Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

САМОЛЕТ "ЭЙВАКС" — американские опознавательные знаки, диск над фюзеляжем — завис в предвечернем небе, чуть пониже луны.

На телеэкране офицера-оператора, пьющего маленькими глотками кока-колу из бутылки, прослеживаются миниатюрные очертания Израиля, затем Иордании, затем прилегающие к Иордании пустынные территории Ирака.

Пальцы легко прокатываются по клавиатуре компьютера. Следует увеличение — многократное. Еле заметные точки на каменистой земле стремительно разрастаются в многоосные грузовики с зачехленными платформами. Надрывный гул двигателей, скрежетание шин, яркий свет фар, прикрытых козырьком. Старый араб, стоящий с детишками возле навьюченного осла, пугливо кланяется проходящим мимо махинам.

"Скады" рассредоточиваются на местности. И замирают. Обслуживающий персонал расчехляет ракеты. И — сигаровидные воздушные торпеды медленно поднимают свои носы к небу.

Под вспышки фар, неразборчивых отрывистых приказов, неразберихи шумов прорываются отчетливые фразы:

— Ракетная батарея к бою готова!

— Что же, маневры можно считать успешными.

Офицер-оператор, находящийся в "Эйваксе", не понял произнесенного. Стремительно проиграл кодовую мелодию на клавиатуре компьютера, и перед ним промелькнули полковничьи звездочки на уплывающем в салон легковушки погоне.

И вновь в обратном порядке прослеживаются на телеэкране "Эйвакса" территории Ирака, Иордании, Израиля...

* * *

По извилистому гудронному шоссе вдоль арабской деревушки с минаретом в центре катились три автобуса фирмы "Вольво", следом за ними с десяток автомобилей с желтыми израильскими номерами — "фиаты", "субару", "пежо", "ситроены". Из открытых окон выглядывали там и здесь вороненые стволы американских автоматических винтовок М-16. В оконных проемах и за стеклами автобусов и легковых автомашин — люди в военной форме.

Заглянем в один из автобусов, предпочтительней — в первый.

Перед нами резервисты израильской армии, люди тридцати — сорока с лишним лет, разномастные лицом и повадкою. От блондина курносого до кудрявого эфиопа. Вдоль прохода, на задних креслах и поверху, в багажных сетках — мешки с воинским реквизитом и картонные коробки с сухим пайком.

Длинноногий поджарый майор Пини, командир этой группы, азартно режется в нарды с "бухарцем", вислое брюхо которого на доской.

Позади него седокудрый "грузин", с упрямым лицом неудавшегося миллионера, выглядывает в окно, смотрит на приближавшийся, размытый закатным солнцем Хеврон. И недовольно бубнит своему соседу, тоже "грузину", молодому, румяному, с усиками:

— Нет, это не Тбилиси. Остап правильно говорил — Клондайк в Рио-де-Жанейро.

Сосед с хитроватой улыбкой натянул на его голову обруч с наушниками. И седокудрый "грузин" замолк, внимая милой сердцу мелодии — "Тбилиссо..."

В самой глубине автобуса худой до неприличия "индус". Прислонясь затылком к оконному стеклу, кинув ноги на пустующее впереди сидение, темпераментно поглощает вторую банку кошерной тушенки, первая, уже опорожненная, сбоку от него, приспособлена под пепельницу.

Говорливые "русские" не прощают ему обжорства. Со смешком — а слышит их весь автобус — говорят:

— Не торопись, находка Афанасия Никитина...

Второй голос:

— С беспределом по жратве.

Третий:

— И по сухому.

Четвертый:

— В больницу попадешь от недопития.

"Индус" морщится:

— "Русским" хорошо. Их всегда много.

В автобусе хохот. И сквозь хохот:

— Мы от Москвы до самых до окраин.

— И в Америке.

— И в Израиле.

— И в Ираке тоже мы. Мы от "тех" убежали, а теперь они догоняют нас... ракетами. Со слезоточивым газом. Плачьте по Родине!

И диссонансом, во имя юмора, так сказать:

— И в воде мы не утонем, и в огне мы не сгорим.

Строка из песни проняла индуса до печенок.

— Ну? — сказал он. — Теперь — хором? — и мрачно добавил: — Веселые "русские" парни...

"Русским" была понятна его "мрачность". "Русские" в Израиле знают на своем горбу, каково вытаскивать из-под армейского наказания ребят из Индии: они пьют из горла и не в меру. "Русские" пьют в израильской армии с учетом того, что им доверяют даже это пагубное для здоровья, но не для службы дело.

В "русских" руках бутылка водки "Голд" ходила от одного пластмассового стаканчика к другому. На "русский" круг выходили "грузины" и "марокканцы". Толстый "бухарец", обыгрывающий майора Пиню в восточную игру "нарды", тоже порывался к стопарю. Но майор Пини придерживал его железной рукой и говорил — как прежде "бухарец":

— А мы тебя так!

И звучно шлепали шашки по скользкому телу полированной доски.

В "русском" районе автобуса Яша, низкорослый, худощавый, с интеллигентской бородкой, взрезал скользящим движением банку тушенки.

— Финка сибирской закалки.

Ицик, ростом с двух Яш, черноволосый, кареглазый, держал на ладони стаканчик — для друга, занятого работой. Стаканчик дрогнул, перевернулся. Отчего бы это? Богатырская рука и не с таким грузом справлялась.

Камень, оказывается, саданул по стеклу. И водитель резко притормозил. Длинная автоматная очередь. Автобус "сел" на заднее колесо.

Майор Пини сказал "бухарцу":

— Доиграем завтра. — оглянулся на "русских", — "Распутин", Ицхак, — ко мне!

Ицик передал недопитую бутылку водки соседу, взял винтовку и сказал Яше:

— Вставай! Твоя кличка не дает нам прохода. Кем ты был в своей прошлой жизни?

— Человеком,— ответил Яша, перекидывая через плечо автомат, под стволом этакое объемное жерло для гранат со слезоточивым газом.— Поехали.

Втроем — Пини, Ицик и Яша — выскочили они из автобуса, развернулись веером и пошли навстречу горящим покрышкам. Издали, в наступающей темноте, поджариваемой коптящими кострами, летели в них камни. Они уклонялись. Они сурово приближались к огню.

— "Распутин".

Яша нажал на спусковой крючок, и слезоточивая граната пересекла баррикаду из политых бензином шин, взорвалась. В сверках ее сияния мелькнули мальчишки, прыснули в лабиринты дворов и растворились в предместьях Хеврона.

— Журналистов нет? — спросил Ицик у Яши.

— Никак нет.

— По радио не передашь?

— Я тут солдат.

— Все равно — передадут, продадут, расскажут и найдут мальчика, поврежденного.

— Ты из Ташкента, — ответил Яша, и взбесил Ицика.

— Я бежал от войны? Мои все — с Украины!

— И мои. Уймись.

— Там всех моих перебили!

— А моих?

— Слушай, у меня нет сил разбирать эти покрышки.

— Пойдем выпьем, покрышки — не наша судьба.

— "Распутин"! — выявился вдруг майор Пини с плачущим ребятенком явно арабского происхождения. — Отведи пацана домой, Ицик за тобой приглядит.

— Посади ты его в тюрьму! — закричал Ицик.— Нужен он нам!.. К черту! То разгоняй их, то воспитывай. Пини, ты видел фильм — "Доживем до понедельника"?

— Я живу до субботы,— мудро ответил майор Пини, религиозный еврей с кипой.

— Ты до субботы, а я должен рисковать жизнью? — возмутился Ицик.

— С тобой "Распутин". Все будет хорошо. Мы вас подождем.

— В Союзе была такая песня: "Вы служите, мы вас подождем".

— Хорошая песня, — засмеялся Пини. — У нас все хорошие русские песни переведены на иврит. Вы — служите. А по-русски: ать-два, в дырку от бублика, к арабцам в деревню. Мальца довести по назначению.

— А наша водка? — с надрывом, будто в поисках спасительной соломинки, выдохнул Ицик.

— Не выпьем, мы евреи.

— Унижаешь?

— Приказ.

Ицик четко повернулся на каблуках, по дороге успев прихватить ребятенка лет пятнадцати за кисть и дернул за собой.

— "Распутин" проводит. — и с некоторой иронией: — Командир приказал.

Мальчишка с пушистыми усиками хныкал, но как-то небрежно, неохотно.

— Телекамеры есть? — спросил вдогонку майор Пини.

Яша обернулся к нему:

— А по бабам нельзя?

— С триппером не возвращайся.

— У-у! — сплюнул Ицик, изображая бешенство. — Эта израильская армия! Я — старший лейтенант армии советской!

— Где она теперь? Пойдем.

Яша взял арабского парнишку за вторую руку.

— Пойдем к родителям, незаконный сын Авраама. Они тебе дадут по жопе, чтоб не выступал.

Ицик не удержался:

— "Распутин" — пророк! И я бы угадал про жопу, да лень думать о них.

— Ташкент — Одессе не товарищ.

— А ты из Одессы, как Бернес?

— Я из мамы. Как ты. Аидише моме...

Теперь не помешало бы немножко еврейской музыки. Именно музыки об "аидише моме".

Казалось бы, неприятный момент, два еврейских молодца, вооруженных до зубов, тащат несчастного арабского хлопца домой — туда, где ему непременно дадут по заднице. И хорошо дадут.

Поэтому мальчик, который скорее всего юноша, упирается, и изредка пытается всплакнуть. Но его руки пахнут бензином — это ему поясняют ноздрями Ицик и Яша — время от времени поднося эти мужиковатые, в венах руки, к своему никак не отмеченному еврейством носу. Но разве понять мальчику еврейского папу, когда он боится своего, родного?

Арабская деревня — это лабиринт узких улочек. Затеряться в ней легче легкого. Ицик, не привыкший теряться где бы то ни было, фломастером отмечает свое продвижение вглубь деревни на торцах домов. Думает, на обратном пути эти знаки пригодятся.

Но над ними уже висит армейский вертолет. С появлением вертолета и мальчик стал спокойнее. Или — обреченней.

Он поворачивает голову к Яше:

— Папа теперь мне даст.

— Правильно сделает. Надо ремнем, а не пулей воспитывать молодое поколение, незнакомое.

— Но он даст ремнем мне! А ненавидит вас!

— Опять — правильно делает. И мы для него поколение младое, незнакомое. А жопа твоя для него — знакомая, очень. Сколько рубцов у тебя на заднице? Показать свою?

— Ну? — заинтересовался арестант.

Яша невозмутимо указал пальцем на вертолет.

С вертолета просматривается весь Хеврон. Тысячи домов каменной кладки уступами восходили на взгорье. В центре города в лучах закатного солнца пламенела гробница Авраама, Исаака, Якова, гигантский мавзолей былых времен. С высоты различаются толпы мусульман в длиннополых платьях-балдахинах, и немногочисленные группки евреев в черных лапсердаках и шляпах. Эти люди шли к гробнице со всех сторон Хеврона и прилегающего к нему еврейского города Кирьят-Арба. Летчик перевел взгляд на втекающее в Хеврон шоссе. Солдаты, вышедшие из автобусов, освобождали дорогу, скидывали горящие шины на обочину. Водитель первого автобуса — кожаная куртка, джинсы, пистолет за поясом — менял севшее колесо на запаску под "приглядом" двух добровольных советчиков — "грузина" и "бухарца".

На окраине арабской деревни, скорее предместья Хеврона, два резервиста попеременно барабанили кулаком по железной двери, двустворчатой, прикрывающей вход в садик с мандариновыми деревьями.

— Ух, как я сейчас вжарю поверх придурков! — сказал Ицик с деланной злостью.

В приоткрытую дверь просунулась голова — усики, глаза-черносливы, печального отлива, куфия, схваченная на уровне виска черным шнуром.

— Твой сын? — грозно спросил Ицик.

—Я работаю на евреев в поселении Афух,— ответил араб.

— Твое удостоверение личности! Номер банковского счета! — грозно сказал Ицик

— У меня нет счета.

Яша чиркнул зажигалкой, прикурил сигарету. И откуда-то снизу, под прикрытием выдохнутого дыма, заметил Ицику:

— Кончай с его личностью.

— "Распутин", — сверху, естественно, говорить легче. — Я старший лейтенант.

— Забудь про свое университетское образование, выходец с братского Востока.

Однако Восток есть Восток. О Востоке бывший старший лейтенант милиции из Ташкента знал больше, чем недотепа, выросший в городе Риге, среди кафешек и богемы.

Высокорослый Ицик, бывший офицер уважаемой в Ташкенте милиции, умел делать соответствующее дознанию лицо.

— Удостоверение личности! — повторил он приоткрывшему дверь арабу, и подтянул руку его сына к своему носу.— Ах, запашок...

Араб учтиво протянул удостоверение личности. Ицик отпустил руку его сына. Записал в блокнотик имя, фамилию отца, номер удостоверения личности.

— Абдалла, — сказал, возвращая удостоверение, — мы не в последний раз видимся. Яблоко от яблони... Помнишь?

— Я работаю на евреев,— плаксиво вздрогнул Абдалла. Сын его, отпускаемый и Яшей, с той же неприятной плаксивостью проскользнул во двор, по ту сторону металлических ворот, которые закрылись с лязгом и свирепыми выкриками, подхваченными вскоре волчьим воем убиенного дитяти.

— Ты думаешь, он его лупит? — спросил Ицик, шагая рядом с Яшей — назад, к автобусу.— Театр.

— Мы все в этой жизни актеры.

— Мы вынужденные актеры. Они — природные. Они переиграют нас в этом театре абсурда. Дурило, я кончал юридический. И на Востоке.

— Вдали от придурков придуманных горизонтов.

— Угадал, "Распутин". С тебя поллитра.

— Разберемся.

— И с нами, если мы будем такими как ты... Разберутся по обе стороны от мушки. Когда они со стороны ствола, они — твои... Когда по сторону приклада, и палец на спуске... Ты жену свою пожалей в этом случае.

— Нет у меня жены...

— Прости.

По накатанной тропке, именуемой в арабской деревне улицей, навстречу им ехал "газон" — армейский патруль.

— "Распутин"!

— Честь имею!

— Прими и мою.

Шлепок ладоней. Сержант израильской армии, припечатавший свою ладонь к ладони Яши, сидел сбоку от водителя — каска, винтовка "М-16".

— В нас будут сегодня стрелять, "Распутин"?

— В тебя нет.

— Поехали, — сказал сержант водителю, и обернувшись к Яше: — Подваливай к нам завтра. Я в отпуске. Твой киношник приезжает.

— Да?

— Пора ему снимать фильмы про наш с тобой сионизм. Во множественном лице.

— Гриша!..

— Моя тельняшка всегда при мне, — многоведерный толстый Гриша потянул из-под ворота армейской гимнастерки тельник, показал Яше этот свой, под зебру скроенный амулет. — И Стелла капризничает, Яшу ей подавай.

— Будь! — Яша махнул рукой вслед уходящей в темноту машине.

Ицик толкнул его в бок.

— Баба — на всех языках — баба.

— Уймись.

— У евреев есть один обычай: в круг сойдясь, оплевывать друг друга, — насмешливо, с этаким противным акцентом, Ицик переврал стихи поэта Дмитрия Кедрина и закинул ствол винтовки за спину.

— Уймись, — повторил Яша.

Слепящие фары автобуса представлялись ему прожекторами аэродрома Киренска, маленького сибирского городка, расположенного среди тайги на острове меж двух рек — Лены и Киренги.

...Машина шла по накатанному ледяному шоссе реки и резко, юзом, притормозила на льду.

— Будь, — сказал Яша, двинулся на скользких ногах к высокому подъему, и по снегу, западая глубоко в наст, стал взбираться к бревенчатым избам. Выбрался к ступенькам, поднялся по ним к невзрачной площади, где приветствовал его протянутой рукой гипсовый Ленин, у постамента которого лежал пьяный, но вполне живой человек.

На одном из заборов Яша увидел табличку: улица Ивана Соснина. И поспешил, прибавил шагу, отряхивая от снега английскую шубу искусственного меха — "посылочную".

Навстречу ему — стаи одичалых длинношерстных собак. С непривычки — зрелище страшное. Но до собак метров сто, а вход в избу рядом. Яша прошел через двор. С некоторым удивлением посмотрел на торчавшую посреди двора будку коричневого цвета. Но не будка привлекла его внимание. Лист ватмана с диковинной для Сибири надписью "Туалет". Яша дышал через нос. Маленькое округлое отверстие для рта не позволяло ему сказать и слова. Он вошел в комнату, в тот момент, когда там было То Самое Время — того, известного только сибирячкам, — Сибирского аборта.

Яша ждал встречи. Он стоял, открыв дверь. И его никто не видел. Старушка, спиной к нему, согнулась над молодым женским телом и лила водку куда-то туда... Куда? Яша видел вздутые груди, видел пупок. Но не видел он, куда старушка вливает водку. Не видел, но догадался. И он менялся в лице, обморочно бледнел.

Очнулся Яша на полу. Очнулся оттого, что старушка вливала водку в него.

— Вы с ума сошли! — закричал он.

За стеной, регибсовой и хлипкой, слышались женские всхлипы и стоны. Слышался старческий голос:

— Ничего, ничего, успокойся.

Старушка над Яшей улыбалась непридуманной улыбкой.

— Пройдет. И в другой раз поможешь ей занедужить.

Сбоку от старушки проклевывался муженек ее — дед Никита, морщинистый дубок в телогрейке и с папиросою.

— Клавди, матка-дева, не отливай лишнее. Лучше выпьем потом — чин-чинарем — за столом, с грибками. — наклонился над Яшей. — Яша, узнаешь меня? Я "максимист", я в гражданскую — сам ты писал... Я... Клавди... дева-мата!.. Опять мне бежать в магазин?!

Дед Никита был оскорблен нерасчетливостью старушки его Клавдии, с презрением показал ей обрубленный второй мировой указательный палец и запахнулся в ватник.

— Ax, — старушка Клавдия обреченно вздохнула.

Худосочный дед Никита ускользнул от вздоха ее — в магазин. По снежку. По снежку. Путем привычным.

— И в воде мы не утонем, и в огне мы не сгорим, — услышал Яша бодряцкую песню и очнулся по-настоящему, уже на двуспальном диване.

На противоположной стене — портрет американского трубача Диззи Гиллеспи с раздутыми негритянскими щеками. Ходики с кошачьими глазами. Под ними стол. На нем портативная машинка с вправленным в каретку листом бумаги. За стеной — всхлипыванье, шмыганье носом, придавленные рыдания. За стеной, в соседней комнате, комнате бабки Клавдии с иконой в углу и горящей под ней свечкой, корчилась на постели Стелла, девчушка двадцати с лишним лет — обкусанные губы, влажные, голубого отлива глаза, позолота волос мальчишеской стрижки.

— Попалась! — плакала она. — Он все видел, видел!

— Мужику это полезно, когда не кобель он,— сморщенная бабка Клавдия цедила слова, поглаживала Стеллу по голове, и бросала взгляды на лежавший в ногах у девчонки окровавленный пакет, смастеренный из выпусков районной газеты "Ленские зори", с подпитываемым кровью портретом очередного героя пятилетки, улыбчатого, широкоплечего, с треугольником тельняшки, четко различимым под ватником. Под портретом шла надпись: "В нашей стране создана новая общность людей — советский народ. Капитан Григорий Сверхштейн, еврей по национальности, уже сегодня может рапортовать: его танкер ТО-1972, негласно именуемый "Стелла", — вышел на линейку технической готовности..."

— Бабушка! — старушка приложила ладонь ко лбу Стеллы.

— Он уезжает...

— Гриша?

—Яша!

— Он только что приехал из своей Риги. Или врут мои глаза?

— Бабушка, ты не понимаешь. Он уезжает навсегда. Туда... к твоему Иисусу.

— Помолимся за него, — опять не поняла Клавдия. — Туда?

— Навсегда, бабушка.

— Поэтому — ты? Дура-девка! А я думала: у тебя от Гриши. Потому и убрала твой стыд. Девка... Дура!

Клавдия вновь посмотрела на газетный пакет, и поспешно семеня ножками, направилась к нему, сунула под мышку, отворила дверь. Натолкнулась на бравого своего мужичка деда Никиту, перевела глаза на авоську его, перезванивающую бутылками.

— Я гостя привел,— дед Никита заговорщически показал большой палец левой руки, пихнул в бок стоявшего рядом с ним тяжеловесного парня в ватнике и тельняшке, Гришу Сверхштейна, в будущем сержанта израильской армии, виденного нами на подступах к Хеврону.

— Балтийский моряк, объяснись перед старым "максимистом".

— Бабушка Клава, я слышал, Яшка приехал, вот мы и решили...

— Это его инициатива, — поторопился с разъяснениями дед Никита.

Клавдия оттеснила их от двери к белой, известковым раствором покрытой печке, с чугунком на раскаленных металлических кругах, сунула деду Никите окровавленный сверток, Грише сказала:

— Он там.

За Гришей захлопнулась дверь в комнату Яши, послышалось его басовитое: — Читал, читал твое, ну ты меня и расписал, людоедина. Теперь надо мной смеются: когда это ты успел прозвать нашу посудину "Стеллой"?

Старушка вздохнула:

— Неймется им, дуракам, — сказала муженьку. — Утопи это в проруби, — показала на пакет.

— Я думал — закуска,— "схохмил" дед Никита, весь находящийся в предощущении намечающегося веселья.

— Заодно и воды нанеси, кобель ты старый.

— Я "максимист", — отозвался дед Никита. Кинул на плечо коромысло с двумя ведрами, и на выход — клубы парного воздуха заходили по кухне.

Через обледенелое стекло в Яшину комнату лился странный, лунного окраса свет. Яша — локоть на кофейном столике, подбородок в ладони — грустно смотрел на вошедшего Гришу.

— Можно? — с согласия Яши Гриша выдернул из каретки пишущей машинки лист бумаги.— Новенькое?

Лицо его зеркалом отражало прочитанный текст, на скулах нервно вспыхивали желваки.

— Слушай, Яша, ты это зачем? Нас всего тут двое — евреев. Обоих и заметешь!

— Читай! — сказал Яша, он сидел на диване у кофейного столика все в той же посылочной шубе, и струйки растаявшего льда стекали по бородке: кап-кап — будто слезы капали на полированную поверхность стола, образуя лужицу. В ней, присмотрись, исковерканные очертания Яшиного лица.

Гриша читал, машинально оглядываясь на дверь.

— Все мы придем в Иерусалим, чтобы построить Третий храм. И будут с нами все народы. Вот вехи на пути в Иерусалим:

10 ноября 1982 года — смерть Брежнева.

Последующий за этой смертью мор в Политбюро.

Казни египетские с радиоактивным распадом.

Сокрушение Берлинской стены и всех стен незыблемой прежде лагерной зоны. Декабрь 89 — август 91.

— Читай дальше,— сказал Яша.

— Ты с ума свинтился. Люди придут! Всех — в психиатричку, Амарлик! — "Доживет ли Советский Союз до 1984 года". Думай! Я подписку еще на Балтике давал, когда пацаненком — старшина второй статьи — гонял подлодки в Египет. Из Болдераи. Забыл?

— Мы с тобой встретимся в Иерусалиме, Гриша.

— Кто меня пустит? Подписка! В Югославию — на туристический променад... И та — закрыта, приравнена к капстране, пророк.

— Мы с тобой встретимся.

— А Стелла?

— Стелла сегодня сделала выбор. Завтра сделает выбор иной. Завтра, Гриша, и ты — выбор. Все дороги ведут в Иерусалим.

Внезапная заинтересованность глаз Гриши высветилась толпами антрацитного блеска длиннополых пальто, сотнями черных спин, невероятным множеством ног в чулках до колена, движением масс евреев к Стене Плача, молящихся у Стены.

— Стелла — твоя жена,— сказал Гриша, выходя из наваждения.

— Не загсовская. Сегодня она сделала выбор между Загсом и мной.

— Ты хочешь сказать...

— Я уже сказал, Гриша. Ты привезешь ее в Иерусалим.

— Из Сибири не выпускают.

— Потому я и ездил в Ригу, там — прописка.

— Но у меня же нет прописки в Риге!

— Потому ты и привезешь ее... Потом.

— Умник! Жить надо не потом, а сегодня!

— Поэтому Стелла и сделала выбор сегодня.

— Сожги! — Гриша протянул лист бумаги Яше. Яша чиркнул спичкой, поджег лист бумаги и закурил от той же спички.

Бумага корчилась на столе, чернела, и с шипением выпарила лужицу на полированной поверхности, оставив от нее слабые соляные разводы. Они, в зависимости от освещения и угла зрения, вырисовывались в негативного толка картины, неземного, хотя и серебристого цвета, — холмы, у их подножий — верблюды, металлические ворота, в сторону от них — железная сетка.

— Распутин!

Яша взглянул па майора Пини. В руках у него блокнот. Офицер проставляет "галочки" напротив идущих столбиком фамилий.

— Ицик!

Ицик смотрит в окно автобуса: "Поспим — на сон грядущий".

Пини продолжает:

— Швили!

Оба "грузина" в середине автобуса поднимаются.

— Швили-старший!

Молодой, усатенький, сел на свое место.

Седокудрый сердито говорит:

—У него тейп!

Длинноногий Пини поставил галочку в блокноте.

— На выход!

Водитель посмотрел на него косо.

— Не понимаешь, "Тбилиссо" на тейпе побрательника.

— У всех "Тбилиссо", — ответил ему Пини. — Но служить надо не в ресторане "Арагви", а в поселении Афух, на территориях. И без лишней музыки, кацо.

— Что ты понимаешь в грузинской душе — "швили" да "швили". Мы истаблишвили здесь! — и водитель с горечью сплюнул в окно.

Пини игнорировал водителя.

— Ходу! — выкрикнул он.

— У меня живот болит, — ответил худощавый "индус".

— Больница тебя подождет. А служба не терпит, как девушка.

— Но у меня болит.

Толстый "бухарец" засмеялся:

— Обожрался.

Индус возмутился:

— Отравился!

Яша уже вскинул на плечо солдатский мешок.

— Нам таких не надо.

Пини разозлился.

— Лично я для вас не делал других!

— Я делал их? Он лежать будет, Будет теперь мучиться животом. Весь месяц.

— Животом мучаются девять месяцев, — усмехнулся религиозный майор Пини. И к "индусу": — Встать, мать твою!

Индус вскочил. Пини спросил у водителя:

— Правильно я сказал, по-русски?

Водитель поднял растопыренные пальцы.

— Э-э, генацвале. Мы все говорим правильно. Только умный понимает, кому говорят...

— Я понял, — сказал толстый "бухарец".

— Голова! — откликнулся Пини.

— Отыграемся потом.

— Если навещу.

— Двадцать шекелей — это тоже деньги.

Майор Пини пожал плечами:

— Я с тобой на деньги не играл.

— Но я о них думал! — серьезно ответил "бухарец".

— Все мысли — побоку! И вперед! — Пини повысил голос.— Распутин, ты старший. Завтра приеду — проверю. И никакой "жизни" до понедельника. Живем от субботы до субботы. Без отпусков. Интифада.

— Понял, начальник. Как твоя жена? — Яша вступил па ступеньку, ведущую из автобуса в поселение "Афух".

— Понимаешь, говорят— не разродится. Мы с тобой, Яша, Бейрут брали...

— Пини, захвати меня на днях.

— Я тебе "командку" пришлю.

— Разродится твоя жена, Пини. Приглашай на обрезание.

— Верно говоришь, Распутин?

— Мы с тобой Бейрут брали.

Светящиеся фары металлических громад — автобусы и частные машины — осветили весь невеликий пятачок поселенческого плаца. Треножник — в центре, на нем — перевернутая каска, в каске огонь. В огне — отчетливое бормотаньс: "барух ата адонай, алохсйну мелех ба олам..."

И невероятно четко:

— Да отсохнет моя рука, если позабуду тебя, Иерусалим!

Яша взял за руку смуглого человека с автоматом "узи", стоявшего у горящей огнем каски.

— Мы прибыли. Хватит молиться.

— Ты о чем? — не понял, повернул к нему лицо человек с автоматом "узи" — внешне похожий на "индуса" и такой же худой.

— Нам нужно помещение.

— Пойдем в синагогу.

— Ты в синагогу, а мы — в помещение!

Цепочкой развернулись резервисты по шоссейной тропке поселения. Один за другим вошли в бетонный барак, именуемый жильем. Скинули солдатские мешки с плеч своих на выложенный серыми квадратными плитками пол, начали вынимать из мешков и сумок, боком бьющихся об автоматы, всякие разности — зубочистки, баночки с кремом, флаконы с одеколоном, патроны от "узи" и от М-16, лимонки, гранаты со слезоточивым газом.

Ицик заглянул в холодильник, стоявший возле четырехкомфорной газовой плиты.

— Сменщики не подвели.

В холодильнике были яйца, пачки с молоком, красные перцы рядом со связкой бананов, а над всем этим великолепием — добрый кусок мяса.

— Всех расстрелять! — обрадовался Ицик, будто это он воздвиг этакий мемориал для желудка. — Каждому, кто войдет — памятник! Стопарь — путь к бессмертию!

— Будем жить, евреи! — воскликнул Яша, и нож свой, сибирской закалки, метнул — не промахнулся — засадил в прическу довольной жизнью американской певицы Мадонны. — Приколка!

Кто не знает эти плакаты? Нет человека, который не видел это доступное лицо!

Лицо на плакате — доступное. Но мало кто догадается, что не в Мадонну воткнулся нож сибирской закалки. Не в Мадонну плеснул ножом Яша. На плакате он неожиданно увидел Стеллу, ее стрижку с мальчишеским хохолком. Но... сделано это не ради Стеллы, не ради ножа, всегда — выверенного. Сделано это — для "бухарца", "индуса", "грузина". Сделано это — лишь бы себя показать. Евреи всех стран знают: никто из собратьев просто так не выступает. Любое "выступление" повязано мыслью. Кинозал, полагаю, определит: математически вычисленное движение ножа сибирской закалки выведет нас снова в островной город Киренск, в избу, где Стелла, самая прекрасная из Мадонн, в теле — живая, без ночной рубашки — Стелла идет к нему. А он, свесив руку с сигаретой за бортик дивана, он говорит пьяно:

— Убила? Встретимся в Иерусалиме. Я тебе — второе пришествие.

— Ребенок! — вскричала Стелла.

— Ты убила ребенка, — Яша с сигаретой в углу рта видел Стеллу в загульном образе Мадонны. — Ты предала меня.

— Крысы бегут с корабля!

—Дура! Никогда не видела настоящего корабля. Ты только читала про алые паруса, и метила на день-рожденье маленького принца. Маленький принц, дура, не рождается в дебрях алых парусов. Он рождается в пустыне, возле Экзюпери, — Ночной полет, девочка... Иди ко мне...

Яше стало немножко не по себе, когда он различил лицо на плакате. Лицо певички Мадонны.

— Ребята,— сказал он своим сослуживцам.— Я пройдусь по задворкам. Прикину, па каком свете находимся.

Ицик уже жарил яичницу. Банку с сосисками вскрывал "индус". Кудрявый "грузин" вынимал шампуры из спортивной сумки.

— Распутин! — сидя на корточках у своей сумки, повернул он умудренное жизнью лицо к Яше. — Девочку нам...

Яша перекинул по-партизански ремень автоматической винтовки "М-16" через плечо.

— Тебе пора вызывать неотложку, на повышение потенции, друг-человек.

Старый грузин "закудахтал" над шампурами.

— Никому не мешает лишняя девочка. Кто ищет — тот всегда найдет, друг мой человек, Распутин. Мы всех победили. А что теперь? Девочка!

В бетонной будке, под электрической лампочкой, у ворот из полосового железа с висячим на них амбарным замком, сидела на табуретке молодая женщина в кудряшках и с автоматом "узи" на коленях. Возле нее стояла другая женщина в сером длиннополом арабском одеянии и что-то канючила.

— Я на смену,— сказал Яша женщине с автоматом, в белом платочке, из-под которого выбивались кудряшки.

— Мири!— представилась она, застегивая верхнюю пуговицу па блузке. — Пересменка в полночь. Так что можешь пока погулять с компанией.

— Что? — обрадовался Яша. — "Русские" тебе не в новинку?

— Нагляделась. И она — русская. — Мири указала автоматом на женщину в будке: одежда арабская, волосы каштановые, глаза светлые, округлое лицо со шмыгающим носиком.

Тут уж пришлось удивиться Яше. С галантностью, позаимствованной из кинофильмов про трех мушкетерах, он вынул из-под левого погона солдатское кепи и раскланялся.

— Здрасьте вам, женушка из университета Лумумбы!

— Выпроводи ее, — попросила Мири.— Мой иврит она не понимает. Объясни ей: ночью здесь никому из них оставаться нельзя. Закон.

— Но она русская!

— Это ты — русский. Она теперь — нет. Из деревни она, вон там, напротив.

Яша с некоторой игривостью, еще не осознавая ситуации, потянул женщину за локоток к выходу из будки.

— Так ходи домой, мать-Родина! Муженек, полагаю, заждался тебя.

— Он меня убьет! — четко сказала ему женщина.

— Зачем же замуж выходила? Поди, в Москве?

— Тебе-то это зачем?

— Я журналист. Может, интервью сварганим?

— Балабол ты! А муж меня убьет.

— Со старшей женой что-то не поделили?

— Я — старшая!

— Ну и дура. Ладно, прости. Мы тебя не можем оставлять тут. Придумают, что изнасиловали. Нас всех посадят. И выпить не успеем на помин души.

— А у вас есть что? — дикостью отчаяния повеяло от дородного тела, женские пальцы жестко сплелись на яшиной кисти.

— Мы — "русские" — глупо усмехнулся Яша.

— Пойдем. К вам.

Мири задышала зло, тревожно.

— Помни, до двенадцати. Дальше — закон.

Яша оглянулся на пылающий в темноте прямоугольник казармы — сказал бетонной будке:

— Не боись, к мужу своему под семихвостку попадет вовремя. Лучше бы в ЗАГС не ходила. Топает в оазис, а попадает в задницу, — посмотрел на понурую женщину, привычную глазу любого прохожего в России, в Иерусалиме. — Хреново тебе?..

—Пойдем!

В каменной трехкомнатной коробке, условно назовем се казармой, Ицик потрошил содержимое консервной банки в пластмассовую тарелку. Седокудрый грузин булькал алюминиевой флягой у уха.

Индус мелко нарезал помидоры. Бухарец расставлял пластмассовые стаканчики на столе, в центре кухоньки, у стен торчали сложенные раскладушки.

У входа в кухоньку стоял, широко расставив ноги, похожий на индуса человека автоматом "узи" через плечо, уже знакомый по встрече у треножника с перевернутой каской.

— Мы с десяти до двенадцати. Остальное время — вы. — Поселенец брезгливо посмотрел на фляжку. — С этого начинаете?

— Йеменец? — спросил у него Ицик, присаживаясь на кушетку с гитарой у изголовья.

— Я израильтянин! Второе поколение! Ицик взял гитару, проверил колки. Коснулся пальцами струны.

— Оно и видно. Споем?

— У вас меньше часа! — возмутился человек с "узи".

— Штрафную!

Грузин подошел к человеку с автоматом, протянул ему полный до краев стаканчик.

Человек, похожий на индуса и еще больше на Мири из бетонной будки, резко отмахнулся от угощения.

— Помрете так! Я здесь военный комендант!

Ицик небрежно провел пальцами по струнам. Приподнялся с кушетки.

— Наполеон! Будем знакомы, товарищ, дорогой труженик Востока. Песни русские знаешь? — И запел: "Помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела".

Восточный человек с "узи", оскорбленный непочитанием его командной должности, ушел в ночь, откуда в ярко освещенную кухоньку вступал Яша с арабской подружкой, на самом деле русской женщиной в платье мышиного цвета.

— Нина, — машинально представилась она.

— Ну и Яша! Ну и молодец! — вскричал старый грузин, поцеловал ручку женщине.

— Горали! На иврите — судьба! — и щелкнул каблуками, будто он драгунский офицер. — В тридцать лет я сделал свой первый миллион.

Ицик исполнил известный всем замужним марш новобрачных — вечное творение Мендельсона.

— Потом женился, — невозмутимо сказал Ицик, — проиграл все. И на приданное жены уехал в Израиль. За новым миллионом. В Израиле выяснилось: миллионы делают другим способом — не на цветах.

— Не слушайте его. Он трепач из Ташкента! Что он знает о деньгах? Милиционер!.. Он даже взяток не брал.

— Согласен, идиот. В партию — отказался — вот и взятки не давали. Беспартийному идиоту взятки не положены. А какие дела я раскрыл!..

Бухарец прыснул слюной па шипящую яичницу, прихватил ладонями предательский рот.

— Потому и в Израиле, — палец поднял над сковородкою.

— Деньги делают не честностью! Деньги делают умом!

— То-то ты там три месяца содержал тир — будто дом терпимости. А потом куражил по Москве — в ресторане нашего друга Горали, в Арагви.

Арабская жена с русским именем Нина прервала эти дурацкие заигрывания.

— Выпить дадите?

— Ну и Яша! — восхитился седокудрый грузин.

— Оставь!

Яша палил женщине из фляжки в пластмассовую чашечку, из которой лишь верблюду приятно пить чай или кофе.

— Сердито! — сказала она, и выпила залпом, поискала пластмассовой вилкой сосиску в томате на пластмассовой твердой тарелке, закусила. И только потом тяжелым взглядом оглядела всю компанию: морды нерусские, но все, лучше или хуже, говорят на ее родном языке. Форма на них израильская с желтыми буквами ЦАХАЛ над левым карманом гимнастерки.

— Муж меня убьет. Сегодня.

—Еще?

Горали налил ей в чашку вторую порцию.

Она выпила, не поморщилась. И вдруг расплакалась:

— И почему вы убить его не можете?

— Нам нельзя. Мы евреи, — тоскливо ответил Горали.

— Так будь грузин! Поцелуй меня. И убей его из-за ревности.

— Поздно. Я теперь еврей. Что случилось, девушка?

— Я хотела как лучше. Племянницу продала в Иордании — дочку от второй жены.

— Девка-мата! — Яша удрученно налил себе в стаканчик.

— Я тут невыездная! — закричала Нина. — В Москву — ни-ни! В Аман — пожалуйста. Но без своих детей. Я и поехала к его родственникам. Со мной — Раббат, девчушка, шестнадцать лет — на выданье. Тут за нее двадцать баранов дают. А там сотню и динары — много, калым! Я и оставила там эту девчушку. Все — до гроша — привезла ему. А он! Он — посмотрите на мое лицо!

— Я старый боксер, — сказал Ицик с кушетки, пропел под Высоцкого: "Волк не может нарушить обычай...", — Восточный человек бьет женщину по печенкам, ибо лицо — это лепесток розы, а все что между ног — райская услада. Восточный человек, Нина, своим удовольствиям не навредит. Но убьет обязательно — ножом. Ты взяла на себя роль мужчины. Ты не Гамлет... хотя, конечно, трагедия шекспировского размаха.

— Я сделала как лучше!

— Лучше всегда делает мужчина, Нина. Доверяй мне. Я из Ташкента.

— Налейте еще!

Нина села на стул у кухонного столика. Подняла чашечку.

— Сколько мне еще?

Яша отвернул рукав гимнастерки. Взглянул на часы.

Ицик, догадываясь, поднялся с кушетки.

Яша придержал его ладонью.

— Ходу, — спросил у индуса, — когда последний автобус?

Индус посмотрел на прикнопленный к стене голубой листок с автобусным расписанием.

— Последний через двадцать минут. Но это действительно последний.

— Нина, мы тебя проводим.

— На тот свет? — Нина трезво посмотрела на Яшу, и налила в чашечку из фляжки, выплеснув на стол.

Яша позвал пальцем Ицика — благо был он за спиной у Нины.

— Придержи автобус, на всякий случай.

Ицик — гитара за спиной, красный бант на грифе, ствол винтовки в руке — вышел из домика и — на плац, где треножник с перевернутой каской, к огненным языкам над каской. "В этой жизни умирать не ново, но и жить, конечно, не новей."

Нина дернулась на слова знакомой песни и на психе саданула кулаком по столу:

— Что вы, евреи, понимаете в своем Отечестве?

— Мы понимаем в женщинах, — успокоил ее старый грузин с еврейской фамилией Горали.

— Вы все тут — русские! И не хозяева!

— Хозяйка! — бухарец застегивал на толстом пузе армейский пояс. — Мы все тут русские. А ты? Надо было знать, за кого идешь замуж! Русские — не русские... У меня в Бухаре — кто я сегодня? Лучше "русским" быть тут сегодня, чем у вас — там...

— Мы шестая часть мира!

— Ты — часть. Мы — весь мир. Не за меня ты пошла замуж, Нина.

— Нужен ты мне!

— Ну да, толстый. Я, Нина, заметь умом — тоже человек Востока. У меня одна жена, не три-четыре-пять. Моя жена не будет продавать в Амане детей своего мужа, даже — выгодно, за динары или доллары. Ты, Нина... Зачем ты детей продаешь? Умная? На Востоке нет женщины умнее собственного мужа. Назови себя даже Маргарет Тетчер, ты — женщина, по-русски: дура! И не высовывайся! Счастье твое, что я только с виду человек восточный.

— Убил бы?

— Яша? — бухарец, глядя на Яшу, печально развел руки. Яша тронул Нину за вздрогнувшее плечо.

— Надо поговорить.

Они вышли из маленькой кухоньки под огромное звездное небо, медленно, переговариваясь, двинулись к плацу с ярким — над каской — огнем.

— Возьми, — Яша вложил ей в руку адресок. — Автобус — до Тель-Авива. Остановишься у Стеллы. Она — сейчас одна. Муж ее тоже на службе. Покажется тесно, перебирайся к жене нашего бухарца, у него много детей, но жена одна. Примет... как родную. Восточные — не все арабы.

— А мои дети? Меня с моими детьми в Москву не пускали!

— Муж тебя не пускал с детьми. Забыла, заложниками бывают не только евреи. Езжай к Стелле. Она тоже русская, из Сибири. Потом разберемся. Не обижайся. Здесь тебе оставаться нельзя. Закон!

Скрипучие ворота отворились под всплеск фар маршрутного автобуса. Автобус выехал на плац, развернулся: не ожидал пассажиров в полночь. Передняя дверь открылась.

— Деньги есть? — водитель с напряженным вниманием разглядывал незнакомку в арабском платье.

— Прими, — Яша подтолкнул Нину в автобус. Сказал водителю: — Довези по адресу. Так нужно.

— Ладно, — ответил водитель, скомкал полученную от Яши ассигнацию, сунул ее в карман. — Все одно — других пассажиров не предвидится.

Ицик помахал рукой вслед уходящему автобусу.

— Думаешь, она к Стелле поедет?

— Мое дело предложить. Деваться-то ей все равно некуда. Прибьют. А то — хуже... Муж выкинет ее из дома. И все — одна дорога в проститутки. Детей не отдаст. Проституткой сделают. Сам на этом еще и деньги зарабатывать будет.

— Судьба.

— Да не судьба, скорее этакая русская доля. Кто мешал Нине влюбиться в еврея? Выскочила за араба, думала шейх нефтяной. Вот и кукует. Ни прав, ни претензий даже на права. Она ведь действительно теперь никакая не русская — мусульманка, живет по законам шариата. Сравни со Стеллой. И по паспорту русская, да и гражданство у нее двойное. Здесь плохо покажется, уедет назад.

— И там плохо. Русские сейчас как евреи — им везде плохо. Был я недавно в Ташкенте. Насмотрелся! Русские там в еврейской шкуре — изгои, гяуры.

— Та же история в Латвии. Месяц назад оттуда. Помнится, смеялись надо мной когда-то, мол, придумываю, что евреям все дороги перекрывают, выживают в Израиль.

— Мы не в равном положении. У евреев все-таки Израиль.

— У них — Россия.

— Россия израильских условий не создаст.

— Не в этом дело, Ицик. Проблема в другом — русские не могут быть нацменьшинством, у них имперское мышление. Им все еще кажется: дядя погрозит пальчиком из Кремля, и республики в штанишки со страху наделают. Мыслят стереотипами, Сталинской формулировкой "старшего брата". В том-то и беда, что "старший брат" обычным — ни старшим, ни младшим — чувствовать себя не согласен. Это и в Израиле с ними. Не наблюдал?

— У меня жена русская, — сказал Ицик.

— У меня Стелла, — вздохнул Яша. — Чужая жена — душа-потемки. Здесь ей выставку устроили, художницей стала. Израилю в диковинку ее российский примитив. Покупают. Рецензии пишут. Кто бы ее выставил там, в Сибири? Там таких художеств — пруд пруди.

— Недовольна?

— Раздрай души. Замужем-то за Гришкой. Вышла, чтобы с ним приехать сюда. Ко мне. Но Гришка не знал, что брак с ее стороны — фиктивный. У него — любовь. У меня головная боль. У Стеллы... Ей ведь известно, что из-за Гришки я чуть-было не подсел. Я ему рукописи свои непечатные оставил там, в Сибири. Его подловили. Или сам садись, или докладывай имя автора.

— Но ведь выскочил.

— Выскочить мне, Ицик, помогли русские расстояния. Пока депеша насчет задержания шлепала в Ригу, я и выскочил в Лод и — привет вам, охотники на человеческое мясо! — Яша провел пальцем по струнам гитары, в заспиньи у Ицика. Под жалобное бренчание глухо сказал: — Есть и другая версия. Стеллина. Якобы Гриша сдал рукописи сознательно. Задержать меня вздумал. Помнишь, мы уезжали тогда — навсегда, как на тот свет, даже без переписки с друзьями — лишь бы им не навредить... В Стеллу он был влюблен дико, но как-то наивно. Вот и вздумал — у Стеллы дикая истерика из-за моего ухода за кордон... Вот и вздумал задержать меня на годик-другой. Как говорится, от сумы и тюрьмы никто не застрахован. Но это версия Стеллы. Чудная версия. Из-за нее и не уходит от Гришки. "Если пошел на такое, значит, до посинения. Не о себе думал..." Она бы замуж за него не вышла, если я в тюрьме... Дождалась бы... И передачи... Вот такая, Ицик, катавасия жизни. Ты бывший следователь. Ну? Где твои дедуктивные способности?

— Паранойя. Придурки вы придуманных горизонтов. Думаете категориями всего человечества, а сами себя на грош не знаете.

За разговором они подошли к бетонной будке, к воротам с амбарным замком и скрипучей калиткой. Ицик — гитара на груди, винтовка за спиной — взял несколько аккордов, пропел: "Выткался на озере алый свет зари..."

— Не шуми, — сказала ему, выходя из будки женщина с автоматом на плече. — Здесь как на твоем озере, слышно далеко.

— Нам нечего стесняться. Пусть нас слышат и догадываются: русские командос пришли из Афганистана.

— Из-за Афганистана они вас еще больше любить не будут. Для них война в Афганистане — это война мусульман с гяурами. И победили они.

— Мне их любовь до лампочки, — невозмутимо ответил Ицик. II преобразившись в этакого кавалера, театрально произнес: — Не любви от них я ищу, мадам, — и засмеялся. — Любовь делает голодным — до новой любви. Мне по-простецки надо от них не любви, а страха. Пусть боятся, командос из Афганистана прибыли на боевые позиции. В деревню — как ее? — Афух. И "Распутин" с нами.

— Кто из вас "Распутин"?

— Он, — Ицик указал па Яшу.

— Почему?

— Да он с придурью. Он всегда предсказывает: туда пойдешь, бабу найдешь, в правую сторону — бандитцев с ножиком, в левую — камень на голову. Человек он незаменимый для боя. И для бабы, имей в виду, тоже. Холостой. И красивый.

— Поговорил? Теперь успокойся и посиди в будке часок.

— Женщина поправила косынку на голове. — Я твоего друга — мне сказали, он старший — проведу по территории.

— Только домой не заводи. Он — такой!

Ицик вошел в будку, поправил стоящую на подставке армейскую рацию, двинул пальцем по висящему противогазу, снял гитару, поставил ее в угол, сунул винтовку "М-16" между ног, вытащил из широченного кармана, нашитого на колено, книжку в бумажном переплете, открыл ее в середине на загнутой странице.

— Яша! — Яша оглянулся па возглас. Голос знакомый, будто Стелла зовет его. Многочисленные фонари — по периметру металлической сетки, в двух метрах над забором, за ними — вниз и вверх — по впадинам и холмам — светлячки окоп. Поблизости — треножник с перевернутой каской, огонь над ней, чуть дальше одноэтажный каменный короб — контора поселения, за ней кругообразно, в несколько рядов, такие же короба—жилье поселенцев. Некоторые из коробок неузнаваемы — надстройки, всякие архитектурные излишества, словом — виллы. Эти виллы никак зрительно не увязать с сибирскими пятистенками, срубленными из объемных бревен. С наледью па окнах.

Стелла подходит к нему, дышит на ладонь, греет теплою ладонью льдистую накипь на рту Яши.

— Молчи! Мороз — не видишь? Самолеты, поди, неделю не полетят. Возвращайся.

— Сибирь любит только декабристов, — с трудом произносит Яша, срывает ледяную корку со рта.

— Не все повешены.

— Ты — что? Не понимаешь? Выросла в городе сосланных. Из-за сосланных декабристов острог переименовали в город. Ты выросла здесь. И мне говоришь? "Крысы бегут с корабля".

— Яша, я ничего против крыс. Бегут — их дело. Я замуж хочу — за человека.

— Поэтому написала "Туалет" на заведении?

Стелла оглянулась на будку, на лист ватмана.

— Косыгин к нам приезжает. Он тут родился. Вот и придумали изобразить: вдруг ему тоже захочется на улице детства, как человеку. Пойдем домой. Мы не Косыгины. Мы разберемся, где по-маленькому, где по-большому. Не уезжай из дому. Из нашего дома самолеты улетают только на чужбину, Яша...

— А крысы?

— Яша, у нас нет кораблей. Мы не Колумбы, Яша. У нас Ленское речное пароходство. По Лене ходят паровозы на поплавках. Яша, возвращайся домой. Не будь Колумбом. Откроешь, как и он, не ту страну. Путь в Индию, Яша, лежит через женщину. И эта женщина с тобой.

— А ребенок?

—Всякие женщины. Всякие расставания. Расстояние одно — совесть. Люби свою совесть, Яша.

— Это был сын?

— Яша...

— Бабка Клавдия мне сказала: сын.

— Яша, ты никогда не любил!

* * *

По заснеженной Лене ползет "москвичок". Наперерез ему спускается лыжник. "Москвичок" ускользает от лыжника — носом в сугроб. Лыжник промчался мимо, приветливо помахал водителю рукавицей. И по Лене — дальше. Слева, справа — берега высокие, с заснеженными кедрами.

Слева, справа — колючая проволока, жилистая высокостебельная трава, по ней лыжней проходит свет от фонарей.

Яша и Мири обходили огороженную территорию. Его солдатские ботинки легко приминали жесткую траву. Мири шла сбоку от него по тропке, — в кроссовках.

— У пятого фонаря, запомни, поворот. В птичник, — они завернули в вытянутый прямоугольник, метров на триста в длину, сто в ширину. — Строим птичник. Строители, сам понимаешь, арабы. Так дешевле. Но за этим надо проследить. Некоторым далеко до дома, тут пытаются переночевать. Но нельзя. Интифада. Впрочем, дело даже не в этом. Мужчины наши работают на плантациях, или в городе. Порой в поселении одни только женщины.

— О, учтем! — оживился Яша.

— "Распутин", здесь не дворец. Здесь придворных дам ты не сыщешь.

— Я и на птичницу с трудоднями согласен.

Мири посерьезнела:

— Досталось тебе, видимо, в жизни, Яша.

— Не говори. Мне бы, чтобы чужая душа — не потемки. В Израиле поначалу — сплошные потемки. Не пробиться, не добиться. Каждого в переплавку. Приказ: переучиваться. Журналиста на курсы программистов. Программиста — в бухгалтеры. Бухгалтера вообще — на хрен! Советские бухгалтеры с их вороватым умишком никому не нужны. И все это, чтобы специалистом себя не чувствовал.

— А ты специалист?

— Привык так думать.

— Какие языки ты знаешь, специалист?

— Русский.

— У нас журналисту положено кроме иврита знать еще несколько европейских языков. Кстати, и программисту. И бухгалтеру.

— Что ты понимаешь в русском характере, эфиопка царя Петра первого?

— У меня муж был русский. К слову, из города Петра, тогда — Ленинграда. А родители мои из Йемена — "таймани". Яша придержал шаг. Почувствовал себя неловко.

— Почему "был"?

— Зарезали его в Хевроне, возле Гробницы наших предков. Два года назад.

— Два года назад? В июле? — Яша с каким-то новым, странным выражением посмотрел на Мири. — Так ты Машка Алика?

— Да, так он меня называл. Крутил Высоцкого и называл Машкой.

— Мири, мы же с Аликом вместе в патруле были. — Яша выдернул хвост гимнастерки из-под ремня. — Посвети. Вот и мне тогда досталась отметина.

Фонарик высветил косой рубец шрама у левого бедра.

— Я и на похоронах не был из-за этого. Но мы тогда с Ициком скрутили этого парня.

— Лучше убили бы его!

— Ицик поторопился. Он бывший сыщик. Привык вязать живьем, для дознания. Нужно нам это дознание!

Мири перевела свет фонаря на лицо Яши.

— Зайдешь ко мне? Я тебе альбом Алика покажу. Его Высоцкого покрутим.

И вдруг шорох, непонятный, дикий для этой, уже уснувшей местности. Сгущающийся туман, нитями н лохмотьями зависающий в ногах, подсказал Яше: шорох рожден вблизи, метрах в десяти-пятнадцати.

Мири взяла автомат наизготовку, сделала несколько осторожных шагов в сторону, залегла за разросшийся куст, оружие сняла с предохранителя. Яше махнула рукой — иди!

Яша бочком от фонарного столба, в густую темень. Медленно, готовый стрелять в любую секунду, приблизился к дощатой времянке — конторке подрядчика, похожей на вагончик.

Глубоко набрал воздух и с выдохом — вверх по ступенькам, первая, вторая, третья, — плечом по фанерной двери и в комнатушку с тусклой лампочкой под потолком. Перед ним канцелярский стол с папками и кипой бумаг, тумбочка с телефоном. Никого! Развернулся на каблуках — палец на спусковом крючке, автоматическая винтовка у бедра, по-партизански. Ствол повернут к первой от входа, слева, двери. Тяжелый удар ноги. Щеколда жалобно всхлипнула, дверь срикошетила о стену, стала закрываться.

В тесном кубаре — туалете — спал, вернее, уже не спал человек в куфие, усах и заляпанной цементом рубахе. Он сидел — при надетых штанах, также заляпаных цементом — на унитазе, за его спиной торчали пластмассовые трубы, а над головой сливной бачок.

В руках ни гранаты, ни пистолета, ни ножа.

— Вылезай, приехали, заяц! — сказал Яша. — Мы с тобой, по-моему, уже встречались. Пару часов назад.

— Это был не я, — испуганно отреагировал человек в куфие.

— Да, твой брат-близнец. А что тут ты делаешь?

— Я тут работаю.

— В какальнице? — прыснул Яша, высвободил смехом нервную систему.

Смех дрожал в нем, ознобло перебегая к Мири, вошедшей уже в конторку.

— Время неурочное, — сдерживая смех, продолжал Яша.

— По-большому — за территорией, там у тебя жизненное пространство для пастбищ и гаремов.

— Мы тут строим птичник.

— Соучастники?

— Ахмед. Махмуд. И я. Им домой близко. А мне — далеко.

— Я знаю твой дом, — строго сказал Яша. — Полчаса езды.

— Так это езды... У меня был "тремп", вот я и подъехал. Мне же в четыре утра вставать, если пешком. Лучше переночевать.

— Тут ночью не спят, заруби на носу. Тут "русские коммандос" из Афганистана!

— Были другие.

— И это знаешь? На выход, с вещами!

— Какие вещи?

— Э, добрый человек, не сидел в советском допре. Выходи. Я тебя проведу за ворота.

Человек в куфие, вылитая копия Абдаллы из известной нам уже арабской деревни, нерешительно поднялся с унитаза.

У бетонной будки, возле ворот, Ицик щеголевато, с уклоном в театральность, отдал честь Яше.

— Террорист? — указал на пленника стволом автомата.

— Я не террорист, — стал поспешно оправдываться человек в куфие. — Я никого не убивал. Я спал.

— Во сне, согласись, видел мертвых евреев?

— Ничего я не видел во сне!

— Тогда досыпай там, за колючкой. — Ицик открыл калитку.

— Мне туда нельзя!

— Там, за колючкой, твоя родина.

— Меня там убьют!

— Кому ты нужен! — разозлился Ицик. — Здесь тебе нельзя по нашим правилам. Там тебя убьют. Это по вашим правилам?

— Я работаю на евреев!

— Тебе за это деньги платят. Ты налогов не платишь. Жиреешь как гусь рождественский.

— Меня зарежут — там.

— Ваши?

Из темноты к бетонной будке вышла Мири с мешком цвета хаки на спине. Подошла к арабу.

— Вот тебе спальник. Укутайся и ложись с той стороны калитки. Ицик убережет тебя — для жен и детей.

— Была нужда! — возмутился Ицик. — Он мне тут будет портить воздух, а я его охраняй!

— Ицик, — вздохнула Мири. — Я жена Алика.

Ицик засопел. Перекинул ремень винтовки через голову. И с какой-то виноватостью в голосе сказал ей:

— Я из Ташкента. Я человек Востока. Я знаю их!.. — пальцами сдавил виски. — Надо было стрелять тогда. Мири. Мне надо было стрелять. Я их знаю...

— Он теперь на воле. Тот...

— И это знаю...

— Папа его доказал, что он больной с рождения...

— На голову. Знаю, Мири. Прости.

— Господа! — выступил Яша. — Все мы больные на голову. Нам бы лет сорок пошастать по пустыне... Нет, мы сразу из рабства в новый свет .

— Образованщина, если по Солженицыну, — сказал Ицик, выпроваживая незванного арабского гостя вместе со спальником за калитку.

— Надо под себя, не по Солженицыну.

— Вот и делаем под себя! Нет на них смертной казни, ну и режут наших. А мы охраняй, чтоб свои их не прирезали. Правила демократии...

—Восточный человек, Ицик! Охраняй своего двоюродного братца! В шесть утра тебя сменят грузин и бухарец. Потом обещают подкрепление. Пристроим к работе и индуса.

— Яша! Он уже в автобусе отравился тушонкой. У него живот болит, забыл?

— Обещают еще двух индусов. С ними он не вспомнит про живот.

— Ну? Это тебе Пини специально, по дружбе.

— Дружба дружбой, а я вдоль по Питерской этой колючке.

— По туалетам ищи, — напутствовал Яшу, уходящего в черноту ночи, вслед за Мири, Ицик. И вдогонку, нараспев: — Кто ищет, тот всегда найдет...

Домик Мири — коробок. Внутри, в салоне, тюлевые занавески на окнах, эстонская секция семидесятых годов с сотней книг, диван, кресло, журнальный столик, на нем ваза с цветами и недопитая чашка черного кофе.

Мири открыла холодильник. Вынула ополовиненную бутылку "Столичной".

— Осталась после Алика. Он любил ваши напитки. Будешь?

—А ты?

Яша сидел на диване, винтовка его стояла в углу, у окна. Было ему, по всему видно, тошно.

— Я тебе Высоцкого включу.

Мири поставила на столик недопитую мужем бутылку водки, подошла к тумбочке, нажала клавишу на магнитофоне.

— Это ведь записи. Те, на ленте. Не кассетник.

—Не надо!

Поздно! Взревела комната, раздалась вширь: "Волк не может нарушить обычай..."

Мири поставила на столик кувшинчик с кофе, две фаянсовые чашечки:

— Из Ленинграда...

— Мири!..

Она села в кресло, напротив Яши. Сказала:

— Яша! Я хочу ребенка. Из России. Для Алика.

— Мири, я не из России. Я вечный еврей, — родители из Одессы, я родился в эвакуации в Оренбурге, на Урале, учился в Риге, живу в Израиле.

— Яша. Еврейская жизнь — не в расстояниях. Синайская пустыня — не Сахара. Но — сорок лет, сорок лет пустыни. Не в расстояниях наша жизнь. В совести.

— Мири, я это уже слышал в Сибири.

— Тебя любили, Яша.

— Но я не умею любить! И это слышал.

— Алик тебя любил...

— Я с ним в Бейруте...

— Молчи, солдат! Ты не солдат. И какой из тебя "Распутин"?

—Я!

— Все знаю. Алик мне говорил: прозвали "Распутиным" — вот и мучается. Предскажет что-то такое... Потом грудью вперед торчит впереди солдатёнка. Боится собственных предсказаний.

— Алика я не уберег!

— Водки выпьешь?

Мири налила в граненые стаканчики, родом из бывшего СССР, тусклую по цвету — плохое освещение! — водку из бутылки с этикеткой "Столичная".

— Алик не виноват!

— И Катя Маслова тоже. Но Катя не догадывалась о бронежилете. А он не надел.

— Я надел. Он надел. Не с той стороны нож втыкают.

— Ты выпьешь? Это Аликино. Последнее.

— Я уже выпил. Мири, нет виноватых. Все в этом МИРЕ убийцы, чаще — по совести. Да и имя у тебя — Мирьям — Мария, святая дева. Рожаешь — на погибель?

— Я еще не родила, Яша. Алик тебя любил. Ты ему жизнь спас в Бейруте.

— В Хевроне не спас!

— Кровь у вас, Яша, общей группы, из-под одного ножа.

— Мири, мне сказали: ты никогда не любил!

— Яша, мы родились не вчера. Нам много-много тысяч лет. Не четырнадцать — как Джульетте. И не пятнадцать, как ее Ромео. И не шпаги у нас. Мы должны думать о детях. Кто здесь будет жить завтра? Дети, Яша, мои. Алик тебя любил. Дети наши, Яша, будут жить здесь.

— Поцелуемся? —Яша не нашелся, сказал то, что пришло на ум — сразу. Стыдно стало ему, и он неуклюже налил себе в граненый стаканчик из бутылки "Столичной", из бутылки — последней — друга своего Алика, солдата, прошедшего с ним несколько израильских войн, солдата, чей портрет в черной рамочке висел против него на стене.

В казарменном бетонном ящике — из трех комнат — резервисты стелили постели. Простыни вытаскивали из личных сумок, наволочки тоже.

Индус по кличке "Ходу", натягивая наволочку на подушку, спросил у грузина Горали:

— Почему эта арабка спасалась от мужа у нас, евреев?

— Что ты, Ходу, понимаешь в русской душе?

— Ты такой же русский, как я. Почему прибежала к нам, из своей деревни, от мужа?

— Не понял?

— Объясни! Я с вами уже три года — и все русские, все вокруг. Никто никогда не объяснит, почему все — русские. На лицо вы разные. Бухарец похож на меня, и он — русский. Яша не похож ни на кого из вас, и он русский. Ицик не похож ни на Яшу, ни на меня, ни на тебя, и он тоже русский. Майор Пини — настоящий израильтянин, родился здесь, и тоже — русский.

Горали крутанул пальцем по лбу индуса.

— Понимай, внук Афанасия Никитина. Бабушка нашего майора приехала сюда из Киева. В незапамятные времена и без визы. С книжкой стихов Блока. Подумай, Блок тоже нерусская фамилия. Представь себе, немец пишет по-русски. И гимназистки влюбляются в его стихи.

— У нас в Индии тоже пишут по-английски. Но мы ведь не англичане.

Не врубился индус в грузинское разъяснение.

— Вы — "ходу" — индусы.

— Но почему эта арабка спасалась у евреев?

— Да русская она, русская, русская! Где ей еще, скажи на милось, спасаться? Только у евреев! Что ты знаешь? За последние два года к нам приехало полмиллиона — только из Союза. Каждая вторая жена, каждый третий муж — русские. Израиль для них — нацреспублика. То тут Пугачева поет, то Кобзон. Включишь телевизор — ансамбль Александрова, в полной армейской форме. И газет развелось на русском... Куда же бежать? В Латвию, под ненависть? К узбекам, под нож? В Израиль. К евреям. Евреи лучше других понимают — что такое антисемитизм. Или — антирусизм. Но русские слово такое не придумали еще — по скромности. Скромность у них на размер всего земного шара. Достоевские.

Индус похлопал ладошкой по пухлой подушке, уже вовлеченной в наволочку.

— Ты их ненавидишь?

— Дурак, я их люблю. В Грузии никогда не было антисемитизма, и антирусизма — тоже.

— То-то теперь воюют. Видел по телевизору.

— Ходу! — разозлился Горали. — ЖИВОТ у тебя уже не болит?

—А что?

— Я приготовил термосок с кофе — для наших друзей. Им холодно. Снеси, будь добр, туда, к проходной.

— Понятно! — индус поднялся с койки, натянул солдатские ботинки. — В Грузии твоей нет антисемитизма. Про Индию не подумал? Может, и там нет?

— Поэтому ты и приехал к нам?

— А ты?

— Иди, иди. Ребята тебя заждались. И не говори им про живот. Они не из Индии...

Ночное небо с округлой луной — это праздник для любящих, в особенности, если свет серебристый входит в спальню, и воссоздает какую-то дивную сказку — мечту мужчины и женщины, мечту любви и сострадания, великое таинство проникновения человека в человека.

Яша следил за разрастающимся разливом седины в кудрявых волосах Мири. Луна ярче и ярче освещала комнату. Седина стекала по волосам — дальше и дальше, к скулам, подбородку, по одеялу.

— Я тебя люблю, — вдруг сказала Мири, повернув освещенное луной, нежизненное лицо к Яше. — Я тебя полюбила по рассказам Алика.

— Спасибо ему, — не нашелся, ответил впустую Яша.

— И ему спасибо.

Мири обняла Яшу. Они смотрели друг в друга — глаза в глаза. Широкая двуспальная кровать, над ней в окне — диск луны, диск невероятных размеров с нитяными черными полосами, создающими человеческий портрет. Но не уловить — чей портрет. Ленина? Саддама Хусейна? Или — там на Луне — Сикстинская мадонна? Или Леонардо? Или — графический ужас Гойи?

Светит Луна.

По лунной тропке с термосом в правой руке и автоматом за спиной спешит худощавый индус.

Ицик подловил его у будки. Ствол — в грудь индуса.

— Без пароли не приближайся!

— А кто знает эту пароль?

Ицик отвернул рукав гимнастерки.

— Я всегда записываю.

Индус посмотрел на волосатую кисть руки. Фломастером шла надпись — "Азохен вей, евреи."

— Это пароль? — спросил Ходу.

— Это — жизнь, — ответил Ицик. — Что принес? Чай? Кофе?

— Горали сказал — кофе. Для тебя и Яши.

— Яша, я думаю, сейчас предпочитает нектар.

— Что это ты сказал?

— Иди домой, Ходу. Проспись!

Индус пожал плечами, повернул от ворот, и пошел — побежал к пульсирующей огнем каске на треножнике. И дальше, в бетонный короб.

Бухарец, натягивая на голову одеяло, пробормотал спросонья:

— Яшу видел?

— Ицик там, — тихо, чтобы не разбудить грузина, ответил Индус.

— Спи, все в порядке.

Утренний свет ненормален уже хотя бы потому, что из теплой постели надо идти с винтовкой куда-то туда... Там, так называемая казарма. Там надо поднять великовозрастных "мальчишек", вынужденных спать рядом с автоматом — в пору, когда легче всего с удочкой сидеть на берегу реки.

— Подъем! Тревога! Еврейское государство в опасности!

Яша выкрикнул не слишком громко веселые слова — из любви к искусству.

Грузин и бухарец закопошились, медленно, но успешно втягиваясь в солдатскую форму.

Рослый, богатырского сложения Ицик торчал над Яшей у двери в спальню. И, раздражая поднимающихся с коек друзей, изображал "пение" под гитару:

— Утро начинается с рассвета.

— И встает!

— Вся советская страна, — ответил Яше грузин Горали. — Ты уже? Девушка на все сто?

— У грузина жизнь долгая — до ста двадцати.

— А как быть с девушкой? Им всегда семнадцать!

— Возьми винтовку и не выступай!

— Понятно! Я миллион сделал в Тбилиси. В тридцать лет.

— И не выступать!

— Не выступаю. Иду на охрану наших государственных границ, птичник — впридачу.

— Успокоился?

— Да я что? Я еврей. Грузинской национальности.

— Вперед!

Ицик проиграл на гитаре "И в огне мы не утонем, и в воде мы не сгорим".

Бухарец сказал Ицику:

— Поешь наоборот.

Ицик ответил:

— Как и положено в поселении "Афух" — Наоборот. "Просыпается с рассветом вся советская страна". На выход! Хватит давать взятки, пора служить родине-матери. А то я вас всех зашлю назад — в ро-ди-ну, и абортарий станет вам памятником.

— У каждого еврея свое счастье, — сказал Горали, смотрящийся уже бравым еврейским солдатом: винтовка у живота, две гранаты на патронташе, рукоятка от кинжала, торчащая рядом с сердцем, по диагонали от внутреннего кармана ватника или бушлата — на самом деле, естественной для солдата одежды — бежевого цвета с теплым подкладом, — одежды израильских мальчиков и девочек, одежды израильских мужчин и женщин.

Индус тихо промолвил с койки.

— Мое счастье в другом.

— Спи! — сказал Горали. — ОБХСС мы тебе пришлем в нужное время.

— У меня живот болит, — сказал с кровати индус.

Ицик не удержался, исполнил на гитаре:

— Помирать нам рановато. Есть у нас и другие дела.

Индус заорал:

—Дайте спать!

Через открытые ворота из поселения выезжали легковушки различных марок. Это мужская часть жителей городка за колючей проволокой отправлялась на работу— в Кирьят-Арбу, Иерусалим, Тель-Авив. К воротам подошел тендер. В кабине евреи, в непромокаемых куртках. Водитель в вязаной шапочке, восточные усики. Рядом с ним упитанный человек, тоже неевропейского вида.

— Подрядчик, Йорам Мизрахи, — назвал он себя стоящему у ворот бухарцу. — Новенькие?

Бухарец взял у подрядчика, высунувшегося из окна, пачку арабских удостоверений личности, просмотрел каждое.

— Бригада сзади, — подрядчик большим пальцем правой руки указал на кузов машины, где сидели на скамейках вдоль бортов восемь арабов. — Этих можешь даже не проверять. Я их не в первый раз нанимаю. Вот тебе список, здесь все перечислены.

Бухарец посмотрел на лист бумаги с написанными столбиком фамилиями. Прошел в будку и на тумбочке отметил галочками прибывших в тендере, сверяясь с документами. Вернулся к машине. Отдал подрядчику документы.

— Езжай.

Автомобиль запылил по дороге к плацу, но, не доезжая его, свернул у пятого столба влево, к птичнику.

Невдалеке от ворот араб, обнаруженный в туалете, держа под мышкой свернутый валиком спальник, беседовал о чем-то с другим арабом, также как и он в поношенной и заляпанной цементом одежде. Позади них по гудронному шоссе тянулись в поселение "Афух" строители птичника: кто пешком, кто на ишаке, кто на велосипеде или видавшем виды мотоцикле. Обогнав всех их к воротам подрулило"Пежо-404" с зеленым номером, белого цвета. В ней пять арабов. Ицик озабоченно посмотрел в записную книжку, где было выписано несколько автомобильных номеров.

— Ночью передавали по радио оперсводку, — сказал Яше. — разыскивается "Пежо-404". Номера — приблизительно — вот эти, — ткнул пальцем в записную книжку. Похоже?

Яша перевел взгляд с записной книжки на легковушку.

— Что там еще, в оперсводке? Убийство? Стрельба по нашим?

— Без пояснений. Задержать при обнаружении.

— Какого черта им соваться к нам, на рога?

— Не скажи. Это известный прием. Здесь их искать не будут.

Между тем, бухарец приказал всем пассажирам выйти из "Пежо". Яша с Ициком подошли к этой группе, когда бухарец сличал их удостоверения личности со списком, полученным у прораба и проставлял галочки.

Яша сказал водителю:

— Мотор выключить. Открыть двери, капот, багажник. Водитель как-то странно заволновался. От Ицика не ускользнуло, что он перетянулся с другим арабом, старшим по возрасту, в куфие и двубортном пиджаке синего цвета.

Ицик взял автомат наперевес, подошел к багажнику:

— Открывай!

Водитель вынул ключ зажигания из рулевой колонки, передал его Яше.

Горали как бы случайно вплотную приблизился к водителю и прошел следом за ним к багажнику.

— О! — удивился Яша.

На дне багажника, сбоку от запасного колеса и домкрата, по желобам из губчатой резины текли струйки крови.

— Кого зарезал? — обратился Ицик к водителю.

Старший араб, в пиджаке, отстранил водителя.

— Никого мы не резали! Все в порядке! Это мой брат, — указал на водителя.

— Меня не интересует, брат он тебе или сват. — Ицик окунул палец в губчатую резину, поднес палец к носу араба. — Это кровь?

— Не человечья.

— Разберемся.

Водитель поспешил на помощь старшему брату.

— Кровь из головы барана накапала. Мы вчера резали барана. Сегодня утром, по дороге на работу, голову барана завезли папе. Так у нас принято.

Горали копошился в багажнике. Принюхивался к запаху крови. Облизнул палец. Повернулся к Ицику.

— Пропусти их. Не врут. У них, действительно, такой обычай: голову отцу — в подарок.

— Ладно! — Ицик захлопнул багажник. — Езжайте. Только подумайте своей головой, где ездите. Нарветесь на придурков, не разберутся с вашей головой. Не в каждом патруле спецы по шашлыкам.

Арабы поспешно расселись по местам. Затарахтел двигатель, и машина проехала в поселение.

Ицик, а за ним и Яша — двинулись за ворота к беседующим арабам, не обращая внимания на подъезжающих велосипедистов.

— Абдалла, чего на работу не торопишься? — строго спросил Ицик.

— Сейчас, сейчас...

Собеседник Абдаллы — молодой, крепкого сложения мужчина лет тридцати пяти — повернул голову к Ицику.

— У нас тут неприятность.

—Имя?

— Мухамед.

— Какая неприятность?

— Жена у нас пропала из деревни.

— На всю деревню одна жена?

— Жена Басама — Нина. Наши люди видели, она бежала в ваше поселение. И не вернулась.

— По-твоему, мы ее украли?

— Я не говорю — вы. Я говорю — Басам, сын мухтара.

Яша вмешался в разговор.

— Почему ты сразу обратился не к нам, а к Абдалле?

— Он тут ночевал.

Ицик надавил на Абдаллу:

— Ты что-то видел?

— Я спал.

— Так просыпайся. Иди работать. А насчет Нины выясним. И в газету сообщим: русские жены бегут от арабских мужей к евреям. — толкнул Яшу в бок. — Хороший заголовок для разбойников пера?

Мухамед придержал Абдаллу за локоть.

— Мы подождем ваше начальство.

— Спятил? Мы тут начальство!

— Сейчас приедет главный начальник майор Пини. Мухтар звонил ему в комендатуру Хеврона. Он разберется.

Ицик побагровел.

— А насчет моей жены — тоже Нины, тоже русской — мухтар не звонил в комендатуру? Может быть, и моя жена убежала из дома к любовнику?

— У наших жен нет любовников! — жестко ответил Мухамед. — У наших жен есть дети — и все от одного мужа.

— То-то вы все на одно лицо, — не удержался от резкости Ицик.

— А вы все разные на лицо. От чужих отцов. Не дети вы Авраама, отца нашего, — с неменьшей резкостью отпарировал Мухамед.

Ицик усмехнулся, обратился к Яше:

— Видишь, они нас уже своими двоюродными братьями не считают. Ты еще убедишься, кто знает их лучше. Я или ты.

— Проверим посты, — ответил Яша. — С Пинхасом шутки плохи, когда наступают ему на мозоль.

Они вернулись на КПП.

Ицик под недоуменными взглядами Горали и бухарца снял с тумбочки приготовленную для игры в нарды доску, засунул ее под тумбочку.

— Словом, так, к нам едет ревизор, ребята, — сказал Яша. — Всем бегом в "ночлежку", и через пять минут, как штык, здесь — в полном боевом. Мы, кажется, вляпались в историю.

Преимущество выходцев из бывшего Советского Союза перед любыми другими пришельцами на Землю обетованную в том, что не переспрашивают, приказу не перечат. И откуда только берется прыть у них, людей на возрасте, стоит им услышать четкое распоряжение?

Мигом сыпанули все в казарму.

Индус приподнялся на койке.

— Тревога?

— Спи! — сказал ему Горали, вытягивая из-под своей кровати объемный мешок с солдатским снаряжением. — У тебя живот болит. Ты отравился армейским пайком. Значит, и мы, в крайнем случае, отравились, — сказал Ицик, нахлобучивая каску, влезая в бронежилет, натягивая заплечные ремни, на которых держится пояс, с карманчиками на шесть снаряженных боевыми патронами магазинов для автомата "М-16". И карманчиками для гранат.

— Спи, Ходу! — Горали встал над койкой — в каске, в бронежилете, во всей амуниции ветерана израильских войн. Отдал честь сонному солдату. — Ты нас своим спаньем спасешь от неприятностей жизни. Помни, консервы были испорчены. Мы все отравились, как сказал Ицик.

Бухарец тоже отдал честь индусу.

— На твой живот надеемся. Твой живот нас еще никогда не подводил! Спи!

Ицик взглянул на часы, предварительно подняв с них матерчатую — под джинс — крышку, часы для солдат на территориях, не выдающих снайперу блеском цифр и стрелок своих владельцев.

Яша тоже взглянул на часы, такие же как у Ицика. Прямоугольничек секундомера играл мельканием цифр. Нажатием кнопки Яша застопорил часы, когда в прямоугольнике высветилось: 4 минуты 37 секунд.

Лицом к нему, метрах в десяти от ворот, на асфальтированной площадке, переходящей вдали в поселенческий плац, выстроилась бравая команда этаких гвардейцев Наполеона, добрых лицом, улыбкой, но жестких постановкой корпуса, наклоном головы, движением плеча. В левой руке правофлангового — естественно, им был Ицик — аммуниция для Яши. Каска покачивалась на длинном ремешке. В лучах солнца она как бы дымилась: над ней различались светлые языки пламени, а из осколочной трещины, на уровне виска, тянулся к земле огонь другого цвета, коптящий, пороховой.

Яша усмехнулся.

— Отец солдат Суворов сказал бы вам, ребята: "Хвалю, сынки еврейского адмирала Нахимова!" Но я не Суворов. Скажу проще. Еврейские солдаты, используйте с русской смекалкой оружие американского производства! Главное в нашем деле, на сегодняшний момент — смекалка. Разойдись!

Бухарец угнездился у будки — ноги широко расставлены, автомат на груди.

Горали двинулся в обход поселения.

Ицик передал боевое снаряжение Яше. Пока он облачался, не преминул заметить:

— Ну и кашу ты заварил, старик. Кому нужна эта Нина со всеми ее семейными проблемами? Ее ты в отпуск от муженька. А нас оставишь без отпуска. Не болит у тебя сердце за еврейский народ.

— Камень у меня — не сердце, Ицик, — отшутился с некоторой тревогой в голосе Яша. — Помнишь? "Есть на Волге утес, диким мохом порос". Вот и мой камень порос каким-то диким русским мохом. Может быть, этот мох и есть — сострадание к человеку. Вам такие истины в милиции не преподавали?

— Нам в Ташкенте, Яша, преподавала жизнь. Один из ее уроков это: не суйся со своим уставом в чужой монастырь, попадешь в кровавую мясорубку на национальной почве.

— Чего же не предупредил, знаток азиатского кодекса строителей коммунизма?

— И для меня, Яша, чача — дурной советчик.

По гудронному, довольно узкому и извилистому шоссе, катилась к поселению "Афух" военная машина — "виллис". За рулем сидел молодой солдат в каске, над которой был защитный, из прозрачной пластмассы щиток. Рядом с ним майор Пини с укороченным автоматом "М-16" на коленях. Свою каску Пини держал в ногах, и время от времени, снимая, видимо, нервную взвинченность, ударял по ней мыском коричневого ботинка.

— Так ты, значит, Саша из Киева?

Саша кивнул.

— Два года тому...

— Мы с тобой земляки, Саша.

Водитель недоверчиво посмотрел на офицера.

— Моя бабушка из Киева. Блинчики жарила — а-ааах! — с сожалением вздохнул майор Пини, как о чем-то навсегда утраченном. И сразу переключился на другой лад, выдавил из себя со злостью: — А теперь ты жарь! Гони, солдат! Мы должны перехватить твоих земляков до их "перестройки".

Саша бросил быстрый настороженный взгляд на майора: понял, Пини едет с инспекцией, не к добру это. Резко набрал скорость, вложил "виллис" в такой вираж на крутом повороте, что только чудом не смахнул с дороги по откосу.

Пини ухватился за открывшуюся дверцу, захлопнул ее, с удивлением и уважением посмотрел на нахмурившегося парня.

— Ты каскадер, Саша?

— Командир! — водитель впервые обратился официально к майору Пини. — Русских ты не подловишь. Будь глазаст как сокол, все равно они покажут тебе только то, что у них обрезано.

— Ты помнишь своих дедушек, бабушек, Саша из Киева?

— Что? — не понял перехода водитель.

— Ты воевал?

— Я жил.

— По-твоему, я не живу?

— Ты служишь, майор.

— А ты?

— Я прислуживаю. И мне тошно.

— Не надо было идти в шоферы.

— Наши говорили — это лучшая профессия. После армии — свое такси, и заколачивай бабки.

— После армии у нас — армия. И до конца. Это говорят наши...

Бухарец распахнул ворота навстречу подъезжавшему "виллису",

— Спасибо, Хаимов, — сказал, высунувшись в окно, майор Пини. Водителю указал: — Туда.

Машина двинулась к группке резервистов, изображающих явно для начальства метание ножа в цель.

На опорном для металлической сетки столбе красным фломастером был выведен круг. Из него Яша вытягивал глубоко вошедший в дерево нож.

Выдернув нож, Яша отошел шагов на восемь назад, навстречу "виллису", приветственно помахал рукой подъезжающим и, резко развернувшись, вскинул стальное лезвие.

Сухо щелкнул выстрел.

Яша уже не мог сдержать инерции, и нож его полетел в мишень, куда угодила пуля, посланная Пиней из кабины машины.

— Пини, — обернулся Яша к остановившемуся возле него "виллису", — ты мне нож повредишь.

— Яша, — ответил Пини, — а ты мне здоровье. Что дороже?

— Тебе грех на здоровье жаловаться, Пини. Бабушка из Киева — двужильная. Папочка из Нью-Йорка — с кубышкой, полной тугриков. Нас арабы скинут в море, мы и потонем. А ты укатишь за кордон, к американскому дядюшке, и выплывешь в Бруклине. У тебя здоровье с запасом прочности, Пини.

— Ты умеешь стоять по стойке "смирно"?

— Я еврей.

— Что вы тут натворили?

Яша недоуменно пожал плечами, принял от Ицика нож сибирской закалки, воткнул его в ножны волчьего меха, слева от висящей на поясе лимонки.

Пини вышел из машины, взял Яшу под руку, отвел в сторону.

— Надо поговорить...

Два араба, стоящие у калитки, рванулись было к майору. Но бухарец преградил им путь автоматом.

— Постойте, вам все наши секреты слушать не положено.

Пини с Яшей вышли к поселенческой конторке, внутри которой, за открытой дверью, в глубине комнаты, сидела за канцелярским столом беременная женщина и что-то оживленно говорила по телефону.

— Слушай, Яша, — озабоченно произнес майор Пини. — Мне уже звонил депутат Кнессета от коммунистов. Этот Туби. У них прорабатывается версия о похищении евреями арабской женщины. Ты понимаешь?

— Нам их арабские женщины... — начал было Яша, но под яростным напором Пини замолк.

— Ты не понимаешь! Это же новое дело Бейлиса! Это правительственный кризис! Взрыв общественного мнения! Скандал на весь мир! Теперь понял?

Женщина, говорившая по телефону, выглянула из конторки.

— Тише не можете? Там женщина рожает, а вы тут орете.

Пини с Яшей переглянулись, и вдруг захохотали взахлеб.

— Дело Бейлиса! — хохотал Пини. — А она рожает!

— Правительственный кризис. А твоя жена разродится не может! — ржал Яша.

— Скандал на весь мир! А она...

— У нее в животе весь земной шар! — похватывал Яша, тыча пальцем в напуганную их ненормальным весельем беременную женщину.

Беременная женщина держала трубку — на длинном витом шнуре — возле уха, следила глазами врача-психиатра за идиотским смехом совершенно чокнутых людей, и вдруг издала крик, крик счастья и раненого зверя — одновременно:

— У Сарры — мальчик! Родила! Сарра родила Ицхака!

Женщина орала как полоумная. Она трясла телефонной трубкой, будто это граната с вырванной чекой. Она трясла кулаком, будто это головка младенца. Парик религиозной женщины сдвинулся набок. Слезы покатились из глаз. Трудно вообразить, но слезинки этой беременной женщины скакнули на асфальт, и преобразились в пляшущих хасидов. Или — нас подвело зрение, и пляшущие хасиды выскочили из домов, поднимающихся по спирали над поселением. Пляшущие. хасиды подхватили Яшу и Пини, вовлекли в круг, центр которого — полыхающая каска на треножнике.

И — бешеный ритм движений. И — сумасшедшая радость. И пляска неуемного оптимизма у вечного огня — пляска, втоптывающая в землю былые гонения, унижения, погромы.

— У них правительственный кризис! — бормотал обросший бородой хасид, выделывая замысловатые коленца.

— А у нас Сарра родила Ицхака! — выскочил в центр круга с бутылкой "Столичной" на голове относительно молодой хасид, лет пятидесяти, если судить по его волосатости. И пошел вприсядку, бутылка не колышется — будто фокусник он, будто жонглер прирожденный.

Фрейлехс клубится над плацем. Взрывает еврейское нутро.

И сквозь смех доносится.

— Сарра...

— Дочка Ривки...

— Внучка Рахель...

— Внучка Бабьего Яра...

— Сарра — родила Ицхака.

— Радуйтесь, люди!

— Сарра...

Смех. Веселье. Пляска.

Смех — в Пини, счастье в Яше, и круговое движение еврейской удали, втягивающее в этот водоворот и грузина Горали, и ташкентца Ицика, и бухарца Хаимова, и индуса Ходу.

Водитель Саша вплывает в круг, подает руку майору Пини.

— Ну, помнишь ты своих дедушек и бабушек? — спрашивает вновь, как недавно в "виллисе", израильский офицер.

— В Киеве нет дедушек и бабушек, — с горечью, противоречащей празднику, отвечает Саша. — И вообще... моя фамилия Иванчук!

Хохот. И рефреном по радиусу людского круга:

— Рабиновичи в России.

— А у нас Рабин...

— Меерсоны на Украине.

— А у нас Голда Меир...

— Менахем Вольфович в Литве.

— А у нас Бегин.

Скачущий вприсядку хасид приблизился к Саше, снял бутылку с головы.

— Выпей, еврей.

— Я на службе, — Саша с некоторым испугом пьющего человека посмотрел на своего командира.

Майор Пини сказал ему:

— Человек родился.

И Саша забыл о том, что он водитель и находится в подчинении у строгого начальства.

Саша пригубил обжигающий напиток и пустил бутылку по кругу.

Оставим на совести у каждого то количество водки, которое было выпито. Но посмотрим на бутылку после того, как она вернулась на голову хасида, прирожденного фокусника или жонглера. Водки в ней на три четверти. Ровно столько, чтобы крепко держалась она на голове пляшущего еврея, и не била в голову.

Яша почувствовал, что его выволакивают из круга. Он послушно пошел за майором Пини к воротам, оглядываясь назад. Хасиды теперь представлялись ему каким-то миражом. Фрейлехс, подвластный мимикрии, как и любой живущий на этом свете еврей, — врастал в иной, замедленный ритм, превращался в песню, исполняемую, может быть у будки — Ициком. Песню на его слова, переложенную для гитары своим собратом-бардом:

В нашем мире, где властвуют судьбы,
человек — отраженье арены,
гладиатор, вышедший в судьи,
в миф логических построений.

На песочных часах — заветы
в километры дорог по барханам.
Иегова, Исус с Магометом —
светизна, добродетель, нирвана.

И средь всех человечьих песчинок,
и икринок, молекул — пожалуй —
лишь душа остается невинна
в мясорубке пуль и кинжалов.

Но течет из запудренных мыслей
блажь непознанных парадоксов.
Гладиатор уставился в призму,
мучит совесть вселенским вопросом.

Мысли ищут космических знаков.
Время ищет пустыню безвремья.
И — приходит в пустыню Оракул
Из Логических Построений.

Сердце снова в тисках барханов.
Совесть снова в песках борений.
Торой, Библией и Кораном
измеряют судьбу поколений.

Бродит слово в устах немого.
Зреет сущность в глазах незрячих.
Раздаются на счастье подковы.
А душа под копытами плачет.

Мир разрыт землеройками сути.
Жизнь рядится в тюремные стены.
Гладиатор, вышедший в судьи, —
Миф логических построений.

Ицик — гитара на груди, автомат за спиной — встретил Пиню перебором струн.

— Договорились? Едем?

— Ты, видать, уже провел переговоры.

— На самом высоком уровне! Пока вы там секретничали, я имел удовольствие беседовать по телефону с мухтаром. Он нас ждет на кофе. Гарем не обещал. Танец живота — тоже. Все остальное — на выбор: от шербета до марихуаны. А я в отпуск хочу, к жене!

* * *

В небе, невысоко над армейской машиной, завис военный вертолет. Летчик докладывал: "База, база... Все в порядке. Они у цели..."Виллис валко въезжал в арабскую деревню. Виллис ловко объезжал груды камней, поставленные на попа бочки — этакие заслоны для мотопехоты на бронетранспортерах.

Рядом с водителем — Мухамед — путь указывает, иногда пальцем грозит слишком ретивому мальчишке с ноздреватым камешком, размером в кулак мужчины. Позади — Пини, Ицик, Яша. Тесно им в кабине, винтовки мешают. Им было бы намного тесней, если бы облачились в бронежилеты, обвесились снаряженными для боя магазинами с патронами, гранатами — осколочными и со слезоточивым газом. Нет, вид у них достаточно мирный — "добрососедский". Не воевать пришли в деревню, но и не о любви толковать. Поэтому — винтовки...

Улочки деревни выглядят пустынными. Редко в каком окне мелькнет приподнимаемая занавеска. Случайный прохожий не спешил сойти с проезжей части земляной улочки. Но сходил с приближением машины, стоило ему различить в гортанных выкриках Мухамеда: "Мухтар"!

На базарной площади торговали. Под навесом. Вразнос. Мальчик толкал к "виллису" тележку с кипами лепешек и вытянутых бубликов.

— Бейгеле! Бейгеле! — кричал он на идиш, завидев в машине еврейских солдат.

Невдалеке от него несколько крепких на вид людей попивали кофе в ресторанчике под открытым небом. Хозяин ресторана жарил ломти мяса на черной металлической плате, под которой высверкивал из поседевших углей жаркий огонь. Его сынишка, человек лет двадцати, с усиками и небритыми щеками, аккуратно перерезал горло курам маленьким остро заточенным ножиком с костяной рукояткой. Действовал он автоматически, руки наощупь находили в клетке очередную курицу, ножичек спокойно врезался в ее горло, и еще прыгающая птица опускалась в другую клетку, откуда ее, уже умершую, вынимала другая рука — мальчонки лет пятнадцати, и бросала на весы, и принимала, чуть запачканная кровью, деньги из руки — женской, из руки — покрытой чадрой — покупательницы. Диссонансом врезалась в базар — странного типа, может быть, цыганского — женщина с открытым лицом, в ярком платье. Женщина что-то распевала или же говорила речитативом. Мухамед, сидящий рядом с Сашей, стал причмокивать от возжелания. Совсем вблизи от лучащегося лаской лица он облизнул губы.

Женщина пропела ему:

— Благое пристанище уготовано тем, кто питает страх Божий... Девы с округляющимися грудями... Полные чаши... Тот, кто уверует и будет совершать добрые деяния, поселится в цветущих садах вечной услады и будет там развлекаться.

Пини толкнул локтем Ицика:

— Коран.

Ицик толкнул локтем Яшу:

— Эта проститутка шпарит прямо из Корана, как понаписанному, — и добавил: — "Испорченный телефон".

Мухамед вывернулся из окна, провожая взглядом отплывающую в глубины базара женщину. Но изменился в лице, увидев кружащий над деревней вертолет.

Двухэтажный дом с изразцами, с восточной цветовой гаммой по стенам, с широкими витринами окон — открылся водителю. Саша въехал во двор, и нажал на тормозную педаль, поднял — со скрипом — ручник, вынул ключ из рулевой колонки. Ицик, очевидно, по договору с Пиней, сказал Саше на языке, непонятном Мухамеду — по-русски, с небрежностью:

— Оставайся здесь. Затвор взвести и на предохранитель!

Саша понял ситуацию и будто случайно вернул ключ зажигания в родную для него скважину.

Гостиная наполнена светом, не только солнечным, если взглянуть на оконные витражи. Широкий ковер на полу. На нем столик. Вокруг столика диванные подушки.

На столике чашечки с кофе. Азиатский кувшин с длинным изогнутым горлышком.

У столика — на подушке — старец: седой волос бороды спускается по груди, седые брови подрагивают петушиным гребнем. Сложенные на подушке ноги — не живые, ноги на подушке лакированного дерева.

На соседней от старца подушке — его сын — Басам, однолеток Яши — скорее всего. В сером костюме с искрой, белая рубашка, галстук. На нижнем конце галстука, в прорези пиджака, серп и молот. Яша увидел, входя в салон, этот галстук. И что-то — он еще не осознавал, что — вспомнилось ему.

Майор Пини сказал:

— Шалом!

Басам, под голос отца, приветил входящих в его дом, поднялся с подушки, провел гостей к столу.

Яша смотрел на него взглядом забытого прошлого. Он твердо знал: встречались они с Басамом, но где и когда — неясно.

Ицик легко устроился на пышной подушке, будто родился на ней.

Пини тоже ловко вложил свое жилистое тело в сладкую сдобу Востока.

Яша выглядел хуже других, и это его коробило. Да, он уселся, почти возлежит в дурманном кресле, но винтовка скользит прикладом по широким и гладким плиткам пола, и будто нарочно, — стволом к стеклянным дверям, назад, в противоположную от Басма и отца его сторону.

— Винтовку держат у ног, — с отеческой улыбкой сказал Яше старый мухтар. И пояснил сказанное: — Когда пьют кофе, винтовка у ног, как женщина. У меня нет ног. Поэтому, если я пожелаю, женщина будет лежать у моих ног, по не винтовка. Мои ноги оторвали динамитом ваши диверсанты.

Пини ласково заметил мухтару:

— Твои парни из Хизбаллы оторвали тебе ноги, Абу Хасан.

— Мои ноги, — продолжал с восточной невозмутимостью седобородый старец, — похоронены в нашей родовой усыпальнице.

Майор Пини тоже продолжал говорить с восточной невозмутимостью:

— Парни твои, Абу Хасан, выкинуты в Ливан. В обмен на мальчика нашего, сержанта Яира. В обмен на труп нашего мальчика, изнасилованного еще при жизни. При жизни, Абу Хасан, ему отрезали член и вложили мальчику в рот. Потом мальчика насиловали, Абу Хасан.

Пини ласково улыбался:

— Наши солдаты — мальчики.

Мухтар ответил твердо:

— Наши — мужчины.

— Абу Хасан, — сказал ласково Пини. — Ты знаешь, ваши мужчины выкинуты в Ливан. Ты знаешь, Абу Хасан, ваши мужчины вернутся. Нелегально вернутся и опять подложат кусок динамита в твой "мерседес". Ты мало дружишь с евреями, но твоим парням кажется — много. Ноги ты уже похоронил в родовой усыпальнице. Я не хочу участвовать, Абу Хасан, в захоронении твоего сердца. Мне будет ужасно горько, если мудрое сердце Абу Хасана ляжет до времени в семейную усыпальницу.

Сказано много. Еще больше недосказано. И только глаза собеседников способны объяснить то, что, например, не всегда понятно Ицику или Яше.

— Басам! — мухтар повелительно повел рукой. И сын его поднялся над кофейным столиком, потянулся к кувшинчику с кофе. И замер. Застыл в створе Яшиных глаз, видя как он — еврейский этот содат — подгребает под себя винтовку и медленно встает над угретой подушкой.

Во дворе водитель Саша поймал по радиоприемнику милую музычку:

— Бессаме, бессаме муча...

Мухтар уже всерьез прикрикнул на сына:

— Басам!

Но сын его, загипнотизированный движениями гибкого Яшиного тела, так и не протянул руку к кофейнику. С какой-то поспешностью поправил галстук с вышитым серпом и молотом.

— Ба-сень-ка! — протянул торжественно Яша, перекидывая через голову ремень автомата, накладывая руки с побелевшими кулаками на ствол и приклад.

Ицик прихватил майора Пини за локоть, увлек его вновь в лоно подушки. Тихо сказал:

— Не мешай ты ему своей дипломатией. Мы тут все — офицеры той армии.

Пини напрягся. Не скандала он ищет. Ищет он полюбовного соглашения с людьми Востока. Помнит Пини: и Ицик — с Востока, вот и говорит Ицику, не фальшиво, но с какой-то азиатской многозначительностью, как привык в переговорах с арабами.

— Мы очень уважаем ту — вашу, — говорит Пини, — Красную армию. Она спасла евреев от Гитлера. Для Сталина. Мы дети Красной армии. А вы?

— Мы ее нерожденные внуки, — сказал Ицик и еще сильнее сжал локоть Пини.

И было почему. Яша, кинув резким движением ствол автомата за спину, стал вдруг двигаться по салону в ритме танго:

— Бессаме, Васенька, муча...

Внезапно, в нарушении ритма, винтовка перехвачена. И словно женщину за талию, Яша держит правой рукой приклад, указательный палец на спусковом крючке. — Всесоюзное совещание молодых поэтов, — гнусно произносит он под музыку. — Басам Хасан, израильский поэт, честь и совесть палестинского народа...

* * *

Представьте себе теперь московскую общагу начала семидесятых годов. Комнатушку. Магнитофон. Представьте себе как по бобинам ползет пленка, и заворожительная мелодия — "Бессаме, бессаме муча" — наполняет это жилое помещение" с диванчиком у стены, столиком возле диванчика, с бутылками портвейна на столике, бутербродами со шпротами, сыром и какими-то малосъедобными копченостями.

"Бессаме, бессаме муча..."

Яша ведет Стеллу в танце. Яша, стремясь выглядеть "умным и целенаправленным", говорит Стелле:

— Видишь, Сибирь меня направила на этот семинар. Из Риги — хренушки. Из Риги — национальные кадры. Меня родила Одесса, милая ты моя. Но физически я родился в Оренбурге, на Урале. Выучился в Риге. А представляю тут, прости меня, сибирскую литературу. Но я ведь не Вампилов. Мне бы в Израиль!.. Басам представляет сам себя... в переводе на русский с неведомого миру языка. "Примитеи", — передразнил он Басама.

Басам услышал. Басам завелся. Басам вышел в центр комнатушки и громко произнес:

— Примитеи ушли за кордон.

Примитеи отыщут кондом.

Примитеев в кондом упечем.

Там их родина, там их дом!

— Яша, — встревожилась Стелла. — Это же он о тебе.

Яша неосознанно произнес:

— Я сегодня проводил в Израиль сестру, ее мужа, своих племянников.

— Яша, — сказала испуганно Стелла, — он знает, кто такой Прометей. Яша, он знает — как это — по-русски. Яша!!!

Яша меняется в лице. Он отстранил Стеллу. Скинул с себя пиджак синего цвета — блайзер с медными пуговицами. Сорвал галстук.

И, наверное, впервые в жизни без стеснения чужой компании из поэтов и журналистов, сказал:

— Я сегодня проводил сестру в Израиль!

Музыка течет по комнате. "Бессаме, бессаме муча..."

Но в комнате будто потусторонняя тишина.

С дивана — выставились на Яшу глазки-прожекторы комсомольской писульки-строкотульки Ниночки — худющая, ни грудей, ни бедер — белая блузка, синяя юбка, губки — узкие.

На блузке комсомольский значок.

Да-да-да! Если вспомнить ту Нину, что толковала с Мирьям в будке, у входа в поселение, — она! Со скидкой на двадцать лет, прожитых в деревне с Басамом.

С дивана поднялся Басам — тот же галстук с серпом и молотом. И шагнул — в пиджаке и расклешенных брюках — к Яше, властно отстранил Стеллу. Сказал, чтобы слышали все, со значением, над комнатой, над этими живчиками студенческого общежития, — сказал:

— Меня печатают "Юность", "Смена", "Огонек". Мои книги выходят у вас в России. На арабском языке. А твои?

Басам уел Яшу. Знал, что делал с человеком, у которого книги в России не выходят, хотя он пишет на русском, не арабском языке.

— У меня сестра в Израиль уехала, — сказал ему в ответ Яша.

— Басенька! — вскрикивает худющая комсомольская девочка Нина.

— Мою тетю Басю немцы сожгли в крематории... В печи! сожгли! мою! тетю! Басю! — звереет в общаге для интеллектуальных придурков Яша.

И нога его, правая, скользко, по-боксерски, уходит в сторону. Плечо его — левое — пропускает свирепый кулак Басама. И ртутью взрывается правая — ударная — рука Яши. И падает Басам ему в ноги.

* * *

...У ног Ицика — черные ботинки — автоматическая винтовка "М-16".

У ног майора Пини — коричневые ботинки — автоматическая винтовка "М-16" с укороченным стволом.

На коленях водителя Саши — "узи".

На коленях мухтара Абу Хасана — Коран.

Басам разлил из кофейничка кофе по чашечкам. И уселся на податливую подушку.

Водитель Саша прибавил громкости, повернув ручку радиоприемника.

"Бессаме, бессаме муча!!!"

— Басенька... — произнес Яша, вкладываясь снова в мягкое ложе.

— Ты и в Москве был израильским разведчиком! — Басам, наклонясь, лил в чашечку Яши кофе.

— Он всегда был русским! — загрохотал кузнечным голосом Ицик. — Я — следователь! Я знаю, что говорю!

"Бессаме, бессаме муча"...

Старый мухтар поморщился от музыки давних годов, открыл Коран на заветной странице.

— У меня уже нет ног. Ум остается со мною. Послушайте, я вам прочту...

— Можно, сначала я? — майор Пини — коричневые ботинки десантника, жесткая посадка головы, чуть-чуть — с уважением для мухтара — склоненная голова.

— Майор Пини, тебе можно. Ты благочестивый еврей, в кипе.

Пини размеренно, по-восточному медоточиво, произнес почти те же самые слова, которые сказала возле "виллиса" арабка цыганистого толка.

— Благое пристанище уготовано тем, которые питают страх Божий... Сады и виноградники... Девы с едва округлившимися грудями и одинакового с вами возраста... Полные чаши... Тот, кто уверует и будет совершать добрые деяния, поселится и будет развлекаться в цветущих садах вечной услады...

Долго смотрел старый мухтар на майора Пиню.

— Ты учился в арабском университете? — спросил со страхом Басам.

— Ты учился в русском литературном институте, — невозмутимо ответил офицер израильской армии.

Басам затих — скис Басам.

Старый мухтар проводит ладонью по открытой на какой-то странице книге: — "Нина, жена моего сына Басама, исчезла. Она ушла от мужа в поселение "Афух" и не вернулась. Ее муж, мой сын, полагается на вас, солдат израильской армии."

Старец замирает. Опускает голову ниже. К Корану, раскрытому на нужной странице. Но не читает. Поднимает близорукие глаза к майору Пини, произносит, несколько тревожно, с болью:

— Женщина, которая не спала одну ночь в доме своего мужа... эта женщина...

Мухтар замолкает. Снова смотрит в Коран. Говорит:— Я прочту вам суру из Корана. Слушайте, еврейские солдаты. Слушайте: "Мужчины стоят выше женщин в силу тех качеств, которыми Аллах возвысил их над женщинами... Добродетельные женщины отличаются послушанием и преданностью: в отсутствие мужей они заботливо оберегают то, что поведено Аллахом хранить в целости. Делайте им внушение, если опасаетесь неповиновения с их стороны. Устраняйте их от ложа и даже наносите удары им. Но ежели они повинуются вам, не ищите ссоры с ними. Аллах осведомлен обо всем. Он велик! Нет Бога кроме Аллаха! И Мухамед — пророк его!"

Пини молча выслушал суру из Корана.

И поднялся.

— Я тебя понял, мудрый Абу Хасан. И ты меня понял тоже, отец отцов. Мы найдем жену твоего сына.

— Это нужно, в первую очередь, вам! — запальчиво выкрикнул Басам.

Мухтар показал ему рукой: молчи!

Басам затих.

Старый Абу Хасан сказал:

— Вы должны уйти из моего дома с легким сердцем.

И хлопнул в ладоши.

По хлопку ладоней — из стереоустановок, из всех углов стала накачиваться в салон сладкая восточная музыка. Из распахнутых стеклянных дверей, сзади от Яши, вступила в комнату арабка цыганистого типа — та, которую недавно все они видели на базаре.

Танец ее — возбуждающе нервный, жаркий и мягкий одновременно. Это — танец красоты живой природы, человечьего бунтарства и человечьего рабства, танец любви и сострадания, танец подчинения мужчине и осознания своего женского величия.

Под эту сладкую музыку, под этот зазывный танец мухтар говорит майору Пини:

— Айдат — ясновидящая...

— Я тебя понял, мудрый Абу Хасан, — сказал Пини. — Айдат поедет с нами...

Водитель Саша, при виде выходящих из особняка мухтара Пини, Ицика и Яши, завел машину, вложил автомат в держак — слева от себя, стволом вверх. Сделал отмашку низко висящему над деревней вертолету, как бы давая понять летчику: "Поехали!"

Ицик пропустил мимо себя Айдат, пробурчал сквозь зубы:

— Сексотка... ясновидящая.

Водитель Саша с удивлением смотрел на цыганку, по-хозяйски располагающуюся рядом с ним, прикрывающую цветастым шелком платья соблазнительно оголившееся колено.

Ицик склонился над ним, с противоположной от женщины стороны:

— Мухтар хитер... Шпионку свою к нам приставил. Ясновидящую.

У Саши подрагивали губы. Чувствовалось по всему, неловко ему рядом с цыганкой, с такой привлекательной, чувственной и манящей.

— Сколько ты стоишь? — спросил он у Айдат с той наглостью, которая обычно прикрывает юношескую робость.

— Мальчик, — засмеялась она. — Ты принимаешь меня за продажную женщину? Я танцовщица.

— Какая разница? — не понял Саша.

— Поехали! — приказал Пини, угнездившись сзади с Ициком и Яшей. Машина тронулась с места, развернулась во дворе, выехала за ворота, и покатила вон из арабской деревни по пустынной, не менявшей ландшафта с самого сотворения мира местности. Может быть, теперь, для характеристики пейзажа — холмистого, безжизненного, с мелькающими на горизонте верблюдами — уместно вспомнить несколько куплетов из недавно слышимой нами песни.

В нашем мире, где властвуют судьбы,
человек — отраженье арены,
гладиатор, вышедший в судьи,
в миф логических построений.

На песочных часах — заветы
в километры дорог по барханам.
Иегова, Исус с Магометом —
светизна, добродетель, нирвана.

Бродит слово в устах немого.
Зреет сущность в глазах незрячих.
Раздаются на счастье подковы.
А душа под копытами плачет.

Саша уже как-то попривык к обстановке, и настроившись на этакую развязность бывалого водителя, попытался ладонью погладить оголившееся женское колено. Его руку легко пришлепнула Айдат еще в воздухе, и Саша инстинктивно бросил ее на рукоятку коробки передач.

— Ты ясновидящая? — попробовал он вопросом выправить положение.

— Не приставай к девушке! — со смешком рявкнул Ицик.

Саша обернулся.

— Я только хотел...

— Знаем мы, что ты хотел. Вытри сначала молоко с губ, потом и хоти.

Саша надулся. Но долго, судя по всему, он не мог обижаться на людей. И опять — к соседке:

— Докажи, что ты ясновидящая.

Айдат подняла над головой руку, щелкнула пальцами. Саша, следящий за ней, вдруг краем гааза увидел, как на дорогу выскочил какой-то зверек. Резко затормозил. Машину кинуло в сторону, на обочину. Саша вывернул. И испуганно глянул па майора Пини.

— Доказала? — засмеялась Айдат.

Пини говорил по переносной рации, такой же как в поселении "Афух" на проходной. Он погрозил водителю кулаком и продолжал размеренным голосом:

— Вы втроем справитесь?

Горали ответил:

— Не впервые.

— К вам должны подъехать Имри и Джонатан. Ты с ними знаком?

— Я лично нет, — говорил в черную эбонитовую трубку полевой рации Горали. — Но слышал о них от Яши, Ицика. Бейрут вместе брали.

— Тогда будь здоров. Отбой!

Саше было досадно. Ему представлялось, что Айдат обвела его вокруг пальца как несмышленного мальчишку. Если бы он не засмотрелся на эту цыганку, то и не опростоволосился бы с этим хорьком, выскочившим на дорогу в самый неподходящий момент.

— Погадать тебе? — женщина лукаво посмотрела на Сашу, будто догадываясь о его мыслях. — Хочешь знать, когда женишься? Когда такси свое купишь?

При слове "такси" Саша вновь повернул лицо к Айдат.

— Такси ты купишь через три года.

— Э-э, про далекое будущее мы все мастаки говорить...

Айдат ответила тихим смехом на это замечание.

— Женишься через полгода...

— У меня и невесты нет.

— Невесту отыщешь через тридцать минут.

Тут уж Саша расхохотался: такого дешевого розыгрыша не ожидал он от ясновидящей.

— А за недоверие ответишь, мальчик. Через двадцать минут попадешь ты на глаза вашему офицеру. Он тебе и задаст выволочку за твой неряшливый вид. И глупость твою...

— Со мной Пини!

— Потерпи двадцать минут. Проверишь мою правоту.

Потом, мальчик, жизнь будешь сверять по моим предсказаниям.

Саше стало совсем неуютно. Дон Жуана из него не вышло. Он по-детски закусил губу, вывел "виллис" к пересечению с магистралью, развернулся вправо и прибавил скорость.

Стрелка спидометра весело заплясала на отметке 70 км.

На подъезде к достаточно крупной военной базе стояли в шахматном порядке цементные ящики, заставляющие водителей тормозить далеко от металлических ворот и медленно лавировать между преградами.

— Здесь! — сказал Пини водителю, когда "виллис" подъехал к приземистому двухэтажному зданию серого цвета. Пини вышел из машины. Позвал своих спутников.

— Вы со мной. А ты, Саша, покопайся в моторе. На звук, там что-то не в порядке.

— Сделаем, — излишне весело ответил Саша. Пини, Ицик, Яша и Айдат вошли в казарменное здание. Саша поднял капот, склонился над мотором.

Штабной кабинет. Карта Израиля на стене. На письменном столе настольная лампа под абажуром. В секционном шкафу вмонтировано два телевизора. Один с большим экраном, по этому телеку идет какой-то боевик с Арнольдом Шварценеггером в главной роли. Экран маленького по размерам телевизора, расположенного под большим, демонстрирует, понятное дело, не художественный кинофильм: на экране просматривается все пространство за казармой — Саша, ковыряющийся в двигателе, джипы, стоящие у противоположного здания, въезжающая на стояночную площадку "коммандка" с длинной антенной, с сидящим возле водителя сержантом Гришей — в каске, бронежилете, ствол его автомата "М-16" торчит в окне.

За столом — полковник израильской армии. Светлые волосы. Жесткое лицо с твердо очерченным подбородком. Человек без возраста. Перочинным ножичком он очиняет карандаш, и без этого заточеный как игла.

— Привычка старого абверовца, — "поймав себя" на непонятном для коренного израильтянина занятии, полковник "виновато" улыбнулся Айдат, цыганке в ярком платье, сидящей напротив него

— Положим... —усмехнулась девушка, закуривая сигарету "Тайм" из лежащей на столе пачки.

— Комплиментов не надо... А на пенсию не выводят. Нас выводят, милая, на расстрел... Докладывай!..

Карандаш от резкого, нарочитого нажима, сломался. Полковник смел со стола кусочек грифелька в ладонь, бросил его в пепельницу, и вновь стал затачивать карандаш.

— Мухтар полагает, — начала Айдат, — что его сын сблизился с Касемом.

— Касем... Это тот негодяй, что зарезал нашего солдата в Хевроне? Два года назад, в июле?

—Да. Он. Его выпустили недавно. Теперь ходит в героях. И что-то готовит...

— Выпустили его, Айдат, — поморщился полковник, аккуратно затачивая карандаш, — не потому, что он сумасшедший. Таких сумасшедших много. Выпустили его , Айдат, потому, что у нас порвалась ниточка. Он и свяжет нам эту ниточку.

— Шломо, — сказала Айдат с поспешностью. — Мухтар боится за сына.

— Я боюсь за мухтара.

Полковник снова сломал грифель карандаша о полированную поверхность стола. Снова смел в совок ладони кусочки грифеля. Бросил их в пепельницу. Снова стал затачивать карандаш.

— У Басама пропала жена! — сказала Айдат.

— Знаю.

— Это повод.

— Лишняя встряска эмоций у собратьев нам сегодня на руку. Весь мир сейчас озабочен высланными в Ливан бандитами. Их показывают по телевизору — миленькие добренькие убийцы. По утрам молятся. Ночью никого не режут. Фантастика добропорядочности. А мы опять — бяки.

— Шломо! — напряглась Айдат, нервно посмотрела на полковника. — Ты хочешь сказать?..

— Я не говорю, девочка, того, что хочу сказать. Я говорю, девочка, другое: мы должны упредить их. Для этого выпустили Касема из тюрьмы, пусть он свяжет порванную ниточку. Потом весь клубок мы и потянем. Езжай с этим, — указал остроотточенным карандашом на экран телевизора, на Сашу, копающегося в моторе. — Езжай с н-и-м-и туда, ищите жену Басама. Ее исчезновение, поверь мне, — это...

— Русская она.

— Дурочка! И я русский! Русской разведкой я был заслан в Германию! И к ордену представлен! Потом отрабатывал этот орден на Колыме. Чтобы! — на свободу с чистой совестью. У меня чистая совесть, Айдат!

* * *

В солдатском кафе — квадратные столики, пластмассовые стулья — восседали возле бутылок с пивом майор Пини, Ицик и Яша. Сигаретный дымок клубился под потолком. У стойки розовощекий солдатик подавал стоящим в недлинной очереди рядовым, сержантам и старшинам кока-колу, сигареты, завернутые в красочную бумагу бруски шоколада.

Гриша, с винтовкой в заспиньи, ворвался в кафе.

— Привет! — бодро провозгласил на весь этот маленький зальчик. — Слышал! И вы — по домам!

— Гриша, — сказал от стола, накладываясь на спинку стула Яша. — Тебе отпуск положен, а нам...

— Пиво с меня! — возрадовался Гриша. — Бармен! Десять пива!

Солдатик у стойки кисло посмотрел на него.

— За кого ты меня принимаешь?

— Прости! Увлекся!

— Здесь тебе не Сибирь! — сказал солдатик. И попросил стоящих в очереди ребят отнести бутылки по назначению.

Сержанты и старшины понесли десять бутылок пива "Маккаби" — и поставили их на стол. Один из них воткнул большой палец правой руки под лопатку Пини.

— Помнишь меня?

— Я тебя из военной тюрьмы вытянул.

— Я в Эйлат убежал не от службы. Я в Эйлат убежал для девчонки!

— Сколько у тебя теперь детей? — спросил Пини.

— Мальчик! Завтра — обрезание! Приглашаю!

— Не бракодел. Приеду, если...

— О'кей!

Молодой отец и все остальные солдаты разошлись по столикам. В комнату вошел вестовой.

— Пини! Твоя очередь.

Саша, взгромоздясь на буфер "виллиса", подкручивал разводным ключом какую-то гайку. Замасленный, с подтеками на щеках, в расхристанной гимнастерке, он был, естественно, лакомой приманкой для строевого офицера из любой европейской армии. И пусть он уже два года в Израиле, все равно — командный голос для него — это пробуждение забытого, но сидящего в генах страха.

— Солдат! Как стоишь перед начальством!

Саша спрыгнул с буфера, вытянулся, руку с гаечным ключом держит вдоль ноги. Лупит глазами на офицера, вышедшего из казармы. И балдеет. Лиловым пламенем охватило скулы.

Перед ним Айдат в офицерской израильской форме. Три прямоугольника на погонах, в руке тяжелая армейская сумка.

— Помочь? — нашелся Саша.

— Ну и вид у тебя!

Саша обиделся.

— Ладно, опять выиграла, — яс-но-ви-дя-щая, — протерев шмыгающий нос тыльной стороной ладони, пробурчал Саша.

— Теперь, по твоим предсказаниям, только невесты мне не хватает.

Айдат взглянула на часы.

— Куда торопишься, мальчик? У тебя еще в запасе десять минут.

Саша взял ее сумку, бросил на заднее сиденье. В глазах его прыгали зайчики: трудно осознать превращение цыганки из арабской деревни в израильского офицера. Еще сложнее — ощущать себя "сделанным" со всех сторон. Но самое тяжелое в другом: ох как хочется снова погладить эту Айдат либо по коленке, либо по спине, либо... Такой румянец на лице Саши, что и без бинокля видно: влюблен. Саша еще очень молод. Поэтому он, действительно, уже влюблен. Поэтому он, действительно, не просто влюблен, а растерян. В руке его подрагивает гаечный ключ. От растерянности своей он готов долбануть Айдат по пилотке — этим ключом. Но осознает, даже поцеловать ее, просто так, в щечку, как мог бы прежде цыганку, — не может теперь, не имеет права.

— Автомат у тебя к бою готов? — вдруг спрашивает Айдат, нарушив внутренний, психологический настрой Саши.

— Да, командир! — машинально отвечает он, и вдруг — разом с Айдат — начинает мучаться смехом.

— Не выслуживайся, солдат, — говорит сквозь смех Айдат.

— Я прислуживаю. И мне тошно, — вторит Саша.

— Горе от ума.

— Я ум для горя.

— Садись на свое рабочее место, Саша. Через пять минут встретишь невесту.

— А она красивая?

— Молчи!

Из дверей вывалилась налитая пивом компания: Ицик, Яша, Гриша.

Пини сказал им всем на прощанье:

— Даю сутки. Помните, Нина должна быть в кровати собственного мужа. И никаких эксцессов!!!

— Командир! — подал голос Гриша, вкладываясь в заднее сиденье рядом с Яшей и Ициком.

Пини не врубился в интонации его пивного голоса.

— Через сутки — всем быть на месте! Интифада, — сказал с большей многозначительностью, чем позволяла его должность.

Айдат повернула лицо к Саше.

— Поехали, женишок! — и посмотрела на часы.

Сашина рука, включающая первую скорость, задрожала. Дрожь этой руки убрала другая, женская, мягкая, с ярко накрашенными ногтями.

Километры дорог израильских не похожи ни на европейские, ни на американские. Километры израильские — это многообразие изменений: с правой стороны — за окном — скалы, овраги, стада баранов, бедуин на верблюде, слева, за окном — завод, напоминающий Центр Помпиду во Франции, экскаваторы, тракторы. Стрелка танцует на спидометре, близится к отметке 80 км.

Слева, за окном — элеватор, апельсиновые сады. Справа, за окном — скалолазы с винтовками за спиной, штурмующие отнюдь не Эльбрус. Над ними кружится военный вертолет.

Колеса выскакивают на широкую магистраль — шоссе в несколько полос. Вертолет над машиной разворачивается, уходит к Хеврону.

Справа, за окном, поля. Слева, за окном, кладбище Иерусалимское, нагорное...

Вдали... Сколько изменений в природе, если смотреть на все эти изменения через лобовое стекло "виллиса".

Ицику, может быть, представляется землетрясение в Ташкенте, обвал домов, распад человечьих взаимоотношений — крики ужаса, страх в глазах.

Саше, может быть, представляется цыганская пляска Айдат, но он смущенно гасит это "представление фантазии своей" — он за рулем, и Айдат отнюдь теперь не арабская девушка — офицер...

Яше представляется островной сибирский город Киренск, тем более, что пейзаж слева и справа родственный для Сибири. Представь, что катишься ты по реке Лене, — то же самое увидишь со всех сторон.

Яша увидел себя на излучине Лены. Тянет он рыбину, тянет. Спиннинг содрогается. И Стелла бросается ему на помощь, входит по колена в воду, подхватывает рыбину, вытягивает ее на берег.

И вся эта красота — для кино — на откосе кинооператор, в руках камера.

— Классный кадр, — говорит с прибалтийским акцентом.

— Но я ведь поймал! По-настоящему! — психует Яша.

— Искусство требует жертв, — длинноногий жилистый парень лет двадцати пяти спускается с откоса к Яше и Стелле, встряхивает гривой русых волос. — Будет уха?

— Уха из твоего уха!

— Мое ухо это не слышит, — дурачится кинооператор, используя свой латвийский акцент, который, как известно, очень нравился в шестидесятых-семидесятых россиянам.

Стелла бросает кинооператора на лопатки. И хохочет над ним:

— Я тебе медведя приглашу. Он тебе выправит ухо.

Кинооператор, лежа на спине под Стеллой, тоже хохочет:

— Медведь — хозяин. Закон — тайга.

Гриша потрошит рыбину.

Яша подкладывает сучковатую дубину в костер.

Над ним котелок с закопченным днищем.

Коптящее солнце движется по небу, сползая к горизонту.

Транзистор — ворочает китайским языком по-русски:

— Свиноматка опоросилась тридцатью поросятами, потому что читали над ней во все дни беременности цитаты Мао-Цзе-Дуна...

Интернациональный хохот — евреев, латышей, русских — взрывается над "Спидолой".

— Я вам специально настроил Китай. — Гриша немного пьян. Гриша стремится выглядеть не ленским речником, а кем-то, для кинооператора из Латвии, более значительным.

Кинооператор из Латвии — в ударе. Наверное, впервые ему не надо выглядеть официально в кругу людей.

— Я такого идиотизма никогда не слышал.

— И я, — радуется Гриша взаимопониманию. — Я тебе специально поставил это. Вы такое никогда — у себя — не услышите.

Кинооператор помрачнел. Он сидел уже у котелка, и ложкой пробовал — готова ли уха.

— Ошибаешься, Гриша. Что я слышу — "у себя", ты не услышишь и в Сибири.

Яша понял по Валдису, что и он приехал в Сибирь не затем, чтобы творчески осуществиться. Затем он приехал, чтобы скрыться, исчезнуть на время из родной обители.

Именно поэтому Яша сказал старому своему другу:

— Помнишь, Валдис, нашу калининградскую спортроту?

— Яша, — горько ответил Валдис, — в спортроте мы были все чемпионы Прибалтики. А сегодня в Прибалтике нет чемпионов!

— Поэтому ты здесь?

— Здесь я из-за тебя. И командировка у меня в кармане: фильм о латвийском журналисте, покорителе БАМа.

— Какой БАМ, Валдис?

— Не переживай, Яша, БАМ — рядом. Подскочу. Сниму рельсы. Смонтирую. Но командировку мне не оплатят, если сниму БАМ без латыша.

— Я латыш, как ты китаец, Валдис.

— С китайцами я уже знаком, — Валдис захохотал — раскрепощенно, но с некоторой неуверенностью в том, что можно хохотать раскрепощенно.

Гриша выключил "Спидолу", говорящую нечто про корову, которая выдала молоко рекордным способом во имя цитат Кормчего Мао.

— Мальчики! — подала голос Стелла. — Уха готова!

Она держала у губ ложку, и причмокивала с таким видом, будто вся жизнь — радость...

Стелла... Ложка у губ... На газовой плите кастрюля, наверное, с куриным бульоном.

Стелла... Нет, Яша не видит молодую Стеллу в этой почти сорокалетней женщине, но видит ее глазами своего молодого желания, видит глазами непридуманной в прошлом любви. И сейчас Стелла стройна и красива, золотое сияние по-прежнему в ее волосах, мальчишеской — по-прежнему, — стрижки. И высокая грудь у Стеллы. И в глазах — непонятная ласка. Или грусть. Или тоска. Что-то там в этих глазах такого, что Яше страшно за свое еще не старое сердце.

Гриша видит Стеллу более обыденно, трезво, как жену свою, уже — давнюю. Видит он и свою кухоньку, все ящики в ней сотворил из дерева самолично, и покрыл их лакированной бумагой, под мореный дуб, — как принято на торговом флоте, на судах загранплавания, куда он не попал — визу ему не открыли, из-за национальности.

Но сейчас, вступив в кухню с друзьями своими он, конечно же, не думает о той дурацкой визе, он думает о другом: все должно быть красиво! И все угощения должны быть готовы!

— Стелла! К столу?

— Мальчики! — в Яше что-то тронулось. Он вдруг вспомнил, что в любом населенном пункте, первым делом, надо вынуть магазин из винтовки. Он вынул магазин из своего автоматического ружья, вложил этот магазин в боковой карман на армейских штанах. Выкрикнул:

— Всем!

Ицик подозрительно посмотрел на него. В автомате Ицика — пусто, снаряженный магазин давным-давно в кармане брюк.

Айдат пляшущим шагом вышла на центр кухни, вскинула над головой пистолет, нажала кнопку, и из рукоятки — в левую руку скользнула обойма.

— Женишок! — вызвала Сашу.

Саша растерянно поднял над головой автомат "узи" — смотрите, люди, там нет ничего!

Опять не догадался Саша, что его — подставили. Вынул магазин из "узи", или не вынул — не это главное. Главное: Яша и Стелла. Главное: встреча людей любящих, и не имеющих права любить. Это первой поняла Айдат.

Не видела она раньше ни Яшу, ни Стеллу, ни мужа ее Гришу. Но, может быть, не зря назвал ее "ясновидящей" старый мухтар.

Женщина, теперь, без грима, — девчонка! Более того, в офицерской форме любая женщина выглядит хуже, чем в шелковом платье, — и эта женщина, как нарочно, говорит невозможные для Саши... и для Стеллы слова:

— Я люблю вашего Яшу...

Прежде всех тепло этих слов колыхнуло Гришу.

— Тогда в гостиную!.. Ну...

— Гриша!..

Стеллу беспокоило, что в гостиной спал на диване Валдис, — ноги в шерстяных носках кинуты за предел дивана, на лакированную подкладку для локтя.

—Валдис!

Валдис не понял, кто произнес его имя — с таким грохотом.

Он вскочил с дивана, и стал нервно застегиваться. На самом деле, ему нечего было застегивать: спал он в пиджаке, брюках, галстуке. Ну, скажем, воротничек белой сорочки был расстегнут, и выглядел несколько небрежно на жилистой шее, поднимающейся к гладко выбритому подбородку.

Валдис очумленно смотрел на компанию по-еврейски одушевленных людей в военной форме.

— Яша! Черт тебя! Гриша — "китайская" "Спидола"! Я приехал фильм делать о вас! Миллион рублей мне дают уже! Теперь надо спонсора!

— Любые фланги обеспечены, когда на флангах латыши! Спонсора тебе! — и Яша пошел тузить Валдиса, как в прошлой жизни,в Сибири.

Валдис отстранился от дружеских кулаков Яши. Отошел в угол салона, за диван, где спал, и завороженно уставился на скидываемые на пол винтовки.

— Автомат-т-тика хотца? — ташкентский следователь Ицик уловил внутреннее желание человека из свободной Латвии.

— Потрогай, потрогай! — пополз пузом на Валдиса Гриша. — Винтовка не баба, всегда худая и холодная.

— Нам бы оружие! — вдруг произнес Валдис.

Яша по-новому посмотрел на него, с болью.

— Кулаки — теперь у вас не оружие?

—Яша!..

Яша резко усадил Валдиса на диван.

— Ты приехал за нашими винтовками?

— Я приехал снимать фильм о вас.

— В Сибири, Валдис, — ты снимал фильм о латышах на БАМе. Ты снимал меня и Гришу — евреев, с удочкой, ты снимал Стеллу — отчаянную повариху, за рыбой кидается в мутные воды. Валдис! Ты — человек талантливый. Но снял ты — по Маяковскому: "Любые фланги обеспечены, когда на флангах латыши." Думай наконец-то своей головой!!! Зачем — фланги, Валдис? Мы с тобой — стояли плечо к плечу — против России. Я против Олега Григорьева. Ты против Валерия Попенченко. И мы боялись? Валдис? Валдис! Ты не боялся. Ты не снимал фильм. Ты работал на ринге. Ты был мужчиной!

Оставим акцент в стороне от боли душевной. Но попробуем выслушать боль человечью, не считая себя профессиональными врачами: все же люди мы!

Валдис сказал, пряча глаза от Яши:

— Слушай — ринг — это совесть. Посмотри на меня. Я не на ринге. Я старый уже человек. Я еду на поезде... В Вильнюсе всаживается в мое купе женщина, русская, эта такая, — ну — баба. И плачет... Уезжает навсегда. Куда? Не в Москву! В Казахстан — там ее дочка! Нет ей в Литве, Яша, жизненного пространства. Закрыли ей жизненное пространство в Литве. И мужа нет. Они пригласили его в какой-то свой атомный центр, и он там умер. Вот из-за этого, ее — вон из Литвы. Русская! Знаешь, что она мне сказала, Яша, в поезде? Она сказала — "Я теперь понимаю евреев. Их гонят и гонят. Они — атомный центр. Они — сельское хозяйство. Они — наши деньги и наш хлеб. Их гонят. И нет хлеба, и нет жизни, и мужа нет!!! А дочка — из Казахстана — дочка мне пишет: не езжай к нам, мама. Нас и отсюда выкинут!" Ты понял меня, Яша?

— Налейте Валдису, — сказал Яша. Поднялся с дивана, прошел в угол комнаты, вернулся к старому другу своему с автоматом "М-16" — без снаряженного патронами магазина. Положил оружие ему на колени, сказал:

— Потрогай.

Валдис принял на колени винтовку, потрогал ее пальцами. Посмотрел на Яшу.

— Валдис! — жестко прозвучало в его мозгу. — За кем ты охотишься?

— Яша! У меня командировка в кармане. Они оплатили полет. Я не знаю... Никакого антисемитизма, Яша! Снять на камеру. Показать... Я "не"... на самом деле — "не"... Без дураков... Напишешь мне сценарий? У меня командировка. Мне снять надо!

Гриша выкладывал на стол разные мещанские штуки — кету, рыбец, пельмени в миске.

— Мне мои "спонсоры" — Гриша разгулялся от смеха в животе, под тельняшкой — солдатская гимнастерка скинута, на стуле она сбоку от Ицика. — Спонсоры мне кидают "товар" из Рамат-Гана, еврейского магазина под русским названием "Привет из Сибири".

Гриша много сказал. И из-за этого обиделся на Валдиса.

— Я тебе бальзамчик из Риги — подкину. В Рамат-Гане все есть! — он пошел к буфету, открыл створку, вынул глиняную бутылку "Бальзама". Сказал неожиданно:

— Здесь бутылки мы не сдаем. Они нам — на память, Детям нашим — эти бутылки.

И все в комнате это поняли: нет у Гриши детей, вот и тоскует этот, затяжелевший в тельняшке своей человек.

— Дядя Гриша, — в комнату вбежала лупоглазая девчушка, лет шести. — У меня братик родился!

— Знаю, знаю, — сказал Гриша, дал девчонке шоколадку.

— Вчера по рации передавали! На весь еврейский мир! Ицхак!

— Конечно, Ицхак — хак-хак! — девчушка выскочила из комнаты с шоколадкой.

И каблучки ее стучали в коридоре: Иц-ха-ха-хак — цхок — Иц-хак-хак-хак!

Гриша тяжело поднялся над столом с граненым стаканчиком, полным густой — цветом в уголь — жидкости.

— Ицхак! Яков!

— Авраам! — чокнулся с ним Яша.

— За встречу! Валдис! — сказал Гриша и чокнулся с гостем своим, длинноволосым как прежде, светлоглазым, по-прибалтийски замкнутым.

Выпили они стоя, как, может быть, пьют на похоронах. Впрочем, если прокрутить по экрану кадры давней рыбалки на берегу Лены, и смонтировать их с проходящим ныне на наших глазах застольем, каждому станет понятно: за молодость свою пьют эти люди, молодость свою, наверное, хоронят они за накрытым столом. Только после долгого расставания, при встрече с давними друзьями своими, осознаешь — сколько тебе лет.

* * *

В этой, повернутой в память, в прошлое раскадровке, видится нам и Нина, жена Басама. Худющая девчонка, в синей юбке и белой блузке, с комсомольским значком и какой-то лауреатской медалькой с профилем Николая Островского. Видится она и за свадебным столом, в роскошном белом платье, под крики — "горько!" — в объятиях затянутого в черный костюм Басама. Видится она и в сегодняшнем своем одеянии, в платье мышиного цвета, свободном, до пят, не сшитом по фигуре, не приталенном, да и талии нет у сегодняшней Нины. Нина спешит. Быстро движутся ее ножки в черных, лакированных, без каблуков туфельках. К русскому посольству спешит Нина. Спешит и оглядывается: нет ли кого сзади.

Позади нее — улица, живая, многолюдная. Кофеюшки на улице. Магазинчики. Там одежду продают. Тут электротовары. Гам на улице. Шум клаксонов. Нина испуганно смотрит на какого-то немецкого туриста — в коротких штанишках, в тирольской шляпе — седого, благообразного. Немец снимает ее, спешащую, как этакую экзотику. Снимает видеокамерой. Видя, что напугал камерой арабскую женщину, сделал ей пальчиками: — тю-тю, — конфузливо улыбнулся.

Нина что-то пробормотала гневное себе под нос. И перевела дыхание, когда оказалась у русского посольства. Металлическая дощечка с родными русскими буквами открылась ей. Радостные солнечные зайчики — отражение официальной, медной, полированной доски — скакнули на ее лицо, разрастающееся в огромную, неземную, космическую улыбку...

Стелла демонстрировала Яше свои картины в комнате, превращенной ею в личную галерею. Из-за двери слышались голоса Ицика, Гриши, Валдиса.

— Помнишь? — голос Гриши.

— Тогда — я! Привез бальзам из Риги, — голос Валдиса. Яша с некоторым усилием — и это видно даже Стелле — ходит от картины к картине. Рассматривает их на стенах, говорит ничего не значащие слова:

— Кустодиев! Ты превзошла сама себя. Какой цвет. Композиция...

— Заткнись! — разозлилась Стелла.

— Я за Ниной, — сказал Яша.

— Всегда ты — за чужими бабами!

— Где Нина?

— Я ее в русское посольство отправила! — с той же злостью ответила Стелла.

— Ее же оттуда попрут.

— Пусть знает, за кого замуж идет! — совсем завелась Стелла.

— Да ты уже еврейская националистка.

— Не суйся в больное. Это она — националистка. Но нет у нее прав говорить от русского имени. Мусульманка. Продавалась. Продавалась! Так продалась, что даже русской уже не считается. Я с ней поговорила. Всю ночь говорили... Дура! Сволочь!

— Осторожнее на поворотах, девочка. Мне эту дуру — к мужу, назад. Тащить. По приказу.

— Пусть он ее убьет! Заслужила гадина!

— Стелла!

— Это она тебя, оказывается, Яша, — подставила. Тогда. В Москве. Когда ты этому... "Басеньке"... дал по роже. "Сестру в Израиль проводил" — помнишь? А я думала, Гришка дурака свалял. Я думала...

— Хватит маяться шпиономанией, мать!

— Она не шпионка, Яша. Дура! Дура!! Дура!!! — истерика накинулась на Стеллу, и если бы не грохот магнитофонной музыки за стеной — услышали бы ее. — Дура!!! — непонятно было, к Нине или к ней самой, Стелле, относится это неоднократноповторяемое — "Дура!!! Дура!!!"

Нина вышла из русского посольства. В глазах пустота, ноги слабо скользят по тротуару. Идет себе мимо магазинчиков, мимо ресторанчиков, не слышит выкриков продавцов. На какое-то мгновение взгляд ее остановился на усатеньком, полнобрюхом человеке, срезающем длинным и острым ножом мясо — треугольником, вершиной вниз — крутящееся на спице. Полнобрюхий человек вкладывал сочное мясо в питу, совал туда какой-то салат. Нина машинально сунула руку в карман платья. Но — какие деньги? Нет у нее денег даже на это дешевое блюдо, именуемое в Израиле — "шварма"...

Вместо швармы видится ей серьезный молодой человек. В зеленых брюках китайского производства и цветастой безрукавке: мода 1965-69 годов. Молодой человек идет под ручку с ней по ночной Москве. Молодой человек говорит ей:

— Литинститут, Нина, это не только твои стихи. Литинститут, слушай меня внимательно, — это панацея от всех наших бед. Кто только не лезет в Литинститут?! Мы принимаем — их... Со смыслом, Нина... Помнишь, классик сказал:

"Принимай, но проверяй!"

Нина, скорее всего, была влюблена в этого парня. И поэтому всем своим видом демонстрировала — помнит она классиков, помнит незабвенное — "принимай, но проверяй".

— Дура! — вдруг услышала Нина на родном русском языке с грузинскким акцентом.

Она шарахнулась в сторону. На нее, живущую воспоминаниями, чуть было не налетело "вольво" с разудалым шофером. "Вольво" юзом пошло по шоссе, чуть не врезалось в ресторанчик с крутящимся на спице мясом.

Водитель высунул в окно указательный палец — жест известный. Сплюнул в сторону Нины, сказал толстопузому хозяину ресторанчика:

— Кацо! Какая женщина! Дура! Я "вольво" только вчера купил. Она меня хочет разбить сегодня!..

Стелла лежала рядом с Яшей. На диване, достопамятном, вывезенном из той сибирской комнатушки. Они лежали одетыми. Он в военной форме. Она в платье. Волосы ее светились под прожекторным светом похожей на подзорную трубу лампы, которая "ходила" по заданной ей синусоиде, освещая то или иное пространство комнаты. Лампа была подвешена под потолком, в углу комнаты, смотрелась как телеглаз. То она освещала Яшу и Стеллу, то картины, очень привлекательные и милые на вид. Эти полотна воссоздавали в личной Стеллиной галерее некие смежные миры — Россия-Израиль, Сибирь с полуденным израильским солнцем, сугробы и вдоль них цветочные магазины, шашлычные. Боярыню Морозову в повозке, а вокруг загорающие на пляже человечки, яхты на море, акулий плавник, купающиеся, а на хребте волны израильский солдат с нацеленным в акулий плавник автоматом.

Не каждую картину способен высветить ночник. Но не картины нужны Яше и Стелле. Да и не разговоры о былой любви, о счастье былом. Нет им теперь счастья. Тяжело им, ох, как им трудно лежать сейчас на этом, их старом диване, и смотреть друг другу в глаза.

Была бы воля — забыться! Но нет, нет им права — забыться. Только могут смотреть в глаза, и видеть в этих глазах отраженье минувшего: поцелуи, скольжение голого тела о тело возлюбленного, разворот женских бедер, пляшущий светлячком пупок, свет глаз родных...

За стеной Ицик поет под гитару:

"А я тебя еще не встретил.
Не знаю, что тому виной.
Порывистая, словно ветер,
еще не узнанная мной.

Еще не Узнанная, где-то
меня не зная, ты живешь.
Встречаешь тусклые рассветы,
моим плащом не укрываясь в дождь.

Еще не Узнанная, где ты?
Как долго мне осталось ждать?
Но Ты сказать не можешь Это.
И я не в силах предсказать..."

— Яша, — спрашивает Стелла. — Зачем он ЭТО поет? Ты ведь мне написал это, не для людей.

— Стелла, людям хочется всегда большего, чем им положено.

— Я поняла, Яша. Когда ты от меня отказался, ты дал эти стихи Ицику.

— Ицик — следователь, — отшутился Яша. — Он и из немого вытащит песенный текст.

* * *

А за стеной, в гостинной, шел другой разговор.

— Ясновидящая, — "я не в силах предсказать", — Ицик дружески похлопал гитару по деке. — Скажи, когда автору этой песни явится его возлюбленная?

— В танце она ему явится! — жестко, более жестко, чем способна из-за игры в арабскую танцовщицу ответила Айдат.

— Играй! — и задала ритм хлопком ладоней. Скинула офицерский мундирчик, щелкнула пальцами, высоко вознесенными над головой. И Ицик тронул струны, вкладываясь в ритм ее танца.

У Саши — прерывистое дыхание, желваки на скулах. Ревность в нем, юноше, названном "женишком".

Валдис напрягся. И неудобно ему от этих еврейских вольностей, и хочется с души скинуть груз латышской выдержанности.

Ну и танец это: змеиные плавные движения внезапно вливаются в русло эмоциональной вспышки страстей, и гаснут в вспышке этой, чтобы снова взорваться фейерверком эмоций. Ох, как тяжело дается танец этот Саше, Ицику, Грише. В них — полубезумное наслаждение, алчность в глазах. Но — что творится с Валдисом, выдержанным прибалтом? Валдис ногами ищет ритм восточного танца, Валдис руками хочет придержать Айдат и кинуть ее к себе на колени. И вдруг трезвеет — от резкого удара ребром ладони по кисти. Трезвеет, глядя на танцующую — улыбка, радость на лице — девушку. Он перехватывает руку, бледностью покрываются его небритые щеки. Никак Валдису не понять, когда эта танцовщица успела перебить ему нервные окончания на руке. Когда? Старый боксер не уловил движения ладони. Даже удара не уловил он. Об ударе он подумал только теперь, когда занемела его рука, выключенная из игры в любовь танцовщицей Айдат.

— К нашим девушкам не прикасайся, — сказал Ицик. пряча руку за спину.

* * *

И вновь перед нами московская общага, и душевный всплеск Нины:

— Басенька!

Только теперь мы замечаем, что рядом с ней — тот красивый парень в зеленых китайских брюках, и цветной рубашке — под пиджаком...

Только теперь мы замечаем, как этот парень похлопывает кулаком по ладони, будто он прирожденный боксер, и смотрит, с интересом, с игривым, можно сказать, интересом на падающего от нокаутирующего удара в челюсть Басама.

Но... Басам поднимается...

Правда, это уже другой Басам, постаревший на двадцать лет. В пиджаке Басам, в галстуке с серпом и молотом. А если в окно посмотреть, не в Москве он, в родной деревне. По улице ведут на поводке осла. Мальчишка толкает тележку с лепешками.

Касем — один из тех крепких мужчин, которые попивали кофе в арабской деревне, когда туда въезжал армейский "виллис", — с гримасой боли потирал кулак.

Касем смотрел на поднимающегося с квадратных плиток каменого пола Басама, смотрел точно таким же взглядом, как и два его друга, стоящих позади него.

— Ты предал нас, — говорил Касем.

— Я сам не знаю, где Нина! — утирая кровь с губы, Басам поднялся на ноги.

— Мы договорились, — продолжает Касем: — Она бежит от тебя... Бежит... Куда ей бежать? К евреям. В поселение "Афух". Она бежит от тебя... Назад нет ей дороги. Мы ее ждали... Она не вышла из ворот. Ты поломаешь нам весь план!

— Она могла уехать на последнем автобусе.

— Басам! — Касем жестко держит себя, будто в руках его весь мир, и стоит ему двинуть кулаком — весь мир упадет к его ногам, как упал только что Басам. — Нина — русская! Наверное, она плохо понимает твое воспитание. Ты учил ее, где должна быть женщина? В кровати своего мужчины! Как она могла — ночью!!! — сидеть в одном автобусе с мужчиной?! И ехать куда-то... Как?

— Она — русская...

— Басам, не раздражай нас! Она — твоя жена. Ты плохо учил свою жену. Теперь ты говоришь — русская? Ты предал нас. Твоя жена Нина нарушила наши планы. Басам. Она не вернулась в деревню. Пешком. Мы ее ждали. Наших братьев, Басам, выкинули в Ливан. Нам надо отомстить! Но без глупостей: нам надо — чтобы это прозвучало на весь мир! Как на Олимпиаде — в Мюнхене! Нина нужна нам мертвой, под землей. И чтобы ее никто не нашел! За ее смерть мы взыщем с евреев! Но ты нас предал! Где Нина, Басам?

— Я поэт, — вдруг вырвалось из Басама, словно он еще в Москве.

— Твои стихи оплачивает ЦРУ? — спросил с вызовом Касем.

— В России мои стихи выходили на арабском языке, — ответил с тем же вызовом Басам.

— Вот твои стихи! — и вновь кулак с металлической бляшкой, на которой рифленно надпись "джихад!" — свирепо бьет по скуле Басама.

Скользкое движение ног. Он падает на пол.

— Предал нас, — говорит друзьям своим Касем.

Друзья его молча, не глядя друг на друга, смотрят в окно, а там, в заоконном пространстве медленно движется осел с вьюками вдоль спины, и ведет его на поводке престарелый, умудренный жизнью араб — борода белая, и почти до пупка...

Там, за окном, ресторанчик, где все они сидели еще сегодня, попивали кофе и смотрели на проезжающий по дороге "виллис" с израильскими солдатами.

Сейчас, в эту минуту, и они стали — солдатами.

Из мешка, лежащего в углу комнаты, вынимают детали автомата, и собирают с какой-то завороженностью в лице — "Калашниковы".

— Басам! — говорит Касем, поднимающемуся с коленок на ноги поэту. — Ты пойдешь с нами. Братья наши в Ливане!.. Нина твоя!... Ты спутал нам всю игру!...

Басам поднимается с пола. Странно ему видеть на золотом шитье серпа и молота кровь свою. Он протирает вышивку пальцем, но кровь не сходит с серпа и молота. И страшно становится Басаму.

Слышит он неприспособленную под его ухо музыку: "Бессаме, бессаме муча..." И видит Яшин кулак, летящий ему в лицо...

* * *

Ицик курит на кухне вместе с Яшей.

— Что тебе — это русское посольство?

— Ицик, но ты ведь говорил: у тебя там товарищ.

— С ним мы учились в университете. В Ташкенте. Потом он полез в гору. Я в милицию, он...

— Позвони...

— Яша, мне неудобно... Столько лет.

— Не состарился!

— Яша, не болтай! Ты понимаешь все правильно. Он теперь дипломат. Я — куриная палочка.

— Позвони!

— Яша!!!

— Ты еврей?

— Всю жизнь!

— Позвони!

— Он меня поднимет на смех. Это только в армии нашей я офицер, — упавшим голосом, — той армии...

— Ицик, без комплексов! Звони сокурснику. Но — не высвечивай погонами рядового. Нина пошла к ним!!! Нам сейчас нужна Нина, а не твои комплексы!

— Яша, иногда и на душе бывает тошно...

— Ицик! На самом деле, ты — Ицхак, отец Якова! Яков родил двенадцать еврейских колен. Ты, Ицик, во главе рода! Твой, Ицхак, папа, наш общий папа Авраам родил всем нам на погибель двоюродного братца — Измаила. С тех пор и воюем. Звони своему двоюродному братцу... Как его? Андрюша? Звони! Ты юрист, черт тебя подери! Пини втягивает нас, солдат, через Нину в правительственный кризис.

На самом деле — для израильтянина — все эти слова — "втягивает... правительственный кризис..." не несут той нагрузки, какая была в голосе Яши. Положим, в Израиле правительственный кризис. Ну и что? Не впервой. Сколько их, этих кризисов, еще будет в израильском правительстве! Но Яша знал, как акцентировать свое требование.

Он распахнул дверь в гостиную, сказал Айдат:

— Ицику — бальзам, для врачевания души. Айдат— блестящая шелком ночная рубашка, под которой проглядывают возбуждающие соски, — впорхнула в кухню с граненым стаканчиком, наполненным маслянистой, цветом в уголь жидкостью. Ицик храбро выпил этот напиток, действующий на него много хуже любой водки. И четко печатая дурашливо шаг, — офицер все же! — пошел к телефону,

Диск телефонного аппарата — это многомерность вариантов жизни. Крутит диск Ицик. В круглых отверстиях видит вместо цифр — лица.

Набрал — "девятку", — перед ним лицо Андрюхи, лицо, далеко не трезвого человека, вломившегося в комнатушку общаги с бутылкой недопитого портвейна.

— Сегодня! Можешь! Меня! УЖЕ! Не уважать! Я сегодня — Фауст!

— Кто твой Гете? — с койки спросил Ицик, с душевным испугом, со страхом за Андрюшу.

— Сегодня у Гете фамилия Королев! — ответил, пьяно шатаясь, Андрюша.

— Иди спать, — тускло ответил со студенческой койки Ицик.

— Нет, друг мой, — мы выпьем. Я принес. И мы выпьем.

— Андрей! — спросил с койки Ицик. — Ты еще помнишь мою фамилию?

— Вы все теперь — Рабиновичи, — засмеялся, заржал, заплакал Андрей. — Вы и через двадцать лет будете Рабиновичи. А я буду полковник Королев. Но Королев не Гете. Я не Фауст. Но я продал... Я думал, Ицик, души нет, есть тело. И я продал... Опять нас, русских, обманывают...

— Полковник Королев — тоже русский...

— Фамилия у него русская, Ицик. А по морде он китаец. Или немец...

— Ну да, Гете... Фауст... Иди спать, Андрюша. Завтра нам сдавать госэкзамен.

— Да! Да!! Да!!! Марксизм-онанизм!!! Теперь — у меня свобода. Я получил право говорить, что хочу!!!

— Спать! — рявкнул на него Ицик, и осознал себя, с трубкой у уха, в Израиле — не в Ташкенте.

— Андрей Николаевич! — услышал зрелых лет человек, с округлым лицом, в малоприметных морщинках, когда стоял у светящегося, похожего на витрину окна и смотрел на снующих по улице людей. — Вас к телефону. Старый товарищ!

В словах "старый товарищ" Андрею Николаевичу послышалось какое-то злорадство. Но не дал волю своему характеру, мнительному и обидчивому, нажал клавишу на телефонном аппарате, располагающем широкой, как пианино, клавиатурой, и услышал знакомый, давно забытый голос:

— Андрей!?

— Я самый, — по студенчески ответил Андрей Николаевич.

— Ну ты и вырос! — послышалось на другом конце провода.

— Ицик? — угадал Андрей Николаевич. — Ташкент — теперь за кордоном.

— Рамат-Ган, дорогой мой человек из романа Юрия Германа.

— Не плюсуй меня к Герману...

— Конечно! И у него сегодня фамилия — Рабинович.

— Ну и дурень ты, Ицик.

— Рад стараться! Портвейн с тобой? Приезжай на танцы-гулянцы!

— Танцуй без меня.

— Обиделся?

— Мне обижаться теперь нельзя.

— А выпить, старик?

— Если без свидетелей.

— Андрей! — такой восторг услышал Андрей Николаевич в трубке, что стало ему неуютно от своей подозрительности. — Подваливай, гад Стариканович. Меня из армии освободили на один день. И вдруг — вижу в русской газете твою фамилию!

— Где ты?

— Я всегда в заднице! Помнишь, в партию не вступил. И здесь мне это прокручивается через то же место. Но если ты сядешь в машину, включишь первую скорость, то — вперед.. Через десять минут у меня. Улица Арлозорова — помнишь такого сиониста? ладно! — дом 18, квартира 9.

— Ицик, ты притворяешься. Задница — не твой дом.

— Угадал! — и бульканье, бултыханье смеха послышалось в телефонной трубке. Андрей Николаевич даже потряс ею, думая — помехи.

Этот смех, видимо, убедил его больше, чем слова.

— Еду! — резко сказал он и кинул трубку.

Фиат-127 — машинка легкая, удобистая, широкопопулярная в Израиле — ловко развернулась на улице, и покатила вдоль шоссейного раздолья.

Андрей Николаевич чувствовал себя за рулем раскрепощенно и свободно. Он нажал на кнопку автомобильной зажигалки, через несколько секунд закурил сигарету "Кент". Выехал на улицу Арлозорова и стал глазами искать на табличках №18.

— Евреи! — говорил в гостинной Ицик, сидя на диване со стаканчиком рижского бальзама в руке. — Я пригласил Ревизора — настоящего — к нам. Но я — не Гоголь. И — ревизор не антисемит.

Саша шмыгнул носом, глядя на Стеллу, несущую кувшинчик с кофе из кухни.

— Ревизоры все — в Киеве, — сказал Саша.

В соседней комнате, в галерее Стеллы, Айдат целовала Яшу. Отрываясь от губ Айдат, Яша бормотал:

— Услышат...

— Пусть слышат... Доносить-то некому...

— Я не женат! — путался в мыслях Яша.

— Честный! Ты — честный! Золото мое фальшивое! Я же поняла сразу — кто ты. Ицик сказал обо мне — "ясновидящая", и я поняла, кто ты, Яша.

— Перестань. Люди...

— Глупый ты, глупый! Царь Давид был умнее своих потомков.

— Сейчас к нам Человек из русского посольства приедет, — отстранился Яша от жарких губ.

— Ты вышел уже в дипломаты, "Распутин!?

— Это старый приятель Ицика. Ицику — плохо. Ицик — солдат, рядовой, как я. Ицику нечем крыть этого дипломата! Не преуспел! У него совесть горит.

— Глупый ты, глупый. Хочешь, я сделаю так, чтобы этот дипломат попросил у нас политического убежища.

— Я его потом буду кормить?

— Понимаю, — дурачилась Айдат. — Не хочешь. Девку бы какую... это — да! Это мы можем!

— Ничего я уже не могу! — злился Яша, никак не способный освободиться от рук Айдат. — Я заделал "козу" всему нашему батальону. Никого — в отпуск! пока эта Нина не найдется! Соображаешь? И это я! Меня все любят...

— И я тебя, Яша, тоже люблю. У тебя такое, Яша, дурацкое свойство — тебя должны любить. И не спрашивай — почему.

— Подумай! Нам нужна Нина.

— Возьми меня.

— Не валяй дурака!

— Глупенький ты. И почему ты — мужчина? Ты вечный мальчик, Яша.

— Я — человек...

— Человек не должен думать об армии, о погонах, Яша.

— Какие погоны? — лютовал Яша, пальцами своими снимая с шеи руки Айдат.

— Когда-то ты мечтал. "Сегодня я поручик. Завтра Наполеон!"

— Уймись, Айдат! Не мечтал! Мне нельзя в Наполеоны. Я угроблю пол-мира.

— Приятно познакомиться с братиком по совести, — смех Айдат нес в себе теплоту и внутреннее сострадание к Яше.

Это был тот непридуманный смех, который редко встречается в жизни, тот смех, который определяет истинную и всегда в этом случае чистую сущность человека.

* * *

Стелла вновь и вновь доливала кофе в чашечки Ицика и Валдиса.

Саша дробно постукивал ногой по полу, и хватал стаканчик — наполненный.

— Ты водитель! — закричала на него Стелла. — Куда ты такой поедешь?

— Он увел Айдат! Не было такого уговора! — взвился Саша. — Айдат мне сказала: "Ты мой жених".

— "Женишок!" — грустно произнес Ицик.

Валдис не осознавал: что к чему, почему Стелла выглядит обманутой невестой, из-за чего пацанчик этот — Саша — с ума сходит?

Звонок в дверь.

— Мальчики! — Стелла вновь превратилась в веселую домохозяйку, умеющую создавать "обстановку" — везде, даже, наверное, на Северном полюсе. — Ицик! Игра в отгадайку! Ревизор?

— Андрюша, — скучно сказал Ицик.

— Посмотрим!

Стелла побежала к двери, за дверью стояла Нина.

— Можно? — спросила женщина в арабском платье.

— Ты у себя дома.

Нина с какой-то настороженностью вошла в гостиную. Осмотрела гостей, почти все в военной форме. Сказала с вызовом:

— Теперь мне и выпить можно!

— Водки? — спросил Саша.

— Другое — для вас! — с вызовом ответила Нина.

Айдат — в соседней комнате, гелерее Стеллы — повела ухом на голос Нины.

— Мне теперь туда нельзя, — сказала Яше и еще сильнее обняла его.

— Чего ты боишься?

— Она могла видеть меня в деревне.

— Тебя же за ней послали!

— Обнаружить и помочь вам доставить ее в деревню. Но я не знаю, можно ли показываться ей на глаза. В форме. Я танцовщица Айдат.

— Тогда все в порядке! Мы же дали тебе тремп по просьбе мухтара. Ну и завезли... И нам — грешным — надо тряхнуть стариной. А ты женщина, — Яша подыскивал верное слово. Наконец, сказал: — Податливая на уговоры.

— Мало ты понимаешь. А еще "Распутин"! И для них я женщина непродажная. Я танцовщица! Это нечто вроде гейши. Мной обладать можно только в мечтах.

— То-то я от тебя обороняюсь... — Яша усадил Айдат на диван, вышел в гостинную, приветствовал Нину: — А, беглянка! Нина тоскливо подняла голову от стола.

— Мне теперь несдобровать! Я дома не ночевала.

— Не волнуйся, мы тебя доставим в целости и сохранности. И со свидетелем. Официальным. Он подтвердит твою невинность, девушка.

— Что ты мне голову морочишь, солдат! Я теперь запачкана... вами...

— Мы тебя и отмоем!

В ванной комнате Стелла держала Сашину голову под тяжелой струей холодной воды.

— Отдышись, ревнивец!

Саша булькал, смахивая бьющую из крана воду с затылка. С трудом, с паузами выговаривал:

— Айдат мне сказала: "жених".

— Женишок! Я тебе завидую, дураку. Ты еще имеешь право на ревность.

Ее слезы смешивались с водой из крана, умывали Сашу, стекали в ванну... Круговорот воды на дне ванны, в воронке, а в нем течение прошлого, сначала неспешное, потом стремительное до головокружения. Портрет Гриши на первой странице сибирской газеты. Склоненное над голым телом ее лицо бабушки Клавдии. Застекляненный взгляд Яши, стоящего в проеме двери. Ленская рыбина на натянутой леске.. Киноаппарат Валдиса, нацеленный на нее с откоса речного берега. Все это спиралью крутилось в воронке. Все это и засосало в воронку сразу же после того, как Стелла, вздохнув, решительно закрыла кран.

Яша неприметно для Нины взял в углу гостинной армейскую сумку Айдат, вышел в соседнюю комнату. Звонок в дверь.

Из ванной голос Стеллы:

— Ицик! Твой гость!

Ицик придержал поднимающегося из-за стола Гришу.

— Сиди, тельняшка. На этот раз я — из Кронштадта.

Он вышел в переднюю. Нина испуганно сжалась на диване, затравленно посмотрела вслед Ицику.

— Не боись, — покровительственно сказал ей Яша. — Это не муженек твой... с ножичком. Официальное лицо! Он, по нашей задумке, и выдаст тебе индульгенцию. С Россией вашим еще долго придется считаться...

Нина послушно кивала, вылавливая в словах Яши спасительные для нее нотки.

— Чача, — сказала она. — Чача ударила мне в голову. Яша, прислушался к происходящему у входных дверей. Перед Ициком стоял его сокрусник, мало изменившийся с давних лет. С бутылкой "Советского шампанского". Они обнялись, похлопали друг друга по спине. Ицик терпеливо сносил удары бутылки по лопаткам.

— Не думал, что встречусь с тобой в Израиле, — сказал Андрей Николаевич.

— Уж я-то — точно не думал, товарищ Фауст.

— Брось, Ицик! С этим давно покончено. Я бы к тебе не приехал, если...

— Ладно, старик. Забудем! Сегодня главные диссиденты... разоблачители главные — из ваших... Фаусты сегодня предпочитают быть в роли Гете...

— А я ведь действительно пишу... теперь, — оживился Андрей Николаевич и незаметно для самого себя был увлечен Ициком в кухню.

Стоя у холодильника, вкладывая бутылку шампанского в морозильник, Ицик ему говорил:

— Вот я тебе подкину сюжетец. Из арабо-израильской жизни. Пальчики оближешь.

Андрей Николаевич с каким-то новым интересом посмотрел на старого приятеля.

Ицик с таким же интересом рассматривал баночку красной икры, перекочевавшую из кармана сокурсника в его руки.

— Начнем с того, что ты можешь заработать политический капитал... Ну, скажем, не Брежневскую премию за укрепление мира во всем мире. Однако миротворцем станешь. И для наших. И для арабов. И, главное, для ваших. Смотри, что я тебе предлагаю...

Андрей Николаевич, замкнувшийся было в себе при первых словах Ицика, столь неожиданных, постепенно, вникая в суть предложения, принимал все более деловой вид — вид человека решительного, думающего, умеющего считать варианты и находить среди них самый выигрышный.

Из гостиной послышалась восточная музыка.

Андрей Николаевич вопросительно посмотрел на Ицика.

Саша встрепенулся, вырвался из рук Стеллы.

—Айдат!

Айдат — одетая в цыганское платье — танцевала в салоне. В вырезе платья виднелись купюры по десять, двадцать, пятьдесят шекелей.

— Гонорар! — Яша предупредил вопрос Саши и Стеллы. Их недоумение смыл Гриша, поспешно придя на помощь Яше:

— Не за бесплатно же арабской танцовщице выступать у евреев!

Саша порывался что-то сказать. Он запальчиво шагнул вперед, к Айдат. Но Яша упредил его неосторожную реплику:

— К нам приглашен на обед сотрудник посольства, мальчик. Ну как отказать человеку в экзотике?

Гриша добавил:

— Русскому человеку подай цыганское раздолье. Иначе он себя в Израиле не почувствует как дома.

Стол выглядел много шикарнее, чем прежде. Он был украшен бутылкой шампанского, открытыми банками с икрой и крабами. На белом блюде плавали ломтики лососины и осетрины. В центре стола большая фаянсовая миска с пельменями. Рядом с ней блюдо с разделанной курицей. И блюдо с отварной картошкой, политой вытопленным из курицы желтым жиром, с колечками поджаренного лука.

Люди за столом были раскованы, веселы. Ицик подливал Нине в граненый стаканчик. Яша похлопывал в ладони, в ритм движений Айдат. Саша машинально потянулся к бутылке. Но Стелла шлепнула его по руке.

— Тебе скоро за руль, — сказал Гриша, накладывая Андрею Николаевичу в тарелку пельмени.

— Тебе особое предложение? — обратилась Стелла к танцовщице.

Саша поспешно пододвинул ей стул, и она села возле него.

Андрей Николаевич встал над столом с граненым стаканчиком.

— Предлагаю всем подняться, — сказал Андрей Николаевич. — По русскому обычаю помянем... — на секунду он запнулся. — Помянем покойника... прошлое. И — за встречу!

Он запрокинул голову. Выпил водку одним глотком. На его горле жестко двинулся кадык.

Поднялся и Валдис — длинные волосы распущены по плечам, узелок галстука туго затянут. Демонстративно держит стаканчик с бальзамом, будто это спортивный кубок, выигранный им в соревнованиях.

— Я тоже — за встречу! Но мне обидно, что и тут, в Израиле, я вынужден говорить на языке завоевателей, — сказано в адрес Андрея.

— Говори на иврите! — среагировал Яша на задиристость Валдиса.

Валдис недоуменно перевел взгляд на него.

— Это язык Библии... Не оккупантов. К черту советские басни!

— Значит, за язык Библии, — сказала Стелла и разрядила обстановку.

* * *

Полковник Шломо, зачиняющий карандаш за своим рабочим столом, "вправлял мозги" сидящему напротив майору Пини.

— Твои парни, Пини, влезли не в свою игру!

— Я отвечаю за своих парней, не ты, Шломо.

Полковник Шломо сломал грифель, повертел карандаш перед глазами. И вдруг усмехнулся. Усмешка его переросла в улыбку, убрала этакую выверенную закаменелость с его лица.

— У твоего "Распутина" действительно — интуиция... Как не знаю, у кого. Он ведь спас жизнь этой Нине.

— Шломо! Ты же знаешь, прозвище у нас заслужить нужно. В Ливане чех один... помнишь Илиягу, старшину с трофейным "Калашниковым"? Он и прозвал Яшу "Распутиным". Яша силком выволок его из джипа. Через минуту джип — в клочья. Интуиция? Предвиденье, Шломо. Покруче, чем у Айдат.

Полковник Шломо опять зачинял карандаш, ставший уже не длиннее мизинца.

— У нас теперь полная картина, Пини. Они собирались: сначала убрать эту Нину, потом свалить на нас ее похищение, потом захватить заложников и потребовать возвращения Нины — мертвой уже — и террористов, высланных в Ливан. Нина исчезла, не без содействия твоего Распутина. И их "гуманная акция" рухнула как карточный домик. Но! — Шломо прошел к карте Израиля, размашисто очертил район Хеврона и прилегающих местностей. — Это твое хозяйство, Пини. Всех держать в боевой готовности! От операции, я не думаю, чтобы они отказались.

— Можно идти? — Пини встал со стула.

— С Богом!

* * *

Из ворот поселения Афух выезжал тендер с арабскими рабочими, за ним медленно катилось "Пежо-404". На проходной стояли Горали и индус Ходу.

— Инструкции знаешь? — спрашивал у напарника Горали.

— Не маленький.

— Тогда я пойду проверю, чтобы никого тут не оставалось. И на боковую.

— Бухарец уже третий сон видит, наверное, — заметил Ходу.

— Пора и мне, — широко зевнул Горали. — Ты нас не буди. Подъедут твои побрательники, сразу их и запрягай в работу. Как твой живот?

— Болит, — сделал страдальческую мину Ходу.

— Это ты им рассказывай!

— Почему ты мне не веришь?

— У меня у самого болит. А я человек мнительный. Поверю тебе — хоть просись в больницу потом...

Горали пропустил мимо себя Абдаллу, и пошел вдоль натянутой сетки, от столба к столбу, завернул к птичнику.

Ходу сунул руку в карман, вытащил пригоршню семечек, и давай сыпать шелуху у поскрипывающей калитки.

* * *

В гостинной Гришиной квартиры — сигаретный дым.

У окна — пепельница на подоконнике — Валдис и Андрей Николаевич.

— Вы не понимаете!... — возбужденно втолковывал дипломату Валдис. — В Латвии меньше пятидесяти процентов латышей.

— В России тоже довольно много — чужих. Но мы их не гоним!

— Вы гнали нас в Сибирь! —запальчиво говорил Валдис.

— И евреев. И русских. Такие были времена. Сталинские.

— Евреев я теперь понимаю. Они сбежали от вас.

— И от вас.

— Почему русские не бегут?

— Валдис! Изучайте свою историю. Первая православная церковь была поставлена у вас в Латвии семьсот лет назад. Корни трудно вырубать, — говорю это вам на языке, как вы сказали, — завоевателей.

* * *

На диване, все в той же гостиной, Нина тихо спрашивала у Ицика:

— Не пойму, почему он тут появился? В посольстве меня не принял. Меня отпасовали к какому-то второстепенному работнику. Он меня и выпроводил, будто я не русская вовсе. Я ему втолковываю: Андрюша мой старый товарищ! Не доходит. Не вникает, перестроечник, демократ вонючий...

— Нина, в том-то и беда, что ты для них — "старость-не радость". О прошлом они предпочитают не вспоминать.

— Но ведь и ты, Ицик, как я поняла, — старый его друг.

— Во мне, девушка, — новые для него горизонты. Он здесь недавно, я давно. Ему надо обрастать связями. Ему надо создавать для своей организации новый красивый имидж. Ради этого он готов и рискнуть. И поедет с нами в твою деревню. И сдаст тебя, — хмыкнул, — под расписку мужу. Попробуй после этого кулак поднять на собственную женушку... Кишка тонка, а танки наши быстры.

Нина верила Ицику. Больше ей ничего не оставалось. Но черные круги под глазами говорили о том, что очень и очень тяжело давалась ей эта вера.

— Его убить мало, — сказала она, и неясно было, к Басаму это относится или к Андрею Николаевичу.

* * *

По глубокому оврагу, поросшему кустарником и высокостебельной травой, продвигалась цепочкой группа вооруженных "Калашниковыми" людей.

Касем, возглавлявший эту группу, время от времени всматривался в бинокль, изучая местность. В окулярах просматривалась дорога, ведущая из поселения Афух к Хеврону. Вот по ней проехал тендер, с сидящими вдоль борта арабами. За ним, метрах в ста, показалось "Пежо-404". Затем одинокий велосипедист.

Касем движением руки приказал группе залечь.

* * *

Яша бросил телефонную трубку на рычаг. Кликнул Сашу, что-то толкующего Айдат на кухне, возле холодильника.

— Срочно! — сказал ему, вошедшему в гостиную.

Айдат, будто догадывалась о том, что предстоит.

— Я с вами.

Яша подумал, и согласился.

— Поехали.

Ицик напряженно стал подниматься с дивана.

— Мы скоро вернемся. Жена Пини...

Саша завел машину, ловко вывел ее на шоссе и погнал, как на ралли. Яша подсказывал ему, где свернуть:

— Здесь направо. Перестройся в левый ряд. Налево. Гони! Гони! Вопрос жизни и смерти.

— Меня оштрафуют! — вдруг взорвался Саша.

— Пини твой штраф оплатит! А если опоздаем...

Яша обернулся к сидящей сзади Айдат.

— Понимаешь... С Пининой женой проблема. Все выкидыши и выкидыши. Врачи... Ну их к черту! Наговорили всякого! Я Пини сказал: родит твоя жена! И она у меня родит!

— Схватки?

— Мама ее мне сказала сейчас, Яэль поехала в больницу. С ней брат.

Саша чуть было не врезался во встречный автобус, но умело ушел от столкновения. Въехал в широкий двор, подкатил к белому зданию многоэтажной больницы.

— Жди! — приказал ему Яша, схватил Айдат за руку и побежал в подъезд, затем по коридору. В широком фойе приметил женщину на коляске, которую молодой мужчина вталкивал в лифт. Яша с Айдат успели заскочить в кабину лифта, не дав дверям сомкнуться.

— Яша! — женщина на коляске протянула руки к солдату.

— Сиди, сиди, Яэль. Все будет в порядке.

— Яша, я опять не донесла. Всего семь месяцев.

— Семимесячные — двужильные, Яэль. Имя твоему сыну — жизнь.

— Хаим! — произнес на иврите брат Яэль.

— Сыну? — зарделась Яэль.

— Сыну, сыну. Ты же хотела мальчика.

— На все воля Божья.

Яша пожал плечами.

— Я обещал Пини мальчика.

* * *

В это время ничего не подозревающий майор Пини инструктировал вертолетчика. На крыше дома, служащей взлетно-посадочной площадкой.

— Ситуация такая: мы опасаемся вылазки террористов. Будь особенно внимательным. При любом подозрении, срочно связывайся со мной.

* * *

Группа террористов во главе с Касемом медленно взбиралась по взгорью между деревьев, направляясь к высоко вознесенной дороге из поселения Афух в Хеврон.

* * *

— Ты муж? — обратился к Яше высокорослый акушер, вышедший из родильного отделения.

— Мальчик? — нетерпеливо спросил Яша.

— Сын.

— А что я говорил!

— Иди, проведай жену, — сказал ему акушер.

* * *

Вертолет поднялся над крышей дома, стал разворачиваться в воздухе: внизу Хеврон и окрестности города. Гробница Авраама, Исаака, Якова, арабский рынок, потоки пешеходов, армейские патрули.

* * *

В гостинной Валдис уговаривал Ицика:

— Возьмите меня с собой. Это же не секретный объект — ваше поселение.

Ицик хмыкал и как-то неопределенно отвечал.

— В "виллисе" свободных мест нет.

— Но с вами поедет и этот — Андрей Николаевич.

— Ты согласен сесть в машину завоевателя?

— Искусство требует жертв. Мне заснятые кадры нужны, а не пустые разговоры.

— Что ж, — усмехнулся Ицик.

* * *

В гостинную вбежал Саша, возбужденный, раскрасневшийся.

— У Пини мальчик! — провозгласил во весь голос, и тут же, перейдя на деловой лад: — Всем вниз. И по коням. Приказ.

* * *

Касем наблюдал в бинокль за дорогой. Группа его рассредоточилась вдоль шоссе с автоматами наизготовку. Басам тоже лежит у шоссе, он все в том же костюме, в туфлях. Оружия у него нет. На лице его такое выражение, словно он мучается от зубной боли. Впрочем, синяк под глазом тоже достаточно веская причина для душевных страданий. Но скорей всего, его мучит, что он вляпался в пренеприятную историю, из которой, может быть, живым не выйдет. Вряд ли помогут потом, если группу схватят израильтяне, россказни о том, что его взяли заложником, что его силком потащили за собой.

Касем встал на колени, вытащил из кармана звездочки с изогнутыми концами. Размахнувшись, бросил их на дорогу. И вновь прильнул к биноклю. В окулярах — "субару" бежевого цвета, с желтым израильским номером.

* * *

Ходу положил трубку на полевую рацию. Вышел из будки, услышав раздраженный голос Мири.

— Почему ты ворота не запираешь?

В оправдание индус ответил:

— По рации передали, чтобы ожидали подкрепление.

—Кто?

— Пини. Сказал — "встречайте бежевую "субару" с Джонатаном и Имри".

Мири поправила белый платочек. Прошла к воротам, прикрыла их. Но не замкнула на амбарный замок, который висел на одной из металлических дужек.

— Ладно, жди их. Я пока пойду в птичник. Сегодня провели водопровод. Проверю, работает ли... Потом проинструктирую ваших парней.

* * *

Абдалла соскользнул с откоса к группе террористов, шарахнувшись от вывернувшейся внезапно из-за крутого поворота машины — "субару" бежевого цвета. Колесо легковушки наскочило на звездочку, и раздалось шипение проколотой шины.

— Черт! — выругался водитель. — Прокол.

Машина остановилась на обочине дороги.

* * *

— Чистая работа! — сказал Абдалла Касему, примостившись возле него на траве.

— Тише.

* * *

Из машины вышли Имри и Джонатан, оба низкорослые, худощавые, черноволосые. Имри достал из багажника запаску и домкрат. Джонатан, держа автоматическую винтовку "М-16" на груди, осмотрелся. Ничего подозрительного не заметил.

Имри присел на корточки у правого переднего колеса, стал менять его, севшее, — на запаску. Автомат положил рядом с собой, чтоб не мешал.

Касем и двое других вооруженных террористов приготовились к броску.

Километрах в двух от них по гудронному шоссе катили армейский виллис и фиат-127.

Саша недовольно выговаривал Яше:

— Зря ты оставил Айдат в больнице.

— Мне спокойней, если она присмотрит за Яэль.

В фиате-127 — Андрей Николаевич, Валдис с камерой на коленях, сзади Нина, утирающая выступающие слезы.

В небе вертолет.

Вертолет, зависший над этими двумя машинами, вдруг резко пошел вперед. Летчику бросилось в глаза, как сбоку от дороги выросли три человеческие тени с оружием в руках.

Джонатан держал зажженную спичку в совке ладоней, прикуривал. Имри затягивал гайки на колесе.

Удар прикладом по голове оглушил его, прежде чем он успел подняться. Джонатан инстинктивно отскочил в сторону. Разящее лезвие ножа прошло в сантиметре от его тела. Он рванул затвор. Но третий террорист опередил его. Он дал очередь от живота. Джонатана кинуло на обочину. Он покатился вниз. Под ноги Басама, бросившегося бежать после первых же выстрелов. Абдалла — за ним, успев прихватить автомат Джонатана.

— Стой! Стой! — кричал он. Выстрелил.

* * *

В "виллисе" услышали выстрелы.

Полевая рация заговорила голосом вертолетчика:

—"Виллис"! "Виллис"! Полная боевая! Захвачена бежевая "субару". На перехват!

Яша отдернул затвор винтовки.

— Ицик!

Ицик открыл дверцу машины. Саша притормозил. Ицик выскочил на дорогу, поднял руку, приказывая следующей за "виллисом" легковушке остановиться.

— Саша!

Саша надавил на педаль газа, и его "виллис" стал быстро отдаляться от "фиата-127", в который уже пересел Ицик.

Басам, срываясь, взбирался на дорогу. Абдалла зло нажимал на спусковой крючок и скрипел зубами:

— Стой!

И вдруг, к радости своей увидел: попал!

Басам схватился правой рукой за бок, чуть повыше бедра и с усилием выбросился на шоссе, метрах в ста позади летящего на бешеной скорости "виллиса". Закусив губу, поднялся, с трудом побежал навстречу постепенно увеличивающемуся в размерах фиату. Абдалла тоже выбросился на дорогу. Вскинул винтовку. Раз за разом прозвучало несколько выстрелов. От резкого торможения фиат развернуло на шоссе, в двух-трех метрах от рухнувшего Басама. Ицик вывалился на дорогу, перевернулся и короткой очередью срезал Абдаллу, ставшего на колено, чтобы вернее прицелиться. Нина выскочила из машины.

— Басенька! — бросилась к мужу.

Валдис присоединился к Ицику. И бегом к Абдалле.

* * *

Касем вел "субару". Его друзья, разбив прикладами заднее окно, открыли огонь по приближающемеся "виллису". Из "виллиса" отвечали одиночными выстрелами. Саша пробормотал: "Сволочи!", когда пуля прошила лобовое стекло.

Ицик склонился над мертвым Абдаллой, потрогал жилку на его шее.

— Отвоевался.

— Можно? — вдруг услышал над собой. Поднял глаза на Валдиса.

Валдис уже держал в руках оружие Абдаллы, ставил винтовку на предохранитель.

Ицик не стал возражать. Пробормотал только:

— Любые фланги обеспечены, когда на флангах...

* * *

Крутые извивы дороги не давали возможности вести прицельную стрельбу. Каждый из водителей проявлял мастерство автогонщика, и тем самым сбивал прицел стрелкам.

* * *

Касем увидел впереди себя, в двухстах-трехстах метрах ворота поселения Афух. К его удивлению, охранник распахивал ворота.

* * *

Ходу видел бежевую "субару", но не видел за поворотом гнавшуюся за ней армейскую машину. По его представлениям, террористы напали на друзей его — резервистов.

— Сейчас, сейчас, Имри, — поспешно говорил он себе под нос.

Оплошность свою он осознал только в тот момент, когда "субару", проскочив ворота, выплеснула в него автоматный огонь.

Ходу согнулся, перехватывая живот руками. Он еще успел увидеть бегущих по плацу грузина и бухарца.

Судя по всему, и они подумали, что в "субару" Джонатан и Имри. Однако поняли, что к чему, увидев падающего индуса, и открыли огонь.

И все же запоздали. Машина вильнула влево, к птичнику. От резкого поворота открылась задняя с пулевыми пробоинами дверца, и на мостовую вывалился один из террористов с окровавленной головой.

Из машины выскочил Касем. Перехватил бегущую из птичника Мири. Прикрылся ею, и задом начал пятиться к дверному проему, в убежище.

Второй араб прикрывал его автоматными очередями, стоя за открытой дверцей машины. Слева от нее, почти вплотную к металлической сетке, окружающей поселение.

Касем у входа в вытянутое здание птичника дал от бедра длинную очередь.

В этот момент его напарник стремительно побежал к нему и юркнул в темный проем двери.

"Виллис" резко затормозил у поворота в птичник, чтобы не выскочить в простреливаемый коридор.

Яша и Гриша вышли из машины. Стали у столба, за которым просматривался проход в птичник, глухо урчащая с невыключенным мотором бежевая "субару", и метрах в двадцати от нее Касем с Мири у дверного проема в серое вытянутое здание с квадратами незастекленных окон.

Стрельба сама собой прекратилась.

* * *

В поселении не было суматохи. От домов бежали какие-то люди. С автоматами "узи".

Над индусом склонилась женщина. Перевязывала ему грудь и то и дело прислушивалась к биению его сердца.

В наступившей тишине Касем выкрикивал свои требования.

— Мы требуем вернуть домой изгнанных в Ливан наших товарищей! Дать нам машину! А в аэропорту — западный самолет! И доставить нас в одну из арабских стран! На размышления даем полчаса! Жизнь этой женщины в наших руках!

Яша нервно курил сигарету, поглядывая из-за столба на Касема с Мирьям. Втоптал солдатским ботинком окурок в землю.

— Ответь ему, Гриша. Поторгуйся. Отвлеки внимание.

Гриша поднял двумя руками винтовку над головой, вышел в прострельный коридор, под прицел Касема. Касем не стал стрелять в человека, ведущего переговоры.

— Принимаете наши условия? — крикнул он Грише.

— Я, конечно, согласен на ваши условия, — начал Гриша. — Но я не уполномочен вести переговоры. Мы вызвали коменданта Хеврона. У него — власть. Он может предоставить вам самолет.

* * *

Яша, согнувшись, легкими шагами двинулся к бежевой "субару", ее открытая боковая дверь, почти касавшаяся заградительной сетки, служила защитным щитком, прикрывала его от Касема. Впрочем, Касем смотрел на Гришу и не замечал передвижений Яши.

— Когда прибудет комендант?

— Он уже выехал.

— Помните, полчаса.

Яша уже приблизился вплотную к распахнутой дверце машины, оглянулся на Гришу, и бочком ввалился в салон, на заднее сидение, усыпанное осколками стекла и залитой кровью.

Лежа он покрутил колесико с правой стороны, у основания водительского кресла, спинка которого стала постепенно опускаться вниз.

Гриша пытался торговаться с Касемом:

— Дай нам час. Пока приедет комендант, пока свяжется с аэропортом... Будь реалистом!

— Мое условие — полчаса!

Мири тяжело переводила дыхание. Искоса она смотрела на ненавистные усики араба — того самого, которого, как помнила, два года назад приговорили к пожизненному заключению за убийство ее мужа.

Вдруг ей бросилось в глаза, что за ветровым стеклом бежевой "субару" какое-то странное движение— спинка водительского кресла отходит назад. Она мгновенно поняла ситуацию. Поняла и то, что стоит Касему или его напарнику проследить за ее взглядом, и они догадаются: в машине кто-то находится. Она резко дернулась, как бы сделав попытку освободиться.

Касем схватил ее двумя руками и потащил к птичнику.

— Полчаса! Полчаса! — кричал он с отчаянной решимостью.

Яша придавил своим телом спинку водительского кресла к заднему сидению, переполз к рулю, сел на корточки возле педалей. Задумался: что делать дальше?

* * *

Несколько армейских тендеров летели по дороге из Хеврона в поселение Афух. Вдоль бортов сидели израильские солдаты — резервисты, люди тридцати-сорока лет, в касках, бронежилетах, с винтовками, стоящими между колен. За металлической сеткой, на противоположной от Яши и Гриши стороне аппендикса с птичником, Мухаммед, лежа, кусачками перегрызал железную проволоку. Он лежал на покатом взлобке, подножье которого переходило в ложбинку, укрытую кустарниками и деревьями. Это было, как ему представлялось, идеальное место для отхода террористов в случае провала операции.

Касем сидел напротив Мири с автоматом на коленях, спиной к незастекленному окну, в пустом помещении, дверной проем — впереди него — выводил в вытянутый прямоугольник птичника. Они сидели на деревянных коробках, метрах в пяти от высокой кучи хламья из зацементированных рубашек, брюк, ботинок, украшающих бетонный пол.

Касем машинально посматривал на ручные часы, потом оглядывался: но за окном ничего, кроме металлической сетки. И вновь он смотрел на часы, вновь тревожно поглаживал цевье автомата.

— Я тебя узнала, Касем, — сказала ему Мири, хрустнув переплетенными пальцами.

Касем вопросительно поднял глаза на нее.

— Ты убил Алика! Моего мужа!

Касем невозмутимо ответил:

— Я не просил твоего мужа приезжать из России в Палестину.

— Это его земля!

— Это моя земля! Я тут родился. Не он.

— И умрешь здесь, Касем! Как он...

— Ваши не приговаривают к смертной казни. Раз — пожизненное, два — пожизненное, три... Какая разница?

— Ты умрешь сегодня, Касем!

— Ты угрожаешь мне, милашка? — Касем повел стволом автомата к Мири, и вдруг уловил какой-то, давно ожидаемый сигнал, нечто вроде клекота хевронского ястреба. Выглянул в окно, облегченно вздохнул. Сквозь лаз, проделанный в сетке, полз к птичнику Мухамед. Из поселения его увидеть нельзя было.

Яша его увидел из машины. Время от времени он приподнимался к ветровому стеклу, чтобы следить за часовым, у входа в серое здание.

Яша увидел, как вдали приподнимается сетка, образуя проход в заборе, и в нее скользнул давний знакомец — Мухамед.

Яша вновь присел на корточки. Вытянул армейский пояс, привязал его к рулю под равномерное тарахтенье мотора. Вновь посмотрел на охранника. Тот тоже заметил Мухамеда, повернулся к нему лицом, махнул призывно рукой.

Мухамед на несколько секунд отвлек внимание охранника, но и этих секунд хватило Яше, чтобы повернуть руль вправо, всего на несколько сантиметров, ровно настолько, чтобы колеса бежевой "субару" уже смотрели на проем двери в птичник, где, притулясь к дверному косяку, стоял с автоматом часовой.

* * *

Мухамед перевалился всем телом через низко вырубленное окно, и попал в подсобку, где сидели на ящиках Касем и Мири.

— Все сделано, точно по плану! — гордо доложил командиру террористической группы.

Касем довольно поправил большим и указательным пальцами кончики усов. Сказал Мири:

— А ты мне угрожаешь, малышка. У нас все по плану, не на авось! — засмеялся он. — Мы тоже в России учились.

Услышав слово "Россия" Мири вдруг вспомнила: в бежевой "субару" кто-то находится. Ему надо подать знак, чтобы определили, где она, в какой части птичника. Мири, приподнимаясь, закричала во всю мощь своих легких:

— Ты убил моего мужа, Касем! Живым тебе не уйти.

Касем посмотрел на часы.

Яша, скорчившись на днище машины, слышал выкрики Мирьям. Он вдавил в панель педаль сцепления, включил первую скорость, привязал второй конец ремня к стержню, увенчанному пластмассовым набалдашником. Теперь, только отпусти ручник, и машина тронется с места.

Касем, будто решаясь на что-то, взглянул на стоящего перед ним с пистолетом в правой руке Мухамеда.

— Мухамед! Малышка нам угрожает?

Мухамед сладострастно облизнул губы.

— Ты убил ее мужа, Касем. Теперь самое время заменить убитого мужа. Малышка, наверное, исстрадалась без любви.

Касем встал с деревянной коробки, кинул автомат за спину.

Поднялась и Мири.

Касем рванул у нее на груди блузку.

Она нанесла ему пощечину.

— Руки у тебя не привязаны, — сказал Касем, потирая скулу. — Мы тебе руки сейчас привяжем!

Касем вынул из карманов две лимонки, зубами вырвал чеку из каждой, вложил их в сомкнувшиеся сразу в напряжении пальцы женщины.

— Ну? Где теперь твоя смелость?

Он толкнул Мири на кипу старых, заляпанных цементом одежд. Она попятилась, видя перед собой поднимаемый Мухамедом ствол пистолета, споткнулась о тяжелый, зацементированный ботинок и упала в кучу рванья, так и не разомкнув мертво сжатые пальцы.

Может быть, в первый момент Касем и не думал о насилии, но сейчас, увидев упавшую на спину Мирьям с вывалившимися из разодранной блузки грудями, он стал запаренно дышать, подчиненный уже не разуму, а желанию. Скинул с себя бежевый балахон. Остался в майке и брюках, вправленных в высокобортные, туго зашнурованные ботинки. Расстегнул пояс, спустил змейку на ширинке. И тяжело пошел к Мири, сжимающей в раскинутых руках гранаты.

— А-а-а! — затравленно закричала она, двигаясь телом вверх и вниз по грязным грудам белья.

Яша увидел — охранник сунулся внутрь помещения, привлеченный визгом Мири. Рукой он надавил на педаль газа. Машина тронулась с места. Яша прибавил газу. Вывел рукоятку коробки передач на нейтралку. И приоткрыл дверцу.

Охранник, стоя в проеме двери, медленно поворачивался лицом к нему, не понимая происходящего. Конечно, он не обязан был помнить о том, что Касем, выскакивая из кабины, поставил машину на ручной тормоз. Но думать он был обязан. Вот он и думал: почему эта машина, спокойно работающая па холостом ходу, вдруг, внезапно, двинулась с места, и катится прямо на него?

Охранник шагнул навстречу бежевой "субару".

И стал лакомой добычей для неоднократно выверенного Яшей ножа сибирской закалки.

Нож по ручку вошел в грудь террориста. Ни стона, ни хрипа он не издал. Ноги подкосились, и он сполз на землю.

Яша, прикрытый дверцей, вывернул рулевое колесо, пустил машину в обход птичника, вниз, по направлению к лазу, проделанному Мухамедом в металлической сетке.

* * *

Майор Пини посмотрел в низину: туда, к багровым сполохам предвечернего неба. По узкой каменистой дорожке спускался "фиат-127", спускался к арабской деревне, с минаретом, вознесенным над ней.

Густой голос муэдзина, усиленный громкоговорителями, полонил все простреливаемое пространство:

—Ал-л-л-ла!!!

В этом голосе тонул даже шум широколопастного винта вертолета, висящего в воздухе.

Вертолетчик докладывал:

— Вижу "Распутина". Часового снял. Лезет в окно.

Пини вдруг, в нарушение привычек, заорал на водителя:

— Гони! — и упавшим голосом, ткнув мыском ботинка каску, катающуюся под ногами, — Все сам... Все сам... "Команда руссит"...

* * *

Яша перемахнул через бетонную преграду и оказался в длиннющем зале с кормушками из нержавеющей стали, с сотнями клеток для кур, стоящими бок о бок.

И осторожно, с винтовкой у бедра, стал продвигаться к виднеющемуся проему двери, из которого несся затравленный, дикий визг Мири.

* * *

Касем, наклонясь над женщиной, жил как бы в ином измерении...

В измерении алчности. В измерении жажды. В измерении недостижимого. В нем, если это можно услышать, проборматывалось с вожделением:

— Девы с округлыми грудями... Полные чаши... Тот, кто уверует и будет совершать добрые деяния, поселится в цветущих садах вечной услады и будет там развлекаться.

Желтые, будто янтарем покрытые глаза Касема нависли над Мирьям. Его руки мяли ей груди, было больно, было стыдно, было невыносимо. И жизни — дальнейшей — для Касема не было.

Этого Касем не осознавал. Он был как в наркотическом опьянении.

Этого не понимал и Мухамед, с пистолетом в руке. Но взор его, глаза замасленные... Сладостная дрожь в локте... Не для оружия родился Мухамед, для гарема...

Глаза Мирьям — иные глаза, жесткие до боли, как стволы двух винтовок.

Глаза Мирьям... Свободный раскрой брюк Касема: ремень отпущен, змейка на ширинке смотрится серебряной буквой V — знаком арабской победы, пальцами мальчишек и юношей, раскрытых буквой V перед телекамерами. Мальчишки веселые, из кинохроники, — буква V — на шаловливых пальцах. Девчонки, застенчивые, — буква V — на пальцах.

Виктория! Победа! И эту букву — V — Мири-Мирьям-Мария увидела в расстегнутой ширинке Касема. Серебряную букву — V— увидела...

В раструб расстегнутых брюк вложила Мири лимонку, задернула змейку, затянула поясной ремень на Касеме и со всей силы толкнула его ногой.

Касем попятился, инстинктивно хватаясь за застрявшую на уровне паха гранату, и бледнел, бледнел, не постигая происходящего, непостижимого, совершенно неправильного, если подойти к законам жизни по исповедуемым им законам.

Он вывалился в проем окна.

Мухамед опешил от происходящего. Онемел.

В немоте своей, отключенный уже от мира, поднял Мухамед пистолет. И в тот момент, когда он вроде бы надавил на спусковой крючок, удар молнии кинул его лицом к окну, к виднеющейся в спасительной дали заградительной сетке с проделанным им лазом, к бежевой машине "субару", буфером своим вклинившейся в этот лаз и закрывшей тропинку к спасению. В глазах его вновь вспыхнули молнии. Это рванула лимонка из самой сокровенной сути Касема, и обрызгала мозг его осколками.

* * *

Яша вошел в проем двери. Автоматическая винтовка "М-16" опускается к бедру, но палец все еще на спусковом крючке.

Мири пробует правой рукой застегнуть блузку. Но куда там! Разорвана на груди. В пальцах левой руки по-прежнему граната с вырванной чекой.

— Тебе холодно? — спросил Яша.

Он снял гимнастерку, кинул ее на плечи поднявшейся уже на ноги Мири. Бережно принял, не отпуская зажима, лимонку.

Мири нервно, сползая пальцами с пуговиц, застегивала гимнастерку.

С той же нервозностью, боясь выглядеть виноватой перед Яшей, произнесла нечто неопределенное, дурацкое, может быть, но для нее, женщины, очень и очень важное.

— Ну, что скажет "Распутин"? — она полубезумно уставилась на Яшу.

Яша посмотрел на нее, помял бородку свою в совке левой руки, и ответил:

— "Распутин" скажет: салют!

И со всех сил своих он метнул гранату через окно в бежевую "субару", простреленную, с разбитыми окнами, с раздавленным буфером.

И вспыхнула машина, взорвалась.

Яша вновь посмотрел на Мирьям.

— Ох ты, Машка Лешкина! И Высоцкому не придумать, что нашим парням надо страховку получить за свою погубленную машину.

— Яша! Ты любил по-настоящему?

— Не сейчас! — разозлился Яша. — Товарищ Ленин говорил: любить никогда не поздно.

— Учиться, Яша...

Они вышли из проема двери в птичник. Яша в желтой армейской майке, с алюминиевым жетончиком солдата израильской армии. Мири в его гимнастерке.

И пошли по простреливаемому прежде коридору к бегущему к ним майору Пини.

— Гад! — закричал на Яшу Пини, обхватив его и прижав к себе. — Ты же никого в живых не оставил, подонок!

— Пини! Можно тебя поздравить?

— Ты? Ты! Это — Ты!!! Меня поздравить? — возмутился майор Пини.

— Пини, уймись! У тебя человек родился — Хаим-Жизнь-человек! Пини! — трудно Яше говорить после боя добрые, душевные, человечьи слова. — Я тебя поздравляю. Наконец — ты родил человека, Пини.

* * *

Мири расплылась в улыбке. Обняла Пини.

— Хаим...

И вдруг зазвучало: все в поселении, видимо, услышали — у Пини мальчик!

Понеслось...

Медленно, медленно.

— Ха-и-м — ло-ха-им! Х-А-И-М!

И с убыстрением ритма:

— Хаим-лохаим, хаим-лохаим. Хаим-хаим-хаим!

— Жизнь! — выкрикнул Горали.

* * *

Ицик вместе с Валдисом входили в поселение — винтовки стволом вперед.

Индус Ходу, держащий руку на груди, перевязанной бинтом, и сидящий с высунутым языком на стуле у калитки, в ожидании "скорой помощи", сказал Ицику:

— Ицик! У меня живот болит. А вы мне не верили!

— Ходу, я поставлю памятник твоему животу, — ответил Ицик. — Только живи!

Полыхающая огнем каска на треножнике в центре плаца была, если приглядеться, прострелена неоднократно. Но огонь над ней полыхал. И может быть, сквознячок от прострельных отверстий, придал пламени еще большую силу. И пламя это восходило — вверх, и восходило еще выше.

И стыдно станет тому, кто подумает, что набежали тут, после выстрелов, религиозные евреи, и устроили "живой" круг у треножника.

И подхватили майора Пини, и рядового солдата Яшу, и, естественно, Гришу в тельняшке, и Горали, и бухарца Хаимова, и латыша Валдиса, и друга его Ицика.

— Где Андрей Николаевич? — выскочил в центр круга пляшущий вприсядку еврей с бутылкой "Голд" на голове.

— К арабам поехал в деревню! — возгласил Гриша, хватая тяжелыми своими руками ленского речника гибких и всегда жизнерадостных хасидов. И ногами, и ногами, и ногами — в зазывном невероятном для него, тяжеловеса, ритме.

У Мири расстегивается гимнастерка.

Рядом с ней Яша. Рука на ее плече, а ноги — неуправляемые — скачут, несут по кругу. В центре хасид, ходит вприсядку, бутылка водки на голове.

* * *

Но оторвемся от этой кипящей огнем и весельем жизни, и перед нами офицер-оператор американского "Эйвакса", разрезающего небо.

Наблюдая на экране за пляской евреев в поселении Афух, он по переговорному устройству докладывает начальству:

—Да-да, командир! Стреляли. Скоротечный бой местного значения. А сейчас — о'кей! Танцуют и поют. У них свадьба... Или... или... я не знаю. Даю увеличение.

Пляшущие евреи заполняют экран.

— Пляска! — поворот ручки, усиление звука.

И заполняет самолет разудалое:

"Хаим-ла-ха-им!"

"У Пини сын!"

На лице офицера некоторое сомнение: и это наши товарищи по оружию? Это борцы за свободу демократии на непредсказуемых территориях Востока? Впрочем, оператору не до размышлений, ему надо делать свое дело. И мало-помалу теряется из виду поселение Афух, на экране просматривается весь Израиль целиком, затем Иордания, затем южная часть Ирака. В багровых отблесках заходящего солнца движутся по дороге ракетные установки — "скады". Замирают на полигоне. Поднимают носы воздушных торпед к небу.

И...

Будем надеяться, что вышли они просто на боевые учения.

Шхем — Рамалла — Хеврон — Иерусалим,.

1992-1993 годы

Содержание