Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 6.

Ветеран

1

Как и все суда типа «Либерти», наш корабль был анонимным. То есть название у него, конечно, было, но совершенно незапоминающееся. Такие слова помнишь, пока их произносишь, и тут же забываешь снова. Неудобное, темное, некрасивое, скучное судно. Оно служило только для того, чтобы перевозить нас с одного места на другое, как паром. Здесь и речи не было об интересе, индивидуальности, [239] приключении, короче говоря, оно было никаким.

Это было первое судно типа «Либерти» на нашем веку, но далеко не последнее. Обо всем непрезентабельном семействе этих морских транспортных средств Хохотун выразил свое мнение следующим образом. «Знаешь, — сказал он, с отвращением глядя на переполненные людьми палубы и прислушиваясь к конвульсивным подергиваниям судна, — эту штуку, наверное, сделали в конце недели. В пятницу вечером собрали в одном месте множество людей, которым нечего было делать, и как следует их напоили. А к ночи воскресенья они склепали этот шедевр». Он взмах-пул рукой, показывая, что его мнение относится не только к нашей медлительной красавице, но и ко всей длинной колонне транспортов, больше всего напоминающей стадо коров, движущейся от побережья Австралии на север.

Мы ели на палубе, здесь же справляли наши естественные потребности. Над верхней палубой был сооружен навес, где располагался камбуз, здесь же были гальюны. При сильном ветре требовалась изрядная сноровка, чтобы удержать тарелки на столах, равно как и пищу в желудке, если ветер дул со стороны гальюнов.

Мы снова начали глотать таблетки атабрина. Когда мы, получив на камбузе свои порции, выходили, держа в одной руке кружку кофе, а в другой — еду и столовые приборы, нас встречал дежурный офицер и приказывал открыть рот, куда санитар аккуратно забрасывал желтую таблетку.

— Открой рот.

— Ты же промахнулся, кретин!

— Эй, ты, осторожнее, следи за своей едой! Черт! Я же говорил, следи... [240]

— Я же ничего не могу поделать, лейтенант, проклятое судно качается.

— Черт бы вас всех побрал, ослы! Вы же проливаете свой кофе. Двигайтесь, двигайтесь! Эй, ты там, проходи, на что ты уставился? Санитар, попрошу внимательнее, ты слишком многих пропускаешь. Внимательнее, я сказал. Внимательнее!

— Опа... Извините, сэр.

— Это не слишком сильный ожог, сэр. Он не потянет даже на вторую степень, я уверен.

— Черт, санитар, ты меня слышишь?

— Минутку, сэр. Качка опять усилилась. О... теперь воняет из гальюна, чувствуете? Осторожно, сэр, мы поворачиваем налево.

Так мы продвигались вдоль побережья Австралии, держа курс внутрь Большого Барьерного рифа. Риф располагался справа по борту, а берег — слева. Это был естественный защитный барьер, и ночью нам разрешали курить на палубе. Ни одна подводная лодка противника не стала бы забираться в такой опасный для нее лабиринт.

Мы не знали, куда направляемся. Единственное, в чем мы были уверены, это что наш курс лежит на север, а значит, обратно на войну. К этому времени японцев уже выбили с Соломоновых островов и большей части Новой Гвинеи. Мы шли на север по бескрайним водным просторам Океании. Наши мысли в основном были заняты пугающе большими потерями Таравы.

Но все-таки мы были ветеранами, поэтому не показывали страха, зато много шутили и выдвигали самые невероятные предположения о месте, куда нас везут, и о том, какие условия нас там ожидают. Впрочем, в последнем ни у кого сомнений не было. Короче говоря, мы коротали время за пустой болтовней, сидя на грязном брезенте, закрывающем люки. Если же это надоедало, мы [241] играли в слова или придумывали всевозможные слоганы — кто лучше.

«Дурак, уснул? Это Рабул!» — говорил кто-то о неприступной японской крепости на Новой Британии. «Золотые Ворота, вас увидеть охота!» — ностальгически взывал другой, выражая тем самым общую тоску и сомнение, что мы скоро увидим Сан-Франциско. «Остаться бы в реестре, попав на Глосестер!» — вещал третий, мрачно пророчествуя, что на мысе Глосестер, на дальнем конце Новой Британии, выживут далеко не все. Что же касается перспективы вторжения в Корею, то фрейдисты, коих было немало в наших рядах, не смогли устоять против искушения срифмовать слово «Корея» с другим словом, обозначающим одно из последствий, к которому часто приводит учение Фрейда в жизни.

Если человек ленив, лишен физических нагрузок и к тому же отчаянно скучает, его очень легко вывести из себя. Раздражала даже перспектива принятия пищи, потому что для этого надо было встать, собрать столовые принадлежности, затем постоять в очереди, а после еды неизбежными были такие неприятные процедуры, как мытье посуды и складывание ее на место, а ведь за это время какой-нибудь нахал вполне может занять удобное место на солнечной стороне палубы.

В судовой столовой можно было купить сладости, но это было не так просто и раздражало безмерно. Дело в том, что для этого надо было простоять не меньше трех часов в очереди, пока отовариваются моряки, когда же очередь доходила до нас, чаще всего оказывалось, что все самое вкусное уже разобрали, и нас постигало жестокое разочарование. Запасы сладостей всякий раз истощались как раз тогда, когда морские пехотинцы собирались что-нибудь купить, и снова, словно по приказу некоего [242] таинственного божества, пополнялись каждое утро, чтобы моряки ни в чем не знали отказа. (Ночью члены судовой команды, поклоняющиеся этому странному божеству, продавали нам пятицентовые шоколадки по доллару за штуку и предлагали нам сэндвичи по такой же немилосердной цепе.) Мы часто и подолгу стояли на палубе и глазели на кипящие зеленые буруны за кормой. Иногда, если нос судна слишком глубоко зарывался в воду, корма приподнималась, обнажая отчаянно вращающиеся винты. Создавалось впечатление, что винты чувствовали себя неловко, будучи извлеченными на солнечный свет, и стремились побыстрее вновь спрятаться в прохладной зелено-голубой глубине. Глядя на пенящуюся воду, можно было постепенно погрузиться в приятную апатию. Тебе не нужно было думать или чувствовать, тебе не нужно было даже существовать, просто сливайся с волной и следуй, кипя и пенясь, за кормой судна. И лишь когда нос судна погружался в воду, корма поднималась и бесконечная вода исчезала из поля зрения, голубое небо над головой и жужжание винтов возвращали к реальности.

Нам разрешалось оставаться на палубе ночью, но после того, как мы вышли из-под защиты Барьерного рифа, нам запретили курить. Бывали темные ночи, которые обеспечивали безопасность не хуже, чем Большой Барьерный риф, но бывали и звездные ночи, заливающие весь мир бледным светом и освещающие нас лучше любых судовых огней.

Мы шли проливами, окаймленными зеленой бахромой джунглей, спускающихся к самой воде на окружающих нас слева и справа холмистых островах. Где-то впереди была Новая Гвинея. В бухте мы очутились неожиданно — просто в какой-то момент движение прекратилось, и мы начали выгружаться. [243]

Один из транспортов вроде бы сел на мель в полумиле от нас по правому борту.

— Теперь капитан, наверное, поедет домой, — предположил Хохотун.

— Да, — согласился Бегун. — Это, наверное, один из тех капитанов, которых выпускает Академия торгового флота, когда им только исполняется двадцать один год.

Но у нас не было времени развивать эту тему дальше. Предстояла высадка. Экипаж, подгоняемый грозными выкриками боцмана, уже спускал шлюпки. Мы вышли на палубу и по команде начали спускаться по висящим на борту сетям вниз. Заполненные шлюпки следовали к берегу.

Мы сразу же поняли, что остров не является необитаемым. Никаких домов не было видно, но на берегу были люди, и кто-то, наверное капитан местного порта, орал в мегафон, руководя выгрузкой. Кроме того, на берегу вытянулась длинная вереница зеленых грузовиков, на которых нам и нашим запасам предстояло ехать в глубь острова. Подошла наша очередь, и мы очутились в шлюпке, плывущей к берегу.

С берега я заметил полузатопленную рыболовную шхуну метрах в пятидесяти от берега и решил ее обследовать. Я подплыл, забрался на борт и пробрался к носу, который поднимался над водой. Находясь примерно в четырех с половиной метрах над поверхностью воды, я ощутил настоятельную потребность пырнуть и немедленно осуществил это желание.

Уже падая, я с ужасом заметил, что в метре под водой располагается коралловый риф. Я напрягся и попытался сделать погружение неглубоким, но, тем не менее, проскреб по кораллу грудью, после чего поспешно поплыл к берегу. Когда я вышел из воды, оказалось, что из нескольких [244] глубоких царапин течет кровь, причем так сильно, что это испугало местного жителя, оказавшегося неподалеку.

Царапины были обработаны йодом — надо полагать, потому, что он больше жжет. И тут я услышал голос за спиной:

— Ты легко отделался, Счастливчик. Надо полагать, тебе не зря дали такое имя. Очень больно?

Я обернулся и увидел отца Честность. Даже не видя его, я уже знал, что это он. Больше ни у кого в морской пехоте не было такого мягкого, звучного голоса. Отец Честность был нашим капелланом, первым и единственным во 2-м батальоне. Он присоединился к нам в Австралии. Я впервые обратил на него внимание на второй день, когда заметил толпу морских пехотинцев, окруживших человека, который был намного старше всех нас. Они взирали на него с таким откровенным уважением, граничащим с обожанием, а человек был настолько очевидно не одним из нас, что понять, кто он такой, было совсем не трудно.

— Чертовски больно, отец, — даже не подумав о том, что такие слова в беседе со священнослужителем можно расценить как богохульство. Только ненормативная лексика была запрещена в присутствии капеллана. — Но мне действительно повезло. Хорошо, что я не отрезал себе... Хорошо, что порезы не слишком глубокие.

— Да, конечно, слава Богу.

Отцу Честность было около сорока, и он с первого взгляда располагал к себе. Таких людей ирландцы называют «черный кельт». Взглянув на него, я увидел, что за время морского путешествия он довольно сильно загорел, лишившись характерной для жизни в цивилизованных условиях белизны кожи. Кроме того, лишний жир на поясе и бедрах, [245] неизменный признак малоподвижного образа жизни, тоже начал исчезать.

— Как вам нравятся острова, отец?

— О, здесь восхитительно, — сказал он, просветлев лицом. — Я впервые в джунглях. — Он смотрел на меня, как незнакомец, сомневающийся, стоит ли попросить о помощи или лучше обойтись.

— Я могу что-нибудь для вас сделать, отец?

— Возможно. Дело в том, что во всеобщей суматохе обо мне, похоже, забыли.

— Пойдемте с нами, — предложил я. — Мы о вас позаботимся.

— Разве это будет правильно? — Он явно не знал, как поступить.

— Конечно. У нас часто такая неразбериха.

— Ладно, — согласился отец Честность, и мы вместе пошли к грузовику.

Машины тронулись в путь довольно скоро и, преодолев ряд невысоких холмов, доставили нас в середину поля, заросшего травой купай. Здесь был наш новый дом.

Вот как в морской пехоте натаскивают людей: прежде всего их следует содержать в отвратительных условиях, как голодающих зверей, и тогда они будут лучше драться. Когда их переводят с одного места на другое, нельзя жалеть усилий, чтобы сделать этот процесс как можно более болезненным. А перед тем как они прибудут на место назначения, следует послать вперед человека, чтобы из всех возможных мест он выбрал самое неудобное. Питаться они должны в основном холодным кормом, в качестве универсального инструмента использовать мачете, а если командир обладает хотя бы каким-нибудь влиянием в небесной канцелярии, он позаботится, чтобы постоянно шел дождь.

Все перечисленное было выполнено. Шел проливной дождь, быстро стемнело, и прошел слух, [246] что пищи не будет вообще. Я посмотрел на отца Честность. В надвинутой на глаза каске и завернутый в одеяло, он выглядел очень несчастным и почему-то был похож на ребенка, которому выдали футбольную форму, не научив играть.

— Эй, Плейбой, — окликнул я одного из новых парней-разведчиков, — помоги мне устроить отца Честность.

Плейбой с готовностью согласился, и мы вдвоем принялись вырубать траву мачете. Вскоре в поле купай появилась просека, на которой мы устроили постель из травы. Затем мы срубили в близлежащем кустарнике несколько стоек, вбили их в землю и натянули на них плащ отца Честность. Он заполз под этот импровизированный навес и лег. В травяной постели что-то зашуршало, и отца Честность с нее как ветром сдуло. Опомнившись, он виновато улыбнулся и снова лег. Через мгновение стало совсем темно.

— Вы только не беспокойтесь, отец, — сказал я, — по мы намерены раздобыть что-нибудь пожевать.

— Это было бы неплохо, — признался он. — Где?

— Я расскажу вам на исповеди.

— Ты же знаешь, что нельзя украсть у себя, — рассмеялся отец Честность.

— Конечно, мы просто хотим немного ускорить процесс распределения.

Мы вышли на дорогу и попросились на проезжавший мимо порожний грузовик, возвращавшийся на берег. Проехав километра полтора, мы спрыгнули и стали ждать, когда в глубь острова пойдет очередной грузовик с продуктами. Дождались. Свет его фар казался очень тусклым сквозь пелену дождя. Мы забрались в кузов, когда он притормозил на подъеме, доехали до своего бивуака, [247] выбросили на землю по ящику томатного сока и печеных бобов и спрыгнули следом.

Мы разделили добычу среди друзей, а потом поспешили к навесу отца Честность. Он уже спал. Пришлось будить.

— Мы принесли вам немного еды, отец. — сказал я. — Но может быть, вы лучше сначала ее благословите?

— Что? — испуганно пробормотал он, просыпаясь. — Я не понял. О! — воскликнул он, окончательно проснувшись, и даже в темноте было видно, как отец рад. — О!

Плейбой рассмеялся, я тоже, и мы снова выползли под дождь. Пара бедных католиков, которые провели несколько блаженных месяцев в Австралии, отправилась спать, не слишком задумываясь о десяти заповедях и в твердой уверенности, что обрели искупление в этом благочестивом подношении ворованного томатного сока и печеных бобов.

* * *

До самого утра я и не думал выяснять, где мы находимся.

— Это остров Достаточно хороший, — сказал кто-то.

— Пусть будет так, — улыбнулся Плейбой. — Будем считать, что он достаточно хорош для морских пехотинцев.

Мы приступили к работе по установке палаток. Лейтенант Большое Кино считал своим долгом нас подгонять и своими бестолковыми приказами здорово мешал.

У нас было три палатки: две для жилья и одна для работы. В третьей мы сложили все имевшееся в нашем распоряжении нехитрое оборудование для составления карт: стол, сделанный из куска клееной фанеры, установленного на опорах, несколько [248] компасов, карандаши, калька и один или два угольника.

Разведка батальона морской пехоты почти не имела картографического оборудования. Мы были обычными разведчиками, то есть глазами и ушами командира батальона, и это все независимо от того, как сильно стремился Большое Кино преувеличить наши задачи.

Мне тоже хотелось стать настоящим разведчиком, но лейтенант Большое Кино и слышать об этом не хотел.

— Ты здесь, чтобы выпускать мою газету, — внушал он.

— Но, лейтенант, скоро мы опять будем в деле, а я даже не знаю, что такое азимут. Я же заблужусь в телефонной будке! Я только хочу научиться обращаться с компасом и читать карту.

— Тебе это не нужно.

— Но, лейтенант, когда начнутся бои, всем будет не до газеты. Что я тогда буду делать?

Лейтенант, который уже два месяца как мой командир, взмахнул рукой, всем своим видом выражая неодобрение. Эту манеру он приобрел еще на Гуадалканале, когда в один прекрасный день сержант Большое Кино оказался единственным из всего разведывательного подразделения, сумевшим объяснить командиру батальона, что такое монтаж аэрофотоснимков. За это он и был произведен в лейтенанты.

Он махнул рукой и объявил:

— Когда начнутся бои, ты будешь вести дневник батальона.

— А это еще что такое?

— Тогда и узнаешь. А теперь давай поговорим о моей газете. Хотелось бы услышать, что ты об этом думаешь. Итак, что нам нужно, чтобы начать?

— Множительный аппарат. [249]

— Понял. Поговори об этом с главным сержантом. Что еще?

— Бумага.

— Снова главный сержант. Что дальше?

— Наборная машина.

— К нему же. Какие еще проблемы?

— Репортеры.

— Это понятно. Я хочу спросить, сколько их понадобиться для батальонной газеты?

— В батальонной газете должны печататься новости. Причем нам придется охватить все роты. Иначе говоря, в каждой роте должен быть человек — ротный репортер.

— О чем, по-твоему, он будет сообщать?

— Обо всем, что происходит в роте. В газете будет информационное сообщение от каждого репортера, штабные новости, уголок поэта, обращение командира и редакционная статья.

— Обращение полковника! Редакционная статья!

— Да, сэр. А я потом все это размещу на странице и украшу ее. Возможно, командиру батальона понравится идея таким образом поддержать моральный дух в войсках.

— Подожди, мой мальчик, не торопись.

Большое Кино встал и нервно заходил взад-вперед по комнате. Затем он снова сел и принял позу роденовского мыслителя.

— Тебе придется быть очень осторожным, Счастливчик. Нельзя сломя голову нестись вперед. Нам надо считаться с командирами рот. Скорее всего, они не захотят, чтобы кто-то посторонний постоянно находился в роте и докладывал обо всем, что происходит. А если и согласятся, то потребуют, чтобы им показывали материалы перед отправкой в газету.

— То есть у нас будут цензоры, сэр? [250]

— Думай, что говоришь. Просто надо проявлять деликатность. Каждый командир роты захочет лично удостовериться, что репортер ничего не исказил. Тут мы должны быть максимально внимательны, понимаешь?

— Да, сэр.

— Думаю, мы поступим следующим образом. Поговори с главным сержантом и выясни, чем он сможет помочь в плане бумаги и оборудования. А я пока прозондирую почву с командирами рот. Завтра у нас будет совещание, там все и решим. Да... и еще одно. Что касается обращения полковника и редакционной статьи... Забудь об этом.

— Да, сэр.

Я привык выполнять приказы и поговорил с главным сержантом, который велел мне убираться из его палатки ко всем чертям.

Лейтенант Большое Кино, проведя ночь в размышлениях, на следующий день занялся своими непосредственными обязанностями. Батальонная газета была вырезана из общей картины, как нечеткий аэрофотоснимок из общего монтажа.

* * *

Дисциплина становилась все строже — командование закручивало гайки. Как-то раз в воскресенье утром мы играли в волейбол неподалеку от палатки-столовой, которую пока не посетили только командир и майор Кусок Майора — его новый и весьма непопулярный начштаба. Время завтрака уже давно прошло, но это, конечно, не касалось майора Кусок Майора, который мог есть когда ему захочется.

К игре присоединился дежурный капрал. Краем глаза я увидел Кусок Майора, он вышел из жилой палатки и направлялся в нашу сторону. Чуть позже его заметил и дежурный капрал, но [251] сделал вид, что это его не касается. Кто-то сказал ему, что вряд ли разумно заставлять майора ждать. Однако дежурный капрал принадлежал к той особой породе некрасивых людей, которые, вероятно, стараются компенсировать свою ущербность необъяснимо сильными чувствами. И он продолжал как ни в чем не бывало играть в волейбол.

Мы начали нервничать.

Майор ждал.

Всеобщее напряжение взорвалось громогласным воплем майора.

— Главный сержант! — прорычал он, сверля разъяренным взглядом застывшего на месте дежурного капрала. — Глав-ный! Сер-жант!

Из палатки пулей вылетел главный сержант и замер, пытаясь одним взглядом оцепить ситуацию. А Кусок Майора немного согнул ноги, словно чудовищная лягушка, изготовившаяся к прыжку, и рявкнул:

— Арестовать этого человека!

И несчастного капрала увели.

* * *

Мы должны были вскоре покинуть остров. Ходили слухи, что это из-за многочисленных случаев тифа среди бойцов. Но, как позже выяснилось, мы просто находились в месте сбора, чтобы соединиться с другими воинскими соединениями и начать еще одно наступление на японцев. Война была близко. Мы с нетерпением ждали новостей о победах на Тихом океане, об успехах союзников в Северной Африке, поскольку все это приближало уже повернувшееся вспять течение к берегам противника, изнуренного затяжными боями.

За неделю до отъезда наше немногочисленное подразделение увеличилось на одного союзника, на зато какого! [252]

— Там на дороге австралиец, — сказал лейтенант Большое Кино. — Пойди и окажи ему необходимую помощь.

Я отправился к дороге и там встретил Диггера.

Он сидел в джипе, нагруженном так сильно, что помимо воли возникали мысли о ненормальном затворнике, одержимом манией накопительства, или о многократно перегруженных грузовиках, увозящих людей и их имущество из зоны землетрясения. Там были по меньшей мере три походных котелка, весьма потрепанных сосуда, в коих любящие чай австралийцы кипятят сей напиток, флейта, ржавая британская каска и ее новенькая, блестящая американская сестра, керосиновая лампа, бензиновый фонарь, упакованная плитка, банки с чаем и сахаром, мешки с рисом, три или четыре разбухших мешка с разными предметами американской и британской военной формы, юбка из травы и труба, купленная, как мне позже объяснил Диггер, у янки за четырнадцать шиллингов. Кроме того, в джипе находился водитель, сам Диггер и четыре смущенных темнокожих меланезийца, на их могучих плечах висели объемистые тюки.

В общем, представшая перед глазами картина привела меня в полный восторг, и не только меня. Вокруг постепенно собиралась толпа. Морпехи ожидали, как будут развиваться события дальше.

— Эй, вы! — раздраженно крикнул Диггер. — Вы всегда только глазеете, когда надо помогать?

Я стал помогать ему разгружаться. Когда же содержимое джипа переместилось на землю, образовав гору средних размеров, водитель поспешил уехать, обдав нас удушливым облаком пыли.

Диггер был до крайности раздражен. Теперь это видели все, поскольку он сдвинул на затылок [253] свою потрепанную шляпу с широченными полями и явил миру свое маленькое загорелое лицо, покрытое дубленой кожей и украшенное небольшими черными усиками. Туземцы чувствовали его настроение. Они стояли, опасливо переступая с ноги на ногу, явно не зная, чего ждать от будущего. Мне показалось, что он наслаждается их смущением, потому что на его физиономии неожиданно появилось задумчиво-мечтательное выражение, и он принялся, глядя поверх их головы, любоваться водопадом, омывающим гору Нитулоло. Хотя, быть может, Диггер таким образом пытался скрыть собственное смущение, рассчитывая, что его задумчивый вид произведет на нас впечатление. Наконец он повернулся ко мне и сказал:

— Проводи нас, янки. Где-то здесь второй батальон. Нам нужно туда.

Я отвел его к палатке, в спешке поставленной прямо за нашей. Пока я помогал ему натягивать канаты — палатка была перекошена и провисала, не иначе ее ставил офицер, — из кустов послышалась нечленораздельная речь и подозрительный шум. Там рубили ветки. Это работали туземцы Диггера. Они всю дорогу шли за нами, но настолько бесшумно, что я о них совершенно забыл. Невнятное бормотание оказалось диалектом их племени: все они прибыли с Новой Гвинеи, а если точнее — из района Лаэ, где Диггер до вторжения японцев был плантатором. А ветки предназначались для постройки жилища для них — не могли же туземцы спать в одной палатке с плантатором. И уж тем более он не мог позволить им питаться нашей едой — мешки с рисом были привезены, чтобы они могли готовить еду.

Я помог Диггеру получить у квартирмейстера все необходимое и пообещал вернуться после [254] ужина, чтобы показать ему реку, в которой мы купались.

Вернувшись, я был остановлен в десяти шагах от его палатки резким звуком трубы, нарушившим спокойствие острова. В первый момент он показался Визгливым и даже вульгарным, как свисток паровоза. Прислушавшись, я с некоторым трудом узнал мелодию. Звучала песня «Сегодня в старом городе будет жарко».

Я просунул голову внутрь палатки. В тусклом свете керосиновой лампы, поставленной на землю, я увидел, что он, ссутулившись, сидит на койке и изо всех сил трубит — от прилагаемых усилий его физиономия сильно покраснела. Заметив меня, он на секунду отвлекся от своего занятия, вытер рот рукой и сказал:

— А, привет, янки, садись, — после чего затрубил снова. При этом он постепенно поднимал ногу, причем довольно высоко, а опускал ее в самых трудных местах мелодии. Видимо, процесс опускания ноги помогал ему справиться с замысловатой мелодией. Это, несомненно, была знакомая всем песня «Сегодня в старом городе будет жарко». Теперь мелодия была вполне узнаваема, правда, подпевать как-то не хотелось.

— Где ты этому научился? — спросил я, когда он закончил.

— Меня научил янки, у которого я купил эту штуку, — ответил он, наклонившись, чтобы зажечь плитку, на которой он кипятил воду для чая. Было уже слишком темно, чтобы идти на реку.

— А ты знаешь, что это американская песня?

— Конечно. Некоторые вещи вы, янки, все-таки умеете делать. Мне очень правится эта мелодия. Хотя, конечно, она американская. Но американская музыка мне нравится. Послушай, а ты не из Техаса? [255]

— Нет, — ответил я, — из Нью-Джерси.

— А-а-а, — протянул он и занялся приготовлением чая.

— Ты будешь с нами долго?

— Не знаю, — пожал плечами Диггер.

— Как это?

— Секрет, — подмигнул он. — Большой секрет.

— Что ты имеешь в виду?

— Только то, что сказал. Секрет. Я ничего не могу тебе рассказать. Кое-кто в Австралии велел мне сняться с места и присоединиться к морским пехотинцам. И вот я здесь. Хочешь чаю, янки?

— А твои туземцы? — поинтересовался я, не отказавшись от чашки чая.

— Они со мной. Больше тебе ничего не надо знать. В общем, дальше мы пойдем вместе. Я не знаю, к лучшему это или к худшему, но надеюсь, что к лучшему. Должен признаться, янки, мне было бы намного легче, будь я сам по себе. Вам рядом с австралийскими солдатами нечего делать.

— Черта с два нечего. Мы во всем выше австралийцев. Спроси хотя бы япошек, что они думают о противнике. Они считают американских морских пехотинцев самыми крутыми в мире. После нас идут солдаты американской армии, а уж потом австралийцы.

— Кто тебе сказал такую чушь? — хмыкнул он.

— Мне никто не говорил. Я все это прочитал в ваших же чертовых газетах.

— Иди ты! Не будь идиотом. По сравнению с австралийцами вы просто жалкая кучка школьников. — Он насмешливо взглянул и приготовился вновь наполнить большие белые кружки, которые использовал вместо чайных чашек. — Только не пойми меня неправильно, — проговорил он, осторожно наливая в них обжигающую [256] жидкость из котелка. — Я не утверждаю, что вы не умеете драться. Я только хочу сказать, что вам до нас далеко. — Он поставил котелок и поднял свою кружку. — Ну, давай выпьем за американские вооруженные силы. — Мы сделали по глотку, и он добавил: — И слава богу, что есть на земле австралийские войска.

* * *

Мы снова двинулись в путь через неделю. «Кое-кто в Австралии» дал Диггеру немного времени, чтобы влиться в наши ряды. Уже на следующий день после его прибытия мы получили приказ готовиться.

Мы собрали вещи, взяли оружие и двинулись по грязной дороге к берегу. Гавань была забита десантными кораблями, многие даже были вытащены на берег. Опустив широченные сходни — иначе говоря, разинув пасти, — они ожидали, пока люди и транспортные средства занимали места в их объемистых утробах.

И вот мы опять на корабле. Рампа поднялась — пасть захлопнулась, — и корабль отошел от берега.

2

Дождь.

Дождь стал нашим постоянным спутником. Фипшхафен, расположенный на юго-восточном побережье Новой Гвинеи, принял нас в свои мокрые объятия.

И снова нам пришлось доставать мачете, чтобы отвоевать у пропитанных влагой джунглей жизненное пространство.

Мы проводили время в жалкой праздности, ожидая приказа атаковать. [257]

В кромешной тьме над нашей головой опять свистели бомбы — создавалось впечатление, что они заблудились и не могут найти дорогу к земле. И все это сопровождалось разъяренным водопадом дождя.

Происходящему радовались только туземцы Диггера. Бури часто повторял одну и ту же непонятную мне фразу, по, судя по тому, что за ней следовала улыбка, обнажавшая все его сильные зубы, она означала что-то хорошее. Улыбаясь и притопывая по грязи, он даже иногда вынимал изо рта трубку, с которой никогда не расставался.

Все они — Бури, Кимбу и двое других, чьи имена я не помню, — были уроженцами Новой Гвинеи. Они этим чрезвычайно гордились и свысока смотрели на других меланезийцев, выходцев с архипелага Бисмарка — группы островов, расположенной в западной части Тихого океана к востоку от Новой Гвинеи. Они особенно презирали «канака из буша», которые жили в глубине острова, за пределами цивилизации, которая существовала только на побережье. Все они говорили на «пиджине» — замысловатом гибриде английского и китайского языков. За две кошмарные недели в Финшхафеие я успел выучить несколько фраз на этом варварском диалекте.

Они рассказали мне о своей жизни до войны — неправдоподобно простой жизни собирателей подножного корма, если, конечно, не считать нескольких месяцев ежегодной занятости (я чуть было не сказал эксплуатации) на плантациях вроде тех, что принадлежали Диггеру. Я сделал попытку поведать им о нашем сложном существовании, но это оказалось почти невозможно. Они понимали только, когда я говорил о постройках, да и то, наверное, лишь потому, что при этом я демонстрировал журнальные картинки. [258]

— Здесь дом одного парня, — говорил я, тыча пальцем в нижний этаж Эмпайр-Стейт-Билдигг. — Здесь другого, третьего. В общем, тут живет много парней.

Они кивали, рассматривая диковинные картинки широко раскрытыми от изумления глазами. Иногда они демонстрировали изумление даже больше, чем следовало. Все они были прирожденными актерами и к тому же безукоризненно вежливыми.

Остановка в Фиишхафепе была недолгой — диен десять или около того. Он скуки нас спасали только периодические бомбежки. Один раз было организовано никому не нужное и совершенно бесполезное патрулирование острова, продолжавшееся больше двух суток. Во время этого патрулирования Бури однажды развлек нас, решив побаловать общество горячим чаем, добыв огонь трением двух деревянных палочек. Об этом способе он узнал из американской книжки, но, как ни старался, не сумел воплотить его в жизнь.

Вернувшись, мы обнаружили лагерь свернутым. Все было готово к отправке.

Ночной дозор, в котором участвовали парни из нашего разведывательного подразделения, был проведен под носом у противника на Новой Британии. Их перевезли через пролив на торпедном катере, а до берега они добрались на резиновой лодке. Информация, которую они привезли, — а досталась им она дорогой ценой, поскольку их катер обстреляла тяжеловооруженная японская баржа, — была достаточно цепной. Место, где нам предстояло высадиться, почти не защищалось.

В ту ночь нас собрал командир и произнес традиционную напутственную речь, как всегда накануне боя. [259]

Мы собрались на дороге, идущей перпендикулярно берегу. Командир говорил уверенным, но достаточно злым тоном. Он говорил так, словно всей душой ненавидел японцев. Его голос был голосом человека, лично пострадавшего от японцев и имеющего все основания для кровной мести. Он явно хотел показать, что эта война — его личное дело, а вовсе не работа. Его разглагольствования грешили показной горячностью и потому казались фальшивыми. Не было у него повода так лезть из кожи вон.

— Убивайте японцев, — говорил командир. — Я хочу, чтобы вы убивали как можно больше японцев. И еще я хочу, чтобы вы не забывали о своем высоком звании морского пехотинца. Там, куда мы направляемся, будет горячо. Там придется очень экономно расходовать боеприпасы. Поэтому, прежде чем стрелять, убедитесь, что вы видите противника. Не нажимайте на курок, пока не убедитесь, что цель перед вами. А уж потом пролейте кровь врага.

Вот так.

Мы выслушали его проникновенную речь и разошлись по палаткам.

Был канун Рождества.

Отец Честность готовился к всенощной. Под пирамидальным навесом был сооружен алтарь, и мы собрались на торжественное богослужение. Сгорбившись под дождем и стоя на коленях в грязи, мы слушали рассказ о великой жертве Христа. Окруженные уродливыми, отвратительными реалиями современной войны, мы превозносили Божьего Сына.

Святой, святой, святой...

Отец Честность говорил негромко. Он напомнил, что не все из нас доживут до следующего Рождества, и, быть может, кто-то умрет уже сегодня. [260]

Он сказал, что мы должны горько сожалеть о наших грехах и просить у Господа прощения для тех, кто причинил нам зло. Мы должны готовить наши души к смерти.

Мы пели псалмы. Более чем девятнадцать веков назад в Вифлееме родился младенец, которого мы славили промозглой, темной ночью на затерянном в Тихом океане острове. Мы пели ему гимны и знали, что завтра наши руки обагрятся кровью.

Но мы все равно пели: одни — сдержанно, другие — с надеждой, третьи — механически, четвертые — с отчаянной решимостью, положив одну руку на сердце, а другую — на рукоять штыка. И лишь допев до конца, мы отправились отдыхать.

Утром нам на суда.

Нас накормили восхитительным рождественским ужином. Мы разбрелись по берегу, по просторам, покрытым мелкой вулканической пылью, где виднелся лишь один ряд гигантских, похожих на наши дубы, деревьев. Нам дали индейку с картофелем, хлеб и даже мороженое на десерт. Такое изобилие не могло не порадовать накануне битвы.

Затем доставили рождественскую почту. Мы почувствовали себя царственными особами, которые, закончив банкет, величественным мановением руки призвали менестрелей для увеселения и получили их. И весь остаток дня мы провели, продолжая пикник на черном пляже.

Когда стемнело, мы поднялись на суда, которые должны были отвезти нас в Новую Британию, иными словами, перевезти через пролив Дампьер. Утром нас ожидал бой.

Плавание, начавшееся ночью, было безмолвным. Мы возвращались на войну. [261]

3

На тенистых берегах Новой Британии, где тропический лес спускается по крутым холмам к самой воде, мы, подразделения 1-й дивизии морской пехоты, атаковали и уничтожили японцев. Здесь же мы их пожалели.

Жалеть врага — признак или безумия, или силы. Полагаю, что в нашем случае это был признак силы.

Мы испытали жалость к ним в самом конце, когда они бежали — разбитые, деморализованные, охваченные паникой. Они убегали и уползали от нас, крепких американцев, которые умеют приспосабливаться к любой ситуации, и даже в джунглях чувствуют себя лучше, чем маленькие желтолицые человечки. В этом и заключалась наша сила.

Джунгли и дождь отличали Новую Британию от Гуадалканала. Я понял, что здесь все будет по-другому, в тот самый момент, когда спрыгнул со сходней нашего десантного корабля, за несколько прыжков преодолел узкую полоску черного берега и пырнул из солнечного света в полумрак джунглей. В этот момент произошло сразу два события: пошел дождь, и мы начали преследовать противника.

Когда стих грохот канонады и рев пикирующих самолетов, наш новый командир батальона устроил командный пункт примерно в пятидесяти метрах от кромки воды. Атакующие роты выдвинулись вперед, чтобы занять позицию по оборонительному рубежу, имевшему форму полумесяца, упирающегося острыми краями в берег. Его максимальная ширина составляла 9,5 километра.

Наше подразделение не должно было двигаться дальше. Нам предстояло остаться на этом самом месте в одиночестве, «оседлав» идущую вдоль берега [262] дорогу, в то время как остальные будут штурмовать мыс Глосестер на северо-западе. Мы образовали своего рода оборонительный клип между нашей дивизией и противником, который, как считали, находится к югу от нас. Следующее к японцам подкрепление обязательно должно пройти мимо нас. Итак, мы оказались в полном одиночестве, без связи с основными силами, поскольку, как объяснил командир, в силу естественных причин здесь не действует радиосвязь.

Отсюда командир ежедневно высылал разведывательные патрули. С характерной для этого человека неутомимой точностью он продолжал отправлять людей на разведку неизвестной территории, начиная с момента высадки. Они уходили и возвращались; туда и обратно, на юг, запад, север и восток, постепенно углубляясь все дальше и дальше, протискиваясь, словно щупальца, органы чувств нашего батальона — военного организма, лежавшего в джунглях и пытающегося отыскать противника.

Во время одной из экспедиций в северном направлении наш патруль наткнулся на тело разведчика из роты Е, считавшегося пропавшим без вести. Судя по всему, перед смертью он дрался врукопашную. На его теле было обнаружено двенадцать штыковых ран. Видимо, противники упражнялись в нанесении колющих ударов. А в рот ему они запихнули кусок плоти, срезанный с руки. Товарищи убитого сказали, что там у него была татуировка: эмблема морской пехоты — якорь и глобус. Японцы отрезали ее и затолкали несчастному в рот.

Командир был зол.

И снова происшествие на северном направлении. Там были пойманы и убиты два японских офицера, что-то вынюхивающие возле наших позиций. [263]

Дозор роты Е, обследующий территорию перед своими позициями, наткнулся на японцев численностью около взвода, которые спали прямо на земле. Спали! Их застрелили и отошли назад, не дожидаясь подхода другого взвода.

Враг был здесь, совсем рядом. Но каковы были его силы? Если те японцы, которых мы видели, вели патрулирование, их силы были соизмеримы с нашими. Но поведение противника тоже вызывало недоумение. Они могли позволить себе спать, даже не выставив часовых. Неужели они не знали о нашем присутствии?

Очевидно, именно эти вопросы волновали командира, когда он отправил новый патруль в южном направлении. На юге пока было тихо, и никому не хотелось, чтобы такое положение изменилось слишком уж внезапно, поставив нас между двух огней.

Возглавил патруль лейтенант Коммандо{12}, а я вошел в него в качестве рядового разведчика. Коммаидо, присоединившийся к нам в Австралии, был большим, сильным французом, говорившим с легким акцентом. Его язык вполне можно было принять за английский французского канадца. Но Коммапдо был уроженцем Франции. Прозвище он получил за участие в дьепском рейде. Он вдоволь насмотрелся на приемы британских десантников и стремился внедрить их у нас. Но он не принимал во внимание нашей гордости от принадлежности к морской пехоте США и не понимал очевидных различий в рельефе местности Европы и Океании. Поэтому ему часто приходилось разочаровываться, когда его замечания игнорировались.

Наш маршрут проходил по узкой тропинке, которая сначала тянулась вдоль берега, а потом [264] отворачивала от океана в глубь острова, забиралась на холм и затем терялась в джунглях. Она извивалась и кружила, словно ее проложил пьяный туземец.

Нас было десять человек. Мы двигались друг за другом. Первым обычно шел кто-то из разведчиков, но сейчас место во главе нашей небольшой колонны занимал морпех из роты G, а мы пробирались следом. Линия строя, конечно, была не слишком аккуратной, но, тем не менее, достаточно четкой. Мы строго соблюдали дистанцию — около шести метров, — а по знаку ведущего, обычно это была поднятая рука, прятались в джунглях. Мы не курили и шли молча. Все предметы экипировки, которые могли стучать или греметь, были надежно закреплены. Оружие висело на груди — из такого положения его можно было быстрее всего задействовать: открыть огонь или упереть приклад в землю, чтобы предотвратить падение. Мой «томми» был заряжен, но стоял на предохранителе. Одним движением указательного пальца правой руки я мог снять его с предохранителя и нажать на спусковой крючок. Даже те, у кого были только винтовки, были готовы стрелять от бедра, поскольку встречи в джунглях бывают только неожиданными, ведь густота тропического леса ограничивает видимость пятью метрами. Какой смысл целиться на таком расстоянии, даже если на это есть время?

Патруль медленно продвигался по джунглям. Опасаясь засады, мы шли очень медленно, со скоростью ползущего человека. Я не преувеличиваю. Всякий раз ногу следовало твердо поставить на землю прежде, чем поднять вторую, особую осторожность следовало соблюдать, чтобы избежать ловушек, которые в изобилии ставили японцы. Наши движения чем-то напоминали перемещение [265] по суше крабов. Левая нога, наклон, смотришь, слушаешь, пауза; правая нога, наклон, смотришь, слушаешь, пауза. И так далее.

При такой скорости, чтобы пройти полтора километра и вернуться, потребуется целый день. Если же маршрут проходит по холмам или тропинка слишком часто изгибается, тогда еще больше. В этом патруле нам потребовалось двадцать минут, чтобы пройти один поворот, потому что изгиб находился как раз в начале подъема, а такой рельеф местности идеально подходит для засады. У противника появляется дополнительное преимущество внезапности. Он имеет возможность полить огнем ваши ряды, когда вы еще ничего не видите. Он даже может позволить вам пройти мимо себя и открыть огонь с тыла — ничто так не деморализует, как этот прием.

Мы благополучно миновали поворот, а потом и несколько небольших холмов, покрытых слоем грязи и потому очень скользких, и добрались до возвышенности. Мы находились на том, что можно назвать утесом или крутым обрывом, с которого справа от нас начинался спуск к морю. Если прислушаться, можно было услышать шум прибоя.

Тишина вокруг была такой, что это настораживало. Даже птицы молчали. В джунглях не чувствовалось никакого движения. Такое спокойствие могло быть вызвано нашим приближением или говорило о присутствии где-то рядом противника. Шел сильный дождь.

Пехотинец, возглавляющий строй, был всем хорошо виден. Мы приближались к очередному повороту. Низко пригнувшись, он осмотрелся, затем опустился на живот и прополз вперед, чтобы заглянуть за угол. Рука поднялась вверх.

Мы скрылись в подступивших к тропе кустах. [266]

Рука снова поднялась, показав четыре пальца. Врагов было четверо.

Я лежал в высокой траве и думал, насколько далеко слышно биение моего сердца и может ли этот звук меня выдать. Потом мне пришло в голову, что сквозь траву я ничего не вижу. Если рядом пройдет японец, я замечу разве что его ноги, но которым и смогу стрелять. Затем я вспомнил, что парень, шедший впереди меня, спрятался с другой стороны тропы, то есть я должен проявить осторожность, чтобы случайно его не задеть. Я видел, что тот, кто шел сзади меня, тоже бросился в кусты с противоположной стороны тропы, и понадеялся, что он будет осторожен.

После этого я подумал, что, возможно, нам вообще не придется стрелять. Нас было достаточно много, чтобы справиться с японцами без применения оружия. Быть может, стоит предложить лейтенанту взять их в плен?

Но у Коммандо были другие планы. Оглянувшись, я увидел, что тот подозвал к себе одного из ребят и что-то ему прошептал. Тот, выслушав приказ, пополз к повороту, где находился наш ведущий. Еще через минуту ведущий подполз к Коммандо. и они в течение нескольких минут о чем-то совещались. Потом я увидел незнакомого пехотинца, который приготовил гранатомет.

К нему приблизился Коммандо.

— Около сотни метров слева, — прошептал он.

Пехотинец кивнул.

Ведущий вернулся на свое место.

Он поднял руку.

Гранатометчик выстрелил. Потом еще раз и еще. Всего он выпустил пять гранат — я слышал пять взрывов.

Вернулся ведущий.

Коммандо требовательно взглянул на него. [267]

Ведущий пожал плечами. Его плечи оказались более выразительными, чем данные шепотом объяснения.

— Черт его знает. Может быть. Они спускались с холма. Четверо. Кажется, мы достали первого парня. Сейчас все залегли.

Радость, озарившая было физиономию Коммандо, быстро погасла. Он на мгновение расслабился, после чего на его лице отчетливо отразилось раздражение. Я сделал попытку поймать его взгляд, но он меня игнорировал. Он меня игнорировал с самого начала, и я напомнил себе о необходимости скорректировать ту ложь, которую он наверняка сообщит в штабе по возвращении.

— — Не знаю, лейтенант, — снова повторил ведущий и замер в ожидании.

Физиономия Коммандо снова просветлела.

— Четверо, да? — спросил он, делая акцент на последнее слово. — Прекрасно. — Он наклонился и похлопал гранатометчика по плечу. — Отличная работа, — заявил он, после чего пронзительно взглянул мне прямо в глаза. Я понял, что он прекрасно знал, что я здесь и кто я такой. От меня будут ждать подтверждения обмана.

Неожиданно я почувствовал холод. Дождь проник сквозь одежду и неприятно холодил тело. Застывшая шея ныла, и голова поворачивалась с трудом. В этот момент парень, занявший место ведущего, поднял руку.

Ведущий заторопился обратно. Потом он вернулся, посовещался с Коммандо и снова занял свое место.

Мои зубы клацнули, когда ведущий открыл огонь, а гранатометчик снова приступил к стрельбе гранатами.

Когда ведущий пробежал мимо меня, пригнувшись и широко расставляя ноги, как жокей, а парень, [268] второй в строю, тоже поспешно отступил, я понял, что происходит.

Лейтенант Коммаидо играл в командос.

Это была техника уличного боя. Один человек стреляет и отходит, прикрываемый вторым, который теперь ведет огонь. Затем он тоже отступает, его прикрывает третий и так далее по линии. Так может продолжаться до бесконечности или, по крайней мере, до тех пор, пока подразделение не отойдет на нужные позиции или пока не кончатся патроны. Нет никакого сомнения: тактика превосходна для городов, но возможности ее применения в джунглях ограничены примерно так же, как возможности использования лыжников в Сахаре, так же и наш способ ползания по джунглям неприменим. Такая тактика годится при недостаточном количестве или полном отсутствии укрытий. Но уж чего-чего, а укрытий в тропических лесах Новой Британии более чем достаточно.

Мое презрение к неуместной тактике лейтенанта Коммандо только усилилось, когда последний пехотинец передо мной выстрелил и побежал мимо меня.

— Чертова задница! — прошипел он. — Выродок! Сукин сын! — Он посмотрел на меня и добавил: — У Коммаидо все мозги в заднице. Он на них сидит.

Увидев, что это не кто иной, как доблестный Сувенир, я почувствовал, что мое собственное мнение о лейтенанте поддержано не менее как Верховным судом.

Еще мгновение — и Сувенир оказался позади. Теперь настала моя очередь стрелять. Я встал на колено и открыл огонь от бедра, крепко ухватившись за ружейный ремень левой рукой, чтобы дуло не задиралось вверх. Я быстро опустошил магазин — достаточно большой — тридцать [269] патронов — в направлении противника и повернулся, чтобы бежать, мимоходом ощутив жгучую ненависть к безумной трескотне, разорвавшей тишину джунглей и сделавшей мою позицию такой уязвимой.

Фарс продолжался до тех самых пор, пока мы не достигли следующего поворота. Там мы перевели дух, огляделись и отправились домой, на этот раз передвигаясь значительно быстрее, поскольку уже не опасались засады.

Дождь прекратился, но в тропическом лесу продолжало течь и капать. Уже на подходе к рубежу мы обогнули очередной поворот, и я увидел над головой идущего впереди парня гигантского паука, перебирающегося по своей паутине. Это было одно из кошмарных черно-красных созданий с мохнатыми лапами, растущими прямо из туловища размером с кулак взрослого мужчины. Через долю секунды монстр сорвался с паутины и шлепнулся прямо на каску моего товарища. Тот в ужасе сорвал каску с головы и отбросил далеко в сторону. Я подождал, пока он отыщет каску в кустах, на всякий случай прикрывая его, после чего мы догнали остальных. Лейтенант Коммандо и я вместе проследовали на командный пункт. В это время из штабной палатки выходил другой патруль. Судя по тому, что у ребят на груди висели автоматы, им предстоял бой. Командир был в палатке. Он беседовал с молодым офицером из роты F. Увидев нас, он заметно расслабился, а когда увидел, как Коммандо показал ему четыре пальца, даже улыбнулся. Даже в царившем здесь полумраке было видно, как торжествующе блеснули глаза Коммандо.

— Ничего страшного, — закончил он беседу с молодым офицером и сразу же повернулся к нам. — Рад вас видеть, лейтенант. Мы слышали стрельбу. Что это было? [270]

— Мы наткнулись на огневую точку противника в районе Тауали, сэр, — ответил Коммандо. Он вытащил из кармана карту, развернул ее и показал то место, где мы стреляли в белый свет. — Их было четверо, сэр. Мы их уничтожили огнем из стрелкового оружия и гранатометами.

— Нашли что-нибудь интересное на телах? — с надеждой спросил командир.

— Нет, сэр, — не задумываясь ответил Коммандо. — У нас не было времени их обыскивать. У нас создалось впечатление, что это была небольшая часть основных сил.

Я удивленно взглянул на Коммандо из угла палатки, куда предусмотрительно удалился. Я смотрел на него и не верил своим глазам. Он был самим воплощением уверенности.

Командир пожал плечами:

— Это плохо. У нас почти нет информации. Ну что ж, — сказал он и засмеялся, — если нет, будем ее добывать. В конце концов, наша главная задача — убивать маленьких желтолицых ублюдков, и вы ее отлично выполнили. Если я не ошибся в своих прогнозах, что-то назревает, причем в самое ближайшее время. Ну ладно, — снова улыбнулся он, продемонстрировав ровные белые зубы, — вы можете быть свободны, лейтенант. Хорошая работа.

Коммандо поблагодарил командира и ушел. Наблюдая за ним, я вдруг понял: он вовсе не лжец. Он действительно верит в то, что говорит. К тому же он совсем не трус: я видел, как он вел себя в минуту опасности. Все-таки Сувенир прав: Коммандо сидит на своих мозгах.

К счастью, доклад Коммандо никак не повлиял на действия командира. Мы все так же пребывали в состоянии двадцатичетырехчасовой готовности, ожидая возможного нападения японцев. [271]

Но в ту ночь они так и не появились.

Утром я снова отправился в патруль, получивший приказ обследовать дорогу к Тауали. На этот раз его возглавил лейтенант Мята. В этом патруле я занял место ведущего, принадлежащее мне по праву, но это, должно быть, только потому, что я единственный был на этой территории раньше. Лейтенант Мята был человеком достаточно разумным, чтобы этим воспользоваться.

Мята был очень способным, очень спокойным и очень разумным офицером. Он был произведен в офицеры из рядовых, как и многие наши командиры, но не возгордился и не задрал нос. Очевидным признаком апломба перед лицом столь явной удачи — мы считали подобное несомненной благосклонностью богов — было то, что Мята продолжал жевать жвачку.

Лига чистого белья — так мы именовали офицерский корпус — не смогла заставить его переменить манеры, и даже сейчас, когда он объяснял нам поставленную задачу, его челюсти совершали медленные, размеренные движения.

— Не забудь, Счастливчик, показать мне место, где вы наткнулись вчера на противника.

Шел дождь, дорога была более скользкой, чем обычно, поэтому мы продвигались вперед еще медленнее, чем накануне. Справа от нас периодически доносился шум океана, но все остальное заглушал дождь.

Мне передали по цепочке, что лейтенант хочет переговорить, и я направился к нему. Он сидел на корточках на обочине дороги, расстелив на коленях карту. Одной рукой он придерживал над головой плащ, чтобы карта не промокла. Он махнул мне рукой, и я опустился на корточки рядом с ним.

— Где мы находимся? — тихо спросил он. [272]

Простой вопрос поверг меня в состояние шока. Я настолько сосредоточился на благополучном прохождении многочисленных поворотов, что совсем перестал следить за направлением. Я беспокоился о противнике, а не о направлении движения.

Я затаил дыхание и прислушался к шуму океана.

Если я смогу его услышать справа от себя, значит, мы движемся в нужном направлении. Если же я не услышу его вообще или услышу слева, значит, мы заблудились.

Я его услышал. Океан находился именно там, где ему полагалось быть, — справа от нас. Я взглянул на масштаб карты, произвел в уме нехитрые подсчеты и уверенно указал в точку на карте.

Мята кивнул, а я внимательно вгляделся в его лицо. Это было сосредоточенное лицо умного, думающего человека. Я увидел, как его покинуло выражение озабоченности, вновь ритмично задвигались челюсти, и понял, что все в порядке. Поэтому я молча подчинился, когда он жестом предложил мне вернуться на место.

Дождь прекратился. Пока мы шли на плато, где имело место фиаско под руководством лейтенанта Коммандо, умытые джунгли поблескивали зеленой листвой. Мы вышли на открытый участок — небольшую поляну, покрытую низкой травой, расположенную под дырой в крыше джунглей. За ней начинался невысокий холм, противоположный склон которого находился уже за пресловутым поворотом.

На склоне этого холма мы заметили отчетливый след ноги. Нога определенно была босой, широкой и имела сильные, цепкие пальцы. Это была нога туземца, который шел нам навстречу. Заметив след, я забеспокоился и немедленно доложил о находке Мяте. Я хотел обсудить с ним [273] план дальнейших действий, но он нервно отмахнулся и сказал:

— Пошли скорее. Надо забраться на холм. Здесь неудачное место.

Мы пошли вперед, но двигались очень медленно — было слишком скользко.

Думая о странном следе, я почти забыл сказать Мяте, где произошло наше столкновение с противником. Вспомнив, я поспешил исправить ошибку.

— Лейтенант, именно здесь мы вчера на них наткнулись.

Мята выглядел очень сосредоточенным.

— А как насчет следа?

Он задумчиво посмотрел на меня, сдвинув каску на затылок. Его челюсти двигались ритмично и без остановок, словно из куска резинки, находившегося у него во рту, он черпал свою силу.

— Что? — повторил он больше самому себе, чем мне. — Ну, есть он там, ну и что? Что мы можем с этим поделать? — Он пожал плечами и задумчиво уставился на меня. — Мы лучше остановимся здесь на некоторое время. Ты будешь охранять подходы с тыла.

— Но, лейтенант, — запротестовал я, стараясь скрыть обиду, — я должен быть впереди.

— Выполняй, — спокойно ответствовал он, — делай то, что я сказал. Подходы с тыла.

Я подчинился, чувствуя себя разжалованным.

Сделав несколько шагов вниз с гребня холма, я укрылся в кустах. Сломав несколько веток неизвестных мне растений, загораживавших обзор, я устроился со всеми удобствами. С моего места было видно весь склон, так что я не опасался ничего проглядеть, только все равно чувствовал обиду за то, что меня незаслуженно сослали в тыл. Дождь прекратился, и было очень тихо. Сюда не доносился даже шум океана. [274]

Хрустнула ветка.

Я поднял глаза и увидел четырех человек. Они приближались ко мне.

Они держались вместе.

В первый момент я подумал, что это наши, и удивился, зачем Кусок Майора послал сюда еще один патруль и с какой это радости сам решил его возглавить, — идущий впереди человек довольно крупной комплекции был очень похож на майора.

Они подошли ближе, я увидел напоминающие шляпки грибов каски и понял, что это японцы. Я залег и сказал себе: «Подожди, подпусти их поближе, и тогда ты сможешь их снять одной очередью».

Они спускались вниз по склону. Крупный мужчина, возглавлявший эту маленькую группу, шел наклонив голову и размахивая руками. В тот момент, когда я нажал на спуск, он мне показался еще более похожим на Кусок Майора. Одно лицо!

Они упали.

Первым упал большой человек. Он схватился за винтовку, пронзительно вскрикнул, повернулся и упал. Остальные тоже упали и тоже кричали, причем один покатился вниз по склону холма. Он долго катился, пока не скрылся из вида навсегда.

Я опустошил большой магазин, рассчитанный на тридцать патронов. У меня остался еще один — на двадцать выстрелов. Я не имел ни малейшего представления, есть ли в окрестностях еще японцы и сколько их, поэтому покинул свою позицию и побежал назад. Первый из наших парней, которого я увидел, уставился на меня, широко открыв глаза и разинув рот.

— Оставайся здесь, — велел я, не снижая скорости, и поспешил к лейтенанту Мяте. [275]

Он не выглядел взволнованным, хотя, конечно, пальба в тылу не могла оставить его равнодушным.

— Что там? — спросил он.

— Японский патруль, — выдохнул я. — Их было четверо. Кажется, я достал всех. Но может быть, там есть и другие.

Ждать мне не пришлось. В ту же секунду лейтенант Мята уже был на ногах, жестом приказал еще одному пехотинцу следовать за нами, а остальным оставаться на месте и быть начеку.

— Пошли, — сказал он.

Мы вернулись на гребень холма.

— Кого-нибудь видел? — спросил я у парня, который остался за меня.

Тот покачал головой. В этот момент я услышал стоны.

— Посмотреть, что там? — спросил я у лейтенанта.

Тот кивнул.

Я опустился на живот и медленно пополз по склону. Большой человек лежал на том же месте, где упал. Он был мертв. Немного поодаль лежали еще двое. Когда я приблизился, один из них начал уползать.

Раздался оглушительный грохот. Пехотинец, который остался с лейтенантом Мятой, дорвался до своего «томми». Звук оказался таким громким, что у меня заложило уши. Решив, что приближаются новые силы противника, я поспешил обратно.

— Он почти достал тебя! — воскликнул парень, сжимавший в руках автомат.

— Кто меня достал?

— Японец, которого я накормил свинцом. Он целился в тебя.

Парень был в полном восторге. Когда он говорил, его густые усы шевелились. Я взглянул [276] на лейтенанта. Он был явно обеспокоен. Безопасность вверенных ему людей в такой ситуации не могла не вызывать тревогу. Я подумал: «У этого парня не все дома. Здесь единственный живой японец — это раненый». Но тем не менее, я поблагодарил его за спасение своей драгоценной особы.

Со склона раздался стон, а потом звук какого-то движения.

Совместными усилиями мы прикончили раненого. Я стрелял короткими очередями, чтобы не остаться без боеприпасов.

— Послушайте, — обратился к нам лейтенант Мята. — Вы двое останетесь здесь. Я думаю, надо прорываться в сторону океана. Нет смысла возвращаться тем же путем, что мы сюда пришли. Японцы могут быть за нами. Как только увидите последнего из наших, идите следом.

Воцарилась тишина. Мне показалось, что внизу, у подножия холма, и было какое-то движение, но вскоре все стихло.

Зато наш патруль, двигающийся через кустарник в сторону моря, производил шума больше, чем надо. Очевидно, люди так стремились оказаться подальше от проклятого плато, что не утруждали себя сохранением тишины. Они топали и крушили все на своем пути, как стадо мастодонтов. Увидев замыкающего, мы пошли за ним, но напоследок мой товарищ полил склон длинной автоматной очередью. Миновав заросли кустарника, мы поняли причину шума. Спуск к морю был выстлан гладкими, скользкими камнями.

Весь путь до кромки воды — а это было все-таки несколько сотен метров — мы скользили, съезжали и скатывались по склону, каждую секунду ожидая нападения противника. Это было не слишком удачное фланговое движение, но оно [277] вывело нас из окружения, в котором мы оказались. Или думали, что оказались.

Мы долго шли по усыпанному галькой берегу, перебирались через залитые водой участки, взбирались на выдающиеся в серое море темные скалы, а когда Мята решил, что мы уже достаточно оторвались, вернулись на тропу.

Отдав все необходимые распоряжения, Мята подошел ко мне:

— Тебе следует вернуться на рубеж и рассказать все, что там произошло.

Я повернулся, чтобы идти выполнять приказ, но лейтенант неожиданно положил мне руку на плечо.

— Да, я забыл тебе сказать. — Он улыбнулся и махнул рукой в том направлении, откуда мы пришли. — Хорошая работа.

Он все-таки неплохой парень!

До наших позиций было уже недалеко, и я ходко потрусил по джунглям, стремясь как можно скорее сообщить грандиозные новости и насладиться восхищением товарищей. Неожиданно мне преградил дорогу часовой одного из наших передовых постов. Я довольно ухмыльнулся и показал ему четыре пальца.

— Блеск, — восхитился часовой. — Кто завалил их, Счастливчик?

— Я, — сообщил я, пробегая мимо, и был чрезвычайно польщен, услышав за спиной потрясенное: «Да иди ты!»

К тому времени, как я добрался до позиций, во мне заговорила совесть, я вспомнил о необходимости всегда говорить правду и только правду и стал показывать встречным только три пальца. На командном пункте я тоже рассказал правду.

Командир немедленно отправил еще одну патрульную группу, приказав ей отыскать людей лейтенанта [278] Мяты и совместно обследовать территорию на юге. Необходимость этого была совершенно очевидной.

Они ничего не нашли. Были обнаружены только тела трех японских солдат и следы того, что четвертый, раненый японец, скрылся. Возможно, их было даже пятеро, но пятый тоже скрылся. Даже след босой ноги туземца смыло дождем. Мы так и не смогли объяснить, каким образом вражеский патруль оказался позади нас. А мрачная дымка тропического леса окутала инцидент покровом тайны.

* * *

Той ночью произошла стычка с японцами.

Они высыпали из кромешного мрака джунглей, материализовались из ночной темноты. Их атака показалась даже более яростной, чем была на самом деле, поскольку сопровождалась оглушительным воем ветра, набравшим силу урагана.

Лично я в стычке не участвовал. В действительности в ней приняло участие лишь двадцать или тридцать морских пехотинцев. Японцы появились на участке роты G, которая занимала центральный возвышенный участок периметра. Эта высота окружала командный пункт со всех сторон, кроме западной, так что наш штаб находился в центре подковы, возвышающейся над ней.

Атака началась в два часа ночи, когда поднялся яростный ветер, быстро набравший силу урагана. Тьма была наполнена его пронзительным воем, треском ломающихся веток, грохотом падающих деревьев. Океан тоже бесновался, ревел и стонал, словно от боли.

И непрерывно шел дождь.

В такую ночь обо всем происходящем вокруг можно судить только по доносящимся снаружи [279] звукам. Вокруг нас пули не летали, отчего можно было сделать вывод, что мы пока не терпим поражение. Но ничего больше мы не знали.

Я сидел в штабной палатке в полной боевой готовности, ожидая инструкций или от командира, или от майора Кусок Майора. При мне была термическая граната, которую я должен был применить для уничтожения всех наших бумаг, если японцам удастся прорваться. Другим разведчикам тоже нашли дело — они подносили боеприпасы, а я все время оставался в палатке, лишь изредка с любопытством выглядывая в темноту.

Я слышал, как чертыхались подносчики, пробегая мимо штабной палатки с тяжелыми ящиками на плечах. Иногда я их даже успевал увидеть в мгновенной вспышке света, вызванной взрывом снаряда или молнией. Некоторые даже всхлипывали от горькой, бессильной злобы, в который раз съезжая со скользкого склона вниз и терпя сильные удары от своей нелегкой поклажи. Потом им приходилось вслепую разыскивать отлетевшие при падении в сторону ящики, ползая во мраке и грязи, и только после этого делать очередную попытку подъема.

Но нашим печным трубам нужны были боеприпасы. Насколько я мог судить по звукам, они расширяли сектор обстрела и делали обрушивающийся на него град мин более плотным. Когда они открыли огонь, адский грохот заглушил даже шум непогоды. Пулеметный огонь прекратился. Не было слышно даже отдельных очередей. Иногда были слышны винтовочные выстрелы. Но ничего не свидетельствовало о приближении противника. Судя по всему, сражение постепенно умирало. Вовсю рявкали минометы. Мы победили.

При первых проблесках рассвета мы узнали, что произошло. [280]

Один японский офицер и четверо солдат были взяты в плен и доставлены на командный пункт. От них мы узнали, что третья рота 53-го полка 17-й японской дивизии была отделена от главных сил на мысе Глосестер и отправлена к Тауали, чтобы противостоять нашей высадке.

Их маршрут пролегал через непроходимые джунгли, поэтому они задержались и прибыли на место только через двое суток после окончания нашей высадки. Тем не менее они атаковали. Имея в своем распоряжении около сотни солдат, они напали на нас — 1200 морских пехотинцев — и были полностью уничтожены за исключением нескольких пленных.

Кем они были: храбрецами или фанатиками? На что они надеялись? Неужели японский командир действительно верил, что рота японских солдат сможет одолеть батальон американских морских пехотинцев, опытных, отлично обученных, уверенных в себе, лучше вооруженных и занимающих гораздо более выгодную позицию? Почему он не увел своих людей домой? Не потому ли это, что ни один японский солдат не может потерпеть поражение, тем самым «потеряв лицо»?

Ни на один из этих вопросов я ответить не могу. Мне остается только удивляться этому таинственному, такому жестокому и в то же время такому отважному противнику. Бессмысленный фанатизм японцев достиг такой степени, что поневоле вызывал уважение и заставлял собрать все силы, чтобы защитить себя.

Мы потеряли убитыми шесть человек, среди которых был смелый и немного бесшабашный Оби, которого я в последний раз видел в Мельбурне таким пьяным, что он не мог стоять на ногах. Его огневая точка была захвачена при первой, внезапной атаке японцев. Оби участвовал в [281] контратаке и помогал выбить противника, посылая в него попеременно то пули, то проклятия, напирал до тех пор, пока не получил пулю в лоб. Да упокоится он с миром.

Трупы японцев лежали грудами на склоне холма и в окопе, где было установлен пулемет Оби. Между ними шныряли охотники за сувенирами, срывая с рубашек знаки различия, снимая с пальцев кольца и вытаскивая пистолеты. Здесь же находился и Сувенир. Он методично переходил от тела к телу, вооруженный щипцами и специальным фонариком, используемым в зубоврачебной практике, который он предусмотрительно купил в Австралии.

Я молча стоял среди мертвых тел. Они лежали искалеченные, бесполезные, как сломанные куклы. Жизненные силы их покинули. Пуля или осколок снаряда проделал дыру в хрупком сосуде, и его содержимое вытекло. В этих бесформенных комках плоти некогда жило таинство Вселенной, дававшее каждому неповторимую индивидуальность, выражавшуюся по-разному: у одного это была особая походка, у другого — манера говорить, у третьего — способность выражать свои мысли на бумаге или наносить штрихи на холст. Они были такими разными и вдруг стали ничем, кучками ничего. Как смогла пуля или крохотный осколок нанести такой сокрушительный, непоправимый вред? Неужели эта великая, таинственная сила, жившая в каждом, я имею в виду душу, вытекает на землю вместе с кровью? Нет, такого быть не может. Она где-то есть, я это точно знаю. Ведь этот желто-красный кусок плоти, на который я сейчас смотрю, еще недавно был человеком, и то, что вдохнуло в него жизненную энергию, Слово, которое дало «эфирной пустоте» жизнь и имя, слово от высшего Слова, все это не может быть уничтожено клочком горячего [282] металла. Таинство Вселенной покинуло его, не стоит говорить, что загадка разгадана и тайны больше нет — она поменяла местонахождение. То, что заставляло раздуваться эти ноздри, давало крепость руке, из которой теперь так сильно течет кровь, продолжает существовать и, как и прежде, обладает силой заставить ноздри раздуваться, а кулаки сжиматься. Даже если это ушло, никто не может сказать, что оно не вернется. Даже если вы скажете, что это еще никогда не возвращалось, вы не сможете с уверенностью утверждать, что так будет и впредь. Это богохульство — утверждать, что осколок разогретого металла может оборвать жизнь, так же как и было бы слишком самоуверенно заявлять, что, поскольку жизнь исчезла, она уничтожена. Стоя среди груд мертвых тел, я понял, нет, я почувствовал, что смерть — это звук, который мы издаем, чтобы выразить то, что пока не знаем.

Я пошел вниз с холма. По пути я остановился, чтобы поболтать с Диггером. Он и его туземцы устроились на высотке за позициями роты Е. Он был рад меня видеть. Он приготовил чай и сказал, что потрясен происшедшим.

— Где, черт возьми, вы, янки, научились так стрелять? — спросил он. — Надо же, какую канонаду устроили прошлой ночью! Должен признаться, вы заставили меня слегка понервничать. — Он выпил чай несколькими большими глотками и взглянул на меня. — Морпехи чертовски хороши. Почти так же хороши, как мы.

Это было посвящение в рыцари.

* * *

К утру шторм утих. Он потопил два танка-амфибии и один из десантных кораблей. Но никто не осмеливался выйти на небольшой черный пляж, [283] потому что появилась новая опасность. На рассвете хорошо замаскированное вражеское орудие начало попытки достать нас с холмов. Установить его местонахождение никак не удавалось. Все снаряды пока падали в воду недалеко от берега.

* * *

Теперь я каждый день возглавлял патрули. Я так и не знал, что такое азимут, да и карту мог читать с большим трудом, и все-таки продолжал возглавлять патрульные группы, используя в качестве ориентира шум старого доброго друга — океана.

Мы обследовали территорию в основном к северу от наших позиций в направлении так называемого Дорф-Пойнт. Там вдоль пляжей выстроились обломки барж, которые противник использовал для подвоза запасов, пока ночные перевозки не были прекращены нашими торпедными катерами, базировавшимися на Новой Гвинее. Во время одного из таких патрулирований под командованием долговязого и очень добродушного лейтенанта Свояка из роты Е мы набрели на группу хижин туземцев. Внутри было пусто и пахло рыбой — этот запах у нас ассоциировался с японцами. Я тронул рукой постель, на которой явно недавно лежали, — она была еще теплой. Был повод забеспокоиться.

— Она еще теплая, — сказал я лейтенанту Свояку. — Они только что ушли.

Он кивнул и приказал начать преследование.

Но уже было поздно, и мы не могли удаляться от позиций, не рискуя оказаться застигнутыми ночью в джунглях. Поэтому мы повернули на юг.

Я отошел назад к лейтенанту, а мое место во главе колонны занял другой парень. И почти сразу же он поднял руку. [284]

Мы бросились врассыпную. Но раньше, чем мы успели очистить дорогу, на ней появился, материализовавшись из придорожных кустов, молодой и сильный туземец. Он откозырял нам — в британском стиле — и застыл, ухмыляясь, словно радовался нашим неуклюжим попыткам избежать обнаружения.

Свояк и я смотрели на него в немом изумлении. Лейтенант жестом предложил ему подойти, но туземец остался на месте. Мне показалось, что у него имеются причины не двигаться. Похоже, он кого-то или что-то охранял.

— Давайте я подойду к нему, лейтенант, — предложил я. — Может быть, он говорит на пиджине?

— Попробуй, — согласился тот.

Его нежелание двигаться с места стало понятным, когда я подошел ближе. Позади него находилась самая жалкая, самая страдающая, самая неосторожная и самая улыбчивая процессия из всех, что мне когда-либо доводилось видеть. Их было человек пятьдесят. Одни ковыляли на самодельных костылях, другие, самые старые, путешествовали на носилках, третьи шли, поддерживаемые более крепкими представителями этого странного коллектива. Длительный голод превратил их всех — и старых, и малых — в обтянутые кожей скелеты, причем ребра у них выпирали так сильно, что грозили при резком движении проткнуть кожу. Их тела были покрыты язвами, наверняка причинявшими сильную боль, и, тем не менее, все темные, изможденные лица улыбались. Мне еще не приходилось видеть таких светлых, радостных улыбок.

Их предводитель тоже улыбнулся, и в тот момент, наполненный доверием и красотой, мне захотелось его обнять. [285]

— Ты говоришь на пиджине?

— О да, масса. Я — бой из миссии.

Я приветливо помахал рукой людям, прислушивавшимся к нашей беседе.

— Откуда эти люди?

— Варемо. Они живут в Варемо. — И он показал в сторону деревни, которая находилась километрах в двух на севере. — Они все хорошие люди. И не любят японцев.

— Ты говоришь мне правду?

— О да, масса, чистую правду. Я же из миссии. — Он взглянул на меня очень торжественно. — Отец Маре всегда говорил нам, что мы должны говорить правду, всегда и всем.

Мне показалось, что он хочет мне что-то рассказать, и я ободряюще кивнул ему.

— Два Рождества назад пришли японцы. Канака не любит японцев. Японцы убивали. Канака прятался в буше. — Туземец махнул рукой в сторону гор, лежащих в глубине острова. — Пришли японцы. Они поймали отца Маре. Ему отрезали голову. Канака прятался. Пришли вы. Японцы убежали. Канака ушел из буша. Деревня Варемо принадлежит ему. Ясно?

Я кивнул и предложил ему последовать за мной к лейтенанту. В двух словах я объяснил лейтенанту Свояку, что произошло. Туземцы хотели вернуться в свою деревню. Можем ли мы им это позволить? Лейтенант пожал плечами:

— Возможно, следует взять их с собой.

— Но у нас мало еды — самим едва хватит. Свояк снял каску и почесал затылок.

— Тогда пусть идут в деревню, — сказал он, — а этот парень останется у нас в качестве заложника. Он может поговорить с Диггером. В конце концов, это его прямая обязанность — реорганизовать туземцев. [286]

Значит, вот в чем заключается миссия Диггера, подумал я, а вслух сказал:

— А как насчет японцев, которых мы преследуем? Они могут расправиться с этими людьми, причем без особого труда. — Я повернулся к туземцу и спросил его о японцах.

Он улыбнулся.

— Японцы бегут, — гордо заявил он.

Я взглянул на лейтенанта. Он тоже улыбался.

— Послушай, — сказал я туземцу. — Янки номер один, — я показал на лейтенанта, — говорит, что канака пойдет домой в Варемо, а ты пойдешь с нами, хорошо?

— Да, масса, — снова улыбнулся он. Туземец — его звали Коло — вернулся к своим людям. Когда они пошли мимо, наши парни стали предлагать им сигареты, сладости, пайки — все, что было в карманах. Туземцы принимали дары с благодарностью и достоинством.

Я заметил, что среди них есть и дети, их маленькие животики вздулись от голода. Один из старцев на носилках посасывал побег бамбука и помахал им в качестве приветствия.

Они ушли — скрылись за поворотом, а Коло остался рядом со мной. По безмолвной команде лейтенанта патрульная группа возобновила движение.

Мы вышли к ручью, пересекавшему тропу в том месте, где она сворачивала к морю. Он был шириной три метра и меньше полуметра глубиной. Я закатал штанины, готовясь форсировать эту неожиданную водную преграду, когда чьи-то сильные руки подхватили меня, и через мгновение я оказался, совершенно сухим, на противоположном берегу. Я возмущенно обернулся и встретился взглядом с улыбающимся Коло. [287]

Когда мы вернулись к рубежу, Коло отвели к Диггеру. На следующий день Диггер в сопровождении своих парней и хорошо вооруженной группы морских пехотинцев отправился в Варемо. Стало ясно, с какой целью он был прикомандирован к морским пехотинцам. Англичане или их собратья австралийцы не были намерены оставлять этот источник дешевой рабочей силы без внимания и подвергать его разрушающему влиянию американской щедрости.

Но Коло остался с нами, точнее — со мной.

Он стал моим ординарцем.

Он спал на земле под моим гамаком и даже стирал мою одежду.

Через два дня после нашей случайной встречи в джунглях я сидел на берегу, а туземец стирал мою форму. Это был один из ставших большой редкостью солнечных дней.

Джунгли активно испаряли влагу, и мокрая одежда тоже заметно парила. В такие дни мы стирали нашу одежду в океане — сначала окупали ее в воду, потом долго терли об абразивный песок, потом тщательно полоскали и отжимали. Когда она слегка подсыхала, мы надевали ее, надеясь, что тепло тела успеет окончательно ее высушить раньше, чем пойдет дождь.

Берег был заполнен голыми морскими пехотинцами, стирающими свою одежду в океане. Их тела казались неправдоподобно белыми — повышенная влажность, дождь и отсутствие солнца убили все краски. На их фоне блестящее тело Коло было угольно-черным. На него посматривали с откровенным любопытством. Когда он принес мне одежду, я услышал издевательский смех, а потом восторженный вопль Хохотуна:

— Вы только посмотрите на него! Это же наша тыловая крыса! Ублюдок обзавелся денщиком! [288]

Сегодня же напишу его старику, чтобы тот срочно выслал сюда его голубую форму!

Когда парни с Хохотуном во главе, смеясь, окружили меня, Коло ретировался.

Я не успел достойно ответить, потому что небо стремительно потемнело, и снова хлынул дождь. По пляжу пронесся вопль отчаяния. Несколько минут мы сидели без движения — прятаться было негде, потом Здоровяк взмолился.

— Пристрелите меня, — завопил он. — Я так больше не могу жить. Кто-нибудь, пожалуйста, проявите милосердие и пустите мне пулю в лоб. — Он с тоской взглянул на океан, покрывшийся рябью от дождевых капель, потом перевел взгляд на небо, затянутое свинцово-серыми тучами, и в конце концов на свою так и не успевшую высохнуть одежду. — Черт знает что! — воскликнул он. — Чего еще ждать! — И побежал к воде.

Утром я лишился своего верного денщика. Офицеры забрали Коло, чтобы он прислуживал в офицерской столовой, которую они устроили для себя чуть ли не в тот самый день, когда мы обосновались на позициях. Офицерская столовая — самый верный барометр военных успехов. Пока офицеры теснятся с солдатами, существует вероятность поражения. Но как только появляется офицерская столовая, независимо от того, как она выглядит, — это может быть палатка, или навес, натянутый на колышках, или даже просто воображаемая линия, на пересечение которой наложено табу, — это событие знаменует восстановление касты, а значит, и победа за нами.

В то утро наши 81-миллиметровые минометы обстреливали участок в восточном направлении, где, как считалось, располагалась японская артиллерия. Их орудия замолчали навсегда. [289]

Наши патрули пробирались все дальше и дальше во всех направлениях.

Во время одной из вылазок на восток лейтенант Рысак — тот самый, кто поместил Хохотуна, Цыпленка и меня на корабельную гауптвахту «Манооры», — убил японца.

На юге лейтенант Коммандо наткнулся на огневую точку противника с 20-миллиметровым пулеметом и убил двоих.

Лейтенант Либерал, наш новый офицер, убил двоих японцев, тоже во время южного патруля.

Следуя в этом же направлении, патрульная группа из пятидесяти морских пехотинцев уничтожила вражескую засаду из трех человек. Это событие произошло после того, как глупые япошки прокричали по-английски: «Идите сюда, пожалуйста».

Опять же, продвигаясь на юг к Car-Сагу, наша патрульная группа миновала плато, где я вел огонь по японцам, и нам пришлось задержать дыхание, проходя мимо зловонной кучи, в которую за несколько дней превратились их тела.

Спустя несколько дней лейтенант Рысак встретил патруль главных сил, закрепившихся на мысе Глосестер, и привел к нашему рубежу.

Забравшись далеко на юг, лейтенант Коммандо был ранен японским снайпером во время перестрелки между его патрулем и силами противника, куда входили японские солдаты и туземцы, вооруженные луками и стрелами. Он был слишком тяжел, и его невозможно было нести обратно тот десяток километров, что отделял место перестрелки от наших позиций. На командный пункт был отправлен посыльный. Когда он прибыл, я как раз находился в палатке.

Мы отправились выручать Коммандо на транспортере-амфибии. Нас сопровождали косяки макрели, а над скалами слева от нас гомонили птицы, [290] разыскивающие падаль. На обратном пути Коммандо лежал в носовой части палубы с перекошенным от боли лицом. Возможно, у Коммандо все мозги в заднице, но в бою он никогда не прятался. Спустя четверо суток, то есть 11 января, мы покинули полиции и пошли по тянущейся вдоль берега дороге к мысу Глосестер. Мы шли мимо обломков барж, через пустые деревни к участку берега, усыпанному гладкими белыми камнями, к аэродрому, к теплу и комфорту дивизии.

4

Ночь я провел в туземной хижине, защищенный от вездесущего дождя, и если и не совсем сухой, то, во всяком случае, не насквозь промокший.

Проснувшись, я обнаружил, что почти ничего не вижу. Что-то случилось с глазами. Создавалось впечатление, что веки слиплись. Я выбрался на свет и сквозь узкие щелочки, оставшиеся от нормальных глаз, стал пытаться разглядеть товарищей. Они как раз просыпались и поднимались с влажной земли. Закутанные в длинные перемазанные плащи, они чем-то напоминали киношных джиннов, обретающих форму из предутреннего тумана. Мне удалось понять, что они тычут в мою сторону пальцами и смеются.

Я ощупал свое лицо. Губы распухли и слегка вывернулись, как у женщин Убанги, веки и нос тоже. Кто-то принес зеркало, из которого на меня глянула уродливая горгулья.

Через полчаса моя физиономия обрела прежние черты, я приписал случившееся укусу какого-то местного жучка и выбросил это из головы.

Но сейчас я вспоминаю прошлое и понимаю, что этот случай был очередной вехой в войне с джунглями. [291]

В результате нашей миссии на побережье японцы были разбиты. И хотя самое жестокое сражение — взятие 7-м полком высоты 660 — оставалось еще впереди, нашим главным противником теперь стали джунгли, а не японцы.

Моя распухшая физиономия стала символом таинственной отравы этого ужасного острова. Упомянув о тайне, я хотел подчеркнуть, что остров Новая Британия был воплощением зла, темного, тайного зла, врагом рода человеческого. Этот враг растворял, разлагал, отравлял людей, высасывал из них жизненные силы. Остров наступал на человека густым туманом, зеленой плесенью и непрекращающимися ливнями. Он опутывал человека корнями, лозами и лианами, отравлял зелеными насекомыми, зловонными жуками и корой деревьев. Джунгли не допускали солнце к человеческим лицам, а радость — к их сердцам. Дождь, слякоть и плесень проникали в каждую живую клетку, раздирали ее на части, словно маленькие ручки, обрывающие лепестки с цветка. Они растворяли человека, превращая его в неразумную, бесформенную, аморфную субстанцию, словно разбухшая от воды, размягченная земля, в которую так легко провалиться при ходьбе. Слоп-чмок, слоп-чмок — так звучало ничто, монотонная песнь джунглей, где все распадается и растекается по велению главного владыки — дождя.

Этому ничто не могло противостоять. Письмо из дома следовало прочитать, перечитать и выучить наизусть, потому что оно разваливалось на части меньше чем через неделю. Пары носков хватало на такой же срок, а пачка сигарет становилась влажной и потому бесполезной, если ее не выкурить в течение дня. Лезвия карманного ножа ржавели и слипались намертво, а часы отмеривали [292] срок собственного упадка. Дождь превращал пищу в омерзительный мусор, карандаши разбухали и крошились, авторучки засорялись, а их перья ломались. Стволы винтовок покрывались голубоватым налетом плесени, их приходилось носить дулом вниз, чтобы защитить от всепроникающего дождя. В магазинах слипались пули, и пулеметчикам приходилось ежедневно выполнять дополнительную работу — вынимать, смазывать и снова вставлять патроны в лепты, чтобы предотвратить выход из строя пулемета в самый ответственный момент. Короче говоря, все без исключения было или влажным, или насквозь промокшим, отвратительно вязким на ощупь и распространяло вокруг зловонные испарения, столь характерные для джунглей, — этот особый запах разложения, исходящий от растительности, столь роскошной и буйной, произрастающей так пышно, что, кажется, ее распад начинается уже в момент рождения.

Через день или два после марша из Тауали в Саг-Саг мы попали в зеленый ад. И здесь началась наша битва с тропическим лесом. Люди оказались вовлечены в конфликт куда более опасный, чем наша война с японцами, — здесь велась борьба за существование.

Война была забыта. Кто мог постичь это? Кому было дело до этого? В сутках всего двадцать четыре часа, и наши мозги были заняты куда более важными вещами: как, к примеру, обеспечить хотя бы относительную сухость, раздобыть нормальной еды или — о, это было бы чудесно! — чашечку горячего кофе. Кстати, пара чистых сухих штанов тоже оказалась бы весьма кстати. Часы тянулись бесконечной чередой в ожидании того момента, когда перед наступлением темноты можно будет зажечь небольшой костер, использовав [293] для этой цели бережно завернутые в презерватив спички, вскипятить воду, подкрепиться, выкурить по сигарете и приготовиться к встрече холодной черной ночи.

* * *

После того как мы перешли на новые позиции, ничем не запоминающиеся, кроме разве что симпатичного маленького ручейка, протекавшего мимо командного пункта батальона, я постепенно начал привыкать к ужасной мысли, что буду мокрым ровно столько времени, сколько мы проведем на Новой Британии. Причем мне предстоит быть мокрым не только из-за дождя — все-таки он иногда прекращался, а временами был не слишком сильным, и кроны вековых деревьев, образовавшие некую крышу в джунглях, его задерживали. Дело в том, что у меня вновь обострилось заболевание, которое началось из-за тяжелых условий на Гуадалканале, прекратилось в период цивилизованной жизни в Австралии и снова дало о себе знать на достаточно хорошем острове, Новой Гвинее и Новой Британии. Позже я узнал, что врачи именуют его энурез. Оно проявляется в том, что, когда ты спишь, мочевой пузырь самопроизвольно опорожняется.

Опять возобновилось патрулирование. Японцы бежали, и наши патрули были заняты уничтожением небольших групп противника по мере их встречи в джунглях.

Небольшие, непродолжительные стычки стали обычными. То один патруль уничтожил полдюжины японцев, иногда потеряв одного-двух человек убитыми или ранеными, то другой внезапно атаковал большую группу деморализованных желтолицых вояк, то третий сталкивался с засадой. Велась война на истощение. Живую силу противника, говоря словами Здоровяка, перемалывали. [294]

Дни, наполненные беспокойством из-за постоянного патрулирования, сменялись тревожными ночами: а вдруг под покровом темноты в лагерь проберутся вражеские лазутчики? Нельзя сказать, что японцы были очень уж кровожадными и жили только жаждой убивать. Скорее вызывал опасение полный развал их войск, в результате которого некоторые из них действительно могли попытаться ночью, минуя часовых, проникнуть в наш лагерь в поисках пнищ, а уж будучи обнаруженными, они, конечно, стали бы отчаянно защищать свою жизнь.

Именно мысль о крадущихся в наш стаи японцах не давала покоя во время ночных дозоров.

Как-то раз ночью был сильный ураган. Я только что сменился с караула, заполз в гамак и устроился поудобнее. Я долго лежал в полудреме, держа в расслабленной руке нож, когда неожиданно услышал вскрик всего лишь метрах в двух от себя.

Я повернулся посмотреть, что случилось, и при вспышке молнии увидел две темные фигуры, наскакивающие друг на друга. Наступившая темнота скрыла от меня поле сражения.

На командном пункте воцарилось смятение. Отовсюду доносились крики, возбужденные голоса. Я услышал, как кто-то завопил очень знакомым голосом:

— Японцы на КП!

— Японец только что чуть не убил меня! — раздался другой голос, тоже принадлежавший кому-то из наших.

Я вылез из гамака, зажал нож в левой руке, правой потянулся за мачете и заорал:

— Сюда! Я их вижу!

В воцарившейся на мгновение тишине отчетливо прозвучал бас майора: [295]

— Не стрелять! Работайте штыками!

Вслед за этим я услышал совершенно отчетливое клацанье — майор взвел курок.

Конечно, ну как же, не стреляйте, парни, работайте штыками, вы можете задеть своего майора.

Я вернулся в конку и прислушивался к бестолковым приказам, раздававшимся вокруг меня, вою ветра и шуму дождя, пока не заснул.

Утром выяснилось, что два человека из нашего подразделения, которые заявили, что вступили в схватку с японцами, попросту сцепились друг с другом. Они недолюбливали друг друга и до сего печального инцидента, а уж после него дело у них дошло до кровной вражды.

В конце концов мы выбрались из зловонного болота и перешли на новые позиции. Для этого нам пришлось некоторое время тащиться по реке жидкого и липкого месива, когда-то бывшей просто грязной дорогой. По пути к нам присоединился Красноречивый, с которым мы познакомились, когда он вел Цыпленка и меня с гауптвахты. Теперь он двигался с тыловым эшелоном батальона на мыс Глосестер.

Он рассказал, как некий первый сержант во время пребывания на Достаточно хорошем острове застрелился. Однажды ночью он впал в глубокую депрессию, сунул в рот дуло своего «томми» и нажал на спусковой крючок. Довольно грязный конец, ничего не скажешь. По нашему мнению, если уж хочешь свести счеты с жизнью, следует выбрать что-нибудь более пристойное.

Теперь мы находились в резерве. Нам больше не надо было оборонять свой участок фронта. Зато у нас появился новый враг — деревья.

Наши новые позиции находились в глухом лесу, над которым изрядно потрудился человек, [296] причем результат получился настолько мрачным и зловещим, что поневоле вызывал мысли о страшных сказках или лунных пейзажах, как их изображают в фантастических романах. Японцы именно в этом месте оказали ожесточенное сопротивление, которое было подавлено огневым валом. Наши снаряды почти уничтожили этот лес, ранее состоявший из гигантских деревьев. Одни из них лежали поваленные, бесстыдно выставив напоказ хитросплетение корней, другие остались стоять, но лишились — кто верхушки и теперь остались без головы, кто — части веток, рук, а кто и всей кроны. Некоторые были расщеплены, словно ударом молнии, многие наклонились, ослабленные осколками снарядов, и так и стояли, обливаясь слезами дождя.

И днем и ночью этот гротескный, причудливый лес оглашался треском падающих деревьев.

Под ними было задавлено насмерть не менее двадцати пяти человек. Примерно такое же количество получило ранения. А когда мы начали подрывать опасно наклонившиеся деревья динамитом, то быстро доказали, что плохое лечение может быть не менее вредным, чем сама болезнь. Парень спокойно сидел возле своей койки, когда на него свалился огромный сук и убил его наповал.

Мы все его жалели, поскольку он был невольным батальонным клоуном. Он был самым толстым человеком, который принадлежал к Корпусу Морской пехоты. Причем, строго говоря, Крикун не был жирным. Он был плотного телосложения, имел тяжелый подбородок и круглое лицо, обтянутое младенчески гладкой кожей розоватого оттенка, что обычно характерно для очень тучных людей. У жирного человека нет шансов. Их не было и у Крикуна, хотя он был довольно разумным человеком. Над ним постоянно насмехались, [297] а когда он пытался спастись от нападок, приняв высокомерный, многозначительный вид, подтрунивания и издевки всегда обращали его глупое тщеславие против него же.

Он любил делать вид, что выше всех банальностей и опасностей нашей повседневной жизни, и часто повторял: «Что касается меня, я буду в роте В. Я буду здесь, когда вы уйдете, и буду здесь, когда вы не вернетесь. В следующей войне, парни, всегда будут недосчитываться двух человек: меня и военного полицейского, которого отправят за мной».

Итак, сук оборвал жизнь, а с ней и веселое хвастовство этого человека. Мы жалели Крикуна, неприкаянного, нелепого человека. И другие погибли под падающими деревьями, которые мы прозвали «поставщиками вдов», но никто не впадал из-за этого в уныние. Однако в случае с Крикуном это казалось несправедливым. Крикун так и не стал настоящим военным, он был больше зрителем, чем участником событий. И умер он нелепой смертью, как если бы из него вышиб мозги мяч, запущенный битой игрока. Он спокойно сидел возле своей койки, а упавший сук лишил его жизни.

* * *

Последний патруль был долгим — он растянулся на несколько дней. Нас отвезли на катере довольно далеко от позиций в местечко, называемое Олд-Натамо, и там высадили на берег.

Очевидно, здесь было много японцев, но теперь все их огневые точки и прочие оборонительные сооружения были пусты. Те же японцы, которых мы обнаружили, находились в тяжелейшем состоянии. Нескольких человек мы нашли ползущими куда глаза глядят — идти, а тем более бежать, они [298] уже не могли. Здесь были больные гангреной — у них чернели и гнили ноги, дистрофики, находившиеся в крайней степени истощения, — они весили не более сорока килограммов. У них не было оружия, еды и одежды, но остался боевой дух, который не смогли сломить лишения. Именно высочайший боевой дух — неотъемлемая черта японской императорской армии — делал плохо обученного и слабо вооруженного солдата опаснейшим противником.

Они все сопротивлялись, и все были уничтожены, в основном заколоты штыками, поскольку стрелять во время патрулирования неизвестной территории опасно. Один из этих бедолаг был задушен одним из самых молодых наших солдат — Дитем. Этот юноша, хотя и успел побывать на Гуадалканале, вряд ли знал, что такое бритва. Спустя два месяца он сошел с ума.

Так мы зачищали территорию.

Ночью разразилась настоящая буря, и мы все спрятались под навесом, который построили на берегу.

Утром все еще шел дождь, но море приготовило для нас сюрприз. Ливень вызвал небольшой потоп в лесу «поставщиков вдов», где находились наши товарищи, и водой унесло все их продовольственные запасы на берег, где они тотчас же были проглочены морем. Как видно, позабавившись, море выплюнуло их обратно прямо нам под ноги.

Мы не отказались от этих нежданных даров Нептуна. Несмотря на то что еда была в общем-то обычной — яичный порошок, сухое молоко, сахар, кофе, сушеные овощи, — мы восприняли этот восхитительный подарок с восторгом. Ведь эти продукты можно было не экономить! Знали ли мы, что это потерянные запасы наших товарищей? Нет, но, если бы знали, наслаждались [299] бы еще больше. Мы ели блины и целый день пили кофе. Все равно патрулирование было прервано непогодой.

На следующий день во время короткого патруля в глубь острова я нашел японский сундук и с помощью Плейбоя приволок его. Он был прочным и надежным и потому очень подходил для моих пожитков и книг, которые мне теперь регулярно присылал отец из Штатов. У меня уже было около дюжины книг, среди которых словарь и справочник-ежегодник, — два труда, обеспечившие мне репутацию батальонного мудреца. Ко мне и моим умным книгам обращались для разрешения споров, что я и делал с уверенностью, такой же необоснованной, как и тщеславие, возникшее в результате. Пока велись боевые действия, мои книги путешествовали вместе с остальным имуществом роты. Когда же нас вывели с передовой, я потребовал свою собственность и вот теперь присмотрел для нее удобное вместилище.

* * *

Катера подошли за нами на следующий день, и мы поднялись на борт. Плейбой и я несли сундук. По возвращении мы обнаружили, что батальон поспешно снимается с места и без всякого сожаления прощается с мрачным лесом. Нас перевели в лагерь, где уже стояли палатки, обещавшие жизнь в относительном комфорте.

Последнее привлекло к нам незваных гостей. Как-то утром Артист потянулся за своим плащом, лежавшим под койкой, и обнаружил там свернувшуюся кольцами змею. Не растерявшись, он схватил карабин и застрелил нахальную тварь. Она была длиной около трех метров и обладала очень красивой головкой, правда, эта красота была зловещая, смертельно опасная. [300]

Спустя неделю после прибытия на новое место лейтенант Большое Кино явился в нашу палатку и реквизировал мой сундук. Он забрал его в мое отсутствие. Я бы с большим удовольствием употребил термин «украл», но я уже сказал «реквизировал», что по сути то же воровство — правда, официальное. Скрипнув зубами, я отправился к Большому Кино.

Состязание обещало быть неравным, да и, собственно говоря, это не могло стать состязанием вообще. Я могу только приводить доводы, а он — командовать, и в итоге я все равно лишусь своего сундука, из которого Большое Кино вытряхнул мои книги и личные вещи на койку. Но я не мог отказать себе в желании посмотреть этому ворюге в глаза.

— Артист сказал, что у вас мой сундук, — дипломатично начал я.

Он презрительно взглянул на меня, но не снизошел до ответа.

— Вы его просто одолжили, сэр?

— Я его взял. Он необходим в штабе для упаковки имущества роты.

Я проследил за его взглядом и увидел открытый сундук. Там действительно лежали некоторые картографические инструменты, но большая его часть была занята одеждой Большого Кино. Меня охватила холодная ярость. Плющ украл сигары, Кусок Майора — бекон из батальонного рациона, офицеры увели Коло, а теперь еще Большое Кино стащил мой сундук.

— Ты же знаешь, солдатам не разрешено иметь подобные вещи в палатках, — сказал он.

Что я мог ответить? Ярость, завладевшая всем моим существом, рвалась на свободу, она жаждала насилия, крови, смерти. Нечеловеческим усилием воли мне удалось удержать демона в себе, хотя [301] я не осмеливался открыть рот, опасаясь, что он все-таки вырвется на свободу. Я мог только молча взирать на лейтенанта Большое Кино, уверенный, что мое лицо скажет все за меня. Я бы мог его убить, но я ушел.

Уже на следующий день все картографические инструменты были выброшены, а сундук переместился в палатку Большого Кино. В нем разместились его личные вещи, и еще осталось место. Сундук стал моей навязчивой идеей. Злость и обида клокотали во мне, требовали возмездия. Я начал поговаривать об убийстве Большого Кино, хотя все-таки проявлял осторожность и держал рот на замке в присутствии его приближенных, которые непременно передали бы мои слова ему.

Конечно, все это были разговоры, пустая болтовня, но, тем не менее, они произвели желаемый эффект. Через несколько дней Большое Кино отправил в нашу палатку эмиссара. Он сделал мудрый выбор, поскольку его представителем стал Игрок — парень, которого очень любили в батальоне. В покере ему не было равных, и за игровым столом он не знал компромиссов, но во всем остальном был приятным человеком и как никто другой умел сглаживать острые углы.

— Чем вы тут занимаетесь, парни? Что это за глупые разговоры об убийстве Большого Кино? — Он весело рассмеялся, давая понять, что воспринимает это как веселую шутку.

Я тоже улыбнулся:

— Кто тебе сказал?

— Кто мне сказал? Не смеши! Ты, можно сказать, написал большими буквами у себя на спине «Я достану Большое Кино». — Тут его тон изменился, он заговорил серьезно: — Послушай, парень, ты не должен так говорить. Кто-нибудь воспримет твои слова всерьез, и ты заработаешь [302] кучу неприятностей на свою задницу. Да и Большое Кино с ума сходит.

— Надеюсь, он действительно воспринимает меня всерьез. Небось трясется, поджав хвост, ублюдок.

— Что ты против него имеешь?

— Он спер мой сундук.

— Что значит спер? Откуда ты его взял?

— Я понимаю, что ты хочешь сказать, — разозлился я. — Но только японцы имели право прийти и забрать его в любое время. А Большое Кино его нагло спер, и тут нет смысла подбирать более литературные выражения, суть все равно не изменится. Он сказал, что берет его для имущества роты, а сам сложил туда свою одежду.

Даже получив предупреждение, что Большое Кино может принять меры, я оставался при своем, иначе говоря, уперся, как осел. Когда пришла смена, я в компании Плейбоя и Красноречивого отправился поплавать в водопаде.

Водопад находился в верхнем течении узкой речушки, протекавшей мимо наших палаток. Вода падала с высоты более четырех метров в глубокую, пенящуюся заводь. На полтора метра выше в скале имелось небольшое углубление. Туда можно было забраться и пырнуть в водопад.

В тот момент, когда ты попадаешь в стремительный поток, он подхватывает тебя, вынуждая камнем падать в холодную заводь, вниз, в темноту, в неизвестность. Когда же нехватка воздуха становится ощутимой, тебя охватывает страх, ноги вроде бы самопроизвольно начинают работать, отталкиваться от воды и прерывают падение, после чего ты устремляешься вверх, где много хорошего чистого воздуха, наполненного грохотом падающей воды и восторженными воплями друзей. [303]

Но в тот день — это был мой первый опыт — я почувствовал внезапную боль в нижней части живота. Возможно, это была небольшая грыжа или же свидетельство о ее грядущем появлении — не знаю. Я уже испытывал нечто подобное на Гуадалканале, когда таскал тяжелые ящики со снарядами. Но там на лечение рассчитывать не приходилось, и я боль игнорировал. Теперь все повторилось, и я почувствовал беспокойство.

Мне было тяжело идти. Ощущение, прямо скажем, не из приятных. Плейбой помог мне добраться до палатки. Мне не хотелось обращаться в госпиталь, поскольку я надеялся, что боль пройдет. Но, войдя в палатку, я передумал.

— Тебя хочет видеть Большое Кино, — сказал дожидавшийся Артист. — Тебя отправляют на камбуз. Что случилось?

— Кажется, у меня грыжа.

— Так чего ты радуешься?

— Тому, что не отправлюсь на камбуз, конечно. Не могу дождаться, чтобы сообщить это радостное известие Большому Кино.

Я поковылял в лазарет. Доктор осмотрел меня и начал что-то писать на голубом листке бумаги.

— Что это, сэр? — полюбопытствовал я.

— Приказ об эвакуации. Здесь мы ничего не можем для вас сделать. Я эвакуирую вас на Новую Гвинею. Вам надлежит быть здесь с вещами утром.

Надо же, сколько радости может доставить клочок бумаги голубого цвета! Подольше бы так воевать! Наверное, в тот момент я выглядел как заключенный, ожидавший жестокой кары и неожиданно получивший помилование. И я направился в палатку Большого Кино в весьма приподнятом настроении. [304]

— Вы хотели меня видеть, сэр? — почтительно спросил я. В тот момент я был олицетворенное уважение!

— Да! — Его физиономия была суровой, а голос непреклонным. — Вам надлежит явиться на камбуз.

— Но, сэр, — столь же уважительно продолжил я. — Я думал, что персонал разведывательного подразделения освобождается от выполнения обязанностей на камбузе. Вы мне обещали именно это, когда предложили перейти к вам.

Он не смотрел мне в глаза, но, судя по голосу, был преисполнен желанием отомстить любой ценой.

— Больше нет. Отныне и впредь мы должны будем посылать своего человека на камбуз. Вы будете там работать в течение марта.

— Да, сэр, но только в марте там придется находиться кому-нибудь другому.

— Что? — Он, наконец, взглянул мне прямо в глаза, его физиономия перекосилась от гнева.

— Я не могу выполнить ваш приказ, сэр. Меня отправляют в госпиталь.

Он был так откровенно разочарован, что это не могло не порадовать меня. Я почувствовал себя отомщенным и, торжествуя, ждал, когда ему надоест испепелять меня взглядом и я смогу уйти.

— Какого черта? Что значит отправляешься в госпиталь? Кто сказал? Пока еще я твой командир!

— Доктор в лазарете сказал, что у меня грыжа, — сообщил я, благоразумно придержав информацию об эвакуации на Новую Гвинею. Зачем зря рисковать? Скажу батальонному главному сержанту завтра утром. — Возможно, даже придется делать операцию, — добавил я, чтобы укрепить свои позиции. [305]

Теперь лейтенант Большое Кино взирал на меня с неприкрытой ненавистью, даже несколько странной для человека, привыкшего командовать.

— Ладно, — процедил он сквозь зубы, — я позабочусь о тебе, когда вернешься. Ты, наверное, думаешь, что победил меня, но тут ты глубоко ошибаешься. Ты все равно будешь работать на камбузе как миленький.

— Да, сэр, — ответил я. — Разрешите идти?

* * *

Большой транспортный самолет с ревом прокатился по взлетно-посадочной полосе на мысе Глосестер и взмыл в воздух. Я удобно устроился на отведенном мне месте. Выровнявшись, самолет пролетел над проливом Дампьер и взял курс на Новую Гвинею. Оказалось, что джунгли сверху похожи на плотную брюссельскую капусту.

Самолет приземлился на мысе Судест. Там нас ожидала санитарная машина, окрашенная в цвет хаки. Теперь мы находились в руках армии. Мы направлялись в один из армейских стационарных госпиталей. Он располагался в сборном доме из гофрированного железа. Медсестра — первая женщина, которую я увидел за последние шесть месяцев, — выдала мне пижаму и проводила к койке. Два или три дня пролетели незаметно и показались мне сущей идиллией — лежишь, читаешь, трижды в день получаешь горячую пищу, вечером идешь в кино. Потом настал день осмотра. Врачи решили, что такую операцию не стоит делать в тропиках, но почему-то не приняли решение отправить меня в Австралию или даже в Штаты.

Невозможно выразить, как я был разочарован. Неужели придется возвращаться на мыс Глосестер к мстительному Большому Кино, простившись с прекрасной библиотекой, обнаруженной мной в [306] госпитале? Но ночью ситуация опять изменилась. Меня свалил жесточайший приступ малярии.

Даже в самых страшных ночных кошмарах я не предвидел такого ужасного избавления. Я был далеко от камбуза и мстительного лейтенанта, но зато все мое тело жгло огнем, и я бы предпочел год провести на камбузе и иметь десяток командиров вроде Большого Кино, но только выбраться из адского пламени, в которое угодил. Нет, конечно, я не стремился ни к чему подобному. Я только хотел, чтобы меня отпустила яростная лихорадка, безостановочно сотрясавшая тело. И если бы смерть оказалась единственным избавлением, что ж, пусть будет смерть.

Лежать на спине было пыткой, лежать на животе — мукой. Я ложился на бок, но даже в такой позе у меня болело все тело, словно попало в гигантские тиски. Я не мог есть, я не мог даже пить воду. Питание мне вводили внутривенно — не знаю, как долго, должно быть, дней десять или две недели. И все время я лежал и жарился, запекался — не тлел, не горел, а именно пекся, словно находился в огромной печи, чувствуя, как желание жить внутри меня тоже сморщивается, усыхает. У меня не было никаких желаний — единственное, чего хотелось, это чтобы хотя бы крошечная капелька пота прорвалась наружу из моей ссохшейся, съежившейся плоти. Я слышал, что вокруг меня есть живые люди, они ходят, разговаривают и даже смеются. Я чувствовал моментальную прохладу, когда смоченная в спирте вата касалась моей руки — благословенное напоминание о мире, который я покинул. Я ничего не воспринимал, лежа на своей койке кучкой изболевшейся плоти и костей, съеживаясь в малярийной печи.

А потом жар спал, и из всех пор целительным бальзамом хлынул пот. Он принес моему телу [307] божественную прохладу, и я бы мог смеяться, петь, кричать, если бы на это хватило сил. Я чувствовал себя неблагодарным, лежа на койке, омываемый прохладной жидкостью, вытекавшей из моего тела, и не выказывая никаких знаков благодарности. Но я был слишком слаб, чтобы двигаться. Так атеист не имеет Бога в душе, чтобы поблагодарить за оказанную милость. И к тому же я настолько удалился от собственной религии, что не чувствовал порыва изливать благодарность в душе.

Пот промочил постель насквозь, и медсестра, обрадовавшись, что я пошел на поправку, перевела меня на другую койку — ее я промочил тоже. А потом начался озноб. Меня колотила дрожь, и на меня навалили целую груду одеял. Температура воздуха была больше сорока градусов, но меня укрыли так, словно она была раза в четыре ниже, и я все равно мерз. Но после пережитого мне уже все было нипочем. Я даже стал смеяться и часто повторял дрожащими губами: «Мне хорошо, Господи, как мне хорошо!»

В конце концов и это прошло, но потребовалось несколько дней, прежде чем я смог сесть и начать есть. Запах пищи вызывал у меня тошноту, питался я поначалу только чаем и ломтиками подсушенного хлеба. Потребовалось довольно много времени, прежде чем я стал есть с остальными пациентами, причем, насколько я помню, первую ложку пищи я поднес ко рту с большим трудом.

А еще через неделю я покинул госпиталь. Назад на эвакуационный пункт на берегу, а оттуда на мыс Глосестер, причем пролив Дампьер мы пересекали ночью на переоборудованной рыболовной шхуне. И как назло, разразился сильнейший шторм. Черная вода вздымалась над бортами [308] судна и обрушивалась на палубу, где мы мирно спали. Пришлось спасаться в каюте, где мы и провели ночь, страдая от морской болезни.

Не буду утверждать, что по возвращении на мыс Глосестер мне улыбнулась судьба, но, по крайней мере, она не проявила излишней жестокости. Выяснилось, что большая часть моего батальона ведет патрулирование где-то в отдаленной части острова, и лейтенант Большое Кино в том числе. Главный сержант, увидев, что я очень слаб, проявил милосердие и назначил меня на легкую работу — в столовую старшего сержантского состава. Итак, мой полет на Новую Гвинею оказался, по существу, бесполезным. Грыжа осталась со мной, и я получил только небольшую отсрочку благодаря приступу малярии. Вернувшись в часть, я тут же попал на камбуз, тем самым доказав, что рядовой, рассчитывающий на свои силы, просто самоуверенный идиот.

Собственно говоря, в этом назначении не было ничего слишком неприятного. Следовало только соблюдать чистоту в палатке, смахивать крошки с деревянных столов и накрывать столы для горстки людей, свободных от патрулирования. Пищу им доставляли с главного камбуза в оловянных контейнерах.

Через несколько дней батальон вернулся, и я был счастлив услышать, что Большое Кино перевели, а нашим новом командиром стал Либерал — довольно молодой второй лейтенант, отличившийся тем, что в первом патрулировании убил японца.

Несколько следующих недель были бедны на события. Чтобы скоротать время, мы начали играть в бридж. Мы играли увлеченно, прерываясь только на сон и еду или получение денежного довольствия. Мы превратились в завзятых [309] игроков и оставались ими до наступления кульминационного момента, когда Игрок, раздосадованный неумелыми действиями партнера, вскочил, в сердцах разорвал единственную колоду карт и разбросал свечи.

Мы не слишком расстроились, поскольку все знали, что на следующий день нам предстоит перебазирование. Знал об этом и Игрок, поэтому и позволил себе лишнее.

Нам на смену прибыло армейское подразделение. Мы насмешливо следили, как первым делом на берег были выгружены плиты и чемоданы, а уж потом все остальное. Затем мы поднялись на борт десантного корабля — теперь уже хорошо знакомого троянского коня — и навсегда покинули проклятый остров.

Как поется в песне, мы не знали, куда идем, но мы шли.

Дальше