Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Простой рассказ

В этом рассказе я не прибавил и не убавил ни единого слова, пусть даже некоторые выражения придутся кое-кому не по вкусу, — я оставил его таким, как мне его рассказал Гастон, которого арестовали, бросили в Черную камеру и продержали там восемь дней, скованного по рукам и ногам (в холод рубцы от наручников видны до сих пор) и не имевшего возможности даже справить нужду. На девятый день он не выдержал и обмочился, так его начали тыкать прямо в лужу лицом. Допрашивали те же самые молодчики, которые его арестовали. Гастон отвечал на все, что ничего не знает, что бумажку эту он нашел в почтовом ящике, а тем временем один из молодчиков достал из шкафа какую-то штуку, на которую Гастон посмотрел с недоумением, и ударил его этой штукой по лицу. Гастон вначале ничего не почувствовал, не было даже боли, но через несколько секунд он понял все: то был кусок резины, который при ударе растягивался и тут же сжимался и таким образом сдирал кожу с лица. После допроса Гастона бросили в «одиночку» и каждый день таскали на свидание с куском резины, и каждый раз по дороге туда он думал: «О господи, хоть бы скорее вернуться в свою родную камеру!» Потом ему начали угрожать камерой пыток, если он не заговорит — ха! — и он начал врать, и они ему поверили, дурачье. Через несколько дней ему удалось поговорить с заключенным из соседней камеры через трубу центрального отопления; он сказал: «Меня зовут Гастон». А тот ответил: «Меня зовут Андре». И Гастон рассказал, как зовут его жену, и из какого он города, и что у себя дома он посадил табак в садике. И Андре сказал: «Я тоже». После этого Гастону так захотелось увидеть своего соседа, что однажды, когда его вели с прогулки, он сделал вид, будто ошибся камерой, и заглянул на мгновение в соседнюю, сказав: «Здравствуй, Андре». И тот ответил: «Здравствуй, Гастон». Гастон почувствовал себя счастливым.

Потом его перевели в другую тюрьму, где три камеры находились одна над другой (я кивнул головой, потому что об этом мне уже рассказывала Жозе); время от времени — он слышал это раза четыре — кто-нибудь из верхних камер бросался вниз через перила. В воскресенье после обеда, когда в тюрьме оставалось мало надзирателей, заключенные вынимали стекло из глазка и приподымали дверцу, чтобы видеть тех, кто проходил по коридору. Так Андре и Гастон начали узнавать ДРУГ друга в лицо. Кроме того, они вынимали из стен розетки и переговаривались через отверстия, но однажды Гастона застали врасплох и выбили все зубы гаечным ключом, так что он не мог больше жевать, и от этого у него так разболелся желудок, что он корчился от боли. О, ему еще повезло, одного заключенного за что-то так обработали резиновой дубинкой, что его, хотя он и был приговорен к смертной казни, отправили домой, — уж лучше бы расстреляли, тогда бы он мог крикнуть: «Да здравствует Бельгия!» — и умереть героем, а жена получала бы за него пенсию, теперь же он умирает дома, прикованный к креслу, и на него уходят последние гроши. А что семья потом получит от правительства? Затем Гастон попал на Мерксплас, где было сравнительно хорошо, потому что разрешали получать посылки, а оттуда его переслали на французское побережье, где он таскал мешки с цементом. Из обуви у заключенных были только кломпы{17}, а когда они снашивались, приходилось работать в носках, а потом и вовсе босиком. Когда они впервые туда попали, то увидели висящие на деревьях жилетки и штаны — результаты бомбежек. Можете себе представить, какое впечатление это произвело! Это был ад, сущий ад! Гастон считал дни, оставшиеся до конца срока, и каждую ночь подсчитывал ночи, в которые его могут убить. Однажды во время воздушного налета бомбы угодили в выгребные ямы, и весь лагерь был покрыт слоем дерьма. Потом у Гастона срок кончился, но его продолжали держать в лагере: армейское начальство заявило, что он теперь не имеет к ним никакого отношения и находится в распоряжении ТОДТа{18}, а те в свою очередь сказали, что им не дано права отпустить его, так как они не имеют ничего общего с армией. Его жена обила все пороги, была даже на приеме у какого-то важного офицера, который занял самый лучший дом в городе. Офицеру как раз принесли в кабинет свежий кофе, рядом с ним, закинув ноги ему на колени, сидела немецкая шлюха, и они выставили жену Гастона, как самую последнюю нищенку. В конце концов ему удалось бежать ночью во время бомбардировки, воспользовавшись суматохой. Пересаживаясь с поезда на поезд, без документов и вообще каких-либо бумаг, Гастон добрался до дому. Ему, конечно, здорово повезло.

Теперь ему приходится прятаться. Вы думаете, кто-нибудь еще вспоминает о нем? «Мы съедаем бутерброд с джемом, — говорит он, — а потом спим целый день. От этого здорово поправляются».

* * *

Они обнаружили немецкого солдата в пшенице, растущей вдоль деревенской дороги, по которой я всегда хожу к Гастону, — дети услышали его крик, похожий на вой дикого зверя. Я прошел по этой дороге пять минут назад и ничего не видел и не слышал, а он все это время, оказывается, сидел в недоспелой пшенице. Он не ел семь дней, и его воспаленное горло могло издавать только звериные звуки. У него распухли колени, ступни ног были покрыты струпьями. Ему дали молока и белого хлеба, а дети, которые давно уже забыли вкус белого хлеба, стояли вокруг и смотрели. Солдат сказал, что он дезертир, бежал с побережья. Его спросили, от кого он прячется, и он ответил: «Полевая жандармерия».

Пьер считал, что солдата все равно расстреляют.

Гастон сказал, что дезертиров заставляют таскать камни на высокую гору и сталкивать их вниз, потом снова поднимать и снова сталкивать вниз.

Гюст, парикмахер, сказал, что дезертиров не расстреливают, если им исполнился двадцать один год. В Германии пятнадцать лет считаются возрастом, когда можно обрюхатить девчонку, а в двадцать один год парень становится полноценным солдатом.

А Карел, мясник, сказал: «Те-те-те, раз он солдат, его место на фронте, под огнем, в гостях у смертяшкиной».

Как метко говорят в народе. Про подбитый самолет, который, заваливаясь носом, в течение часа тащится за другими самолетами, говорят, что он ИДЕТ НА КОСТЫЛЯХ.

Продается пианино

— Мы можем еще продать наше пианино, — сказала жена. Я молча смотрел в сторону, отлично понимая, что значило для нее это пианино: единственный предмет, которым мы могли подпереть остатки нашей буржуазности. И потом — к чему скрывать, — для меня это пианино тоже кое-что значило. Я любил сидеть в саду на скамейке и слушать звуки пианино, льющиеся из дома, даже если это была всего лишь песенка «Дождь стучит в ваши окна». В конце концов, о вкусах не спорят: один любит пиво, другой девчонок, которые проезжают мимо на велосипедах, а я предпочитаю льющиеся из окон звуки пианино. О, этот не поддающийся голосу рассудка романтизм, которому бессмысленно противиться! Я написал объявление: «Продается пианино», выставил его в окне, и мы сразу почувствовали себя пауками, ждущими, когда прилетит муха.

— Кажется, объявление слишком мало, — сказал я.

В это время пришел булочник. Мы пытались от него отделаться, чтобы написать объявление побольше размером, но булочник не двигался с места, повернув к нам свою длинную, глупую физиономию.

— Я насчет пианино, — сказал он наконец, — можно его посмотреть?

Мы провели его в комнату и остановились в ожидании рядом. По его лицу ничего нельзя было определить, оно было таким же идиотским, как и всегда.

— Нет, — сказал он наконец. — Я думал, что это такая штука, которая играет сама.

— Пианино, которое само играет, если в него бросить монетку, есть в кафе за углом, — сказала моя жена. — Может быть, хозяева согласятся продать его вам?

И мы втроем пошли смотреть электрическое пианино. Булочник бросил в щель монетку, и пианино заиграло. При виде клавишей, которые прыгали вверх и вниз без прикосновения руки человека, булочник засмеялся.

— Прямо колдовство какое-то, — сказал он. Он не стал даже спрашивать цену, его интересовало только одно: как он доставит пианино домой.

— Мы погрузим его на телегу, я дам лошадь, — сказал хозяин кафе. — Но сначала я хочу угостить всех присутствующих.

Булочник запротестовал.

— Я угощаю всех, — сказал он.

Они оба угостили всех нас, потом угостил еще раз булочник, потом — хозяин кафе, и вскоре мы стояли вокруг пианино и смотрели совершенно пьяными глазами на клавиши, которые прыгали вверх и вниз, воспроизводя звуки песенки «Рамона, ты лучшая девушка в мире». Булочник знал эту мелодию и начал подпевать, потом он протанцевал с хозяйкой и снова угостил всех нас. Он вспомнил своего отца, бедного пекаря, который погиб во время бомбежки, и, вспомнив его, заплакал.

— Жаль, отец не видит, какие деньги я теперь зарабатываю, — сказал он.

В это время открылась дверь кафе, и на пороге появилась жена булочника, разыскивающая пропавшего мужа.

— Ты опять нализался и платил по тридцать пять франков за рюмку? — спросила она.

Булочник втащил ее внутрь, крепко обхватил за талию и начал с ней кружиться. Он непременно хотел, чтобы и она тоже выпила. А потом он снова заплакал и сказал:

— Я только что рассказывал, что бедный отец не узнает, какие деньги мы с тобой зарабатываем.

— Замолчи! — сказала жена.

Пианино внезапно перестало играть, и мы все умолкли тоже. Булочник повернул к нам свою глупую физиономию и неловко выпрямился, желая показать, что он не такой уж пьяный.

— Я знаю, что говорю, — сказал он.

— Нет, ты не знаешь, что говоришь, — возразила жена.

И она принялась втолковывать нам, что сейчас каждый думает, будто булочники зарабатывают кучу денег, но это неправда. После войны люди узнают, что для них сделали булочники.

— Да? — сказал хозяин кафе и поинтересовался, почему же тогда пайковый хлеб такой плохой. — Даю голову на отсечение, что там нет ни крупицы муки.

— Конечно, там нет муки, — подтвердил булочник, — только отруби, шелушеный овес и молотые каштаны.

— Вот видите, — сказал хозяин кафе. — А когда мы получаем пайковую муку и печем хлеб сами, то мука там остается. Как же это получается?

Булочник промолчал, отвернув в сторону свою глупую физиономию, и вышел из кафе, и его жена за ним следом. Они купили наше пианино, хотя на нем нужно играть самому, а ни булочник, ни его жена играть не умеют.

— Я заставлю играть маленькую Мис, — заявил булочник.

* * *

Богачи, которые считают себя патриотами, говорят, когда прилетают самолеты: они должны бомбить КАЖДУЮ НОЧЬ, КАЖДУЮ НОЧЬ, а сами крепко-накрепко запирают свои ворота и калитки, чтобы рабочий люд, что бежит от бомбежки с фабрики или со станции, не вздумал прятаться в их саду и мять траву.

А бедняки если и упрекают богачей, то тихонько, про себя, чтобы их никто не услышал. Может быть, это новая форма патриотизма? Но почему тогда ворованный на железной дороге уголь они продают не своему брату бедняку, а богачам, хотя сами сидят в холоде?

Англофилы не могут слышать дурного слова об англичанах: они и хорошие, они и добрые, они и храбрые, они и самые лучшие солдаты, и здорово танцуют свинг — а свинг, как известно, лучший танец в мире, — а их противники утверждают, что англичане трусы и ничего не умеют делать и только танцуют свинг, а свинг, как известно, самый безнравственный танец в мире.

В наш дом врываются гестаповцы, загоняют жену в угол и бросаются в садик, где я как раз высаживаю рассаду, — и все это только для того, чтобы проверить мои бумаги. А я уж подумал было, что моя песенка спета, и почти ощутил удар резиновой дубинки по голове.

В перерывах между бомбежками молодежь изобретает новую моду: длинные волосы и очень короткие брюки. В танцевальный зал, желая попугать молодых людей, врывается эсэсовец с револьвером в руке. Еще вчера этот тип вместе с другими вломился в дом, где они изнасиловали женщину, испоганили детей и разнесли в щепки скудную мебель. Потом оказалось, что они ошиблись номером дома.

Браль признается мне, что он плакал, когда узнал об освобождении Сталинграда. «Теперь к нам придут большевики», — говорит он срывающимся от страха голосом.

А дочь Бооне говорит, что русские бомбили Берлин, потому что большевики — не люди. «А ты не слышала, что немцы уничтожают русские города?» «Я в это не могу поверить», — говорит она.

Альбертина Спанс

Альбертина Спанс была очаровательной, очень веселой и очень некрасивой женщиной. Она лишилась всех зубов, так как они у нее начали выпадать от голода, а денег, чтобы заказать протез, не было, так она и осталась без зубов — глаза тридцатилетней женщины, а рот восьмидесятилетней старухи. Каждый полдень мы ходили вместе с ней в общественную столовую Леопольда III, где нам бросали в мисочку две картофелины и кусочек мяса (закройте дверь быстрее, чтобы не сдуло обед!). Вместе с нами ходила еще одна женщина — как же ее звали? — которую недавно хватил удар, и она умерла; так вот она все время выходила из себя и обзывала нас немецкими прихвостнями, когда мы уверяли, что война продлится не менее пяти лет.

— Этого не может быть, мой муж говорит, что это будет «блицкриг»{19}, и, если война протянется больше месяца, я не знаю, что мы будем делать.

Она говорила самые странные вещи, которые мне когда-либо приходилось слышать. О Лоде Зиленсе{20}, например, она сказала, что он плохой писатель... Ах да, мадам Ламменс — вот как ее звали! Альбертина Спанс только смеялась над безумными утверждениями мадам Ламменс. Впрочем, она смеялась надо всем: над супом «Зимней помощи», над очередями и над немецкими афишами... Еще помнится мне, что, возвращаясь назад, мы иногда встречали пронемецки настроенного учителя, с ним мы не разговаривали, хотя сам по себе это был вполне приличный человек, в котелке, с большими, широко расставленными ногами. Он же, несмотря ни на что, продолжал очень вежливо с нами здороваться: «Добрый день, мадам Ламменс, добрый день мадам Спанс». И однажды Альбертина, которая всю дорогу смеялась как сумасшедшая, вдруг повернулась к нему и с угрозой произнесла: «Скажите лучше «добрый день» моему аппетиту».

— Я потеряла от голода все мои зубы, — сказала она в другой раз. А на следующий день: — У меня все время болит и болит здесь. — И она поднесла руку к сердцу. Но в остальном она была неизменно весела, пыталась вселить в нас оптимизм и все время повторяла: — Вот подождите, кончится война, ведь когда-нибудь все же раздавят этих серых вшей, и мы еще тряхнем стариной, станцуем свинг. Боюсь только, что у меня рассыплются кости.

И она опять прижимала руку к груди. Да, она стала прижимать руку к сердцу все чаще и чаще. Иногда она останавливалась на углу с бидончиком супа в руках и кричала нам:

— Эй, подождите! — А однажды даже попросила: — Поднесите мне немножко суп.

А потом я ее встретил в день, когда она собиралась поехать на трамвае к врачу-сердечнику. Я видел, что трамвай отошел за минуту перед тем, как из-за угла появилась Альбертина, тяжело дыша и хватая воздух широко открытым беззубым ртом. Она хотела спросить, давно ли ушел трамвай, но не могла вымолвить ни слова и прислонилась, тяжело дыша, к стене. Потом она попросила меня отвести ее домой. Однако немец в черном мундире, который прошел, громко стуча тупоносыми сапогами, сразу же заставил ее гордо выпрямиться. Потом оказалось, что ее давно уже сжирал рак и нужна была операция. Альбертину положили в клинику, но четыре голодных года основательно подорвали ее здоровье, и она была уже при смерти, когда друзья пришли ее навестить. У ее кровати стояли мадам Беренс, мадам Ламменс (которая теперь уже тоже умерла) и я. Мы наклонились к ней и сказали:

— Они высадились!

Альбертина посмотрела на нас и слегка приподняла голову.

— Ха! — сказала она. — Тогда накройте бельгийским флагом мой ящик из-под апельсинов.

Она умерла в тот же вечер.

* * *

У нас все знают того типа, который стал нацистом и не стыдится выгонять на улицу жену в одной рубашке, когда возвращается домой пьяным. Он угощает всех, кто в угоду ему кричит «Хайль Гитлер!», и просаживает в ночных кабаках по пятьдесят тысяч за вечер, потому что стал большой шишкой на деревообрабатывающей фабрике, где работал раньше простым столяром.

Мои родители считают, что война будет недолгой — да и как может быть ИНАЧЕ, ведь мы уже заняли деньги под наш домик, — и, поскольку я вынужден их разочаровать и говорю, что война протянется еще долго, они очень сердятся и заявляют, что я немецкий пособник.

Прихожане спрашивают священника, можно ли им молиться не в церкви, а в часовне, которая ближе к дому, но священник боится, что народ перестанет ходить в его церковь, и отвечает: «Неужели вы думаете, что, если будете молиться в этой часовне, ваши молитвы скорее дойдут к богу или что там вас меньше будут бомбить?» А те говорят:

«Если вы не разрешите нам молиться в часовне, мы будем молиться на улице». «Но я вам и это запрещаю, — говорит пастырь, — я велю вас оттуда прогнать».

Упадок нравов достигает таких ужасающих размеров, что старая проститутка говорит: «Куда катится мир?! В мое время...»

Дети бегут за немецким солдатом и спрашивают его, был ли он в Нормандии. «Да, — говорит он. — Но мы еще вернемся туда, когда получим новое оружие». И он вручает им порцию мороженого — одну на всех, так что каждому хочется хоть разик его лизнуть. Немец, услышав слово «лизнуть», говорит: «Всем лизнуть!» Дети спрашивают его, понимает ли он язык, на котором говорят бельгийцы, и знает ли о том, что бомбят его Германию. А потом указывают ему на сынишку Койле и объявляют: «Он нацист!» — а тот пыжится от гордости.

Дальше