашибал пятьдесят тысяч долларов в год и почти не платил налога, потому что брал с пациентов наличными. Меня поддерживала сильнейшая в мире торговая ассоциация. И посмотрите, что вышло. Как только я все наладил, чтобы развернуться по-настоящему, кому-то понадобилось устроить фашизм и начать войну, да еще такую ужасную, что она коснулась даже меня. Меня смех разбирает, когда я слышу, как какой-то Заморыш Джо исходит криком каждую ночь. Меня просто смех разбирает. Он, видите ли, болен! А каково, интересно, мне?

Заморыш Джо был слишком занят собственными горестями, чтобы еще интересоваться самочувствием доктора Дейники. Взять хотя бы шум. Самый легкий шум приводил Джо в ярость, и он орал до хрипоты: на Аарфи — за то, что тот причмокивает, когда сосет свою трубку; на Орра — когда тот паял; на Макуотта — за то, что тот щелкает картами, когда играет в очко или покер; на Доббса за то, что у него лязгают зубы, когда, спотыкаясь, он налетает на все, что лежит или стоит на его пути. Заморыш Джо был просто комком обнаженных нервов. Часы, монотонно тикавшие в тишине палатки, точно молотком, били его по темени.

Однажды поздним вечером он раздраженно заявил Хьюплу:

— Вот что, малыш, если хочешь жить со мной в одной палатке, тебе придется подчиняться моим правилам. Изволь каждый вечер заворачивать свои часы в шерстяные носки и класть их на дно ящика для обуви, который стоит вон у той стенки.

Хьюпл воинственно выдвинул нижнюю челюсть, давая понять, что уступать не намерен, после чего стал делать то, что от него требовал Джо.

Заморыш Джо был издерганным несчастным существом с костлявой, тощей, землистого цвета физиономией. На этом будто закопченном лице с глубоко запавшими глазами и щеками было написано отчаяние, и это лицо чем-то напоминало заброшенный шахтерский поселок. Заморыш Джо жадно ел, грыз ногти, заикался, задыхался, чесался, потел, брызгал слюной и метался с места на место, как безумный, со своим фотоаппаратом, постоянно пытаясь снимать обнаженных девиц. Снимки никогда не получались. Он забывал или вставить пленку в аппарат, или снять крышку с объектива, или ему не хватало света. Убедить девушек позировать голышом не так-то просто, но Заморыш Джо знал один хитрый прием.

— Моя большой люди, — кричал он, — моя большой фотограф из журнала "Лайф"! Большой снимок на большой обложка! Звезда Голливуд! Много-много деньги. Много-много разводов. Много-много шуры-муры целый день.

Редкая женщина могла устоять перед таким коварным обольстителем. Проститутки с готовностью шли ему навстречу. Женщины доконали Заморыша Джо. Его отношение к ним можно было назвать идолопоклонством. В его глазах они были прелестным, умопомрачительным, волшебным инструментом наслаждения — слишком сильного, чтобы его измерить, слишком острого, чтобы вынести, и слишком возвышенного, чтобы о нем мог даже помыслить низкий, недостойный мужчина. Когда перед ним оказывались обнаженные девицы, он никак не мог решить: то ли заключать их в объятия, то ли фотографировать. В результате он не делал ни того, ни другого. Во всяком случае, снимки никогда не получались. Однако самым удивительным было то, что в мирное время Заморыш Джо действительно работал фоторепортером в "Лайфе".

Сейчас он был героем, самым большим, по мнению Йоссариана, героем в рядах военно-воздушных сил, потому что на его счету было больше боевых вылетов, чем у любого другого героя. Он выполнил шесть норм боевых вылетов. Заморыш Джо выполнил первую норму, когда требовалось всего двадцать пять вылетов, чтобы начать собирать вещички, писать домой жизнерадостные письма и добродушно допекать сержанта Таусера вопросом, не при шел ли приказ об отправке домой, в Штаты. В ожидании этого радостного известия он проводил каждый день, околачиваясь возле палатки оперативного отдела, громко отпускал шуточки по адресу каждого проходившего мимо и, улыбаясь, величал паршивым сукиным сыном сержанта Таусера, когда тот выскакивал из дверей штаба.

Заморыш Джо налетал свои первые двадцать пять заданий в ту неделю, когда шли бои за плацдарм для высадки в Салерно и когда Йоссариана уложили в госпиталь с триппером, который он подцепил в кустах во время бреющего полета над одной дамой из женского вспомогательного корпуса в Маракеше, куда его посылали за боеприпасами. Йоссариан изо всех сил старался догнать Заморыша Джо, и это ему почти удалось — он сделал шесть боевых вылетов за шесть дней, но в день его двадцать третьего вылета в район Ареццо, когда Йоссариану оставалась самая малость до отправки домой, убили полковника Неверса. А на следующий день появился полковник Кэткарт, в новеньком мундире, сияющий и самодовольный, и отметил свое вступление в должность тем, что увеличил количество обязательных боевых вылетов с двадцати пяти до тридцати. Заморыш Джо распаковал свои чемоданы и написал домой новое письмо, но уже не такое жизнерадостное, как предыдущее. Он перестал добродушно допекать сержанта Таусера. Он начал его ненавидеть лютой ненавистью, хотя и знал, что сержант ни в чем не виноват: ни в том, что прибыл полковник Кэткарт; ни в том, что задержали приказ об отправке Джо домой. А ведь поступи этот приказ на неделю раньше--и все было бы о кей.

Заморыш Джо не мог больше выдержать напряженного ожидания и, едва закончив очередной цикл боевых заданий, впадал а состояние полного душевного расстройства. Всякий раз, когда его снимали с боевых вылетов, он устраивал выпивку для узкого круга друзей. Четыре дня в неделю он летал на связном самолете по тыловым базам и попутно закупал, виски "Бурбон". За сим следовали щедрые возлияния. Заморыш хохотал, пел, метался и орал в пьяном экстазе, пока хватало сил, и наконец мирно погружался в дремоту. Йоссариан, Нейгли и Даибэр укладывали его в постель, и тут он начинал визжать во сне. Утром Заморыш Джо выходил из палатки измученный, перепуганный, истерзанный чувством собственной вины, — не человек, а изъеденная оболочка человека.

Кошмары посещали Заморыша Джо с потрясающей регулярностью каждую ночь после того, как он, выполнив норму боевых вылетов, перестал летать на задания. Он все ждал приказа об отправке домой, а приказ так и не приходил, и это было для него слишком мучительным испытанием. Впечатлительных людей в эскадрилье, таких, как Доббс и капитан Флюм, жуткие вопли Заморыша Джо настолько выводили из себя, что они тоже начинали вопить в своих палатках.

Подполковник Корн принял решительные меры по пресечению нездоровых тенденций в эскадрилье майора Майора. Он приказал, чтобы Заморыш Джо четыре раза в неделю летал на связном самолете, что освобождало эскадрилью от его присутствия на четыре ночи, и эта мера, как я все меры подполковника Корна, оказалась целительной. Стоило полковнику Кэткаргу увеличить число боевых полетов и возвратить Заморыша Джо в строй, кошмары прекращались и Заморыш Джо с улыбкой облегчения возвращался в состояние нормального повседневного страха. Йоссариан читал лицо Заморыша Джо так же ясно, как аршинный заголовок в газете. Если Заморыш Джо выглядел хорошо, это было плохо, а если он выглядел плохо, это было хорошо. Ненормальная реакция Заморыша Джо Озадачивала всех, кроме самого Джо, который упрямо отрицал все.

— Кому снилось? — недоумевал он, когда Йоссариан спрашивал, что ему снилось.

— Джо, ты бы наведался к доктору Дейнике, — советовал Йоссариан.

— Зачем мне к нему наведываться? Я не больной.

— Тебя кошмары не мучат?

— Нет у меня никаких кошмаров, — врал Заморыш Джо. — Всем снятся кошмары.

Йоссариану показалось, что он понял его.

— Каждую ночь? — спросил он.

— А почему бы и не каждую? — отрезал Заморыш Джо.

Внезапно во всем этом появился смысл. В самом деле, почему бы и не каждую ночь? Изливать каждую ночь в крике свою душевную боль — право же, это не лишено смысла. Во всяком случае, в этом больше смысла, чем в поведении Эпплби, который в тупой приверженности уставам заставил Крафта приказать Йоссариану, чтобы тот перед полетом за океан принял таблетки атабрина.

Это случилось после того, как Йоссариан и Эпплби перестали разговаривать друг с другом. И по сравнению с Крафтом Заморыш Джо тоже оказался умнее: Крафт канул в небытие под Феррарой; он погиб при взрыве одного из двигателей, после того как Йоссариан вторично повел на цель свое звено из шести машин. Семь дней кряду авиаполк мазал по мосту у Феррары, несмотря на то, что прицелы на самолетах гарантировали попадание в бочку из— под огурцов с высоты сорока тысяч футов. А ведь сам полковник Кэткарт, которого никто не тянул за язык, дал слово, что его люди в ближайшие двадцать четыре часа разбомбят мост. Крафт был тощий, безобидный малый иэ Пенсильвании, но его убили, и кровоточащей головешкой, запрятанной в чудовищную кучу металла, он упал на землю вместе с машиной, потерявшей крыло. Он упал в районе Феррары на седьмой день недели, когда господь бог отдыхает. А Макуотт тем временем развернул машину, и Йоссариан вторично повел ее на цель, потому что Аарфи ошибся в расчетах и Йоссариан не смог сбросить бомбы с первого захода.

— Я полагаю, нам надо еще разок зайти, а? — спросил Макуотт по переговорному устройству.

— По-моему, тоже.

— Ты уверен? — спросил Макуотт.

— Ага.

— Как я рад, как я рад, мы попали к черту в ад! — пропел Макуотт.

И они полетели обратно, в то время как машины других звеньев разворачивались вдалеке в полной безопасности, так что теперь каждое изрыгающее смерть орудие дивизии Германа Геринга осыпало снарядами только их самолеты.

Полковник Кэткарт был человек мужественный и без малейших колебаний сам вызывался посылать своих людей на бомбардировку любых целей. Ни один объект не был слишком опасен для его полка, так же, как Эпплби был под силу любой удар в настольном теннисе. Эпплби был хороший летчик, а в настольный теннис играл, как бог. Мушки в глазах не мешали ему выигрывать очко за очком.

Двадцать одна подача — все, что ему было нужно, чтобы повергнуть противника" в прах. Его успехи в настольном теннисе стали легендой. Он выигрывал все встречи подряд, пока однажды вечером Орр, нахлебавшись джину с лимонным соком, не трахнул Эпплби по лбу ракеткой за то, что тот выиграл пять очков с первых пяти подач Орра. Орр швырнул ракетку в Эпплби, а затем вскочил на стол и мощным прыжком сиганул с другого конца стола, угодив обеими подошвами прямо в физиономию Эпплби. И началась заваруха! Эпплби потребовалась добрая минута, чтобы сбросить с себя Орра, который молотил его руками и ногами. Когда Эпплби удалось встать на ноги, Орр ухватил его одной рукой за рубашку, а другой размахнулся, намереваясь вышибить из него дух, но в этот момент вмешался Иоссаоиан и оттащил Орра. Не уступая Йоссариану ни ростом, ни бицепсами, Эпплби двинул его со страшной силой, отчего Вождь Белый Овес почувствовал необычайный прилив радостного воз— буждения и, обернувшись, хватил полковника Модэса по ноcy. Этим он доставил тестю полковника, генералу Дриддлу такое душевное удовлетворение, что генерал приказал Вождю Белый Овес отправиться в палатку к доктору Дейнике и оставаться там под постоянным наблюдением врача для поддержания отличной спортивной формы, чтобы Вождь мог двинуть по носу полковника Модэса в любую минуту, когда это потребуется генералу Дридлу. Иногда генерал Дридл специально приезжал из штаба авиабригады с полковником Модэсом и своей медсестрой полюбоваться, как Вождь Белый Овес дает по носу его зятю. Вождь Белый Овес с большим удовольствием жил бы не у доктора Дейники, а в трейлере, который он делил раньше с капитаном Флюмом, молчаливым, усталым офицером службы общественной информации. По вечерам капитан Флюм чаще всего проявлял пленки и печатал фотографии, сделанные днем, чтобы разослать их потом вместе с информационными бюллетенями. Капитан Флюм Засиживался допоздна в своей фотолаборатории, а затем укладывался на койку и изо всех сил старался не заснуть. На шею он вешал счастливый талисман — кроличьи лапки -и скрещивал указательный и средний пальцы. Oн смертельно боялся Вождя Белый Овес. Капитана Флюма преследовала мысль, что однажды ночью, когда он будет спать крепким сном Вождь Белый Овес подкрадется на цыпочках и перережет ему горло от уха до уха. Эту идею подал капитану Флюму сам Вождь Белый Овес: однажды, когда Флюм засыпал, тот действительно подкрался на цыпочках и зловеще прошипел, что в одну прекрасную ночь, когда Флюм будет крепко спать, он перережет ему горло от уха до уха. Капитан Флюм похолодел — на него в упор были нацелены пьяные зрачки Вождя Белый Овес. Зрачки мерцали.

— Но за что? — только и смог прохрипеть Флюм.

— А просто так, ни за что, — ответил Вождь Белый Овес.

Каждую ночь после этого капитан Флюм заставлял себя бодрствовать как можно дольше. Этому способствовали кошмары, мучившие Заморыша Джо. Напряженно прислушиваясь к еженощным завываниям Заморыша Джо, капитан Флюм возненавидел его и стал мечтать о том, чтобы Вождь Белый Овес подкрался однажды ночью на цыпочках к койке Джо и перерезал тому горло от уха до уха. На самом же деле капитан Флюм большинство ночей дрыхнул без задних ног, и ему только снилось, что он бодрствует. Эти сны о том, что он будто бы не спит, были настолько убедительны, что он просыпался каждое утро в полном изнеможении и тут же засыпал снова.

Вождь Белый Овес начал проникаться любовью к капитану Флюму за его удивительные превращения. Вечером капитан Флюм укладывался в постель жизнерадостным гуманистом, а утром просыпался мрачным мизантропом, и Вождь Белый Овес гордился этим новым капитаном Флюмом как творением рук своих. Он вовсе и не помышлял о том, чтобы перерезать капитану Флюму горло от уха до уха. Когда он грозился сделать это, или умереть от воспаления легких, или вызвать доктора Деннику на индейскую борьбу, или стукнуть полковника Модэса по носу, он просто шутил на свой манер. Единственное, чего желал Вождь Белый Овес, когда изрядно поднабирался вечером, — поскорее лечь спать, но из-за Заморыша Джо это частенько оказывалось невозможным. Кошмары Заморыша Джо доводили Вождя Белый Овес до белого каления. Нередко ему хотелось, чтобы кто-нибудь пробрался на цыпочках в палатку Заморыша Джо и перерезал тому горло от уха до уха. Тогда бы вся эскадрилья, за исключением капитана Флюма, могла спокойно спать по ночам. Хотя Вождь Белый Овес продолжал на радость генералу Дридлу регулярно бить по носу полковника Модэса, он все-таки не мог попасть в число любимчиков начальства. И командир эскадрильи майор Майор тоже не мог попасть в их число. Майор понял это, когда узнал, что назначен командиром эскадрильи. Эту новость объявил полковник Кэткарт, примчавшись в своем прыгающем козлом джипе на следующий день после того, как над Перуджей был убит майор Дулут. Полковник Кэткарт со скрежетом затормозил свой джип в нескольких дюймах от края железнодорожной выемки. По другую сторону выемки находилась покатая баскетбольная площадка, где майор Майор бегал с мячом в компании офицеров и рядовых, с которыми почти успел подружиться.

— Вы назначены новым командиром эскадрильи! — объявил ему тогда полковник Кэткарт. — Только не воображайте, что это что-то значит. Это ничего не значит. Это значит лишь то, что вы — новый командир эскадрильи.

Круто развернув машину и отбросив бешено крутящимися колесами струю мелкого гравия в лицо Майору Майору, полковник Кэткарт укатил так же внезапно, как приехал. От услышанной новости Майор Майор окаменел. Он стоял разинув рот, безмолвный, неуклюжий, с потертым баскетбольным мячом в худых руках. А между тем семена зла, за один миг посеянные полковником Кэткартом, уже пустили корни в душах солдат, только что дружески игравших в баскетбол с Майором Майором... Подобно всем прочим офицерам штаба авиаполка, за исключением майора Дэнби, полковник Кэткарт был преисполнен демократического духа: он верил, что все люди рождены равными, и потому с равным усердием помыкал всеми подчиненными. Тем не менее он верил в своих людей. По его словам, они по крайней мере на десять боевых заданий были лучше, чем летчики любой другой части, а те, кто считал иначе, могли убираться ко всем чертям. Однако, как узнал Йоссариан при первой встрече с экс— рядовым первого класса Уинтергрином, единственный способ убраться ко всем чертям заключался в том, чтобы налетать дополнительно десять боевых заданий.

— Я все-таки не понимаю, — горячился Йоссариан, — прав доктор Дейника или нет?

— А сколько, он сказал, нужно заданий?

— Сорок.

— Дейника говорит правду, — подтвердил Уинтергрин.

— Сорок заданий — это все, что требуется налетать, во всяком случае у нас, в двадцать седьмой воздушной армии.

Йоссариан просиял.

— Значит, я могу отправляться домой, а? У меня сорок восемь.

— Нет, ты не можешь отправляться домой, — возразил Уинтергрин. — Ты что, психопат или что-нибудь в этом роде?

— Ну, а если психопат?

— Сразу видно: плохо ты знаешь "уловку двадцать два".

Когда Заморыш Джо доставил Йоссариана обратно на Пьяносу, тот снова обратился за разъяснением к доктору Дейнтое.

— Выходит, я действительно обязан налетать пятьдесят боевых заданий, так, что ли?

— Пятьдесят пять, — уточнил доктор.

— Какие еще пятьдесят пять?

— Теперь полковник хочет, чтобы все выполнили по пятьдесят пять заданий.

Заморыш Джо громко, с облегчением вздохнул и расплылся в улыбке. Йоссариан схватил Заморыша Джо за глотку и заставил его лететь обратно к Уинтергрину.

— А что мне сделают, — спросил Йоссариан доверительным тоном, — если я откажусь налетать эти дополнительные задания?

— Вероятнее всего, мы вас расстреляем, — ответил экс— рядовой первого класса Уинтергрин.

— Мы? — воскликнул изумленный Иоссариан. — В каком это смысле "мы"? С каких это пор ты на их стороне?

— Если ты хочешь быть расстрелянным, то на чьей стороне, по-твоему, должен быть я? — сказал Уинтергрин.

Йоссариан растерянно захлопал глазами. Полковник Кэт карт снова обвел его вокруг пальца.

7. Макуотт

Обычно пилотом Йоссариана был Макуотт. Йоссариан считал его самым ненормальным летчиком во всей эскадрилье, потому что Макуотт был полностью в своем уме и тем не менее охотно участвовал в военных действиях. Этот коротконогий, широкоплечий, улыбчивый парень постоянно насвистывал веселые эстрадные мотивчики. Играя в покер, или в очко, он громко щелкал картами по столу и этим доводил Заморыша Джо до истерики.

— Сукин ты сын! Ведь ты щелкаешь нарочно, только потому, что меня это бесит! — свирепо орал Заморыш Джо.

Тогда Йоссариан клал ему руку на плечо и заставлял угомониться.

— Он мне назло это делает, чтобы завести меня. Проклятый сукин сын!

Макуотт виновато морщил прямой веснушчатый нос и клялся, что больше никогда не будет щелкать картами, но постоянно забывал и снова щелкал. Макуотт носил ворсистые шлепанцы, ярко-красную пижаму и спал на свеже— выглаженных цветных простынях. Половину одной такой простыни ему как-то раз вернул Милоу. Милоу обнаружил ее у хихикающего воришки и уговорил его отдать добычу обмен на финики, взятые в долг у Йоссариана. Похититель оказался сластеной и на сделку согласился. Впрочем, фиников он так и не получил.

Милоу произвел на Макуотта глубокое впечатление. Он поражал всех, особенно своего помощника по офицерской столовой капрала Снарка, тем, что закупал яйца по семь центов за штуку, а продавал их по пять центов. Однако впечатление, которое произвел на Макуотта Милоу, не шло ни в какое сравнение с тем впечатлением, которое произвела на Милоу записка доктора Дейники, касавшаяся Йоссариана.

— Это еще что такое?! — встревоженно закричал Милоу, когда увидел, как два итальянца, работавшие на кухне, намереваются отнести в палатку Йоссариана большую картонную коробку с пакетами сухофруктов и банками фруктового сока.

— Это для капитана Йоссариана, сэр, — с высокомерной ухмылкой сказал капрал Снарк. Капрал был интеллигентом и снобом. — У него есть письменное разрешение от доктора Дейники, дающее ему право получать с кухни любые фрукты и фруктовые соки, какие он только захочет.

— Это еще что такое?! — закричал возмущенный Йоссариан так, что Милоу побелел.

— Это — лейтенант Милоу Миндербиндер, сэр, — сказал капрал Снарк, насмешливо щурясь. — Один из наших новых пилотов. Пока вы находились в госпитале, его назначили начальником офицерской столовой.

— Это еще что такое?! — точно так же закричал Макуотт много позже, когда Милоу вручил ему половину его простыни.

— Это половина простыни, которую украли сегодня утром из вашей палатки, — объяснил Милоу, слегка волнуясь. При этом его усики цвета ржавчины быстро-быстро задергались. — Готов биться об заклад, что вы даже не заметили пропажи.

— Кому могла понадобиться половина простыни? — спросил Йоссариан.

Милоу разволновался не на шутку.

— Вы не понимаете! — запротестовал он. Йоссариан не понимал еще и другого: зачем Милоу придирается к записке доктора Дейники, в которой все сказано с предельной ясностью: "Отпускайте Йоссариану любые сухофрукты и фруктовые соки, какие он пожелает. Он говорит, что у него больная печень".

— Такая записочка. — грустно пробормотал Милоу, — может пустить по миру любого начальника офицерской столовой. Милоу был похож на безутешную вдову, когда шел через все расположение эскадрильи, сопровождая в последний путь картонную коробку с потерянными для него продуктами.

Милоу пришел в палатку Йоссариана специально для того, чтобы еще раз прочесть записку доктора Дейники.

— Я обязан вам выдавать столько, сколько вы попросите. Но почему в записке не говорится, что вы обязаны все это съесть сами?

— И очень хорошо, что не говорится, — сказал Йоссариан, — потому что я вообще это все в рот не беру. У меня же печень не в порядке.

— Ах да, я и забыл, — сочувственно сказал Милоу. — Это, наверное, плохо?

— Довольно-таки плохо, — весело ответил Йоссариан.

— Понимаю, — сказал Милоу. — Но что значит "довольно-таки плохо"?

— Это значит, что лучше — вряд ли будет...

— Простите, я, кажется, не совсем вас понимаю.

— ... а хуже стать может. Теперь вам ясно?

— Теперь ясно. Но я все же не совсем понимаю.

— Пусть вас это не беспокоит. Пусть уж это будет моей заботой. У меня, видите ли, собственно говоря, нет никакого заболевания печени. У меня только симптомы этого заболевания. Так называемый синдром Гернета-Флейшакера, вот что у меня.

— Ясно, — сказал Милоу. — А что это такое "синдром Гернета-Флейшакера"?

— Заболевание печени.

— Ясно, — сказал Милоу и сдвинул свои черные брови с выражением внутренней боли. — В таком случае, — промолвил он, помолчав, — я полагаю, что вам следует быть весьма осторожным в выборе пищи для себя.

— Это верно, — сказал Йоссариан. — Настоящий синдром Гернета-Флейшакера вылечить не так-то просто, и я не собираюсь губить свой синдром. Вот почему я никогда не ем никаких фруктов.

— Ага, теперь мне ясно, --сказал Милоу, — фрукты вредны для вашей печени.

— Нет, фрукты как раз полезны для моей печени. Потому-то я их никогда и не ем.

--В таком случае что же вы с ними делаете? — поинтересовался Милоу и, отчаянным усилием преодолев смущение, выпалил вопрос, вертевшийся у него на кончике языка: — Вы их продаете?

— Я их отдаю.

— Кому? — испуганно вскрикнул Милоу.

— Любому, кто захочет! — гаркнул в ответ Йоссариан.

Милоу испустил протяжный скорбный вопль и отпрянул от Йоссариана. Лицо его посерело и покрылось испариной.

Дрожа всем телом, он рассеянно подергал усы. .

— Большую часть я отдаю Данбэру, — продолжал Йоссариан.

— Данбэру? — с трудом ворочая языком, переспросил Милоу.

— Ага. Данбэр может есть любые фрукты в любом количестве, и от этого ему нисколько не становится лучше. Я оставляю коробку прямо здесь, открытой. Всякий, кто хочет, может подойти и взять. Аарфи захаживает сюда за черносливом, потому что, как он говорит, в столовой чернослива не допросишься. Когда у вас будет время, поинтересуйтесь этим вопросом, потому что мне не доставляет удовольствия видеть, как Аарфи околачивается у моей палатки. Ну а когда запас кончается, я прошу капрала Снарка снова пополнить коробку. Нейтли, когда отправля— ется в Рим, тоже прихватывает с собой фруктов. Он там влюблен в одну шлюху, которая нисколько не интересуется им. У этой красотки целая орава подружек, они постоянно крутятся вокруг Нейтли, и он им всегда привозит фрукты.

— Он продает им фрукты?

— Нет, так дает. Милоу нахмурился.

— М-да, я полагаю, что это весьма великодушно с его стороны, — заметил он без особого воодушевления.

— Да, весьма, — согласился Йоссариан.

— И главное, я убежден, что это — абсолютно законная операция, — сказал Милоу. — Ведь после того как вы получили эти продукты от меня, они принадлежат вам. Если учесть, что положение с продовольствием тяжелое, я полагаю, эти люди весьма рады таким подаркам.

— Ужасно рады, — заверил его Йоссариан. — Две девки сразу подхватывают ящик, относят его на черный рынок и распродают все дочиста, а потом на вырученные деньги покупают всякие бусы, брошки, побрякушки и дешевые духи.

Милоу заметно оживился.

— Бусы и брошки! Этого я не знал! А сколько там стоит всякая такая галантерея?.. Возьмите меня в партнеры! — выпалил он. В глазах его была мольба.

Йоссариан отверг это предложение, хотя ни секунды не сомневался, что, с помощью записки доктора Дейники получая в офицерской столовой целые грузовики фруктов, они с Милоу смогли бы распорядиться ими наилучшим образом.

Милоу был чрезвычайно огорчен отказом Йоссариана, но с тех пор поверял Йоссариану все свои секреты, проницательно полагая, что человек, не способный обкрадывать любимое отечество, не способен обокрасть и отдельного гражданина. Милоу поведал Йоссариану все свои секреты, кроме одного — местонахождения тайников, которые он вырыл в холме и куда начал прятать денежки, после того как однажды, вернувшись из Смирны с самолетом, полным инжира, узнал от Йоссариана, что в госпиталь приходил сотрудник контрразведки. Для Милоу, который по простоте душевной добровольно взял на себя обязанности начальника офицерской столовой, его новая должность была священной.

— Я даже не подозревал, что мы подаем офицерам мало чернослива, — признался он в первый же день. — Я думаю, это оттого, что мне еще не хватает опыта. Я поговорю об этом с моим шеф-поваром.

Йоссариан бросил на него злой взгляд.

— С каким еще шеф-поваром? — сурово спросил он. — Нет у вас никакого шеф-повара.

— Капрал Снарк, — объяснил Милоу, — он у меня единственный повар, так что я могу его считать своим шеф-поваром, хотя и собираюсь перебросить его на чисто административную работу. Капрал Снарк, видите ли, натура, пожалуй, слишком творческая. Он полагает, что работа в столовой — это своего рода искусство, и постоянно жалуется, что вынужден проституировать свой талант.

Никто не требует от него таких жертв! Кстати, вы, случайно, не знаете, почему его запихнули в рядовые и он всего-навсего капрал?

— Знаю, — сказал Йоссариан. — Он отравил всю нашу эскадрилью.

Милоу снова побледнел:

— Что он сделал?

— Он намешал в картофельное пюре несколько сот кусков солдатского мыла, желая доказать, что военные — это каннибалы, не способные отличить изысканное блюдо от явной дряни. Весь состав эскадрильи маялся животами. Боевые операции были отменены.

— Ну и ну! — поджал губы Милоу. — Надеюсь, он осознал, что поступил дурно?

— Наоборот. Он убедился, что был прав. Мы уплетали это пюре целыми тарелками и требовали добавки. Мы все чувствовали, что заболели, но мы и понятия не имели, что отравлены.

Милоу фыркнул от возмущения.

— В таком случае я обязательно переведу этого человека на административную работу. Я не желаю, чтобы подобные вещи происходили в то время, как я заведую офицерской столовой. Видите ли, — признался он серьезно, — я намерен обеспечить личный состав этой эскадрильи самым лучшим питанием в мире. Это действительно достойная цель, ведь верно? Если начальник столовой ставит перед собой иную, более скромную цель, то, мне кажется, он не имеет права вообще занимать свою должность. Не правда ли?

Йоссариан медленно повернулся к Милоу и уставился на него недоверчивым, испытующим взглядом. Он увидел простое, дышащее искренностью лицо человека, не способного на хитрость и коварство, честное открытое лицо с большими глазами, косящими в разные стороны, рыжеватую шевелюру, черные брови и рыже-каштановые усы. У Милоу был длинный тонкий нос с принюхивающимися влажными ноздрями, причем казалось, что нос его всегда повернут не в ту сторону, куда . смотрит его хозяин. Это было лицо человека с цельной душой, для которого сознательно изменить своим моральным принципам — гранитному фундаменту всех добродетелей — так же невозможно, как превратиться в гнусную жабу. Один из этих моральных принципов заключался в том, что в торговой сделке не грешно запрашивать максимальную цену. Он был способен на бурные вспышки благородного негодования, и такая вспышка произошла, когда он узнал, что приходил контрразведчик и разыскивал его.

— Он не вас разыскивал, — сказал Йоссариан, пытаясь успокоить Милоу, — он искал в госпитале какого-то человека, который, просматривая письма, подписывал их именем "Вашингтон Ирвинг".

— Я никогда не подписываю своих писем именем "Вашингтон Ирвинг", — торжественно объявил Милоу.

— Разумеется, не подписываете.

— Это трюк! Они хотят заставить меня признаться, что я зарабатываю на черном рынке! — дико взвыл Милоу, топорща свои выцветшие усы. — Не люблю я этих типов. Вечно они суют свой нос в дела таких честных людей, как мы с вами. Почему государство не займется экс-рядовым первого класса Уинтергрином, если оно действительно хочет навести порядок? Этот человек нарушает правила и уставы и постоянно сбивает мне цены.

Усам Милоу не везло — никак не удавалось ровно подстричь обе их половинки. Усы напоминали неспаренные глаза Милоу, которые не могли одновременно смотреть на один и тот же предмет. Милоу видел больше, чем видело большинство людей, но не слишком отчетливо. Если на известие о визите контрразведчика Милоу реагировал весьма бурно, то сообщение Йоссариана о том, что полковник Кэткарт увеличил норму боевых вылетов до пятидесяти пяти, он воспринял исключительно спокойно, и мужественно.

— Что ж, мы на войне, — сказал он. — И нечего жаловаться на количество боевых заданий. Если полковник говорит, что мы обязаны налетать пятьдесят пять боевых заданий, значит, мы обязаны это сделать.

— Ну а я не обязан, — твердо заявил Йоссариан. — Пойду поговорю с майором Майором.

— Как это вам удастся? Майор Майор никого не принимает.

— Ну тогда я снова лягу в госпиталь.

— Вы только вышли из госпиталя, каких-нибудь десять дней назад, — с упреком напомнил ему Милоу. — Нельзя же убегать в госпиталь всякий раз, когда вам что-то не нравится. Нет-нет, наш долг — выполнять боевые задания. И это самое лучшее, что мы можем сделать.

В тот день, когда у Макуотта украли простыню, Милоу, человек с неподкупной совестью, не возводил себе взять даже взаимообразно коробку с фишками из офицерской столовой: ведь продовольственные запасы столовой это собственность правительства Соединенных Штатов.

— Но я могу взять в долг коробку с финиками у вас, пояснил он Йоссариану, — поскольку все эти фрукты принадлежат вам, раз вы получаете их от меня по записке доктора Денники. Вы можете делать с ними все, что угодно, даже продать их с большой выгодой, вместо того чтобы раздавать их задаром. Может быть, будем действовать сообща?

— Нет, не будем.

Милоу не решился настаивать.

— Тогда одолжите мне коробку фиников, — попросил он. — Я верну. Клянусь: верну, и даже с небольшими процентами.

Милоу сдержал слово и, вернувшись с нераспечатанной коробкой фиников и хихикающим воришкой, который стянул простыню из палатки Макуотта, вручил Йоссариану четверть желтой простыни Макуотта. Теперь этот кусок простыни переходил в собственность Йоссариана. Он заработал его не ударив палец о палец, хотя и не понимал, каким образом это получилось. Макуотт тоже ровным счетом ничего не понял.

— Это еще что такое?! — закричал Макуотт, озадаченно уставясь на половину простыни.

— Это половина простыни, которую украли сегодня утром из вашей палатки, — объяснил Милоу. — Готов биться об заклад, что вы даже не заметили пропажи.

— Кому могла понадобиться половина простыни? — спросил Йоссариан.

— Вы не понимаете! — взволнованно запротестовал Милоу. — Он украл целую простыню, а я возвращаю ее обратно с коробкой фиников, которые были вашим вкладом в торговую операцию. Вот почему четверть простыни ваша. Вы получили очень недурственную прибыль на вложенный капитал, особенно если принять во внимание, что вам возвращены все ваши финики до одного.

Затем Милоу обратился к Макуотту:

— Вы получаете половину, потому что именно вы были владельцем целой простыни. И право же, вам не на что жаловаться: не вмешайся мы с капитаном Йоссарианом, вы вообще ничего не получили бы.

— Никто и не жалуется, — воскликнул Макуотт, — я просто стараюсь сообразить, что мне делать с половиной простыни.

— О, с половиной простыни вы можете делать что хотите! — заверил его Милоу -Четвертушку простыни я оставил для себя как премию за мою инициативу, предприимчивость и проделанную работу. Как вы понимаете, не для себя лично, а для синдиката. Это же вы можете сделать со своей половинкой простыни. Передайте ее синдикату и увидите, как ваш вклад будет обрастать процентами.

— О каком синдикате вы говорите?

— О синдикате, который я мечтаю основать в один прекрасный день, чтобы обеспечить вас, господа, высококачественным питанием, которого вы заслуживате.

— Вы собираетесь основать синдикат?

— Да. Точнее говоря, торговый центр. Вы знаете, что такое торговый центр?

— Место, где покупают вещи, так, кажется?

— И продают, — поправил Милоу.

— Да, и продают.

— Ну так вот, всю свою жизнь я мечтал о торговом центре. Если у вас есть торговый центр, вы можете провернуть массу всяких операций. Но для этого вы должны иметь торговый центр.

— Вам нужен торговый центр?

— Каждый будет иметь в нем свою долю.

Йоссариан все еще ничего не понимал, поскольку это была деловая операция, а в деловых операциях его всегда многое озадачивало.

— Разрешите, я вам еще раз объясню, — предложил Милоу, явно утомленный этим разговором. Он ткнул пальцем в сторону воришки, который продолжал хихикать, стоя с ним рядом: — Я знал, что финики ему нужнее, чем простыня. Так как он не понимает ни слова по-английски, я счел необходимым провести всю торговую сделку на английском.

— А почему вы просто не дали ему по башке и не отобрали простыню? — спросил Йоссариан. С достоинством поджав губы, Милоу отрицательно покачал головой.

— Это было бы в высшей степени несправедливо, — твердо заявил он. — Действовать силой — дурно. Я поступил куда разумней. Когда я предложил ему финики и попросил за них простыню, он, вероятно, решил, что я предлагаю ему торговую сделку,

— А на самом деле?

— И на самом деле я предлагал ему торговый обмен, но, поскольку он не смыслит в английском, я всегда могу отказаться от своих слов.

— Ну а если он, допустим, разозлится и потребует обещанные финики?

— Ну тогда уж мы, конечно, дадим ему но башке — ответил Милоу без колебаний. Он перевел взгляд с Йоссариана на Макуотта и обратно. — Честное слово, я не могу понять, чем вы все недовольны? Мы все что-то выиграли. Каждый из нас счастлив, кроме этого вора, а о нем нечего беспокоиться, потому что он даже не говорит по-нашему и получил по заслугам. Неужели вы все еще не понимаете?

Йоссариан не понимал. Он не понимал еще и другого— как это Милоу может покупать яйца на Мальте по семь центов за штуку и с выгодой продавать их на Пьяносе по пять центов?

8. Лейтенант Шейскопф

Даже Клевинджер не понимал, как это Милоу проделывает такие вещи, а Клевинджер знал все. О войне Клевинджер тоже знал все, кроме одного — почему Йоссариан должен погибнуть, а капралу Снарку суждено остаться в живых или, наоборот, почему капралу Снарку нужно умереть, а Йоссариану суждено остаться в живых.

Йосариан мог бы вполне прожить без войны. Возможно даже, что без войны он жил бы вечно. А сейчас кому-то из его соотечественников предстояло погибнуть во имя победы, но Йоссариан был не настолько честолюбив, чтобы стремиться попасть в их число. История вовсе не требовала преждевременной кончины Йоссариана — дело справедливости восторжествовало бы так или иначе. Судьбы прогресса и победоносный исход войны тоже не зависели от жизни или смерти Йоссариана. Конечно, кто-то неизбежно должен был погибнуть, но кто именно — зависело от обстоятельств, а Йоссариан меньше всего хотел стать жертвой обстоятельств. Но как бы там ни было, а война шла. И пожалуй, все, что Йоссариан мог сказать в ее пользу, это — во-первых, что ему хорошо платили, а во-вторых, что война освобождала детей от пагубного влияния родителей.

Клевинджер знал уйму вещей, потому что был гением, гением с трепещущим сердцем и вдохновенно-бледным ликом. Он был долговязый, нескладный, нервный, с пытливым беспокойным умом. Он не успел закончить Гарвардский университет, где получал призы и повышенную стипендию почти за все, за что было можно, а за все остальное он не получал наград только потому, что уделял слишком много времени сбору подписей под разными петициями, распространению этих петиций, участию в разных оппозиционных группах, разрывам с этими группами, по— сещению одних конгрессов молодежи, пикетированию других конгрессов молодежи и организации студенческих комитетов в защиту уволенных преподавателей. Все были убеждены, что Клевинджер наверняка пойдет далеко по стезе науки. Короче говоря, Клевинджер принадлежал к категории людей весьма интеллигентных, но безмозглых, и это почти все замечали с первого взгляда, а кто не видел сразу, понимал чуть позже.

Говоря еще короче, Клевинджер был болваном. Он часто смотрел на Йоссариана, как один из тех любителей современного искусства, которые слоняются по музейным залам, пялят глаза на картины и видят в линиях и пятнах только то, что им хочется видеть, — таких людей интересует не сам предмет, а свое иллюзорное представление о нем. Таков был и Клевинджер с его неискоренимой склонностью въедаться в любой вопрос с какой-то одной стороны, не обращая никакого внимания на другие стороны. В области политики это был гуманист, который знал как правые, так и левые политические теории, но безнадежно запутался и в тех, и в тех. Он постоянно защищал своих друзей-коммунистов от их врагов из лагеря правых, а своих друзей из лагеря правых — от их врагов-коммунистов, и его терпеть не могли и те, и другие, и они-то уж никогда не защищали его самого ни от каких нападок, потому что считали его болваном.

Он и действительно был очень серьезным, обстоятельным и совестливым болваном. Нельзя было сходить с ним в кино без того, чтобы он не втянул вас потом в дискуссию об абстрактном мышлении, Аристотеле, вселенной, духовных контактах и долге кинематографии как формы искусства по отношению к обществу. Девушки, которых он приглашал в театр, должны были дожидаться первого антракта, чтобы узнать от него, хорошую или плохую пьесу они смотрят, и тогда уже им все становилось ясно. Это был воинствующий идеалист, объявивший крестовый поход против расового фанатизма, но стоило ему столкнуться с расистами лицом к лицу — и он чуть не падал в обморок. О литературе он знал все, за исключением того, как получать от нее удовольствие. Йоссариан старался помочь ему.

— Не будь таким болваном... — советовал он Клевинджеру, когда оба они учились в военном училище в Санта— Ана, в штате Калифорния.

— А я ему обязательно скажу... — настаивал Клевинджер. Они сидели на дощатой трибуне, глядя вниз на запасной плац, по которому взад-вперед носился разъяренный лейтенант Шейскопф, похожий на короля Лира, только без бороды.

— Почему никто мне не скажет? — орал лейтенант Шейскопф.

— Помалкивай, идиот, — отечески посоветовал Йоссариан Клевинджеру.

— Ты сам не понимаешь, что ты говоришь, — возразил Клевинджер.

— Я понимаю, что надо помалкивать, идиот.

Лейтенант Шейскопф рвал на себе волосы и скрежетал зубами. Его резиновые щеки содрогались от возмущения. Лейтенанта мучило, что кадеты вверенной ему учебной эскадрильи отличались крайне низким боевым духом и маршировали самым гнусным образом на парадах, которые устраивались каждое воскресенье после обеда. Боевой дух кадетов был низок оттого, что они не желали маршировать на парадах каждое воскресенье после обеда, и еще оттого, что лейтенант Шейскопф сам назначал командиров из числа кадетов, вместо того чтобы позволить им самим выбирать, кого им хочется.

— Я хочу, чтобы кто-нибудь мне сказал, — умоляющим тоном обращался к кадетам лейтенант Шейскопф. — Если в чем-то моя вина, скажите мне.

— Вот видишь, он сам хочет, чтобы кто-нибудь ему сказал, — заметил Клевинджер.

— Он хочет, чтобы все помалкивали, идиот, — ответил Йоссариан.

— Разве ты не слышал? — горячился Клевинджер.

— Слышал, — отвечал Йоссариан. — Я слышал, как он очень громко и внятно сказал, чтобы мы все заткнулись подобру-поздорову.

— Я не буду вас наказывать, — клялся лейтенант Шейскопф.

— Вот увидишь, он меня не накажет, — сказал Клевинджер.

— Он тебя кастрирует, — заверил его Йоссариан.

— Я клянусь, что не накажу вас! — продолжал лейтенант Шейскопф. — Я буду чрезвычайно благодарен человеку, который скажет мне правду.

— Он будет тебя ненавидеть, — сказал Йоссариан. — До гробовой доски будет тебя ненавидеть.

Лейтенант Шейскопф был выпускником училища по подготовке офицеров резерва. Он чрезвычайно обрадовался началу войны, поскольку война давала ему возможность щеголять в офицерской форме и отрывисто, по-военному обращаться со словом "Бойцы!" к ораве молодых парней, которые на два месяца попадали ему в когти. Честолюбивый, начисто лишенный чувства юмора, лейтенант Шейскопф относился к своим обязанностям с исключительной серьезностью и улыбался, только если какой-нибудь из соперничавших с ним офицеров учебной базы ВВС в Сан— та-Ана тяжело заболевал. У него было плохое зрение и к тому же хронический гайморит, что делало для него войну особенно привлекательной, поскольку ему не угрожала опасность отправиться на заокеанский театр военных действий. Самое лучшее, что было у лейтенанта Шейскопфа, — это его жена; самое лучшее, что было у жены, — это ее подружка, по имени Дори Дуз, которая грешила при всяком удобном и даже неудобном случае. Она одалживала супруге лейтенанта Шейскопфа на субботу и воскресенье форму женского вспомогательного корпуса, которую та снимала по желанию любого кадета из эскадрильи мужа. Дори Дуз, шустренькая потаскушка с зелеными глазами и копной золотистых волос, предавалась своему любимому занятию в ангарах, телефонных будках, на сторожевых вышках и в автофургонах. Она была бесстыжая, стройная, напористая. Она испробовала все, что могла, и жаждала испробовать все оставшееся. Она растлевала кадетов дюжинами. Йоссариан любил ее. Она же считала Йоссариана красивым — и только. Йоссариан сильно любил Лори Дуз, но не мог удержаться, чтобы раз в неделю не броситься со всей страстью в объятия жены лейтенанта Шейскопфа. Это была его месть лейтенанту Шейскопфу за то, что тот преследовал Клевинджера. Жена лейтенанта Шейскопфа, со своей стороны, мстительно преследовала лейтенанта Шейскопфа за какой-то его проступок, которого она не могла забыть, но и не могла припомнить. Это была полненькая, розовенькая, томная молодая дама, которая читала умные книги и постоянно убеждала Йоссариана не произносить звук "р" на мещанский лад. Они никогда не ложилась в постель без книги. Она наскучила Йоссариану, но он любил ее. Хотя она была чертовски сильна в математике, каковую постигла в Вартонской школе деловых операций, тем ее менее каждый месяц, считая до двадцати восьми, она сбивалась со счета и впадала в панику.

— Миленький, а мы, кажется, опять ждем ребеночка, что ни месяц говорила она Йоссариану.

— Выкинь из головы этот собачий бред! — отвечал он.

— Нет, правда, родненький, — настаивала она.

— Я тоже говорю правду.

— Миленький, а мы, кажется, опять ждем ребеночка, — говорила она мужу.

— У меня нет времени, — раздраженно огрызался лейтенант Шейскопф.

— Неужели ты не знаешь, что у меня парад на носу?

Лейтенанта Шейскопфа больше всего на свете занимало, как выйти на первое место по строевой подготовке и как подвести Клевинджера под дисциплинарную комиссию, обвинив его в заговоре против офицеров, назначенных Шейскопфом из кадетов. Клевинджер был баламутом и к тому же умничал; он был человеком мыслящим, а лейтенант Шейскопф давно заметил, что люди мыслящие — как правило, продувные бестии. Такие люди опасны. Дело против Клевинджера то начинали, то прекращали. Не хва— тало сущего пустяка — хоть какого-нибудь состава преступления.

Обвинить Клевинджера даже в малейшем пренебрежения к парадам было невозможно, поскольку Клевинджер относился к парадам почти столь же ревностно, как сам лейтенант Шейскопф. Каждое утро по воскресеньям кадеты спозаранок выходили из казармы и, толкаясь, строились в шеренги по двенадцать человек. Кряхти и охая, они плелись к своему месту на главном плацу, где под нестерпимо знойным солнцем неподвижно выстаивали час или два рядом с шестьюдесятью-семьюдесятью другими учебными эскадрильями. Когда достаточное число кадетов падало в обморок, командование училища считало, что дело сделано и день не прошел даром. На краю плаца стояли рядами санитарные машины и солдаты с носилками и переносными радиостанциями. На крышах санитарных машин торчали наблюдатели с биноклями. Долговязый писарь вел счет. Общее наблюдение за этой фазой операции осуществлял офицер медицинской службы — большой дока по части таких подсчетов. К нему поступали донесения о частоте пульса у потерявших сознание, и он проверял цифры, сообщаемые ему долговязым писарем. Как только санитарные машины до потолка заполнялись потерявшими сознание кадетами, офицер медицинской службы давал сигнал военному оркестру об окончании парада. Дирижер взмахивал палочкой, гремел оркестр, эскадрильи одна за другой маршировали по полю, производили неуклюжий поворот и шагали через весь плац назад к казармам. Когда эскадрильи проходили мимо трибуны, где среди прочих офицеров стоял тучный полковник с большими пышными усами, каждая эскадрилья получала оценку за строевую подготовку. Лучшая эскадрилья в каждом полку награждалась желтым вымпелом на древке. Этот вымпел не представлял ровно никакой ценности. Лучшая эскадрилья базы получала красный вымпел на древке подлиннее; проку от него было еще меньше, поскольку длинное древко тяжелее короткого и таскать такой вымпел еще труднее, а таскать надо было всю неделю, пока в следующее воскресенье приз не переходил к какой-нибудь другой эскадрилье. Йоссариану идея награждения вымпелами представлялась абсурдной. За этим не следовало ни денег, ни чинов.

Подобно олимпийским медалям и теннисным кубкам, эти вымпелы означали лишь то, что их обладатель совершил абсолютно бесполезный для человечества поступок с большим блеском и мастерством, чем его соперники.

В равной степени абсурдными представлялись и сами парады. Йоссариан ненавидел парады. Очень уж воинственно они выглядели. Он ненавидел звук парадов, зрелище парадов, ненавидел топать в гуще толпы. Он злился на то. что его заставляют участвовать в парадах и каждое воскресенье маяться на изнурительной жаре. Теперь ему приходилось хуже, чем в ту пору, когда он был простым солдатом: теперь уже было ясно, что война не кончится раньше, чем учеба. А ведь надежда на это была единственной причиной, по которой он сразу, добровольно подался не куда-нибудь, а в кадеты. В качестве солдата, направленного на учебу в авиационное училище, он должен был долгие-долгие недели дожидаться, пока его определят в какой-нибудь класс, долгие-долгие недели учиться на штурмана-бомбардира и еще больше времени посвятить практическим занятиям в воздухе, чтобы подготовиться к службе за океаном. Казалось совершенно непостижимым, что война может продлиться так долго, ибо бог, как опять же постоянно вдалбливали Йоссариану, мог исполнить все, что захочет. Но войне не было видно конца, а учеба уже заканчивалась.

Лейтенанту Шейскопфу отчаянно хотелось завоевать первое место на параде, и, обдумывая, как это сделать, он просиживал за столом чуть не до рассвета, в то время как его жена, охваченная любовным трепетом, дожидалась его в постели, перелистывая заветные страницы Крафта— Эббинга'. (' Австрийскнй психиатр XIX столетия, подробно описавший половые извращения. — Ред. )

Муж в это время читал книги по строевой подготовке. Он закупал коробками шоколадных солдатиков и переставлял их на столе, пока они не начинали таять в руках, и тогда он принимался за пластмассовых ковбоев, выстраивая их по двенадцати в ряд. . Этих ковбоев он выписал по почте на вымышленную фамилию и днем держал под замком, подальше от чужих глаз. Альбом с анатомическими рисунками Леонардо да Винчи стал его настольной книгой. Однажды вечером он почувствовал, что ему необходима живая модель, и приказал жене промаршировать по комнате.

— Голой?! — с надеждой в голосе спросила она. Лейтенант Шейскопф в отчаянии схватился за голову. Он проклинал судьбу за то, что она связала его с этой женщиной, не способной подняться выше похоти и понять душу благородного мужчины, который геройски ведет поистине титаническую борьбу во имя недосягаемого идеала.

— Почему ты меня никогда не постегаешь кнутом, милый? — обиженно надув губки, однажды ночью спросила жена.

— Потому что у меня нет на это времени, — нетерпеливо огрызнулся он. — Нет времени, ясно? Неужели ты не знаешь, что у меня парад на носу?

Ему действительно не хватало времени. Было уже воскресенье, и до следующего парада оставалось всего семь дней, а время летело с немыслимой быстротой. Три парада подряд эскадрилья лейтенанта Шейскопфа занимала последнее место. Репутация лейтенанта Шейскопфа стала весьма незавидной, и он ломал себе голову, пытаясь найти хоть какой-нибудь выход из положения. Он обдумывал даже такой вариант: прибить по двенадцать кадетов в ряд гвоздями к длинному дубовому брусу и тем самым заставить их точно держать равнение. План этот был неосуществим, поскольку произвести безупречный поворот на девяносто градусов было невозможно без никелированных шарниров, вставленных в поясницу каждому солдату, а лейтенант Шейскопф отнюдь не был уверен, что ему удалось раздобыть у квартирмейстера такое количество никели— рованных шарниров и тем более уговорить госпитальных хирургов врезать их куда следует.

Через неделю после того, как лейтенант Шейскопф последовал совету Клевинджера и позволил кадетам самим избрать офицеров', ( Для выработки навыков "лидерства" в военных учебных заведениях . Соединенных Штатов практикуют стажировку обучающихся на командных должностях в среде однокурсников. ) эскадрилья завоевала желтый вымпел. Лейтенанта Шейскопфа так вдохновила эта неожиданная удача, что древком вымпела он трахнул жену по лбу в тот момент, когда она пыталась затащить его в постель, чтобы отпраздновать успех эскадрильи.

В следующее воскресенье эскадрилья завоевала красный флажок, и лейтенант Шейскопф почувствовал себя на седьмом небе. А еще через неделю эскадрилья добилась исторического успеха, завоевав вымпел два раза подряд! Теперь лейтенант настолько уверовал в свои силы, что решил преподнести командованию совсем уж неслыханный сюрприз. Он где-то вычитал во время своих упорных изысканий, что марширующие, вместо того чтобы широко размахивать руками, могут поднимать их не более чем на три дюйма, считая от середины ляжки, — тогда руки будут казаться со стороны почти неподвижными.

Лейтенант Шейскопф готовился к своему триумфу тщательно и скрытно. Все кадеты его эскадрильи поклялись хранить тайну. Репетиции происходили на запасном плацу под покровом ночи. Кадеты маршировали в кромешной тьме и сослепу налетали друг на друга, но даже не чертыхались. Они учились маршировать, не размахивая руками. У лейтенанта Шейскопфа сначала была мыслишка попросить приятеля из слесарной мастерской ввинтить каждому кадету в ляжку по никелированному болту и связать болт с запястьем медной цепочкой трехдюймовой длины, но, во-первых, на это уже не хватило бы времени — его, впрочем, никогда не хватало, — а во-вторых, во время войны довольно трудно раздобыть хорошую медную цепочку. Кроме того, он сообразил, что цепочки могут помешать кадетам, как положено, падать в обморок во время внушительной обморочной церемонии, предшествующей маршировке, а за неспособность должным образом падать в обморок могли еще, пожалуй, снизить оценку всей эскадрилье.

Всю неделю лейтенант Шейскопф, заходя в офицерский клуб, посмеивался в кулак, пряча свою радость. Среди его ближайших друзей поползли слухи.

— Интересно, что задумал наш Дерьмоголовый'? — спросил лейтенант Энгл. (Шейскопф — дерьмовая голова (нем ))

На расспросы коллег лейтенант Шейскопф отвечал с многозначительной улыбкой:

— В воскресенье увидите, все увидите

И вот настало воскресенье, и лейтенант Шейскопф с апломбом опытного импрессарио преподнес всем свой эпохальный сюрприз. Он помалкивал, покуда остальные эскадрильи проходили мимо трибуны обычными кривыми колоннами. Он и бровью не повел, когда появились первые ряды его эскадрильи. При виде кадетов, не размахивающих руками, офицеры — приятели Шейскопфа — так и ахнули. Лейтенант Шейскопф держался в тени до тех пор. пока тучный полковник с большими пышными усами не повернул к нему свирепое, налитое кровью лицо, — тогда лейтенант Шейскопф дал объяснение, которое обессмертило его имя.

— Смотрите, полковник! — возвестил он. — Они не машут руками.

И он тут же предъявил замершей в благоговейном молчании аудитории фотокопию какого-то всеми забытого устава, на основании которого он подготовил свой незабываемый триумф. Это был счастливейший миг в жизни лейтенанта Шейскопфа. Парад принес ему победу. Победу, завоеванную опущенными руками. Красный вымпел перешел в его вечное владение. После этого воскресенья парады вообще прекратились, поскольку уже нечего было присуждать победителю, ибо достать в военное время новый хороший красный вымпел так же тяжело, как хорошую медную цепочку. Лейтенант Шейскопф тут же был произведен в старшие лейтенанты, и с этого момента началось его быстрое восхождение по лестнице чинов и звания, Подавляющее число офицеров сошлось на том, что важное открытие, сделанное лейтенантом Шейскопфом, ставит его ряды истинных военных гениев.

Вот так лейтенант Шейскопф! — заметил как-то лейтенант Трэйверс. — Он у нас военный гений.

-Кому нужны эти парады! — возразил лейтенант Энгл.

И в самом деле, кроме лейтенанта Шейскопфа, парады были никому не нужны. Меньше всего нужны они были тучному полковнику с большими пышными усами — председателю дисциплинарной комиссии. Полковник начал орать на Клевинджера, едва тот, робко войдя в комнату, заявил, что не считает себя виновным в злодеяниях, которые приписывает ему лейтенант Шейскопф. Полковник ударил кулаком по столу, основательно ушиб руку, еще пуще разьярился на Клевинджера, еще сильнее ударил по столу еще сильнее ушиб руку. Лейтенант Шейскопф глядел на Клевинджера, поджав губы. Он был огорчен, что его кадет производит такое жалкое впечатление.

— Через шестьдесят дней вам предстоит с оружием в руках сражаться с макаронниками! — ревел полковник с большими пышными усами. — Вы думаете, это вам шуточки?

— Я не считаю это шуточками, сэр, — ответил Клевинджер.

— Не перебивайте!

— Слушаюсь, сэр.

— И говорите "сэр", когда не перебиваете, — приказал майор Меткаф.

— Слушаюсь, сэр.

— Вы не слыхали, что вам было приказано? Не перебивать! — сухо заметил майор Меткаф.

— Но я не перебиваю, сэр, — запротестовал Клевинджер.

— Верно. Но вы и "сэр" не говорите. Добавьте это к выдвинутым против него обвинениям, — приказал майор Меткаф капралу, который знал стенографию. — "Не говорит "сэр" вышестоящим офицерам, когда не перебивает их.

— Меткаф, — сказал полковник, — вы круглый дурак. Вам это известно?

— Да, сэр, — поперхнувшись, сказал майор Меткаф.

— Тогда держите ваш проклятый язык за зубами. Вы несете околесицу.

Дисциплинарная комиссия состояла из трех человек:тучного полковника с большими пышными усами, лейтенанта Шейскопфа и майора Меткафа, который изо всех сил старался смотреть на подсудимого холодным, стальным взглядом. Лейтенант Шейскопф был одним из судей, которым предстояло рассмотреть существо выдвинутого против Клевинджера обвинения. Обвинителем был лейтенант Шейскопф. Подсудимый Клевинджер имел и защитника. Защитником выступал лейтенант Шейскопф.

(' Дисциплинарная комиссия создается в частях и соединениях амери— канской армии с целью рассмотрения определенных категорий цростужов военнослужащих, решение относительно которых выходит за рамки прав соответствующих командиров. — Ред. )

Все это смущало Клевинджера, и он затрепетал от ужаса, когда полковник взвился, точно гигантский смерч, и пригрозил вытряхнуть из Клевинджера его вонючую трусливую душонку, а также переломать ему руки и ноги. Однажды, идя в класс, Клевинджер споткнулся, и на следующий день ему были официально предъявлены следующие обвинения: "Самовольный выход из строя, нападение с преступными целями, безобразное поведение, отсутствие бодрости и боевого духа, измена родине, провокация, жульничество, увлечение классической музыкой и т, д. ". Короче говоря, они хотели применить к нему весь свод военных законов целиком и полностью. И вот он стоял ни жив ни мертв перед полковником, который опять орал, что через шестьдесят дней Клевинджеру предстоит воевать с макаронниками и ему, полковнику, хотелось бы знать, понравится ли распроклятому Клевинджеру, если его вычистят из училища и загонят на Соломоновы острова в похоронную команду закапывать трупы. Клевинджер любезно ответил, что ему это не понравится. Этот болван предпочитал скорее сам стать трупом, чем закапывать чужие трупы. Тогда полковник сел и вдруг сразу стал спокойным и приторно вежливым.

— Что вы имели в виду, — начал он неторопливо, — когда утверждали, что мы не сможем вас наказать?

— Когда, сэр?

— Вопросы задаю я, а вы извольте отвечать.

— Слушаюсь, сэр. Я...

— Может быть, вы полагаете, что вас вызвали для того, чтобы вы спрашивали, а я отвечал?

— Нет, сэр. Я...

— Для чего мы вас вызвали?

— Чтобы я отвечал на вопросы.

— Верно, черт возьми! — опять заревел полковник. — "Надеюсь, теперь-то ты нам ответишь, не дожидаясь, пока я проломлю твою окаянную башку! Так что же, дьявол тебя задери, ты имел в виду, сволочь ты этакая, когда говорил, что мы не сможем тебя наказать?

— Я не могу припомнить, сэр, чтобы я говорил такое.

— Извольте говорить погромче, я вас не слышу, — Опять стал вежливым полковник.

— Слушаюсь, сэр, я...

— Извольте говорить громче. Он вас не слышит.

— Слушаюсь, сэр, я...

— Слушайте, Меткаф!

— Да, сэр?

— Я вам, кажется, сказал, чтобы вы заткнули свою дурацкую глотку, — повысил голос полковник.

— Слушаюсь, сэр.

— Так вот вы и заткните свою дурацкую глотку, раз я вам велел заткнуть вашу дурацкую глотку. Понятно? Говорите громче, пожалуйста. Я вас не слышу.

— Слушаюсь, сэр. я...

— Меткаф, это на вашу ногу я наступил?

— Нет, сэр, это, должно быть, нога лейтенанта Шейскопфа.

— Это не моя нога, — сказал лейтенант Шейскопф.

— Тогда, может быть, и правда, это моя нога, — сказал майор Меткаф.

— Отодвиньте ее.

— Слушаюсь, сэр. Только сначала вы, полковник, уберите свою ногу. Вы же наступили ею на мою.

— Уж не приказываете ли вы мне убрать мою ногу, майор Меткаф?

— Нет, сэр. О, никоим образом, сэр.

— Тогда уберите ногу и заткните свою дурацкую глотку. — Он обернулся к Клевинджеру. — Будьте любезны, говорите громче. Я по-прежнему вас плохо слышу.

— Слушаюсь, сэр. Я сказал, что не говорил, что вы не сможете меня наказать.

— Что вы такое болтаете, черт вас побери?

— Я отвечаю на ваш вопрос, сэр.

— Какой вопрос?

— "Так что же, дьявол тебя задери, ты имел в виду, сволочь ты этакая, когда говорил, что мы не сможем тебя наказать?" — громко прочитал капрал свою стенографическую запись.

— Верно, — сказал полковник. — Так что же, черт возьми, вы действительно имели в виду?

— Я не говорил, что вы не сможете меня наказать, сэр.

— Когда? — спросил полковник.

— Что "когда", сэр?

— Опять вы задаете мне вопросы!

— Простите, сэр. Боюсь, что я не понимаю вашего вопроса.

— Ладно, тогда иначе Когда вы не говорили, что мы не сможем наказать вас? Поняли вы мой вопрос или нет?

— Нет, сэр, я не понимаю.

— Это вы уже только что говорили Теперь хотелось бы услышать ответ на мой вопрос.

— Но как я могу ответить?

— Вы опять задаете мне вопросы.

— Извините, сэр, но я не знаю, что ответить. Я никогда не говорил, что вы не сможете наказать меня.

— Речь идет не о том, когда вы это говорили. Я прошу сказать нам, когда вы этого не говорили.

Клевинджер тяжело вздохнул:

— Всегда. Всегда не говорил, что вы не сможете меня наказать, сэр.

— Это уже звучит лучше, мистер Клевинджер, хотя это к явная ложь. Прошлой ночью, в сортире, разве вы не заявили шепотом другому подлому сукину сыну, который тоже нам не нравится, что мы не сможем вас наказать? Кстати, как его фамилия?

— Йоссариан, сэр, — сказал лейтенант Шейскопф.

— Вот-вот, верно, Йоссариан. Йоссариан? Это что — его фамилия? Черт побери! Что это еще за фамилия? У лейтенанта Шейскопфа объяснение было наготове.

-Йоссариан — это фамилия Йоссариана, сэр, — объяснил он.

— Хорошо, допустим, что так. Так вы не шептали Йоссариану, что мы не сможем вас наказать?

— О нет, сэр. Я сказал ему шепотом, что вы не сочтете меня виновным.

— Может быть, я слишком глуп, — прервал полковник, — но я не улавливаю разницы. Да, я, наверное, здорово глуп, если не улавливаю разницы.

— Ммм...

— Вы — несчастный сукин сын! Вы согласны с этим? Не лезьте со своими объяснениями, когда вас не просят! Если я что-то утверждаю, я ни от кого не требую разъяснений. Так вот, вы — несчастный сукин сын, не так ли?

-Нет, сэр!

-"Нет сэр"? Значит, вы считаете меня жалким лгуном?

— О нет, сэр...

— Тогда вы — несчастный сукин сын, правильно?

— Нет, сэр.

— Вы что, драться со мной собираетесь?

— Нет, сэр.

— Вы признаете себя несчастным сукиным сыном?

— Нет, сэр.

— Будь ты проклят, тебе явно не терпится подраться со мной! Да я сейчас перепрыгну через этот стол и вытряхну из тебя твою трусливую, вонючую душонку, которой цена два вонючих цента в базарный день, да еще переломаю тебе руки и ноги!

— Переломайте, переломайте! — закричал майор Меткаф.

— Меткаф, вы — вонючий сукин сын! Я же вам приказал заткнуть свою вонючую, трусливую, дурацкую глотку.

— Слушаюсь, сэр. Извините, сэр.

— Вы лучше не извиняйтесь, а заткнитесь.

— Я попробую, сэр. Не попробуешь — не научишься. Это единственный способ научиться, сэр.

— Что это такое? Откуда вы взяли?

— Все так говорят, сэр. Даже лейтенант Шейскопф говорил.

— Вы говорили?

— Да, сэр. — сказал лейтенант Шейскопф. — Так все говорят.

— Ну хорошо, Меткаф. Может быть, вы все-таки попробуете заткнуть вашу дурацкую глотку и тем самым научитесь ее не разевать? Итак, на чем мы остановились?— Прочтите мне последнюю строчку стенограммы.

— "Прочтите мне последнюю строчку стенограммы " — прочел капрал, который знал стенографию.

— Да не мою последнюю строчку, идиот! — загремел. полковник. — А чью-нибудь еще!

— "Прочтите мне последнюю строчку стенограммы", — прочитал капрал.

— Да это тоже моя последняя строчка! — завизжал полковник, становясь пунцовым от гнева.

— О нет, сэр, — запротестовал капрал. — Это уже моя последняя строчка, раз я прочитал ее вам секунду назад. Неужели вы не помните, сэр, всего лишь секунду назад...

— Ах боже ты мой! Прочтите мне его последнюю строчку, идиот! Как ваша фамилия, черт побери?

— Попинджей, сэр.

— Отлично, вы — следующий на очереди. Как только кончим его судить, возьмемся за вас. Ясно?

— Да, сэр. В чем меня будут обвинять?

— Какая разница! Вы слышите, господа? И он еще спрашивает! Скоро узнаете, Попинджей. Как только мы покончим с Клевинджером, в ту же секунду вы и узнаете. Ваш отец — миллионер или сенатор?

— Нет, сэр.

— Тогда считайте, Попинджей, что вы сидите по горло в дерьме, и притом без лопаты. А может быть, ваш папенька — генерал или член правительства?

— Нет, сэр.

— Прекрасно. Чем же занимается ваш папенька?

— Он умер, сэр.

— Превосходно. В таком случае вы на самом деле вляпались по уши, Попинджей. Ваша фамилия действительно Попинджей? Вообще, что это еще за фамилия такая — Попинджей? Что-то она мне не нравится.

— Попинджей — это фамилия Попинджея, сэр, — объяснил лейтенант Шейскопф.

— В общем, мне все это не нравится, Попинджей, и мне не терпится вытряхнуть из вас вашу вонючую, трусливую душонку и переломать вам руки и ноги. Кадет Клевинджер, повторите, пожалуйста, черт вас побери, что вы там шептали или не шептали Йоссариану вчера вечером в сортире?

— Слушаюсь, сэр. Я сказал, что вы не сочтете меня виновным...

— Вот отсюда и начнем. Что конкретно вы имели в виду, кадет Клевинджер, когда говорили, что мы не сочтем вас виновным?

— Я не говорил, что вы не сочтете меня виновным, сэр.

— Когда?

— Что "когда", сэр?

— Проклятье! Вы опять решили меня изводить?

— Нет, сэр. Прошу извинения, сэр.

— В таком случае отвечайте на вопрос. Когда вы не говорили, что мы не сочтем вас виновным?

— Вчера поздно вечером, в сортире, сэр.

— Это единственный раз, когда вы этого не говорили?

— Нет, сэр, я всегда не говорил, что вы не сочтете меня виновным, сэр. Йоссарияу я сказал, что...

— Никто вас не спрашивает, что вы сказали Йоссариану! Мы вас спрашиваем, что вы ему не сказали. Нас вовсе не интересует, что вы ему сказали. Ясно вам?

— Да, сэр.

— Тогда продолжаем. Так что вы сказали Йоссарйану?

— Я сказал ему, сэр, что вы не сочтете меня виновным в нарушениях, которые мне приписывают, и восторжествует...

— Что восторжествует? Не бормочите себе под нос!

— Прекратите бормотать!

— Слушаюсь, сэр.

— А уж если вы бормочете, так не забудьте пробормотать слово "сэр".

— Меткаф, опять вы, мерзавец...

— ... восторжествует справедливость, сэр, — пробормотал Клевинджер. — Я сказал, что вы не сочтете меня виновным и воет...

— Справедливость? — удивленно спросил полковник. — Что такое справедливость?

— Справедливость, сэр, — это...

— Истинная справедливость — это прежде всего несправедливость, — усмехнулся полковник и стукнул жирным кулаком по столу. — Я тебе сейчас растолкую, что такое справедливость. Справедливость — это удар коленом в живот. Это — когда пыряют снизу ножом в горло, под подбородок, исподтишка. Справедливость — это когда в темноте без предупреждения бьют по голове мешком с песком или прыгают на горло и душат. Вот что такое справедливость! Если мы хотим стать сильными и крепкими, чтобы победить макаронников! Стрелять с бедра! Понял?

— Нет, сэр.

— Ты мне не сэркай.

— Слушаюсь, сэр.

— И когда вы не сэркаете, вы обязаны прибавлять "сэр", — отчеканил майор Меткаф.

Клевинджер, конечно, был виновен: иначе как же можно было бы его в чем-то обвинять! И поскольку единственный способ доказать его виновность заключался в том, чтобы признать его виновным, так и было сделано. Клевинджера приговорили к пятидесяти семи штрафным маршировкам. Попинджея посадили под замок — чтобы впредь было неповадно... А майора Меткафа отправили на Соломоновы острова закапывать трупы. По субботам Клевинджер был обязан пятьдесят минут шагать взад и вперед перед домом начальника военной полиции с незаряженной винтовкой, оттягивающей плечо.

Все это совершенно сбило с толку Клевинджера. На свете происходило много странных вещей, но самым странным для Клевинджера была ненависть — звериная, неприкрытая, не знающая пощады ненависть членов дисциплинарной комиссии; она, как тлеющий уголь, светилась в их злобных прищуренных глазах. Клевинджер был потрясен, обнаружив это. Будь их воля, они бы его линчевали. Три взрослых человека ненавидели его, совсем еще мальчишку, и желали ему смерти. Они ненавидели его еще до того, как он вошел, ненавидели, когда он стоял перед ними, ненавидели его, когда он ушел, и, даже разойдясь по домам, унесли в душе свою ненависть к нему, лелея ее как сокровище.

Йоссариан всячески предостерегал его еще накануне вечером.

— У тебя нет никаких шансов, малыш, — хмуро говорил он Клевинджеру. — Они ненавидят евреев.

— Но я-то не еврей, — отвечал Клевинджер. — — Это не имеет значения. Они всех ненавидят. Вот увидишь, — сулил Йоссариан, и он был прав. Трое ненавидевших Клевинджера людей говорили на его родном языке и носили форму его родины, но их лица дышали такой непреклонной враждебностью к нему, что он вдруг понял: нигде в мире — ни в фашистских танках, ни в самолетах, ни в подводных лодках, ни в блиндажах среди нацистских пулеметчиков, артиллеристов или огнеметчиков, даже среди самых опытных зенитчиков противовоздушной дивизии Германа Геринга и самых мерзких подонков из мюнхенских пивных, — и вообще нигде нет на земле таких людей, которые ненавидели бы его сильнее, чем эти трое.

9. Майор Майор Майор

Майору Майору Майору пришлось туго с самого начала.

Подобно Миниверу Чиви, он родился слишком поздно, а точнее, на тридцать шесть часов позднее, чем следовало. Полтора суток маялась при родах его мать, хрупкая, болезненная женщина, и в результате обессилела настолько, что не смогла переубедить мужа, когда они заспорили, как назвать ребенка. Ее супруг, мужчина хмурый, ростом с каланчу, носивший грубые башмаки и черный шерстяной костюм, вышел в больничный коридор с мрачной решимостью человека, готового биться за свое до конца. Он без раздумий заполнил свидетельство о рождении и с бесстрастным лицом вручил документ дежурной медсестре. Сестра не промолвила ни слова, взяла бумажку и ушла. Он посмотрел ей вслед, пытаясь догадаться, что у нее надето под халатом.

Вернувшись в палату, он подошел к жене. Она лежала под одеялом разбитая, сморщенная, бледная, высохшая, как прошлогодний капустный лист, и от изнеможения не могла пошевельнуть и пальцем. Кровать ее стояла в дальнем углу палаты, у давно не мытого окошка с разбитыми, грязными стеклами. Сильный дождь неутомимо полосовал землю, день был унылый и промозглый. Самое время умирать, что и делали в других палатах белые как мел люди с посиневшими губами. Мужчина стоял у кровати, потупив взгляд.

— Я назвал мальчика Калеб, — объявил он наконец тихим голосом. — Как ты хотела.

Женщина не ответила. И мужчина медленно улыбнулся. Он здорово все это подстроил: жена спала. Покуда она лежит в бедной сельской больнице, она не узнает, что он ей солгал.

Вот такое-то жалкое начало и привело в конце концов к появлению на Пьяносе никудышнего командира эскадрильи, который тратил теперь большую часть рабочего дня на подделывание подписей Вашингтона Ирвинга под официальными документами. Чтобы не быть пойманным, майор Майор Майор работал левой рукой. Начальственная должность, которую он занял не по своей воле, защищала его от вторжения в палатку посторонних лиц. К тому же он изменил свою внешность, нацепив фальшивые усы и темные очки, — дополнительная страховка на случай, если бы кто-нибудь надумал подглядывать сквозь уродливое оконце, из которого какой-то вор вырезал кусок целлулоида. Между этими двумя моментами — рождением и первой удачей в карьере --лежало тридцать с лишним безрадостных лет одиночества и разочарований.

Майор Майор родился слишком поздно и слишком посредственным. Некоторые люди страдают врожденной посредственностью, другие становятся посредственными, а третьих упорно считают посредственностями. С Майором Майором случилось и то, и другое, и третье. Среди самых бесцветных он был самым бесцветным, и на людей, которые с ним встречались, производило впечатление то, что этот человек совершенно не способен произвести никакого впечатления.

С самого рождения над Майором Майором тяготели три проклятия: его мать, его отец и Генри Фонда, на которого он был до жути похож с пеленок. Еще когда Майор Майор даже не подозревал, что на свете существует некий Генри Фонда, он обнаружил, что, куда бы ни пошел, его всюду с кем-то сравнивают, и притом нелестным для него образом. Совершенно незнакомые люди выражали ему свою досаду, что он не тот, за кого они его приняли, и в результате он с ранних лет испытывал перед людьми чувство страха, вины и смиренное желание покаяться перед обществом в том, что он не Генри Фонда. Нелегкая это была для него задача — пройти через жизнь, неся бремя сходства с Генри Фонда. И все-таки он никогда не помышлял о капитуляции, унаследовав упорство своего отца, наделенного высоким ростом, длинными ручищами и тонким чувством юмора. Отец Майора Майора любил иной раз неправильно назвать свой возраст, полагая, что тем самым отмочил отличную шутку.

Этот долговязый, богобоязненный, свободолюбивый, законопослушный фермер был убежденным индивидуалистом и считал, что любая помощь федерального правительства кому-нибудь, кроме фермеров, означает сползание к социализму. Он горячо ратовал за бережливость, труд в поте лица своего и осуждал распущенных женщин, отвергавших его ухаживания. Он занимался люцерной и неплохо зарабатывал на том, что не выращивал ее. Правительство хорошо платило ему за каждый невыращенный бушель. Чем больше люцерны он не производил, тем больше денег платило ему правительство.

Отец Майора Майора в поте лица своего трудился над тем, чтобы не выращивать люцерну. Длинными зимними вечерами он сидел дома, а не корпел в сарае, как некоторые, над починкой сбруи. В полдень он вскакивал с постели, желая убедиться своими глазами, что по хозяйству ничего не делается. Он расчетливо вкладывал денежки в земледелие и вскоре не выращивал люцерны больше, чем любой из окрестных фермеров. Соседа советовались с ним по всем вопросам, потому что он сколотил приличный капиталец и тем самым подтвердил делом свою мудрость. "Что посеешь, то и пожнешь", — поучал он всех и каждого, и каждый ему отвечал: "Воистину так".

Отец Майора Майора был ярым сторонником строжайшей экономии долларовых ресурсов правительства, при условии, что эта экономия не помешает правительству выполнять его священные задачи — выплачивать фермерам как можно больше долларов за то, что они выращивают люцерну, не пользующуюся спросом, или за то, что они — вообще не выращивают люцерны как таковой. Этот гордый, независимый человек резко возражал против выплаты пособий по безработице и со спокойной душой, скуля и хныча, выклянчивал или урывал сколько можно и у кого только можно. Это был благочестивый, набожный человек, ухитрявшийся проповедовать с любой кочки.

— Господь дал нам, добрым фермерам, пару сильных рук, дабы мы брали обеими столько, сколько можем ухватить, — с жаром вещал он, стоя на ступеньках суда или у дверей магазина, где дожидался, пока неулыбчивая молоденькая кассирша, ласк которой он домогался, выйдет с жевательной резинкой за щекой и подарит ему злобный взгляд. — Если бы господь не желал, чтобы мы брали столько, сколько можем ухватить, то зачем бы тогда господь дал нам по паре сильных рук? — вопрошал он. И все бормотали:

— Воистину так.

Отец Майора Майора, как истый кальвинист, верил в предопределение свыше и отчетливо сознавал, что все несчастья, кроме его собственных, происходят с людьми по воле божьей. Он курил, пил, любил хороший юмор и умный душевный разговор — главным образом свой юмор и свой разговор, например, когда он врал про свой возраст или рассказывал великолепную шутку о господе нашем и о том, как тяжело достался матери Майор Майор. Эта великолепная шутка заключалась в том, что богу понадобилось шесть дней для сотворения мира, тогда как бедной женщине пришлось потрудиться полтора суток, что бы произвести на свет одного только Майора Майора. Человек послабее духом капитулировал бы в тот день в больничном коридоре, пошел бы на компромисс и согласился бы на какой-нибудь звонкий эрзац вроде Сержант Майор, Генерал Майор или там Мотор Майор, но не таковский был человек отец Майора Майора. Не для того ждал он четырнадцать лет удобного случая, чтобы вдруг упустить его. Отец Майора Майора знал отличную шутку про удобный случай. "Удобный случай два раза в дверь не постучится", — говаривал он при каждом удобном случае. Жуткое сходство с Генри Фонда было первой проделкой судьбы над несчастным Майором Майором. Второй проделкой судьбы было наречение младенца с фамилией Майор именем Майор. Это была тайна, известная лишь его отцу.

Тайна раскрылась, когда ребенка привели записывать в детский сад. Эффект был катастрофическим. Новость убила мать. Узнав, как зовут ее дитя, она утратила интерес к жизни, зачахла и скончалась. Отец решил, что с ее стороны это весьма мило, поскольку он частенько с грустью подумывал, что в его распоряжении есть только два способа избавиться от супруги: или уплатить ей отступного, или выгнать без цента в кармане. Теперь он решил, что женится на сварливой кассирше из магазина, если уж дело того потребует.

Для самого Майора Майора последствия оказались лишь немного менее кошмарными, чем для его матери. Ужасно узнать в нежном возрасте, что ты вовсе не Калеб Майор, как тебя всегда уверяли, а какой-то незнакомец по имени Майор Майор, о котором ты ровным счетом ничегошеньки не знаешь, а другие и вовсе слыхом не слыхали. Все товарищи бросили его насовсем, поскольку были приучены с младенчества держаться подальше от незнакомцев. А кроме того, разве могли они доверять мальчику, который уже раз обманул их, выдавая себя несколько лет подряд за их старого знакомого? Никто не хотел иметь с ним дело. У него все стало падать из рук, он начал спотыкаться на ровном месте. С робкой надеждой пытался он завести новые знакомства, но дело всегда кончалось крахом. Он отчаянно нуждался в приятелях, но не мог завести ни одного. Он рос неуклюжим, высоким, странным, мечтательным мальчиком с неуверенным взглядом и заискивающей улыбкой на губах, которая при каждой новой неудаче тут же превращалась в кривую, горькую гримасу. Он был вежлив со старшими, которые его не любили. Он исполнял все, что говорили ему взрослые. Ему говорили:

"Семь раз отмерь, один раз отрежь" — он семь раз мерил, потом резал. Ему говорили: "Не откладывай на завтра то, . что можно сделать сегодня'" — и он не откладывал. Ему говорили: "Не убий" — и он не убивал, покуда не попал в армию. Там ему велели убивать, и он убивал. При первом подходящем случае он подставлял другую щеку и всегда наступал с ближним в точности так, как ему хотелось бы, чтобы ближний поступил с ним. Когда он подавал милосыню, его левая рука не знала, что творит правая. Никогда он всуе не поминал имя божье, не занимался прелюбодеянием, любил соседа своего и никогда не лжесвидетельствовал против него. Родители Майора Майора недолюбливали свое чадо за такую, слишком уж пламенную принципиальность.

За неимением более подходящего места он творил добро в школе. В университете штата он учился со всей серьезностью и специализировался по английской истории, что было ошибкой.

— Английская, видите ли, история! — негодующе орал сенатор от их штата, тряся гривой седых волос. — А почему не американская? Американская история нисколько не хуже, чем любая другая история в мире!

Майор Майор немедленно переключился на изучение американской литературы, но ФБР уже успело завести на чего досье. На далекой ферме, которую Майор Майор называл своим родным домом, проживали шесть человек и шотландский терьер. Пятеро из этих шести, а с ними и терьер, как выяснилось, сотрудничали с ФБР. Скоро они собрали столько компрометирующего материала на Майора Майора, что могли сделать с ним все, что угодно. Однако единственное, что они смогли сделать, — отправить его рядовым в армию. Четырьмя днями позднее он был про— изведен в майоры, и конгрессмены в Вашингтоне, забросив все прочие дела, бегали взад-вперед по столичным тротуарам, хватаясь за голову и приговаривая: Кто произвел в майоры этого Майора Майора? Нет, вы только скажите, кто его произвел?"

А произвела Майора Майора в майоры электронная счетно-решающая машина, обладающая почти таким же тонким чувством юмора, как и папаша Майора Майора. Когда разразилась война. Майор Майор все еще был послушным и покладистым юношей. Ему велели пойти в армию, и он пошел. Ему велели подать заявление в авиационное училище, и он подал заявление и уже на следующие сутки в три часа ночи стоял босой в холодной грязи перед дюжим свирепым сержантом с юго-запада, который объявил, что сможет вышибить дух из любого и готов доказать это хоть сию же секунду. За несколько минут до этого капралы грубо растолкали спящих новобранцев и приказали собраться перед палаткой административного отдела. Майор Майор выбежал под дождь и занял место в строю. На нем, как и на других новобранцах, был гражданский костюм, в котором он явился на призывной пункт и дня назад. Тем, кто замешкался, завязывая шнурки на ботинках, приказали идти обратно в холодные, сырые, темные палатки и разуться. И вот теперь они стояли босые в грязи, а сержант с каменным лицом заверял их, что может вышибить дух из каждого в своем подразделении. Никто не испытывал желания оспаривать это утверждение. Неожиданное производство Майора Майора в майоры уже на следующий день после его прибытия в часть повергло воинственного сержанта в бездонную пучину тоски, поскольку с этой минуты он лишался оснований хвалиться, что может вышибить дух из любого в своем подразделении. Не желая никого видеть, он удалился в свою палатку и, подобно библейскому Саулу, предался горестным размышлениям. Приунывшие капралы — его отборная гвардия — несли наружную охрану. В три часа утра сержанта осенило. Майора Майора и других новобранцев снова грубо растолкали и приказали собраться босиком у палатки административного отдела, где в дождливой предрассветной мгле их уже дожидался, лихо подбоченясь, сержант. Его прямо-таки распирало от желания поскорее высказаться, и он с трудом заставил себя дождаться, пока все соберутся.

— Мы с майором Майором, — хвастливо заявил он таким же, что и накануне, резким, угрожающим тоном, — можем вышибить дух из любого в моем подразделении.

С наступлением дня над проблемой майора Майора принялись размышлять офицеры. Как им следовало относиться к такому майору, как майор Майор? Обращаться с ним, как с низшим чином, — значило бы унизить всех остальных майоров, а также офицеров ниже рангом. С другой стороны, относиться к нему вежливо было тоже немыслимо. К счастью, вспомнили, что майор Майор подал заявление в авиационное училище. К вечеру был отстукан приказ о его переводе в училище, и в три часа утра сержант, грубо растолкав майора Майора, усадил его в самолет, направлявшийся на запад.

Лейтенант Шейскопф побелел как полотно, когда майор Майор, босой, с заскорузлой глиной на пальцах ног, отрапортовал ему о своем прибытии в Калифорнию. Майор Майор считал само собой разумеющимся, что, раз его грубо растолкали в три часа утра, значит, он обязан стоять перед кем-то босиком в грязи, оставив носки и туфли в палатке. Его гражданский костюм, в котором он предстал перед лейтенантом, был как жеваный и весь заляпан грязью. Лейтенант Шейекопф, в ту пору еще не завоевавший репутации гения строевой подготовки, задрожал крупной дрожью, представив на секунду майора Майора, марширующего босиком на воскресном параде.

— Быстро отправляйтесь в госпиталь, — пробормотал лейтенант, когда к нему частично вернулся дар речи. — Скажите, что вы больны, и оставайтесь там, покуда на вас не поступят экипировочные. Вам надо купить кое-что из обмундирования и какую-нибудь обувь. Обязательно купите себе обувь.

— Слушаюсь, сэр!

— По-моему, вы, сэр, не обязаны называть меня "сэр", — заметил лейтенант Шейскопф. — Вы старше меня по званию.

— Так точно, сэр! Может, я и старше вас по званию, но все же вы — мой командир.

— Так точно, сэр! Это верно, — согласился лейтенант Шейскопф. — Может, вы и старше меня по званию, но все же я — ваш командир. Так что вы лучше поступайте, сэр, как я вам скажу, иначе наживете неприятности. Идите, сэр, в госпиталь и скажите, что вы больны. И оставайтесь там, покуда на вас не поступят экипировочные, и тогда купите себе что-нибудь из обмундирования.

— Слушаюсь, сэр.

— И обувь какую-нибудь, сэр. При первой же возможности купите себе что-нибудь на ноги, сэр.

— Слушаюсь, сэр. Куплю, сэр.

— Благодарю вас, сэр.

Для майора Майора жизнь в военном училище мало чем отличалась от всей его предыдущей жизни. Каждый, кто имел с ним дело, торопился уступить эту честь другому. Преподаватели занимались с ним особенно интенсивно, чтобы поскорее продвинуть его дальше и таким образом от него отделаться. Потребовались буквально считанные дни, чтобы он получил пилотские нашивки и оказался за океаном. И здесь неожиданно судьба ему улыбнулась. Всю жизнь он жаждал одного — раствориться в людях, не быть отверженным, и вот наконец на острове Пьяноса его желание исполнилось. Чины и ранги мало значат на войне, где люди каждый день рискуют сложить голову, и поэтому отношения между офицерами и сержантско-рядовым составом были свободными и неофициальными. Люди, которых он даже не знал по фамилии, кричали ему: "Эй!" — и приглашали пойти купаться или поиграть в баскетбол. Долгие и упоительные часы проводил он на баскетбольной площадке. Никто там не гнался за победой, счета никогда не вели, а количество игроков на площадке колебалось от одного до тридцати пяти. Прежде майор Майор никогда не играл ни в баскетбол, ни в другие игры, но его высоченный рост и пылкий энтузиазм возмещали врожденную неуклюжесть и отсутствие тренировок. На площадке он почти сдружился со своими партнерами — офицерами и рядовыми — и чувствовал себя подлинно счастливым человеком. Здесь не было победителей, но не было и проигравших, и майор Майор весело скакал по площадке, упиваясь каждым пасом и броском, покуда не погиб майор Дулут и не примчался на своем джипе полковник Кэткарт, который лишил майора Майора его единственной радости в жизни.

— Вы назначены новым командиром эскадрильи! — рявкнул полковник Кэткарт с той стороны железнодорожной выемки. — Только не воображайте, что это что-то значит. Это ничего не значит. Это значит лишь то, что вы — новый командир эскадрильи.

Долгое время полковник Кэткарт копил в душе злобу на майора Майора. Лишний майор в списке личного состава вверенной ему части означал нарушение штатного расписания и давал тем самым козырь в руки джентльменам из штаба двадцать седьмой воздушной армии, которые, по твердому убеждению полковника Кэткарта, были все сплошь его врагами и завистниками. Полковник Кэткарт молил бога о помощи, и помощь пришла в виде смерти майора Дулута — в результате открылась вакантная должность для одного майора. Полковник назначил майора Майора командиром эскадрильи и укатил на своем джипе так же внезапно, как и приехал.

Для майора Майора это означало, что игре в баскетбол пришел конец. Он стоял как вкопанный, с растерянным лицом, отказываясь верить, что тучи снова собрались над его головой. Вернувшись к партнерам по игре, он натолкнулся на стену угрюмого молчания. Одни смотрели на него деревянным взглядом, другие — с любопытством, третьи — с непонятной враждебностью. Он сгорал от стыда. Игра возобновилась, но без прежнего энтузиазма, Майор Майор овладевал мячом — никто не пытался отобрать его. Он просил паса — любой игрок, свой или противника, тут же давал ему мяч. Если он мазал и мяч, минуя корзину, отскакивал от щита в поле, никто из партнеров даже не пытался помешать ему поймать мяч и повторить бросок. На площадке раздавался только один голос — майора Майора. На следующий день повторилось то же самое, а еще через день майор Майор не вышел на площадку.

Постепенно все в эскадрилье, один за другим, перестали с ним разговаривать, зато каждый пялил на него глаза. Он замкнулся в себе, ходил с опущенными глазами и пылающими щеками. Он вызывал всеобщее презрение, зависть, подозрение, раздражение. Вокруг него роились зловещие слухи. Люди, которые прежде не замечали сходства между ним и Генри Фонда, сейчас только об этом и твердили, а некоторые ядовито намекали, что именно по причине сходства с Генри Фонда майора Майора и сделали командиром эскадрильи. Капитан Блэк, который сам зарился на эту должность, утверждал, что майор Майор и есть в действительности Генри Фонда, но только боится в этом признаться, потому что он — трусливое дерьмо. Майор Майор растерянно барахтался в потоке неприятностей, а они следовали одна за другой, приводя его в полное замешательство. Не говоря ему ни слова, сержант Таусер перенес все его пожитки в просторный трейлер, который прежде занимал майор Дулут, а когда майор Майор, с трудом переводя дух, влетел на командный пункт доложить о том, что у него украли все вещи, дежуривший там молодой капрал перепугал его до полусмерти, вскочив на ноги и заорав:

— Смир-р-р-но!

Вместе со всеми, кто был в дежурке майор Майор вытянулся и замер по стойке "смирно", мучительно пытаясь догадаться, что за шишка вошла следом за ним. В напряженной тишине текли минуты, и, вероятно, все так и простояли бы по стойке смирно до самого судного дня, если бы полчаса спустя в комнату дежурного не вошел майор Дэиби, прибывший из штаба авиапалка. Он поздравил майора Майора с назначением и подал команду "вольно". Еще более плачевно обернулись дела майора Майора в офицерской столовой, где Милоу, трепеща от восторга, уже поджидал его, чтобы церемонно проводить к отдельному столику, который он заранее установил на видном месте, покрыл вышитой скатертью и украсил пышным букетом цветов в хрустальной розовой вазе. Майор Майор в ужасе отпрянул от столика, но не нашел в себе смелости вырваться у всех на глазах из рук Милоу. Чтобы поглазеть на командира, даже Хэвермейер поднял голову над тарелкой, а его тяжелая нижняя челюсть отвисла от изумления. Майор Майор безвольно подчинился тащившему его Милоу, сел за свой персональный столик и до конца обеда сидел, съежившись от стыда.

Пища казалась ему безвкусной, как трава, но он старательно жевал и глотал, опасаясь обидеть людей, причастных к ее изготовлению. Позднее, оставшись наедине с Милоу, майор Майор почувствовал, как впервые в его груди шевельнулось чувство протеста, и он сказал, что предпочел бы по-прежнему обедать вместе со всеми офицерами.

— Не выйдет, сэр, — сказал Милоу.

— Не понимаю, что здесь может выйти или не выйти?— попытался спорить майор Майор. — Раньше же ничего не случалось.

— Раньше вы не были командиром эскадрильи.

— Но ведь майор Дулут был командиром эскадрильи, а ел за одним столом со всеми.

— Майор Дулут — это другое дело, сэр.

— В каком смысле другое?

— Мне не хотелось бы отвечать на этот вопрос, сэр, — сказал Милоу.

— Уж не потому ли, что я похож на Генри Фонда?— призвав на помощь все свое мужество, резко спросил майор Майор.

— Некоторые говорят, что вы и есть Генри Фонда, — ответил Милоу.

— Ну так вот что, — закричал Майор срывающимся от волнения голосом, — никакой я вам не Генри Фонда! И нисколечко я на него не похож. А хоть бы даже я и смахивал на этого Генри Фонда, какая разница?

— Никакой разницы. Вот это я и пытаюсь сказать вам, сэр. Между вами и Генри Фонда — никакой разницы, а вот между вами и майором Дулутом — разница огромная.

Существенную разницу между собой и майором Дулутом майор Майор почувствовал уже за ужином. Когда он вышел из-за отведенного для него столика и хотел сесть вместе со всеми за общий стол, его пригвоздили к месту устремленные на него леденящие душу взгляды. Он точно ударился лбом о глухую стену неприязни и остолбенел. Поднос с тарелками дрожал в его руках. Не говоря ни слова, Милоу бросился к майору Майору на выручку и повел его, как ручного медведя, к персональному столику. После этого майор Майор перестал сопротивляться и отныне всегда сидел в одиночестве за своим столиком, повернувшись спиной к остальным. Он был уверен, что они относятся к нему плохо оттого, что считают его гордецом, который, едва заделавшись командиром эскадрильи, брезгует есть в их обществе. В присутствии майора Майора все разговоры в столовой смолкали. Офицеры старались не бывать в столовой одновременно со своим командиром. Проведав об этом, майор Майор вообще бросил ходить в столовую и распорядился, чтобы еду ему доставляли в трейлер. Эскадрилья вздохнула с облегчением.

Майор Майор начал ставить под официальными документами подпись "Вашингтон Ирвинг" на следующий день после визита контрразведчика, пытавшегося выяснить, кто из лежавших в госпитале летчиков эскадрильи подписывается "Вашингтон Ирвинг". Контрразведчик и подал майору Майору эту идею. Новая работа была скучна и не приносила никакого удовлетворения. Его сделали командиром эскадрильи, но он понятия не имел, что входит в обязанности командира, и потому, сидя в крохотном кабинетике, отгороженном в дальнем конце штабной палатки, занимался только двумя делами: ставил подпись Вашингтона Ирвинга под официальными документами и прислушивался к долетавшему издалека лязганью и глухому стуку подков, которые метал майор де Каверли.

Майора Майора мучило сознание, что он не выполняет каких-то наиважнейших своих обязанностей, и он опасался, что рано или поздно за это придется держать ответ, но опасения были напрасными. Он редко выходил из кабинета, разве что в случае крайней нужды, потому что никак не мог привыкнуть к тому, что все пялят на него глаза. бремя от времени монотонное течение рабочего дня нарушал какой-нибудь офицер или рядовой, присланный сержантом Таусером с делом, в котором майор Майор ровным счетом ничего не смыслил. Майор Майор прямехонько возвращал просителя к сержанту Таусеру, а тот уж давал разумные указания. Очевидно, обязанности командира эскадрильи отлично исполнял кто-то другой, не нуждавшийся в помощи майора Майора. Майор впал в задумчивость и уныние. Временами он серьезно подумывал, не поведать ли обо всех своих горестях капеллану, но капеллан оказался настолько подавленным своими собственными печалями, что майор Майор решил не возлагать на слабые плечи капеллана лишнее бремя. Кроме того, он не был уверен, входит ли в обязанности капеллана утешать командира эскадрильи.

Обращаться за утешением к майору де Каверли он тоже не считал возможным. Майор де Каверли, возвратись из очередной командировки в Рим, где арендовал квартиры для летчиков или похищал официантов для офицерской столовой, целиком отдавался игре в подковы. Майор Майор часами смотрел через оконце палатки на забавы майора де Каверли. Подковы то мягко падали на траву, то звякали, цепляясь за стальные колышки, вбитые в землю. Майора Майора поражало, что такая величественная персона, как майор де Каверли, не находит себе занятия важнее, чем швырять подковы. Частенько майор Майор испытывал соблазн присоединиться к майору де Каверли, но, поразмыслив, приходил к выводу, что кидать с утра до вечера подковы, пожалуй, так же тошно, как подписываться "Майор Майор Майор" под официальными документами. Да и физиономия у этого майора де Каверли была такая недобрая, что майор Майор просто боялся к нему приблизиться.

Майор Майор пытался разобраться, кто из них кому подчиняется. Он знал, что майор де Каверли числился начальником его штаба, но что это такое — он понятия не имел и потому никак не мог сообразить, то ли судьба наградила его снисходительным, всепрощающим начальником, то ли господь наказал его преступно-халатным, ленивым подчиненным. Можно было спросить у сержанта Таусера, но в глубине души майор Майор побаивался сержанта Таусера, а больше обращаться было не к кому — не спрашивать же у самого майора де Каверли. Мало кто отваживался подступаться к майору де Каверли по какому бы то ни было поводу, а один офицер, у которого хватило глупости подойти и метнуть подкову, на следующий день был наказан такой тяжелой и редкой разновидностью прострела, о которой ни Гас, ни Уэс, ни даже сам доктор Дейника слыхом не слыхали. Все были уверены, что хворобу на бедного офицера накликал майор де Каверли в отместку за вчерашнюю подкову, но как ему удалось это сделать — никто не знал.

Большинство официальных документов, поступавших к майору Майору, не имели к нему абсолютно никакого касательства. Эти бумаги содержали главным образом ссылки на какие-то предшествующие им другие бумаги, которых майор Майор и в глаза не видел. Поднимать же и изучать старую переписку тоже не было никакого резона, поскольку инструкция предписывала игнорировать предыдущие указания и действовать только на основании самого последнего приказа. Когда майор Майор бывал в ударе, он мог за одну минуту расписаться на двадцати различных циркулярах, каждый из которых требовал не обращать никакого внимания на все предшествующие. С Большой земли, из штаба генерала Пеккема, каждый день поступали многословные бюллетени под бодрыми, вдохновляющими и мобилизующими заголовками, как, например: "Боритесь с волокитой — расхитительницей времени!" или "Боритесь за чистоту — бог чистоту любит!"

Призывы генерала Пеккема блюсти чистоту и бороться с волокитой вдохновляли майора Майора: он без всякой волокиты расписывался на этих призывах и очищал от них стол как можно быстрее. Внимание майора Майора задерживалось лишь на документах, касающихся несчастного лейтенанта, который погиб во время налета на Орвьетто менее чем через два часа после своего прибытия в часть. Вещи его, не полностью распакованные, до сих пор валялись в палатке Йоссариана. Поскольку несчастный лейтенант доложил о своем прибытии не дежурному по части, а в оперативном отделении, сержант Таусер решил, что спокойней будет на все запросы о нем отвечать, что вышеозначенный лейтенант в эскадрилью вообще не прибывал. Из скудной переписки по этому поводу возникало впечатление, будто лейтенант бесследно растворился в прозрачной синеве, что, кстати, некоторым образом соответствовало действительности. В конечном счете майор Майор был даже доволен, что ему приносят на подпись разные официальные бумаги: сидеть с утра до вечера за письменным столом и подмахивать бумаги куда приятнее, чем сидеть с утра до вечера за письменным столом и не подмахивать бумаг. Как-никак, а все-таки работа...

Но не позднее чем в десятидневный срок с фатальной неизбежностью все подписанные им документы приходили обратно с подколотой чистой страничкой для новой подписи. Документы возвращались заметно пополневшими, потому что между листком, ранее завизированным майором Майором, и чистым листком, предназначенным для его новой визы, помещалась пачечка листков с наисвежайшими подписями офицеров всех частей, разбросанных вокруг Пьяносы: подобно майору Майору, они, не покладая рук, визировали одни и те же бумажонки. Наблюдая за тем, как самые простые циркуляры чудовищно разбухают и превращаются в объемистые и увесистые манускрипты, майор Майор впал в меланхолию. Сколько бы раз майор Майор ни подписывал документ, он все равно исправно возвращался на его стол за очередной подписью. Майор Майор уже совсем было отчаялся избавиться от этого наваждения.

Однажды, точнее на следующий день после первого визита контрразведчика майор Майор вместо своей фамилии написал под одним из циркуляров "Вашингтон Ирвинг" — просто, чтобы посмотреть, как это будет выглядеть. Выглядело симпатично. До того симпатично, что остаток рабочего дня майор Майор украшал подписью "Вашингтон Ирвинг" все официальные документы подряд. Это была вспышка озорства, стихийный бунт, и, выходя вечером из-за стола, он понял, что сурового возмездия ему не миновать. На следующее утро он с трепетом вошел в канце— лярию и стал дожидаться развития событий, но ничего не случилось.

Грех есть зло, но на этот раз грех обернулся добром, потому что ни один из документов с подписью "Вашингтон Ирвинг" обратно не вернулся. Наконец-то произошла радостная перемена, и майор Майор окунулся в свою новую работу с неизведанным прежде наслаждением. Конечно, писать под документами "Вашингтон Ирвинг" — тоже не бог весть какая интересная работа, но все же это менее нудное занятие, чем писать весь день только "Майор Майор Майор". Когда ему приедался "Вашингтон Ирвинг", он менял порядок слов и выводил "Ирвинг Вашингтон", пока и это не приедалось. Теперь он считал, что работает все-таки не совсем впустую: документы, подписанные на новый манер, больше в эскадрилье не появлялись.

Зато в эскадрилье появилось кое-что другое. Это был второй контрразведчик, выдававший себя за летчика. Многие знали, что он из контрразведки: он сам по секрету признавался в этом каждому встречному, строго предупреждая не раскрывать другим его подлинного лица. Но всем этим другим он сам по секрету сообщал, что он из контрразведки.

— Я из контрразведки, — признался он майору Майору. — Кроме вас, никто в эскадрилье об этом знать не должен. Абсолютно никто. Во избежание провала операции. Вы меня поняли?

— Но ведь сержант Таусер знает...

— Да, он знает. Мне пришлось ему сказать, чтобы пройти к вам. Но я уверен, что он ни при каких обстоятельствах не проболтается ни одной живой душе.

— А мне он сказал. Он сказал: К вам там пришел какой-то из контрразведки".

— Вот мерзавец? Надо будет проверить, что это за фрукт? На вашем месте я бы не держал тут на виду совершенно секретных документов; Во всяком случае, пока я не закончу расследования.

— У меня вообще нет никаких совершенно секретных документов, — сказал майор Майор.

— Вот и прекрасно. Запирайте их у себя в сейфе, чтобы до них не мог добраться сержант Таусер.

— Единственный ключ от сейфа у сержанта Таусера.

— Боюсь, что мы попусту тратим время, — довольно сухо заметил контрразведчик.

Это был нервный, подвижный коротышка, с энергичной и самоуверенной жестикуляцией. Он носил пилотскую кожаную куртку, разрисованную на груди. На куртке был изображен самолет, летящий сквозь оранжевые разрывы снарядов, а под ним ряд бомбочек. Рисунок обозначал, что владелец куртки выполнил пятьдесят пять боевых заданий. С заговорщическим видом контрразведчик вытащил из-под полы большую красную папку и извлек из нее несколько фотокопий.

— Это вам знакомо?

Майор Майор с равнодушной миной взглянул на фо— токопии писем, посланных из госпиталя. На одних письмах рукой военного цензора было написано "Вашингтон Ирвинг", на других — "Ирвинг Вашингтон".

— Нет, никогда не видел.

— А вот эти?

Майор Майор взглянул на копии адресованных ему циркуляров и узнал свое рукоделие.

— Нет, не видел.

— В вашей эскадрилье есть человек с такой фамилией?

— Который из двух? Здесь две фамилии.

— Или тот, или другой. Впрочем, мы полагаем, что Вашингтон Ирвинг и Ирвинг Вашингтон — одно лицо, но оно пользуется двумя фамилиями, чтобы сбить нас с толку. Так часто делают.

— В моей эскадрилье как будто нет ни того, ни другого. Контрразведчик помрачнел.

— А он, оказывается, гораздо умнее, чем мы предполагали, — заметил контрразведчик. — Значит, у него есть третья фамилия, под которой он и скрывается. И думается мне... М-да, думается мне, эту третью фамилию я знаю. — Вдохновенный и взволнованный, с просветленным лицом, он достал еще одну фотокопию и положил ее перед майором Майором: — А что вы об этом скажете?

Майор Майор слегка подался вперед и увидел перед собой фотокопию странички письма, на которой Йоссариан вымарал все, кроме имени "Мэри", но зато приписал:"Тоскую по тебе ужасно! А. Т. Тэппман, капеллан армии Соединенных Штатов". Майор Майор отрицательно покачал головой:

— Никогда не видел.

— А вы знаете, кто такой А. Т. Тэппман?

— Наш полковой капеллан.

— Так. Круг замкнулся! — сказал контрразведчик. — Вашингтон Ирвинг — это полковой капеллан. Майор Майор слегка забеспокоился.

— А. Т. Тэппман — полковой капеллан, — поправил он.

— Вы уверены?

— Уверен.

— Но зачем полковой капеллан делает такие приписки к чужим письмам?

— Возможно, это сделал кто-то другой...

— Для чего же кому-то другому понадобилось подделывать подпись полкового капеллана?

— Чтобы не разоблачили.

— Может, вы и правы, — поразмыслив секунду, заявил контрразведчик и звонко цокнул языком. — Не исключено, что тут действуют два агента, причем по странной случайности у одного такое же имя, как у другого фамилия, и наоборот. Да, да, теперь я не сомневаюсь, что это так. Один из этой парочки находится в эскадрилье, другой — в госпитале, а третий — с капелланом. Минутку, сколько же это получается? Ага, целых три! Но вы абсолютно уверены, что никогда прежде не видели этих документов?

— Если бы я их видел, я бы на них расписался.

— А как? — хитро прищурившись, спросил контрразведчик. — Как бы вы расписались? Собственной фамилией или "Вашингтон Ирвинг"?

— Конечно, собственной, — ответил майор Майор. — Я и фамилии такой не знаю — "Вашингтон Ирвинг". Контрразведчик расплылся в улыбке:

— Я рад, майор, что вы со мной начистоту. Чувствую, мы с вами сработаемся, а я очень заинтересован в людях, желающих мне помочь. Где-то на европейском театре военных действий притаился субъект, запускающий лапы в вашу служебную переписку. Как по-вашему, кто это может быть?

— Понятия не имею.

— Тогда слушайте меня. Блестящая догадка пришла мне на ум, — сказал контрразведчик, наклонившись к уху майора Майора, и доверительно зашептал: — Это — мерзавец Таусер. А зачем бы иначе он стал горлопанить на всю эскадрилью, кто я такой? Держите ухо востро, и как только кто-нибудь при вас заведет разговор о Вашингтоне Ирвинге, тут же дайте мне знать. А я проверю всю подноготную капеллана и других.

Едва лишь второй контрразведчик вышел, как через окошко в кабинет прыгнул первый контрразведчик и незамедлительно пожелал узнать, кто это туг был только что.

— Один из контрразведки, — ответил майор Майор.

— Черта с два — сказал первый контрразведчик. — В данном районе единственный контрразведчик — это я.

Майор Майор с трудом узнал его. На первом контрразведчике болтался просторный, выцветший вельветовый купальный халат, расползшийся под мышками по швам. Из-под халата виднелись потертые пижамные штаны. На ногах были изношенные шлепанцы, один из которых от— кровенно просил каши. Майор Майор припомнил, что видел этого человека в госпитале. Контрразведчик носил тогда такой же наряд, но с тех пор поправился фунтов на двадцать и, казалось, вот-вот лопнет от избытка здоровья.

— Я тяжело болен, — заговорил гость простуженным голосом. — В госпитале я заразился от одного летчика гриппом, потом грипп перешел в серьезнейшее воспаление легких, и тем не менее я счел своим долгом приехать к вам сюда.

— Весьма сочувствую, — сказал майор Майор.

— Премного благодарен, но я в вашем сочувствии не нуждаюсь, — огрызнулся контрразведчик, — я просто хочу предупредить вас, что Вашингтон Ирвинг, кажется, сменил свое местопребывание и перебрался из госпиталя в вашу эскадрилью. Вы не слыхали тут никаких разговорчиков насчет Вашингтона Ирвинга?

— Вообще-то слыхал, — ответил майор Майор. — Человек, который только что вышел отсюда, как раз говорил о Вашингтоне Ирвинге.

— Это правда? — воскликнул первый контрразведчик, вне себя от восторга. — Кажется, теперь-то мы расколем этот орешек. Держите его на мушке, а я помчусь обратно в госпиталь и запрошу у руководства дальнейших указаний.

Контрразведчик выпрыгнул в окошко и скрылся из виду.

Минуту спустя брезентовый полог, отделявший кабинет майора Майора от канцелярии, взметнулся и снова вбежал второй контрразведчик. С трудом переводя дыхание, он закричал:

— Я видел, как только что человек в красной пижаме выпрыгнул из вашего окошка и побежал по дороге. Вы его видели?

— Конечно. Я с ним разговаривал, — ответил майор Майор.

— Мне показалось весьма подозрительным, что человек в красной пижаме выпрыгивает из окошка.

Контрразведчик энергичными шажками мерял кабинет.

— Сначала я подумал, что это вы решили драпануть в Мексику. Но теперь я вижу, что это были не вы. Скажите, он ничего не говорил о Вашингтоне Ирвинге?

— Вообще-то говорил, — сказал майор Майор.

— Говорил?! — воскликнул второй контрразведчик. — Прекрасно! Ну, кажется, теперь-то мы расколем этот орешек. А вы не знаете, где можно найти этого субъекта?

— В госпитале. Он тяжело болен.

— Эврика! Сейчас я прямехонько в госпиталь — и настигну голубчика. Но, пожалуй, лучше появиться в госпитале инкогнито. Зайду-ка я в вашу санчасть, объясню им ситуацию, и пусть они меня направят в госпиталь как больного.

Он ушел и вскоре вернулся с темно-фиолетовыми деснами.

— Посмотрите, что они со мной сделали, — сказал он чуть не плача. Горе его казалось безутешным. В руках он нес носки и туфли. Пальцы ног, так же как и десны, были вымазаны раствором марганцовки. — Вам доводилось когда-нибудь видеть контрразведчика с фиолетовыми деснами? — простонал он.

Печально свесив голову, он вышел из штабной палатки и кувырком полетел в земляную щель, сломав себе при этом нос. И хотя температура у него от этого не поднялась, Гэс и Уэс, в порядке исключения, уложили его в санитарную машину и отправили в госпиталь.

Итак, майор Майор солгал, но ложь пошла ему во спасение. Это его не удивило, потому что он давно заметил, что лгуны, как правило, люди сметливые и добиваются в жизни большего, чем честняги.

После визита второго контрразведчика он стал действовать осмотрительнее. Он расписывался только левой рукой и при этом всегда нацеплял черные очки и фальшивые усы, которые ему нисколько не помогли, когда он отважился снова появиться на баскетбольной площадке. В качестве дополнительной предосторожности он заменил "Вашингтона Ирвинга" "Джоном Милтоном". Так оказалось короче и удобней. Когда надоедало, он с успехом менял имя и фамилию местами, как делал это прежде с "Вашингтоном Ирвингом". Кроме того, майор Майор мог удвоить темпы производства, потому что "Джон Милтон" было куда короче, чем его собственная подпись или "Вашингтон Ирвинг", а следовательно, и времени теперь требовалось меньше. А когда и "Джон Милтон" надоедал, майор Майор снова брался за "Вашингтона Ирвинга".

Темные очки и фальшивые усы майор Майор купил в Риме. То была последняя, но тщетная попытка вырваться из трясины моральной деградации, в которую он медленно, но верно погружался. Сначала он испытал ужасные унижения, когда тридцать или сорок сборщиков подписей под "присягой о лояльности" даже не сочли нужным предло— жить ему подписаться. Затем, когда история с присягой, казалось, отшумела, загадочно исчез, будто растаял, самолет Клевинджера вместе со всем экипажем, и вину за это несчастье возложили на майора Майора, придравшись к тому, что он не подписал ни одной "присяги о лояльности". ( "Присяга о лояльности" — клятвенное обязательство, введенное командованием американских вооруженных сил, чтобы оградить военнослужащих США от прогрессивных идей и взглядов. Это обязательство должен подписывать каждый военнослужащий. — Ред. )

Темные очки были в красной толстой оправе. Фальшивые черные усы очень пошли бы шарманщику. Однажды, когда майор Майор почувствовал, что не в силах больше переносить, одиночество, он напялил очки и усы и отправился поиграть в баскетбол. С видом беспечным и непри— нужденным он заявился на площадку, молясь про себя, чтобы его не узнали. Все сделали вид, будто не узнали его, и майор с наслаждением вступил в игру. Но едва он успел поздравить себя с успехом, который принес ему невинный маскарад, как один из противников резким толчком сбил майора с ног. Вскоре его сбили еще раз, и тут он сообразил, что они очень даже узнали своего командира, а маскарад дает им право без помех дубасить его, толкать локтями и ставить подножки. Он понял, что они ненавидят его в любом обличий. Игроки его команды и противоположной стороны без колебаний и размышлений слились в одну рычащую толпу. Они навалились на него со всех сторон, размахивая кулаками и оглашая воздух грязными ругательствами. Они сбили его с ног на землю и пинали ногами. Он насилу поднялся, и тогда они снова на него налетели.

Он закрыл лицо ладонями, а они, облепив его со всех сторон, в дьявольском исступлении мордовали его, били, колотили и дубасили. Наконец, его трахнули с такой силой, что он кубарем скатился на дно железнодорожной выемки. Там он встал на ноги, вскарабкался по противоположной стороне выемки и пошел, пошатываясь, сопровождаемый улюлюканьем и градом камней, пока не скрылся за углом штабной палатки. Во время потасовки он мечтал лишь об одном — только бы они не сорвали с него темные очки и фальшивые усы. Маскируясь ими, он мог продолжать делать вид, будто он — это не он, а лишись он усов и очков, ему пришлось бы предстать перед всеми в роли побитого, посрамленного и опозоренного начальника. В кабинете он разрыдался, потом, успокоившись, смыл кровь с губ и носа, стер грязь с синяков и царапин на щеках и на лбу и вызвал сержанта Таусера.

— Отныне, — сказал он, — я не желаю никого видеть у себя в кабинете. Ясно?

— Да, сэр, — сказал сержант Таусер. — На меня ваш приказ распространяется?

— Да.

— Понятно. У вас все, сэр?

— Да.

— А что мне говорить тем, кто придет к вам, когда вы будете у себя, в кабинете?

— Говори им, что я здесь, и проси подождать.

— Слушаюсь, сэр. А сколько им надо будет ждать?

— Покуда я не уйду из кабинета.

— И что же мне с ними делать, сэр?

— Меня это не касается.

— Могу я впустить их, сэр, к вам в кабинет, когда вы уйдете?

— Можешь.

— Но ведь вас-то в кабинете уже не будет?

— Не будет.

— Понятно, сэр. У вас все, сэр?

— Да.

— Слушаюсь, сэр.

— Отныне, — сказал майор Майор пожилому ординарцу, который убирал его трейлер, — я не желаю, чтобы вы заходили ко мне и спрашивали, что мне нужно. Ясно?

— Так точно, сэр, — ответил ординарец. — А когда же я могу зайти к вам и спросить, что вам нужно?

-Когда меня нет, тогда и заходите.

— Слушаюсь, сэр. А что я вообще должен делать?

— То, что я прикажу.

— А как же вы мне прикажете, если мне нельзя заходить, пока вы здесь? Или все-таки можно иногда?..

— Нельзя.

— В таком случае, что же мне вообще-то делать?

— Что положено.

— Слушаюсь, сэр.

— У меня все, — сказал майор Майор.

— Слушаюсь, сэр, — сказал ординарец. — У вас все, сэр?

— Нет, — сказал майор Майор. — Не все. Не смейте заходить в трейлер, если не уверены, что я ушел.

— Слушаюсь, сэр. Но как же я могу удостовериться?

— Если не уверены, вообразите, что я в трейлере, и убирайтесь прочь, пока у вас не появится твердая уверенность, что я ушел. Ясно?

— Да, сэр.

— Мне жаль, что я вынужден говорить с вами в таком тоне, но ничего не поделаешь. До свидания.

— До свидания, сэр.

— И спасибо, за все спасибо.

— Слушаюсь, сэр...

— Отныне. — сказал майор Майор Милоу Миндербиндеру, — я не намерен ходить в столовую. Еду доставляйте мне в трейлер.

— Прекрасная идея, сэр! — ответил Милоу. — Наконец-то я смогу готовить для вас специальное блюдо, и ни одна собака об этом знать не будет. Пальчики оближете, вот увидите, сэр. Полковник Кэткарт говорит, что это — сущее объедение.

— Мне не нужны специальные блюда. Что другим, то и мне. В точности. Тот, кто будет носить еду, пусть ставит поднос на ступеньку и стукнет один раз в дверь трейлера. Ясно?

— Так точно, сэр, — сказал Милоу. — Очень даже ясно. Я припрятал пяток живых омаров и сегодня же вечером могу подать их вам с чудесным салатом рокфор и двумя свежайшими пирожными эклер. Все это лишь вчера вывезли контрабандой из Парижа вместе с одним крупным французским подпольщиком. Ну как, подойдет такое меню для начала?

— Нет.

— Слушаюсь, сэр. Я вас понял.

В тот же вечер Милоу прислал ему вареного омара с великолепным салатом рокфор и два эклера. Майор Майор заколебался. Если он отошлет ужин обратно, все выбросят на помойку или скормят кому-нибудь другому, а майор Майор питал слабость к вареным омарам. Он съел ужин, чувствуя себя глубоко виноватым. На следующий день ему подали на второй завтрак черепаховый суп и кварту перно урожая 1937 года. И то и другое майор Майор проглотил без долгих размышлений.

Оставалось еще придумать способ, как проникать в кабинет, не попадаясь на глаза писарям, сидевшим в той же палатке за пологом. И способ был найден Майор Майор научился влезать и вылезать через запыленное окошко кабинета. Окошко были достаточно велико, распо— ложено низко, легко отстегивались и — прыгай себе туда и обратно.

Когда майору Майору нужно были добраться от штаба до трейлера, он проворно заворачивал за угол палатки, высматривал, свободен ли путь, прыгал в железнодорожную выемку и несся вперед, не поднимая головы, пока не оказывался под спасительным покровом леса В том месте, где железнодорожная выемка ближе всего подходила к трейлеру, майор вылезал и стремглав бросался к своему дому через густой подлесок.

Единственной живой душой, которая ему однажды повстречалась в подлеске, был капитан Флюм. С искаженным лицом, страшный, как привидение, капитан Флюм напугал его до полусмерти, когда в сумерках вылез без предупреждения из ежевичных зарослей и пожаловался майору Майору, что Вождь Белый Овес грозится перерезать ему, капитану Флюму, горло от уха до уха.

— Если вы еще раз когда-нибудь меня так напугаете, — сказал ему майор Майор, — я сам перережу вам горло от уха до уха.

Капитан Флюм ахнул и снова растворился в кустах ежевики. Больше он на глаза майору Майору не попадался

Подытожив свои достижения, майор остался доволен. На чужой территории, в окружении сонмища врагов (под его командованием находилось более двухсот человек), майор ухитрился вести жизнь отшельника. Проявив минимальную изобретательность, он лишил весь личный состав эскадрильи возможности побеседовать с командиром, что, как он заметил, всех весьма обрадовало, потому что никто из его подчиненных не горел желанием беседовать со своим командиром. Исключение составлял, правда, этот психопат Йоссариан, который однажды с помощью натянутого каната сбил с ног майора Майора, мчавшегося во весь опор по дну железнодорожной выемки завтракать в свой трейлер.

Меньше всего майору Майору хотелось, чтобы кто— нибудь сбивал его с ног, и в особенности Йоссариан. Этот тип отличался какой-то врожденной гнусностью: то он нес бестактную ахинею насчет покойника в своей палатке, хотя никакого покойника там не было, то бегал голышом по лагерю. Вернувшись в часть после налета на Авиньон, Йоссариан сбросил с себя всю одежду, и, когда генерал Дридл вызвал его, чтобы приколоть ему орден за героизм, проявленный при налете на Феррару, Йоссариан вышел из строя в чем мать родила. Никто в мире не имел права убрать из палатки Йоссариана наполовину распакованные пожитки погибшего лейтенанта, хотя изъять их было необходимо. Майор Майор поставил на карту свою репутацию, разрешив лейтенанту Таусеру ответить вышестоящим инстанциям, что лейтенант, погибший над Орвьетто менее чем через два часа после прибытия в эскадрилью, будто бы вовсе не прибывал в эскадрилью. Единственным человеком, который мог бы убрать имущество лейтенанта из палатки, был, по мнению майора Майора, сам Йоссариан, но Йоссариан, по мнению майора Майора, не имел на это права.

Майор Майор застонал, когда Йоссариан с помощью каната сбил его с ног. Он попытался подняться, но Йоссариан и не думал его отпускать

— Капитан Йоссариан, — сказал Йоссариан, — просит разрешения немедленно обратиться к майору по вопросу жизни и смерти.

— Отпустите меня, пожалуйста. Я хочу встать, — слабым голосом взмолился майор Майор. — Не могу же я лежа ответить на ваше приветствие.

Когда Йоссариан освободил его, майор с трудом поднялся с земли. Йоссариан еще раз отдал честь и повторил свою просьбу.

— Пройдемте ко мне в кабинет, — сказал майор. — Здесь не самое удобное место для разговора.

— Слушаюсь, сэр.

Они стряхнули с себя пыль и в тягостном молчании шли до самого входа в штабную палатку.

— Обождите, пожалуйста, минутку, я смажу царапины йодом, а затем сержант Таусер пригласит вас.

— Слушаюсь, сэр.

Майор Майор с достоинством прошествовал через канцелярию, не поднимая глаз на писарей, склонившихся над своими скоросшивателями, картотечными ящиками и пишущими машинками. Едва зайдя за полог, отделявший кабинет от канцелярии, майор Майор метнулся к окошку и выпрыгнул вон. Под окошком по стойке "смирно" стоял Йоссариан. Отдав честь, он отчеканил:

— Капитан Йоссариан просит разрешения немедленно обратиться к майору Майору по вопросу жизни и смерти.

— Не разрешаю, — отрезал майор Майор.

— Так дело не пойдет. Майор Майор капитулировал.

— Ладно, — согласился он устало. — Давайте поговорим. Прыгайте в мой кабинет.

— Нет, раньше вы.

Они впрыгнули в кабинет. Майор Майор сел, а Йоссариан принялся расхаживать перед письменным столом и втолковывать, что он не желает больше летать на боевые задания. "Ну что я могу сделать?" — размышлял майор Майор. Он мог действовать только согласно инструкции подполковника Корна и уповать на лучшее.

— Почему вы не желаете летать?

— Боюсь.

— Что ж, стыдиться тут нечего, — ласково объяснил майор Майор. ~ Мы все боимся.

— А я и не стыжусь, — сказал Йоссариан. — Я боюсь, а не стыжусь.

— Если бы вы никогда и ничего не боялись, вы были бы ненормальным. Даже очень храбрые люди испытывают страх. Пожалуй, самое трудное в бою — преодолеть страх.

— Ну вот, поехали, поехали, майор. Неужели нельзя обойтись без этой дерьмовой демагогии?

Майор Майор застенчиво опустил глаза и стал катать между большим и указательным пальцами воображаемую песчинку.

— Ну а что бы вы хотели от меня услышать?

— Что я выполнил норму боевых вылетов и могу отправляться домой.

— Сколько вы налетали?

— Пятьдесят одно задание.

— Вам осталось всего лишь четыре вылета.

— Как бы не так! Он повысит норму. Каждый раз, как только я выполняю норму, он ее повышает.

— Возможно, в этот раз полковник этого не сделает.

— Он еще ни одного человека не отпустил домой. Он только разрешает налетавшим норму поболтаться на земле без дела в ожидании приказа об отправке домой, а потом, когда ему не хватает людей для комплектования экипажей, он опять повышает норму вылетов и снова бросает всех на боевые операции. С тех пор как он сюда прибыл, от только так и действует.

— Вам не следует бранить полковника Кэткарта за задержку с приказами, — сказал майор Майор. — Приказы, поступающие от нас, утверждает штаб двадцать седьмой воздушной армии, он и несет ответственность за быстрое прохождение приказов по инстанциям.

— Он мог бы запросить замену, а нас отослать домой. Но как бы там ни было, а мне говорили, что в штабе двадцать седьмой воздушной армии настаивают лишь на сорока вылетах, а пятьдесят пять вылетов — это собственное изобретение полковника.

— Об этом мне ничего не известно, — ответил майор Майор, — Полковник Кэткарт — наш командир, и мы обязаны ему подчиняться. Почему бы вам не налетать еще четыре задания и не посмотреть, что из этого получится?

— Не хочу.

"Что же делать? — снова мысленно спросил себя майор Майор. — Ну что делать с человеком, который смотрит вам прямо в глаза и заявляет, что скорее готов умереть, чем быть убитым в бою, с человеком, столь же зрелым и умственно развитым, как вы сами, хотя вы должны делать вид, что вы мудрей и лучше, чем он? Ну что мне ему сказать?"

— Что, если сделать так: вы выполните норму боевых вылетов, а затем мы будем посылать вас "за молоком"? Таким образом, только четыре боевых задания — и вы больше не подвергаетесь никакому риску.

— Не нужны мне ваши полеты "за молоком"! Я не желаю больше ни минуты оставаться на войне!

— Неужели вы хотите видеть свою родину побежденной? — спросил майор Майор.

— Нас не победят. У нас больше народу, больше денег и сырья. Десять миллионов военнослужащих могут стать на мое место, а то одних убивают, а другие в это время делают деньги и живут припеваючи. Пусть других убивают.

— Но представьте себе, что получится, если каждый американец станет рассуждать подобным образом.

— Только круглый дурак рассуждает иначе. Разве я не прав?

"Ну что ты ему на это скажешь? — горестно размышлял майор Майор. — Сказать, что я ничего не могу поделать, означает, что вообще-то я сделал бы кое-что, будь это в моих силах, но не делаю только из-за ошибочной и несправедливой политики подполковника Корна. Нет, нет, я категорически не имею права сказать ему, что ничего не могу поделать", — решил майор Майор и сказал:

— Очень сожалею, но я ничего не могу поделать.

10. Уинтергрин

Клевинджер погиб. Восемнадцать самолетов нырнули в ослепительно белое облако неподалеку от Эльбы, возвращаясь после еженедельного полета "за молоком" в Парму. Вышли из облака семнадцать. От пропавшего самолета не осталось и следа — ни в воздухе, ни на гладкой нефтяной поверхности воды. Обломков тоже не было. До захода солнца вокруг злополучного облака кружили самолеты. Ночью облако растаяло, и, когда настало утро, Клевинджера уже не существовало.

Это исчезновение было поразительным, хотя, безусловно, оно поражало меньше, чем великий заговор на учебной базе Лоури-Филд: там как-то в день выплаты жалованья из одной казармы исчезли все шестьдесят четыре человека, и никто о них больше не слышал. До того как Клевинджер непостижимым образом ушел из жизни, Йоссариан по простоте души полагал, что эти шестьдесят четыре взяли и ушли в самоволку. Больше того, он даже обрадовался этому факту массового дезертирства и коллек— тивного отказа от священного воинского долга и, ликуя, помчался к экс-рядовому первого класса Уинтергрину, дабы поделиться с ним сногсшибательной новостью.

— А что тут, собственно говоря, сногсшибательного? — гнусно ощерился Уинтергрин. Он стоял в глубокой квадратной яме, опершись на лопату. Рытье ям было его военной специальностью.

Экс-рядовой первого класса Уинтергрин был подленькой, лживой тварью и любил создавать всяческую путаницу. Каждый раз, когда он уходил в самоволку, его ловили и в наказание заставляли за определенный срок вырыть яму глубиной, шириной и длиной в шесть футов, а затем закопать ее. Едва отбыв наказание, он снова отправлялся в самоволку. Уинтергрин рыл и закапывал ямы с энтузиазмом подлинного патриота, которому не пристало жаловаться на трудности.

— В сущности, это не так уж плохо, — философски изрекал он. — Ведь кто-то должен копать ямы.

Он был достаточно сообразителен и понимал, что рытье ям в Колорадо — не самое плохое занятие в военное время. Поскольку спрос на ямы был невелик, он мог копать и засыпать их с ленцой, не торопясь. Он редко перенапрягался. И это было хорошо. Зато каждый раз после военного суда его понижали в рядовые, и это было плохо. Это он переносил болезненно.

— Я был рядовым первого класса, — вспоминал он с тоской. — У меня было положение. Ты понимаешь, что я хочу сказать? Я привык вращаться в высших сферах. Но все это уже позади, — смиренно говорил он, и ухмылка сбегала с его лица. — В следующий раз придется идти в самоволку в чине рядового, а это уже будет совсем не то, я знаю...

Рытье ям представлялось ему делом малоперспективным.

— Очень уж непостоянная работа. Отбыл наказание — и сразу остался без дела. Приходится снова ударяться в бега. А ведь это не шутка! Этак, чего доброго, угодишь в ловушку. Ты ведь знаешь эту "уловку двадцать два"? Стоит мне теперь еще хоть раз смыться в самоволку, и засадят меня в каторжную тюрьму. Не знаю, что тогда со мной будет. Приходится быть осторожным, а то загудишь за океан.

Он не испытывал желания рыть ямы весь остаток жизни, но не возражал против того, чтобы рыть их до конца войны, и в этом видел свой вклад в дело победы.

— У нас есть долг, — говорил он. — И каждый обязан его выполнять. Мой долг заключается в том, чтобы копать и копать ямы, и я тружусь так старательно, что меня представили к медали "За хорошее поведение". Твой долг — околачиваться в училище и надеяться, что война кончится раньше, чем тебя произведут в офицеры. Обязанность фронтовиков — выиграть войну, и мне бы очень хотелось, чтобы они выполнили свой долг так же хорошо, как я выполняю свой. Было бы несправедливо, если бы я отправился за океан и стал выполнять их работу, ведь верно?

Однажды экс-рядовой первого класса Уинтергрин, копая очередную яму, пробил лопатой водопроводную трубу и чуть не захлебнулся. Он был выловлен в бессознательном состоянии. Разнесся слух, что нашли нефть, в результате чего Вождя Белый Овес быстренько вытурили и с учебной базы. И скоро каждый, кто сумел обзавестись лопатой, как сумасшедший вгрызался в землю в поисках нефти. База утопала в грязи. Похожую картину можно было увидеть семь месяцев спустя на Пьяносе наутро после того, как Милоу всеми самолетами своего синдиката "М. и М. " разбомбил расположение эскадрильи — не только палаточный городок, но и бомбовый склад, и летное поле, и ремонтные мастерские. Все, кто уцелел, долбили твердую землю и делали землянки и убежища, покрывая их листами брони, украденными в полевых мастерских, или лохматыми полотнищами брезента, оторванными от палаток.

Вождь Белый Овес, переведенный из Колорадо при первых же слухах о нефти, прибыл в конце концов на Пьяносу заменить лейтенанта Кумбса, который в один прекрасный день отправился в боевой вылет по своей охоте (просто посмотреть, что такое война) и погиб над Феррарой в самолете Крафта. Вспоминая Крафта, Йоссариан чувствовал себя виноватым. Ведь Крафт погиб из-за того, что Йоссариан вторично повел машину на цель, и еще из-за того, что Крафт, сам того не желая, оказался замешанным в "великом" восстании противников атабрина. Восстание началось в Пуэрто-Рико на первом этапе их полета за океан и закончилось десятью днями позже, когда Эпплби, движимый чувством долга, едва приземлившись на Пьяносе, направился в штабную палатку официально доложить об отказе Йоссариана принимать таблетки атабрина. Сержант предложил ему посидеть.

— Благодарю, сержант, — сказал Эпплби. — Можно и посидеть. А вы не знаете, сколько придется ждать? Мне еще надо сегодня сделать кучу дел, чтобы завтра ранним утром по первому приказу отправиться на боевое задание.

— Как вы сказали, сэр?

— Вы о чем, сержант?

— А вы о чем спрашивали?

— О том, сколько придется ждать, прежде чем можно будет пройти к майору.

— Как только он уйдет завтракать, так вы тут же сможете пройти в кабинет, — ответил сержант Таусер.

— Но, если я верно понял вас, его там не будет?

— Да, сэр, майор вернется к себе только после завтрака.

— Понятно, — неуверенно протянул Эпплби. — Тогда я, пожалуй, зайду после завтрака.

Эпплби покидал палатку в полнейшем недоумении. Когда он выходил, ему почудилось, будто высокий темноволосый офицер, слегка смахивающий на Генри Фонда, выпрыгнул из окошка штабной палатки и проворно шмыгнул за угол. Эпплби застыл как вкопанный и даже зажмурился. Тревожное сомнение закралось в его душу. "Уж не галлю— цинация ли у меня на почве малярии или, того хуже, от сверхдозы атабрина?!" — подумал он. Эпплби принял в четыре раза больше таблеток атабрина, чем положено, потому что хотел быть в четыре раза лучше любого пилота в эскадрилье. Он все еще стоял с зажмуренными глазами, когда сержант Таусер легонько похлопал его по плечу и сказал, что теперь, если ему угодно, он может пройти в кабинет: майор Майор только что ушел. Эпплби снова почувствовал себя уверенно.

— Спасибо, сержант. Он скоро вернется?

— Он вернется после завтрака. Тогда вам придется сразу выйти из палатки и дожидаться его у двери, пока он не отправится на обед. Майор Майор не желает видеть никого в своем кабинете, пока он у себя в кабинете.

— Сержант, вы понимаете, что вы говорите?

— Я сказал, что майор Майор не желает видеть никого в своем кабинете, пока он в своем кабинете.

Эпплби выкатил глаза на сержанта Таусера. В голосе его появилось больше твердости.

— Сержант, вы, наверное, пытаетесь меня одурачить только потому, что я новенький в эскадрилье, а вы в Европе уже давно?

— О нет, сар, — ответил сержант почтительно. — Мне так приказано. Спросите у майора Майора, когда его увидите.

— Именно это я и собираюсь сделать, сержант. Когда я могу его увидеть?

— Никогда.

Побагровев от такого унижения, Эпплби тут же написал рапорт о Йоссариане, приложил к нему таблетки атабрина, которые Йоссариан отказался принимать, и быстро вышел. При атом Эпплби подумал, что Йоссариан, видно, не единственный психопат в офицерской форме.

Когда полковник Кэткарт повысил норму боевых вылетов до пятидесяти пяти, сержант Таусер начал всерьез подозревать, что каждый человек в военной форме — психопат. Сержант Таусер был тощим, угловатым парнем с красивыми русыми волосами, такими светлыми, что они казались вовсе бесцветными, с запавшими щеками и крупными, как лепестки большой ромашки, зубами. Он был фактически командиром эскадрильи, хотя это и не доставляло ему никакого удовольствия. Типы, подобные Заморышу Джо, пылали к нему ничем не обоснованной ненавистью, а Эпплби, дороживший своей репутацией пилота-сорвиголовы и непобедимого игрока в настольный теннис, затаил против него мстительное чувство. Сержант Таусер командовал эскадрильей, потому что больше никто ею не командовал. Военное дело и карьера очень мало его интересовали. Больше всего его интересовали керамика и антикварная мебель.

Почти не отдавая себе в этом отчета, сержант Таусер, как и Йоссариан, привык говорить о покойнике в палатке Йоссариана. На самом деле никакого покойника не существовало. Речь шла о пилоте, который был прислан в порядке замены и убит в бою, прежде чем успел офици— ально доложить о своем прибытии для прохождения службы. Он зашел в оперативное отделение спросить, как пройти в штаб, и тут же был послан на задание, ибо большинство летчиков уже налетало свои тридцать пять боевых заданий, что тогда считалось нормой. Капитаны Пилтчард и Рен испытывали трудности с комплектованием экипажей в том количестве, в каком этого требовал штаб полка. Поскольку формально лейтенант не поступал в распоряжение эскадрильи, то формально его нельзя было и отчислить, и сержант Таусер чувствовал, что переписка касательно этого бедняги будет разбухать до бесконечности.

Фамилия лейтенанта была Мадд. Сержанту Таусеру, не терпевшему ни насилия, ни пустых затрат, казалось возмутительной расточительностью доставлять воздушным путем человека через океан только для того, чтобы его разнесло в клочья над Орвьетто менее чем через два часа после прибытия в часть. Никто не мог припомнить, что это был за человек и как он выглядел, и меньше всего это могли сказать капитаны Пилтчард и Рен, которые помнили только, что вновь прибывший офицер показался в палатке оперативного отделения в самое время, чтобы не опоздать на свидание со смертью. Оба капитана чувствовали себя неловко, и, когда заходил разговор о покойнике в палатке Йоссариана, слегка краснели. Хорошо рассмотреть Мадда смогли только те, кто летел с ним в одной машине, но их тоже разнесло в клочья.

Только Йоссариан знал точно, что представлял собой этот Мадд. Мадд был неизвестным солдатом, которому не повезло, ибо единственное, что известно о неизвестных солдатах, — это то, что им не повезло. Им было суждено погибнуть. И этот погибший был действительно неизвестен, хотя его пожитки лежали кучей на койке в палатке Йоссариана, почти в том же виде, как их бросил три месяца назад вновь прибывший пилот в тот день, когда он официально еще не прибыл в эскадрилью. Уже тогда эти вещи были пронизаны тлетворным запахом смерти, через два часа этот дух стал сильнее, а на следующей неделе, во время великой осады Болоньи, висевший в воздухе влажный туман вонял серой, плесенью и смертью, пропитывая каждого, кто готовился к вылету.

Избежать участия в налете на Болонью было невозможно: полковник Кэткарт заявил, что его полк добровольно берется разбомбить склады боеприпасов в Италии, поскольку для тяжелых бомбардировщиков, летающих на большой высоте, эта задача оказалась непосильной. Операция откладывалась со дня на день, и с каждым днем усиливалась смертная тоска.

Мрачные предчувствия переходили в прочную уверенность. Цепкий, непреодолимый страх перед верной смертью расползался по эскадрилье, как заразная болезнь, а дождь все лил и лил, и казалось, он протекает в души пилотов, разъедая их самообладание. От каждого разило формали— ном. И некуда было обратиться за помощью, даже санчасть по приказу подполковника Корна была закрыта, чтобы никто не мог сказаться больным, как это случилось в один прекрасный день, когда всех пробрал какой-то загадочный эпидемический понос и командованию пришлось отменить полеты. На сей раз дверь санчасти была наглухо закрыта, жалобы на болезни не принимались. Когда дождь ненадолго прекращался, доктор Дейника влезал на свою высокую табуретку и безмолвно и безучастно выслушивал разнообразные жалобы, за которыми таился страх. Он сидел на своем табурете, похожий на нахохлившуюся сову, а над ним, над закрытой дверью, висела прицепленная капитаном Блэком зловещая надпись. Капитан Блэк считал, что это шутка, но Дейника не стал снимать плакатик как раз потому, что не видел в нем ничего смешного. Надпись, обведенная черной рамкой, гласила: "Закрыто по случаю смерти в семье. Об открытии будет сообщено особо".

Страх витал и в эскадрилье Данбэра. Данбэр с любопытством заглянул в палатку санчасти, где царил полумрак, и заметил неясный силуэт доктора Стаббса, который сидел в палатке перед бутылкой виски и пузатым графином с питьевой водой.

— Как вы себя чувствуете? — спросил он уважительным тоном: надо же было с чего-то начать разговор.

— Скверно, — ответил доктор Стаббс.

— А что вы здесь делаете?

— Сижу.

— Я полагаю, больных нет?

— Нет.

— Тогда зачем же вы тут сидите?

— А где мне сидеть? В этом проклятом офицерском клубе с полковником Кэткартом и Корном? Вы знаете, что я здесь делаю?

— Сидите.

— Я имею в виду, что я делаю в эскадрилье, а не в санчасти. Вы лучше не умничайте, а попробуйте сообразить, что может делать доктор в эскадрилье.

— Во всех других эскадрильях санчасти наглухо заколочены, — заметил Данбэр.

— Если хоть один больной войдет ко мне, я освобожу его от полетов, — поклялся, доктор Стаббс. — И плевал я на всякие указания свыше.

— Вы не имеете права никого освобождать от полетов, — напомнил Данбэр. — Разве вы не знаете приказа?

— А я всажу ему укол в мягкое место и все равно освобожу от полетов, — саркастически расхохотался доктор Стаббс, заранее радуясь такому обороту дела. — Они думают, что могут запретить людям жаловаться на болезни, мерзавцы! -Ух, опять какой пошел...

Снова зарядил дождь, сначала он зашуршал в листве, потом забарабанил по грязным лужам, застучал по крыше палатки.

— Все промокло, — сказал доктор Стаббс с отвращением. — Все выгребные ямы в лагере переполнены водой, к уборным не подойдешь. Весь мир, будь он проклят, провонял, как морг.

Они замолчали. Со стороны казалось, что они никогда уже больше не раскроют рта. Спустилась ночь. С необычайной остротой они ощутили свою отчужденность от всего мира.

— Включите свет, — предложил Данбэр.

— Здесь нет света. Мне не хочется пускать движок. Знаете, больше всего я радуюсь, когда спасаю человеку жизнь. И вот что мне интересно: какой, черт побери, смысл их лечить, если им все равно так или иначе суждено погибнуть?

— Смысл есть, не сомневайтесь, — заверил его Данбэр.

— Есть смысл? Так в чем он?

— Смысл в том, чтобы как можно дольше не дать им умереть.

— Да, но каков все-таки смысл их лечить, если им все равно придется умереть?

— Вся штука в том, чтобы вообще об этом не думать.

— Штука штукой, а в чем же, черт побери, смысл? Данбэр секунду поразмыслил и сказал:

— Дьявол его знает.

Казалось бы, ожидание предстоящего налета на Болонью должно было чрезвычайно радовать Данбэра, ибо минуты текли, как недели, а часы тянулись, как столетия. А вместо этого минуты ожидания казались ему пыткой, потому что он знал, что, скорее всего, живым ему не вернуться.

— Вам действительно нужен еще кодеин? — спросил доктор Стаббс.

— Да. Для моего друга Йоссариана. Он уверен, что живым ему не вернуться.

— Йоссариана? Это еще кто такой? Что это еще за дурацкая фамилия? Это не тот ли, что надрызгался вчера вечером в офицерском клубе и затеял драку с подполковником Корном?

— Он самый. Ассириец.

— А-а, этот сумасшедший мерзавец.

— Не такой уж он сумасшедший, — сказал Данбэр. — Он поклялся, что не полетит на Воловью.

— Вот его я и имею в виду, — ответил доктор Стаббс. — Может быть, этот сумасшедший мерзавец — единственное разумное существо среди нас.

Дальше