Киргизский роман.
Войдя в кибитку я застал там большой костер, красноватый свет которого падал на яркие ковры, одеяла и подушки; над головами и везде кругом виднелся решетчатый деревянный остов кибитки, обитый толстым белым войлоком; по стенам на этой решетке развешана была кухонная посуда, всякого рода домашние принадлежности, сабля [45] и ружье, седла и уздечки, в стороне была брошена трехструнная татарская гитара.
Сама кибитка оказалась целых двадцати футов в диаметре больше всех мною виденных до тех пор, а наружный войлок, чистый и новый, был почти снежной белизны. По всему было видно что Киргиз приглашавший меня к себе принадлежал к богатому классу кочевников.
Введя меня в кибитку, он сказал что-то двум молоденьким девушкам, своим сестрам и чуть ли не двойникам; они тут же подошли ко мне с потупленными глазами и приветствовали меня, каждая по очереди, взяв мою руку в обе свои и прикладывая ее к своему сердцу с тихою скромностью, которая была положительно очаровательна.
Как мне после случалось замечать, женщины киргизские таким образом приветствуют своих мужей, братьев, отцов, возлюбленных, а также и гостей, судя по настоящему случаю со мною. Сделано это тут было с такою простою, натуральною грацией, сопровождалось таким застенчивым взглядом темных глаз что мне показалось в эту минуту что лиц, красивее и интереснее этих двух я еще не встречал. Да и в действительности это были лица очень миловидные, круглые и свежие, без малейшего следа монгольского типа. Смуглая кожа их была чрезвычайно прозрачна, черные как смоль волосы свешивались двумя тяжелыми косами чуть ли не до колен, а глаза, темные и мягкие, были окаймлены такими длинными ресницами какие редко встречаются иначе как в расе кавказской. Одеты они были в красные шелковые халаты с особенного рода пестрым шитьем по швам и на рукавах и со множеством больших серебряных пуговиц, тонких как пластинки. Из под, халата, застегнутого одною коралловою запонкой у шеи, виднелась белая шелковая рубашка доходящая до колен и распахивающаяся очень пикантно на груди. Белые шаровары из такого же шелка и красные сапожки дополняли их несложный, но для пустыни весьма нарядный костюм.
На брате была надета короткая узкая куртка из какой-то красной полубумажной, полушелковой материи, также изукрашенная серебряными пуговицами; при этом широкие [46] шаровары из ярко-желтой кожи, почти сплошь покрытые вышивкой самых разнообразных узоров, желтый шелковый пояс за который был заткнут нож и старый пистолет с кремневым замком, маленькая нарядная маховая шапка и широкие сапоги из нечерненой кожи.
Вручив ему мою винтовку и револьвер, я бросился на разостланнные пред костром одеяла, тогда как Ак-Маматов стал с меня стаскивать тяжелые верховые сапоги чтобы заменить их туфлями, доставленными предусмотрительным хозяином. Затем я приступил к дальнейшему своему туалету. В кибитке всегда есть небольшое пространство незастланное ковром. Чтоб умыться, надо стать на колени на краю ковра у этого места и вам поливают воду на руки и на голову из чайника, кожаного ведра или бутылки, а иногда из медного кувшина очень изящной формы, часто встречаемого у Киргизов, словом, из той посудины которая первая под руку попадется. Вода тут же втягивается сухим песком и всякий след сглаживается.
Тем временем поставили над костром чугунный котел на большом круге, к которому прикреплены были ножки. Скоро вошли мои люди с несколькими соседями-Киргизами, разместились в скорченных позах вокруг огня и завели оживленную болтовню. Киргизы не складывают ноги крестообразно как Турки, но становятся на колени и опрокидывают всю тяжесть своего тела на поджатые таким образом ноги, с пятками вывернутыми наружу. Как бы ни казалась эта поза натуральна и удобна в Киргизе, я не советую ни одному Европейцу пробовать так садиться, если он желает опять после того встать на ноги! По взглядам которые они на меня иногда бросали, я понял что разговор у них шел обо мне, а из частных возгласов и других знаков изумления, я легко мог вывести что Ак-Маматов опять дал волю своему воображению и раcказывает им обо мне какие-нибудь небылицы. Непохожие в этом отношении на других восточных народов, Турок и Арабов, Киргизы болтливы, чрезвычайно любят поговорить. Весь вечер прошел в разговорах, прерываемых только взрывами хохота.
После получасовой варки кушанье было вывалено в большую деревянную чашку; мне также дали деревянную [47] ложку и пригласили подсесть к еде вместе с другими. Кушанье это, весьма вкусное, оказалось чем-то в роде супа из баранины, заправленного пшеничною мукой. Мы все ели из одной чашки самым приятельским образом, но к несчастью супа не достало, а мне как нарочно в этот день не попадалось ни уток, ни фазанов. Молока зато оказалось вдоволь; я приказал его накипятить и накрошил туда сухарей. Друзья мои Киргизы вероятно никогда еще до тех пор не отведывали подобного блюда, потому что оно их привело в положительный восторг, а к концу ужина, заключенного шоколатом и кишмишем, все мы были в самом веселом и общительном расположении духа, вполне забывая об окружающей нас пустыни. Девушки все время держались в стороне, и мне стоило больших трудов добиться чтоб они подсели есть с нами.
Послее ужина я попросил молодого хозяина кибитки сыграть что-нибудь, указывая на гитару. Не заставляя себя долго просить, он спел несколько песен, аккомпанируя себе на гитаре. Две из этих песен были встречены остальными Киргизами богатырскими взрывами хохота. Затем он еще спел, как мне объяснили, несколько боевых песен, славя подвиги какого-то киргизского богатыря против Туркмен, и эти также были встречены одобрительно.
Гитара татарская очень маленький инструмент, напоминающей своею формою вдоль перерезанную грушу, не более фута величиною, тогда как рукоятка доходит футов до трех. Эта гитара была из темного дерева, похожого на орех, и на ней натянуты были две простые и одна медная струна. Своеобразные татарские мотивы были бы довольно приятны если бы не пелись таким резким тонким голосом с каким-то неприятным гвнусавым визгом. Эта манера в пении распространена по всей Центральной Азии; я слышал ее и в Хиве, и между Бухарцами сопровождавшими русскую экспедицию. Это, впрочем, не мешало пению Киргиза быть забавным и совершенно гармонирующим с окружающею обстановкой. Эта кибитка посреди песчаной степи, освещенная ярким костром, красноватое пламя которого бросало оригинальные колориты на дикие лица присутствующих и на их странные костюмы; развешанное оружие, седла, уздечки, эти две девушки с их [48] оригинальною красотой все это сливалось в совершенно своеобразную, но очень красивую сцену.
Я пробовал заставить петь и девушек, но они наотрез отказались и не поддались ни на какие увещания. Шутки ради, я заставил Ак-Маматова предложить одной из них выдти за меня замуж; слушая это предложение они очень краснели и смеялись. Ак-Маматов впрочем ответил мне, что я должен обратиться к брату их, который один имеет право их выдать замуж если желает, а что мне придется заключить договор этот подарком брату и ассигновкой приданого девушке. Тогда я предложил дать хозяину одну из своих винтовок, а девушке лошадь, верблюда, устроенную кибитку и двадцать овец. Это последнее предложение уже выслушано было девушками совершенно сериозно, и они не предполагали здесь никакой шутки. Они заявили Ак-Маматову что мне придется жениться на них обеих, так как они друг с другом не расстанутся. Условие это не представляло для меня ничего неприятного, и потому я с готовностью согласился, да и в действительности было бы жаль их разлучать. При отъезде же нашем на другое утро и хозяин поручил Ак-Маматову мне сказать что он переговорил с сестрой и что окончательный ответ мне дадут когда я к ним заеду на возвратном пути.
Киргизы могут, как и все магометане, иметь по нескольку жен, но они редко пользуются этою привилегией. Браку они не придают никакого религиозного значения, а смотрят на него как на простую торговую сделку. Мущина платит за девушку отцу ее подарками сообразно с состоянием обеих сторон. Обыкновенно подарки эти возвращаются молодым, образуя таким образом женино приданое. Иногда, впрочем, эти подарки отец, держит у себя на тот случай если его дочь будет ему возвращена ее мужем, так как Киргиз имеет право прогнать свою жену во всякое время; на деле, однако, право это редко прилагается. Если же подарок был возвращен, то жена может, уходя от мужа, захватывать с собою все что было им прежде за нее дано.
В случае смерти мужа, по здешним порядкам, напоминающим древний еврейский закон, вдова достается его брату [49] если таковой имеется, обычай возникший вероятно из желания сохранить собственность в семействе.
Выспрашиванием всех этих подробностей я вызвал моего молодого Киргиза на раcказ, из которого ясно что природа человеческая везде одинакова, и что любовь также самовластно царит в Кизил-Куме как в мире цивилизованом.
Молодой Киргиз Полат был сговорен с самою красивою девушкой Туглукского аула. Калым, или свадебный подарок, уже был вручен отцу девушки, Иш Джану, и срок брака был назначен. Но за несколько дней до свадьбы Полат помер, и Муна Аим стала опять свободна. Тогда является Сулук, брат покойного, и требует Муну Аим себе в жены. Он желал этим способом также получить обратно братнину собственность, которая была дана девушке в приданое, и ее отец решил что ей надо за него выйти. Но сама она, считая себя теперь обеспеченною вдовой и полною хозяйкой своих действий, наотрез отказалась выходить замуж. Отец стал ее тогда гнать от себя. Она же взяла своего верблюда, овец и коз, свои платья и ковры, и ушла из отцовской кибитки. Она купила себе маленькую кибитку и поселилась в ней одна, доила своих овец и коз, выгоняла их пастись и сама им вытаскивала пойло из колодцев. Когда аул тронулся с места, она пошла со всеми и становила свою кибитку неподалеку от других. Тогда все старухи на нее озлились: «Что это делается с Муна Аим?» говорили они. «Она не хочет идти к своему мужу, и живет одна, как бродяга. Пойдемте, уговорим ее». И они отправились к ней, исцарапали ей лицо, драли ее за волосы; но Муна Аим только плакала, ломала себе руки, а к мужу не шла. С тех пор стали старухи сходиться к ее палатке каждый день, ругали ее и мучали до такой степени что она чуть все глаза себе не выплакала. Но все тщетно: ничто не могло ее сломить. Тогда Сулук взялся сам покончить с этим делом по-своему. Он ночью ворвался с тремя товарищами в кибитку Муны Аим с тем чтоб увлечь ее к себе и силой взять ее в жены. Но она защищалась как дикая кошка, и мущины все вместе не могли с нею сладить. Притянутая к выходу, она схватилась за дверной косяк и держалась так крепко что они были принуждены порубить ей пальцы чтобы [50] сдвинуть ее с места. Когда они выволокли ее наконец из кибитки, на ней не осталось ни клочка одежды и все тело было окровавлено, но она все еще боролась. Тогда Сулук вскочил на лошадь, схватил ее за волосы и волочил за собою пока не повыдергал волосы с корнями, тогда он ускакал, а ее оставил на земле, нагую и полумертвую.
Да отчего же не хотела она за него выйти? спросил я.
Потому что любила Азима.
А где он был?
Он принадлежал к другому аулу, который зимовал рядом с ее аулом, а летом перекочевывал в другую сторону. Она, видите ли, никогда не любила своего нареченного жениха, а выходила за него единственно по приказанию отца.
Как же все это кончилось?
А услыхал об этом Ярым Падишах, прислал казаков, которые и захватили Сулука.
Что же с ним сделали?
Не знаю. Говорят, угнали так далеко что ему никогда назад не вернуться.
А девушка померла?
Нет, выздровела; а как вернулась на зимнюю стоянку, то свиделась со старым своим возлюбленным и вышла за него замуж.
А старухи уже не вмешивались?
Нет, боялись Ярым Падишаха.
Ярым Падишах есть название под которым генерал Кауфман известен во всей Центральной Азии. Это значит полу-император.
Я потом спрашивал у генерала Кауфмана много ли правды в этом раcказе. Он подтвердил все слышанные мною подробности, прибавив что Сулук, брат первого нареченного жениха, был сослан в Сибирь.
Около десяти часов девушки оставили нас одних и отошли спать к другой стороне кибитки, задернув ее красною занавесью, которую я прежде не заметил. Взглянув на лошадей, я вернулся в кибитку, также разлегся на полу и следя за слабым мерцанием догоравшего костра скоро заснул. [51]
Печальная ночь.
Я не могу здесь не заметить что все время моего пребывания с Киргизами оставило по себе самое приятное воспоминание. Они все, без исключения, были добры ко мне, гостеприимны и честны. Я провел среди их целый месяц, путешествовал с ними, ел с ними и спал в их кибитках; со мной все это время были деньги, лошади, оружие и вещи, которые могли прельщать их как богатая добыча. А между тем, я от них ничего кроме хорошего не видал; не только не пропало у меня во все время ни малейшей безделицы, но не раз случалось что за мной скакал Киргиз пять-шесть верст в догоню чтобы возвратить что-нибудь мною забытое. К чему же все эти толки о необходимости цивилизовать подобный народ? К чему ведут все рассуждения Вамбери о сравнительных преимуществах английской и русской цивилизации для них? Киргизы замечательно честны, добродетельны и гостеприимны, качества которые немедленно сглаживаются цивилизацией во всех первобытных народах. На мой взгляд даже жаль прививать к такому счастливому народу нашу цивилизацию со всеми сопровождающими ее пороками.
На следующее утро не без сожаления распрощался я с хозяином и его хорошенькими сестрами. Каждому при отъезде дал я по подарку, брату карманный нож, а сестрам по паре серег и других недорогих украшений.
В этот день случилось нам проезжать мимо многих киргизских могил. Они все очень велики, состоят из центрального купола футов в 30–40 вышиною и окружены высокою стеной футов до пятидесяти в квадрате; каждая из таких могил могла бы служить крепостью для маленького отряда.
Проехав небольшую чащу саксаула, от восьми до десяти футов вышины, мы прибыли в бедный аул, состоящий всего из трех кибиток, представлявших самый печальный вид. Войлок на них был весь в лохмотьях, а внутри не было ни нарядных одеял, ни ярких ковров. Здесь мне впервые пришлось отведать киргизского ирана. Он делается из смешанного вместе молока верблюдов, [52] овец, и коз; смесь эту, еще парную, ставят на легкий огонь пока она не свернется и не получит острого, едкого вкуса. Напиток этот кажется очень вкусен когда к нему привыкнешь, а в жаркие летние дни он просто неоценим, так как имеет свойство казаться всегда холодным. Им то преимущественно и питаются Киргизы летом. Но у них есть еще другой напиток приготовляемый из перебродившего кобыльего молока, называется кумысом; он шипит, пенится, очень освежает в жары и на вкус несколько напоминает шампанское.
С наступлением вечера ветер усилился и перешел в совершенный ураган. Воздух наполнился пылью, застилавшей заходящее солнце, отчего и смерклось часом ранее обыкновенного. Мы стали поглядывать, не попадется ли где аул, но ничего не могли различить поблизости. Наконец послали Киргиза объехать окрестность, так как Мустров продолжал утверждать что вблизи должен был где-нибудь находиться аул. Ветер, усиливавшийся с каждым мгновением положительно нас оглушал, пыль поднималась высокими клубами, которые кружились по пустыне при слабом свете луны как степные привидения, по временам нельзя было ничего рассмотреть в десяти шагах пред собою.
Наконец услыхали мы что Киргиз зовет нас. Не без затруднения распознали мы направление откуда доносился его голос, казавшийся, по ветру, каким-то неземным звуком, и направились к нему, вполне уверенные что попадем наконец в аул, который так давно искали. Но ожиданьям этим не суждено было оправдаться. Не было слышно ни криков, ни мычанья скота, ни веселых детских голосов, ни одного из приятных для путешественника звуков раздающихся вокруг аула. Все те же порывы ветра, крутящаяся облака пыли, через которые едва пробивались бледные лучи месяца, наполняя всю пустыню какими-то неясными, движущимися тенями. Киргиза своего мы нашли у большой лужи мутной воды, футов десяти в диаметре, окруженной несколькими кустарниками саксаула. Что было делать? Подвигаться вперед при таком ветре было невозможно; также немыслима была надежда напасть на аул в этой темноте. Ничего больше не оставалось [53] как расположиться на ночь в открытой пустыне и улечься на песке, без всякой защиты от холода, ветра и пыли.
Мы сошли с лошадей, которых Мустров с Киргизом расседлали и стали поить, тогда как Ак-Маматов отправился сбирать топливо. Через несколько минут запылал большой костер, бросая красноватый отблеск на пустыню; мы связали вместе вершины нескольких невысоких кустарников, укрыли их попонами и чепраками, устроив таким образом нечто в роде палаток, представлявших, впрочем, весьма ненадежное убежище от ветра.
К счастью, у нас был с собою запас воды; мы приготовили чай, поужинали холодною бараниной, увернулись в свои тулупы и расположились спать под импровизованными палатками. Подложив под головы седла, а ноги протянув к костру, мы скоро заснули глубоким сном несмотря на завывание ветра.
После тяжелого дневного переезда по пустыне, заснуть было не мудрено, но горько было просыпаться. В это время года ночи так же холодны, как жарки бывают дни, а пред рассветом даже морозит. Просыпаясь, вы не можете пошевелиться, все члены окоченели; малейшее движение причиняет боль, а песчаное ложе кажется чуть не каменным. Вы не можете стряхнуть с себя какого-то сонливого оцепенения, а утомительный переезд, который вам опять предстоит, кажется какою-то пыткой.
Весь день продолжали мы ехать песчаными холмами, на которых не попадалось почти никакой растительности, ни малейшего следа людей или животных. После полудня я убил сайгаку и потом встретили мы недавно выкопанный колодезь, возле сухого дерева в совершенно пустынной местности. Ничего не было видно вокруг кроме желтых песчаных холмов и равнины покрытой гравием которую солнце обливало горячими лучами. Ворон, свивший себе гнездо на самой вершине оголенного дерева, был единственным представителем живых существ в этих местах, да и он встретил нас каким-то неприязненным, хриплым карканьем, и даже несколько раз пытался на нас налетать. Песок кругом дерева был усыпан щитами маленьких черепах, бывших жертвою алчности молодых воронят. [54]
Раз случилось нам в этот день сбиться с пути. Посмотрев на компас, я увидал что мы идем к Казале, то-есть по направлению совершенно противоположному нашей цели, и заподозрил Мустрова в обмане. Он же уверял что нарочно свернул в сторону, чтобы напасть на караванную дорогу от Казалы на Иркибай.
Несколько часов последовавших за этим открытием были для меня самыми тяжелыми со времени вступления моего в пустыню. Мы блуждали, сами не зная где искать дороги, и повидимому имели весьма мало шансов напасть на нее; к довершению нашего несчастия, нам пришлось страдать от жажды. Благодаря беспечности Мустрова воды с собой не захватили; с прошлого вечера я ничего еще не пил кроме чашки мутного чая, а длинный дневной переезд при сильнейшей жаре довел меня почти до изнеможения. В этом ничего не было и удивительного, так как я только-что выехал из снеговых степей Сибири; в пустыне я, правда, был всего четыре дня, но в каждый из этих дней приходилось проезжать верхом около 70-ти верст. Горло мне жгло как огнем, голова горела, воспаленные глаза блуждали по сторонам. Я сериозно стал бояться чтоб у меня не сделалось воспаление в мозгу. На целые мили кругом пустыня, была покрыта сухим песком. Если не найдем дороги, то неизвестно когда придется напасть на колодезь, а перспектива пробыть еще сутки или даже хоть одну ночь без воды сводила меня с ума.
Целые часы прошли в этих невообразимых мучениях... Наконец, при самом солнечном заходе мы выехали на дорогу от Казалы на Иркибай, по которой проходил Великий Князь. После долгих поисков мы нашли наконец мелкое, тинистое озеро, более похожее на мутную лужу. Вода оказалась почти густой от примеси грязи; когда же я все-таки проглотил ее сколько мог, то мне весь рот, горло и желудок залепило илом, вкус которого я чувствовал даже в продолжении нескольких последующих дней. Наскоро перекусив, мы все бросились на песок в полнейшем изнеможении.
Когда я проснулся в три часа утра, звезды еще мерцали на темном небе. Люди мои седлали лошадей, чтобы пораньше выступить, и мы пустились в путь когда еще не занялась утренняя заря; подвигаясь по следам армии, мы [55] надеялись добраться в Иркибай до наступления полуденной жары.
В девять часов мы подъехали к месту где, почва спускалась пологою террасой, образуя долину, открывшуюся пред нами на несколько миль. Она была почти сплошь покрыта саксаулами с распускающимися листьями. Хотя деревца эти были не выше четырех-пяти футов, но с возвышения на котором мы стояли они казались чуть ли не дубовым лесом. Посреди виднелось укрепление, которое я принял сперва за Иркибай. Когда же после часовой езды мы приблизились к нему, то увидали то это были одни развалины. Чтобы подъехать к самому укреплению надо было переехать по высохшему руслу широкого канала и подняться на пригорок. Тут пред нами предстали остатки внешней стены; переехав за них, мы очутились посреди развалин древнего города.
Древний город.
Развалины почти сплошь были покрыты кустарником; кругом виднелись остатки разрушенных стен, а на вершине холма были две большие башни. Построенные из необожженого кирпича, они быстро разрушались под влиянием атмосферы, и их можно было принять за земляные валы, если бы не сохранилась довольно хорошо одна их сторона. Можно было еще различить положение ворот, которые бы не трудно еще расчистить от завалившего их мусора. Поднявшись на вершину одной из этих башень, около тридцати футов вышины, я увидал что она местами провалилась внутрь и под ногами слышалась пустота, что доказывало что внизу было большое углубление.
Город был около мили в диаметре и окаймлен с трех сторон широким, глубоким каналом, теперь высохшим, а с четвертой, северо-западной стороны, ограничен Яны-Дарьей, которою замыкался этот водяной круг. На расстоянии пятидесяти футов от наружного канала находились остатки стены, футов в 15, а местами и в 20 вышиною, окружавшей когда-то весь город; тут же полагались и сторожевые башни, немного повыше стен и лучше ее сохранившиеся. Все постройки были из того же необожженого [56] кирпича. Часть наружной стены выходившая к реке так хорошо еще сохранилась что на нее нельзя было взобраться без лестницы. Судя по старому руслу, Яны-Дарья была здесь сажен в сорок шириною.
Мустров мне говорил что город этот построен был Каракалпаками, вытесненными сюда с берегов Сыр-Дарьи около 1760 года. Они не только построили город, но провели сюда и воду из Сыра на расстоянии 200 миль, углубив русло Яны-Дарьи и создав таким образом новую реку. Самое название Яны-Дарья, означающее «новая река», придает некоторую достоверность этому раcказу.
Однакоже из других источников я узнал что русло Яны-Дарьи гораздо древнее. По последним исследованиям оказывается что это была когда-то очень большая река, чуть ли это даже не прежнее русло Сыр-Дарьи. Чрезвычайно странно что относительно Сыр-Дарьи, как и относительно Аму-Дарьи, найдены указания на то что она прежде протекала другим руслом, чуть ли не параллельно Аму-Дарье, и также как и эта последняя впадала в Каспийское море. Что произвело это странное между ними сходство? Было ли это могущественное вулканическое сотрясение, поднявшее почву и внезапно изменившее течение обеих больших рек, или же это произошло от более простых причин, оказавших с течением времени влияние и на всю окружающую страну.
Какая бы ни была тому причина, но ясно что берега Яны-Дарьи были еще незадолго до наших дней заняты многочисленными поселениями, кипевшими жизнью, вместо этих кочевников, которые теперь одни попадаются на ее берегах. Этим объясняется происхождение высохших оросительных каналов, которые так возбуждали мое любопытство с самого форта Перовского. Что за причины произвели это внезапное опустошение когда-то цветущего оазиса, достоверно неизвестно; но высохшее русло Яны-Дарьи могло быть прямою тому причиной, Мустров уверял что все это пришло в упадок только со времени прибытия сюда Русских, которые отсюда отвели воду, чтобы сделать Сыр-Дарыю судоходною. Я впрочем не верю этому, так как развалины все-таки относятся к более древней эпохе, чем за 15 лет тому назад, когда Русские впервые заняли эту часть Сыр-Дарьи; хотя справедливо и то что глиняные [57] стены, из которых состоит большая часть развалин, не будучи никем поддерживаемы, весьма скоро распадаются при разрушительном действием летних жаров и зимнего снега.
В прежнее время Яны-Дарья текла еще миль на 15 дальше, а там обмелев, образовала нечто в роде болота, в котором и терялись ее воды. Теперь и река и болото это высохли, но одно уже то что река эта была устроена руками человеческими, есть факт громадной важности, указывающий на то как легко могут Кизил-Кумы быть орошены и возделаны. В Сыр-Дарье, конечно, найдется достаточно воды чтоб орошать пустыню от этой реки до самого Оксуса, а так как Кизил-Кумы понижаются по направлению к Оксусу от ста до двухсот футов, то эта ирригация и не представит больших затруднений. Правда, что в таком случае не осталось бы достаточно воды в Сыр-Дарье для навигации; но на что и нужна навигация в стране заселенной одними кочующими номадами?
Я убежден что по мере распространения русского владычества в Центральной Азии, вся страна между Сыром и Аму-Дарьей примет самый цветущий вид. Генерал фон-Кауфман уже начал у Самарканда обширные ирригационные работы, которые хотя и были прерваны Хивинскою экспедицией, но должны были опять продолжаться в этом году. Он предлолагает собрать пятьдесят тысяч Киргизов на линии проектированного канала, снабдить их всеми орудиями и провизией и таким образом закончить работы в один сезон. Киргизы, с своей стороны, вполне оценивают важность предприятия, которое может сделать их собственниками богатой, орошеной страны; они с восторгом приветствуют работы. Раз практичность этого плана будет доказана на деле, нет сомнения что многие части Центральной Азии, представляющие теперь бесплодную пустыню, сделаются странами с такою же богатою почвою и произведениями как Хива и Бухара.
Сев опять на лошадей после двухчасовой остановки, и следуя все тою же речною долиной, мы через полчаса встретили двух русских солдат. Форт был неподалеку. Мы пришпорили коней и выехав из маленькой чащи саксаулов увидали, в близком от себя расстоянии, на сухой, бесплодной плоскости, земляные валы, пред которыми собрались группой русские солдаты и офицеры, следя за нашим приближением. [58]