Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

6

Предупредив, что ждет в остерии, он просил с десяток товарищей прислать к нему Джорджо, как только тот появится. Но около половины одиннадцатого вышел из остерии и минут тридцать ходил взад-вперед вдоль околицы, нетерпеливо вглядываясь в окрестную пустыню — не идет ли Джорджо? Туман понемногу рассеивался, дождик закапал чаще, но пока еще не особенно действовал на нервы.

На задах, в одном из проулков на секунду показался Фрэнк. Он тоже был из Альбы, земляк и в придачу из того же теста, что Мильтон и Джорджо. Он скользнул прочь, как будто не заметил Мильтона, но через миг, спохватившись, вернулся. Он весь дрожал, и лицо у него было детски растерянным и, как никогда, бледным, меловым.

— Джорджо взяли, — тихо сказал Мильтон.

— Мильтон! — закричал Фрэнк, бросаясь к нему. — Мильтон! — повторил он, тормозя каблуками на щербатой мостовой.

— Это правда, Фрэнк, что Джорджо взяли?

— Кто тебе сказал?

— Никто. Чутье сработало. Как об этом узнали?

— От одного крестьянина, — запинаясь, ответил Фрэнк, — от одного крестьянина снизу. Он видел, как пленного Джорджо везли на телеге, и пришел сказать об этом. Бежим в штаб. — И Фрэнк бросился было бежать.

— Нет, только не беги, — взмолился Мильтон. Ноги едва держали его.

Фрэнк послушно пошел рядом.

— Да, это ужасно. Меня точно обухом по голове ударили.

Они медленно, будто нехотя, через силу, тащились к штабу.

— Ведь он накрылся, да? — еле слышно сказал Фрэнк. — Его схватили, а он с оружием и в форме. Ну что ты молчишь, Мильтон?!

Мильтон не ответил, и Фрэнк продолжал:

— Накрылся. Страшно подумать, что будет с его матерью. Его накрыли в тумане. Было бы странно, если бы при таком тумане, как сегодня утром, ничего не случилось. Но это начинаешь понимать уже потом. Бедный Джорджо. Крестьянин видел, как его везли на телеге, связанного.

— Он уверен, что это был Джорджо?

— Говорит, что знал его. Да и, кроме Джорджо, все на месте.

Из деревни спускался какой-то человек. Он выбрал путь напрямки и съезжал по осклизлому склону, хватаясь за высокую траву.

— Это он и есть! — сказал Фрэнк и свистнул ему, щелкнув пальцами.

Крестьянин с неохотой остановился и поднялся на дорогу. Лет сорока, почти альбинос, он был по грудь заляпан грязью.

— Расскажи про Джорджо, — потребовал Мильтон.

— Я уже все сказал вашим начальникам.

— А теперь мне расскажи. Как ты мог его увидеть? А туман?

— У нас внизу он был не такой злой, как здесь. Да и к тому времени уже почти прошел.

— К которому часу?

— К одиннадцати. Было чуть меньше одиннадцати, когда я увидал колонну из Альбы и вашего связанного товарища на возу.

— Она взяли его с собой, как трофей, — сказал Фрэнк.

— Я случайно их увидел, — продолжал крестьянин. — Пошел нарубить тростнику и вдруг вижу их на дороге внизу. Я случайно их увидел, я их не слышал: они спускались тихо, как змеи.

— Ты уверен, что это был Джорджо? — спросил Мильтон.

— Я его хорошо знаю в лицо. Он не раз приходил поесть и переночевать к моему соседу.

— Где ты живешь?

— Сразу над Мабукским мостом. Мой дом... Но Мильтон оборвал его:

— Надо было бежать в отряд Чиччо, это ведь близко, у подножия холма.

— То же самое ему уже сказал Паскаль, — вздохнул Фрэнк.

— Ну а ты слышал, что я ответил вашему командиру, — огрызнулся крестьянин. — Я ведь не баба, сам небось в армии был. Я себе сразу сказал, что из ваших один только Чиччо может их остановить, и скорее к нему. Я тоже своей шкурой рисковал: которые в хвосте были, могли меня заметить, когда я бежал, и подстрелить, как зайца. Прибегаю я в отряд Чиччо, а там никого, только повар да часовой. Я их все одно предупредил, и они пулей помчались. Я думал, они остальных ищут, засаду хотят сообразить, что-то сделать, а они-то, оказывается, в лесок дунули, чтобы схорониться. Когда колонна прошла и уже далеко была на дороге к Альбе, они вернулись и говорят мне: «Что мы вдвоем сделать-то могли?»

Фрэнк сказал:

— Паскаль грозится, что сегодня же пошлет людей к Чиччо — забрать у него один из двух пулеметов. Одного пулемета больше чем достаточно для этой кучи...

— Если можно, я пойду, — сказал крестьянин. — Мне нельзя задерживаться, жена будет волноваться, а она беременная.

— Это точно был Джорджо из Манго? — не отпускал его Мильтон.

— Он самый. Я его узнал, хоть у него лицо все в крови было.

— Его ранили?

— Били.

— А... как он сидел на возу?

— Вот так, — сказал крестьянин, изображая позу Джорджо.

Его посадили на передний край телеги и привязали к брусу, укрепленному на решетчатом борту, и Джорджо сидел прямой как палка, а ноги у него свисали, болтаясь под стать хвостам впряженных в телегу волов.

— Они взяли его с собой как трофей, — повторил Фрэнк. — Представляешь, что будет, когда его привезут в Альбу? Представляешь, каково сегодня будет девушкам?

— При чем тут девушки! — взорвался взбешенный Мильтон. — Оставь их в покое. Ты, я вижу, тоже из тех, кто обольщается.

— Я? Позволь, чем же я обольщаюсь?

— Разве ты не понимаешь, что это повелось с незапамятных времен: мы привыкли подыхать, а девушки — видеть, как мы подыхаем?

— Мне еще нельзя уйти? — напомнил о себе крестьянин.

— Минутку. А что делал Джорджо?

— А что вы хотите, чтоб он делал? Смотрел прямо перед собой.

— Солдаты продолжали его бить?

— Нет, больше не били, — ответил крестьянин. — Видать, они его отделали, когда взяли, Но по дороге уже не трогали. Боялись, поди, что вы можете в любую минуту ударить по ним не с одного холма, так с другого. Я же сказал, что они спускались бесшумно, как змеи. Вот они и не трогали его больше. Но, может, когда вышли из опасного района, опять на него набросились, зло на нем сорвать. А теперь можно я пойду?

Мильтон уже мчался к штабу. Фрэнк, не ожидавший такой стремительности, бросился за ним.

— Говорил «не беги», а сам бежишь.

Вход в штаб загородила добрая половина отряда. Мильтон вклинился в это скопище плеч, прокладывая дорогу для себя и для Фрэнка, теперь уже ни на шаг не отстававшего от него. В штабе тоже было полно людей: они плотной стеной обступили Паскаля, сжимавшего в руке телефонную трубку. Мильтон протиснулся через эту толпу и оказался в первом ряду, локоть к локтю с Шерифом, бледным как смерть, Паскаль ждал связи. Фрэнк тихо сказал:

— Бьюсь об заклад, во всей дивизии нет ни одного завалящего пленного.

— По мне, дело пахнет венком из белых роз, помяните мое слово, — подхватил кто-то.

Дали штаб дивизии. Трубку взял старший адъютант Пэн. Он сразу сказал, что пленных у него сейчас нет. Попросил Паскаля описать Джордже и, кажется, вспомнил его. Но пленных у Пэна не было. Пусть Паскаль поспрашивает в отрядах. Верно, по правилам все пленные должны немедленно передаваться нижестоящими штабами штабу дивизии, но для очистки совести пусть Паскаль позвонит Лео, Моргану и Диасу.

— У Лео нет, — сказал Паскаль в трубку. — Тут у меня один из его людей, он мне показывает, что у них в Треизо нет пленных. Попробую позвонить Моргану и Диасу. Во всяком случае, Пэн, если у тебя появится пленный, не пускайте его в расход, а сразу, тепленького, в машину — и ко мне.

— Скорей звони Моргану, — сказал Мильтон, едва Паскаль повесил трубку.

— Я позвоню Диасу, — ответил Паскаль сухо. Мильтон покосился на своего соседа. Теперь Шериф был серого цвета. Но, как думал Мильтон, не из-за того, что случилось с Джордже: задним числом Шериф испугался, что в тумане скрывались сотни врагов, а он, не видя их, вышагивал перед ними, как на параде, и был спокоен и самоуверен, усыпленный шумом крыльев заблудившейся птицы.

— Бедный Джордже, — буркнул Шериф. — Последняя ночь у человека, и такая паскудная. Не позавидуешь. Наверно, никак не переварит те орехи.

— Может, для него уже все кончилось, — предположил кто-то у Мильтона за спиной.

Зазвонил телефон.

— Тихо! — приказал Паскаль.

Это был Диас — легок на помине. Нет, пленных у него не было.

— Мои орлы вот уже месяц как без добычи.

Он отлично помнит светловолосого Джордже, ему жаль его, но что поделаешь, если нет ни одного пленного.

Партизан с эспаньолкой — Мильтон видел его впервые — спросил, куда в Альбе водят на расстрел.

Ему ответил Фрэнк:

— Когда как. Чаще всего ставят к кладбищенской стенке. Но бывает — возле железнодорожной насыпи или где-нибудь на бульварном кольце.

— Лучше не знать этих мест, — сказал партизан с эспаньолкой.

И снова послышалось:

— По мне, заказывай белые розы. На проводе уже был Морган.

— Founded boys{13}. Нет у меня ни черта. Кто такой этот Джорджо? Видишь, как оно нескладно получается, сержантский потрох! Три дня назад был у меня один пленный, да пришлось в дивизию отправить. С виду замухрышка был, мокрый цыпленок, а на деле комик — высший класс. Никто не ожидал. Мы до вечера животы надрывали в тот день, когда он у нас был. Паскаль, видел бы ты, как он изображал Тотб и Макарио{14}. Или джазиста-ударника — без палочек, без барабана, без тарелок. Я отправил его в дивизию и советовал не пускать в расход, но они его хлопнули ночью. Сержантский потрох, видишь, как оно нескладно получается! Кто такой этот Джорджо?

— Красивый парень, блондин, — ответил Паскаль. — Если возьмешь пленного, не пускай в расход, Морган, и в дивизию не вздумай отправлять. Я уже договорился с Пэном. Сажай в машину — и, тепленького, ко мне.

Паскаль повесил трубку и тут увидел, что Мильтон проталкивается к выходу.

— Ты куда?

— Обратно в Треизо, — ответил тот, полуобернувшись.

— Оставайся обедать с нами. Ну, придешь ты в Треизо, а что дальше?

— В Треизо скорее узнаешь.

— Что узнаешь?

Но Мильтон уже был на пороге. Правда, на улице ему снова пришлось продираться через толпу. Люди плотным кольцом обступили Кобру, который аккуратно закатал рукава до мощных бицепсов и теперь наклонялся над воображаемым тазом.

— Глядите, — говорил он, — глядите все, что я сделаю, если они убьют Джорджо. Моего друга, моего товарища, моего брата Джорджо. Глядите. Первый, кто мне попадется... Я вымою руки в его крови. Вот так. — И он склонялся над тазом-невидимкой, опускал в него руки и — жуткое зрелище! — тер их старательно, мягкими движениями. Мильтон ушел оттуда и остановился только у арки при въезде в деревню. И долго смотрел в сторону Беневелло и Роддино. Туман всюду поднялся выше, внизу от него осталось только несколько кусочков лейкопластыря, налепленных на черное чело холмов. Несмотря на мелкий, монотонный дождь, видимость была хорошая. Мильтон повернул голову в другую сторону — в сторону Альбы. Небо над городом было темнее, чем в других местах, густо-лиловое — верный признак более сильного дождя. Там лило как из ведра — на пленного Джорджо, может быть уже на труп Джорджо, лило, навеки смывая правду о Фульвии. «Теперь мне уже никогда не узнать правды. Так я и умру, ничего не узнав».

Он услышал, как кто-то бежит сзади, прямо на него. Он заторопился, но поздно: его догнал Фрэнк.

— Куда ты? — запыхавшись, спросил Фрэнк. — Смыться решил? Нет, ты меня одного не бросишь. Сегодня как пить дать примчится старик Клеричи и спросит, не удастся ли нам обменять Джорджо. Если ты смоешься, мне одному его встречать, разговаривать с ним, а я не могу. Так уже было, я разговаривал с братьями Тома, и с меня хватит, я не хочу объясняться с отцом Джорджо с глазу на глаз. Ну, пожалуйста, останься.

Мильтон показал в сторону Беневелло и Роддино.

— Я иду туда. Если появится отец Джорджо и про меня тоже спросит...

— Еще как спросит!

— Скажешь, что я ищу, на кого обменять Джорджо.

— Правда, я могу ему это сказать?

— Можешь поклясться, что это так.

— А где ты будешь искать?

Дождь падал редкими каплями, плоскими, как монеты.

— Я иду к Омбре.

— Ты идешь к красным?

— Что делать, если у нас, голубых, нет пленных...

— Ну, допустим, у красных есть. Все разно они тебе никогда не дадут.

— А я... я возьму у них в долг.

— А они и в долг не дадут. Мы ведь в контрах, у них зуб на нас. Мы получаем грузы с неба, а они — нет, да и комиссары не дремлют...

— С Омбре мы друзья, — сказал Мильтон. — Больше, чем друзья. Ты знаешь. Я попрошу его сделать это для меня.

Фрэнк покачал головой.

— Предположим, у них есть пленный и они тебе его дают... Только нет у них никого, потому что у них в руках пленный не успевает стать пленным... но предположим, он у них есть, и они тебе его дают, а что дальше? Ты приведешь его сюда?

— Нет, нет, — сказал Мильтон, ломая пальцы, — Я потеряю тогда слишком много времени. Я пошлю вперед первого священника, какого найду, он укажет место недалеко от Альбы, на холме, и там я без лишних формальностей получу Джордже в обмен на пленного. В крайнем случае попрошу двух человек у Ника — для охраны.

Дождь разбивался об их головы и мочил одежду, но они поняли, что он усиливается, лишь по сухому треску листьев на придорожных деревьях.

— Хоть дождь пережди, видишь, как полил, — уговаривал Фрэнк.

— Мы теряем время, — сказал Мильтон и на прямых ногах съехал по склону на неширокую нижнюю дорогу. Его каблуки оставляли на косогоре длинные, глубокие порезы.

— Мильтон! — позвал Фрэнк. — Я уверен, ты вернешься ни с чем. Но если ты достанешь кого-нибудь и пойдешь менять на Джордже, смотри в оба, когда будешь на холме над нашей Альбой. Остерегайся подвохов, не попадись на удочку. Понял? Ты ведь знаешь, чем оборачиваются иногда такие обмены. Адскими ловушками.

7

Дождь был мелкий, почти неощутимый для кожи, но под ним грязь на дороге заметно продолжала подниматься, как дрожжевое тесто. Было около четырех. Дорога забирала вверх. Мильтон должен был находиться уже в радиусе наблюдения отряда Омбре и потому смотрел в оба и прислушивался, идя по кромке откоса. На каждом шагу он мог ожидать, что рядом просвистит пуля. Гарибальдийцы с подозрением относились к людям, одетым в форму, и, к несчастью, имели обыкновение принимать английское обмундирование за немецкое.

Он шел, оглядывая склоны и заросли кустарника, внимательно присматриваясь к сараям на виноградниках — в таких сараях крестьяне держат орудия своего труда.

Миновав один из поворотов, Мильтон резко остановился. Его глазам предстал нетронутый мостик. «Цел и невредим. Мост невредим — на мину угодим». Он изучил течение и гнилой черный берег выше и ниже моста. Выше река оказалась слишком глубокой, и Мильтон решил взглянуть, что делается ниже моста. Он спустился с дороги, направляясь к берегу, но в последнюю секунду остановился. «Не нравится мне это. Пахнет ловушкой. Торная тропа намного ниже. Видно, у людей есть основания переходить именно там». Он двинулся дальше и перебрался через ручей. Несмотря на торчащие из воды камни, он замочил ноги по щиколотку. Коричневая вода была ледяной.

Дорога проходила прямо над ним, но откос был высокий, крутой, разбухший и блестящий от грязи. Грязь погребла под собой траву и скрыла тропинки. Он медленно стал подниматься, но, сделав четыре шага, поскользнулся и съехал на боку вниз. Горстями снял с себя грязь и повторил попытку. На середине откоса он потерял равновесие и, не найдя за что ухватиться, кубарем скатился обратно. Ему хотелось закричать, но он удержался, стиснув с громким скрежетом зубы. В третий раз он полез вверх, упираясь локтями и коленями, — все равно он был уже весь, с головы до ног, в грязи. Выбравшись на дорогу, он принялся очищать от грязи карабин, как вдруг услышал близкий звук осыпающихся камешков. Скосив глаза, увидел часового, выскочившего из углубления в известняковой скале слева от дороги. Деревня, должно быть, лежала сразу за скалой: по небу быстро бежали струйки белого дыма.

Часовой вышел на дорогу и остановился, широко расставив ноги.

— Опусти оружие, Гарибальди, — громко сказал Мильтон. — Я партизан-бадольянец. Иду поговорить с твоим командиром Омбре.

Часовой чуть-чуть опустил винтовку и дал ему знак подойти. Он был совсем молоденький, почти ребенок; его костюм представлял собой нечто среднее между одеждой крестьянина и лыжным костюмом; на груди алела красная звезда.

— У тебя должны быть английские сигареты, — вот первое, что он сказал.

— Остатки былой роскоши. — И Мильтон протянул ему, встряхнув, пачку «Крейвена Эй».

— Я возьму две, — сказал парнишка, беря сигареты. — Как они, ничего?

— Легковаты. Так ты меня проводишь?

Они поднимались по дороге, и Мильтон не переставая счищал с себя грязь.

— Это американский карабин, да? Какой калибр?

— Восьмой.

— Значит, патроны от него не годятся для «стэна». А у тебя случайно для «стэна» нет патронов? Может, завалялось несколько штук в карманах?

— Нет, да и к чему они тебе? У тебя ведь нет «стэна».

— Нет — так будет. Неужели у тебя не найдется нескольких патронов? Вас ведь снабжают с воздуха.

— Но ты же видишь, у меня карабин, а не автомат»

— А я, — сказал парнишка, — если бы у меня был выбор, как у тебя, я бы взял автомат. Из карабина не дашь очередь, а мне очереди-то как раз и нравятся.

Над дорогой показалась ободранная крыша дома, стоящего на отшибе, на нижнем склоне. Часовой направлялся туда.

— Это не может быть штаб, — заметил Мильтон. — Это, наверно, караулка.

Парнишка спускался по косогору, не отвечая.

— Мне нужно в штаб, — настаивал Мильтон. — Говорят тебе, я друг Омбре.

Но парнишка уже ступил на гумно, утопающее в грязи.

— Сначала сюда, — бросил он через плечо. — У меня приказ от Немеги, чтобы все тут проходили.

На гумне было с полдюжины партизан: кто стоял, кто опустился на корточки, но все жались к стене, чтобы не мокнуть и не месить грязь. С одной стороны был полуобвалившийся навес, под ним громоздились клетки для кур, сырой воздух насыщен зловонными испарениями куриного помета.

Один из партизан поднял глаза и произнес неожиданным фальцетом: — Ого, бадольянец. У них там сплошные баре. Гляньте, гляньте, как эти субчики вооружены и одеты.

— Глянь заодно, какой я грязный, — спокойно сказал ему Мильтон.

— Вот он, знаменитый американский карабин, — оживился второй партизан.

И третий, с восхищением, которое не оставляло места зависти:

— А это «кольт». Сфотографируйте «кольт». Это не пистолет, а настоящая пушка. Он больше, чем «льяма» Омбре. Верно, к нему подходят патроны от «томпсона»?

Часовой прошел впереди. Мильтона в большую комнату, пустую, если не считать двух грубо сколоченных лавок и рассохшейся квашни. Было плохо видно, и паренек зажег керосиновую лампу. Она светила слабо, и от черного масляного дыма щекотало в носу.

— Немега сейчас придет, — сказал паренек и вышел, прежде чем Мильтон успел спросить, кто такой Немега.

Паренек не вернулся на свой пост у скалы, а остался на гумна с товарищами. Один из них, шутки ради, целился в собаку на цепи, которую Мильтон, проходя мимо, не заметил.

— Что тебе нужно?

Мильтон обернулся. Немега оказался старым, ему наверняка было лет тридцать, его лицо с бойницами глаз и рта напоминало дот. На нем была непромокаемая куртка, которая задубела под непрерывным дождем и смахивала очертанием на картонный ящик.

— Поговорить с командиром Омбре.

— Поговорить о чем?

— Это я скажу ему.

— А кто ты такой, что тебе нужно поговорить с Омбре?

— Я Мильтон из второй бадольянской дивизии. Мой отряд стоит в Мэнго.

Он назвал отряд Паскаля, потому что он был крупнее и известней отряда Лео. Глаза Немеги были в тени.

— Ты офицер? — спросил Немега.

— Я не офицер, но выполняю офицерские обязанности. А ты кто? Офицер, комиссар или помощник комиссара?

— Ты знаешь, что мы злы на вас, бадольянцев?

Мильтон посмотрел на него с грустным любопытством.

— Почему бы это?

— Вы приняли человека, который дезертировал от нас. Его имя Вальтер.

— Только и всего? Но это один из наших принципов. Хочешь вступить в партизаны — пожалуйста, хочешь уйти — ты свободен. При условии не докатиться до «черных бригад», это ясно.

— Мы пошли к вам и потребовали выдать дезертира, вы же его не только не отдали, но велели нам повернуть кругом и убираться подальше от вашего расположения, пока вы не взялись за пулеметы.

— Где это было?

— В Кассано.

— Мы стоим в Манго, но думаю, мы поступили бы так же. Вы были не правы: зачем возвращать человека, который больше не хочет иметь с вами дела?

— Не о том речь, — сказал Немега, прищелкнув пальцами. — Он дезертировал с винтовкой, винтовка принадлежит отряду, а не ему. Вы нам даже винтовку не захотели отдать, а ведь вас снабжают с воздуха, вы получаете столько оружия и боеприпасов, что вам их девать некуда, и вы должны зарывать их в землю. Вальтер наврал, будто это его винтовка и он принес ее в отряд. Винтовка принадлежит отряду. Таких, как Вальтер, пусть убегает хоть десять человек, но мы не можем терять ни одной единицы оружия. Скажи Вальтеру, когда увидишь его, чтобы, не ровен час, не заблудился: пусть обходит стороной наши края.

— Обязательно скажу. Попрошу показать мне его и скажу. А теперь я могу видеть Омбре?

— Ты знаешь Омбре? Я хочу сказать — лично, не только понаслышке.

— Мы были вместе в бою под Вердуно. Казалось, это произвело на него впечатление, как бы застало врасплох, и Мильтон решил, что во времена Вердуно Немега еще не был на холмах.

— Вот оно что, — сказал он. — А Омбре нет.

— Нет?! Ты морочил мне голову каким-то Вальтером и его несчастной винтовкой, чтобы теперь объявить, что Омбре нет? А где он?

— В отлучке.

— Где именно? Как далеко?

— За рекой.

— Я сойду с ума. А что ему понадобилось за рекой?

— Я как раз хотел тебе сказать. Он добывает бензин. Что-нибудь, заменяющее бензин.

— Сегодня вечером он не вернется?

— Скажи спасибо, если он появится здесь сегодня ночью.

— Я пришел по важному и очень срочному делу. У вас есть пленный фашист?

— У нас? У нас их не бывает. Мы теряем их в ту же минуту, как берем в плен.

— Мы не мягче вашего. Это видно из того, что у нас тоже их нет и что мы просим у вас.

— Это что-то новое, — сказал Немега. — И мы, стало быть, должны дарить вам пленных?

— Дать в долг. Только и всего. А комиссар, по крайней мере, на месте?

— У нас еще нет комиссара. Пока что к нам иногда заглядывает комиссар из Монфорте — там штаб нашей дивизии.

Немега отошел, чтобы прибавить света в керосиновой лампе, и, возвращаясь, спросил:

— Что вы собираетесь делать с пленным? Обменять на одного из ваших? Когда его сцапали?

— Сегодня утром.

— Где?

— На противоположном склоне, со стороны Альбы.

— Как?

— Туман. У нас было сплошное молоко.

— Это твой брат?

— Нет.

— Значит, друг? Ясно, раз ты шлепал по грязи в такую даль. Но неужели вам не под силу там у себя поднять всех на ноги и взять одного пленного?

— Под силу, конечно. Наши уже действуют. Вот почему мы уверены, что сумеем вернуть вам долг. Но это тебе не виноград, с которым все ясно: пришел сентябрь — снимай урожай. Тут, глядишь, не один день уйдет, и, может, пока мы с тобой пререкаемся, моего товарища уже поставили к стенке.

Немега выругался — негромко, но с чувством.

— Значит, нет у вас пленного?

— Нет.

— Рано или поздно я увижу Омбре и расскажу ему о своем сегодняшнем приходе.

— Можешь рассказывать ему все, что угодно, — сухо ответил Немега. — У меня совесть чиста. Повторяю тебе, нет у нас пленных, это правда. Впрочем, подожди, я сведу тебя с одним человеком, он объяснит, почему у нас их нет.

— Не вижу смысла... — начал Мильтон, однако Немега уже скрылся в глубине дома, зовя:

— Пако, Пако!

При звуке этого имени Мильтон содрогнулся. Неужели тот Пако, которого он знает? Нет, не может быть, наверняка это другой Пако. И все же партизан по кличке Пако не должно быть так уж много.

Он снова услышал голос Немеги, зовущего Пако: теперь он звучал с раздражением, уже не так громко.

Мильтон думал о Пако, который раньше, в начале лета, был бадольянцем. Потом он поцапался с Пьером, своим командиром, не согласившись с каким-то его требованием, и исчез из Неиве, где стоял его отряд; кто-то высказал предположение, что он подался к красным, «И все равно не может быть, что это тот самый Пако», — решил в конце концов Мильтон.

Но это был он, тот же, что прежде, — огромный, неповоротливый, с руками, похожими на лопаты пекаря, с рыжеватым чубом на желтом лбу. Войдя, он сразу узнал Мильтона. Он всегда отличался общительностью, а на этот раз, в кои веки, Мильтон тоже держался рубахой-парнем.

— Мильтон, старый проныра, ты помнишь Неиве?

— Еще бы. Но потом ты ушел. Из-за Пьера, что ли?

— Ошибаешься, — ответил Пако. — Все считают, будто я смотался из-за Пьера, только это не так. Мне не нравился Неиве.

— А мне ничего.

— Не дай бог. Под конец я уже готов был на стену лезть, сон потерял. Пускай я это внушил себе, но мне не нравились окрестности, раздражало, что Неиве состоит из двух поселков, что посредине проходит железная дорога! Под конец даже звон тамошних колоколов, отбивающих время, и тот стал для меня невыносимым.

— А как ты теперь, у красных?

— Вроде неплохо. Но красный ты или голубой, не в этом главное, главное — отправить на тот свет всех чернорубашечников, всех до последнего.

— Правильно, — согласился Мильтон. — Ты не скажешь, у Омбре есть пленный фашист?

Пако покачал головой.

— Закури английскую, — предложил Мильтон, протягивая ему пачку.

— С удовольствием. Почему бы не выкурить одну для пробы? Когда я был у голубых, англичане еще не сбрасывали посылок.

— Это правда, что Омбре нет?

— Он за рекой. Легкие сигаретки, бабские.

— Да. Значит, у вас нет пленного?

— Ты опоздал на один день, — шепотом ответил Пако.

Мильтон беспомощно улыбнулся.

— Лучше бы ты мне этого не говорил, Пако. А кто он был?

— Капрал из дивизии «Литторио»{15}.

— То, что нужно.

— Дылда. Ломбардец. Ты ищешь пленного на обмен? Кого из ваших взяли?

— Джордже, — сказал Мильтон. — Нашего товарища из Манго. Может, ты его помнишь. Красивый парень, блондин, аккуратный...

— Кажется, был такой.

Мильтон опустил голову и поправил карабин на плече.

— Только вчера, — шепнул Пако, — только вчера мы его отправили.

Они вышли на гумно. Те четверо или пятеро, что недавно были там, исчезли неизвестно куда; собака рванулась на цепи с хрипом удавленника. Было невероятно темно, и дул бешеный ветер, завиваясь вихрем, как будто вертелся, ловя себя за хвост.

Пако решил проводить Мильтона до дороги и потом еще немного.

— Я всегда считал: побольше бы таких голубых, как ты, — сказал он.

Они вышли на дорогу.

— Хочешь знать, как он умер? — спросил Пако.

— Нет, мне достаточно знать, что он мертв.

— В этом можешь не сомневаться.

— Твоя работа?

— Нет, я его только проводил. В лесок, которого отсюда не видать. И тут же обратно. О таких делах люди молчат, правильно?

— Правильно.

— Он кричал. Знаешь, что он кричал? Да здравствует дуче!

— Его воля, — сказал Мильтон.

Дождя не было, но в объятиях ветра взъерошенные акации отряхивались от капель, резко, едва ли не с вызовом. Мильтона и Пако била дрожь. Массивная известковая скала чуть белела в темноте.

Пако понял — Мильтон проглотит все, что он расскажет, и начал:

— Целое утро вчера я только и слышал от него, что про эту сволочь дуче. Пленный был на моем попечении. Часов в десять Омбре послал мотоцикл за священником из Беневелло. Видите ли, капралу понадобился священник. Да, кстати, этот пастырь из Беневелло вчера утром меня рассмешил, а сейчас я посмешу тебя. Вылезает он из коляски — и бегом к Омбре: «Все, хватит, можно подумать, что на мне свет клином сошелся и, кроме меня, некому исповедовать приговоренных вами к смерти! Сделайте милость, обращайтесь в следующий раз к моему коллеге из Роддино. Во-первых, он моложе меня, да и живет поближе, а во-вторых, лучше делать это по очереди, через раз, поймите, Христа ради».

Мильтон не засмеялся, и Пако продолжал:

— Слушай дальше. Священник и капрал уединяются на лестнице, которая в подвал ведет. Я и еще один наш, Джулио его зовут, стоим наверху наготове, чтобы пленный не выкинул какого-нибудь фокуса. Но из того, что они говорили, мы ничего не понимали. Минут через десять они поднимаются назад, и на последней ступеньке священник ему говорит: «Я уладил твои отношения с богом, а с людьми, увы, не могу», — и сматывается. Мы остаемся втроем — я, Джулио и капрал. Капрал дрожит, но не очень. «Чего мы ждем?» — спрашивает. А я ему: «Твое время еще не подошло». — «Ты хочешь сказать, что сегодня этого не будет?» — «Будет, только не сразу». Тогда он с размаху плюхается посреди двора в самую грязь, обхватывает голову руками. Я ему говорю: «Может, хочешь написать письмо, чтобы передать священнику, пока он не уехал...» А он в ответ: «А кому мне писать? Я ведь сын шлюхи и невидимки. Или хочешь, чтобы я написал президенту подкидышей?» Тут Джулио вставляет словечко: «Я вижу, в этой вашей республике полным-полно ничьих детей». После этого Джулио говорит, что должен на пять минут уйти по делам, и уходит, оставив мне оружие. «В сортир приспичило», замечает капрал, не глядя ему вслед. «А тебе не надо?» — спрашиваю. «Может, и надо, только стоит ли?» — «Ну, выкури тогда сигаретку», — говорю и протягиваю ему пачку, но он отказывается. «Я не курю. Ты не поверишь, но я некурящий». — «Да закури. Они некрепкие, вполне приличные сигареты». — «Нет, я некурящий, если я закурю, буду кашлять — не остановишь. А я хочу кричать. Только это мне и остается». — «Кричать? Сейчас?» — «Не сейчас, а когда подойдет мое время». — «Кричи сколько хочешь», — говорю. «Я буду кричать: да здравствует дуче!» — предупреждает он. «Да кричи что хочешь, — говорю, — нам все равно. Только подумай, чего зря горло драть? Твой дуче — большой трус». — «Врешь, — заявляет он, — дуче — великий герой, самый великий. Это вы, вы большие трусы. И мы, его солдаты, тоже трусы. Если бы мы не были такими трусами, если бы не думали только о собственной шкуре, мы бы уже всех вас перебили, наше знамя уже развевалось бы над последним из ваших холмов. Но дуче ты не тронь, он самый великий герой, и я умру со словами: да здравствует дуче!» А я ему: «Сказал тебе, можешь кричать что хочешь, но повторяю: по-моему, ты это зря. Я уверен, ты умрешь гораздо лучше, чем он, когда придет его час. И это будет скоро, если на свете есть справедливость». А он мне: «Я тебе повторяю, что дуче самый великий герой, невиданный герой, а мы, итальянцы, мы все, и вы, и мы, слизняки, недостойные его». А я ему: «Учитывая твое положение, не хочу с тобой спорить. Но твой дуче самый великий трус, невиданный трус. Я прочел это у него на лице. Как-то мне в руки попала газета. У вас тогда все в порядке было, и полстраницы в газете занимала его фотография. Я ее битый час изучал. Так вот, я прочел это у него на лице, И если я так упорствую, то потому только, что не хочу, чтобы ты зря горло драл, крича перед смертью: да здравствует он. Для меня это ясно как божий день. Когда придет его очередь, как пришла твоя, он не сумеет умереть как мужчина. И даже как женщина. Он сдохнет, как свинья, для меня это ясно. Потому что он отъявленный трус». — «Да здравствует дуче», — говорит он мне, но не громко, по-прежнему сжимая голову руками. Я не теряю терпения и стою на своем: «Он грандиозный трус. Тот из вас, кто умрет, как последний слизняк, все равно по сравнению с ним умрет, как бог. Потому что твой дуче — колоссальный трус. Самый трусливый итальянец, какого видела Италия, с тех пор как она существует, и равного которому никогда не будет в ней, даже если она просуществует миллион лет». — «Да здравствует дуче», — повторяет он, и опять вполголоса. Потом вернулся Джулио и сказал мне: «Говорят, надо кончать». И я — капралу: «Вставай». — «Ясное дело, — соглашается он, — нечего рассиживаться на солнце». А ты заметь, дождь лил как из ведра.

Они остановились недалеко от мостика.

— Дальше меня не провожай, — сказал Мильтон. — Одно противно: снова купаться в грязи, будто свинья.

— С какой радости?

— Мост. Он же заминирован... Разве нет?

— Заминирован? Откуда у нас взрывчатка? А что ты думаешь делать теперь?

— Вернусь к своим.

— Что ты сделаешь для своего товарища? Мильтон ответил, чуть помедлив.

Пако громко вздохнул.

— Да, но где искать? Скажи, где ты собираешься попытать счастья? В Альбе, Асти или Канелли?

— Асти слишком далеко. Альба — мой дом, и если мне не повезет... я даже боюсь думать об этом. Фашисты устроили бы процессию, гнали людей смотреть на меня. Ну а вдруг я наломаю дров, вдруг мне придется стрелять, чтобы уйти, тогда у них есть Джордже, на котором можно тут же отыграться.

— Остается Канелли, — сказал Пако, — но в Канелли стоят одни санмарковцы. Худшей лужи для рыбалки не найти, ты ведь знаешь, что такое дивизия «Сан-Марко».

— Со спины все люди одинаковые.

8

Около десяти вечера Мильтон, вместо того чтобы быть в Треизо, где его ждал Лео, сидел в лачуге, затерявшейся в складках необъятного холма, обращенного другим склоном к Санто-Стефано: ходьбы до Треизо отсюда было два часа.

В темноте он отыскал дом на ощупь, а ведь он прекрасно его знал. Домишко был приземистый и покосившийся, будто получил шлепок по крыше да так с тех пор и не оправился. Был он того же серого цвета, что туф в балке, окна разбиты и почти все до единого зашиты досками, гнилыми от непогоды, деревянное крылечко тоже прогнило и залатано жестью, вырезанной из банок, в которых продается керосин. Один угол обвалился, обломки громоздились вокруг ствола дикой черешни. Если что и могло радовать добротностью в этом доме, так это кровля, настеленная наново, однако на общем фоке она выглядела как красная гвоздика в волосах старой карги.

Мильтон курил и смотрел на чахлое пламя сортовых стеблей, сидя спиной к старухе, макавшей грязные тарелки в таз с холодной водой. Он уже облачился в штатское и чувствовал себя полуодетым. Особенно легким казался ему пиджак, подчеркивавший его дикую худобу, — летний пиджачок, да и только. Он поставил карабин к печке и рядом с собой, на скамейке, положил пистолет.

Не глядя на него, старуха сказала:

— У тебя жар. Не пожимай плечами. Жар не любит, когда, говоря про него, пожимают плечами. У тебя небольшой жар, но он есть.

При каждой затяжке Мильтон либо кашлял, либо изо всех сил старался сдержать кашель. Женщина продолжала:

— В этот раз я тебя плохо накормила.

— Нет, что вы! — горячо возразил Мильтон. — Вы мне дали яйцо!

— Эти стебли гореть горят, но тепла от них никакого, правда? А дрова надо беречь. Зима будет длинная.

Мильтон кивнул не оборачиваясь.

— Это будет самая долгая зима, с тех пор как стоит мир. Зима на полгода.

— Почему на полгода?

— Никогда бы не поверил, что нас ждет вторая зима. Пусть только кто-нибудь попробует сказать мне, будто он это предвидел, я в глаза назову его лжецом и хвастуном. — Он полуобернулся к старухе и прибавил: — Прошлой зимой у меня была замечательная куртка из мерлушки. В середине апреля я ее выбросил, хотя она была замечательная и хотя у меня всегда сердце щемит, когда я выбрасываю свои вещи. Представьте, я был мальчишкой, еще до войны, и у меня щемило сердце, когда я бросал окурки, особенно ночью, в темноте. Представьте, меня мучила судьба окурков. Свою куртку я зашвырнул в кусты недалеко от Мураццано, Тогда я был уверен, что до новых холодов времени у нас с лихвой, чтобы сбросить двух Муссолини.

— Ну а теперь? Теперь-то когда этому будет конец? Когда мы сможем сказать: конец?

— В мае.

— В мае?

— Потому-то я и сказал, что эта зима на полгода.

— В мае, — повторила женщина для себя. — Конечно, это ужасно долго, но это хоть какой-то срок, я тебе верю, ты парень серьезный и ученый. А бедным людям — главное срок знать. Теперь я буду привыкать к мысли, что с мая наши мужчины смогут ездить на ярмарки и на базар, как бывало, и по дороге их никто не убьет. Парни и девушки смогут танцевать на улице, молодые женщины захотят детей, а мы, старухи, сможем выходить за порог и не бояться, что наткнемся на чужого человека при ружье. А в мае красота, какие вечера, и можно будет спускаться в деревню и глядеть в свое удовольствие на иллюминацию.

Женщина все говорила, описывала мирное лето, не видя, что на лице Мильтона появилось и застыло выражение горечи. Без Фульвии для него нет лета, он будет единственным существом в мире, дрожащим от холода в разгаре лета. Вот если Фульвия ждет его на берегу бурного океана, через который он пустился вплавь... Он должен непременно знать, должен непременно, не позднее, чем завтра, разбить ту копилку и извлечь из нее монету, чтобы купить книгу, содержащую правду.

Ему удалось сосредоточиться на этой мысли благодаря тому, что женщина на минуту смолкла, прислушиваясь к барабанящему по крыше дождю.

— Тебе не кажется, что небеса сильнее всего поливают мой дом?

Она прошла мимо Мильтона, высыпала в огонь остатки стеблей из корзины и, уперев в бока тоненькие костлявые ручки, остановилась перед гостем, сухонькая, волосы сальные, беззубая, вонючая. Глядя на нее, Мильтон тщетно силился представить себе, какой она была в юности.

— А что же ваш товарищ? — спросила она. — Тот, которому не повезло нынче утром?

— Не знаю, — ответил он, уставясь в пол.

— Видать, что тебе тяжело. Вы ничего не смогли для него сделать?

— Ничего. Во всей дивизии не было ни одного пленного на обмен.

— Теперь ты понял, что пленных надо беречь, держать их для такого случая, как нынче утром. — Говоря, женщина размахивала руками. — А ведь пленные-то у вас были. Я сама видала одного несколько недель назад, он проходил по тропинке перед моим домом с завязанными глазами и скрученными руками, а за ним шел Фирпо и все время поддавал ему коленом. Я еще крикнула ему со двора про милосердие, потому как в милосердии у нас у всех нужда. Фирпо обернулся, ну прямо как бешеный, обозвал меня старой ведьмой и упредил, что, если я не сгину сию минуту, он меня пристрелит. И это Фирпо, который сто раз ел и спал у меня. Теперь ты понял, что пленных надо беречь?

Мильтон покачал головой.

— Эту войну только так и можно вести. Да и не мы распоряжаемся ею, а она распоряжается нами.

— Может быть, — сказала хозяйка. — А пока что в Альбе, в том проклятом месте, в которое превратилась Альба, его, наверно, уже убили. Убили, как мы убиваем кролика.

— Не знаю, не думаю. Возвращаясь из Беневелло, на дороге в Монтемарино я встретил Отто, его отряд в Комо стоит. Вы знаете Отто?

— И Отто знаю. Я его не раз кормила и пускала переночевать.

— Отто еще ничего не знал. Он из самого близкого к Альбе отряда. Если бы Джорджо уже расстреляли, Отто было бы известно.

— Значит, до завтра можно не волноваться?

— Как сказать. Одного из наших они поставили к стенке в два часа ночи.

Старуха поднесла руки к лицу и снова опустила.

— Если я не путаю, он тоже был из Альбы, как ты.

— Да.

— Вы были друзьями?

— Мы выросли вместе.

— А ты?

— Что я? — взвился Мильтон. — Я... что я могу сделать?

— Я хотела сказать, что ты мог оказаться на его месте.

— Разумеется, мог.

— Ты об этом думаешь?

— Да.

— И тебе от этого не...

— Нет. Наоборот. Еще хуже.

— У тебя есть мать?

— Да.

— А о ней ты не думаешь?

— Думаю, но всегда после.

— После чего?

— Когда опасность позади. А заранее или в минуту опасности — никогда.

Старуха вздохнула, и на ее лице появилось подобие блаженной улыбки — улыбки облегчения.

— Я так горевала, — сказала она, — так рвала на себе волосы, что еще чуть-чуть — и меня бы отправили в сумасшедший дом...

— Я вас не понимаю...

— Я говорю о своих двух сыновьях, — ответила она с грустной улыбкой. — Они умерли от тифа в тридцать втором году. Я так горевала, до того была бешеная, что меня хотели в сумасшедший дом отдать, даже те, кто по-настоящему меня любил. А теперь я рада. Боль со временем прошла, и теперь я рада за них и спокойна. О, как им хорошо, моим бедным мальчикам, как им хорошо в могиле: земля укрыла их от людей!

Мильтон прижал палец к губам, приказывая ей замолчать. Взял «кольт» и направил на дверь.

— Ваша собака, — шепнул он старухе. — Не нравится мне, как она себя ведет.

Собака во дворе глухо рычала, это хорошо было слышно за ровным шумом дождя. Мильтон приподнялся с лавки, продолжая держать дверь на прицеле.

— Сиди, сиди, — сказала старуха громче обычного. — Я своего пса знаю. Он не опасность учуял, а на самого себя рычит. Это такой пес, который сам себя терпеть не может, всегда терпеть не мог. Я не удивлюсь, если выйду как-нибудь утром во двор и увижу, что он повесился, — сам на себя лапы наложил.

Собака не успокаивалась. Мильтон послушал еще немного, потом положил пистолет и сел. Старуха вернулась в дальний угол кухни.

Неожиданно она с любопытством повернулась к Мильтону и спросила, что он сказал.

— Я молчал.

— А вот и не молчал.

— Не думаю.

— Я старая и не собираюсь доказывать, будто слышу не хуже тебя, двадцатилетнего. Но ты сказал «четыре» и еще что-то. Может, ты сказал «один из тех четырех». Только что, еще и минуты не прошло. Ты о чем-нибудь таком думал, чтоб слово «четыре» там было?

— Не помню. Теперь все со странностями. Только дождь еще без странностей.

На самом деле он напряженно думал об «одном из тех четырех» и, конечно же, что-то сказал. И продолжал думать, и к носу подступал воскрешенный памятью запах вареного говяжьего легкого, которым провоняла в то утро остерия в Вердуно.

Это был первый бой, когда голубые и красные сражались вместе. В Вердуно стояли бадольянцы, а противоположный склон занимал красный отряд Виктора, француза. В глубине долины уже показался батальон из Альбы. В нем была пехота и кавалерия, но кавалерия появилась внезапно — потом, в последний момент. Пехота вопреки здравому смыслу двигалась без дозорных, без бокового охранения, без всяких предосторожностей. Виктор был уже на площади. Он долго смотрел в бинокль, после чего сказал: «Пока они на подходе, огня открывать не будем, пусть думают, что это мирное селение и никто его не собирается защищать, а потом ударим по ним на улицах и на площади, a bout portant — в упор. Они и не заметят, как попадут в западню. Разве не видите — они то ли спятили, то ли нализались?»

Обсуждать план пошли в остерию, там чудовищно воняло вареным говяжьим легким. Эдо, командир голубых, был против плана Виктора: ведь на поселок потом обрушатся страшные репрессии. Гораздо лучше, сказал он, дать бой на подступах к поселку, по всем правилам. Зато независимо от исхода поселок не пострадает, а этого нельзя не учитывать.

«Чистой воды бадольянец», — шепнул Мильтону Омбре, в то время всего лишь командир группы. Мильтон и еще несколько голубых поддержали план Виктора, но Эдо стоял на своем: бой по всем правилам. У него были мозги кадрового офицера, и, не сомневаясь в конечной победе, он был убежден, что партизаны неизменно будут проигрывать все малые и большие промежуточные бои. Тогда, мешая французские и итальянские слова, Виктор сказал: «Вердуно ваше селение, но, раз уж я здесь, я отсюда не уйду. Пожалуйста, защищайте свой Вердуно снаружи, а я буду оборонять его изнутри. Но все равно, как ни кинь, все клин, потому что своими силами мне селение не удержать».

С этим Эдо согласился и уступил.

Было решено встретить фашистов в поселке, а пока что не подавать признаков жизни. Мильтон укрылся за парапетом на площади, и рядом с ним, пригнувшись, как раз устроился Омбре. Они смотрели на приближающегося врага. Фашисты разделились: часть поднималась по дороге, часть двигалась напрямик — через крестьянские поля и целиной. Этим приходилось хуже, они часто падали, поскользнувшись, земля только неделю как освободилась от снега, и если бы не офицеры, они повернули бы на дорогу, точно отара овец. Они подошли уже настолько близко и воздух был так прозрачен, что Мильтон с его отличным зрением хорошо видел лица, видел, у кого борода и усы, а у кого нет, у кого автоматическая винтовка и у кого простая. Потом он посмотрел назад — как там расположились обороняющиеся — и возле амбара увидел в засаде Виктора и основные силы красных. Он взглянул в другую сторону и увидел своих. У бадольянцев был американский пулемет, у гарибальдийцев — «сент-этьен».

Мильтон и Омбре оставались за парапетом еще несколько секунд, потом на четвереньках отползли назад, и Мильтон поспешил к своим, выбравшим для укрытия портик муниципалитета. Омбре в общую засаду не пошел, а спрятался за углом табачной лавки. Первый появившийся фашист, высокий тучный сержант с бородкой щеточкой, вышел как раз к табачной лавке. Омбре чуть высунулся из-за угла и дал очередь. Он не в туловище, он в голову стрелял и вместе с каской снес этому сержанту полчерепа.

Автоматная очередь Омбре послужила для всех сигналом открыть огонь. Фашисты сделали лишь несколько беспорядочных выстрелов, они были ошеломлены и уже так и не опомнились. Больше всего жару задал им «сент-этьен» Виктора. На дороге перед амбаром осталось восемнадцать трупов, щедро нашпигованных свинцом. Мильтон помнил, как Джорджо Клеричи вырвало, как он упал в обморок и его отхаживали потом, точно тяжелораненого.

Выстрелы смолкли, пальба больше не заглушала криков. Кричали живые еще фашисты, и кричали люди в домах. Солдаты, только бы спастись, бросились в дома и, осилив забаррикадированные двери, попрятались под кроватями и в квашнях, даже под юбками у старух, не говоря уже о сеновалах и хлевах. Было слышно, как по одному из переулочков, топая, как лошадь, несется Виктор, крича: «En avant! En avant, bataillon!»{16}

Внезапно Мильтон оказался один, не понимая, как это вышло, только неожиданно для себя совсем один — кругом были только трупы солдат. В этой относительной тишине, в этой пустыне его охватила дрожь. Потом он различил чьи-то быстрые шаги, метнулся за каменный колодец и взял карабин наизготовку. Но это был Омбре. Они пошли друг другу навстречу как братья. Они снова услышали крики и стрельбу, это их товарищи торжествовали победу. Они с Омбре были возле церкви, когда Мильтон уловил подозрительный шум, будто несколько человек, хоронясь, бегут на цыпочках. Мильтон утвердительно кивнул Омбре, который глазами спрашивал, слышал ли он. «В церкви», — шепнул Омбре, и они вошли туда со всей осторожностью. Внутри было сумрачно и прохладно. Сначала они обследовали баптистерий, за ним — первую исповедальню. Никого. Ни звука. Омбре покосился на хоры, но потом махнул рукой и стал осматривать ряды скамей — один за другим. Так, челночным ходом они постепенно приближались к главному алтарю. И вдруг из-за алтаря появляется солдат с поднятыми руками и говорит девичьим голосом: «Мы здесь». Он до того перетрусил, что плен для него был спасением. Омбре чуть заметно ему улыбнулся и сказал: «Выходите все, сколько вас есть», — тихо сказал, ласково, тоном взрослого, прощающего детскую проделку, о которой только что узнал. Те — их было четверо — вылезли с поднятыми руками из-за алтаря к величественно спокойным Омбре и Мильтону и, видя, что никто не набрасывается на них с пинками, зуботычинами, не оскорбляет их, облегченно вздохнули.

Они вышли из церкви. Солнце показалось им в два раза жарче и ослепительней. Четверо пленных непрерывно моргали и переводили взгляд с красной звезды Омбре на голубой платок Мильтона. Оружие, должно быть, они бросили много раньше.

Мильтон увидел, что их товарищи уже за поселком и направляются к гребню холма, и сказал Омбре, что нужно их догонять. Оставив позади последний дом, они пошли через холм по диагонали. До гребня было раза в три ближе, чем до подножия; холм был не очень высокий, правда, довольно крутой и без единого дерева или хотя бы кустика.

Вдруг Мильтон заметил какое-то странное движение в хвосте отряда, опередившего их метров на триста. Внутри у Мильтона что-то оборвалось, его охватило внезапное ощущение тревоги и отчаяния, и в ту же секунду в уши ему ударил дробный топот скачущих галопом лошадей. Отряд было рассыпался, но Виктор в мгновение ока восстановил порядок и принял самое правильное решение. Он приказал всем мчаться на гребень и оттуда — кубарем вниз, в лощину: для людей это все равно что с горки детской съехать, а для коня тот спуск все равно что обрыв. Они поднялись на гребень, и кубарем покатились вниз, и могли считать себя в безопасности. Другое дело — Мильтон и Омбре. Они порядком отстали, и до гребня им было еще шагов двести. Они бы успели при одном только условии — если бы мчались как угорелые, но если они и мчались как угорелые, то этого нельзя было сказать о пленных, уже смекнувших, что к чему. «Бегом! — подгонял их Омбре. — Бегом! Живее!» Но те бежали, как бабы. Мильтон бросил взгляд вниз и увидел первых лошадей, взлетевших на склон: их бока дымились, будто печки. Между бегущими пленными образовались небольшие просветы; солдат, который бежал последним, был, наверно, метрах в ста от первых всадников и делал им знаки. Всадники не стреляли: во-первых, далеко, во-вторых, на полном скаку в своих недолго попасть. Их можно было узнать по серо-зеленой форме, в то время как Омбре и Мильтон были одеты довольно пестро.

«Что будем делать?» — крикнул Омбре Мильтону. «Решай ты!» Но у обоих волосы дыбом стояли. Конные были в восьмидесяти шагах, они летели галопом. И тогда Омбре крикнул пленным, чтобы держались ближе друг к другу, да так крикнул, что те сразу подчинились, и едва Омбре собрал их в кучу, он выпустил по ним всю обойму. Они упали как подкошенные, потом трупы — один быстрее, другой медленнее — покатились навстречу скачущим лошадям, и послышался ужасающий вопль всадников. Ужасающий этот вопль подхлестнул Мильтона, и он помчался пулей после секундного оцепенения, вызванного действиями Омбре. Всадники стреляли, но могли попасть в них разве что чудом, хотя и были уже в пятидесяти шагах. Оба одновременно взбежали на гребень и очертя голову бросились вниз. Со дна лощины они первым делом посмотрели сквозь заросли папоротника вверх, но всадников там, на гребне, еще не было...

Мильтон встал, растирая саднящую от простуды грудь.

— Почему ты не остаешься ночевать? — спросила старуха. — Я не боюсь тебя оставить. Чувствую, ночь будет спокойная, да и утро тоже.

Он вложил пистолет в кобуру и теперь застегивал ремень под пиджаком.

— Спасибо, но я хочу быть на холме сегодня вечером, а не завтра.

Сквозь стену, и сумрак, и дождь он мысленно видел над домом застывшие волны холма, очень высокого, грудастого.

Старуха уговаривала:

— Я могу тебя разбудить, когда скажешь, и ты поднимешься на холм утром. Могу в три разбудить. Мне ничего не стоит. Я все равно уже почти не сплю. Лежу с открытыми глазами и думаю или ни о чем, или о смерти.

Он ощупал себя, все ли в порядке, проверил две обоймы и десять запасных патронов.

— Нет, — сказал он не сразу. — Я хочу ночевать на вершине холма. Проснусь завтра, и мне останется только спуститься.

— Ты уже знаешь, где заночуешь?

— Там есть сеновал как раз почти на самом верху.

— А ты уверен, что найдешь его в такую темень, да еще в такой дождь?

— Найду.

— А те люди тебя знают?

— Нет. Но я постараюсь не разбудить их. Лишь бы собака не залаяла.

— А ведь тебе целую вечность доверху добираться.

— Полтора часа. — И Мильтон сделал шаг к двери.

— Да обожди хотя бы, покуда дождь...

— Если ждать, пока перестанет лить, так я и завтра в полдень еще буду здесь. — И он сделал новый шаг к двери.

— Куда тебя несет, в штатском-то?

— У меня встреча.

— С кем?

— С одним человеком из Комитета Освобождения.

Старуха в упор смотрела на него жесткими бесцветными глазами.

— Осторожен будь, помни — двое покойников хуже одного.

Мильтон опустил голову.

— Берегите мою винтовку и форму, — сказал он немного погодя.

— Сейчас они спрятаны у меня под кроватью, — отозвалась хозяйка. — А завтра с утра, как встану, положу их в сухой мешок и в колодец спущу. У меня на середине колодца ниша квадратная есть, я мешок-то на цепи спущу и затолкну туда жердью. Все будет как надо.

Мильтон кивнул.

— Об остальном мы договорились. Если через два вечера я не приду, вы одно только сделайте: дайте мешок вашему соседу и пошлите его в Манго. В Манго пусть он передаст мешок партизану Фрэнку и скажет, чтобы тот переправил его Лео, командиру отряда вТреизо. А спросят, что да почему, пусть скажет просто: был Мильтон, переоделся в штатское и больше не возвращался».

Старуха ткнула в него пальцем.

— А ты возьмешь да и придешь через два вечера.

— Ждите меня завтра вечером, — ответил Мильтон и открыл дверь.

Дождь был частый, косой, нудный, огромное тело холма растворилось во тьме, собака молчала. Мильтон шел, опустив голову. Старуха крикнула с порога:

— Завтра вечером я накормлю тебя лучше, чем сегодня. И чаще думай о своей матери!

Мильтон был уже далеко: приплюснутый ветром и дождем, он шел вслепую, но безошибочно, мурлыкая «Over the Rainbow».

9

С вершины холма Мильтон смотрел вниз, на Санто-Стефано. Большое селение лежало пустынное и безмолвное, а ведь оно уже проснулось, о чем говорил упругий белый дым над трубами. Пустынною была и дорога, соединяющая длинной прямой селение со станцией, откуда начиналось, тоже безлюдное, шоссе на Канелли, хорошо видное не только до железного моста, но и дальше, до оконечности холма, загородившего Канелли.

Он поднял руку и взглянул на часы. Они показывали пять с минутами, но наверняка отстали за ночь: сейчас не меньше шести.

Земля была топкая и черная, утро выдалось не очень холодное, и небо, хотя и серое, было глубоким и просторным, каким люди не видели его много дней. Брюки на Мильтоне были заляпаны грязью выше колен, месиво, по которому он ступал, превратило его ботинки в огромные клецки.

Он спускался к Санто-Стефано, огибая заросли голого кустарника и направляясь к тому месту, где были мостки через Бельбо, — он знал этот переход. С бугристого склона Мильтон мог видеть внизу реку. Вода была темная, мутная, густая, но еще не очень высокая, и потому мостки не смыло. При одной мысли о переправе вброд Мильтона трясло как в лихорадке. Он чувствовал себя отвратительно, у него болела грудь, казалось, легкие сдавлены железными ободьями и трутся одно о другое, все время напоминая о себе и причиняя страдания. С каждым шагом в нем росло ощущение полного своего бессилия и ничтожности. «В таком состоянии я не смогу этого сделать, и пытаться нечего. Хоть моли бога, чтобы не подвернулся случай!» Но продолжал спускаться.

А ведь он чудесно выспался на сеновале недалеко от вершины холма. Заснул в одну секунду, едва успел зарыться в сено, оставив крошечный коридор возле рта. Дождь стучал по добротной крыше сеновала, неистовый и ласковый. Мильтон спал как убитый — без снов, без кошмаров, ни малейшего намека на то нелегкое, бесконечно опасное дело, что предстояло ему назавтра. Разбудили его крик петуха, собачий вой ниже по склону и внезапно смолкнувший дождь. Он быстро выполз из-под слоя сена. Сел и в этом положении, подпрыгивая на заду, перебрался к краю настила и свесил ноги в пустоту. Вот когда им снова овладели мысли о себе, о Фульвии, о Джордже, о войне. И он содрогнулся — и судорожная бесконечная дрожь пронизала его до пят, и он стал молиться, чтобы ночь противилась дню упорнее, чем она это делала до сих пор. Тут как раз из дома вышел крестьянин и зашлепал по грязи к хлеву — призрак в сером приливе рассвета. Мильтон тер рукой подбородок, и шуршание длинной редкой щетины железным скрежетом разносилось на несколько метров вокруг. Крестьянин поднял глаза — и остолбенел.

— Ты здесь ночевал? Ну что ж, тем лучше. Все обошлось, и я спал себе, ни о чем не думая. А если б знал, что ты тут, глаз бы не сомкнул. Ну, спускайся.

Мильтон спрыгнул на землю, у него из-под ног густо брызнула жидкая грязь. Он остался стоять, где приземлился, — голова опущена, руки нащупывают ремень под пиджаком.

— Поди, есть хочешь, — сказал крестьянин, — а накормить тебя нечем. Кусок хлеба, так и быть, могу дать...

— Не надо, спасибо.

— Может, стаканчик граппы выпьешь?

— Что я, сумасшедший?

От хлеба он напрасно отказался, теперь он чувствовал себя худосочным, почти бестелесным, с трудом удерживая равновесие на самых крутых спусках; и он подумал, что ближе к Канелли нужно будет зайти в какой-нибудь дом на отшибе и попросить хлеба.

Ступив на равнину, он поспешил к мосткам. Увидел, что забрал слишком резко вниз — пришлось подняться по течению шагов пятьдесят.

Он прошел по сырому корявому настилу. В селении на том берегу было по-прежнему тихо — мертвая тишина.

Берег был широкий, каменистый, грязь под камнями делала их неустойчивыми и скользкими.

Он не видел ни души — ни единой старухи, ни одного ребенка в окнах или на террасах домов.

Он собирался пройти к площади знакомым проулочком, перебежать ее и выйти из Санто-Стефано правее дороги на Канелли. Пусть это район красных, и девяносто девять из ста, что Мильтона остановит их патруль: «Кто ты такой, из какого отряда, почему в штатском, что делаешь в нашей зоне, знаешь ли пароль?..»

Он прибавил шагу, спеша по откосу, покрытому гнилыми клоками крапивы, к началу проулка, как вдруг услышал рокот моторов. Автоколонна двигалась на большой скорости — шесть-восемь грузовиков, пожирающих последний участок дороги перед Санто-Стефано. Считай, они были уже в селении, но оно молчало. И вдруг из дома над берегом, повыше Мильтона, выскочил полураздетый человек и бросился по камням к Бельбо. Он бежал так быстро, что галька брызгала у него из-под башмаков, словно пули. Он махнул через речку вброд и в одну секунду скрылся за деревьями у подножия холма.

Судя по звуку моторов, автоколонна сбавила скорость, чтобы повернуть на площадь. И Мильтон рванулся к реке — туда, где берег был не совсем голый и где легче было спрятаться. Что-то грохнуло у него за спиной, но не выстрел, а скорее всего захлопнутая ставня. Он прыгнул в воду, до того студеную, что у него захватило дух и потемнело в глазах. Он пересек речку вслепую и, едва ступив на берег, упал за куст папоротника. Первым делом окинул взглядом холм, сзади все было спокойно, и он повернулся и стал наблюдать за деревней.

Моторы заглохли, и тотчас Мильтон услышал, как солдаты с топотом спрыгивают на землю, обегают для проверки площадь, услышал команды офицеров. Это были санмарковцы, стоявшие в Канелли.

Потом он их увидел. Из-за угла крайнего дома слева вынырнули несколько солдат с уже собранным пулеметом на руках и затрусили к мосту через Бельбо. Мильтон начал отползать подальше от моста, до которого было шагов шестьдесят, не больше.

Они установили пулемет под перилами, провели стволом по всему торсу гигантского холма, пирамидой нависшего над Бельбо, и, наконец, взяли на прицел последний поворот дороги на холм, с которого спустился Мильтон. Вскоре с площади пришел офицер. Похоже, он одобрил действия солдат и принялся болтать с ними, явно заигрывая, зарабатывая популярность. Офицер снял берет, пригладил рукой светлые волосы и снова надел берет.

Вот она, подходящая плата за Джордже, думал Мильтон. Но было совершенно ясно — ему не то что офицера, но даже последнего из его солдат не заполучить, а ведь Мильтона и такой вариант устроил бы. Солдаты только что появились, еще и пяти минут не прошло, а Мильтон уже знал: их появление, близость возможной добычи, остановившейся на полпути к нему, лишь удлинит его дорогу к Канелли, заставит долго лезть в гору, вместо того чтобы идти равниной; и при одной мысли об этом он почувствовал себя муравьем, вынужденным огибать валун.

В ботинках хлюпает вода, Мильтона бил озноб — до судорог, до спазм, как будто его рвало на пустой желудок. Он почувствовал надвигающийся приступ кашля и упал головой на согнутую в локте руку, почти впечатав рот в грязь, чтобы приглушить кашель. Он кашлял взрывами, надсадно, корчась на земле, будто пронзенная змея, веки зажмурены — и на их черном небосводе дрожат звезды, вспыхивают красные и желтые молнии. Потом, оторвав от земли грязные губы, он снова поднял глаза на мост. Солдаты ничего не слышали, они курили, ощупывая взглядом каждую складку на скате пирамидального холма. Лейтенант вернулся на площадь.

Мильтон испугался, что потерял пистолет, когда прыгал по камням или перекатывался с боку на бок. Затаив дыхание, он медленно поднес руку к поясу и резко опустил на кобуру. Пистолет был на месте.

На колокольне пробили время — семь часов. Пробили еще раз. Ни один штатский еще не показывался — будь то самое невинное дитя, столетняя старуха, какой-нибудь калека. Линия домов, обращенных к реке, напоминала фасад кладбища. Мильтон представил себе солдат, расхаживающих по площади, и в двух барах их командиров, пьющих горячий кофе или шоколад и измывающихся над официантками: «У тебя дружок партизан. Ну-ка, расскажи, как вы с ним в обнимочку лежите, мы тоже хотим знать партизанский способ».

Новые солдаты в поле зрения не появлялись. Мильтон по-прежнему не спускал глаз с тех, что были на мосту. Они курили одну сигарету за другой, оглядывая окрестности. Вот их как будто заинтересовало что-то на берегу — выше моста, в направлении церкви. Мильтон тоже вытянул шею в ту сторону, глядя под арку моста, тщетно пытаясь понять, что там может быть интересного. Но тут один из солдат расхохотался, за ним начали смеяться остальные. Через некоторое время другой солдат вдруг показал пальцем на подножие пирамидального холма, и два его товарища метнулись к пулемету. Но пулемет молчал, и через секунду все, бросившись к шутнику, хлопали его по спине.

Ничего не выйдет. Предположим, кому-нибудь из солдат приспичит справить нужду, и он спустится на берег; допустим даже, кто-то, щеголяя храбростью, один дойдет до начала пустынной дороги, ведущей на холм, — все равно Мильтон ничего с ним не сделает. Разве что пристрелит, если получится.

Он опять закашлялся — громко, без предосторожностей, а когда кашель отпустил, стал отползать к подножию холма. Добравшись до тополиной рощицы, поднялся во весь рост, спина хрустнула, как сухой тростник. По первой попавшейся на глаза тропинке двинулся вверх. Он все еще был в радиусе обстрела, не иначе, но с моста, где стоял пулемет, ни один солдат не мог разглядеть его на темном фоне холма. Мильтон поднимался, согнувшись, медленным шагом, спокойный до безразличия, дрожа и качая головой. Он разговаривал сам с собой — громко, отрывисто:

— Они перерезали мне дорогу. Они вынуждают меня делать сумасшедший крюк. А я болен. Домой, домой. Все равно мне никогда не узнать. Его уже расстреляли.

Грудь, живот, колени Мильтона жирным слоем покрывала грязь. На ходу он попробовал счистить с себя хотя бы часть тошнотворной грязи, но одеревеневшие пальцы не слушались его.

Солдаты на мосту выглядели теперь как игрушечные. Сверху была видна площадь. Грузовиков оказалось шесть, они стояли против памятника павшим в первую мировую. Солдат было около сотни, и они медленно расхаживали взад-вперед.

Он резко свернул с тропинки, ведущей на гребень, и пошел поперек склона — в направлении пирамидального холма. «Его еще не расстреляли. И я не могу жить в неведении». Дожди и оползни уничтожили следы тропинок, сгладили возвышения. Он шел, по щиколотку утопая в грязи. Через каждые три-четыре шага приходилось останавливаться и сбрасывать килограммы грязи, наросшей на ботинках. Он шел к полоске леса, опоясывающей посередине холм-пирамиду. Это было только начало крюка, который ему предстояло дать.

Деревья почернели от дождей; ветра не было, но с веток шумно падали капли.

Войдя в лесок, он уловил какое-то движение, суету, услышал приглушенные тревожные возгласы. Он успокаивающе поднял руку и сказал:

— Не бойтесь. Я партизан. Не убегайте.

Это были пять или шесть мужчин, они наблюдали за фашистами в Санто-Стефано. Все были в пальто, а у одного через плечо перекинуто скатанное в рулон одеяло. Они и узелки с едой прихватили. Явятся солдаты на их холм, а у них уже все готово, чтобы дать тягу и не возвращаться домой сутки, а то и двое. Молча, только бросив взгляд на его невообразимо грязную одежду, они вернулись на свои наблюдательные посты, не замечая капель, падающих на их промокшие кепки и плечи. Старший в этой компании — казалось, у него и настроение получше, чем у остальных, — седоволосый крестьянин с седыми усами и влажными глазами, спросил Мильтона:

— Когда, по-твоему, это кончится, патриот?

— Весной, — ответил Мильтон, но голос прозвучал чересчур сипло и неуверенно. Он откашлялся и повторил: — Весной.

Они побледнели. Один из них выругался и сказал:

— Когда весной? «Весной» — может означать в марте, а может — и в мае.

— В мае, — уточнил Мильтон.

Крестьяне расстроились. Старик спросил, где его угораздило так вымазаться.

Мильтон почему-то покраснел.

— Я упал на спуске и метров десять проехал на животе.

— И все равно этот день придет, — сказал старик, пристально глядя на Мильтона.

— Конечно, придет, — ответил Мильтон.

Но старик продолжал смотреть на него с неудовлетворенной — быть может, даже ненасытной — жадностью. И Мильтон повторил:

— Конечно, придет.

— И тогда, я надеюсь, — сказал старик, — вы ни одного из них не простите.

— Ни одного, — сказал Мильтон. — Будьте уверены.

— Вы должны их всех порешить, до последнего, потому как все они одного поля ягода. Смерть еще чересчур мягкая кара для самого кроткого из них, вот что я тебе скажу.

— Мы их всех порешим, — согласился Мильтон. — Договорились.

Но старик не унимался:

— Когда я говорю всех, это значит всех. Слушай меня хорошенько, парень. Ведь я могу называть тебя парнем... Я из тех, кто плачет, когда мясник с бойни покупает у меня ягнят. И я же тебе говорю: всех, всех до последнего вы должны порешить.

— Не беспокойтесь, — уже на ходу сказал Мильтон. — Мы тоже так считаем. Чем простить одного из них, скорее...

И он ушел, не окончив фразы. Он был еще недалеко и слышал, как один из крестьян мирно заметил:

— Странно, что об эту пору еще ни разу не шел снег. В конце лесочка к холму-пирамиде лепился длинный холм, параллельный большаку и постепенно снижающийся к станции. Мильтон решил: он пойдет по гребню холма, спустится к станции, обогнет ее и полями, прячась в жидких посадках шелковицы, выйдет к холму, за которым — Канелли. Такой маршрут позволит ему избежать новой возможной встречи с автоколонной санмарковцев, ведь рано или поздно те должны будут вернуться в свое расположение.

Он пошарил в карманах, вытащил две сигареты и сравнил их. Одна была надломлена посередке, из другой высыпалась часть табака. Он выбрал вторую, сунул в рот, но не нашел ни кусочка сухой поверхности, о которую можно чиркнуть спичкой. Оставалась, правда, рукоятка «кольта» с ее шероховатыми щечками, однако зажигать об нее спички у него не хватило духу: это было бы святотатством. Безнадежно хмыкнув, он сунул сигарету в карман и двинулся по гребню.

На ходу, проверяя, не отклонился ли он в сторону, Мильтон все время смотрел на полотно узкоколейки, параллельной шоссе. Рельсы были ржавые, там и сям скрытые мокрой травой, не тронутые колесами со дня перемирия. Для Мильтона железная дорога все еще означала «восьмое сентября», а может, всегда будет означать.

Он вернулся домой — в штатском, грязный, измученный, но и не помышлявший о том, чтобы завалиться спать или хотя бы присесть, — пасмурным теплым утром тринадцатого сентября. Мать глазам своим не верила, она должна была дотронуться до сына, должна была, все еще не веря, стащить с него вещи, которые ему дали чужие люди, отереть с лица осевшую пыль... «Из Рима?! — переспросила она. — Ты вернулся из Рима! Я думала: если у нас в Альбе такой ад, воображаю, что делается в Риме. Знаешь, я не верила, что ты выкарабкаешься. Когда человек вечно витает в облаках...» А он все же выкарабкался, он не сомневался, что так оно и будет, не сомневался с той самой минуты, как втиснулся в тот чудовищный поезд на римском вокзале Термини. Он знал, ему улыбнется счастье, счастье в безысходной трагедии армии...

«А что... туринская синьорина?» Вот тебе и раз, он повторил слова, которые упорно употребляла его мать, говоря о Фульвии; в них всегда звучала ирония и одновременно страх, быть может, предчувствие. «Я часто ее видела, — ответила мать, — она часто бывала в города с молодыми людьми, освобожденными от армии. — Мать опустила глаза и добавила: — Она вернулась в Турин.

Три дня назад». Мильтон, качаясь, стал нашаривать стул...

В Санто-Стефано звякнул колокол, один слабый удар, и Мильтон не мог сказать, который час — половина девятого или десятого.

У подножия холма он услышал, как пробило десять, и, конечно, это были уже колокольни Канелли.

На небе не осталось ни пятнышка, ни облачка тумана, теперь оно было ровного матового цвета. Монотонно, будто под дождем, шуршали листья деревьев и кустов.

Он поднимался медленно, с осторожностью — тропинка расползлась от грязи и оказалась очень скользкой, а кроме того, он находился уже в радиусе действия патрулей, возможно, высланных из Канелли с заданием прочесать окрестности. Несмотря на грозившую что ни шаг опасность, он умирал от желания закурить, но и здесь не нашел квадратного сантиметра сухой поверхности, чтобы чиркнуть спичкой. Он снова подумал о шершавых щечках «кольта», и опять у него не поднялась рука на такое кощунство.

Как раз в эту секунду, когда позади осталось уже более двух третей подъема, он услышал на дороге за бугром рокот автоколонны, возвращавшейся в Канелли после рейда в Санто-Стефано. Судя по грохоту, грузовики гнали по разбитой дороге на максимальной скорости. «Молодец, Мильтон», — грустно подумал он. Шум быстро растаял в глубине долины, но, прежде чем продолжить путь, Мильтон подождал, пока внутри не затихнет дрожь, которой отозвался в нем грохот вражеских машин. Чтобы избавиться от нее, он устало встряхнулся и пошел дальше.

По его подсчетам, к тому времени, как он поднимется наверх, за автоколонной уже закроются ворота казармы. Мильтон знал, что санмарковцы стоят в бывшем Ликторском доме, и, хотя никогда не был в Канелли, не сомневался, что без труда отличит Ликторский дом от остальных построек этого полугорода-полудеревни. Казарма нужна была Мильтону не как конечная цель, но как отправная точка поисков.

Он прибавил шагу и в метре от гребня задержал дыхание, уверенный, что сразу увидит городок внизу. Но склон, по которому он поднялся, переходил в широкую площадку, заросшую репейником. Мильтон пересек ее, пригнувшись, озираясь по сторонам. Единственный в поле зрения дом стоял в двухстах шагах слева: над мокрыми зарослями чуть выглядывала почерневшая кровля.

Он соскользнул к началу косогора и, укрывшись за кустами ежевики, посмотрел вниз, на Канелли. Только один взгляд, быстрый и цепкий, потом Мильтон принялся исследовать тропинки и дороги, поднимающиеся на склон, — нет ли на них патрулей. Чисто, никого. И тогда он сосредоточил внимание на Канелли.

Городок производил впечатление неестественно пустынного и безмолвного, не было слышно даже того обычного гула, какой всегда поднимается даже над самым маленьким поселением. Мильтон решил, что виной этому автоколонна, только что вернувшаяся из Санто-Стефано. Единственным признаком жизни был плотный дым над самыми крышами, белый дым, тут же сливавшийся с матовой белизной низкого неба.

Мильтон определил Ликторский дом. Выцветший красный куб внушительных размеров, изрядно обшарпанный, с окнами, наполовину закрытыми досками и мешочками с землей, над ним башенка, где, по всей вероятности, торчит часовой с биноклем. Возможно, правда, часовой смотрит в противоположную сторону, не спуская глаз с холмов, кишащих гарибальдийцами.

Мильтон попытался заглянуть во двор казармы, но высокая стена помешала ему увидеть что-либо, кроме пустынной полоски двора и безлюдного портика в глубине.

Он подался вперед, изучая ближнюю часть городка — ту, что у подножия склона. В этом немом и пустынном предместье только и было городского, что бездействующий лесопильный завод.

Мильтон вздохнул, не зная, что ему делать. Он держал руку на расстегнутой кобуре и не знал, что делать. Увидев за пригорком заросли тростника, он в несколько прыжков перебрался туда и сквозь тростник снова оглядел городок внизу. Никаких перемен, разве что прибавилось дыма над трубами.

Он не знал, что ему делать, оставалось только спускаться. Местом для следующей остановки, уже на середине склона, он выбрал сарай на винограднике — не то чтобы сарай, а четыре столба и крыша. Туда вела тропинка, но она была прямо против башни, ровная и крутая — не спрячешься, — поэтому воспользоваться ею Мильтон решительно не мог. И до навеса он добирался виноградниками, продираясь через лозы и проволоку, утопая по щиколотку в грязи, желтой, как сера, и вязкой, как смола. Он прислонился к столбу навеса, покачал головой, совершенно убитый. «Это не для меня, — говорил он себе, — такие дела не для меня. Из всех, кого я знаю, только одному человеку пришлось бы в этих обстоятельствах так же худо, как мне. Хуже, чем мне. Этот человек — Джордже».

Но у него было еще довольно мужества, чтобы спускаться дальше. Он приметил бак для медного купороса в конце последнего виноградника, граничившего с целиной, которая переходила потом в равнину. Он должен был спускаться, хотя ему пришлось бы бежать, появись вдруг патруль из Канелли. Он побежал бы в сторону, все равно — вправо или влево, только, разумеется, не назад в гору. Теперь, снизу, склон выглядел стеной, зашпаклеванной грязью.

Он спускался, держа пистолет в руке. С тропинки — не сказать чтоб испуганно — вспорхнул воробей. Из городка донесся гул — глухой, протяжный, таинственный, похожий на гул металлургического завода, которого, однако, в Канелли не было. Гул не повторился; городок его как бы и не слышал. До казармы по прямой было меньше ста метров. Стояла такая тишина, что Мильтону показалось, будто он слышит за казармой плеск Бельбо о камни.

Он присел на корточки, опустив пистолет на бедро, обхватив одной рукой холодный цементный бак. Отсюда была видна дорога на Санто-Стефано, вся в выбоинах, в ухабах. Спускаясь сюда, он оставил лесопилку далеко слева, дальше, чем рассчитывал, и это его огорчило, ведь в случае чего лесопильня, с ее штабелями досок, была бы и отличным временным убежищем, и спасительным лабиринтом.

Он испытывал чувство острой тоски по своему отряду, по Треизо, по Лео.

Справа до него доносилось ровное непрерывное гудение, и Мильтон подумал, что с той стороны виноградник обрывается невысоким откосом и внизу, прямо под ним, стоит дом. Завиток дыма, который тут же поглощало матовое небо, поднимался из его невидимой трубы.

Мильтон сжал пистолет: новый шум. Но это скрипнула дверь на террасе последнего перед шоссе дома. Из двери высунулась женщина, сняла со стены доску для резки овощей и опять скрылась в доме, не посмотрев на холм. Не было слышно ни собак, ни кур, в небе — ни одного воробья.

В эту секунду Мильтон уловил краем глаза справа от себя черную тень, едва касавшуюся его своим краем. Он рванулся всем телом за бак, вскинув пистолет. Пораженный, тут же опустил оружие. Он увидел старуху, одетую во все черное, — черное и засаленное. Поразило Мильтона то, что старуха от него шагах в двадцати, да и солнца нет, а он почувствовал себя в полном смысле слова раздавленным этой тенью.

Женщина что-то говорила ему, но он видел только движение плоских лиловых губ. За ней увязалась курица, сейчас она рылась клюзом в грязи. Женщина подобрала подол и, меся чавкающую грязь своими мужскими ботинками, прошла в коридор между шпалерами навстречу Мильтону.

Возле столба она остановилась и сказала:

— Ты партизан. Что ты делаешь у нас на винограднике?

— Не нужно на меня смотреть, когда говорите, — шепотом попросил Мильтон. — Глядите по сторонам и говорите. Солдаты сюда поднимаются?

— Уж неделя, как не видать.

— Можете говорить погромче. А сколько их бывает?

— Человек пять-шесть, — ответила старуха, глядя в небо. — Как-то раз целый строй проходил, на голове железные шапки, но всего чаще они впятером или вшестером ходят.

— А по одному никогда?

— Этим летом ходили и еще в сентябре — фрукты воровать. Но после сентября — все. Так что ты делаешь у нас на винограднике?

— Не бойтесь.

— Я не боюсь. Я на вашей стороне. Да и как мне не быть на вашей стороне, коли все мои взрослые внуки в партизанах. Ты их, наверно, знаешь. Они у меня красные.

— Я не красный.

— А, значит, ты из этих, из переодетых в англичан. Тогда для чего ты нарядился бродягой? Говори, что ты делаешь у нас на винограднике?

— Смотрю на ваш город. Изучаю. Женщина испуганно всплеснула руками.

— Неужто брать задумали? Вы что, с ума посходили? Еще слишком рано!

— Не смотрите на меня. Смотрите по сторонам.

Глядя в небо, старуха сказала:

— Вы должны лишь то брать, что вам удержать под силу. Мы что, мы бы рады, чтоб нас освободили, да только если это уже насовсем. А иначе они вернутся и заставят нас кровью платить...

— Мы и не думаем наступать на Канелли.

— А и правда, — сказала она, — не может быть, чтоб ты пришел план наступления прикидывать. Ты ведь голубой, а Канелли будут красные брать. Канелли для красных останется.

— Ну, конечно, — согласился Мильтон. И продолжал: — У меня к вам просьба. Я не ел со вчерашнего вечера. Пожалуйста, сходите домой, принесите мне кусок хлеба. Не обязательно снова тащиться сюда по грязи, можете бросить мне хлеб через проволоку. Я его на лету поймаю, не сомневайтесь.

На колокольне начало бить одиннадцать. Старуха подождала последнего удара, после чего сказала:

— Я мигом. Но я не стану бросать тебе еду, как собаке. Я сделаю бутерброд с салом, а если бросить бутерброд, он развалится на лету. Да и не собака ты. Все вы — наши дети. Вы нам заменяете сынов, которых нет с нами. У меня вот два сына в России, и неизвестно, когда я их увижу. Но ты мне так и не сказал, что ты делаешь здесь, почему хоронишься у нас на винограднике.

— Жду фашиста, — ответил Мильтон, не глядя на нее.

Она вскинула подбородок.

— Он должен прийти сюда?

— Не обязательно сюда. Если это будет подальше от жилья, тем лучше для всех.

— Ты ждешь его, чтобы убить?

— Нет. Мне нужен живой.

— Они хороши только мертвые.

— Я знаю, но мертвый мне не нужен.

— А на что он тебе?

— Глядите в сторону. Делайте вид, что осматриваете виноградник. Я хочу обменять его на своего товарища, которого взяли вчера утром. Если я не обменяю...

— Бедный мальчик. Он здесь, в Канелли?

— В Альбе.

— Я знаю, где Альба. А почему ты пришел для этого дела в Канелли?

— Потому что я сам из Альбы.

— Альба, — проговорила старуха. — Никогда там не была, но знаю, где это. Один раз я туда чуть не поехала на поезде.

— Не бойтесь, — сказал Мильтон. — Как только вы мне принесете поесть, я уйду с вашего виноградника ближе к дороге.

— Ты подожди, — заторопилась она. — Подожди, я схожу за едой. Ведь это страх какое дело, про что ты говоришь, за него нельзя браться, когда у тебя живот с голоду подводит.

Она уже удалялась между шпалерами, грязь брызгала на подол. Оглянувшись на Мильтона, женщина спустилась в ложбинку.

Прошло десять минут, пятнадцать, двадцать, а старуха все не возвращалась. Мильтон решил, что она уже не вернется, она случайно наткнулась на него, вела с ним пустые разговоры, а потом ушла от греха подальше, отлично понимая, что у него нет ни времени, ни желания искать ее, чтобы проучить. Он настолько был в этом уверен, что перебрался бы уже на другое место, если бы знал куда.

Но как раз когда било половину двенадцатого, она появилась, пряча за спиной большущий кусок хлеба с добрым ломтем сала. Мильтону пришлось с силой сплющить бутерброд, чтобы его можно было кусать. Он жевал с яростью, ломоть сала был такой толстый и аппетитный, что Мильтон прямо млел, спеша добраться до него зубами.

— Теперь уходите, спасибо, — сказал он, прожевав первый кусок.

Но она опустилась перед ним на корточки, прислонясь спиной к шпалерному столбу, и Мильтон отвел взгляд, чтобы не видеть худую серую ляжку над черным шерстяным чулком, подвязанным бечевкой.

— Что ж вы не уходите? Мне больше ничего не нужно.

— Не спеши так говорить. Я скажу тебе одну вещь — может, она тебе пригодится. Мой зять хотел идти разговаривать с тобой, но я уломала его не высовываться из дома, я и сама скажу.

— Что?

— Одну вещь, мы давно уже собирались сказать это старшему из моих внуков, которые красные. А теперь вроде решили тебе сказать. Тебе ведь срочно нужно, некогда ждать.

— Да о чем вы?

— О том, что я могу тебе помочь фашиста найти, которого ты ищешь.

Мильтон положил бутерброд на край бака.

— Я вам не сказал, что ищу солдата, штатский фашист мне не годится.

— А он и есть солдат. Сержант.

— Сержант, — завороженно повторил Мильтон.

— Этот сержант, — объяснила старуха, — часто бывает тут недалеко, чуть не каждый день, и всегда в одиночку. Он к женщине ходит, портниха она, наша соседка, но мы с ней враги.

— Где она живет? Скорее покажите мне ее дом.

— Я же тебе сказала, мы с ней враги, и потому должна все объяснить. Только не думай, будто мы тебе адрес даем, чтоб ей насолить, мы помогаем тебе спасти твоего товарища, вот и все.

— Я понимаю.

— Хотя, если говорить по правде, она ой сколько зла нам сделала, особенно дочке моей. Шлюха она, ты уже догадался, и то, чем она теперь с этим сержантом занимается, просто пустяки рядом с тем, что она раньше устраивала. Ей двадцати лет еще не было, а она уже три аборта сделала. Самая грязная тварь в Канелли и на всю округу, и я не знаю, отыщется ли грязнее в целом свете.

— Так где она живет?

Старуха продолжала с обезоруживающим упорством:

— Она такого нагородила промеж дочки моей и моего зятя, а он ведь нездешний и глупость имел поверить этой вертихвостке, а не нам, хоть мы божились, что все она врет... Но теперь-то он ее раскусил, и они с дочкой живут еще лучше, чем раньше — до того, как эта змея попыталась нас отравить своим ядом.

— Я понимаю, но где?..

— И ведь она это сделала только от злобы, ей, видать, надоело быть единственной потаскухой в округе, вот она и выдумала себе напарницу, да-да, выдумала.

Мильтон щелчком сбросил бутерброд в бак.

— Меня не интересует ни ваше семейство, ни портниха, поймете вы наконец или нет? Меня сержант интересует. Он часто ходит?

— Всякий раз, как удается. Мы часами от окна не отрываемся. Можно сказать, s жертву себя приносим, чтобы каждый его приход к ней на заметку взять.

— Так когда он обычно приходит?

— Все больше вечером, часов в шесть. А бывает, что и около часа, после обеда. Не иначе как начальник какой, очень уж он часто увольнение имеет, из тех, кого мы видим, никто столько не имеет.

— Сержант, — произнес Мильтон.

— Это мне зять сказал, что он сержант, я в ихних чинах не разбираюсь. Если он тебе попадется, будь осторожен. По лицу видать, что он не трус, и мускулы аж через одежду проглядывают, и у нас он всегда ходит с пистолетом наготове. Я его раз встретила, не успела спрятаться за акациями, так он пистолет во как держал — наполовину из кармана вытащил.

— Только пистолет, — ответил Мильтон, — Вы никогда не видели его с автоматом? С такой штукой, у которой ствол в дырочках?

— Я знаю, что такое автомат. Нет, этот всегда с одним пистолетом ходит.

Мильтон потер затекшие ноги.

— Если он не придет в час, буду ждать его в шесть. А понадобится — то и завтра весь день прожду.

— Он сегодня вечером явится, посмотришь. Да и в час, может, забежит.

— Тогда скорее показывайте дом.

Он подполз к ней на четвереньках и увидел сквозь лозы дом, на который она показывала пальцем. Деревенский домишко с недавно переделанным на городской лад фасадом. Впереди маленький дворик, во дворике непролазная грязь и несколько больших гладких камней, уложенных между калиткой и дверью. Дом стоял по ту сторону шоссе, метров на двадцать дальше. На задах был запущенный огород.

— Он ходит только по дороге? А полем — никогда? Я вижу, от казармы до ее дома можно пройти полем.

— Только по дороге. Тем паче теперь, осенью. Вряд ли ему охота по пути к ней в грязь лезть.

Мильтон машинально проверил пистолет. Женщина едва заметно отодвинулась, часто дыша.

— Это не обязательно, что он сейчас придет, — сказала она. — Не забудь, что я тебе говорила, он все больше вечерами ходит. А точнее сказать, ходит, когда может, хоть на полчасика, да заскочит. Она-то, видать, всегда согласна. Прямо кобель и сука.

— Что за вашим виноградником?

— Пустошь небольшая, ты ее видишь, бурьян на ней растет.

— А дальше?

— Акации, целые заросли. Если бы не вон тот пригорок, ты бы видел верхушки акаций.

— А дальше?

— Шоссе. — Чтобы ничего не упустить, старуха, вспоминая, закрыла глаза. — Шоссе, — повторила она. — Акации подходят к самому шоссе.

— Хорошо. Акации поднимаются до уровня дома?

— Я что-то не пойму, о чем ты спрашиваешь.

— Когда я дойду до конца зарослей, я окажусь перед домом?

— Почти что перед домом, малость левее. Если ты спрячешься в конце акаций.

— А что в конце акаций?

— Проселок.

— Вплотную к зарослям?

— На метр дальше.

— Он отходит от шоссе, не так ли? А куда ведет? На вершину холма?

— Да, на вершину нашего холма.

— И что, проселок все время по открытой местности проходит, на виду?

— Нет, не только.

— Я пошел, — объявил Мильтон. — Акации — это неплохо. Если мне повезет...

И он приготовился пролезть под проволокой. Старуха схватила его за плечо.

— Постой. А если тебе вдруг не повезет? Если не повезет, ты скажешь, что это мы тебя научили?

— Не волнуйтесь. Я буду нем как могила. Но мне повезет, должно повезти.

10

Он полз к тому месту, где кончались заросли акаций, гибкий и бесшумный, как змея. Расчет во времени был безошибочным, выбор места — идеальным: ползя наперерез, Мильтон секунд на пять опережал идущего сержанта. Встреча должна была произойти точно на стыке проселка и шоссе, когда сержант подставит ему спину: один квадратный сантиметр спины — и фашист у него в руках. Только бы ничего не помешало, только бы мир на пять секунд замер, оставив лишь им двоим возможность двигаться.

Это так просто, что он сможет действовать с закрытыми глазами.

Он ткнул его пистолетом в середину спины, настолько широкой, что она заслоняла дорогу и почти все небо. Сержант инстинктивно прогнулся, чуть не боднув Мильтона затылком в подбородок, и тут же затылок скользнул вниз: сержант осел на колени. Мильтон поднял его и новым тычком пистолета согнал с дороги под прикрытие зарослей. Вырвал у него из кармана пистолет, нагретый теплом тела, сунул к себе в карман, брезгливо ощупал одежду на груди пленного и подтолкнул его вперед.

— Положи руки на затылок.

Сразу после зарослей акаций со стороны Канелли начинался скользкий, покрытый красноватой грязью склон, тень которого ложилась на проселок.

— Иди быстро, но смотри не поскользнись. Поскользнешься — пеняй на себя, буду стрелять, как при попытке к бегству. Ты не видел, что у меня в руке кольт. Знаешь, какие дырки делает кольт?

Сержант поднимался широким осторожным шагом. Проселок забирал вверх, склон становился круче. Фашист был чуть ниже Мильтона и почти в два раза шире. На этом Мильтон закончил беглый осмотр, уж больно ему не терпелось познакомить сержанта со своими планами.

— Ты, наверно, хочешь знать, что я с тобой сделаю? — сказал он.

Тот вздрогнул, не ответив.

— Слушай. Не замедляй шага и слушай меня внимательно. Во-первых, я тебя не убью. Понял? Не убью. Твои дружки из Альбы взяли в плен моего товарища и собираются расстрелять. Но я обменяю его на тебя. Думаю, мы с тобой успеем. Я обменяю тебя в Альбе. Ты слышал? Скажи что-нибудь.

Он молчал.

— Скажи что-нибудь!

Не поворачивая головы, сержант промычал что-то похожее на «да».

— Поэтому не вздумай шутить. Я тебе не советую. Если будешь вести себя хорошо, завтра в обед ты уже в Альбе, у своих. Понял? Отвечай.

— Да, Да.

Мильтон говорил — и уши сержанта вытягивались и шевелились, будто у собак, когда они слышат, как их зовут издалека.

— Если вынудишь меня стрелять, считай, что ты самоубийца. Договорились?

— Да, да.

Он держал голову прямо, почти не двигая его, но глаза его наверняка рыскали по сторонам.

— Не надейся, — предупредил Мильтон, — не надейся, что мы наткнемся на ваш патруль. Если это случится, я тебя пристрелю. Как увижу патруль, так стреляю. Смотри не накликай на себя смерть. Ясно?

— Да, да.

— Скажи что-нибудь, кроме этого «да, да».

Ниже по склону залаяла собака, но не тревожно — весело. Они прошли уже третью часть подъема.

— Не будет никакого патруля, — продолжал Мильтон, — а повстречаем крестьянина, переходи на другую сторону дороги, туда, где обрыв. Тогда тебе не взбредет в голову цепляться за встречного. Понял?

Он кивнул.

— Такое может взбрести в голову, когда человек знает, что идет умирать. Но ты же не идешь умирать. Осторожно, не поскользнись. Я не красный, я бадольянец. Ведь тебе от этого чуточку легче, правда? Надеюсь, ты уже поверил, что я тебя не убью. Я это говорю не потому, что мы еще слишком близко от Канелли и можем напороться на ваш патруль. Когда мы отойдем дальше, я даже лучше с тобой буду обращаться, вот увидишь. Ты слышал? И перестань трястись. Ну подумай, какой мне смысл тебя убивать? Неужели на тебя так действует нацеленный в спину пистолет? Да какой же ты после этого санмарковец? Скажи, а ты тоже ездил сегодня утром покрасоваться в Санто-Стефано?

— Нет!

— Не кричи! Мне все равно. И прекрати дрожать, Говори что-нибудь.

— А что говорить?

— Ну, вот так-то лучше.

Дорога круто поворачивала, и Мильтон перешел на обочину, чтобы взглянуть на лицо своего пленника, Но из-за поднятых локтей сержанта он увидел не так уж много — серый глаз и маленький аккуратный нос. Для Мильтона и этого оказалось достаточно; по правде говоря, ему было безразлично. Безразлично, какое у того лицо, как будет безразлично, какой фашистской части в Альбе он его предложит. Даже то, что он сержант, ему было безразлично. Достаточно, что это человек, одетый в соответствующую форму. Да, но какой человек! И какая форма! Мильтон с удовольствием, почти с нежностью рассматривал крупную и ладную фигуру пленного, и впервые ему была по сердцу эта форма, ласкали взгляд даже ботинки, в которых тот шел к цели, намеченной им, Мильтоном. Какой это был капитал, какой крупный обменный фонд! Любой товар по карману. Он поймал себя на мысли, что за такого сержанта фашистское командование отдало бы трех Джордже. Но в ту же секунду подумал, что пленный, конечно же, убивал, а точнее говоря, расстреливал. Он был похож на убийцу. У Мильтона перед глазами возникли расстрелянные дети, их худые детские лица, их тощая грудь — до того тощая, что грудная кость выступала, как нос корабля, О, это еще одна правда, которую Мильтону необходимо было узнать. Но он не станет спрашивать. Все равно этот санмарковец будет отчаянно отпираться; возможно, если хорошенько пригрозить ему кольтом, он бы сознался, что убивал, но только, мол, в бою. Нет, расследование лишь все усложнит, сделает возвращение в Манго не таким гладким, каким оно уже начинало представляться Мильтону. Нет, правда о Фульвии по-прежнему была важнее всего, вернее, только она и существовала.

— Выброси из головы патрули, — сказал он ласково, убаюкивающим голосом гипнотизера. — Моли бога, чтобы их не было вокруг. Я тебя не убью, я буду защищать моего сержанта, не дам до него пальцем дотронуться. Среди наших есть горячие парни, они захотят отнять тебя у меня, но не тут-то было, ничего у них не получится. Ты нужен для одного-единственного дела. Ты мне веришь? Говори.

— Да, да.

— Откуда ты?

— Из Брешии.

— Среди ваших много народу из Брешии. А как тебя зовут?

Он не ответил.

— Не хочешь говорить? Боишься, что я буду хвалиться? Да я никогда не стану о тебе рассказывать — ни завтра, ни через двадцать лет. Никогда. Так что можешь держать свое имя при себе.

— Аларико, — неожиданно произнес сержант.

— А какого ты года?

— С двадцать третьего.

— И мой товарищ тоже. Видишь, какое совпадение. А чем ты занимался на гражданке?

Молчание.

— Студент?

— Нет!

Косогор над обочиной быстро таял, и дорога выходила на открытое место. Мильтон бросил взгляд вниз, на Канелли, и обнаружил, что городок не так далеко, как получалось по его подсчетам.

— Перейди на другую сторону. Держись ближе к краю.

Еще один крутой поворот дороги, но на этот раз, вместо того чтобы лучше рассмотреть лицо пленного, Мильтон демонстративно опустил глаза.

Сержант тяжело дышал.

— Половина подъема уже позади. Даже больше. Чем мы выше, тем ближе твое спасение. Завтра в полдень ты будешь свободен и получишь возможность снова стрелять в нас. А что, если когда-нибудь ты окажешься в моей шкуре, а я — в твоей? Именно ты и я поменяемся ролями? В такой войне, как эта, все может быть, Ты ведь меня не обменяешь, а? Ты меня — к стенке?

— Нет! Нет! — прохрипел сержант.

В этом «нет!» была скорее мольба, нежели отрицание.

— А что тут такого? Не думай, будто я считаю себя менее жестоким, чем ты. Каждый из нас постарается получить от другого как можно больше. Я — своего товарища, ты — мою шкуру. Вот мы и будем квиты, А раз так...

— Нет, нет! — повторил тот.

— Ладно, оставим эту тему. Я говорил в шутку, так, чтобы отвлечься. А теперь вернемся к действительности. Я сказал, что буду тебя защищать. Как только мь: придем, я тебя накормлю и напою. Подарю тебе пачку английских сигарет. Ты ведь английские никогда не курил. И еще я дам тебе побриться. Я хочу, чтобы ты хорошо выглядел, когда тебя увидят командиры из Альбы, понимаешь?

— Разреши мне опустить руки.

— Нет.

— Я буду держать их по швам, как связанный.

— Нет. Но потом я обещаю тебе лучшее отношение. Сегодня ночью ты будешь спать в постели. Мы — на соломе, а ты — в постели. Я сам стану на часах у двери — спокойствия ради, чтобы никто не выкинул никакого фокуса, пока ты спишь. А завтра утром тебя проводят на обмен самые надежные из моих товарищей. Я сам их отберу. Вот увидишь. Так неужели я плох с тобой? Скажи, я с тобой плохо обращаюсь?

— Нет, нет.

— То-то же. Но ты еще не знаешь моих товарищей. По сравнению с ними я зверь.

Они были уже почти на вершине. Мильтон взглянул на часы: без нескольких минут два, к пяти они будут в Манго. Он посмотрел вниз, на Канелли, и у него закружилась голова, всего на несколько секунд, и он не понял, от усталости это, от голода или от удачи.

— Ну, вот и все, — сказал он.

При этих словах сержант остановился как вкопанный и застонал.

Мильтон вздрогнул и крепче сжал пистолет.

— Что ты подумал? Ты меня неправильно понял. Не бойся. Я не собираюсь тебя убивать. Ни здесь, ни где б это ни было. Я тебя не убью. Сколько можно повторять! Ты мне веришь? Отвечай.

— Да, Да.

— Шагай.

Они поднялись на плоскогорье и пошли по нему. Мильтон нашел, что оно шире, чем показалось ему утром. Он скользнул взглядом по дому — уединенному, безмолвному, пустому и безучастному, как утром. Сержант брел теперь, не разбирая дороги, проваливаясь в грязь, продираясь через репейник.

— Подожди, — сказал Мильтон.

— Не надо, — отозвался тот, останавливаясь.

— Да перестанешь ты наконец дрожать? Я вот о чем подумал. У нас на пути будет одна деревня, где наши стоят. Разумеется, там тоже есть горячий народ. В особенности — два моих товарища, у которых вы убили братьев. Я не говорю, что именно вы, санмарковцы. Так вот, эти ребята, возможно, захотят съесть тебя со всеми потрохами. Поэтому мы не будем заходить в ту деревню, мы ее обойдем, там есть одна ложбинка, по ней и попробуем пройти. Только не вздумай...

Пальцы сержанта, лежавшие на затылке, разжались с отвратительным хрустом. Руки на фоне матового неба были похожи на мельничные крылья. Он не касался земли — страшный, нескладный. Он летел в сторону, к началу откоса, и поза ныряльщика, которую он принял в полете, выдавала его намерение.

— Нет! — закричал Мильтон, но «кольт» уже выстрелил, как будто этого крика было достаточно, чтобы привести в действие курок.

Сержант упал на колени и замер на секунду, запрокинув голову и как бы уткнувшись в небо маленьким аккуратным носом. Мильтону показалось, что все это происходит не на земле, а в воздухе, на матовом небе.

— Нет! — завопил Мильтон и снова выстрелил, целясь в большое красное пятно, расползавшееся по спине сержанта.

Дальше