Последние месяцы в Вашингтоне
В последние недели 1949 года, когда я готовился к передаче руководства группой политического планирования Госдепартамента своему преемнику, произошли два события, придавшие новую обостренность целому ряду проблем, связанных с разработкой атомного оружия. 19 сентября от ученых и экспертов по разведке нам стало известно, что русские взорвали атомную бомбу. А вскоре после этого сообщили, что разработка американской водородной бомбы ( «супербомбы», как ее у нас называли) [368] успешно завершена и она готова к производству. На обладание новым оружием требовалось президентское решение. Поскольку переговоры о международном контроле за атомным оружием велись в ООН еще с 1946 года, было ясно, что решающее слово для принятия соответствующего решения за госсекретарем.
Некоторые эксперты, в числе которых находился Роберт Оппенгеймер{44}, считали, что, прежде чем приступить к производству оружия огромной разрушительной силы, следовало сначала разобраться в создавшейся ситуации с учетом международного контроля за атомным оружием и убедиться в невозможности достижения международного соглашения, которое исключило бы необходимость подобного рокового шага.
Предложил ли госсекретарь мне заняться этой проблемой или же я включился в эту работу по собственной инициативе, точно уже и не помню. Как бы то ни было, я с несколькими сотрудниками занимался затронутыми вопросами в течение последних недель 1949 года. В двадцатых числах января я передал госсекретарю объемный доклад с моими изысканиями и изложением своего мнения. Поскольку я уже не был руководителем группы планирования, то доклад этот носил характер моего личного меморандума с моими же комментариями. Считаю, что этот документ по характеру затронутых в нем аспектов был одним из наиболее важных, если не самым важным из всех документов, подготовленных мной для правительства. К сожалению, из-за политики, проводимой тогда нашим правительством, его не опубликовали.
В этом документе (пишу по памяти, так как никаких записей не сохранилось) я начал свое изложение с анализа нашей позиции по проблеме международного контроля за атомной энергией. Если мы действительно намеревались, [369] вопрошал я, исключить атомное оружие из своих арсеналов, то проводимая нами политика не вполне оправдывает такой подход. В принципе имели различные пути и возможности может быть, не жизненно важные, но достаточно серьезные сблизить нашу позицию с взглядами русских и других держав. Но действительно ли мы ставили перед собой цель запрещения атомного оружия? вопрошал я снова. На самом ли деле мы хотели именно так решить этот вопрос и обезопасить самих себя и мир? Ответы на эти вопросы зависели, как я понимал, от того, в качестве какого фактора это оружие рассматривалось в нашей оборонной политике. Наиболее существенными были два варианта, которые я стал интерпретировать. Первый исходил из вынужденной необходимости иметь в своем арсенале оружие, наличие которого нами воспринималось с сожалением, порицанием и даже раскаянием, нахождение на вооружении которого, однако, оправдывалось тем, что мы не были уверены в возможном его появлении у вероятного противника и использовании против нас. Сами же мы не имели намерений в применении его первыми даже в военных конфликтах, хотя и должны были считаться с такой вероятностью. Второй рассматривал это оружие как важную составную часть нашей обороны, без которого мы не могли обойтись и которое планировалось использовать неожиданно для противника, но обдуманно, в независимости, было ли оно применено против нас. В этом случае вполне вероятно, что мы могли задействовать его первыми при развязывании военных действий. Наши же нынешние высказывания и действия, отметил я, носят двусмысленный, неясный и противоречивый характер. Нам не хватало искренности, когда на международных форумах мы говорили о желании запрета атомного оружия. Из заявлений наших политических и военных лидеров, а также из понимания, существовавшего между нашими союзниками по НАТО, вполне очевидно, что наша оборонительная доктрина основывается на использовании этого оружия и возможности его применения первыми в крупных военных конфликтах, независимо от того, было ли оно использовано противной стороной. [370]
Если такова в действительности наша позиция, то нет никакой необходимости загонять ее на международных переговорах в русло требований об установлении контроля за атомным оружием и его запрещении, подчеркнул я.
В заключительной части доклада содержалась моя просьба, насколько я только мог изложить ее серьезно и убедительно, чтобы до принятия окончательного решения о производстве водородной бомбы мы еще раз сами осмыслили бы и довели до сведения мирового сообщества данные о зловещей эскалации огромной разрушительной силы ядерного оружия и дороговизны его производства, подвергли самой серьезной критике идею «первого удара», а также использование других средств массового поражения. Если такая переоценка будет произведена, то я твердо и решительно поддержу концепцию запрещения этого принципа. Я полагал, что как раз в этом и заключена основная причина нашей путаницы и неразберихи.
Я даже не затронул вопроса о том, что нам придется сохранять в своем арсенале оружие такого рода до тех пор, пока не будет достигнуто взаимопонимание с другими странами о необходимости снятия его с вооружения.
В завершение я высказал несколько соображений о характере нашей будущей публичной позиции:
«Мы порицаем существование всех видов оружия массового поражения. Мы сожалеем, что были вынуждены применить один из его видов, и надеемся, к этому вновь прибегать не придется, если только нас к этому не принудят. К тому же, видя подобное стремление со стороны других, мы готовы пойти на риск в деле достижения международного соглашения об изъятии этого оружия из национальных арсеналов, считая, что нет ничего более опасного для дела мира, как продолжение всеобщей гонки вооружений».
Обосновывая эту позицию, я упомянул, что содержание таких видов оружия вызовет рано или поздно серьезные проблемы прежде всего в общественном сознании (имея в виду их самоубийственный характер), а также вопросы как у нас самих, так и у наших союзников, которые скажутся отрицательно на существовании и деятельности уже созданных союзов. [371]
Но что самое важное этот аргумент я часто использовал в общественных дискуссиях применение этого оружия не приведет к победе и не обеспечит безопасности населения, так как вызовет громадные разрушения. В результате в лучшем случае будет достигнуто крушение основ мировой цивилизации, включая и нас самих, а достигнутые успехи никогда не станут настоящими победами, но вызовут лишь изменения, которые обусловят большую толерантность, потребуют огромной выдержки и терпения народов, вызвав у них чувство безнадежности. Громадные и огульные разрушения, массовое уничтожение ни в чем не повинных людей таков конечный результат применения такого оружия.
Не помню, вызвал ли мой доклад серьезные дискуссии и был ли он вообще принят к сведению. Не знаю я и реакции госсекретаря. Могу только предположить, что его, скорее всего, восприняли с определенной степенью недоумения и даже жалости к моей наивности. Ведь мысли, изложенные в нем, вступали в конфликт с реальной политикой наших военных. Конфликтовали они и с принятыми положениями о нашей обороне, с реакцией конгресса, военного ведомства и даже с общественным мнением, взбудораженным известием о недавнем взрыве атомной бомбы, произведенном русскими. Они вступали в конфликт и со взглядами наших европейских союзников, внушенных им нами же, на потребности и гарантии их обороны. (Некоторые из них первыми заявили бы с тревогой и возмущением о невозможности жить в современном мире без обеспечения их гарантий безопасности нашим атомным оружием.) Более того, эти соображения конфликтовали с оценкой военной мощи России, которая нисколько не слабела (мы не рассматриваем здесь вопрос, почему это происходило), с оборонительными потребностями НАТО, а также с соображениями, что обычными вооруженными средствами нам с русскими не справиться. Наконец, они конфликтовали со все более растущей в Вашингтоне тенденцией (носившей судьбоносный характер с учетом продемонстрированной Россией способности в производстве атомного оружия) основывать наши планы и расчеты, исходя из возможностей вероятного [372] противника по нанесению нам ущерба и учета его реальных планов и намерений. В свете вышеперечисленных конфликтов можно, конечно, понять госсекретаря, не усмотревшего в представленных мной соображениях рационального зерна и предмета для широкой и серьезной дискуссии. Во всяком случае, 31 января 1950 года, то есть через десять дней после представления моего доклада, президент страны объявил о необходимости создания водородной бомбы, из чего я сделал вывод, что и на этот раз моя работа была проделана впустую.
Несколькими годами позже по не зависевшим от меня причинам некоторые из моих соображений, высказанных в том докладе, просочились в прессу и использовались в проходивших тогда общественных дискуссиях и официальных высказываниях нашего правительства. По прошествии 12 лет президент Кеннеди и даже Макнамара признали, например, неприемлемость оборонной доктрины, базировавшейся на применении оружия, обладавшего огромной разрушительной силой и по своему существу самоубийственного, и сделали некоторые шаги, насколько это было возможно в сложившихся тогда обстоятельствах, для корректировки этой аномалии. Опыт двух войн (имеются в виду корейская и вьетнамская войны), в которых, как выяснилось, применение этого оружия оказалось нереальным, заставил впервые многих людей прийти к выводу, что оно не может быть средством для решения каждой военной проблемы. Сложности, связанные с вопросом, кто же в рамках НАТО должен конкретно контролировать использование такого оружия в случае развязывания военных действий, стали в 1960-х годах узловой проблемой в наших взаимоотношениях с союзниками и привели к частичному изменению характера самого союза. Ядерное оружие стало основой коллективной оборонительной политики. В конце же 1950-х годов даже такой реакции еще не было. Поэтому читатель должен понимать, что я отошел от вопросов активной государственной деятельности с тяжелым сердцем и глубоким разочарованием, поскольку это была моя первая и последняя попытка сформулировать нашу официальную политику в отношении развития и использования оружия массового поражения. [373]
В феврале и марте я предпринял с согласия госсекретаря поездку по Латинской Америке, в которой никогда до этого не был. Мне хотелось ознакомиться с тамошней ситуацией, пока я еще окончательно не ушел с правительственной службы. В то время как раз намечалась встреча наших латиноамериканских послов в Рио-де-Жанейро с обязательным присутствием на ней представителя Госдепартамента.
Я осознавал, что завершил уже полный цикл своих усилий в попытках оказания необходимой помощи правительству в установлении отношений между основными военными державами Европы и Азии. И возможности мои оказались исчерпанными. Я чувствовал, что настало время отойти от этих проблем и ознакомиться с теми частями света, где влияние «холодной войны» и коммунизма ощущалось наиболее отчетливо.
18 февраля 1950 года я отправился поездом в Мексико-Сити, а оттуда самолетом через Каракас в Рио-де-Жанейро. После совещания в Рио я посетил Сан-Паулу, Монтевидео, Буэнос-Айрес и возвратился назад с остановками в Лиме, Панама-Сити и Майами.
Удовольствий эта поездка доставила мне мало. Мексико-Сити, расположенный на приличной высоте над уровнем моря, мне не понравился, оставив противоречивое впечатление. Ночью я там не спал, поскольку ночные звуки действовали на меня раздражающе, страстно и в то же время угрожающе. Прежде чем продолжить путешествие, следующую ночь я провел в доме состоятельного соотечественника, оказавшего мне радушный прием. Дом его был просто фантастичен, будучи расположенным в прекрасном месте, резко выделяясь от окружающих построек, и наполнен роскошью и антиквариатом. Но я не привык к роскошной обстановке и, судя по дневниковой записи, опять не спал:
«Ночь длилась бесконечно, хотя кровать была задрапирована громадными занавесями малинового цвета, бывшими до недавнего времени собственностью какого-то кардинала. Над ухом жужжали москиты, фонтан [374] во дворе журчал хотя и мягко, но назойливо, ветерок же, казалось, заблудился в стенах здания, а ночь милосердно шептала: «Потерян, потерян, потерян!» подобно призраку или духу.Перед самым рассветом мне подумалось, что такой же ветер дует в местах, навсегда покинутых людьми, дует на Ривьере и в Багамах, да и в других местах, что это ветер, обдувающий свергнутых королей и потерявшую надежду знать, подвергавшихся пыткам ученых и мыслителей, ветер короля Кароля и виндзорских узников, ветер спутник человеческих претензий и разочарований».
Каракас, зажатый в долине раздражающе-желтым и горами, остался в моей памяти городом с постоянными уличными «пробками», непрерывно сигналившими автомашинами, шумом, непомерно высокими ценами, неустойчивой экономикой, зависевшей от нефтяных поступлений, и частными виллами, лепившимися как грибы на склонах окружающих гор. Откровенно говоря, я даже посочувствовал американским представителям, вынужденным исполнять свои обязанности в условиях гротескной урбанизации и отрыва от остального мира, живя среди местных миллионеров с их полудикими нравами и обычаями, учитывая, что отношения между нашими странами поддерживались в порядке взаимной признательности, но с оттенком постыдности.
Рио-де-Жанейро произвел на меня также отталкивающее впечатление своим шумом, не признававшим никаких правил движением уличного транспорта и невообразимым контрастом между роскошью и бедностью. Мое пребывание там было омрачено еще и другим обстоятельством. Советская пропагандистская машина всегда придерживалась правила: если речь шла о привлечении на свою сторону энтузиастов, то широко применялись лозунги и призывы, но в случае, когда надо было вызвать гнев и протест, в качестве объектов нападок избирались определенные личности. Поэтому в крупных некоммунистических странах всегда находились несколько таких человек, становившихся подобными мишенями. Характеристика такого лица выбиралась в зависимости от ситуации. Иногда это были местные деятели, но временами [375] и пришлые. На этот раз такими лицами оказались Джим Форрестол и я представители Соединенных Штатов (называвшиеся порой «гиенами» американского империализма). Наши имена мелькали в коммунистических газетах этой части мира и листовках. До отъезда из Вашингтона я не обратил на это никакого внимания. Каковыми же были мое удивление и ужас, когда я увидел на заборах и стенах домов Рио-де-Жанейро согни надписей, кричавших: «Кеннан, убирайся домой!» Более того, коллеги из посольства проинформировали меня, что мои портреты сжигались на улицах города уже четыре раза, причем совсем недавно во время процесса над коммунистическими студентами. Мне показали фотоснимок одного из таких выступлений студентов, правда фамилия была написана не совсем правильно, зато на груди изображен большой белый крест, как символ христианских похорон. Юмористической такую ситуацию назвать было нельзя, и бразильское правительство приняло соответствующие меры безопасности. Охрана из индейцев с орлиными глазами, вооруженными короткоствольными автоматами, ездила постоянно вместе со мной в автомашине, а также в машине сопровождения, а по ночам один из них сидел на стуле около двери моего гостиничного номера. Нормальное знакомство с городом в таких условиях исключалось.
В Сан-Паулу дело обстояло еще хуже. Целая армия половина городской полиции, как мне сказали, была мобилизована для моей защиты. Каждое мое появление в городе вызывало самые настоящие беспорядки и перебранки между полицией, фотографами, переодетыми агентами и официальными лицами.
В Монтевидео, Буэнос-Айресе и других населенных пунктах все прошло относительно спокойно, но они почему-то вызвали у меня странное чувство меланхолии и мрачных предчувствий. Особое раздражение вызывали официальные интервью, которые я вынужден был давать в каждой столице. Все они походили друг на друга и, как отмечено в дневнике, не имели особого смысла.
Вот как я описал визит к тамошнему президенту: «Плохо освещенная гостиная, в качестве переводчика [376] выступает сын президента, сам президент, сидевший прямо и почти неподвижно на диване, прерывает меня почти на каждом слове репликами в типично латиноамериканском духе, рассказывая о себе и стране». ( «Вы, мистер Кеннан, являетесь официальным представителем правительства великой державы, я же всего-навсего президент совсем маленькой страны...» И мой ответ: «Ах, мистер президент, так-то оно так, но ведь нам обоим хорошо известно, что политическая мудрость лидера не зависит от размера страны...»)
И далее в том же духе: хитрые или же иронические провокации с его стороны и обязательная лесть с моей. Вся беседа носит тягостный и несколько дискредитирующий характер.
В Лиме меня буквально подавило известие, что там не было дождей вот уже порядка 29 лет, и даже возникла мысль, что окружавшая меня грязь пролежала нетронутой все это время.
Короткие остановки в Центральной Америке с явно невыраженным, но осязаемым духом неистовства даже в комнатах для приема гостей в небольших аэропортах нисколько не улучшали моего настроения.
Возвратившись в Вашингтон, я написал обстоятельный доклад о своих впечатлениях от поездки. В нем я затронул многие аспекты наших взаимоотношений с этими странами и попытался сформулировать основополагающие вопросы политической философии, чего ранее никогда не делал. Такая попытка относилась уже к предстоявшему мне периоду жизни и деятельности на преподавательском поприще и явилась практически его началом. Мой доклад произвел шоковое впечатление на руководство Госдепартамента. Помощник госсекретаря по Латинской Америке даже попросил, чтобы мой доклад не был распространен по управлениям Госдепартамента (не думаю, чтобы он дал более или менее толковое объяснение своей просьбы), а все его экземпляры были бы собраны и упрятаны от посторонних глаз. Впрочем, так и сделали. Мне не сказали, какие наблюдения и выводы вызвали такую яростную реакцию. Могу только предположить, что это была трагическая оценка человеческой [377] цивилизации в странах, расположенных к югу от нас. Поскольку этот доклад не получил должного внимания, не был распространен и, скорее всего, не попал даже в правительственный архив, считаю себя вправе процитировать из него некоторые отрывки, которые, на мой взгляд, и вызвали суматоху.
«В регионе Латинской Америки, писал я, имеется целый ряд моментов, на которые следует обратить наше пристальное внимание, поскольку они производят на человека, впервые туда попавшего, тяжелое впечатление, буквально на него обрушиваясь и заставляя задуматься.Как мне кажется, на земле вряд ли найдется другой регион с более тяжелыми условиями для жизни человека, чем в Латинской Америке.
Что касается природы, то она резко отличается от североамериканского континента с точки зрения среды обитания. Северная Америка обладает большой территорией с температурными режимами, благоприятными для человеческой жизни. Направляющийся на юг попадает в субтропическую и тропическую зоны, расположенные на узком и гористом перешейке, являющемся уже частью Латинской Америки.
Южная же Америка обладает громадными пространствами, значительная часть которых находится в полосе экватора. Земли там мало пригодны для человеческого обитания, не говоря уже о резких перепадах температуры.
Если в Северной Америке река Миссисипи естественное дренажное сооружение, снабжающее водой громадную территорию с плодородной землей, представляющую сердцевину континента, то Амазонка протекает по территориям, непригодным для человеческой деятельности.
Страна, расположенная в центральной части Северной Америки, высоко развита и обладает густой сетью коммуникаций. Это и есть Соединенные Штаты связующее звено всего континента. В Южной же Америке расположенная в центральной части континента бездорожная Бразилия представляет собой скорее барьер, препятствующий установлению добрых отношений и связей с окружающими ее странами. [378]
В Северной Америке климат позволяет человеку жить в городских условиях, составляя органическое единство с окружающей природой. В Южной же Америке климат вместе с трагическими кастильскими традициями вынудил наиболее крупные человеческие сообщества поселиться в труднодоступных горных районах, мало пригодных для проживания».
Затем я описал впечатления, произведенные на меня приемами и методами, которыми испанцы насаждали свою цивилизацию и власть на южноамериканском континенте, а также последующей доставкой ими рабов из Африки.
В заключение я сделал вывод, что ужасная беспомощность и бессилие характерны ныне для народов Латинской Америки. Стремление к прогрессу отмечено там человеческой кровью в ходе географических открытий и до сих пор не поддается забвению. Поэтому и перспективы человеческого прогресса в регионе воспринимаются как ничтожные и малоутешительные.
Тем не менее люди не захотят далее терпеть эти горькие реальности. Человеческая натура с ее стремлением к продолжению жизни восстает против такого положения дел и старается найти выход из создавшейся ситуации. Поэтому неуемная пышность и претенциозность латиноамериканских городов являются не чем иным, как попыткой компенсации убожества и гнусности тех районов территории, что находятся вдали от прибрежной полосы. Что же касается отдельных личностей, то подсознательное восприятие неудачи групповых усилий находит свое отражение в преувеличенных самовлюбленности и эгоцентризме, что вызывает иллюзию отчаянной храбрости, чрезвычайной одаренности и мужественности, тогда как на самом деле истинных добродетелей там явно недостаточно.
Для иностранных представителей это составляет чудовищную дилемму. Столкнувшись с реальной действительностью, они не могут в полном объеме применять наработанные в собственных странах навыки и приемы. Поэтому им необходимо всегда иметь в виду, что для [379] достижения успеха их действия должны найти понимание в мире, история и география которого трагичны.
В связи с этим дипломатическая популярность и дипломатические успехи достигаются с молчаливого согласия сторон при соблюдении колеблющейся, но постоянно присутствующей фикции фикции признания чрезвычайных достижений личного и коллективного плана, субъективных и объективных, а в случае, если они связаны с ужасающими реальностями, необходимо делать вид, что их вообще не существует. Общественная жизнь латиноамериканцев далека от систематизированной и целенаправленной веры в коммунизм, как у русских. В ней преобладают чрезвычайная персонификация, анархическое мышление, каждый индивидуум живет как бы в коконе в собственном мирке, требуя признания со стороны других как условия своего участия в социальном процессе.
Оказавшись лицом к лицу с этим феноменом, многие иностранные дипломаты чувствуют себя в первое время обескураженными, затем начинают понимать, что своих целей они смогут достичь, лишь приняв местные условия игры. При попытке проникнуть в дальнейшем в суть происходящего они как бы попадают в страну чудес Алисы, где нормальные отношения между причиной и следствием теряют свою обоснованность, где ничто не определяется истинной ценностью, где любая идея воспринимается как нечто неприкосновенное, где реальные вещи получают свое признание только в их взаимосвязи с определенной личностью, обладающей болезненным самомнением, где ничто не является окончательным, поскольку все вещи рассматриваются как бесконечные символы.
Для восприимчивых иностранцев уйти от всего этого можно тремя путями: проникнувшись цинизмом, соучастием или же сочувствием. Большинство из них используют эти пути комбинированно.
Вот основные положения из доклада, представленного мной официальным лицам Госдепартамента. Просматривая теперь эти выдержки, я лучше понимаю, чем тогда, почему докладу не нашлось подходящего места в государственном [380] архиве. Однако факт остается фактом, что описанные мной в результате поездки замечания не устраивали Госдепартамент (каким он был в то время и с какими задачами сталкивался), в связи с чем их не приняли во внимание. Для меня же это было логическим подтверждением вывода о бесполезности моей официальной карьеры в Вашингтоне и правильности решения о переходе к другой деятельности, позволившей мне более глубоко и безапелляционно анализировать события и делать выводы, отношение к которым более терпимо и снисходительно.
Полагаю, к вышесказанному следует добавить, чтобы избежать ложного впечатления: отмеченные мной трагические элементы латиноамериканской цивилизации вселили в меня убежденность в лучшем будущем человечества, хотя это и может показаться странным. Дело в том, что человеческое существование, по сути дела, трагично повсеместно, только в Латинской Америке оно имеет свои особые черты, может быть, даже менее опасные и в определенной степени менее апокалиптические. Ведь и в других местах человеческий эгоизм демонический, анархический и распущенный вмешивается в людские дела и определяет их поведение. Я не уверен, что характерные для Латинской Америки спонтанность, несдержанность и горлодерство не проявляются у европейцев и англосаксов, видимо, только в более замаскированном и извращенном виде. В то же время Латинская Америка единственный в мире континент, где человек остается человеческим существом, где нет ядерного оружия, и никто не думает о его разработке, где сохраняется огромный запас заповедей, познаний и обычаев, выпестованных в христианском мире и направленных на единение человека с Богом и создание цивилизованных условий существования. Этот континент окажется однажды последним хранилищем и депозитарием человеческих христианских ценностей, которые на европейской прародине и в Северной Америке в результате пресыщения, заорганизованности и ослепления страхом и амбициями оказались выброшенными на свалку. [381]
За весь мой период правительственной карьеры, вплоть до июня 1950 года, я не был связан с решениями, принимавшимися по Корее. Самые важные и существенные вопросы решались военными, если же в какой-то степени требовалось участие Госдепартамента, то я на такие совещания не привлекался.
Вывод американских войск из Кореи в начале 1949 года меня не обеспокоил. У меня сложилось впечатление, что эти войска, обремененные непомерно раздутыми тылами, имуществом и обслуживающим персоналом по пентагоновским меркам того времени, не представляли собой реальной боевой силы, так что в случае внезапного начала боевых действий были бы обузой, а не реальной помощью. Более того, во время моей поездки в Японию в 1948 году высокопоставленные офицеры ВВС заверили меня, что сухопутные войска в Корее и не нужны, так как авиация, дислоцирующаяся на Окинаве, контролирует обстановку там, располагая мощными стратегическими бомбардировщиками. В действительности же тремя годами позже это хвастовство сыграло злую шутку, когда на Корейском полуострове были развязаны боевые действия.
В конце мая и начале июня 1950 года те из нас, кто имел отношение к русским делам, отметили на основе поступавшей ежедневно обширной информации, что где-то на земном шаре вооруженные силы некоторых коммунистических держав стали готовиться к активным действиям. Тщательный анализ положения дел в самой России показывал (и это нас успокаивало), что это не относится к советским вооруженным силам. Стало быть, речь шла о режимах советских сателлитов, но каких именно? Эксперты, собравшись вместе, стали исследовать весь советский блок. И наконец дошла очередь до Кореи. Чтобы получить достоверную информацию о военном положении в стране, нам пришлось обратиться в военную администрацию в Японии и Пентагон в Вашингтоне. Полученная же от них информация гласила, что коммунистические силы там вряд ли начнут какие-либо военные действия, поскольку вооруженные [382] силы Южной Кореи хорошо вооружены, оснащены и обучены и значительно превосходят силы Северной Кореи. Наша задача, как нам сказали, заключалась в том, чтобы, как раз наоборот, удержать южнокорейцев от применения силы для решения противоречий с северной стороной. Не имея оснований для сомнений в такой оценке, мы перешли к другим вопросам, но в конце концов все же пришли к выводу, что именно там и было самое подходящее место для нападения. На этом мы, полностью расстроившись, и закончили наши исследования.
Я должен был определить срок окончания своей работы в правительстве и отбытия из Вашингтона на конец июня. В субботу, 24 июня, я выехал на свою ферму вместе с Аннелизой и возвратился в Вашингтон после обеда в воскресенье. На ферме у меня нет телефона, не получил я и воскресных газет. Поэтому только по возвращении в Вашингтон из газет узнал о начале военных действий в Корее. Никто не подумал сообщить мне о событиях, видимо, в этом не было необходимости, но мне представлялось, что генералу Маршаллу все же следовало бы это сделать.
Прибыв в Госдепартамент, я узнал, что госсекретарь проводит совещание с Филом Джессапом, Дином Раском и Доком Мэтьюсом. Я узнал, что они в течение дня через Совет безопасности пытались получить резолюцию ООН с призывом ко всем ее членам не поддерживать вооруженные силы Северной Кореи и принять меры к остановке агрессии. Теперь же они ожидали, какой будет реакция американского правительства.
С самого начала мне было ясно, что необходимо срочно остановить всеми средствами продвижение северокорейских войск на юг с последующим выводом их из южной части полуострова. Эту позицию я и отстаивал в тот день, а также в дискуссиях следующих дней и недель. Воспользовавшись оказией, я поднял вопрос о целесообразности принятия срочных мер для обеспечения безопасности Формозы, чтобы остров не попал в руки коммунистов, иначе в противном случае два этих инцидента, последовавших один за другим, могли [383] бы нанести громадный ущерб нашему престижу и ухудшили бы наши позиции на Дальнем Востоке.
Когда я в то воскресенье возвратился в Госдепартамент, президент находился в воздухе на пути в Вашингтон. Госсекретарь выехал в 6.15 вечера, чтобы встретить его в аэропорту. Была достигнута предварительная договоренность, что госсекретарь с некоторыми руководителями департамента отправится вместе с президентом и небольшой группой военных в его резиденцию на ужин. Мне сказали, что госсекретарь выразил желание, чтобы и я вошел в состав группы руководства, направлявшейся на встречу с президентом. Однако когда настало время выезда, мне передали, что по непонятным причинам мою фамилию не включили в список, переданный в Белый дом, и состав группы вообще сокращен. Ужин имел свои последствия: группа руководства Госдепартамента все последовавшие дни занималась выработкой решения по сложившейся ситуации. В связи с этим автоматически получилось так, что, принимая участие в совещаниях, проходивших в Госдепартаменте, я не участвовал в переговорах в Белом доме. Тем не менее госсекретарь попросил меня отложить мой уход со службы в связи с корейским кризисом, на что я с удовольствием согласился.
В течение всего лета я помогал ему, как мог. В основном я был должен делать краткие сообщения на ежедневных утренних совещаниях у госсекретаря о советских намерениях и планах. В то же время меня, так или иначе, вовлекли в деятельность, связанную с попытками разрешения корейского кризиса, которую мой друг Болен называл «блуждающей почкой» (всегда в шаге от принятия реального решения).
Среди вопросов, рассматривавшихся во время дискуссий того периода времени, особое значение для меня имели три.
Первый касался целей наших военных операций в Корее. Я выступал за остановку наступательных действий северокорейцев и отвод их войск из районов, расположенных южнее 38-й параллели. Я даже не думал, что мы примем решение на продвижение далее этого рубежа. Поэтому, [384] когда 27 июня, через три дня после начала военных действий в Корее, я делал сообщение представителям стран-участниц НАТО, собравшимся в Вашингтоне, о наших намерениях, то совершенно спокойно сказал, что нашей целью является восстановление статус-кво. Я полагал, что такова точка зрения нашего правительства, тем более что подобной была и первоначальная резолюция Совета Безопасности ООН по данному вопросу.
Однако днем позже 28 июня наша авиация начала свои операции севернее этой параллели. В тот же день у госсекретаря состоялось совещание по обсуждению происходившего. Привожу некоторые выдержки из моего тогдашнего выступления:
«Считаю необходимым внести некоторые изменения в нашу позицию по вопросу о 38-й параллели, которые должны констатировать, с одной стороны, положения об отсутствии намерения в оккупации территорий севернее указанной параллели, а с другой в неограничении проведения операций наших войск в Корее какими-либо рамками для выполнения поставленных перед ними задач...»
Это предложение получило поддержку большинства участников дискуссии, и я был рад, что они придерживались того же мнения и мне не пришлось оригинальничать. Во всяком случае, это способствовало доведению до правительства преобладающего мнения Госдепартамента по данному вопросу.
Однако как и по каким причинам изменились позиции официального Вашингтона, для меня осталось неясным. Когда 9-го или 10 июля китайцы, как нас информировали, согласились с предложением Индии о возможности разрешения конфликта путем восстановления статус-кво наряду с другими мерами, наше правительство отнеслось к этому отрицательно, заявив, что в таком случае сохранится угроза для Южной Кореи вновь подвергнуться нападению Северной Кореи. Привожу дневниковую запись от 21 июля:
«Утром ко мне пришли два бывших моих сотрудника из группы планирования и выразили свое беспокойство тем обстоятельством, что наше правительство не высказало твердо своего намерения приостановить военные [385] действия в Корее на 38-й параллели. Их пугало, что наша сдержанность в данном вопросе может быть неправильно истолкована советской стороной и Кремль посчитает необходимым ввести в Корею свои войска, в результате чего наметившееся разрешение конфликта может быть сорвано».
На утреннем совещании следующего дня у госсекретаря я рассказал об этом, подчеркнув, что вопросу нужно уделить самое пристальное внимание. Следует иметь в виду, добавил я затем: то, что мы делаем в Корее из политических соображений, имеет нездоровую подоплеку, и чем более мы увязнем на полуострове, тем уязвимее станет наше положение с военной точки зрения. Если мы продвинемся за горловину полуострова, то окажемся в районе, где против нас могут быть использованы массовые армии и где мы окажемся в невыгодном положении. Все это свидетельствовало, по моему мнению, о необходимости срочного прекращения военных действий на параллели, не говоря уже о возможности избежания столкновения с русскими, которые могут быть на это спровоцированы.
Следующая запись датирована 31 июля:
«Я был несколько шокирован, получив из бюро по делам Организации Объединенных Наций проект выступления сенатора Аустина в случае, если в Совете Безопасности ООН поставят вопрос о необходимости разрешения корейского конфликта, исходя из его сути. В этом выступлении должна быть отражена позиция Соединенных Штатов и сделано предложение о том, чтобы войска Северной Кореи отвели за 38-ю параллель и, более того, сдали бы свое вооружение командованию войск ООН, которое обретет право отдавать распоряжения на всей территории Кореи. После этого здесь будут проведены всеобщие выборы под наблюдением представителей ООН.Переговорив кое с кем по поводу этого проекта, я позвонил Мэтьюсу и сообщил, что не считаю возможным обсудить проект на завтрашнем заседании комитета по безопасности и что весьма расстроен самим проектом, который может завести нас в область абсолютно неясной [386] политики, и порекомендовал провести дискуссию на высшем уровне по затрагивавшимся в нем вопросам, прежде чем прийти к какому-то выводу.
Моя аргументация в беседах с различными людьми по данной проблеме была следующей. Русские могут расценить такое заявление как наше стремление распространить военную и политическую власть генерала Макартура на всю территорию Кореи, вплоть до ее северной границы, проходящей у самых ворот Владивостока. А на это они никогда не пойдут».
Что повлияло на принятие последовавшего решения о переходе параллели, заручившись поддержкой Ассамблеи ООН, я не знаю. Начало этому явно положило выступление 19 августа нашего представителя в Совете Безопасности ООН сенатора Уоррена Аустина, заявившего о невозможности нашего ухода из Кореи, оставив ее «наполовину свободной и наполовину в рабстве». Джон Фостер Даллес, о чем будет сказано ниже, также выступил в поддержку идеи о продвижении за параллель. Это свидетельствовало, насколько я понимал, о взглядах правого крыла республиканцев на Капитолийском холме. Вместе с тем я подозревал, что тут не обошлось и без влияния, оказанного нашими энтузиастами в ООН, которые, невзирая на противную аргументацию, ультимативно настаивали на широком применении силы при решении вопросов, связанных с другими нациями.
Наше продвижение за параллель получило обоснование, когда пришла резолюция ООН. Я же никогда не одобрял вмешательства ООН в корейские дела и не понимал его рациональной стороны. Ведь, в конце концов, именно в этом регионе мы приняли капитуляцию Японии и установили свое право на ее оккупацию. С Японией, правда, еще не был заключен мирный договор, который определил бы ее статус. Мы добились установления военной оккупации в Южной Корее, а факт вывода наших войск оттуда еще не означал ликвидации нашего права на это. Поэтому мы вполне законно опять ввели туда свои войска для обеспечения порядка. Никакого международного мандата для этой акции нам не требовалось. И хартия ООН нам была не нужна. [387] Статья 107, в определенной степени двусмысленная и неопределенная, гласила, что проблемы, связанные с возникновением войн, не должны становиться субъектами, подлежащими рассмотрению в ООН. В Корее же, по сути дела, произошел гражданский конфликт, даже не международного характера, поэтому и термин «агрессия» в обычном международном понимании здесь был не у места, как, впрочем, впоследствии и в случае с Вьетнамом. Подключение ООН к разрешению корейского конфликта, спешно осуществленное моими коллегами по Госдепартаменту еще до моего возвращения в то памятное воскресенье с фермы, не было нисколько необходимым. Принятие же в последующем резолюции ООН, преследующей цель оправдания ведения нами военных операций за пределами параллели, представлялось мне абсолютно бесполезным занятием, простым подтверждением и без того присущего нам права, основанного на доверии международного сообщества.
Что еще занимало меня в те летние месяцы, кроме событий в Корее, это вопрос о возможности принятия коммунистического Китая в члены ООН. История его такова. 10 июля мы получили информацию о том, что индийское правительство обратилось к Советскому Союзу и китайским коммунистам с предложением разрешить корейский конфликт на основе: а) принятия коммунистического Китая в ООН и б) восстановления статус-кво в Корее в результате подключения Совета Безопасности ООН в расширенном составе (при возвращении советского представителя, демонстративно не участвовавшего в его заседаниях в последние недели).
Китайские коммунисты готовились принять индийское предложение, тогда как Советский Союз отвергал второй пункт. Наша же первоначальная реакция заключалась в отклонении обоих пунктов. Второй пункт не устраивал нас, поскольку в этом случае Южная Корея оставалась бы беззащитной перед угрозой новой агрессии с севера. Первый же пункт означал бы «поощрение» агрессора и был поэтому неприемлемым.
Вопрос этот поднимался на утреннем совещании у госсекретаря на следующий же день. [388] «Я осмелился сказать, записано в моем дневнике, что, хотя я и не стал в общем-то возражать против предлагаемого ответа нашего правительства, меня обеспокоили слишком огульный и весьма нарочитый подход, а также высокомерное отношение к индийским идеям. Я подчеркнул, что если сказанное индийцами верно, то это свидетельствует о серьезных противоречиях между советским и китайским правительствами. Наши действия в Корее носят негативней оттенок, как и в плане нашего ответа на провокацию... В них не заложен какой-либо стратегический интерес с нашей стороны, и только от нас зависит, насколько быстро мы сможем выйти из сложившейся ситуации на условиях, не затрагивающих наш престиж и целей наших там действий. Исходя из этого, нам не следует принимать в штыки любое предложение, кем-либо сделанное для разрешения корейского кризиса, в особенности если оно ведет к расколу между китайскими коммунистами и Россией, что для нас является, пожалуй, более важным делом. Можно представить себе, в какое щекотливое положение попадет советское правительство, если мы совершенно неожиданно для него поддержим предложение о принятии коммунистического Китая в ООН и в члены Совета Безопасности при условии окончания корейского кризиса, исходя из индийских предложений. В этом случае советское правительство окажется стоящим перед дилеммой либо возвратиться в Совет безопасности и публично подтвердить свои разногласия с китайскими коммунистами по корейской проблеме, либо остаться вне Совета безопасности, зная, что в нем окажутся китайцы. Ситуация для России сложится явно не в ее пользу и поставит ее в весьма затруднительное положение.
17 июля текст ответа Сталина на индийскую инициативу лежал у нас на столе. На этот раз к числу обычно присутствовавших на утренних совещаниях у госсекретаря присоединился Джон Фостер Даллес. Президент поручил ему заниматься переговорами и полным объемом работ, связанных с завершением подготовки мирного договора с Японией, но он принимал участие в целом ряде дискуссий и по другим вопросам. [389]
В ответе Сталина наряду с другими моментами говорилось о необходимости привлечения Совета Безопасности ООН к делу разрешения корейского конфликта «при обязательном участии представителей всех пяти великих держав, включая Народный Китай». В дискуссии, начавшейся после зачтения этого документа, я опять привлек внимание участников совещания к преимуществам, вытекавшим из благоприятного разрешения корейского конфликта при условии приема коммунистического Китая в члены ООН.
Однако, считал я, вопрос о Китае должен рассматриваться отдельно. Если кто-либо станет говорить о каких-то наших скрытых мотивах, то вопрос этот можно поставить на голосование и решение международного сообщества. Тем самым, как мне казалось, мы смогли бы избежать дебатов и лишили бы Сталина возможности спекулировать этим, объясняя причину своего нежелания заниматься проблемой Кореи. Вообще-то большой разницы в том, станут ли китайские коммунисты членами ООН или нет, для нас не было, однако мы могли наладить с ними нормальные дипломатические отношения. Главное, чтобы нас не потеснили с первого места и чтобы русские не использовали ситуацию в Корее в своих интересах.
В ответ на мое выступление раздались возгласы протеста. Даллес заявил, что, если мы так поступим, это будет выглядеть, словно мы идем на попятную, чтобы приобрести некие русские концессии в Корее. В обществе же сложится впечатление, что мы поддались на трюк и что-то отдаем, не получая ничего взамен. Я согласился с его аргументацией, но выразил уверенность, что история когда-нибудь отметит это в качестве примера нанесения ущерба нашей внешней политике в результате нетерпимого и безответственного вмешательства китайского лобби и их друзей в конгрессе»{45}.
В конце июля советское правительство известило о своем намерении продолжить в августе прерванную деятельность в Совете безопасности. Перед нами снова [390] встал вопрос, как нам следует отреагировать на возможное требование о предоставлении в нем места китайским коммунистам.
Привожу дневниковую запись о тех событиях от 28 июля:
«На утреннем совещании я оказался в одиночестве в оппозиции к мнениям и взглядам остальных коллег. Главным был вопрос о признании коммунистического Китая в качестве члена ООН. Я не видел принципиальных причин нашего несогласия в отношении занятия китайскими коммунистами места в Совете Безопасности, исходя из принципа, что ООН универсальная организация с точки зрения ее возможностей сблизить отношения между Западом и Востоком и не обязательно путем развязывания большой войны. Их появление в Совете Безопасности не должно было, с моей точки зрения, создать какие-то новые реалии и иметь большое значение. Существенная реальность возникла тогда, когда коммунисты установили свою власть на всей континентальной части Китая. И если теперь они окажутся в ООН, то это будет всего-навсего регистрацией совершившегося факта. И в принципе это ничего не изменит. Мы знали, когда просили Советский Союз принять участие в создании Организации Объединенных Наций и согласились на предоставление соответствующих мест его сателлитам и фиктивно независимым Украине и Белоруссии, что в этой организации целый ряд ее членов будут преследовать политические цели, антагонистичные нашим. Поэтому принятие коммунистического Китая равносильно появлению на заседаниях Генеральной ассамблеи еще одного голоса против нас. Но это несущественно. Это даст Советскому Союзу еще одного члена Совета Безопасности, настроенного к нему дружески. Тем не менее это в лучшем случае восстановит положение, существовавшее до того, как Тито поругался с кремлевскими руководителями. Еще один голос вето большого значения иметь не будет, так как два вето не сильнее одного. Поэтому настаивать, как это делали мои коллеги, на непринятии Китая в ООН, поскольку он занимал, мол, враждебную позицию по отношению к ее действиям в Корее, означало действовать по форме, а не по сути принципов ООН.
Китайские коммунисты, не будучи членами организации, естественно, не принимали участия в ее заседаниях по корейской проблеме. Поэтому их мнение по принимаемым решениям, отличавшееся от мнения большинства членов ООН, не являлось легитимным. А то, с чем мы сталкивались, было конфликтом интересов, исходивших из стратегической и политической реальностей. И к морали это не имело никакого отношения. Наши усилия по сохранению места в Совете Безопасности за китайскими националистами не находили понимания в Азии. Нам приписывалось, что мы руководствовались при этом скрытыми империалистическими мотивами. Сложилась ситуация, нежелательная для нашего голосования за предоставление места в ООН для коммунистического Китая. И мы не должны вести себя слишком лояльно по отношению к гоминьдановскому режиму, к которому у нас нет никаких оснований выражать дружеские чувства. Как раз наоборот, я предлагал, чтобы мы открыто признали этот режим не способным к выполнению международных обязательств, что его поведение на международной арене носит агрессивный и даже несерьезный характер, вызывающий сомнение в самостоятельности его действий, и что мы, исходя из вышеизложенного, не признаем его и готовы в вопросе о членстве в ООН к интеграции нашей позиции с позициями других стран и вынесению этого вопроса на голосование, которое должно пройти без нажимов и давления заинтересованных сторон. Мы надеемся, что каждая страна будет голосовать по этому вопросу, исходя из лучших побуждений, тщательно взвесив все «за» и «против», и мы готовы признать результаты выборов как своеобразный тест различных мнений.
Мое предложение отклонил Даллес, аргументировавший свой вывод тем, что в американском общественном мнении, мол, произойдет смятение и что будет ослаблена поддержка президентской программы по укреплению нашей обороны, да и госсекретарь, по всей видимости, не разделял мои соображения. [392]
Я ответил, что мог бы хорошо понять сказанное им, но содрогаюсь от одной только мысли быть причастным к этому, поскольку, очевидно, мы не сможем принять адекватной оборонительной политики без соответствующей эмоциональной обработки населения и именно этот эмоциональный настрой при трезвом учете национальных интересов и определит наши действия. Позиция, которую мы намерены занять, будет, по моему мнению, означать принятие толкования, имеющего в последнее время хождение, о том, что ООН является не универсальной организацией, а в соответствии со статьей 51-й союзом против России. Следует, по-видимому, упомянуть и то, что основу нашей политики на Дальнем Востоке составляет эмоциональный антикоммунизм, игнорирующий возможный баланс сил на Азиатском континенте, который заставит каждую страну Определиться, с нами она (а в данном случае и с Чан Кайши) или же против нас. А это обязательно поломает единство не только некоммунистических стран в Азии, но и единство мирового некоммунистического сообщества. И произойдет это из ложного понятия, распространенного в нашем народе, что мы сильная держава на Азиатском континенте, тогда как в действительности мы там слабы. А ведь только сильный может занимать высокомерную позицию, игнорируя возможность баланса оппозиционных сил. Слабый же обязан считаться с реалиями и пытаться использовать их для себя.
В случае, рассматриваемом Даллесом, продолжил я, все отдано на откуп общественному мнению. Кампания, поднятая Раском и некоторыми другими лицами против китайских коммунистов, просто вызывает возмущение. Ведь эти люди, в конце концов, идут по тем же дорожкам, по которым шли мы, знатоки России, более 20 лет тому назад, когда впервые столкнулись с советской диктатурой. Мы прекрасно осознавали тогда, как и теперь, что между нашими и их идеалами существует фундаментальный этический конфликт. Но мы рассматривали его с практической точки зрения, как всегда поступала дипломатия в течение целого ряда веков. И мы научились понимать, что борьба за власть не шокирующее или не нормальное [393] явление. Это среда, в которой мы работаем так же, как работают врачи, копаясь в человеческом организме, и мы не собираемся улучшать или изменять наши действия, а тем более отказываться от реального восприятия вещей или же пытаться «рядить» их в другие одежды. По совести говоря, учитывая нашу концепцию и прежде всего принятые на себя обязательства, мы, американцы, должны быть твердо убеждены в своей правоте. Участвуя в мероприятиях на международной арене, мы являемся лишь одним из кандидатов на получение лидерства среди народов на определенной части земного шара. Таким образом, остальные кандидаты наши враги и соперники, и нам следует поступать с ними как с таковыми. Вместе с тем необходимо сознавать, что между различными группировками существуют разные интересы и философии и они не могут сразу исчезнуть, будучи замененными какой-то общей философской концепцией.
Последняя дискуссия по этому вопросу происходила в пятницу. А в понедельник, прямо с утра, ко мне зашел один из моих бывших сотрудников по группе планирования и рассказал следующее (привожу опять свои дневниковые записи):
«Он услышал от одного журналиста, которому об этом рассказал другой журналист, будто бы Даллес сказал тому, что высоко ценит Джорджа Кеннана, но сейчас пришел к выводу: он опасный человек, так как выступает адвокатом за принятие китайских коммунистов в Организацию Объединенных Наций и прекращение американскими войсками военных действии в Корее на 38-й параллели».
Эту информацию мой друг получил под клятвенное обещание ничего никому не говорить, так что я не мог что-либо предпринять. Однако я понял, что в присутствии представителей республиканской партии в будущих дебатах мне следует высказывать свое истинное мнение весьма осторожно.
К этим выдержкам из моих дневниковых записей добавить почти нечего. Читатель, видимо, отметит про себя, что, если бы мое мнение принималось во внимание, не было бы продвижения наших войск до реки [394] Ялуцзян и китайского вмешательства в боевые действия, зато сложились бы хорошие предпосылки для более раннего прекращения конфликта. Следует учитывать и напрасно пролитую кровь в корейской войне, а также то обстоятельство, что коммунистический Китай вошел в ООН только через 17 лет после разрешения конфликта.
Еще одним вопросом, казавшимся мне весьма важным, был вопрос о советских намерениях. Как я уже упоминал, в мои обязанности в то время входило информировать присутствовавших на утренних совещаниях у госсекретаря о всех событиях, связанных с Россией. Я с удовольствием делал свои сообщения, не сомневаясь, что то, о чем я говорил, представляло несомненный интерес и выслушивалось собравшимися с полным вниманием и уважительно. Однако, как оказалось, мои выкладки и соображения не оказывали, к сожалению, практически никакого влияния на формирование правительственного мнения.
Так или иначе, вооруженное выступление северокорейцев скоро стало восприниматься в Вашингтоне как проявление «больших планов» советского руководства по расширению своего влияния на другие районы мира с использованием силы. Неожиданность этих действий у нас не было никаких сведений об их подготовке только стимулировала предпочтительность военных делать выводы, исходя из оценки возможностей противника, не учитывая его намерений, которые расценивались как преимущественно враждебные. Все это способствовало милитаризации мышления и усилению «холодной войны», ставя нас в положение, когда дифференцированная оценка советских намерений считалась неприемлемой и нежелательной. Кроме того, это способствовало выработке у военных планировщиков и другой тенденции, против которой я боролся долго и упорно, но, к сожалению, безуспешно. Тенденция эта заключалась в оценке советских намерений и планов вне зависимости от нашего поведения. Я испытывал трудности, убеждая их, что решения, принимавшиеся в Москве, являлись прежде всего реакцией на наши действия. [395]
Особенно трудно доказывать это стало, в частности, после нападения северокорейцев. Почему оно было санкционировано Москвой? А мы его не предвидели. Но коль скоро конфликт произошел, он стал своеобразным ключом к пониманию деятельности кремлевских лидеров в последние месяцы и недели. Теперь следовало заняться историческим анализом советской политики как раз в связи с принятым решением на развязывание конфликта в Корее. Мне было ясно, что наряду с другими соображениями, которыми мотивировал Сталин при принятии этого решения, не имевшими отношения к нашей деятельности (недавнее расстройство его планов в Европе, приход коммунистов к власти в Китае и другие события), многие являлись непосредственной реакцией на наши поступки. К их числу относился и вывод наших войск из Южной Кореи. Немаловажное значение имели ) и наше официальное заявление, что Южная Корея не относится к районам наших жизненных стратегических интересов, а также решение о начале переговоров о заключении сепаратного мирного договора с Японией, в которых участие России не планировалось. При этом предусматривалось сохранение американских гарнизонов и военных объектов и баз на островах. Мысль о том, что Россия станет по-своему реагировать на наши мероприятия, ее не устраивающие, даже не приходила в голову вашингтонских деятелей, которые в силу укоренившихся привычек рассматривали своих противников как каких-то демонов, монстров, ведущих себя непредсказуемо и непостижимо. А поскольку это затронуло бы их поведение, нечего было и думать, что они задумаются о возможных реакциях русских на наши поступки.
Такое положение вещей хорошо иллюстрировалось в конце августа, когда шел отсчет моих последних дней пребывания в Госдепартаменте. Из газет нам стало известно, что американская авиация подвергла бомбардировке некоторые порты на северо-восточном побережье Северной Кореи, в которых, по общему мнению, находились советские морские сооружения. Были ли или нет там такие сооружения, но эти порты находились в непосредственной близости от Владивостока, крупнейшей [396] военно-морской базы и важнейшего торгового центра России. Самолеты летали в условиях сплошной облачности, так что не было полной уверенности в том, что летчики точно знали, куда падали их бомбы. Объяснения, данные прессе нашим военным руководством, что эти рейды вызывались необходимостью воспрепятствовать подвозу боеприпасов и продовольствия северокорейским войскам, носили малоубедительный характер.
О том, что произошло, мы узнали, как я уже говорил, из газет. Получить же какую-либо информацию по нашим военным каналам о том, что реально сделано, делается и планируется, было просто невозможно. Поскольку мы находились в полнейшем неведении о происходившем, а официальные лица игнорировали нас в плане разъяснений или хотя бы комментариев о своих действиях, мы не могли, естественно, оценить нервозное состояние советской стороны и высказать свои суждения о возможных ее намерениях и действиях в качестве ответной реакции на наше поведение.
В ходе развития событий того лета у меня сложилось впечатление, что ситуация не только выходит из-под контроля, но и снижаются возможности воздействия на нее людьми, подобными мне.
Об этом я несколько раз разговаривал с Чипом Боленом, разделявшим мое мнение. 12 июля в моем дневнике появилась запись, явившаяся результатом одной из таких бесед:
«В целом, писал я, нервозность и сознание ответственности ныне столь велики в Вашингтоне, что практически невозможно заставить кого-либо подписаться под каким-нибудь заявлением. Столь же трудно сделать анализ советских намерений, основываясь на субъективном опыте, инстинкте и предположениях таких личностей, как Чип и я. Откровенно говоря, наше правительство занимает сейчас позицию, с которой пытается определить нюансы психологии наших противников, поскольку это та сфера деятельности, где суждения слишком относительны и запутанны при необходимости принятия решений, могущих привести к [397] миру или войне. В таких случаях гораздо проще и надежнее попытаться проанализировать вероятности, связанные с менталитетом противника, и скалькулировать его слабости. В то же время, по всей видимости, нецелесообразно недооценивать его силу, но и не приписывать обязательно агрессивные устремления, даже если они взаимны. В этих условиях мне оставалось только надеяться, что наступит день, когда правительство вознамерится воспользоваться услугами лиц подобных мне на предмет здравого и рационального анализа не поддающейся учету бесформенной субстанции оценке советского противника, основываясь на его слабостях и силе».
В общем же и целом в то лихорадочное лето я испытывал неудовольствие, наблюдая за основными направлениями внешней политики нашего правительства. Корейский конфликт вызвал у нас переполох подобно камню, брошенному в пчелиный улей. Люди волновались, и каждый предлагал собственную идею, что и как надлежало делать. Ничто не казалось более важным, как попытка достичь общего понимания концепции, ее логичности и софистики в бушующем море самых диких взглядов и упрощенного школярства.
«Никогда ранее, отмечено в моем дневнике 14 августа 1950 года, не было столь полного смятения общественного мнения в отношении международной политики Соединенных Штатов. Ни президент, ни конгресс, ни публика, ни даже пресса ничего не понимали в происходившем. Все они бродили в своеобразном лабиринте, наполненном незнанием, заблуждениями и предположениями, где истина была перемешана с вымыслом, а ничем не обоснованное предположение превращалось в действительность чуть ли не юридического свойства, где отсутствовала какая-либо признанная и авторитетная теория, которой можно было бы придерживаться. Только историк-дипломат, внимательно изучавший события того периода времени, смог бы объяснить эту несусветную путаницу, распутать запутанный клубок и вскрыть истинные аспекты различных факторов и спорных вопросов. Вот почему, как мне кажется, [398] никто из находившихся в моем положении людей не смог ничего поделать... пока сам не стал историком, получил общественное признание и уважение, посвятив себя изучению событий тех дней и затем донеся до общественности свое четкое и всесторонне подкрепленное понимание их сущности».
Вот каковы были мои мысли и настроение, с которыми я покидал Вашингтон в конце августа 1950 года, а затем отправился в Принстонский университет, где Роберт Оппенгеймер дружески предложил мне место в институте повышенного типа. Там, в совершенно иных условиях, более доброжелательных и рецептивных, меня ожидала новая жизнь, хотя и не без определенных сложностей, но с большими возможностями для творческой работы и самовыражения.