Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть вторая

Я глубоко убежден в том, что передача советскому правительству каких-либо сведений, имеющих важное значение для обороны Соединенных Штатов, без получения соответствующих гарантий возможного контроля за их использованием Советским Союзом, может нанести существенный урон жизненно важным интересам нашего народа. Надеюсь, что Госдепартамент учтет это и внесет на рассмотрение наряду с другими проблемами в комитеты нашего правительства, несущие за них ответственность.

Вполне осознаю, что у прочитавшего эти строки может возникнуть и противоположное мнение — в какой-то определенной части или даже опосредованно, поскольку в Вашингтоне имеется достаточное число здравомыслящих и смотрящих на далекую перспективу людей. Готов согласиться с тем, что окончательный вывод по этому вопросу будет являться результатом симбиоза знаний и размышлений и отразит честную и серьезную реакцию на полученную информацию. Если бы я тогда знал то, что знаю теперь, вряд ли стал вообще писать об этом. Если бы я знал, сколь глубокой и ужасной была эта проблема, с которой я случайно ознакомился, к каким философским размышлениям она ведет и какими могут быть ответы на возникшие вопросы, а также степень неготовности всех нас к их восприятию, тяжесть на моей душе была бы еще большей с учетом той наивности в отношении могущества Сталина, которую мы испытывали в годы войны. [195]

Глава 12.

Национальный военный колледж

Длинная телеграмма из Москвы изменила мою дальнейшую жизнь. Мое имя стало известным в Вашингтоне. Меня стали рассматривать в качестве кандидата на должность, резко отличавшуюся от той, которую я тогда занимал. В апреле 1946 года меня отозвали в Вашингтон и направили во вновь открытый национальный военный колледж в качестве инструктора-инспектора по вопросам международных отношений. Это заведение, рассматривавшееся как высшее по отношению к ряду существовавших до того учебных заведений среднего звена в Вооруженных силах США, в том году открыло свои двери для слушателей из числа офицерского состава. Что же касалось моего положения, то меня назначили одним из трех заместителей начальника колледжа. В мою задачу входили организация и проведение занятий по политическим аспектам военно-политического курса.

В Вашингтон мы попали в конце мая. Весь июнь и июль занимались подготовкой и составлением программ и учебного плана обучения слушателей колледжа. В конце июля и начале августа я провел несколько лекций, получив указание от Госдепартамента, по Среднему Западу и западному побережью, охватив Чикаго, Милуоки, Сиэтл, Портленд, Сан-Франциско и Лос-Анджелес.

Это было, по сути дела, моим первым опытом публичного выступления (и конечно же не последним). Затем я прочитал лекции по истории России, упомянув и о своем интернировании в Бад-Наухайме, когда находился в Германии. До этого мне, правда, приходилось выступать раза два перед небольшими аудиториями, сильно нервничая и мямля. Да и размах был, конечно, не тот. По своей неопытности я не готовил письменного текста своих выступлений, полагаясь на несколько цифр и фактов да на свою память. Поэтому я подчас не знал, о чем следует говорить. Как бы то ни было, лекции мои носили спонтанный характер и проходили за счет энтузиазма, будучи не очень-то логично связанными. Аудитория, однако, слушала мои сентенции со вниманием и пониманием. [196] И реакция слушателей меня иногда даже удивляла. Вспоминаю, как на званом завтраке какой-то лиги борьбы за женских избирателей (или что-то в этом роде) в моем родном городе Милуоки священник, сидевший совсем рядом и смотревший на меня с улыбкой, подошел ко мне после выступления, пожал руку и сказал: «Сын мой, вы зря потеряли свое призвание».

Аудитории в своей готовности или способности понимать то, о чем я говорил, различались значительно. Самой лучшей аудиторией были бизнесмены, настроенные весьма скептически и критически, но слушавшие внимательно, погруженные в размышления и воспринимавшие мои слова диалектически, что позволяло мне видеть перед собой противника и вызывало желание разгромить его. В результате этого возникало понимание, что весьма серьезный советско-американский антагонизм можно устранить и не прибегая к войне. Наиболее трудной для меня являлась академическая аудитория, и не только из-за своей враждебности, а скорее из-за неготовности к восприятию того, о чем я говорил, и обеспокоенности за положение дел в этой области. Об их отношении к излагаемым проблемам я написал потом одному из официальных представителей Госдепартамента, который устроил нашу встречу. Я отмечал, в частности, что у них преобладает нечто вроде интеллектуального снобизма и претенциозности, подозрительности и сдержанности, а также инстинкта осторожности, которые обыкновенно перерастают в коллегиальность как либерального, так и консервативного толка... К ним следует добавить еще два обстоятельства, которые еще более усложняли дело. Одним из них являлось предубеждение против самого Госдепартамента, другим — чувство географической изоляции, предполагавшее, что Восток совместно с Госдепартаментом относятся свысока к западному побережью, пренебрегая мудростью и проницательностью, обычно присущими центру... С этим связаны определенный невроз и обида, что все важнейшие дела происходили на Востоке, а район Тихого океана оставался не столь важным, как Атлантика. Это, несомненно, играло значительную [197] роль при рассмотрении вопросов о России, поскольку я видел, что многие из моих слушателей рассматривали «коллаборацию» (сотрудничество) с Россией как возможность повышения роли и значимости именно этого района. Они возлагали большие надежды на развитие связей через Тихий океан между западным побережьем Штатов и... Сибирью. Всю вину за то, что эти надежды не были материализованы, они возлагали на Госдепартамент.

Я не мог отделаться от впечатления, что мнение академиков с западного побережья разделяло значительное число людей, если и не непосредственно членов коммунистической партии, то явно находившихся под ее влиянием. Полагаю, что именно мое недавнее пребывание в Москве позволило мне тогда разобраться в сложившейся ситуации, поскольку у меня уже выработалась привычка беспокоиться за интересы и безопасность государства.

Не испытывая более никаких сомнений, я написал в Госдепартамент, что каждое сказанное мной слово будет еще до наступления следующего дня известно советскому консулу. В этом нет ничего опасного, и я не стал бы ничего изменять в том, что говорил. Однако если Госдепартамент намерен послать туда своих представителей для разговоров на конфиденциальные темы, то целесообразно предварительно проверить тех, кого будут приглашать на такие встречи.

Ученые, занимавшиеся атомными проблемами и входившие в группу научно-исследовательского центра в Беркли, беспокоили меня в первую очередь.

«То, как они относились к интересующему нас вопросу, — писал я, — точно мне неизвестно. Но как представляется, они одобрительно восприняли предложение Баруха о создании международной комиссии по атомной энергетике и выразили уверенность, что все будет хорошо, если им удастся показать советским ученым истинный характер атомного оружия. Как я думаю, они вряд ли понимали, что осознание характера огромной разрушительной силы атомного оружия заставит русских не активно включиться в международное сотрудничество, [198] а, скорее всего, побудит их к поиску путей использования этой мощи в своих целях, не подвергая себя реальной опасности. В политическом плане эти люди соображали не более чем 6-летние дети. Пытаясь разъяснить им характер вещей, я чувствовал себя подобно человеку, бесполезно толковавшему о чистых идеалах молодежи, принимавшей все в штыки. Для них характерно, что они не верили в то, что я говорил и пытался доказать. Ими, как я полагал, владела убежденность: если и есть какой-то дьявол на земле, то он сидит в Госдепартаменте, который ничего не хочет понимать...»

Перечитывая эти строки, мне подумалось, что у читателя могло возникнуть предположение о моем намерении стать постоянным консультантом сенатора Джо Маккарти. Чтобы развеять это мнение и показать, что такое суждение о коммунизме было не только у меня одного, приведу несколько замечаний, когда-то сделанных в ходе подготовки к моему выступлению в университете Виргинии месяцев через шесть после моих писем в Госдепартамент.

Я отрицательно относился, в частности, к тому истерическому проявлению антикоммунизма, которое в нашей стране принимало все более широкий размах. Полагаю, что это связано с непроведением различия между несомненно прогрессивной социальной доктриной, с одной стороны, и чуждой нам политической машиной, злоупотреблявшей и присваивавшей себе лозунги социализма, — с другой. Я далеко не коммунист, но признавал, что в теории советского коммунизма (заметьте: в теории, а не на практике) имелись определенные элементы, являвшиеся, вне всякого сомнения, идеями будущего. Отрицать хорошее вместе с плохим — все равно что выплеснуть ребенка из ванночки одновременно с водой и, следовательно, оказаться в ложном положении на определенной странице истории.

...Исходя из этого, возвращаюсь к вопросу о необходимости подхода к проблеме России и коммунизма в целом весьма хладнокровно, софистически, очень хорошо все обдумав и взвесив. [199]

Как уже отмечалось, я не готовил письменных текстов своих выступлений, разъезжая по стране с лекциями летом 1946 года. Но по возвращении домой я записывал кратко — делая своеобразную стенограмму — то, о чем говорил. Такую запись я сделал и после встречи с Ливелин Томпсон — еще до выступления перед сотрудниками Госдепартамента 17 сентября 1946 года. Там я тоже говорил без предварительно написанного текста, но, судя по моей последующей стенограмме, в речи моей содержалось все то, о чем я упоминал в самых различных аудиториях страны.

А начал я с раскрытия определенной двойственности политических лидеров, с которыми мы встречались в Москве. Некоторые из них вызывали симпатию и в определенной степени наше восхищение, о других же этого сказать было нельзя. У первых проявлялась большая приверженность к идее и принципам, говорили они со спартанской прямотой, проявляя неподдельный интерес к Западу и желание поближе познакомиться с нами и обменяться мыслями и идеями. У них отмечалась смесь гордости и стыда за Россию и ее отсталость, что было для нас вполне понятным. Другая же группа отличалась болезненным самомнением, а в искренности того, о чем они говорили, приходилось сомневаться. И мы приходили к выводу, что их высказывания преследовали вполне определенную цель. Для нас было ясно, что в своей политике нам следовало принимать во внимание обе эти группы — с тем чтобы «поощрять и не вызывать антагонизма у одних, дискредитируя в то же время других».

С несговорчивыми же и непокладистыми можно разговаривать только с позиции военной мощи и политической силы.

Я не думаю, что мы могли влиять на них (советских лидеров), пытаясь убеждать их, приводя соответствующие аргументы и доводы типа: «Вот каковыми должны быть последующие шаги» и т. п. Не думаю, что это вообще возможно, тем более что некоторые попытки в этом плане уже предпринимались... Не считаю также, что наша политика [200] не должна быть честной... но обязательно адекватной при любых изменениях ситуации... Полагаю, что нам следовало проводить свою линию, не надеясь, что они задумаются и скажут: «Черт побери, мы об этом раньше как-то не подумали. Придется изменить свою политику»... Нет, это — люди не того сорта.

Я не имел в виду, что они вообще не слышат и не понимают того, что им говорится. Они просто этого не признают.

Когда вы разговариваете с каким-либо фанатиком, то у него, несомненно, возникает мысль: «Этот парень говорит о вещах абсолютно неверных, он пытается воздействовать на меня интеллектуально, поэтому моя задача состоит в том, чтобы устоять и противодействовать этим попыткам».

Считаю, что поведение советских лидеров могло измениться только в том случае, если бы логика развития событий показала им, что отрицание сотрудничества с нами приведет к негативным последствиям для России, а более мягкая и гибкая политика дала бы неоспоримые преимущества. Коли нам удастся поставить их в такое положение, что им будет невыгодно выступать против принципов Организации Объединенных Наций и нашей политики, зная, что для них всегда широко открыта дверь и отчетливо указана дорога к сотрудничеству и мы при этом сумеем овладеть ситуацией, сохранив хладнокровие и нервы, не применив провокационных действий, но показав свою силу и твердость, без угроз и излишнего шума, то я лично уверен: они не смогут противостоять этому... и рано или поздно логика мышления возьмет верх в их правительстве и принудит их к изменению своей политики.

Здесь необходимо предупредить читателей о том, что этот взвешенный оптимизм не означал ликвидации в ближайшее время «железного занавеса», которая, однако, должна произойти еще при жизни нашего поколения. Думаю, что он все-таки — временное явление.

Полагаю, что, несмотря на значительную отсталость России и ее особенности, близость ее к Востоку и сложное отношение — от любви до ненависти — к Западу при боязни, что Запад окажется сильнее и попробует [201] воспользоваться этим, несмотря на бедность и нищету... она сможет нас все же кое-чему научить и не упустит этого.

«Железный занавес» опущен, но если мы будем вести себя правильно, то сможем через определенное историческое время — лет через 5 — 10 — иметь гораздо лучшие отношения с русскими, чем ныне, в нормальных, спокойных условиях, когда люди не будут обеспокоены нынешними трудностями.

Советские лидеры в конце концов не намерены в настоящий момент вести с нами открытые переговоры. В этом я был уверен. Но мировое общественное мнение находилось на нашей стороне. К тому же мы обладали мощной силой, определявшей наше преимущество, которое позволило нам сдерживать их в течение длительного времени как в военном, так и политическом плане — при условии проведения взвешенной и мудрой политики и отсутствии провокаций.

По целому ряду причин я подчеркнул слово «сдерживать». Читатель, видимо, отметил, что использовал я его за несколько месяцев до того, как оказался в положении человека, способного в какой-то степени влиять на правительственную политику, как генерал Маршалл стал государственным секретарем еще до того, как сам я стал вхож в круги вашингтонской администрации.

Месяцы, проведенные мной в военном колледже, были весьма насыщенными. Жили мы тогда благодаря любезному вмешательству генерала Эйзенхауэра в одном из генеральских домов, вытянувшихся цепочкой на западной стороне форта Макейра, расположенного в юго-восточной части Вашингтона. Тыльная сторона дома выходила на Вашингтонский канал и реку Потомак. Отеческая забота армии, оплачивавшей аренду дома, обеспечивавшей транспортом и оказывавшей тысячу других мелких услуг, была приятной и придавала уверенность. Более того, мы впервые оказались совсем неподалеку от нашей пенсильванской фермы. Жизненной энергии, как и энтузиазма, у меня тогда хватало, чтобы заниматься сельскохозяйственными делами для поправки своего благосостояния. На ферму мы отправлялись [202] практически в конце каждой недели, выезжая в пятницу после обеда и следуя по прекрасному ландшафту северного Мэриленда, примыкавшего к южной Пенсильвании. В эмоциональном плане такие поездки оказывали на меня умиротворяющее воздействие: повсюду виднелись процветающие фермерские хозяйства с пышной растительностью летом, тихо и спокойно пережидавшие зиму. Идиллию эту немного нарушало вторжение современной урбанизации, определенно негативно влиявшее на красоту и состояние континента. На ферме всегда находилась тысяча самых разных дел (многие из которых так и не делались). Субботы были полностью заняты разнообразными «проектами». Приезжавшие гости подключались к ним с неменьшим энтузиазмом, чем у нас. В воскресенье с утра мы занимались наведением порядка и подготовкой дома к следующей неделе. После обеда уезжали, попадая в совершенно иной мир, мир урбанизации с пухлыми пачками воскресных газет и непрерывными телефонными звонками людей, пытавшихся дозвониться до нас еще с пятницы.

Такой образ жизни имел, конечно, и свои отрицательные стороны, доставляя в то же время радость и удовлетворение. И пока я его придерживался за весь тот период времени, что находился в Вашингтоне, чувствовал себя абсолютно здоровым. Затем, однако, по целому ряду причин мне пришлось пропускать эти поездки на лоно природы, в результате чего стал чувствовать себя чуть ли не больным. Ведь контакты с нашими соседями по ферме, всегда готовыми прийти на помощь с дружескими и весьма полезными практическими советами, позволяли осознать чувство человеческой общности, еще глубже понять прелести жизни со всеми ее проблемами. Более того, это чувство общности воздействовало оздоровляюще, открывая новые, подчас интересные, перспективы в отличие от изнуряющей, действующей угнетающе с ее разочарованиями и волнениями официальной действительности.

Моими коллегами по командованию колледжа были вице-адмирал Герри Хилл (начальник) и два его [203] заместителя — генерал-майор Альфред Грунтер (представитель армии) и бригадный генерал Трумэн Лендон (представитель ВВС). Все трое с отличной служебной карьерой и не менее блестящим будущим. В последующем Герри Хилл стал начальником военно-морской академии, Грунтер занимал ряд высокопоставленных должностей, включая пост главнокомандующего объединенными вооруженными силами НАТО в Европе, а Лендон — командующим военно-воздушными силами в Европе.

Думаю, вряд ли у кого еще были столь отличные коллеги, как эти замечательные люди. Я уважал их, восхищался ими и с удовольствием с ними общался.

Колледж рассматривался как высшее учебное заведение, в котором давались знания по проблемам национальной и международной политики, военным аспектам. Поскольку колледж только что приступил к своей деятельности, программа первого года обучения в нем была, по сути дела, экспериментальной. Нам приходилось применять собственные идеи и методы в учебном процессе, что было, естественно, непростым делом. Возможности наши, однако, этим не ограничивались, поскольку мы могли, благодаря собственной инициативе и связям с Вашингтоном, быть в курсе всего происходившего на мировой арене в ту зиму, полную сомнений и неопределенности. Наши лекции посещали представители как военных, так и гражданских высших эшелонов власти, а также законодательных учреждений. Военно-морской министр, Джеймс Форрестол, благодаря инициативе и усилиям которого и был создан наш колледж, глубоко интересовался тем, как у нас шли дела, и лично присутствовал на целом ряде лекций (в том числе и у меня), оказывая нам всемерную поддержку. Офицеры военного министерства, генералы и сенаторы также охотно присутствовали на наших лекциях. Колледж со временем стал проводить нечто вроде академических семинаров для высшего эшелона правительственных чиновников.

При разработке направленности и вопросов политического инструктажа мне помогали три гражданских [204] профессора — Харди Диллард из Виргинского университета, Шерман Кент и Бернард Броди, оба из Йела. Они были мыслящими людьми, хорошими наставниками и весьма интересными собеседниками.

Слушателями (а их было порядка 100 человек) являлись офицеры вооруженных сил в звании от подполковника до бригадного генерала и ему соответствующие да еще десяток иностранных офицеров. Большинство из них имели награды за военные отличия, но не это одно являлось критерием их отбора на учебу. Будучи зрелыми и мыслящими людьми, весьма довольными, что попали в колледж, и имевшими большое желание учиться, они представляли собой аудиторию, перед которой было приятно выступать. Да и они также могли кое-чему научиться.

Ол Грунтер занимался административными вопросами в колледже, и благодаря его энергии в сочетании с заразительным юмором учебный процесс шел, как говорится, без сучка и задоринки. Могу признаться, что никогда ранее не получал такого большого профессионального удовлетворения.

Все семь месяцев моего пребывания в колледже, с сентября 1946-го по май 1947 года, были полностью заняты изучением литературы и отработкой красноречия. Оглядываясь назад, я с некоторым удивлением отмечаю тогдашнюю свою энергию и настойчивость, которых мне явно не хватает. Я не только преподавал в своем военном колледже, но и выступал с лекциями и докладами в целом ряде других мест — в морском и авиационном колледжах, морской академии и Карлисловских казармах (куда обычно приезжал в понедельник прямо с фермы в таком физическом состоянии, что засыпал сам и усыплял других), в Йеле, Виргинии, Уильямсе и Принстонском колледже, а также перед частными аудиториями в восточной части страны. В течение тех 35 недель, кроме моих публичных выступлений, носивших подчас импровизированный характер или базировавшихся на некоторых тезисах, я написал 17 лекций, а также статей, каждая объемом не менее 5 тысяч слов. Все они переписывались мной раза по три, прежде чем принять окончательный вид. Моя неистощимая в то время энергия вызывала восхищение у моего личного [205] секретаря Доротеи Хессман, работавшей со мной еще в Москве и последовавшей в военный колледж. Она перепечатывала бесконечный поток прозы, не считая работы с текущей корреспонденцией.

В учебном курсе колледжа, в особенности в осеннее время, были сфокусированы все взаимосвязи как военного, так и гражданского характера нашей национальной политики того периода. Короче говоря, он отражал политико-стратегическую доктрину страны. Впервые мне пришлось вплотную заняться этими вопросами — не только как преподавателю, но и как исследователю одновременно. Да и правительство Соединенных Штатов впервые предоставило эту тематику для официального ознакомления и изучения в военных учебных заведениях всех трех видов вооруженных сил и Госдепартаменте. Дело осложнялось тем, что эта проблема была абсолютно новой не только для нас лично: в истории Америки такой доктрины никогда не существовало, так что сравнивать ее ни с чем не приходилось и оттолкнуться в своих размышлениях и анализах было не от чего. Это свидетельствовало о слабости американского мышления в области международных отношений: за прошедшие 100 лет в американской политической литературе вопросу взаимодействия войны и политики никакого внимания не уделялось. Американское мышление в области внешней политики ограничивалось проблемами мира, уделяя основное внимание международному праву и интернациональной экономике. Размышления о войне — прерогатива военных штабов и учреждений, но и они занимались, по сути дела, технической стороной этого вопроса — проблемами стратегии и тактики — для достижения победы исключительно военными средствами. Среди военных теоретиков выделялся Механ, значение которого не следует недооценивать, но и он рассматривал в основном аспекты морской мощи. К тому же его выводы и рекомендации потеряли свою актуальность в связи с появлением новых видов оружия и изменениями международной обстановки. Поэтому нам пришлось изучать труды европейских мыслителей прежних [206] времен — Макиавелли, Клаузевица, Галлиени и даже мемуары Лоуренса Аравийского. Правда, в нашем распоряжении имелся сборник «Разработчики современной стратегии», составленный Е. Эрлем и изданный Принстонским университетом в 1943 году. Лично для меня он оказался весьма ценным. Однако было вполне очевидно, что размышления наших предшественников и их концепции не вполне соответствовали потребностям великой американской демократии в атомный век. Поэтому нам приходилось переосмысливать все их положения заново. Политико-стратегическая доктрина должна соответствовать величию страны, которая намеревалась использовать свою мощь для обеспечения мира и укрепления стабильности в международных отношениях и, в частности, для того, чтобы избежать катастрофы атомной войны. Я надеялся, когда мы приступили к этой работе в соответствии с указаниями правительства, что результат ее послужит основой подобной доктрины.

В какой степени наш колледж послужил тогда этой цели, я сказать не могу. Полагаю, однако, что целенаправленной разработке доктрины помешала происходившая как раз в то время частая смена командования высшего эшелона во всех видах и родах войск, не позволявшая заниматься постоянно ее концепцией и направленностью и лишавшая разработчиков глубины и качества исследований.

Что же касается меня лично, то конфронтация с проблемами того периода времени вызывала у меня повышенный интерес и в какой-то степени даже стимулировала работу. Сейчас я, оглядываясь назад и перечитывая свои прежние записи, могу утверждать: целый ряд тогдашних положений стали и остаются до сих пор базовыми для моего отношения к американской политике.

Одно из них касается целей ведения войны. Прецеденты нашей Гражданской войны, войны в Испании, наше участие в двух мировых войнах XX столетия показывают — и это мнение не только солдат и матросов, но и простых людей, — что целью этих войн было тотальное [207] сокрушение противника и лишение его способности и воли к сопротивлению и, в конечном итоге, — принуждение к безоговорочной капитуляции. Все остальное решалось просто. Такая победа предоставляла возможность требовать абсолютного подчинения от поверженного противника и открывала победителю путь к беспрепятственной реализации своих политических целей, какими бы они ни были.

Именно в год своего пребывания в военном колледже я пришел к выводу, что использование нашей страной вооруженных сил для решения международных проблем впредь ничего не даст. Сомневаюсь, что это привело бы к ощутимым результатам, даже если бы и не наступила атомная эра. Я считал, что даже несомненный военный успех в двух мировых войнах способствовал тем не менее усложнению проблемы установления справедливого мира. Такая концепция в отношении большой страны, как Россия, даже при одностороннем наличии у нас атомного оружия (сомнительно, что это преимущество будет сохраняться еще долгое время), была нереалистичной. Выяснялось, что применение атомного оружия в тотальной войне равносильно самоубийству, причем если даже у противника его не окажется, это все равно было бы столь дискриминационным, и нарушающим принцип гуманности при ведении военных действий, что восстановило бы против нас мировое общественное мнение. Но даже абстрагируясь от этого, следовало иметь в виду, что оккупировать Россию просто невозможно. Для этого у нас физически не хватило бы никаких сил — даже при самых оптимистических расчетах. Да и политических и моральных возможностей было бы также недостаточно. Мы не смогли бы даже временно управлять столь большим населением в другой части света. В этом отношении показателен опыт хотя бы Германии.

А это означало, как мне казалось, необходимость возврата к более ранним концепциям. Доктрина тотальной войны являлась доктриной XIX и XX столетий. Следовало вновь использовать концепцию ведения ограниченных войн в XVIII веке. Исходя из нее, и цели войн становились ограниченными. Если дело дошло бы вообще до применения оружия, оно бы пошло в ход для того, чтобы [208] умерить амбиции противной стороны или добиться достижения ограниченных целей вопреки ей, не ставя задачу уничтожения армии, смещения правительства или полного разоружения противника. По сути дела, это был бы возврат к точке зрения Талейрана: «...Народы должны приносить друг другу как можно больше добра в мирное время и как можно меньше зла во время войны». Вместе с тем нам пришлось бы согласиться с мнением Гиббона, когда он, рассматривая элементы прогресса европейской цивилизации XVIII века, отмечал, что «армии европейских государств готовились тогда к ведению военных конфликтов, имевших временный и не решающий характер». Таким образом, нам пришлось бы признать, что использование в будущем военной силы сыграет относительную роль — и ни в коем случае абсолютную — для достижения определенных политических целей.

Во втором положении я исходил из концепции, не нашедшей должного внимания у специалистов, хотя она и затрагивалась неоднократно в недавние годы. Речь в ней шла, хотели бы мы того или нет, о гипотетической возможности применения атомного оружия против нас. Эту мысль я высказал на заседании комитета по вопросам национальной обороны 23 января 1947 года. Я не ставил даже в связи с этим вопроса о необходимости дальнейшего совершенствования атомного оружия. Поскольку было достигнуто международное соглашение о выводе его из национальных арсеналов, запрещении его производства и использовании другими странами, то я считал, что в нашу святую обязанность должно входить поддержание своего превосходства в этой области как лучшая защита нашего населения от возможных атомных ударов вероятного противника.

Тем не менее я уточнил, сказав, что народ нашей страны никогда не даст санкции на неспровоцированное и агрессивное применение такого оружия против других народов мира.

Исходя из этих двух положений — необходимости принятия доктрины о ведении ограниченных войн и невозможности применения атомной бомбы в качестве оружия, — я приступил к разработке концепции об использовании [209] наших вооруженных сил в мирное время, основу которых должны были составлять небольшие по численности, компактные и находящиеся в состоянии постоянной боевой готовности части, способные нанести эффективные удары даже на удаленных от нас театрах военных действий. Конечно, это было еще не все, что нам требовалось. Мы должны поддерживать способность «к быстрой мобилизации всех сил и средств в случае возникновения опасности развязывания большой войны». Кроме того, нам необходимо иметь «небольшие мобильные силы» в качестве отрядов особого назначения, сформированных из всех трех видов вооруженных сил, способных вступить в боевые действия уже через небольшой промежуток времени.

При этом надо исходить из того, что передовая линия обороны Америки должна находиться на расстоянии нескольких тысяч километров от ее берегов. Мы уже имели к тому времени определенное число передовых баз, но, по всей видимости, потребуется создание новых — как на островах, так и полуостровах других континентов, которые можно было бы использовать в период военных приготовлений... Главная же задача вооруженных сил заключается в том, чтобы служить средством устрашения и сдерживания. Если мы не будем располагать такими вооруженными силами, то всегда найдутся непокорные люди, пытающиеся захватить изолированные объекты в надежде, что мы не сможем ничего против них предпринять, и, рассчитывая на безнаказанность, будут совершать другие дела, даже похваляясь потом ими...

Говоря более конкретно о вопросах совершенствования наших вооруженных сил, следовало исходить из необходимости укрепления корпуса морской пехоты, усиления взаимодействия всех видов и родов войск и формирования частей повышенной боевой готовности. Об этом говорилось почти за три года до вероломного начала коммунистами военных действий в Корее. А в 1947 году приняли решение о сотрудничестве военного колледжа, министерства иностранных дел, комитетов конгресса и командования Пентагона в деле контроля за осуществлением реальных мер по укреплению вооруженных сил. [210]

Дальше