Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 2.

Морская пехота

1

Бараки, горючее, пиво.

Вокруг этих трех вещей, как вокруг Святой Троицы, сосредоточилась наша жизнь на Нью-Ривер. Бараки предназначались для того, чтобы защитить нас от осадков, горючее — от холода, а пиво — от скуки. И нет никакого греха в том, чтобы называть их священными: они несли в себе святость земли. Думая о Нью-Ривер, я прежде всего вспоминаю длинные бараки с низкими крышами, я помню массивные печи и как мы под покровом ночи, с ведрами в руках, крадучись, выскальзывали из дверей, чтобы стащить немного горючего из бочек других рот, стараясь не замечать тени других людей, таких же, как и мы, воришек. Я никогда не забуду ящики с пивными банками, стоящие в середине одного из бараков, как мы выуживали из карманов [36] все до последнего цента, чтобы собрать необходимую сумму для покупки этого необходимого продукта, а потом волокли тяжелую ношу на плечах, шумные и веселые, потому что впереди нас ждало натопленное жилье, а когда пиво попадет в наши желудки, мир будет принадлежать только нам одним.

Мы были рядовыми, а значит, не знали забот.

Кроме того, у меня было трое друзей: Здоровяк, Хохотун и Бегун.

Со Здоровяком я познакомился на второй день своего пребывания на Нью-Ривер. Он прибыл двумя днями раньше, и капитан Большое Ура сделал его своим посыльным. Всю первую неделю, пока шли организационные работы, его одежда постоянно была заляпана грязью из-за бесчисленных перемещений по болоту между офисом капитана и нашими бараками.

Сначала он мне не понравился. Мне показалось, что, став в своем роде приближенным капитана, он смотрит на нас свысока. К тому же он вел себя, по моему мнению, слишком грубо. Этот широкоплечий и какой-то очень массивный молодой человек с голубыми глазами и светлыми, мягкими, как пакля, волосами в основном угрюмо молчал и открывал рот, только чтобы выплюнуть короткую фразу вроде: «Кэп хочет, чтобы два человека принесли вещи лейтенанта».

Тогда я еще был слишком неопытным, чтобы заметить под внешней угрюмой грубостью испуганного, как и все мы, парня. Неподвижное лицо было всего-навсего фасадом, а презрительно опущенные уголки рта — поспешно воздвигнутой обороной против неизвестности. Пройдет время, дружба согреет его испуганное сердце, и тогда его губы начнут изгибаться совсем иначе — они растянутся в радостной улыбке. [37]

С Хохотуном было проще. Мы подружились в первый день занятий по стрелковой подготовке, когда нас начали посвящать в тайны тяжелого, охлаждаемого водой пулемета калибра 7,62 мм. Наш инструктор капрал Гладколицый — юноша из Джорджии с приятным голосом и грустными глазами — превратил занятие в соревнование между расчетами, чтобы увидеть, которое из них сможет быстрее привести свое орудие в действие. Пулеметчик Хохотун нес треногу. Я, второй номер, тащил сам пулемет, металлический кошмар весом около десяти килограммов. По команде Хохотун протрусил вперед в указанную точку и быстро установил треногу. Я, задыхаясь, тащился за ним, чтобы вставить штырь оружия в гнездо треноги. Мы обогнали другие расчеты, чем Хохотун был чрезвычайно доволен.

— Ты классный парень, Джерси, — фыркнул он, когда я проскользнул рядом с ним и установил коробку для подачи боеприпасов. — Давай покажем этим ублюдкам.

В этом был он весь — дьявольски, яростно азартный человек. И еще он был отчаянным сквернословом. Постоянно насмехался над всем и всеми, но хорошее чувство юмора лишало его агрессивности и смягчало впечатление от грубости. Он был коренастым, как Здоровяк и я, блондином, как Здоровяк, но, несомненно, симпатичнее Здоровяка с его резкими, даже грубоватыми чертами лица.

Мы трое — а позже в нашей компании появился и четвертый, Бегун, он присоединился к нам на Онслоу-Бич — были не слишком высокими, ниже метра восьмидесяти, и крепко сбитыми. При таком сложении удобно носить треноги и орудия, так же как стволы и опорные плиты, выпавшие на долю минометчиков. По-моему, основная часть нашей [38] подготовки заключалась именно в переноске этих тяжестей.

Стрелковая подготовка и заучивание наименований. Знайте свое оружие, знайте его до мельчайших деталей, так же хорошо, как его создателя; научитесь вслепую или в темноте разобрать и собрать его и без запинки перечислить все действия его механизма. А кроме того, знайте роль каждого бойца расчета, начиная с наводчика и кончая теми несчастными, которые таскают канистры с водой и коробки с патронами в дополнение к своим винтовкам.

Все это было скучным и гнетущим, и война казалась очень от нас далекой. И так трудно сконцентрировать внимание и не заснуть под теплым солнцем Каролины, когда голос сержанта монотонно бубнит:

— Противник приближается... пятьсот пятьдесят метров... готовность на двести, нет, триста... огонь!

Каждый час делали десятиминутиый перерыв, в течение которого мы могли курить, болтать или просто глазеть вокруг. Здоровяк и я по натуре были клоунами. Он очень любил изображать нашего начальника штаба — майора с жеманной походкой и чопорными, почти карикатурными манерами.

— Итак, парни, — говорил Здоровяк, расхаживая взад-вперед перед нами, как это обычно делал майор, — давайте усвоим следующее. Думать вам не придется. Солдатам думать не разрешено. Думая, вы ослабляете боеспособность вашего подразделения. Любой, кто будет застигнут за этим занятием, пойдет под военный трибунал. Солдаты роты Н, имеющие мозги, обязаны немедленно сдать их интенданту. Их нехватка ощущается в офицерском корпусе. [39]

В те времена мы часто пели. Голоса не было ни у Здоровяка, ни у меня, кстати, и слуха тоже, но сам процесс пения нам очень нравился. К сожалению, у нас не было возможности пополнить свой репертуар хорошими песнями: военные шлягеры, которыми нас усердно потчевали, были абсолютно безликими и незапоминающимися — ни слов, ни мелодии.

Припевы вроде «Покажем япошкам, что янки далеко не так просты» или «Я послал поцелуй океану» вряд ли могли наполнить наши сердца стремлением кого-нибудь убивать или что-нибудь завоевывать. Мы пели их несколько дней, после чего перешли к блатной лирике, посчитав ее по крайней мере бесшабашной.

Грустно идти на войну, не имея собственной, берущей за душу песни. Нечто военно-патриотическое вроде «Горниста» или же что-нибудь игривое и язвительное, как, например, «Шесть пенсов» у англичан, могли дать нам понять, что на войне все-таки стоит воевать. Но у нас ничего подобного не было. Мы жили в продвинутое время и были слишком изощренными для такой несовременной мишуры. Военные призывы и военные песни казались наивными и лишними в нашем рациональном мире. Нас исправно снабжали пищей для размышлений — абстракциями вроде четырех свобод. Если же этого мало, пойте военные марши.

Если человек должен жить в грязи, ходить голодным и рисковать своей задницей, ему необходима причина, по которой он должен все это делать. Результат — это не причина.

Без понимания причины мы становимся язвительными. Достаточно взглянуть на рисунки Билла Молдина, чтобы понять, насколько язвительными стали люди, участвовавшие во Второй мировой войне. Нам приходилось смеяться над собой, иначе, [40] оказавшись в самом центре безумной механической бойни, можно было сойти с ума.

Вероятно, нам, морпехам, повезло больше других, потому что в дополнение к спасительному смеху мы имели культ морской пехоты.

Никто и никогда не забывал о своей принадлежности к морской пехоте. Это выражалось в изумрудной зелени форменной одежды, остервенелой чистке темно-коричневых ботинок, в лихо заломленных головных уборах сержантов и многом другом. Мы помнили об этом на каждой лекции, на каждом занятии. Иногда артиллерийский сержант-ганни мог прервать занятия и пуститься в воспоминания:

— Китай, парни, это да. Верните мне мой добрый старый Шанхай! Ничего похожего на эту дыру! Казармы, хорошая жратва — у нас были даже тарелки! — свобода, голубая форма. А как китаянки любят морских пехотинцев! Больше всего они любят американцев! Причем они не обращают внимания ни на пехотинцев, ни на моряков, если где-нибудь поблизости есть морпех. Вот это была служба, парни!

А поскольку морской пехотинец является добровольцем, его корысти всегда есть предел. Он может ныть и жаловаться, пока не дождется ответа: «Ты же сам этого хотел, не так ли?»

Лишь однажды я услышал о возможности встретить равных нам. На тренировке со штыками друг напротив друга стояли две шеренги людей. Мы держали винтовки с примкнутыми штыками, но — в ножнах. По команде обе шеренги сошлись...

Сержант, однако, не был удовлетворен. Вероятно, причиной тому явилось наше очевидное нежелание выпустить друг другу кишки. Он приказал прекратить тренировку и схватил чью-то винтовку. [41]

— Выпад! Парируем! Выпад! — выкрикивал он, показывая, как надо выполнять движения. — Выпад! Отпарировали? Снова выпад! Удар! Штык попал в живот!.. Черт побери, парни! Вам предстоит встретиться с виртуозами штыковой атаки! Вы будете сражаться с противником, который любит холодную сталь. Вспомните, что они сделали на Филиппинах! А что они натворили в Гонконге? Вам, парни, следует научиться пользоваться штыком, если, конечно, вы не хотите, чтобы какой-нибудь желтолицый ублюдок выпустил вам кишки.

Это обескураживало.

Даже другие сержанты краснели за него. Я не мог не сравнивать этого сержанта и его нарочитую ярость с методами наших инструкторов на острове Пэрис: они приказывали идти на себя со штыком наперевес и играючи нас обезоруживали.

Бедняга! Он думал, что учить — значит пугать. Он и сейчас стоит перед моими глазами таким, каким был на Гуадалканале: глубоко запавшие глаза, полные страха, провалившиеся щеки, дрожащие жилки. К счастью, все же кто-то проявил милосердие и его эвакуировали — больше я о нем никогда не слышал.

Никто другой не говорил о нашем несовершенстве и превосходстве противника.

Закончив тренировки, мы строились и шагали домой. До того момента, когда до бараков оставалось полкилометра, мы шли походной колонной. Винтовки за плечами, можно даже ссутулиться, если хочется. Не надо идти в ногу. Мы шли домой, смеясь и болтая, весело перекликаясь друг с другом в быстро сгущающейся тьме.

Но за полкилометра до базы звучал зычный голос командира: «Р-р-р-ота, внимание!» — и дальше мы шли строевым шагом. Так мы подходили, [42] сопровождаемые быстро удлиняющимися тенями, к баракам, где размещалась рота Н. Грязные и мечтающие о глотке воды, мы проходили по нашей улочке, печатая шаг, как гарнизон на параде.

Через полчаса, после душа и горячей пищи, мы оживали. Кто-то проверял наличие горючего.

— Эй, Леки, у нас мало топлива.

Я брал ведро и шел на промысел.

Здоровяк и Хохотун отправлялись за пивом. Возвращались они довольно скоро. Джентльмен или кто-то другой подметал пол в хижине. Пень, вероятно, помогал. Пень — невысокий, чем-то напоминающий быка деревенский парень из Пенсильвании — не пил и не курил, по крайней мере тогда, но любил развалиться на полу и бросить кости, или разложить карты, или просто тщательно намазать волосы специальным маслом. Для Пня жизнь заключалась именно в этом: кости, карты, масло для волос.

О чем мы говорили вечерами?

Было много «базарных сплетен» — слухов о снабжении, о будущем назначении, ругали еду, перемывали кости сержантам и офицерам. И конечно, не обходилось без бесед о сексе. Все как один многократно преувеличивали свои успехи с женщинами, в особенности самые молодые из нас.

Полагаю, наши беседы были по большей части скучны. Во всяком случае, так мне кажется сегодня. Они, без сомнения, были скучны, но от них веяло домом. Мы становились одной семьей.

Рота Н была неким кланом, племенем, составными частями которой были отделения, семьи. Как и настоящие семьи, каждое отделение отличалось друг от друга, поскольку его члены были совершенно разными. Они ничем не напоминали те отделения, которые описывают во многих книгах, в «поперечном разрезе» состоящие из католика, [43] протестанта и иудея, богатого парня, середнячка и бедняка, гения и тупицы — того невероятного коктейля, столь же приятного американскому вкусу, как национальная футбольная команда.

В моем отделении не существовало расовой или религиозной розни. У нас не было, что называется, внутренних конфликтов. Это обычно плод воображения людей, никогда не воевавших. Только заплывшие жиром тыловики могут позволить себе такой геморрой в порядке роскоши.

Понятно, что не могло обойтись совсем без разногласий. Но мы переводили все, что нас не устраивало, в общую нелюбовь к офицерам и дисциплине, а позже к двум врагам, противостоящим нам на Тихом океане, — джунглям и японцам.

Отделение как социологическая единица, рассматриваемая под микроскопом современным романистом, как правило, нереальна. Она холодна и лишена духа. И не имеет отношения к отделениям, которые я знал и которые были неповторимыми и непохожими друг на друга, как люди.

2

Наш взвод принял сержант Узколицый. Лейтенанта Плюща{3}, нашего командира, ожидали только через несколько дней. А пока командовал Узколицый. Он если и был старше меня, то разве что на несколько месяцев, но служил в морской пехоте уже три года, поэтому был старше на века.

— Значит, так, — сказал он и быстро провел рукой по своим длинным светлым волосам, которые гладко зачесывал назад. Его худая физиономия [44] была гладко выбрита, как всегда, когда он стоял перед строем. — Мы выдвигаемся к берегу. Военнослужащие рядового состава, — как сержанты любят эту фразу! — выходят завтра утром с полной походной выкладкой. Морское снаряжение останется здесь под замком. Проверьте наличие у вас столовых приборов. Убедитесь, что взяли все необходимое для установки палаток. Вам лучше иметь достаточное количество колышков для натягивания палаток, иначе существенно пострадают ваши задницы. Все увольнения отменяются.

Выразив недовольным ропотом свое отношение к происходящему, мы разошлись по баракам. Надо было собираться. А затем впервые за прошедшее время офицеры начали развлекаться, играя с солдатами. Каждый час в барак врывался Узколицый и объявлял новый приказ, иногда идущий в развитие предыдущего, но чаще противоречащий ему.

— Ротный сказал: никаких колышков для палаток!

— Начштаба батальона сказал: брать морское снаряжение!

— Колышки все взяли?

Только Здоровяк, обладавший, казалось, прирожденным спокойным презрением рядового к офицерам, отказался принимать участие во всеобщей бестолковой суматохе. Всякий раз, когда взмыленный Узколицый появлялся на пороге с новым приказом, он поднимался со своей койки, с мрачным интересом выслушивал его, после чего недоуменно пожимал плечами и спокойно усаживался обратно, с превосходством глядя на суету вокруг.

— Здоровяк, — спросил я, — ты что, не собираешься паковать вещи? [45]

— Я уже все приготовил, — сказал он, указан на кучу, состоящую из носков, трусов, крема для бритья и прочих необходимых вещей.

— Но их же надо упаковать.

— Совершенно незачем, Леки. Я упакую все утром, когда они там наконец успокоятся.

Вмешался Хохотун. Отчетливо прозвучавшие в его голосе радостные нотки смягчили упрек:

— Тебе следует поторопиться. Они устроят проверку, и ты огребешь кучу неприятностей на свою задницу. Попадешь на губу, причем так далеко, что пищу тебе придется забрасывать рогаткой.

Здоровяк демонстративно зевнул и растянул рот в широкой ухмылке. Весь вечер он наблюдал за нашей суетой и потягивал теплое пиво, две банки которого заначил накануне, не сомневаясь, что в конце концов окажется прав.

Так и получилось. Мы упаковывали свои вещмешки только для того, чтобы сразу же вытряхнуть все обратно и выложить что-то, подчиняясь очередному приказу. Мы крутились, как флюгеры, дергающиеся под порывистым ветром приказов, дующих из офицерской страны. Но Здоровяк был прав. Утром поступил окончательный приказ командира батальона. Он воздержался от шуток с солдатами. И его приказ отличался от всех остальных тем, что был официальным.

Мы в очередной раз вывернули свои вещмешки, снова сложили их и навьючили на свою спину.

Теперь я уже точно не помню, сколько весили наши вещмешки. Кажется, около десяти килограммов. Но даже в этом проявлялись различия между людьми. Лично я взял с собой самый минимум, иными словами, только то, что приказал полков-пик. Но люди, помешанные на чистоте, вполне могли спрятать в мешке пару лишних кусков мыла или [46] флакон с маслом для волос. Другие предпочли припрятать под вещами пару банок фасоли, а третьи просто не могли никуда двинуться без увесистой связки писем из дома.

Солдатский вещмешок — как дамская сумочка, его содержимое отражает личность хозяина. Мне было очень грустно видеть памятные мелочи в вещмешках у мертвых японцев. У этих гладколицых маленьких людей очень сильны родственные связи, и их вещмешки полны милых вещиц, напоминающих о семьях и родственниках.

Мы построились перед бараками. Вещмешки за спинами приятно оттягивали плечи.

— Вперед — марш!

И мы выступили к берегу.

По-видимому, мы прошли километров пятнадцать — не слишком много для ветеранов, но для нас тогда это было огромное расстояние. Мы шагали через сосновый лес по пыльной дороге, такой узкой, что даже джип по ней вряд ли мог проехать. На марш вышел весь батальон, и мое отделение оказалось зажатым в самом центре колонны. Над нами поднимались облака красной пыли. Каска, безумно раздражая меня, болталась сзади и колотилась об оттягивающий плечо пулемет. Если же его повесить вперед, он начнет отплясывать сумасшедшую пляску прямо перед глазами. Пройдя километра два, я поклялся больше не отхлебывать из фляжки. Я не имел ни малейшего представления, как далеко придется топать, а мои брюки уже промокли от пота — пропитавшись влагой, они сменили изумрудно-зеленый цвет на значительно более темный. На первом километре мы еще оживленно переговаривались друг с другом, шутили, кто-то даже пел. Теперь пели только птицы, а с нашей стороны доносилась только тяжелая поступь шагов, [47] звяканье фляжек, скрип кожаных ремней и иногда хриплая ругань.

Каждый час мы получали десятиминутную передышку. По команде мы валились на обочине дороги и в течение этих драгоценных минут отдыхали, тяжело привалившись к вещмешкам. Всякий раз я протискивал руки под впившиеся в тело лямки и пытался помассировать ноющие плечи. Почти все курили. Мой рот отчаянно пересох, в нем уже не помещался распухший язык, и я слегка смачивал его глотком восхитительной влаги из фляжки, после чего — вот идиот! — снова высушивал его, затянувшись вонючим дымом. Но это было сущее наслаждение — лежать на обочине дороги, на десять минут расставшись с напряжением и болью, вдыхая табачный дым. Последнее было сомнительным удовольствием, но это я понимаю только сейчас.

А затем опять звучала команда:

— Становись!

Это означало, что надо быстро собрать себя воедино и подняться на ноги. Ругаясь и отплевываясь, проклиная всех и все, мы вставали. И пытка ходьбой начиналась снова.

Так мы добрались до того места, где нас ждали катера типа «Хиггипс». Здесь дорога упиралась в один из каналов, которые перерезали эту часть Северной Каролины, являясь частью внутренней водной системы. Он казался живым, этот водный лабиринт, извивающийся и выписывающий кренделя по дороге к морю.

Мы забрались в катера и молча расселись — головы чуть высовываются над планширами, каски на коленях.

Не успел катер начать движение, как парня, сидящего слева от меня, выбросило со своего места. Это был Юниор — маленький, тщедушный паренек, [48] явно слишком застенчивый и робкий для морского пехотинца. Он приехал из Нью-Йорка и, судя по всему, моряком не был. Ему было все равно, наветренная сторона или подветренная. И он принялся блевать с наветренной стороны. Все, что изверг его желудок, полетело на нас вязкими, вонючими брызгами. Проклятия, обрушившиеся на голову Юниора, не могли заглушить пронзительные крики чаек, мечущихся над нашей головой.

— Ты что, не мог использовать свою каску? — ухмыльнулся Здоровяк. — Вот те на, Юниор, а зачем же, ты думаешь, она нужна?

Но к этому времени уже многих тошнило — люди использовали каски по прямому назначению. Бедняга Юниор робко улыбнулся, явно очень довольный, что является не единственным преступником. Когда мы вышли в море и начали ритмично взлетать на гребни воли, а потом проваливаться в глубокие впадины, уже половина личного состава, к радости боцмана, отдала морю содержимое своих желудков.

Бесконечные взлеты и падения становились невыносимыми — океан то подбрасывал нас, то снова ронял. И все это время у штурвала стоял боцман, бесстрастный и хладнокровный, как змея, наверняка предвкушая, как он будет рассказывать другим мастерам швабры, как новоиспеченные морпехи пережили свою первую встречу с великим соленым морем.

Мы кружили по морю. Теперь я знаю, что ждали приказа двигаться к берегу и к тому, что должно было стать нашей первой амфибийной операцией. Когда приказ поступил, двигатели взревели в полный голос. Носы наших плавсредств зарылись в воду, а сами они, казалось, перешли в горизонтальный полет. Слава богу, хоть качка прекратилась. [49]

— На высадку!

Катера образовали линию для атаки. В мое разгоряченное лицо полетели прохладные брызги. Сначала не было слышно ничего, кроме рева двигателей. Потом мы почувствовали резкий толчок, и послышался резкий скрежет, издаваемый килем, движущимся по песку. Мы прибыли.

— Встать и за борт!

Я высоко поднял винтовку, ухватился за планшир и спрыгнул в воду, которой оказалось примерно по колено. Но под тяжестью оружия и снаряжения я не устоял на ногах и едва не опустился на четвереньки. В результате я весь промок. Теперь к весу снаряжения добавился вес воды.

— Ложись!

Мы выполнили приказ. Когда мы поднялись на ноги, поработав оружием против воображаемого противника, то были обвалены песком, как филе в муке.

Пропотев на переходе, мы уже натерли движущиеся части плоти. Потом в ранки попала соль морской воды, добавив нам острых ощущений. И довершил картину вездесущий песок. Поступил приказ строиться и двигаться к нашему новому лагерю, до которого было около мили. Лишь только мы тронулись в путь, боль стала невыносимой, каждый шаг, каждое резкое движение руки создавало эффект острой бритвы, рассекающей плоть под мышками и между йогами.

Преодолев указанное расстояние, мы подошли к довольно густому сосновому лесу. С одной стороны дороги растительность была вырублена и образовалась поляна. На ней стояли три пирамидальные палатки: одна для камбуза, другая для лазарета и третья для командира роты. Здесь, как нам объяснили, и находился наш новый лагерь. [50]

Пока шло деление территории на участки для взводов и отделений, пошел холодный дождь. Начали появляться первые палатки — не аккуратными ровными рядами, как было принято раньше, а вразброс — по новой моде, для маскировки.

Мы были измучены до крайности, страдали от боли, голода и холода. В таком состоянии процесс разбивки лагеря должен был стать тяжелым и безрадостным делом и затянуться до бесконечности. Но все оказалось по-иному. Никто из нас даже не сказал ни одного дурного слова в адрес офицеров. Неожиданно мы почувствовали возбуждение, которое согрело нас, заставив на время позабыть о холоде, пустых желудках и поющих костях.

Очень скоро мы уже, прихрамывая, разбрелись по сторонам, собирая сосновые иголки, чтобы расстелить их вниз под одеяла.

Что за постель! Темно-зеленое одеяло сверху, еще одно внизу, а под ним россыпь сосновых иголок на земле.

Как я уже говорил, мы трудились очень споро и весело, добродушно поругивая недотеп, которые никак не могли поставить палатку. А дождь, этот мокрый незваный гость, вероятно сконфузившись, что является единственным мрачным плакальщиком в нашей веселой компании, быстро усилился и превратился в ливень.

Когда мы окопались, иными словами, выкопали глубокие траншеи вокруг палаток, чтобы земля внутри оставалась сухой, раздался сигнал к ужину. Пища была горячей, кофе тоже. А что еще нужно бездомному бродяге? Было уже поздно. В полной темноте мы закончили ужин и вымыли свои металлические столовые приборы.

По дороге к своим палаткам мы прошли через территорию роты F. Здесь солдаты бродили [51] вокруг палаток, спотыкаясь о колышки, вызывая справедливый гнев старожилов.

Особыми любителями сквернословия были пулеметчики, от них можно было услышать весьма изысканные изречения с упоминанием родственников всех и каждого. Но они, хотя приходилось сталкиваться и с более грязными ругательствами, все-таки являются непечатными.

Так — в дожде, темноте и потоке ругани — закончился наш первый день в поле. Мы влились в ряды морских пехотинцев.

* * *

На следующий день я впервые встретил Бегуна. Он был в отделении Здоровяка всего несколько дней — прибыл позже других, — но я его ни разу не встречал. Он как раз выходил из палатки Хохотуна, смеясь какой-то шутке, и мы столкнулись. Он едва не сбил меня с ног. У него, Бегуна, были очень сильные, хорошо развитые ноги, и, когда он целеустремленно двигался вперед, на его пути попадаться не стоило. Он еще в школе, как я позже узнал, бегал на длинные дистанции, и довольно-таки неплохо. Отсюда и мощная походка.

Бегун идеально подошел нашей компании — как перчатка натягивается на руку. Его восхищение Хохотуном граничило с благоговением, но Хохотун сумел с этим справиться, не обижая товарища. Полагаю, ему в глубине души нравилось обожание темноволосого парнишки из Буффало, который так толково говорил о танцах и автомобилях, что было совсем необычно для беспорядочного луиевилльского мира Хохотуна.

Наша дружба крепла, и вскоре стало ясно, что слово Хохотуна обладает самым большим весом хотя бы потому, что он всегда мог рассчитывать на поддержку Бегуна. [52]

Итак, Хохотун стал лидером в нашей четверке, чего ни Здоровяк, ни я никогда не признавали, и лишь Бегун подчеркивал это своим почтительным отношением.

Разве не странно, что в такой ситуации была необходимость в лидере? Но она действительно существовала. Двум парням, я полагаю, лидер не нужен, троим уже нужен, а четверым — так просто необходим. Иначе кто будет улаживать разногласия, планировать важные мероприятия, предлагать место и время для развлечений и вообще соблюдать гармонию?

* * *

Это было начало нашей прекрасной жизни здесь, на берегу. Мы спали на земле, а дом нам заменял кусок брезента, но теперь мы начали гордиться тем, что смогли с этим справиться. При таких условиях прекрасная жизнь просто обязана была стать шумной, а зачастую и дикой.

Дневные тренировки не могли полностью лишить бодрости тела и духа таких молодых ребят, как мы. Если не было ночных заданий или дежурства по роте, мы были свободны после ужина до самого утреннего подъема. Иногда мы собирались у костра, жгли сосновые сучья и по очереди отхлебывали из бутылки маисовой водки, купленной у местных самогонщиков. Сосновые сучки горели с благоуханной яркостью, а проглоченное пойло согревало изнутри.

Мы часто пели или боролись у костра. Неподалеку другие парни зажигали другие костры, возле которых звучали иные песни, и результатом нередко являлось соревнование певцов, обычно завершавшееся упрямыми попытками перекричать друг друга. Иногда в освещенный костром круг случайно забредал несчастный опоссум, при виде [53] которого немедленно поднималась суета, в несчастного зверька летело все, что попадалось под руку, и в конце концов жизнь покидала беднягу. После этого всегда находился кто-то, желавший продемонстрировать остроту своего штыка и сдиравший с животного шкурку. Маленькая тушка обычно сгорала в пламени костра, и лишь немногие могли похвастать тем, что имели возможность попробовать его мясо.

Бывали вечера, когда Здоровяк, Хохотун, Бегун и я после еды отправлялись на прогулку в сторону шоссе, расположенного в трех километрах от нашего лагеря. Звук наших бодрых шагов заглушал толстый слой грязи под ногами. Иногда мы шли молча, зачарованные фиолетовой красотой ночи. А иногда дурачились, танцевали в вязкой земле, наскакивая друг на друга, и что-то орали — с одной лишь целью: услышать звуки собственных голосов, которые нам возвращала темнота. Бывало, что мы шли тихо, молча, только изредка тихо перебрасываясь парой слов, вспоминая дом или стараясь представить себе, куда нас отправят после завершения подготовки.

Шоссе находилось на полпути к другим развлечениям. Оно было сплошь усеяно кабачками, стоявшими вплотную друг к другу. Добраться сюда — значило перейти в другой мир. Только что ты был окружен мягкой темнотой, запахами леса и топал, меся ботинками грязь, по проселочной дороге, а в следующий момент ты уже стоишь на обочине бетонки, по которой ездят машины и военная техника. По обеим сторонам стоят грубо сколоченные лачуги, бесстыдно выставляя напоказ голые электрические лампочки и прикрывая самые неприглядные свои части рекламой кока-колы и сигарет. [54]

Девушек здесь не было. Секс был дальше по дороге — в Морид-Сити и Нью-Берне. А здесь были другие забавы — выпивка и драки. Еще можно было пойти в Гринвилл, но морпехи с берега туда ходили редко, слишком велик был риск нарваться на патруль за нарушение форменной одежды. Хохотун и я однажды рискнули и были вознаграждены восхитительными гамбургерами.

Своеобразным символом и традиционным местом встречи парней нашего батальона стал зеленый фонарь. Он стоял на дороге недалеко от места нашего расположения — как раз в том месте, где проселочная дорога встречалась с бетонкой, словно проскальзывая под нее.

Здесь обычно устраивались драки. Когда бы ты ни подошел к зеленому фонарю, драка или закапчивалась, или начиналась, или ожидалась. Результаты можно было видеть на следующее утро на лицах (и других частях тела) парней, выстроившихся перед амбулаторией.

Я расскажу, как состоялось наше первое приключение. Это был конец недели. Мы только что вернулись в свои хижины, получили увольнительные и отправились на встречу с цивилизацией в полной форме. Наша четверка бодро шагала в Морид-Сити. По дороге мы подбадривали себя изрядными дозами спиртного. Мы шли пешком, поскольку не могли позволить себе заоблачные цены на такси, а остановить попутку почти никогда не удавалось. Устав от бесполезного размахивания руками на обочине дороги, мы стали чаще заходить в стоящие у дороги кабаки, и в очередном из них обнаружили, что денег у нас уже почти не осталось. И я предложил украсть ящик пива. Они были сложены на виду у всех в задней части комнаты. [55]

— Идиоты, — фыркнул Хохотун. — Все равно вы никогда на это не пойдете. Хозяин видит каждое наше движение.

— Нет, — уперся я. — Мы зайдем в сортир — он как раз рядом со штабелем. Дверь открывается внутрь. Мы выползем оттуда и вытащим один из ящиков. Он ничего не заметит, прилавок помешает. Мы пронесем его прямо у него под носом, а добравшись до двери, вскочим и убежим.

— Ладно, — хмыкнул Хохотун.

Все прошло гладко. Мы вытащили один из ящиков и, пробираясь ползком, тихо доставили его к двери, незамеченные хозяином. Мы были похожи на двух гусениц, соединенных между собой ящиком пива. Весьма своеобразная связка. Только физическая подготовка, полученная нами за последнее время, помогла удержать тяжеленный ящик в нескольких дециметрах от пола — так не было опасности, что хозяин услышит скрежет толкаемого по полу ящика.

Добравшись до двери, мы вскочили на ноги и, надежно ухватив ящик, выскочили на улицу, снова связанные между собой общей ношей, как сиамские близнецы.

Мы были возбуждены и опьянены успехом. Ночной воздух приятно обдувал разгоряченные лица, пока мы неслись к шоссе, а потом через него, не обращая внимания на напряженное движение. На другой стороне мы поставили ящик, чуть удалившись от обочины, и повалились рядом, захлебываясь от радостного смеха, — с нами случилось нечто вроде истерики. Теперь каждый из нас стал богаче на шесть бутылок пива, и благодатная ночь казалась бесконечной.

Хохотун направился обратно к дороге, а я остался, чтобы отлить. Вернувшись, я заметил, что [56] мой товарищ не один. Стоявший рядом с ним человек, заметив меня, сказал:

— Несите этот чертов ящик обратно! — Это был хозяин.

— Сам неси. — Я вымученно рассмеялся. А потом увидел, что он сжимает в руке винтовку.

— Я сказал, несите его обратно, — повторил он и угрожающе взмахнул оружием.

Я подумал, что он собирается нас пристрелить, и тут же распростился с бравадой.

Я позвал на помощь Хохотуна, мы взяли ящик и потащили его обратно через дорогу. Хозяин шел следом, подбадривая нас оружием.

Моя физиономия горела огнем от стыда. Мы шагали обратно в кабачок, как люди идут навстречу гибели. В конце концов ящик был водворен на место.

Сострадание — это свойство, данное далеко не каждому. Я бы даже сказал, что это скрытый талант. Повернувшись, мы увидели, что хозяин идет к стойке бара, где сидели Здоровяк и Бегун. Оружия видно не было. Он каким-то образом убедил всех посетителей, что неудавшееся ограбление — это всего лишь веселая шутка. Он открыл четыре бутылки пива и подвинул к нам.

— Вот, парни, выпейте за мой счет.

Мы сказали, что сожалеем о своем поступке. Он ухмыльнулся:

— Вам повезло, у меня сердце доброе. Когда я увидел, как вы припустились с ящиком наутек, у меня в глазах потемнело. Мне больше всего хотелось выстрелить прямо в ваши улепетывающие задницы. Черт возьми, вам повезло, что я передумал.

Мы рассмеялись и выпили. Он снова ухмыльнулся, страшно довольный, что справился с нами и может вести себя милостиво, как подобает победителю. [57]

В этих кабачках всегда можно было нарваться на неприятности, так же как и в многочисленных кафе Нью-Берпа, Морид-Сити и Вилмингтона. Я говорю «кафе», поскольку именно так их назвали хозяева. Но они едва ли сильно отличались от более привычных нам кабачков, разве только располагались на городских улицах, а не на шоссе, и стены их были покрашены.

Но была другая, очень существенная разница — здесь были девушки. Они приходили из города и не были служащими кафе. Возможно, владельцы как-то поощряли их присутствие, предоставляли какие-то льготы, но официального статуса они не имели.

В морских городах Нью-Бери и Морид-Сити кафе располагались на каждом углу — дешевые, тесные, воздух насыщен сигаретным дымом, а музыкальный автомат выдавал такую зажигательную музыку, что, казалось, вот-вот сам пустится в пляс.

И обязательно девушки.

Они сидели за столами с мраморными столешницами, покрытыми круглыми отпечатками от стаканов с содовой, на которые накладывались более свежие, имеющие немного меньший радиус, но тоже круглые отпечатки пивных бутылок. Пиво явно было крепче содовой.

Они сидели за столами, потягивали пиво, курили, хихикали. Казалось, их молодые тела стремятся освободиться от тесной одежды. Их губы постоянно находились в движении: одни жевали резинку, другие болтали, а глаза работали — шарили по сторонам, внимательно осматривали сидящих за столами и гуляющих по проходам... Они охотились — искали, высматривали откровенно ответный взгляд. Встретив такой взгляд, девушка решительно гасила сигарету, лениво вставала, поправляла юбку и, покачивая бедрами, направлялась к нужному столу. Дальше, думаю, все понятно. [58]

В Нью-Берн с его симпатичными кафе мы обычно ходили с капралом Гладколицым. Он переиначил мою фамилию в Потаскун.

— Пойдем-ка мы, Потаскун, с тобой в Нью-Берн, — объявлял он, причем не делал пауз между словами и вся фраза казалась одним длинным словом.

Капрал Гладколицый женился на девушке, которую встретил в кафе. Через час после момента встречи он отправился в Южную Каролину на машине, нанятую за деньги, которые я выручил, заложив часы. Он не мог жениться в Нью-Берне в субботу вечером, но знал судью в Южной Каролине, который выполнит церемонию. После свадьбы он поспешил обратно, провел в Нью-Берне медовый месяц, продлившийся ровно один день, и в понедельник утром, еще до побудки, был в Нью-Ривер.

Гладколицый так и не вернул мне деньги за часы. Думаю, он счел их свадебным подарком.

Что ж, да будет так.

3

Интенсивность тренировок заметно увеличилась, а увольнения стали реже. Мы больше не возвращались на базу. Дни проходили скучно, поскольку были как две капли воды похожи друг на друга. Суббота и воскресенье тоже не отличались от будней с той лишь разницей, что теперь каждое воскресное утро нас будил лесной пожар.

Мы, конечно, не могли утверждать, что их устраивает именно майор, но, тем не менее, не сомневались в этом. Мы понимали, что в душе он не был злостным поджигателем, просто не мог перенести вида спокойно отдыхающих солдат. Я говорю: [59] доказательств тому не было, если не считать таковыми, что пожары регулярно случались именно в воскресное утро примерно в одном районе и в тех частях леса, где не было опасности их распространения.

Мы поспешно загружались в грузовики, призывая все мыслимые кары на голову майора, и отправлялись к месту возгорания.

Пожар мы тушили встречным огнем, рытьем траншей, а иногда, если успевали, растаптывали маленькие очаги возгорания и сбивали огонь ветками, не давая ему набрать силу. Во время одной из таких операций на мне загорелась одежда.

Я стоял в самом центре тлеющего, отчаянно дымящего луга. Было так горячо, что я чувствовал обжигающий жар даже через толстые подошвы моих ботинок, плотные носки и внушительные мозоли. Я взглянул вниз и с ужасом заметил, что по левой штанине вверх медленно ползет тлеющая дорожка, которая вот-вот разгорится.

Не скажу, что я сильно испугался, но все-таки задерживаться не стоило, и я со всех ног помчался к бревенчатому забору, за которым росла высокая трава и земля была прохладной. Я знал, что не смогу затушить мириады тлеющих молекул моих штанов, похлопывая по ним ладонями: мне следовало покататься по земле, вываляться в грязи. Там, где я стоял, это было невозможно.

Как я бежал! Я несся к забору, а мои приятели, решив, что я обезумел от страха, устремились следом, на разные голоса призывая меня остановиться. Догнать меня было невозможно, побив все мыслимые рекорды, я первым пришел к финишу, то есть к забору, ласточкой перелетел через него, приземлившись на плечо, и принялся кататься по земле, хватая пригоршни грязи и обмазывая мои тлеющие штаны и носки. [60]

Когда парни сверху посыпались на меня, я уже не горел. Первым на меня спикировал Бегун. Слава богу, я стартовал раньше, иначе мне ни за что не удалось бы достичь вожделенного забора первым. Не хочется думать, что бы было, перехвати меня друзья в центре горячего, пышущего жаром луга.

У меня оказался неприятный ожог внутренней поверхности голени — там, где загорелся носок. Он болел несколько дней, а шрам остался на всю жизнь.

* * *

Обучение подходило к концу. Дни, дни, бесконечные тягучие дни, наполненные потом, бесцельной беготней — почему-то мне при этом вспоминалась бессмысленная суета французской революции, — занятиями на тренажерах, ползанием вверх-вниз по грубым, отвратительно воняющим сетям, свисающим с высокой деревянной конструкции. Эта замысловатая конструкция — наш троянский конь — была устроена, чтобы изображать борт корабля. А еще мы все время копали окопы — эти дыры в земле на Филиппинах прозвали лисьими порами. Копали, перелопачивали, выгребали, так, чтобы, спрятавшись, оказаться ниже уровня поверхности, ныряли в свежую рану на теле земли и зарывались лицом в мягкий грунт. А вокруг ползали перепуганные черви, словно встревоженные поспешностью копания могил. Да вот и тела, наполнившие их, вроде бы еще живые...

Если мы не копали, то уж точно маршировали — весь день на марше, солнце накаляло каску, из-под нее вытекал пот, ненадолго задерживаясь в густых бровях. Оттуда, заливая глаза, он продолжал свою путь, покрывая верхнюю губу мелкими [61] капельками влаги, стекал на подбородок и уже оттуда срывался на одежду. А тело тем временем продолжало движение — покрытый смазкой-потом механизм. Струйки пота раздражающе щекотно стекали по спине. А коснувшись языком верхней губы, можно было ощутить его соленый вкус. Дни бывали всякие — скучные и жестокие, утомительные и изнуряющие. Дни лекций, стрельб, проверок, уборки палаток, чистки оружия, обучения вежливости на войне, дружбы и вражды... И все это среди разливающихся на разные голоса птиц... Мы учились относиться безразлично к боли, дождю, мокрым одеялам, безбожию. Наши глаза становились зорче, а тела крепче. И вот все это подошло к концу. Подготовка завершилась.

В последний день на нас прибыл посмотреть из Вашингтона военно-морской министр. Нас построили в тени на берегу капала.

Сейчас я уже не помню, как долго мы ждали Кнокса — может быть, час или два. Но мы чувствовали себя вполне комфортно, стоя без всякого дела. Мы отдыхали. Неожиданно со стороны канала раздался резкий сигнал. Мы приготовились. По каналу шел сверкающий катер: флаги развеваются, нос надменно задран высоко вверх, корма низкая и подвижная — ни дать ни взять норовистая лошадь. Это и было долгожданное начальство.

Командир роты подошел к группе официальных лиц, когда она приблизилась к нашему строю, чтобы отдать честь лично — до этого он уже дослужился. Его оставили позади. Он стоял перед нами — коренастый и немолодой морской пехотинец, рукава в нашивках, множество прав, в общем, серьезная фигура для любого офицера ниже полковника. Высокие гости прошли мимо. Непопулярный среди нас майор прикрывал тыл. Как раз когда он проходил мимо [62] нас, раздался чистый голос нашего Старины Ганни, такой мощный, что его могли слышать все: «Вольно!»

Мы с облегчением сбросили с плеч винтовки. Физиономия майора побагровела, приобретя цвет восхода в море. По рядам пробежала дрожь веселья. Ее нельзя было услышать, зато легко можно было почувствовать. Майор прибавил шагу, словно спешил покинуть проклятое место.

Когда Старина Ганни посмотрел ему вслед, его физиономия выражала явное удовлетворение. Удивительно, но он улыбался, как Чеширский Кот, — он весь был улыбкой.

Прибывший высокий гость нас не инспектировал — во всяком случае, если и инспектировал, то не мою роту. Я всегда считал, что в те отчаянные дни он прибыл в Нью-Ривер только для того, чтобы удостовериться, что здесь действительно есть люди, словно он втайне подозревал, что 1-я дивизия морской пехоты, как многие наши военные подразделения в то время, существует только на бумаге.

В тот день завершился период наших тренировок на берегу. Как только прибывшие гости вернулись на свой катер, мы покинули лагерь. Мы возвращались к относительному комфорту — домам, столовым, торговым лавкам. Этому нельзя было не радоваться. Война все еще была от нас далеко. Война была от нас очень далеко, и мы даже не подозревали, насколько важен был визит высокого лица.

* * *

На базе жизнь шла намного легче. Офицеры заметно подобрели. Нам даже давали увольнения на 62 часа — с четырех часов пятницы до утра понедельника. Окрестные городки моментально лишились [63] своей привлекательности — мы стали ездить домой. Шоссе, начинающееся сразу за пределами расположения нашей части, было забито таксомоторами. В пятницу вечером они подъезжали друг за другом, грузили морских пехотинцев и, рыча, отбывали. Обычно мы впятером брали такси до Вашингтона, расположенного примерно в 500 километрах. Оттуда в Нью-Йорк можно было попасть на поезде. Удовольствие получалось довольно дорогое: по 20 долларов с каждого для водителя, который довозил нас до вокзала и в воскресенье вечером возвращал обратно в расположение части. Понятно, что деньги на это давали родители. Рядовой, получающий 21 доллар в месяц, не может позволить себе такой роскоши, так же как и рядовой 1-го класса, получающий чуть больше — 26 долларов в месяц. Именно до этого звания я не так давно дорос. Такси было дорогим, но самым быстрым и надежным способом путешествовать. Железнодорожная служба работала намного медленнее и не слишком регулярно. Малейший сбой — и в понедельник утром тебя наверняка объявят НВСО{4}.

Иногда за руль садился кто-нибудь из нас — когда водителю надоедало выслушивать наши приказы «поднажать». Тогда мы почти летели — 145, а то и 150 километров в час — в общем, с той скоростью, которую можно достичь, вжав педаль газа в пол.

На вокзал Юнион в Вашингтоне мы обычно прибывали около полуночи, выехав из Нью-Ривер около шести часов вечера. Поезда в Нью-Йорк всегда были переполнены. Каждый вагон непременно имел техасца или бедняка южанина с банджо и насморочным голосом, а также свою квоту пьяных, отсыпающихся на сиденьях или прямо на полу, [64] бесчувственных, как половые тряпки. Мы переступали через них, прокладывая себе путь в салон-вагон, где собирались пересидеть ночь и отделяющее нас от Нью-Йорка расстояние, пока над лугами Джерси не проползет зеленовато-серый рассвет.

Всю ночь нас сжигало нетерпение, залить которое удавалось только виски.

Мы и есть не могли. В один из таких коротких «залетных» визитов отец отвел меня в известный английский ресторан, расположенный в деловой части города, где подавали рыбу и дичь. Я долго возил по тарелке половинку жареного фазана, но проглотить сумел только маленький кусочек, причем так и не понял, вкусно это или нет. Зато пиво хлебал стакан за стаканом. Этот недоеденный фазан часто вспоминался мне ДВА мя месяцами позже на Гуадалканале, когда живот громко урчал от голода.

Все мы находились в состоянии нетерпеливого ожидания. Мы были взбудоражены и уже не могли расслабиться. Думать, а тем более заниматься самоанализом в те дни было невозможно. Мы редко говорили о войне. Только если это касалось лично нас, но никогда абстрактно. Этика Гитлера, уничтожение евреев, желтая гибель — все это было для обсуждения на страницах газет.

Мы жили ради острых ощущений — но только не ради ощущений, связанных с войной. Нам были жизненно необходимы несущиеся с бешеной скоростью машины, тускло освещенные кафе, выпивка, ускоряющая ток крови по жилам, мягкость щеки и гладкая, шелковая кожа женской ножки.

Ничему не позволялось длиться долго. Все должно было моментально меняться. Нам нужна была действительность, а не возможность в перспективе. Мы не могли оставаться в покое — только в движении, только в переменах. Мы были как спасающиеся [65] бегством тени, все время куда-то летящие, лишенные телесной оболочки фантомы, обреченные люди, души в аду.

Вскоре 62-часовые увольнения закончились. В середине мая 1942 года я побывал дома в последний раз. Мне предстояло уйти от семьи более чем на три года.

5-й полк морской пехоты отбыл раньше, чем мы. Он ушел ночью. Проснувшись, мы обнаружили пустую площадь, причем чисто убранную, словно там никогда никого и не было (только 35 сотен молодых парней). На месте, где еще вчера было многолюдно, не осталось даже сигаретного окурка или пустой банки из-под пива.

Чисто.

Мой 1-й полк последовал за 5-м через несколько недель. Мы тщательно упаковали личные вещи. Все вещмешки были промаркированы и погружены на грузовики. Свой я увидел, только уже вернувшись после войны в Штаты. С тех пор — за исключением краткой паузы в Австралии — нам предстояло жить совсем другой жизнью и обходиться минимумом, вмещавшимся в ранец размером с футляр для портативной пишущей машинки.

У нас был приказ иметь при себе только оружие и строго ограниченное число личных вещей. Особенно подчеркивалось: никакого спиртного. А днем раньше я сумел выбраться в Джэксонвилл, где опустошил свои карманы, приобретя две пинты виски.

Две плоские бутылки лежали в моем ранце — они приятно подталкивали меня в спину, когда я забирался в поезд. Мы их прикончили той же ночью, когда проводник, приготовив постели, ушел и пульмановский вагон погрузился в темноту. Да-да, мы ехали в пульмановском вагоне и у нас был [66] проводник. Обедали мы в вагоне-ресторане, а ночью проводник снабдил нас сэндвичами с индейкой. Это был замечательный способ ехать на войну, совсем как у русского аристократа в «Воине и мире», который прибыл на фронт в изящной карете, а пока он наблюдал за ходом Бородинского сражения с вершины холма, слуга потчевал его чаем из серебряного самовара.

У нас был забавный проводник. Ему очень нравилось дразнить техасца, недавно прибывшего в наш взвод. Однажды он услышал, как техасец в очередной раз начал хвастаться, и вмешался.

— Эй, — радостно сообщил он, — в вашем Техасе так сухо, что даже кроликам там приходится носить с собой коробочку с ленчем и питьем!

Техасец сразу замолчал, парни, сидящие рядом, засмеялись, и довольный проводник убрался восвояси.

Поезд шел по просторам Америки. Настроение у всех было превосходное, сердца пели от радости. Мы с воодушевлением обсуждали сражение у Мидуэя, которое как раз только что завершилось, и искренне восхищались морскими пехотинцами и летчиками, сумевшими остановить японцев.

Когда же нам надоедали разговоры о войне, мы играли в покер или просто смотрели в окно, следя за проплывающими мимо мирными пейзажами. Для меня, никогда не выезжавшего западнее Питсбурга, все, что я видел за окном, было новым, волнующим и интересным. Это была моя страна, которую я видел впервые. Я очень старался запомнить, пропитаться ею: величественной красотой гор, бескрайностью равнин, богатством полей. Теперь я уже не помню всех чувств, которые тогда мною владели, и очень жалею, что не делал никаких записей. В памяти остались только некоторые [67] детали, так... тени воспоминаний. Помню, я был страшно разочарован, что Миссисипи мы пересекли ночью и я не смог ее как следует разглядеть. Осталось лишь смутное ощущение большого скопления воды. А еще запомнилась нежная красота Озарка, величественные леса, зеленеющие на фойе ярко-голубого неба, Уайт-Ривер, чистая и прямая, как стрела, холм с крестом на вершине... А вот Скалистые горы не произвели впечатления. Куда делось величие? Наверное, мы были слишком близко. Они казались конусами ванильного мороженого, залитыми шоколадом. Зато когда мы оказались выше и смогли оглянуться... вот же он, великолепный запад! И река Колорадо, рвущаяся по ущелью... Поезд упорно карабкался вверх. Мы даже не заметили, как покинули Неваду и начали плавный спуск вниз — в Калифорнию, навстречу морю и солнцу.

Сан-Франциско был окутан туманом, скрывшим теплое солнце. Мы были на берегу, окруженном коричневыми холмами Беркли. Перед нами простиралась огромная бухта, напоминающая водный амфитеатр. В ней играли тюлени.

Мне был двадцать один год. Я видел Золотые Ворота, а вскоре мне предстояло узнать, что там за ними.

Но не очень скоро. Только через десять дней мы вышли за Золотые Ворота. Нас отвели на борт «Джорджа Ф. Элиота». Теперь это был наш корабль. Это было африканское невольничье судно. Мы его ненавидели.

Каждый день нам разрешалось сходить на берег. Мирное путешествие подошло к концу. Оставались только последние дни... часы... Мы отчаянно старались наверстать упущенное. В Сан-Франциско я не видел ничего, кроме кафе и баров. На мою последнюю просьбу о деньгах отец [68] выслал мне сотню долларов. Поэтому у меня была возможность посещать не только грязные забегаловки, но и приличные заведения. Хотя... какая разница?

Они все слились в памяти в одно, и я помню только музыкальный автомат, снова и снова игравший «Дюжину роз». Как-то раз в китайском квартале меня вышвырнули из кафе — не стоило мне прыгать на сцену к поющим девочкам и тем более орать: «Бу-у-у!»

В ту же ночь я отогнал двух китайцев от морского пехотинца. Ножей я не видел, но они наверняка у них были, потому что рубашка парня покраснела от крови. Он лежал прямо в дверях, загораживая вход в кафе. Я заорал на хозяина, который невозмутимо наблюдал за происходящим, но после моего вмешательства все-таки переместился к телефону и вызвал полицию. Убедившись в этом, я ушел.

В общем, последние десять дней были похожи друг на друга и могли бы быть описаны всего двумя словами — похоть и аппетит.

В конце концов я насытился. Я чувствовал себя заезженной клячей. Сан-Франциско кончился для меня той ночью, когда я ехал в такси с Челюстью — веснушчатым «крекером»{5} из Джорджии, имя которого характеризовало также его привычку бесконечно и до крайности нудно рассуждать о гражданской войне. Челюсть-Зануда выбрался из машины, охранник распахнул ворота, я уставился в глаза водителю, положил в протянутую ладонь три цента — последние деньги, которые у нас оставались, — и сказал:

— Купи себе самую лучшую газету, какая только есть в этом городишке. — С этими словами [69] я проскользнул за ворота и, развив максимально возможную скорость, понесся к своему кораблю. Одна из монет, брошенных таксистом мне вслед, попала в плечо.

* * *

Наш корабль вышел в море пасмурным июньским утром 1942 года. Его неповоротливая серая туша прошла под Золотыми Воротами. Я стоял на корме и смотрел на берег. Эмигрант берет с собой горсть родной земли. Я хотел увезти с собой память.

Высоко над нами, на мосту, стоял охранник. Он долго махал нам вслед. Как же я любил его за это!

Дальше