Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Юность военных лет

Наша юность прошла между двух войн, мы боготворили Ромена Роллана — совесть Европы, вечерами во время демонстраций кричали: «Нет-войне!», украшали свои комнаты гравюрами Мазереля{32} (чаще всего это была гравюра, на которой изображен юноша со связанными за спиной руками, он стоит у кирпичной стены перед расстрелом и, высоко подняв голову, смотрит на что-то, чего Мазерель не изобразил). В кинотеатре, когда показывали «Солидарность» Пабста{33}, мы оглушительно стучали ногами об пол (особенно в тот момент, когда немецкие и французские шахтеры пробивали перемычку, разделявшую их под землей, спеша на выручку друг другу), и о нашей юности мы говорили, что это была самая прекрасная юность, какую только можно себе представить...

Именно потому, что мы не теряли мужества и оставались юными в те трудные далекие годы, у нас должно хватить мужества сохранить юность поколения, которое расцвело во время этой последней войны. Сегодняшние девушки курят сигареты, одну за другой, пьют виски и без стеснения говорят парням, что предпочитают дождаться томми{34}. А парни с длинными, слегка согнутыми в коленях ногами носят слишком длинные жилеты и слишком короткие и узкие брюки. В течение четырех лет их единственной пищей был пайковый хлеб. Они пережили бомбежки, говорят о погибших с такой же простотой, как об опавших листьях, и танцуют, танцуют, танцуют без конца. Минтье в пять шагов облетает всю танцплощадку, но на то у нее и такие ноги — молодые и стройные, хотя она выросла, стоя в очередях за угольной мелочью и селедкой, невзирая ни на какую погоду — солнце, дождь или ветер. О, они прекрасно знают: за все удовольствия, которые они хотели бы доставить друг другу, надо платить. Они сидят в кафе, где вместо сливочного мороженого подают суррогат. Они ходят в кинотеатры, где вместо фильмов Пабста и Эйзенштейна показывают приключения удивительного немецкого барона Мюнхгаузена в натуральных цветах фирмы «УФА», и им это ужасно нравится. Им нравится свинг и нравятся немецкие фильмы, где много вальсируют и объявляют свинг варварским танцем, — все дело в том, что они не дают себе труда задуматься, они принимают все, что бы ни предлагала им жизнь, и мужественно остаются сидеть в зрительном зале, когда на белом экране появляются танцующие красные буквы: «Тревога!»

«Тревога!» — равнодушно сообщает парень девчонке, сидящей рядом, как будто она не прочла надпись сама.

Но если вы захотите жить одной жизнью с этой молодежью, я должен предупредить вас, что в некоторых отношениях она чересчур расчетлива. Она не может существовать без хотя бы крошечного проблеска романтики, но, желая обрести ее, она не преминет поинтересоваться: «А сколько это будет стоить?»

То, о чем мы мечтали в нашей юности, кажется ей смешным. Но мы не должны из-за этого прятаться в свою раковину, ибо самая упорная борьба, которая ведется в жизни, — это в конечном счете борьба за то, чтобы никто никогда не испытывал горечи.

* * *

На улице останавливается грузовик с немецкими военнопленными, и все спешат к ним с хлебом, сигаретами и мясом, за которое Бельгии еще придется дорого заплатить Америке, а все те, кто работал в Германии, говорят с ними по-немецки, чтобы показать, что они... а что именно?.. Ах, им в грузовике, наверное, холодно и, уж конечно, хочется есть... Рядом с грузовиком стоит бельгийский солдатик, который сопровождает военнопленных. Он не получает ничего — ему, очевидно, не холодно и есть не хочется. А когда разносится слух, что масла теперь выдавать станут меньше, а шоколада совсем не будет, все говорят с возмущением:

— Проклятые американцы, они все НАШИ продукты отдали немцам.

— Такое впечатление, что все чего-то ждут, — говорит мой шурин, которому никогда не приходилось делать ничего другого, кроме как ждать.

Пятнадцать лет спустя

Пятнадцать лет спустя, погруженный в невеселые мысли, я переходил станционную площадь и столкнулся с ней почти лицом к лицу. Не знаю, что заставило меня взглянуть на ее лицо, на ее горькую улыбку. И я сразу утонул в ее глазах. Все прошедшие годы разом исчезли. И я снова увидел ее такой, какой она была прежде, — девочкой, приходившей к нам помогать по дому...

Они жили в те годы очень скудно, и она приходила к нам после школы, чтобы помочь жене. Эта помощь заключалась главным образом в том, что она била тарелки, запутывала нитки и распарывала неправильно сшитые женой куски ткани. Была она худенькой и длинноногой, как пасхальный ягненок. Но самым прекрасным в ней было личико-лицо ребенка из простонародья, со складками, которые голод оставил вокруг рта и возле глаз (это было самое тяжелое время), и с выражением какой-то утонченности, которую она бог знает от кого унаследовала. Я тогда ее отчаянно любил. Будь я в те годы мальчишкой, я бы воспел ее в стихах, но вместо этого я писал ее портреты на грубом холсте военного времени. Она часами распарывала куски материи и донимала жену всевозможными вопросами, приводя ее в крайнее смущение. Моя жена выросла в ту эпоху, когда мир еще верил во многие истины, она была членом союзов и лиг, и в ее душе жила непоколебимая уверенность, что когда-нибудь все изменится к лучшему. С нее можно было писать картину, где мать показывает своему ребенку на огромное восходящее солнце с пророческим словом «Будущее», или что-нибудь в этом роде.

Наша юная помощница была, напротив, стопроцентным продуктом войны. Хлеб, масло, уголь — за всем этим приходилось часами стоять в очереди, драться, проявлять изворотливость и хитрость. А ночью раздавался дикий вой сирены, и нужно было бежать в бомбоубежище. В нашем квартале было открыто наспех несколько бомбоубежищ, кое-как перекрытых сверху бревнами и досками и заваленных землей, вынутой из той же ямы. Раньше героями были мужественные солдаты в касках, стоявшие в траншеях, а теперь это были дети со складочками озабоченности возле уголков глаз и рта. И, распарывая куски неправильно сшитой материи, девочка задавала десятки коварных вопросов, которые серьезно пошатнули веру моей жены. Это было ее прямым назначением, как, впрочем, и вообще всех детей войны, — подрывать устои, вносить сомнение, разбивать вдребезги идеалы.

Как уже было сказано, я ее отчаянно и безнадежно любил. И она это знала, маленькая ведьма. Она съедала мою порцию хлеба, масла и мяса, поднося кусочки каким-то беспомощным и нежным движением ко рту, и при этом смотрела на меня, а я тонул в бездонных озерах ее глаз. Когда она впервые появилась у нас, ей едва исполнилось двенадцать. И она продолжала приходить к нам (со все более увеличивавшимися перерывами между посещениями), пока ей не пошел восемнадцатый год. Шесть долгих лет она приходила к нам, и каждый вечер, когда я возвращался домой, сулил мне райское блаженство и адские муки, и эта девочка, которую поначалу я считал как бы своей дочерью, превратилась потом почти в соперницу моей жены. Вокруг нее стали вертеться лохматые молодые люди, потому что она становилась ужасающе красива. Но тут закончилась война, появилось достаточно еды, и она просто перестала у нас появляться. Она была истинное дитя своего времени. С тех пор я ее ни разу не видел и не знал даже, где она живет.

И все же, когда я переходил привокзальную площадь, поглощенный своими мыслями, я сразу узнал ее. Она как раз села в свою машину, положила руки на руль и взглянула на меня — так же, как тогда. На ней была меховая шубка. С той же самой убийственной своей улыбкой она включила мотор и уехала, даже не поздоровавшись.

Только брызнула на мои брюки грязная вода из-под колес.

* * *

Пятнадцать лет спустя я встретил и Визе — бог мой, как я ужаснулся, увидев немощного, дряхлого человечка с больными ногами и сонным лицом. Я сразу же посмотрел на его татуированные руки, которые когда-то наводили страх на женщин, но якоря и солнца на них почти невозможно было различить из-за бесчисленных морщин, изрезавших кожу. И самое страшное было то, что он меня не узнавал.

Я начал его расспрашивать, помнит ли он это, помнит ли то, а он только повторял смиренным голосом: «Затрудняюсь сказать, менеер...»

И я почему-то вспомнил еще одного человека, который после выхода в свет первого издания этой книги прислал мне восторженную открытку: «Я не могу оторваться от вашей «Маленькой войны», когда дочитаю, обязательно пришлю подробное письмо». С тех пор прошло пятнадцать лет, а я так и не получил от него никаких известий, и это стало для меня постоянным источником угрызений совести: а вдруг он умер во время дальнейшего чтения моей книги?

Последнее слово

О мертвых не говорят плохо, но что мне придумать, чтобы написать о мадам Ондине несколько добрых слов? Она была настоящей ведьмой, созданной для того, чтобы досаждать людям, портить им настроение, вызывать смуту и наслаждаться войной. Какой неведомый яд разъедал ее душу, отчего она кипела злобой с утра до вечера, с колыбели до могилы? Недотепа муж был целиком и полностью под ее каблуком, и лишь изредка, вырвавшись на свободу, он напивался и кричал, отойдя на безопасное расстояние, что убьет ее. У нее были сыновья-висельники, из которых она пожелала вырастить ангелов и которых каждый вечер за всевозможные прегрешения отправляла в постель без ужина. Она запирала их в спальне наверху, а сама отправлялась к соседям сплетничать и клеветать, оставляя после себя, подобно комете, шлейф ненависти и раздоров. А тем временем ее святые бандиты предавали лачугу огню и мечу. «Мои дети прилично воспитаны», — говорила она. Принадлежать к обществу людей приличных, называться дамой (что вовсе не означает быть таковой) казалось ей наивысшим благом, которого только можно достичь в жизни. И она всю свою жизнь как безумная боролась за внешние признаки этого благополучия, пытаясь заполучить в свои лапы деньги, счет в банке, сберкнижку. Но это ей так и не удалось. Она не могла назвать своей собственностью даже хромоногий старый стул. Однажды ей показалось, что в ее руки наконец-то попало богатство — когда была выиграна-проиграна первая мировая война и разбитые немецкие войска уходили из Фландрии. Я был тогда мальчишкой и помню, как они шли, окровавленные, грязные, в изодранных мундирах. Они пели о войне, которая наконец-то кончилась, и родной стороне, которую они скоро увидят, швыряя по дороге тысячи марок. Никто в те дни не решался выйти на улицу. Кроме мадам Ондины. В измятом платье с пятнами маргарина, с растрепанными космами нечесаных волос, со спущенными чулками она собирала в фартук тысячи порхающих марок. Она остановилась только на мгновение, распрямившись, показала небу свой фартук, битком набитый деньгами, и обнажила в улыбке черные зубы. Потом оказалось, что эти марки ничего больше не стоят и что даже за миллион марок не купить куска хлеба. Она чуть не сошла с ума, когда у нее насильно вырвали из рук потерявшие всякую цену бумажки, чтобы сжечь их во дворе.

— Подождите, вот начнется новая война! — сказала она потом. И начала дрессировать своего мужа и бандитов сыновей в расчете на будущую войну, когда осуществятся все ее мечты. Война началась: младший из ее бандитов погиб на фронте, а старший сделался нацистом. Она к тому времени постарела, поседела, стала совсем больной. Однажды, стоя в очереди — не знаю уж за чем, — она свалилась без памяти и умерла там, где всегда жила — на улице.

Но, умирая, она успела сказать нечто весьма удивительное, что можно рассматривать не только как ее последние слова, но и в качестве последних слов книги:

КАКОЙ СМЫСЛ ИМЕЕТ ВСЕ ЭТО?

Дальше