Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Суд Божий

К маю 1943 года рота связи, составлявшая команду телефонно-телеграфного узла в В., уже третий год находилась в опорном пункте на южном берегу Коринфского залива, но до сих пор еще ни разу не имела боевого соприкосновения с партизанами. К югу от побережья Коринфского залива действовали партизаны. Они то и дело перерезали провода, которые вели к узлу, обстреливали направлявшиеся к нему катера, но солдатам узла связи не удалось взять в плен ни одного партизана. Наконец командир роты обер-лейтенант Гольц, решив, что у партизан, вероятно, неподалеку от узла связи, однако вне пределов прямой видимости, есть свой сигнальный пункт на морском берегу, выслал дозор в составе фельдфебеля Г., унтер-офицера В., обер-ефрейтора Б. и радиста А. Дозору было приказано пробыть несколько дней в засаде на берегу, вблизи предполагаемого сигнального пункта. Два дня и три ночи дозор скрывался в расщелине, образованной в прибрежном утесе корнями вековой маслины, но за это время не произошло ничего подозрительного. Наконец на рассвете третьего дня срок, установленный приказом, истек, и фельдфебель дал команду возвращаться, но, когда солдаты, окоченелые и продрогшие, стали выходить из своего логова, им послышался вдалеке хруст песка под ногами. Солдаты замерли, застыли, как неподвижные глыбы, стальные стволы словно вырастали из этих глыб. На мгновение хруст затих, солдаты затаили дыхание; хруст стал громче, с тихим шелестом начали осыпаться камни, и из зарослей смоквы вышел и стал спускаться к морю человек — черная тень в солнечном свете; солдатам была видна лишь его спина.

Тихо, напряженно и тихо — пальцы на спусковых крючках винтовок — солдаты вглядывались в человека, который остановился на берегу, метрах в пятидесяти от их укрытия, и посмотрел в воду. Сердца солдат забились сильнее, глаза заблестели.

«Наконец-то нам хоть один попался, — подумал радист А., — а если попался один..."

— Господин обер-лейтенант будет доволен, — тихо сказал унтер-офицер В., — теперь партизанам от нас не уйти.

— Не зря мы тут мучились, — прошептал обер-ефрейтор Б.

— Тихо! — зашипел на них фельдфебель Г., подкручивая свой огромный бинокль.

Просунув головы между корнями, они следили за черной тенью человека, который неподвижно глядел в воду. Потом он очень медленно повернулся, так что стал виден в профиль, снял куртку и рубаху, нагнулся, связал свои вещи в узел, положил его на камень и начал расшнуровывать ботинки.

— Уплыть собирается, — сказал унтер-офицер В.

— Но тут нигде нет лодки, — сказал радист А.

— Погодите-ка, — начал фельдфебель Г., он осекся, потом снова посмотрел в свой бинокль. — Да это Агамемнон! — проговорил он.

— Так точно, господин фельдфебель, это и впрямь Агамемнон! — отрапортовал А.

— Эта свинья попросту моется, — протянул унтер-офицер В. и сплюнул.

— А мы, выходит, сидим в дерьме, — огорченно сказал обер-ефрейтор Б.

Это и на самом деле был Агамемнон. Высоко засучив брюки, он стоял по колено в воде и мылся.

Ему было запрещено мыться здесь, но он все-таки мылся, потому что наверху, на узле связи, он мыться не мог. Агамемнон был поваром узла связи, а воды там не хватало даже для немецких солдат; он и для кухни не всегда получал достаточно воды. Но вода была нужна не только для стряпни, обер-лейтенант Гольц требовал от Агамемнона строжайшей чистоплотности, вот ему и приходилось мыться на пляже, нарушая приказ, возбранявший вспомогательному персоналу греческого происхождения выходить за территорию узла и в особенности появляться на берегу моря. Агамемнон был вынужден чуть ли не каждый день нарушать запрет, поначалу он делал это со страхом, но до сих пор это сходило ему с рук.

«А чего мне бояться? — думал он. — Меня им подозревать не в чем».

Он покосился на гору, за которой находился узел связи, и с облегчением увидел, что и сегодня все как всегда — только ржаво-красная гора на голубом утреннем небе.

«А чего мне бояться? — снова подумал он. — Я повар. И могу сам о себе сказать — хороший повар. Господин обер-лейтенант очень меня ценит, и солдатам нравится, как я готовлю».

Так он успокаивал сам себя всякий раз, когда пересекал запретный рубеж. Успокаивая себя, он намылил голову, с удовольствием потер ложбинку на шее, бросил мыло на песок, широко расставил ноги, низко нагнулся и окунул голову в воду. Он не закрыл глаз, он любил смотреть под водой. Он увидел на волнистом, матово поблескивающем песчаном дне три круглых золотистых камешка. Они лежали так, что образовывали треугольник. Агамемнон разглядывал камешки и думал, что завтра получит жалованье, сможет купить вина, и улыбался под водой от удовольствия. Ему вдруг вспомнился генерал, которого он видел однажды в Коринфе, — это случилось через несколько дней после того, как немцы заняли город; генерал был весь в золоте, как бог, и его окружал рой людей, украшенных серебряным шитьем.

Агамемнон помнил этот день — он продавал на базаре горячие лепешки из кукурузы, и бог оказался милостив к нему, он улыбнулся, он кивнул Агамемнону, и тот, торопясь выполнить приказ генерала, подбежал к богу, но один из серебропогонников сильно толкнул его в грудь, потому что он посмел приблизиться к великому божеству.

«Странный все-таки народ эти немцы, — думал Агамемнон, поднимая голову из воды и переводя дыхание. — Стоит одному что-то приказать, другой тут же приказывает прямо противоположное. На них не угодишь!» Он намылил грудь и с гордостью подумал:

«Но я умею с ними ладить», и внезапно почувствовал странный холодок в спине, он пробежал по его нервам и заставил его вздрогнуть. Агамемнон стремительно обернулся, но увидел только пустынный пляж.

Он еще раз оглядел берег и снова убедился, что на берегу никого нет, тогда он поднял глаза и увидел, что над горами поднимается что-то похожее на облачко дыма. Дымок трижды возник и трижды растаял в воздухе.

«Они снова сигналят, — подумал он. — Но они каждый день подают эти знаки. Чего я сегодня так испугался?"

Неприятный холодок пронзил его. Агамемнон выбежал из воды, потряс головой, запрыгал на одной ноге, замахал руками, чтобы согреться.

— По-моему, этот тип подает кому-то сигналы, — сказал унтер-офицер В.

— Так точно, господин унтер-офицер, — подтвердил обер-ефрейтор Б.

«Он просто хочет согреться», — подумал радист А.

— Во всяком случае, этому парню нечего тут околачиваться, — сказал фельдфебель Г. — Всем грекам запрещено появляться на берегу, в том числе и вспомогательному персоналу станции.

— Господин фельдфебель, надо попросту пристрелить эту свинью! — предложил обер-ефрейтор Б.

«Попросту пристрелить нашего повара? — подумал радист. — Нет, так не годится!"

— Во всяком случае, я обязан доложить об этом господину обер-лейтенанту Гольцу, — сказал фельдфебель.

— Господин фельдфебель, нормальный человек не станет так прыгать, он чего-то этим добивается! — настаивал унтер-офицер.

Фельдфебель долго ничего не говорил. Вдруг его глаза заблестели.

— Господа, у меня есть идея! — сказал он.

Остальные посмотрели на него с надеждой. Фельдфебель изложил свой план. Не исключено, что повар и в самом деле связан с партизанами; вместе с тем трудно представить себе, что он действительно такой бандит. С одной стороны, они имеют безусловное право попросту пристрелить повара здесь, в запретной зоне; с другой стороны, не следует упускать из виду, что он, может быть, и невиновен. А посему он предлагает устроить над ним суд божий по древнему обычаю. Они должны выйти из укрытия и быстро пойти к повару. Если тот, как полагается, останется на месте, его можно помиловать, даже не докладывая начальству; если же кинется бежать — пристрелить, как беглеца, подозреваемого в связи с партизанами.

Этот план, закончил фельдфебель, сочетает в себе все: долг, право и великодушие.

Радист и обер-ефрейтор закивали, выражая свое согласие, но унтер-офицер стал возражать. Ни обоих нижних чинов, ни фельдфебеля не удивило, что какой-то унтер-офицер осмеливается спорить с фельдфебелем, потому что этот унтер-офицер был писарем ротной канцелярии. Унтер-офицеров из канцелярии в такие дозоры обычно не посылали, но обер-лейтенант Гольц полагал, что и писарю иногда полезно побывать в боевой обстановке, — вот и пришлось унтер-офицеру В. отправиться с остальными. Впрочем, он быстро примирился с этим заданием; ему давно хотелось принять участие в каком-нибудь интересном деле. Вот потому-то он и сказал фельдфебелю, что, проторчав тут трое суток — ив жару и в холод, — они имеют право на вознаграждение, а для этого нужно дело, при котором прольется хоть немного крови. Унтер-офицер сказал, что они уже третий год подыхают от скуки на этом проклятом узле связи, где никогда ничего не происходит, где баб и то нету. Должно же в конце концов что-нибудь случиться, чтобы они окончательно не закисли. План госпо"

дина фельдфебеля, заявил унтер-офицер, хоть и превосходен в частностях, однако составлен так, что при всех обстоятельствах исключает огонь. Какой же это божий суд? Разумеется, повар не шелохнется, пока ему этого не разрешат. Условие суда следует решительно изменить: пусть господин фельдфебель прикажет повару отправляться на узел связи, но скажет это так тихо, чтобы тот не мог услышать. Если повар останется на месте, нужно открыть по нему огонь за неповиновение приказу, если он побежит, значит на самом деле произошло чудо и его можно отпустить с миром.

— Это еще что за выдумки?! — сказал фельдфебель. — А если он побежит к партизанам?

— Пристрелить безо всяких! — ответил унтер-офицер.

— А если он попробует просто убежать от нас?

— Пристрелить!

— Получается, что мы пристрелим его в любом случае! — заметил фельдфебель. — Нет, это не годится, это не корректно!

— Надо, чтобы все по справедливости, — сказал обер-ефрейтор, — это ясно.

— Не исключено, что он побежит в нашу сторону, — проговорил унтер-офицер.

— А это будет означать нападение, это ясно, — подхватил обер-ефрейтор, — тогда стрелять без рассуждений.

Радист, ободренный дружеской дискуссией начальства, тоже решился вставить слово:

— Но если мы его ухлопаем, кто будет нам готовить?

— Такую жратву всякий состряпает, — перебил его унтер-офицер, — нам давно нужен хороший повар.

— Что верно, то верно, — подтвердил фельдфебель. Но тут же спохватился, не уронил ли он этим свой авторитет; пристегнул футляр бинокля к портупее и сказал шепотом: — Слишком много себе позволяете! Отставить разговорчики! — Он бросил строгий взгляд на унтер-офицера, а потом сказал, что ситуация предельно ясна. Сейчас они выйдут из укрытия и пойдут вперед. Если этот парень не тронется с места или, черт его побери, пойдет по направлению к узлу связи, его придется пощадить, но если он вздумает бежать или кинется в направлении дозора — дело ясное: попытка к бегству или нападение, огонь будет открыт немедленно.

Унтер-офицер что-то проворчал, но фельдфебель резким взмахом руки оборвал обсуждение и выпрямился.

— Он снова повернулся сюда! Встать! Стрелковой цепью, вперед марш!

Агамемнон снова ощутил нервный толчок. Ему показалось, что чьи-то взгляды сверлят ему затылок, он оступился, ноги его завязли в песке, и он упал.

Падая, он увидел, как из укрытия выходят четверо, и быстро вскочил на ноги.

«Так и есть, — подумал он. — Теперь попался».

Он часто думал, что произойдет с ним, если он когда-нибудь попадется, и он решил, что в таком случае он будет спокойно стоять на месте и ждать, как поступят немцы. Он полагал, что немцы могут поступить с ним по-разному. Они могут прогнать его, они могут обругать и потом прогнать, избить и потом прогнать, но они могут просто хлопнуть его по плечу и сказать: «Пойдем, Агамемнон, старая ты свинья, в кабак, пропустим по рюмочке».

А больше он ничего не мог придумать, сколько бы он ни прикидывал, что с ним произойдет, если он попадется. И вот он попался. Он стоял не шевелясь. «Выругают, — подумал он, но тут же быстро поправился: — Изобьют». Но когда он увидел, как грозно, уперев винтовки прикладами в бедра и сжимая в руках рукоятки автоматов, движутся на него солдаты — пальцы на спусковых крючках, ни шуток, ни ругани, — ему стало страшно; его прежние мысли и предположения разлетелись, так облетают листья с дерева, когда на него обрушивается осенняя буря.

Он глядел, как медленно надвигаются на него солдаты, и с ужасом думал: «Надо что-то сделать, надо объяснить им, что на узле связи не хватает воды».

Но он был словно парализован, язык ему не повиновался, он как бы окаменел; не доходя до него десяти шагов, солдаты остановились — тоже точно окаменели.

«Так я и знал, — подумал унтер-офицер. — Именно так я себе все это и представлял. Стоим друг против друга, как идиоты, зря старались». Он с усмешкой посмотрел на фельдфебеля, потом на обер-ефрейтора, и обер-ефрейтор вытянулся, перехватив взгляд унтер-офицера.

«Вот когда есть шанс угодить унтер-офицеру, — подумал обер-ефрейтор. — Но как сделать, чтобы этот сукин сын попробовал убежать?» Он думал об этом лихорадочно, но ничего не мог придумать.

Он решил было слегка поднять винтовку и прицелиться в Агамемнона, но сообразил, что так можно рассердить фельдфебеля, а это совсем ни к чему. Оберефрейтор подумал о фельдфебеле с яростью: «Этот тип с его идиотским гуманизмом все нам напортил!"

И еще он подумал, что фельдфебель наверняка из этих интеллигентиков-придурков, недаром у него в комнате полно всяких книг. «О германской мистике», — прочитал он на одной из них. «И теперь этот болван считает, что он все хорошо придумал», — злился обер-ефрейтор.

На самом деле фельдфебель так не считал. Когда он предложил устроить суд божий, он поддался странному искушению. До войны фельдфебель был школьным учителем; он преподавал историю и особенно увлекался ранним средневековьем; ему казалось, что общественное устройство и обычаи этого периода могут служить прекрасным образцом для обновленной Германии. Он часто размышлял над тем, как пробудить к новой жизни старые обычаи. Когда он увидел грека, когда встал вопрос, виновен тот или не виновен, фельдфебелю мгновенно представилась возможность провести изумительный опыт — современный суд божий, эксперимент, который, как ему подумалось, мог бы стать толчком к преобразованию всей германской юстиции. Именно поэтому он хотел провести опыт в самых простых условиях, в классической чистоте — так сказать, в его праформе. Он хотел, чтобы опыт был безукоризненно чистым, совершенно свободным от личных эмоций и побочных соображений, тем более от личной заинтересованности.

«Опыт, который мог бы стать великим событием в истории нашего германского правосудия, — мысленно негодовал фельдфебель, — если бы унтер-офицер всего не испортил, если бы он в угоду своей жажде приключений не нарушил чистоты древнего ритуала! Как это нелепо, глупо, плоско!"

И в порыве бессильной ярости он подумал: надо прекратить этот суд божий, но так, чтобы не подорвать авторитет германского солдата в глазах грека, при этом он, однако, помнил, что унтер-офицер жаждет приключений, а работает этот унтер-офицер как-никак в ротной канцелярии. И еще он подумал о том, что собирался доложить обер-лейтенанту Гольцу о своем замысле суда божьего, но если вся история обернется фарсом, он не сможет этого сделать, и вдруг он испугался, что обер-лейтенант узнает об этой дурацкой истории, и от страха фельдфебель совсем потерял голову.

Так они и стояли все трое: один — досадуя, другой — выжидая, третий — злясь, только молодой радист был охвачен желанием как можно лучше выполнить приказ, и чем дольше он смотрел на повара, тем сильнее он испытывал ошеломляющее, упоительное чувство счастья, он никогда прежде не ощущал его так сильно. Он вспомнил, что впервые испытал его, когда получил настоящую винтовку, и в первый раз ощутил руками ее сталь и ее вес, и увидел, как поблескивает на солнце ее ствол. Это было восхитительное чувство, это было чувство превосходства и господства, подлинное чувство господина, и, повинуясь ему, он вынул затвор и посмотрел сквозь нарезной ствол на улицу, и в толпе гуляющих он разглядел девушку, а девушка подняла глаза на него, и радист А. приставил винтовку к ноге, и она увидела, как он держит свою винтовку, и она улыбнулась ему, а он подумал, что вот таким он и останется в ее памяти: вооруженный герой, воин, который спешит на великую битву. И ему показалось, что только в этот миг он действительно стал настоящим мужчиной, и, вспомнив эту картину и ее взгляд, он испытывал то же самое чувство, какое изведал тогда. «Если бы она могла увидеть меня сейчас, — подумал он, — если бы она могла увидеть меня сейчас — с оружием в руках, перед побежденным!» И он крепче сжал в руках свою винтовку.

Агамемнон был словно оглушен; он ждал, что солдаты начнут стрелять, и у него так заныло в груди, будто туда уже вошла пуля и поворачивается теперь в ране. Он ждал выстрела, и те, кто тяжело надвигался на него, казались ему марширующей серой стеной, он не различал ни лиц, ни рук, он видел только серую немую стену, он задохнулся от ужаса, и тогда у него перед глазами вновь возникло видение золота под водой, и это был золотой круг, подобный сиянию вокруг головы святого, и он окружал каждый дульный срез — сверкающий отблеск, который слепил глаза. Солдаты купались в золоте, это были лучи раннего утреннего солнца, и стволы винтовок отражали его свет, ослепляя повара. А потом он и это перестал видеть; слезы заволокли его глаза, в груди ныло, сердце замирало. И тут он подумал, как бы уже прощаясь с жизнью: «Если они меня сейчас убьют, кто приготовит им обед?» И стоило ему так подумать, как он понял, что с ним ничего не случится, все обернется веселой шуткой. И тогда страшная серая стена распалась перед его взором на отдельные фигуры, и он обрадовался — перед ним были как раз те четверо солдат, которых он больше всего любил и которые, как ему казалось, были тоже дружески расположены к нему. Теперь он заметил, что козырьки их фуражек мокры от росы и золотятся в солнечном свете и каждый из солдат похож на того генерала.

«Воистину они боги!» — подумал он, почти с восторгом; избавившись от страха смерти, его сердце забилось от переполнявшей его радости: к нему из-за далеких гор, с далекого северного серого неба сошли боги — не грозные, не карающие боги, а благожелательные боги-покровители. Тут был фельдфебель Г., который всегда, когда Агамемнон приветствовал его, не кивал небрежно в ответ, как другие, не просто прикладывал пальцы к краю фуражки, а вежливо отдавал честь; тут был унтер-офицер В., который хотя и любил кричать и наказывать, но всегда заботился о том, чтобы в наряд на кухню было выделено достаточно солдат; тут был обер-ефрейтор Б., он щедро разливал пиво, и не гнушался помочь, если нужно было погрузить тяжелый ящик; и самое главное, тут был радист А., красивый, улыбающийся, кудрявый, — Агамемнон не мог глядеть на него без волнения. Вот и сейчас Агамемнон им залюбовался!

Свободная, непринужденная поза, красивая осанка, волосы отливают золотом, из-под обшлагов серого мундира видна чистая загорелая кожа-это сама жизнь, пробившаяся из молчаливой скалы. Как красивы тонкие пальцы, обхватившие металл ружейной скобы, коричневую шейку приклада, серую материю ремня! А этот решительный, резко очерченный рот, эти мечтательные глаза!

Агамемнон подумал о том, что все немецкие солдаты такие же странные, жестокие и мечтательные.

Жестокие днем, когда они кричат: «Эй ты, грек, иди-ка сюда!» И мечтательные по ночам, когда они сидят в лунном свете, вслушиваются в шум прибоя и поют.

Это были странные песни, и Агамемнон любил эти песни, как любил этих сильных, здоровых и опрятных молодых парней. Глядя на руку радиста, плотно прижатую к бедру, он вспомнил, как однажды в толчее солдатского кабачка осмелился прикоснуться к светловолосому богу. Он снова ощутил чувство, которое испытал тогда, когда ему показалось, будто его рука наткнулась не на тело, а на упругую сталь; его колени ослабели, рука задрожала. Он попробовал перехватить взгляд молодого солдата, никогда прежде не осмеливался он по собственному почину смотреть богам в глаза и всегда опускал глаза перед ними, но теперь он поднял голову и посмотрел юноше прямо в глаза и улыбнулся ему.

«Как трусливо молит меня этот грек о пощаде, — подумал А. — Уставился на меня и трясется от страха, заячья душа». И он увидел, как у грека задрожали колени и руки, и увидел робкий взгляд этих глаз, и услышал, как повар проговорил хриплым дрожащим голосом: «Ну... камрады... добрый день», и он услышал, как голос, которому ответило их молчание, умолк неуверенно, и подумал, что ему достаточно шевельнуть пальцем и этот человек замертво упадет к его ногам. «Стоит мне захотеть, — подумал он, — достаточно одной вспышки моей воли, и он умрет».

Он слегка надавил пальцем на спусковой крючок, но тут же почувствовал стальное сопротивление курка, и он вдруг подумал: его палец сгибается, послушный мышцам, которые повинуются сознанию, а есть мышцы, которые не зависят от сознания, и он стал вспоминать латинские названия разных видов мышц, но так и не мог их вспомнить. И пока его мозг машинально продолжал поиски забытых терминов, он думал: «От моей руки зависит нечто большее, чем его жизнь или смерть! Я могу не только убить его, я могу сделать с ним все, что мне заблагорассудится, стоит прицелиться чуть выше или чуть ниже! Я могу лишить его пола, я могу сделать его калекой, слепым или глухим, я могу превратить его в жалкую развалину, в существо, которое будет валяться в собственных экскрементах; но я могу и помиловать его, чтобы он мне прислуживал, и он будет прислуживать мне до конца дней своих. Я могу подарить ему жизнь, чтобы он каждый день чистил мне сапоги или стирал мое белье; я могу заставить его, пока я стою на посту, прыгать на одной ноге, как он прыгал только что, прыгать и хлопать руками просто так, чтобы позабавить меня, и я заставил бы его скакать, покуда он не грохнется оземь!"

Но тут его память вдруг подсказала ему латинские слова, но это были не названия мышц, которые он старался припомнить, это были другие слова, звучные, гудящие, как металл: «deus, dei» — «бог, боги». Молодой солдат вздрогнул. «Что это за суд божий? — подумал он. — Какой бог судит вот этого?"

Он слегка поднял и снова опустил ствол винтовки.

«Мы и есть эти судьи! — подумал он. — Мы и есть эти боги!"

Мы! И он вдруг увидел море, зеленое, изумрудно-зеленое море, и он увидел скрытую за морем даль, и там за светлым горизонтом он увидел твердь, она вздымалась вверх, все выше, она плавно поднималась, гигантская наклонная плоскость: то была Европа, на земле которой они стояли, Европа с ее горами, с ее лесами и островами, ее побережьями, и всюду — он это видел — стояли они, его ровесники, сыны его народа, и каждый держал оружие наизготовку, и всюду они были владыками над жизнью и смертью, и всюду под прицелом их оружия — Другие народы, поверженные во прах. «Фюрер сделал нас богами!» — подумал он, и еще подумал, что стало бы с ним, не будь фюрера. Как некогда его отец, он долбил бы сейчас право в университете, стал бы судьей или прокурором, уважаемым человеком в своем маленьком городке в Саксонии, сиживал бы в ресторане на своем постоянном месте, попивал бы пиво, рассуждал бы на профессиональные темы, а до того весь день исполнял бы свой долг за судейским столом. И что за мелкота толпилась бы у него перед этим столом: мошенники, обманщики, скандалисты, сплетники, охотники за наследством, браконьеры, попрошайки, бродячие разносчики — вздорные, пустые дела! Однажды ему удалось бы поехать на пароходе по Рейну, и это была бы его свадебная поездка, и у него была бы жена, законная супруга, и дети, законные дети от этой супруги, и, может быть, им удалось бы съездить разок в Норвегию или даже в Италию в группе общества «Сила через радость» ["Сила через радость» — туристское общество, организованное в гитлеровской Германии с пропагандистскими целями.], но если бы не было фюрера, не было бы никакой «Силы через радость» и им не пришлось бы ехать ни в Норвегию, ни в Италию.

Но у них, слава богу, есть фюрер, и благодаря ему он, девятнадцатилетний, стоит здесь, на земле Греции, стоит с оружием в руках, герой, о котором грезят девушки, а ведь еще и года нет, как он стал солдатом, а он уже повидал и Рагузу, и Сплит, волшебный Сплит, и Долину роз в Болгарии, и Олимп, и Фермопилы, и Акрополь, и вот теперь он стоит на земле Пелопоннеса, он — Эвфорион [Эвфорион — в греческой мифологии прекрасный отрок, сын Ахилла и Елены], и перед дулом его винтовки человек, и он властен над его жизнью и смертью. «Вот когда мне открылся смысл этой войны!» — подумал он, и его палец снова дрогнул на спусковом крючке.

Агамемнон ждал ответа на свое приветствие, но он не услышал ответа, он увидел только, что один из четырех молчащих — радист — слегка нажимает на спусковой крючок, и он мгновенно осознал, что все это не забава, что благожелательные боги хотят покарать его и младший из них — радист — дает ему понять, что именно такова их воля. Он догадался, что они чего-то хотят от него, что они выжидают, как он поступит, и от этого зависит его судьба, и он сделал отчаянную попытку угадать неисповедимую волю богов. Он понял, что подвергнут некоему испытанию, но в чем оно? В чем? Ясно одно, он не должен ни заговаривать с ними, ни приближаться к ним, он знает — боги этого не любят, а убежать от них он вовсе не осмеливался.

«Так что же мне делать?» — с отчаянием подумал он. Покосившись, Агамемнон снова увидел дымок на вершине горы, похожий на белое дерево, вздымающее ввысь свою пышную крону, и тогда он подумал: солдаты знают про партизан и, видно, подозревают его, хоть это и нелепо, в пособничестве партизанам.

Он решил было объяснить им, что он вовсе не партизан, но тут же сообразил, что так он только усилит их подозрения, и еще он понял, что солдаты, которые стоят спиной к горам, не видят партизан. И он стоял все так же неподвижно, полуоткрыв рот. Тут он увидел, что фельдфебель шевельнул губами, словно собирался что-то сказать. С ужасом Агамемнон подумал, что фельдфебель сейчас скомандует «огонь!», и он понял, что сейчас, немедленно, нужно что-то сделать, чтобы отвратить от себя гибель, и вдруг его осенило: нужно все обратить в шутку, нужно позабавить великих богов, позабавить! И он завопил: «Я купаться, камрады, я много купаться, я чистый буду совсем!» И он прыгнул в море и упал плашмя в воду, и тут же у него над головой просвистела и ушла позади него в воду пуля.

— Отставить огонь! — зарычал фельдфебель.

Он собирался положить конец двусмысленной ситуации и отдать приказ: захватив с собой Агамемнона, возвратиться на узел связи, как вдруг этот полоумный повар кинулся в воду, а обер-ефрейтор Б. выстрелил. Радист А. не стрелял. А. был в ярости, что выстрелил не он. Прыжок Агамемнона в воду ошеломил его, такой поступок Агамемнона их судом божьим не был предусмотрен. «Опять этот Б. опередил меня, — подумал он, завидуя тому и злясь на себя. — Зато я бы не промахнулся, уж я бы не промахнулся».

Агамемнон лежал в мелкой воде. Он сразу хлебнул воды и мог дышать только через нос, но в нос тоже попала вода, ему не хватало воздуха, сердце бешено колотилось, но поднять голову он не осмеливался. «Что мне делать? — лихорадочно думал он. — Что мне делать?» Этот вопрос звучал в его мозгу, как неотвязная молитва, и, вслушиваясь в этот неотвязный припев, не зная, что делать, обезумев от страха, он увидел, как перед его глазами проносится вся его прежняя жизнь. Ему казалось, что он живет под водой уже целую вечность и целую вечность на него давит невидимый груз, не давая ему вздохнуть, заволакивая его глаза темнотой, и его прежние дни катились перед ним чередой, как горькие морские волны.

Он увидел портовый квартал Коринфа, в котором вырос в жестокой нужде и нищете, квартал, откуда он всегда мечтал выбраться, но это ему не удавалось, пока не пришли немцы с их великим генералом в сверкающем золоте; и генерал заметил его, единственного среди всей базарной толпы, и отведал его лепешку, и повелел сделать его, Агамемнона, солдатским пекарем и поваром. О, эти дни вблизи богов!

Эти дни пронеслись перед Агамемноном с той самой минуты, когда он впервые надел белый поварской фартук, до того мгновения, когда солдаты вышли из своего укрытия под корнями старой маслины; и Агамемнону вдруг показалось, что все это сон, а солдаты стоят перед ним в белых поварских одеждах на золотых камнях, но больше он ничего не видел, вода заливала ему уши, горькая вода заполняла рот, кровь гудела; ему нечем было дышать, и ему казалось, что голова раскалывается от боли. Он должен высунуть голову из воды хоть на секунду, он больше не выдержит этого! Агамемнон высунул голову из воды, его глаза заморгали от яркого света, и он увидел черные голенища солдатских сапог, огромные, сверкающие, четыре пары сверкающих одинаковых сапог, и он стал думать, кто из богов выстрелил в него и кто еще будет стрелять, но он видел только их сапоги, и он не знал, что ответить на свой вопрос, который, как неотвязная молитва, продолжал стучать у него в мозгу безнадежно и пусто: «Что же мне делать?"

«Что же мне делать?» — так думал и обер-ефрейтор Б. после своего выстрела, механически он отвел назад затвор винтовки и услышал, как со звоном выскочила стреляная гильза, механически он перезарядил винтовку и так же механически подумал, не выстрелить ли ему еще раз. Но тут прозвучала команда: «Отставить огонь!» Обер-ефрейтор еще не знал, попал он в повара или промахнулся, но когда фельдфебель отдал эту команду, он испугался: «Господи, что теперь будет, если я попал в него?» Это был первый в его жизни выстрел по человеку, и он вдруг понял то, чего не понимал прежде: одно движение его указательного пальца означает жизнь и смерть. И едва он это понял, перед ним всплыли картины раннего детства, окрашенные в красный цвет: он увидел людей, истекающих кровью на мостовой, он увидел людей, лежащих у входа в квартиру его отца, в подвал самого бедного рабочего квартала Бармена, он увидел мертвых, через тела которых отцу пришлось переносить его, когда люди в военной форме выгнали отца вместе с сыном из подвала, и, сидя на руках отца, он разглядел размозженную голову человека.

И он вспомнил, как отец, когда их выгоняли, с ожесточением говорил что-то, но ребенок не понимал его слов, а выстрелы в переулках гремели, не умолкая, и он уже понял, что эти выстрелы несут смерть и превращают лица в кровавое месиво. А потом люди в форме затолкали отца в грузовик и загнали туда многих других, и грузовик уехал, а мальчик остался один в ледяном переулке среди трупов на мостовой, под пулями, которые ударялись в стены, и тогда пришли чужие люди и забрали ребенка в сиротский приют. Все это он вспомнил неясно, это жило в его душе, жило как смутное воспоминание, и его собственный выстрел перевернул ему душу... «Господи, только бы я не попал в него!» — подумал он и сам удивился такой мысли. Ему стало очень страшно, он посмотрел на воду, увидел, что повар жив, и вздохнул с облегчением. Он никак не мог понять, почему у него перед глазами все время стоит другая картина и он не в состоянии избавиться от нее: будто бы повар лежит перед ним с дырой во лбу в красной воде, закрыв серые веки над погасшими глазами. Его охватило отвращение. «Нет, это нечестный поединок, — подумал он, уговаривая себя. — Такой бой не прибавил бы мне чести». И, расчувствовавшись, он посмотрел на старательно сложенную одежду, на ботинки, аккуратно, носок к носку, поставленные рядом, и он подумал, что у партизан не может быть такой дисциплины, такого порядка; было бы жаль, если бы он пристрелил человека, который уже настолько проникся прусской дисциплиной.

Он был рад теперь, что не попал в повара, и даже в глубине души стыдился своего выстрела, но вместе с тем у него мелькнула мысль, правда всего лишь на мгновение, что унтер-офицер оценит его выстрел как проявление решительности. Он обрадовался, он был весьма заинтересован в благосклонности унтер-офицера, так как рассчитывал продвинуться по службе и сделать военную карьеру, и унтер-офицер, писарь ротной канцелярии, мог в немалой степени ему посодействовать. И еще он подумал, не обиделся ли унтерофицер на то, что какой-то обер-ефрейтор действовал более решительно, чем он сам, унтер-офицер, и что теперь — об этом даже страшно подумать — унтеро-фицер может, пожалуй, нажаловаться на него оберлейтенанту Гольцу. Унтер-офицера действительно задело, что обер-ефрейтор оказался самым находчивым из всех четверых, и он решил при случае, когда будет у обер-лейтенанта Гольца, сквитаться с ним за это. И все-таки досада была перекрыта радостью, что с греком, который лежит в воде, можно будет сыграть неплохую шутку, и унтер-офицер уже предвкушал это развлечение. Забава будет особенно приятной, потому что в Германии он не посмел бы так подшутить даже над самым зеленым рекрутом.

«Вот тут-то мы устроим тебе, дружочек, настоящий суд божий», — радостно подумал он, прикидывая, какие отдать приказания, чтобы по всем правилам, как он любил выражаться, помуштровать этого грека. «Сейчас ты узнаешь, дружочек, что такое настоящий прусский суд божий!» — подумал он и решил, что заставит Агамемнона четверть часа, всего четверть часика, поползать: в воду: — обратно, в воду-обратно, с двумя паузами для передышки, и он подумал, что сам будет идти рядом с Агамемноном, пока тот будет ползать по песку четверть часа, с двумя передышками. И еще он подумал, что, если Агамемнон действительно продержится эти четверть часа, он сам на будущее станет повару хорошим приятелем. «Если Агамемнон это выдержит, я сам куплю этому пьянчуге столько вина, сколько он может влить себе в утробу, но пусть прежде похлебает водички». Унтер-офицер радостно засмеялся: в первый раз за три года службы на узле связи он по-настоящему обрадовался, и, хотя он жил раньше далеко от моря и не любил его, он был готов примириться с морем, раз тут можно так позабавиться.

— Голову в воду, дубина! — рявкнул он, увидев, что Агамемнон слегка высунул голову из воды, но фельдфебель тут же приказал греку: — Вставайте!

Две команды прогремели у грека в ушах одновременно, и он остался в воде.

— Вставайте! — повторил фельдфебель, а в третий раз он прокричал: — Встать! — И в ярости топнул ногой.

Агамемнон встал, но не вышел на берег. Вода стекала с его штанов, вода текла с его длинных волос и стекала по голой спине в мокрые брюки, прилипшие к телу. Ему было холодно. Он дрожал и задыхался. В ушах было полно воды; и во рту он чувствовал вкус горькой воды, от него тошнило. Солдаты стояли в нескольких шагах от него, они молчали, и те из них, у кого были винтовки, держали их наперевес. А те, у кого были автоматы, направили автоматы на повара. Винтовка обер-ефрейтора дымилась. «Значит, стрелял он!» — Эта мысль родилась у Агамемнона где-то в глубине сознания. Он смотрел на струйку дыма, которая поднималась из канала ствола. Он не видел больше ничего, только эту струйку дыма.

— Что вы здесь делали? — спросил фельдфебель.

— Я здесь купаться, — сказал Агамемнон, и ему показалось, что струйка дыма вырастает из ствола винтовки, как белое дерево.

— Разве вам неизвестно, что всем грекам запрещено появляться на берегу?

— Так точно, — ответил Агамемнон, — но на узле связи воды нет.

— А нам на это ... ! — заорал унтер-офицер. — Говори, скотина, ты партизан?

— Нет, нет, нет! — заплакал Агамемнон. И все вокруг показалось ему кроваво-красным. На кровавокрасных горах горело солнце. И сами горы словно сгорали, и дым поднимался в небо. И тогда он увидел то, чего не могли видеть солдаты: с гор спускались партизаны. Он услышал, как унтер-офицер снова заорал:

— Говори, собака, признавайся, ты заодно с партизанами?!

Он подумал, что унтер-офицер сейчас ударит его прикладом автомата, и пригнулся. На мгновение его пронзила надежда, что партизаны атакуют и уничтожат узел связи, а его спасут, но он тут же отбросил эту мысль. Кто может победить этих богов? Оборванные крестьяне, которые пасут коз и сажают лук, те, от кого вечно разит гнилой кукурузой, жалкие создания, из чьей толпы он вознесся до такой высоты, что смог даже коснуться рукой всесильного бога?

Нет, он твердо знал, оттуда спасение не придет, боги сильнее; он верил в богов, он был их верным слугой, и тут его вдруг осенило: каким безумием было думать, что он может позабавить богов, наконец, наконец-то он понял, в чем его долг, наконец-то угадал, чего они ждут и что может спасти ему жизнь! Быть может, боги устроили все это нарочно, подумал он, чтобы испытать его верность, и теперь ему дан последний срок, после предупредительного выстрела ему дан последний срок, оставлен последний шанс, потому что тот выстрел был, конечно же, предупредительным; боги не могут промахнуться, если они хотят попасть в цель. «Господи, почему я сразу не сказал им о том, что я вижу на горе?» — подумал он и снова увидел целый лес поднимающихся дымов.

Он закричал: «Камрады, партизаны!» — шагнул вперед и, вытянув руку, показал на горы, и он еще успел заметить, как одна из винтовок взлетела к плечу и прицелилась в него, и он закрыл ладонями свои испуганные глаза, и отпрыгнул в сторону, и крикнул:

«Не надо!» Но он уже не услышал самого себя, он услышал только грохочущий гром, который швырнул его в темноту.

Радист А. опустил свою винтовку. Его сердце радостно забилось. «На этот раз я был первым!» — подумал он. И он снова и снова повторял про себя:

«Я был первым! Я!» А перед ним в клочьях пены, прибитой приливом к берегу, скорчившись и обливаясь кровью, лежал и стонал повар.

А. услышал, как фельдфебель закричал:

— Идиот! Проклятый идиот, чего ради вы это сделали?

«То есть как? — мысленно удивился А. — Я же только выполнил его приказ».

— Проклятый идиот! — в третий раз прокричал фельдфебель. Фельдфебель кричал и думал: «Это самое настоящее убийство!» Но он тут же услышал внутренний голос, который сказал ему уверенно и спокойно: «Но именно таков был приказ. Рядовой, радист А. исполнил свой долг!» На лбу фельдфебеля выступил пот, его губы дрожали. Это был голос обер-лейтенанта Гольца, и фельдфебель мгновенно понял, что ему следовало не накричать на радиста, а, напротив, поощрить его, как единственного, кто действовал в соответствии с приказом. Фельдфебель растерянно посмотрел на ухмыляющуюся физиономию унтер-офицера и сразу понял: «Он донесет обо всем, что случилось, обер-лейтенанту Гольцу, и я пропал.

Господи боже мой! Обер-лейтенант не любит мягкотелых командиров». Он перевел взгляд на обер-ефрейтора, который, наклонившись над поваром, пытался оказать ему помощь. «Этот тоже действует правильно, — подумал фельдфебель. — Только я ничего не делаю». Он проклинал свою идею устроить суд божий; он проклинал самого себя и свою гражданскую профессию, свой интерес к истории; он отдал бы все на свете, чтобы можно было избежать того ужасного, что ему предстояло — явиться с рапортом к обер-лейтенанту Гольцу. «В этой роте моя песенка спета, — подумал он. — А что будет со мной, если обер-лейтенант отдаст меня под суд за слабость, проявленную перед лицом врага? Что же мне делать?"

Так в отчаянии думал фельдфебель, а унтер-офицер не сводил с него глаз, и фельдфебель понял, что победителем из этой истории вышел унтер-офицер. И тогда страх в душе фельдфебеля сменился ужасом.

Повар уже не хрипел, и долго, на протяжении целой бесконечной секунды стояла полная тишина.

Все четверо приподняли головы, и тогда они услышали в воздухе странные звуки, подобные хлопкам и стуку. Они молча вслушивались в эти звуки, а потом отдаленные хлопки и стуки слились в непрерывную пулеметную очередь, и они увидели далеко на горе дым и движение, и пулеметная очередь прозвучала совсем рядом.

— Немедленно возвращаться на узел связи! — встревоженно приказал фельдфебель.

— А повар? — спросил обер-ефрейтор Б.

— Что с ним? — спросил фельдфебель.

Обер-ефрейтор промолчал.

— Он убит? — спросил А.

— Да, — ответил обер-ефрейтор. — Он убит.

— Узел связи горит! — завопил унтер-офицер.

Они увидели, что из-за гребня горы, за которой находился их узел связи, поднимаются пламя и дым.

Они оглянулись и с ужасом увидели — перед ними только пустынный берег и море с хлопьями пены, в которой валяется убитый.

— Назад, на узел связи! — крикнул фельдфебель. — Это единственное спасение!

Они вбежали на склон, но в ту же секунду по ним застрочил невидимый пулемет, и они рухнули на землю: первым упал фельдфебель Г., на него повалился обер-ефрейтор Б., потом упал унтер-офицер В., потом радист А., который, увидев, как падает фельдфебель, успел подумать только одно, и этот вопрос прозвучал в его мозгу, как вопль: «Боже мой, что же это, что же это, что?.."

Дальше