Ночь у Оксуса.
Это был уже 29-й день моей погони за генералом Кауфманом, а из Перовского я выехал в полном убеждении что догоню его через пять дней. Я надеялся застать его у колодцев Мин-Булак, в горах Букан-Тау, но не доехав еще до этого пункта, услыхал что его там нет и не будет. Все [109] время с тех пор, за исключением нескольких дней, проведенных на Хала-Ате, я был на поисках за ним, надеясь добраться до него с каждым наступающим днем. Хорошо я понял этим временем как тяжелы бывают обманутые ожидания.
Наконец добрался я до Оксуса, где ни на минуту не сомневался что застану армию; но и тут ожидало меня обычное разочарование. Неужели же я никогда ее не разыщу? Воображению моему, возбужденному бесконечными странствованиями по этой дикой местности при вечных неудачах, сам генерал Кауфман стал наконец представляться каким-то мифом; минутами я даже ожидал что вот-вот проснусь я в одной из гостиниц Парижа и в конце концов окажется что и Хивинская экспедиция, и мои собственные странные приключения были не более как долгий, тяжелый сон.
Но нет; вот еще лежат груды пепла от лагерных костров и виднеются колеи проложенные проезжавшими пушками. Русские не могли быть далеко отсюда. Но нельзя было различить никаких признаков переправы войска через реку в этом месте, и нечего было делать как только идти по видневшимся следам.
Я въехал на лошади в реку, захватил горсть воды и попробовал ее: она была мутна, но вкусна. Река в этом месте была сажень около 500 ширины. С обеих сторон окаймлена она полоской зелени местами в несколько сажен, а местами в целую версту шириною. За этою полосой расстилались опять пески. У берегов было много травы и кустарников, и мы решились остановиться здесь пить чай, так как в течение последних суток мы питались одним хлебом и водой.
Затем опять на коней, опять вперед на поиски. Украдкою въезжаем мы на все холмы, пользуемся каждым удобным местом для тщательного осмотра в зрительную трубу окружающей местности, решившись обеспечить себе хоть тот шанс чтобы первым увидать врага, если судьба сведет нас с ним.
Следы шли по правому берегу реки, направляясь в сторону Аральского моря; они то виднелись у самой окраины воды, то поднимались на возвышенности, доходившие местами до 100 футов вышины, и тянулись по их склонам. [110] Целый день этот у нас проходит в пристальном следовании по колеям пушек, в ежеминутном ожидании выехать к арриергарду и целый день длится та же неизвестность.
В одном месте, проезжая самым берегом, по дороге у подножия одной из возвышенностей, мы были страшно перепуганы верблюдом, упавшим с утесов на дорогу, прямо пред нами, с перешибленной шеей и ногами. Первой мыслью было что животное это свалено на нас Туркменами, и что за ним немедленно последует град пуль. Схватываем оружие и с минуту стоим в оцепении, с ужасом ожидая нападения. Но тишина не нарушается ничем, не раздается ни одного выстрела, наконец, решась тронуться с места, мы подъезжаем к верблюду и видим что он слеп, следовательно свалился сам. Встречать этих верблюдов, брошенных Русскими в пустыне, для нас стало уже делом привычным. Мои люди не раз даже ловили их, пробуя извлечь из них какую-нибудь пользу при перевозке багажа, чтобы дать несколько отдохнуть лошадям; но толку из этого не вышло никакого, никогда не удавалось заставить такого верблюда пройти более часа. Когда верблюд полагает что он прошел достаточно далеко, то никакими силами невозможно принудить его идти дальше.
Внезапно наезжаем мы затем на пять всадников, опускающихся с одного из холмов, и опять схватываемся за оружие. Они же стремглав бросаются в воду, переплывают на другую сторону и скачут по направлению к Хиве. Судя по их поспешному бегству, я заключаю что у них не может быть подкрепления по близости, и даю по ним два-три выстрела из своей винтовки, но без успеха. Несколько времени спустя, проводник, однако, рассмотрел в зрительную трубу группу из 15-ти или 20-ти человек, по всей вероятности, Хивинцев, расположившихся у реки. Так как они значительно превышают нас числом, то мы считаем за лучшее не беспокоить их своим появлением. Они остановились внизу у воды, а мы находимся на возвышенности, откуда легко их рассмотреть, не привлекая тотчас их внимания; мы поспешно въезжаем в пески, делаем большой объезд и осторожно сворачиваем опять к реке в нескольких верстах ниже. [111]
После полудня выезжаем на поля превосходной пшеницы и клевера, лошади наши с жадностью накидываются на этот богатый корм, впервые попавшийся после месячного поста. Скоро мы различаем что-то в роде, людских жилищ по ту сторону реки; но пески все еще очень близко подходят к берегу с обеих сторон. Под вечер показываются на той стороне, несколько всадников и, как видно, пристально за нами следят; но тут наступает темнота и они стушевываются в неясных очертаниях противоположного берега. Все подергивается мраком, одна река еще белеется в своем течении.
От армии теперь только и следов что истлевшиеся кости. Мы и в темноте едва слышно пробираемся вперед. Нервы наши до невероятия напряжены этим вечным ожиданием, да и положение наше делается чрезвычайно критическим. Нас два раза уже видели с противоположной стороны, незначительное наше число конечно было замечено; Хивинцам ничего не стоило переправиться через реку, а, догнать нас на их быстроногих конях было бы для них простою забавой. С каждым шагом ожидаем мы увидать отблеск костров отряда или услыхать крик «кто идет?» русских часовых. Дорога поднимается высоко над рекой. Черная грозовая туча собралась на западе и свесилась над Хивой. Из тучи вырывается молния, на минуту освещая реку, протекающую внизу, и придавая еще более зловещий характер наступающей затем опять темноте. Раз мне кажется что далеко впереди мелькнул огонь; останавливаемся, ждем, не покажется ли он опять, но ничего более не можем различить и продолжаем идти, приписывая это действию моего напряженного воображения. Одиннадцать часов. Наши усталые лошади сделали верст 70 с утра, и я решаюсь остановиться. Сворачиваем к реке, поим лошадей и располагаемся ждать рассвета.
Я пробую поставить одного из своих людей часовым на время этой остановки; но хотя они вполне понимают грозящую нам опасность, тем не менее перспектива провести бессонную ночь так им противна что я ясно вижу что принуждать их к тому бесполезно все равно они заснут тогда на месте и я решаюсь сам сторожить этою ночью.
Через пять минут они все спят мертвым сном, привязав лошадей к своим рукам, и я остаюсь один [112] слушать тихое журчание воды. Целую ночь, до самого рассвета, расхаживаю я взад и вперед, так как сон клонит меня до такой степени что я боюсь присесть хотя бы на минуту. Небо покрылось тучами; темнота непроглядная, едва можно различить что-нибудь в двух шагах пред собою. Целую ночь длится моя печальная прогулка, всю ночь напролет прислушиваюсь я к ропоту протекающей воды, в котором, кажется мне, слышится иногда что-то похожее на человеческие речи. Минутами сверкает молния, освещает спустившиеся облака, широкую реку, высокие крутизны и белые лица моих людей и стоящих над ними усталых лошадей с понуренными головами, и затем опять наступает темнота еще непрогляднее, еще зловещее прежнего.
С рассветом мы опять пускаемся в путь, и подвинувшись на версту вперед, подходим к тлеющему еще костру. Ясно что я не ошибся увидав отблеск огня прошлою ночью в этой стороне. Русский или хивинский это костер? Если русский, то развести его мог только караул, и в таком случае армия была бы еще в виду. Очевидно, костер хивинский; я не ошибся, заметив, мелькнувший огонь, и мы остановились прошлою ночью как раз вовремя, не успев наткнуться на самый лагерь Туркмен.
Каких-нибудь полчаса по восходе солнечном как электрический удар до нас внезапно доносится звук выстрела. За первым следует еще несколько, с короткими, но правильными промежутками, раскатываясь громом по речной долине.
Это грохот пушек!
«Un manvais qnart d'heure».
Наконец-то мы действительно дошли до Русских. Но тут же, как видно, были и Туркмены, так что теперь-то наступал самый критический момент всего нашего путешествия. Грохот пушек все продолжался; битва, повидимому, завязалась. Для меня теперь вся задача состоит в том чтобы различить положение сражающихся сторон и увернуться от Туркмен.
Река в этом месте делала загиб влево, тогда как пушечная пальба слышалась прямо впереди нас. Я решился [113] оставить реку в стороне и ехать к месту схватки. Принудить к тому моих людей оказалось делом нелегким: они были страшно перепуганы, и по какой-то необъяснимой причине желали держаться воды. Мне стоило даже большого труда уговорить одного из них подняться со мной на вершину маленького холма чтобы попытаться определить положение сражающихся сторон. Безопасность наша была более чем сомнительна; Туркмены могли стать между нами и Русскими, и в таком случае из нашего положения не было исхода. Пальба все продолжалась, как казалось, на расстоянии верст семи от нас.
Взбираемся на вершину первой возвышенности, осторожно осматриваемся, но не видим ничего: на расстоянии еще версты пред нами лежит другой холм, заслоняющий от нас вид на дальнейшую местность. До тех пор, однако, дорога открыта. Мы уже собираемся ехать дальше, когда вдруг видим пять верховых мчатся вверх на холм, но, завидя нас, бросаются в сторону реки и исчезают. Это становится тревожным. Мы погоняем лошадей изо всех сил, но песок так глубок, а бедные животные так измучены что их невозможно поднять и в рысь. Пальба внезапно прекращается. Мы въезжаем на следующей холм, поросший мелкими саксаулами, и опять выглядываем из-за его вершины. То что представляется нашим глазам предвещает на этот раз весьма близкий кризис.
На расстоянии трех верст подвигается в нашу сторону по дороге около сотни всадников; растянулись они чуть ли ни на целую версту в длину. Я не вижу еще людей, но Мустров уверяет что он может различить передовых, и что, судя по костюму, они должны быть или Киргизы, или Туркмены разобрать он верно не может но что это никак не Русские. Вести плохие. Киргизы, конечно, были бы друзьями, но если это Туркмены, игра наша была проиграна. В таком случае пред нами было три исхода, но все почти недостижимые. Вернуться назад к Алты-Кудуку; сделать объезд верст в 15–20 песками, обогнуть врага и проехать дальше; или же наконец, спрятаться до ночи, а тогда пробраться чрез его ряды. Слабость наших лошадей не позволяла нам и думать о первых двух исходах оставалось одно спрятаться; но вблизи, кроме маленьких [114] бугров не видать было ничего. По всем вероятиям нас успеют открыть до наступления темноты.
Пальба прекратилась, так что мы не можем судить ни о расстоянии от армии, ни об ее настоящем положении. Мы остаемся в песках выжидая событий. Вдруг двое всадников отделяются от конной линии и скачут в нашу сторону, будто приметив что-то подозрительное в нашем направлении и подъезжая это исследовать. Дело подвигается к развязке. Отступление невозможно; да на три-четыре версты кругом нет прикрытия достаточного чтобы скрыть кролика, не только что нас с лошадьми. Я приказываю людям держать оружие наготове. Все они хорошо вооружены, при них имеются два револьвера, два двуствольных ружья заряжающихся с казенной части и четыре простых охотничьих ружья. Беда только в том что ни один из них не может попасть в цель дальше чем на расстоянии десяти футов, да кроме того, вовсе нельзя было поручиться что они не струсят в решительную минуту и не бросятся бежать. Я же думаю подпустить двух Туркмен на расстояние нескольких сажень, дать по ним верный выстрел, положить их на месте и постараться завладеть лошадьми; с одной хорошей лошадью я еще могу рискнуть добраться до Русских. Попытка, конечно, отчаянная, так как на нас набросятся все остальные Туркмены, лишь только заслышат выстрелы, и тогда.... но составлять дальнейшие планы действий мне уже было некогда.
Расстояние между нами и двумя Туркменами всего сажен в двадцать; они подвигаются теперь шагом, весьма осторожно, будто чуя присутствие врага. Я оглядываюсь на своих людей, стараясь определить могу ли я на кого из них рассчитывать. Старый Ак-Маматов смотрел вперед каким-то тупым взглядом, точно дело это совсем до него и не касается; самая жизнь, видно, ему опостылела с тех пор как я загнал его в такую даль, а теперь и смерть казалась ему чуть ли не лучше каторжной жизни последнего времени. Мустров был взволнован. Единственный из них кто казалось готов был за себя постоять, это молодой Киргиз.
Пушечная пальба возобновилась. Я лежу в кустарнике взведя уже курок ружья и ежеминутно спрашиваю Мустрова, уверен ли он что это Туркмены. Он все кивает [115] утвердительно головой, пока они не подъезжают сажень на десять, я готовлюсь уже спустить курок, но тут мой Мустров стремительно вскакивает, бросает шапку вверх а издает дикий крик, не помня себя от радости. Он распознал не только Киргиза, но еще своего знакомого. У меня самого как камень сваливается с плеч в то время как мы все пожимаем руку подъехавшим всадникам.
Киргизы эти оказываются джигитами русской армии возвращающимися в Хала-Ату. Они сообщают нам что Русские в настоящее время верстах в пяти дальше бомбардируют неприятельское укрепление, стоящее на противоложном берегу, и что все Хивинцы отогнаны на ту сторону. Мы вскакиваем, ни мало не медля, на коней и бросаемся вперед. Через полчаса мы были на маленькой возвышенности у самого речного берега, откуда открывался обширный вид на окружающую долину.
Ширина Оксуса здесь более версты. Когда я остановился в виду места действия, противоположный берег был усыпан всадниками, скачущими из стороны в сторону, тогда как у самой воды, пред маленькою крепостцой с бойницами для ружей, две пушки производили почти беспрерывные выстрелы. Бросив взгляд вниз по реке с нашей стороны, я увидал и Русских, в полуверсте от себя; они также рассыпалась по берегу, спокойно наблюдая за действием двух шестифунтовых орудий, метавших гранаты. Мы затянули повода и стали следить за битвой. Противоположный берег возвышался футов пятьдесят над водою, тогда как наша сторона была низкая и совершенно ровная. Казалось что неприятель огородился еще земляными валами с этой стороны. В последствии однако ж эти валы оказались высокими берегами канала Шейх-арыка. На них-то возвели Хивинцы укрепление для предотвращения переправы русских войск. За укреплением виднелось много зелени; отсюда, собственно, и начинаются хивинские сады; до этого места, за исключением тех немногих полей пшеницы и клевера которыми мы ехали, речные берега были невозделаны; теперь же, немного ниже по речному берегу с нашей стороны, где были Русские, я мог различить богатые зеленые луга и волнующиеся нивы.
Хивинская артиллерия действовала почти так же быстро как и русская, и я с удивлением увидел что ядра их [116] не только не падали в воду, но казалось, врезывались в землю среди самих Русских. Хотя на этом расстоянии я и не мог судить об их действии, но как я после узнал, некоторые из них проносились еще на четверть версты дальше. Действие русских гранат было весьма очевидно, так как они взрывали землю по всем направлениям. Хивинцы еще держались очень хорошо, если принять во внимание что у них были одни массивные ядра вместо гранат. Перестрелка эта продолжалась около часа. Русские гранаты бороздили кругом землю без остановки, и два хивинские орудия на берегу все еще продолжали действовать.
Сцена была чрезвычайно оживленная, и я думаю что старому Оксусу никогда еще не приводились слушать такой музыки. Пять раз со времен Петра Великого порывались Русские добраться до этого места, и все пять раз безуспешно. Пять раз приходилось им отступать изнемогая от трудности похода, суровости климата или предательства Хивинцев; единственный отряд которому удалось занять Хиву, был потом перерезан весь до последнего человека. Наконец-то опять в этот ясный майский день стояли Русские на берегах древней исторической реки, лицом к лицу со старым своим врагом.
Что касается меня, то я следил, сидя на коне, за развитием действий со всепоглощающим вниманием. Сознание побежденных препятствий, прошлых опасностей, пришедшая к концу тридцатидневная погоня за армией и наконец возбуждающее действие сцены раскрывшейся предо мною, всего этого было слишком достаточно чтобы привести военного корреспондента в блаженнейшее настроение духа. Да к тому же я не мог не сознать до какой невероятной степени судьба мне благоприятствовала. Еслиб от меня зависел выбор времени прибытия моего в армию, я бы, кажется, сам не нашел более благоприятной минуты. Вдруг граната, разорвавшаяся на противоположной стороне в среде туркменской конницы, произвела там величайшую панику и смятение. Началось бегство во все стороны, подвели лошадей и поспешно отвезли орудия от воды, а еще через несколько минут уже не было видно на неприятельской стороне ни одной живой души. Так кончилось сражение при Шейх-арыке. [117]
Наконец -то!
Я поскакал теперь по берегу в сторону Русских; перескочив и переправившись через великое множество канав и каналов, которыми долина была изрезана по всем направлениям, я наконец приблизился к месту занятому их орудиями.
Когда я подъехал на довольно близкое расстояние, до меня донесся крик выезжавшего ко мне офицера.
Вы кто?
Американец! отвечаю я.
Тот самый что переехал один через Кизил-Кумы? спросил он, когда мы встретились.
Я отвечал утвердительно.
Хорошо. Пойдемте, я представлю вас генералу. Мы слышали уже несколько дней тому назад что вы едете к нам.
Я сошел с лошади и меня подвели к генералу Головачеву, который сидел тут же на пушке, покуривая папироску. Подле него стояло еще орудие снятое с передка, а, неподалеку лежали две убитые лошади единственная потеря понесенная здесь Русскими, как я после узнал: хотя земля была взрыта по всем направлениям неприятельскими ядрами, ни один человек не был ранен. А будь у Хивинцев вместо ядер гранаты, Русские, конечно, потерпели бы немалый урон.
Генерал Головачев, высокий, широкоплечий мужчина с длинными бакенбардами и открытым приятным выражением лица, приветливо пожал мне руку, заметил что я совершил переезд весьма отважный и пригласил меня тут же завтракать.
Должно-быть по всей фигуре моей видно было что в завтраке я сильно нуждался. Со впалыми глазами и щеками, грязный, пыльный, неумытый и оборванный винтовка, которую я носил в течении целого месяца на ремне через плечо истерла мне все платье я представдял своею фигурой совершенное пятно в среде щеголей Русских в их белых кителях и фуражках, с золотыми и серебряными пуговицами, которые все смотрели такими чистыми и вылощенными, будто они выехали на парад на Исакиевскую площадь. [118]
Завтрак состоял из холодного вареного мяса, холодного цыпленка, коробки сардинок и бутылки водки, расставленных на белой скатерти, разостланной на густой зеленой траве.
Офицеры встретили меня очень дружелюбно, выказывали не малое любопытство относительно пережитого мною времени в Кизил-Кумах и дивились как мог я решиться один предпринять такой безумный переезд. По их словам, было сто шансов против одного что я погибну; они описывали такими живыми красками все опасности которых я избежал что мне не шутя стало жутко. Чувство мое в эту минуту могло бы сравниться с чувством человека которому говорят что он одолел громадную, разъяренную львицу, тогда как сам он до тех пор думал что убил только крупного волка.
После утреннего дела все были в самом веселом настроении духа; благоприятнее этого времени мне трудно было бы найти для своего приезда: тяжелый, почти невозможный переход был совершен, а интересная часть кампании только-что начиналась.
Во время завтрака Головачеву донесли что часть неприятеля вернулась и поджигает в настоящую минуту большой каюк, стоящий внизу, у форта. Стрелки уж опять принялись за дело, стараясь оттеснить Хивинцев, что им вполне и удалось, прежде нежели огонь успел хорошо разгореться. Немедленно переправлен был на ту сторону один офицер топограф с двадцатью солдатами с приказанием забрать горящий каюк и наскоро сделать очерк реки и окружающей местности. Часа через два-три офицер вернулся с хивинским каюком, который оказался весьма мало поврежденным.
Тем временем я узнал что я тут настиг только небольшую колонну, высланную из главного отряда для занятия хивинского укрепления. Главная же квартира с остальной частью армии расположилась верстах в семи еще дальше вниз по реке.
Головачев не стал занимать брошенное неприятелем укрепление, а отдал приказ идти обратно в лагерь, так как Кауфман предполагал переправляться через реку не в этом месте, а под Шураханой. Все же дело этого утра имело целью обеспечить проход нескольким каюкам захваченным у Учь-Учака. Битва, собственно говоря, [119] началась еще накануне вечером, когда генерал фон-Кауфман проезжал по речному берегу, посматривая, не видать ли каюков, и беспокоясь, какая причина могла их задержать. Когда он проезжал этим местом, неприятель самым неожиданным образом открыл по нем огонь; до тех пор даже и не предполагалось присутствия укрепления на этом пункте. Стрельба была так правильна что пушечные ядра падали как раз среди штаба. Теперь каюки уже успели прибыть, а так как неприятель больше не показывался, то мы поехали в лагерь, с тем чтобы переправиться через реку на следующее утро. По приезде в лагерь я принял приглашение офицера который первый меня встретил в этот день, и расположился у него. Это был Чертков, оказавшийся старым приятелем моего спутника до Перовска, мистера Скайлера.
Первым делом моим, конечно, было представиться генералу фон-Кауфману. Я застал его за чаем в открытой палатке; одет он был в бухарский халат и курил папиросу. Это был человек лет 46–50, лысый и небольшого роста сравнительно с обыкновенным ростом Русских; он носил одни усы, в голубых глазах его светилась веселость и добродушие. Пожав мне руку, он пригласил меня садиться, и начал разговор заявлением что я «молодец», опрашивая понятно ли мне значение этого слова. После нескольких вопросов касательно моих приключений, он сообщил о ходе кампании до этого времени раcказ который я сообщу читателю в следующей главе. Позволение сопровождать армию в дальнейшем ее следовании к Хиве он дал мне тут же, и без всякого, по-видимому, колебания.
От главнокомандующего я отправился к Великому Князю Николаю Константиновичу, который устроился тут в глиняном домике. Од также принял меня самым приветливым образом.
Затем возвратился я в палатку Черткова, и в первый раз за эти два месяца уснул спокойно.
С этого дня, вплоть до окончания Хивинской кампании, и после того, во время экспедиции против Туркмен, я был при русской армии. Здесь должен я сказать несколько слов о доброте с которой ко мне относились со всех сторон. По приезде моем к армии я был в [120] бедственном положении. Со мной не было никакой провизии, даже не осталось у меня ни чаю, ни сахару этой необходимой поддержки людей в пустыне но этого недостатка я и не почувствовал. Правда, никогда еще не был я так близок к гибели от голодной смерти как в первые три дня по прибытии моем в русскую армии; но происходило это частью от того что я уже был ослаблен продолжительным переездом во время которого мне вечно приходилось быть впроголодь, главная же причина была та что и ни у кого не имелось провизии. Прежние запасы все были потрачены, а нового подвоза из-за реки еще не было. Некоторое время никому из нас нечего было есть, и мы эти дни с радостью набросились бы и на черные сухари которые казались мне прежде такою невозможною пищей. Убили несколько лошадей, но их стало не надолго, а многих нельзя было употребить на еду. Это было первым случаем когда мне пришлось отведать конины; она показалась мне превкусною, жаль было только что ее нельзя было достать побольше.
Но с тех пор как у Русских опять появились съестные припасы, мне ни разу не случалось пройти мимо какой бы то ни было палатки где они ели или пили без того чтобы меня не пригласили присоединиться к ним. Начиная с Великого Князя и кончая самым незначительным офицером в отряде в этом отношении все были одинаковы. Раз двадцать в день сыпались на меня со всех сторон приглашения закусить или пить чай. До самого нашего прибытия в Хиву мне ни разу не представилось случая заставить моих людей готовить что-нибудь для меня, все это время я жил на счет русских офицеров. И теперь, в ту минуту как я пишу эти строки, сердце мое переполняется благодарности при воспоминании об их широком гостеприимстве. Я рад воспользоваться настоящим случаем чтобы выразить им свою признательность; поблагодарить не только тех с которыми я сошелся потом на самую короткую ногу, но и многих других, которых я даже не знаю по фамилиям, хотя доброту и щедрость их я испытал на себе, а дружеские их лица никогда не изгладятся из моей памяти.