Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 11.

Длинная телеграмма

Еще летом 1944 года я подал заявление в советский МИД с просьбой разрешить мне посетить Западную Сибирь, а в особенности металлургический центр Сталинск — Кузнецк. Этот огромный завод был одной из двух главных строек такого масштаба в 1930-х годах наряду с более известным Магнитогорским заводом. На последнем часто бывали иностранцы, а в Кузнецке гостей с Запада не было уже несколько лет. Я никогда не видел ведущих советских заводов и счел интересным посетить один из них, к тому же такой, на котором иностранцы редко бывают. К тому же мне хотелось увидеть и Сибирь, где в XIX веке побывал мой известный родственник. В течение нескольких месяцев после подачи заявления я не получал ответа из МИД и решил, что мое заявление постигла та же участь, что и многих других, которых советские власти, не желая удовлетворять, предпочитали оставлять без ответа. Весной 1945 года, когда я стал уже забывать об этой бумаге, из МИД пришел ответ, что поездка мне разрешена.

Я отправился в путешествие летом (не помню точной даты). Об этой поездке я составил, по своему обыкновению, [176] подробный рассказ, однако я избавляю читателя от знакомства с ним в полном объеме, так как у меня не сохранилось ни одного экземпляра. До Новосибирска я ехал четверо суток в крайнем купе спального вагона, отделенный от других пассажиров двумя людьми в форме НКВД, которые «случайно» оказались в соседнем купе. Несколько дней я провел в Новосибирске, осматривая достопримечательности этого быстрорастущего сибирского Чикаго. В последний день перед отъездом в Кузнецк меня пригласили посмотреть один пригородный совхоз. Это хозяйство, где было много скота, содержавшегося в очень хорошем состоянии, расположенное в удивительно красивом месте, произвело на меня довольно приятное впечатление. По окончании экскурсии я хотел пораньше вернуться в город и лечь спать, так как отъезд предстоял рано утром.

Однако меня пригласили на «чай», устроенный в мою честь в саду.

Меня усадили за большой деревянный стол под фруктовыми деревьями, буквально ломившийся от разнообразных кушаний. За столом сидели 20 человек. Мы ели и пили из больших стаканов очень хорошую водку. Праздник затянулся до вечера. Среди хозяев был молодой, энергичный партийный секретарь из Новосибирска, человек, хорошо знавший местную жизнь, явно обладавший большой властью и при этом очень общительный, так что в этом смысле он походил на жителя американского Запада. Он предложил отвезти меня в город на своей машине, и я принял предложение. Оба мы находились в прекрасном настроении и согласились, что ложиться спать сейчас не имеет смысла, а стоит лучше поездить по ночному Новосибирску. Я не очень хорошо помню эту поездку.

Сотрудники НКВД оставили меня в покое, вероятно благодаря моему спутнику. На один вечер я почувствовал себя членом советской государственной элиты. Мы посетили несколько театров, где сидели в правительственных ложах. Помню также, что мы были в цирке, где дама — укротительница — совала голову в пасть льва. Уже под утро мы разбудили какого-то начальника вокзала, и мой [177] спутник обязал его показать мне железнодорожную станцию, по его словам, одну из крупнейших в России, чтобы достойно завершить экскурсию по городу.

В Кузнецке также меня принимали очень хорошо. Мои гостеприимные хозяева постоянно угощали меня разными вкусными вещами, от которых они отвыкли за время войны и которым сами очень радовались. Как и мой друг, партийный работник из Новосибирска, они были настроены радушно и очень дружественно.

Обратно в Москву я возвращался на самолете. Это путешествие заняло три дня, с посадками в Челябинске и Казани. В это время сотрудники НКВД, похоже, потеряли мой след. Возможно, в Новосибирске они мной уже не интересовались, а в Москве еще не успели обратить внимание на то, что я возвращался назад. Я чувствовал себя своим среди других пассажиров, обычных советских людей, не воспринимавших меня как иностранца, и мне казалась особенно абсурдной та изоляция, которой советские власти в Москве подвергают иностранных граждан. В последний день своего путешествия, сидя в самолете среди русских пассажиров, дружелюбных и приятных людей, я предался размышлениям о проблемах американской помощи России.

Перед этим мы, сотрудники американского посольства, не раз анализировали вопросы, связанные с ленд-лизом, помощью в рамках ЮНРРА, возможностью предоставления крупных кредитов советскому правительству. Русские во время войны перенесли огромные страдания, причем отчасти и ради нашего блага. Положим, мы хотели бы им помочь, но могли ли мы это сделать? Если народ находится под контролем авторитарного режима, враждебно относившегося к США, то, как мне пришло в голову, американцы едва ли могут помочь этим людям, не помогая при этом и режиму. Если будет оказана помощь, например, в виде товаров широкого потребления, то режим обратит это в свою пользу, освободив для иных нужд соответствующее количество ресурсов, которые, не будь этой помощи, были бы направлены в гражданский сектор экономики. Если же оказывать на Россию экономическое давление, чтобы повредить режиму, это затронет и интересы [178] гражданского населения, и режим использует это обстоятельство, чтобы доказать враждебность других стран России и необходимость собственного существования для защиты интересов населения. Таким образом, я пришел к заключению, что нельзя помогать народу, не помогая режиму, как и нельзя причинить вред режиму, не причинив вреда народу. При таких обстоятельствах я счел, что самым мудрым было бы с нашей стороны не помогать и не вредить, предоставив народ самому себе, чтобы он сам решал собственные проблемы.

В послевоенные годы, когда проблема помощи другим странам стала для нас одним из главных предметов дискуссий, я не раз возвращался к этим своим размышлениям, основанным на моем скептицизме в отношении возможностей иностранной помощи вообще, поскольку вмешательство извне, даже в благих целях, могло помешать правильному решению проблем, стоящих перед другими народами.

По окончании войны с Японией посла Гарримана не раз отзывали из Москвы по разным делам. В связи с этим мне во многих случаях приходилось самому представлять доклады непосредственно в Госдепартамент или заниматься американскими визитерами, число которых в советской столице значительна увеличилось.

В сентябре, в отсутствие посла, я встретился с группой наших конгрессменов, желавших видеть Сталина. Я сообщил об этом советским властям без энтузиазма, поскольку знал, что такие разрешения обычно не даются. В этом случае дело осложнялось тем, что с подобной просьбой почти одновременно обратился и сенатор из Флориды г-н Пеппер. К моему удивлению, однако, на обе встречи были даны разрешения. Я сопровождал обе делегации и играл в обоих случаях роль переводчика.

Я не помню содержания беседы между Сталиным и сенаторами (наверное, его можно узнать из вашингтонских архивов). Однако я запомнил обстоятельства этой встречи, назначенной, помнится, на 8 часов вечера в кабинете Сталина в Кремле. Перед этим, однако, для конгрессменов устроили экскурсию по московскому метро. Я и так хорошо знал метрополитен, поэтому не стал участвовать [179] в экскурсии, а договорился с членами делегации о встрече в центре Москвы в 5.30 вечера. Однако в это время и даже минут через десять никто не явился. Я встревожился и навел справки. Оказалось, что наших конгрессменов на какой-то из станций метро пригласили на «чаепитие». С трудом, через посредников, мне все же удалось собрать их в условленном месте без десяти минут шесть. К своему ужасу, я убедился, что гостеприимные хозяева, подобно тому как это было со мной в Новосибирске, угостили наших конгрессменов не только чаем, но и водкой. Мы поехали в Кремль на двух лимузинах; я сидел на переднем сиденье в одном из них. Когда мы подъезжали к воротам Кремля, я услышал в машине чей-то хриплый голос: «Черт побери, да кто такой этот Сталин? Почему я должен с ним встречаться? Я, пожалуй, выйду». Я знал о проверке всех кандидатур на участие во встрече, о представлении всех паспортов в советский МИД и понимал, что отсутствие хотя бы одного из нас вызовет осложнения. Поэтому я твердо сказал нарушителю спокойствия: «Не выдумывайте! Вы будете сидеть здесь и останетесь со всеми». Однако когда мы уже въехали в Кремль, сопровождаемые двумя машинами с вооруженными людьми, я услышал, как тот же голос произнес: «А что, если я щелкну этого старикана по носу?!» Не помню, что я ответил ему, но никогда в жизни я не говорил с такой серьезностью, как в этом случае. С помощью более трезвых членов нашей делегации мне удалось усмирить нашего товарища, и он во время встречи со Сталиным вел себя прилично.

Это был один из тех эпизодов, которые за время моей дипломатической карьеры развили у меня скептицизм в отношении положительного влияния личных контактов на международные отношения. Конечно, и среди наших конгрессменов были разные люди, в том числе очень опытные и умные, которые могли оказать нам ценную помощь по возвращении в Вашингтон и чьи советы были полезны нам и во время наших с ними встреч в Москве.

Встреча Сталина с сенатором Пеппером также прошла нормально, хотя и не без некоторых затруднений. Когда я просил об этой встрече, то, естественно, имел в виду, [180] что прошу за государственного деятеля, сенатора и члена одного из сенатских комитетов. Однако он признался мне, что прибыл в Москву для встречи со Сталиным не только как государственный деятель, но и как журналист — для публикации интервью в одной из газет Флориды.

Знай я об этом заранее, просьба о встрече была бы по-другому изложена и прошла бы по другим каналам. Не помню, как все же решили эту проблему, но мне трудно было бы объяснить русским, почему серьезный государственный деятель, обсуждая важные международные проблемы с руководителем зарубежной страны, должен одновременно выступать как репортер коммерческой прессы, тем более что я и сам это не очень хорошо понимал.

* * *

Здесь, пожалуй, уместно сказать два-три слова о Сталине. В 17-й главе своей книги «Россия и Запад при Ленине и Сталине» я уже высказывал свои взгляды о Сталине как государственном деятеле. Здесь пойдет речь о моем впечатлении от его личности.

Он был человеком невысокого роста, ни полным, ни худощавым (скорее уж второе). Великоватый китель, который носил Сталин, возможно, компенсировал недостаточную представительность его внешнего облика. Волевое лицо этого человека, несмотря на грубоватые черты, казалось даже привлекательным. Желтые глаза, усы, слегка топорщившиеся, оспинки на щеках придавали ему сходство со старым тигром, покрытым шрамами. Сталин был прост в обращении и выглядел спокойным и хладнокровным. Он не стремился к внешним эффектам, был немногословен, но слова его звучали веско и убедительно. Неподготовленный гость мог не догадаться, какая бездна расчетливости, властолюбия, жестокости и хитрости скрывалась за этим непритязательным внешним обликом.

Великое умение притворяться — часть его великого искусства управлять. В творческом смысле Сталин не [181] был оригинален, зато он являлся превосходным учеником. Он был удивительно наблюдателен и (в той мере, в какой это соответствовало его целям) удивительно восприимчив. Дьявольское искусство тактика производило большое впечатление на собеседников. Пожалуй, наш век не знал более великого тактика, чем он. Его хорошо разыгранное хладнокровие и непритязательность были только ходом в его тактической игре, продуманной, как у настоящего шахматного гроссмейстера. Мои коллеги, встречавшиеся со Сталиным чаще меня, рассказывали, что видели, как его желтые глаза вспыхивали от гнева, когда кто-то из его несчастных подчиненных попадался ему под горячую руку, или слышали, как он высмеивал кого-то из подчиненных во время приемов, произнося свои злые, насмешливые тосты. Сам я не был свидетелем всего этого. Но к тому времени, когда я впервые лично увидел Сталина, я уже достаточно долго жил в России и знал о нем немало. Я не сомневался, что передо мной один из самых удивительных людей в мире, что он жесток, беспощаден, циничен, коварен, чрезвычайно опасен, и вместе с тем — один из подлинно великих людей своего века{31}.

Сразу же после того приема у Сталина я получил возможность ненадолго посетить Финляндию, где надеялся ненадолго отдохнуть от груза политических проблем. Я привожу отрывки из своего дневника, касавшиеся этого путешествия. Может быть, в них мне удалось передать чувство облегчения, которое испытывает каждый тонко чувствующий житель Запада, когда покидает Россию с ее напряженным политическим климатом и оказывается в более привычной и надежной атмосфере западной страны. Я уверен, что это чувство контраста между российской и нероссийской реальностью присуще всякому [182] европейцу или американцу, живущему в России, даже если он этого не осознает, и оно не может не влиять на его отношение ко многим политическим проблемам. Обращаюсь к своему дневнику:

«6 сентября 1945 года

Единственным моим спутником-иностранцем оказался какой-то хмурый мексиканец, говоривший по-английски с техасским акцентом. Автобус, который должен был отвезти нас на вокзал, почему-то уехал без нас. К удивлению и огорчению нашего гида, девушки из «Интуриста», долгое время мы находились на площади перед гостиницей, ожидая, когда приедут за нами. У тротуара стоял какой-то пустой автобус, явно не наш. Пьяный солдат подошел к этому автобусу и стал колотить в закрытую дверь, а потом спросил у швейцара, когда будет отправление. «Это не ваш автобус, — ответил швейцар. — Куда вам ехать?» «На запад», — сказал солдат. В это время снова пришла наша девушка из «Интуриста» и увела нас в вестибюль гостиницы, где мы стали ждать, пока прибудет нужный нам автобус.

7 сентября 1945 года

Когда я проснулся на следующее утро, мы проезжали через разрушенный и пустынный Выборг. Лучи утреннего солнца, пробивавшиеся сквозь тучи, освещали руины зданий. В разрушенном порту также не было ни души. Но море оставалось прекрасным, словно не существовало всех этих свидетельств разрушительной мощи человека. Выехав из Выборга, мы продолжали нашу поездку по этому опустошенному и заброшенному краю.

Примерно через час наш поезд пересек теперешнюю советско-финскую границу и остановился на первой финской станции. Здесь царили порядок и чистота: новое деревянное здание вокзала, выстроенное просто и со вкусом; на чистой, недавно отремонтированной платформе стоял свежевыкрашенный газетный киоск. Однако народу на станции почти не было, и продуктов никто не продавал. Русский паровоз уехал, и наш спальный вагон вместе с двумя вагонами, в которых ехали русские, направлявшиеся [183] на новую военно-морскую базу в Порккала-Удд, остались на вокзале в ожидании финского локомотива. Лица русских пассажиров выражали то же стоическое терпение, которое написано на лицах пассажиров во всем обширном меланхолическом русском мире. По запасным путям ехали товарные поезда, в которых в Россию везли финские товары в качестве репараций.

Перрон по-прежнему почти пустовал. Молодой финн-стрелочник с плохо скрываемой ненавистью смотрел на русских пассажиров, сидевших в своих вагонах. К станции подъехала на телеге семья финских крестьян. Вполне возможно, сами эти люди недоедали, но их лошадь, сытая и резвая, отличалась живостью, не свойственной лошадям в России. На всем здесь лежала печать порядка и размеренности, свойственных буржуазной цивилизации, что всегда производит особенное впечатление на человека, отвыкшего от подобной среды.

Наконец появился финский поезд, к которому прицепили наши вагоны, и мы поехали вперед через лес, со скоростью, казавшейся удивительной после тяжелого, медленного хода русских поездов. В поезде теперь имелся хороший вагон-ресторан, а пассажиры были дружелюбными и чуждыми подозрительности. Целый день мы ехали по красивой северной стране, за окнами вагона леса сменялись озерами, фермами и пастбищами.

Русские пассажиры смотрели на все окружающее с выражением равнодушия или неодобрения. К вечеру мы приехали в Хельсинки».

* * *

Следует вспомнить, что Потсдамская конференция приняла решение создать Совет министров иностранных дел (СМИД) из представителей пяти ведущих держав, воевавших с Германией и Японией. В качестве одной из первых своих задач этот совет должен был выработать мирные договоры с Италией, Румынией, Болгарией, Венгрией и Финляндией. На первом же заседании СМИД в Лондоне в сентябре 1945 года возникли распри по процедурным вопросам, отражавшим более глубокие разногласия, [184] прежде всего по вопросу об оценке правительств, созданных под русским давлением в Восточной Европе. Чтобы разрешить противоречия, приняли предложение американцев о встрече Большой тройки, и в декабре того же года в Москве встретились три министра иностранных дел — Молотов, Бевин и Бирнс. Скажу откровенно, я воспринял эту встречу с таким же чувством скептицизма и отчуждения, как и другие встречи глав правительств. Я не верил в возможность добиться каких-то демократических решений в условиях откровенного сталинского господства в Восточной Европе. Я никогда прежде не встречался с мистером Бирнсом и не общался с ним. Я не находил смысла в попытках спасти все, что еще осталось от Ялтинской декларации об освобождении Европы. По моему мнению, не имело никакого смысла также участие некоммунистических министров в правительствах ряда восточноевропейских стран, находившихся под полным советским контролем. А потому для меня было совершенно абсурдным сохранение видимости трехстороннего единства. Отсюда чувство бессмысленности моих собственных действий по выполнению поручений, связанных с визитом нашего госсекретаря в Москву в декабре первого послевоенного года. Но некоторые мои дневниковые записи могут представлять известный интерес, как выражение атмосферы того времени и моих тогдашних впечатлений:

«14 декабря 1945 года

Этот день был беспокойным. Мы ожидали прибытия госсекретаря. Однако из-за страшной метели, как нам сообщили советские метеорологи, аэропорты не принимали самолетов. Около полудня кто-то из работников МИД сообщил нам, что самолет госсекретаря час назад вылетел из Берлина. Однако военные и работники аэропорта об этом ничего не знали. В 1.30 пришел Аткинсон и сказал, что ему сейчас сообщили из английского посольства, будто самолет повернул обратно на Берлин. Решив, что так оно и есть, я отправился обедать. А когда вернулся, то застал одного из наших атташе, беседовавшего по телефону с растерянным представителем МИД, который утверждал, что самолет госсекретаря вот-вот должен приземлиться [185] в центральном военном аэропорту. Мне сообщили, что наш посол отправился в какой-то аэропорт, в 20 милях к югу от столицы, так как слышал, будто госсекретарь прибудет именно туда. Мы с Горасом Смитом сели в машину и отправились в центральный военный аэропорт. На улице бушевала метель и видимость была скверной. Однако когда мы добрались до аэродрома, там уже стояло несколько русских автомобилей. Нас провели в какое-то служебное помещение. Через несколько минут мы услышали гул моторов и увидели четырехмоторный самолет, пролетевший над зданием, в котором мы находились. Мы побежали на летное поле. Метель улеглась, и видимость улучшилась. Мы увидели Деканосова, одного из заместителей министра иностранных дел, вышедшего встречать самолет с каким-то подручным, в сопровождении эскорта сотрудников НКВД. Самолет, каким-то образом все же приземлившийся, проехав по летному полю, остановился почти рядом с нами. Госсекретарь, в легкой куртке и легких ботинках, стоя в глубоком снегу, произнес в микрофон приветственную речь под вой ветра. После этого я усадил его в машину вместе с Коэном и военным атташе и тут же отвез в резиденцию посла, где его дочь угостила их обедом. Я же вернулся в канцелярию, чтобы заняться бумагами.

19 декабря 1945 года

Сегодня посол пригласил меня на конференцию. К сожалению, все заседание состояло из двух кратких совещаний, минут по десять каждое.

По лицу Бевина (министр иностранных дел Англии) было ясно видно, что ему глубоко неприятно все происходящее. Насколько мне известно, он и вовсе не хотел приезжать в Москву, понимая, что из этой затеи ничего хорошего не выйдет. Зная о его позиции, русские старались, насколько возможно, извлечь из этого свою выгоду. Что касается Бирнса, то он заслужил у англичан репутацию человека, пренебрегавшего их интересами и англоамериканскими отношениями вообще. Идея этой встречи целиком принадлежала ему, и он решил этот вопрос с русскими, вовсе не посоветовавшись с англичанами. Кроме [186] того, госсекретарь передал русским доклад Марка Этриджа, которого он посылал со специальной миссией в Румынию и Болгарию, но не передал этого доклада в посольство Англии. Наконец, Бирнс в Москве представил русским доклад, касавшийся атомной энергии, без консультаций с Англией и Канадой, которые наряду с США были заинтересованы в секретности работ такого рода. Когда же Бевин возразил против этого намерения, Бирнс дал ему всего два дня, чтобы сообщить об этом документе в Лондон и получить согласие английского правительства. Однако еще до истечения этого срока, вечером, накануне сегодняшнего заседания, Бирнс передал документ русским, не сказав ни слова англичанам. Бевин счел это вероломством и пришел в ярость.

По лицу Молотова, председательствовавшего на заседании, было видно, что он не скрывает чувства удовлетворения, поскольку знает о разногласиях между двумя другими министрами иностранных дел и понимает, что им трудно противостоять усилиям русской дипломатии. Он походил на азартного игрока, знавшего, что переиграет своих соперников. Это был единственный человек, получавший удовольствие от происходившего.

Я сидел позади Бирнса и не видел его лица. Я знал, что в этой игре он участвует без определенного плана и цели. Его слабость во время этих переговоров с русскими я усматривал в том, что ему нужно было просто достигнуть с ними какого-либо соглашения. Реальное содержание такого соглашения, по моему убеждению, мало интересовало Бирнса, поскольку оно касалось румын, корейцев или иранцев, о которых он ничего не знал. Его интересовал лишь политический эффект, который соглашение произведет в нашей стране, и русские знали это. За поверхностный успех своей миссии он был готов заплатить реальными уступками.

После заседания я отправился домой ужинать вместе с Мэтьюсом, а также моим коллегой из английского посольства Робертсом и его женой. Мэтьюс был в подавленном настроении, и мы пытались его развеселить. Тем, кто впервые попадал в Советский Союз, как он, всегда надо помочь приспособиться к новой обстановке. [187]

21 декабря 1945 года

Утром говорил с болгарским министром (иностранных дел). Он начал порицать оппозицию за отказ от участия в выборах, сказав, что этим они сами исключили себя из участия в политической жизни страны. Я раздраженно заметил, что нас, американцев, занимают не вопросы представительства в парламенте и т. п., а то, что у них правящий режим полицейскими мерами подавляет права и свободы граждан, а в этой ситуации, по нашему убеждению, подлинная демократия невозможна. После этого он признал, что коммунисты представляют меньшинство населения, но указал, что очень желательно поскорее заключить мир и вывести русские войска из страны.

22 декабря 1945 года

Собирался спокойно провести вечер выходного дня, но пришел Пейдж и сказал, что послу требуется меморандум для госсекретаря по вопросу об экономическом положении Венгрии. Пришлось идти в канцелярию и работать до трех часов ночи вместе со Смитом.

23 декабря 1945 года

Утром я закончил работу над меморандумом, после чего отправился в резиденцию посла, чтобы организовать обед, на котором присутствовали Бевин и Молотов. Бевин удивил американцев и озадачил русских своим неформальным поведением. Например, когда предложили тост за короля, Бевин с юмором добавил: «И за остальных докеров» — и тут же рассказал какой-то анекдот, чтобы объяснить свою реплику. Молотов ушел сразу же по окончании обеда. Потом госсекретарь и посол занялись работой. Меморандум об экономическом положении Венгрии им так и не понадобился.

В тот же вечер в Большом театре специально для высоких иностранных гостей давали «Золушку». Я решил, что мы с Аннелизой должны быть там, и я взял два последних билета из поступивших в посольство. Когда мы приехали туда, театр был полон. В правительственной ложе пустовали места для гостей, а Молотов и его помощники ожидали их в фойе. Я поднялся в ложу, где [188] сидели помощник и личный секретарь посла. Прождав еще около четверти часа, я с улыбкой заметил, обращаясь к секретарю посла, что наш госсекретарь, должно быть, просто забыл прийти в театр. «О нет, — ответил тот, — просто они сидят в посольстве у Гарримана, выпивают, рассказывают разные истории, и никто не решается их прервать». Я выскочил из ложи и побежал вниз, в комнату администратора, чтобы позвонить оттуда. Телефон был, к сожалению, занят, а когда он освободился и я уже собирался звонить в посольство, ко мне подошел человек в отличном синем костюме, похожем на те, которые носили сотрудники органов безопасности, и, едва заметно улыбнувшись, сказал: «Они только что выехали». Я вернулся в ложу, а через пять минут действительно появился мистер Бирнс, заставив ждать около получаса 5 тысяч человек, в том числе нескольких членов правительственной ложи.

Представление действительно было первоклассным, одним из лучших, на которых мне доводилось присутствовать, но публика держалась несколько напряженно. Я понял, что Сталин находится где-то в театре, хотя и не в правительственной ложе. Поэтому публика (кроме дипломатического корпуса), должно быть, состояла в основном из сотрудников органов безопасности, а они, я полагаю, боялись, что проявление излишнего восторга по поводу спектакля может выглядеть как отвлечение от выполнения их прямых обязанностей».

Одна из аксиом дипломатии состоит в том, что тактика и методика в ней не менее важны, чем стратегия и общая концепция. За 18 месяцев службы в Москве я испытывал неприятные эмоции не только из-за наивности идей, которые лежали в основе наших отношений с советским правительством, но и из-за тех неправильных методов, которыми мы пользовались для достижения целей. Оба указанных аспекта нашей дипломатии были, конечно, взаимосвязаны. Методика была следствием нашей концепции взаимоотношений, но заслуживала внимания [189] и сама по себе. Кажется, именно после визита в Москву госсекретаря Бирнса я почувствовал, что мое терпение кончилось, и я решил снова, как это не раз делал прежде, взяться за перо, чтобы изложить свои взгляды на этот вопрос. Я начал писать новый доклад, посвященный некоторым специфическим аспектам советско-американских отношений, который так и остался незаконченным. (Возможно, закончить его мне помешала большая телеграмма, о которой я расскажу особо.) Этому моему неоконченному труду так и не нашлось никакого применения. Отрывок из него я включил в приложение к данной книге под названием «США и Россия». Это сочинение представляет собой первую (насколько мне известно) попытку составить свод полезных правил для всех тех, кто имеет дело со сталинским режимом.

Я предварил эти правила анализом механизма принятия решений в СССР и объяснил, что на советских участников переговоров можно, по моему убеждению, повлиять, только указав, какое значение то или иное предложение может иметь для интересов их режима. Затем я изложил сами эти правила, исходя, повторяю, из особенностей сталинского режима, как единственного российского режима, с которым я лично имел дело. Полный текст можно найти в приложении. Вот к чему сводились эти основные положения.

1. Не ведите себя с ними (русскими) дружелюбно.

2. Не говорите с ними об общности целей, которых в действительности не существует.

3. Не делайте необоснованных жестов доброй воли.

4. Не обращайтесь к русским ни с какими запросами иначе, как дав понять, что вы на практике выразите недовольство, если просьба не будет удовлетворена.

5. Ставьте вопросы на нормальном уровне и требуйте, чтобы русские несли полную ответственность за свои действия на этом уровне.

6. Не поощряйте обмена мнениями с русскими на высшем уровне, если инициатива не исходит с их стороны по крайней мере на 50 процентов.

7. Не бойтесь использовать «тяжелое вооружение» даже по проблемам, казалось бы, меньшей важности. [190]

8. Не бойтесь публичного обсуждения серьезных разногласий.

9. Все наши правительственные, а также частные отношения с Россией, на которые может повлиять правительство, следует координировать с нашей политикой в целом.

10. Следует укреплять, расширять и поддерживать уровень нашего представительства в России.

У человека, изучающего советско-американские отношения, который прочтет сегодня эти правила, возникнет, конечно, два вопроса: во-первых, применялись ли эти правила в последующие годы и продолжают ли они применяться сегодня; во-вторых, применимы ли они вообще в наши дни, когда Сталина уже нет и в мире произошло столько изменений. На оба эти вопроса я отвечу: «только частично». Но пояснить этот ответ более подробно значило бы забегать вперед.

В середине февраля 1946 года я простудился и заболел, причем болезнь протекала с высокой температурой и сопровождалась воспалением верхнечелюстных пазух и зубной болью. К этому следует добавить осложнение от применения лекарств. Посол снова отсутствовал — он уже готовился покинуть свой пост, а я опять замещал его. В таких условиях, конечно, я очень тяготился своими повседневными обязанностями.

Как раз в это время пришла одна официальная бумага, снова вызвавшая у меня отчаяние, но на этот раз причиной тому было не советское правительство, а наше собственное. Из Вашингтона поступила телеграмма с сообщением, что русские отказываются следовать рекомендациям Всемирного банка и Международного валютного фонда. Телеграмма, очевидно, была инспирирована нашим министерством финансов. У меня сложилось впечатление, что никто в Вашингтоне не был так наивен в своих надеждах на сотрудничество с Россией, как наши финансисты. Теперь они, похоже, поняли свое заблуждение, и послание из Вашингтона просто отразило жалобу, с которой, вероятно, обратилось в Белый дом наше министерство финансов. [191]

Чем больше я раздумывал над этим посланием, тем больше понимал, что это именно то, что мне нужно. Полтора года я пытался разъяснить разным людям, в чем состоит феномен московского режима, с которым мы здесь, в американском посольстве, сталкивались постоянно. До сих пор я обращался в Вашингтон, будто к каменной стене. Теперь вдруг они заинтересовались моим мнением по этому вопросу. Учитывая то обстоятельство, что я замещал посла, подобное обращение ко мне было естественным, но его обстоятельства, безусловно, являлись необычными.

Я понимал, что для ответа на поставленный вопрос недостаточно просто изложить мои познания о взгляде советских властей на Всемирный банк и Международный валютный фонд. В Вашингтоне должны были узнать всю правду об этом вопросе. Поэтому я, поскольку мне трудно было в то время писать самому, обратился к моей опытной и многострадальной секретарше мисс Хессман и составил телеграмму из восьми тысяч слов для отправки в Вашингтон. Подобно речи протестантского проповедника в XVIII веке, эта телеграмма делилась на пять частей:

основные черты советской послевоенной политики;

корни этой политики;

официальные аспекты ее проведения;

неофициальные аспекты ее проведения (через различные политические организации и подставных лиц);

значение всего этого для американской политики.

Свое злоупотребление каналом телеграфной связи я оправдывал ссылками на то, что в телеграмме из Вашингтона поставлены вопросы столь сложные, запутанные и деликатные, что на них невозможно ответить кратко, не рискуя впасть в чрезмерное упрощение. Текст этого документа воспроизводится в приложении, и я не буду пытаться привести здесь его краткое изложение. Я сам теперь перечитываю это свое послание с изумлением, поскольку оно очень напоминает появившиеся позже сочинения разных комиссий конгресса, озабоченных предостережением наших граждан против коммунистического заговора. Этот факт также требует объяснений, но об этом будет сказано ниже. [192]

Не будет преувеличением сказать, что этот мой трактат вызвал тогда в Вашингтоне сенсацию. Наконец-то мое обращение к нашему правительству вызвало резонанс, который длился несколько месяцев. Президент, я полагаю, прочел мою телеграмму. Военно-морской министр мистер Форрестол{32} даже ознакомил с ней сотни наших высших и старших офицеров. Из Госдепартамента также пришел положительный ответ. Моему одиночеству в официальном мире был положен конец, по крайней мере на два-три года.

Полгода назад подобное послание вызвало бы в Госдепартаменте недоумение и неприятие. Оно показалось бы чем-то излишним, подобно проповеди, адресованной людям, и так твердым в вере. Все это доказывает, по моему убеждению, что для Вашингтона играет роль не столько реальность сама по себе, сколько готовность или неготовность ее принять. Возможно, это естественно и вполне объяснимо. Однако встает вопрос, занимавший меня на протяжении целого ряда лет: зачем подобному правительству предаваться иллюзиям, будто оно способно проводить зрелую и обоснованную внешнюю политику? С годами я все больше и больше убеждался в том, что это закономерный вопрос.

Завершая описание своей службы в Москве в послевоенные месяцы, я хочу упомянуть еще об одном очень серьезном деле, которое омрачило этот период моей работы.

Читатель, возможно, заметил, что во всей структуре моих идей, касавшихся сталинской России, и тех проблем, которые этот феномен создавал для американских политиков, до сих пор почти не находила места проблема ядерного оружия. Те из нас, кто служил в Москве в 1945 — 1946 годах, конечно, знали о его существовании и применении в Японии. Но я не помню, чтобы эти знания как-то влияли, например, на мою концепцию наших взаимоотношений с Советским Союзом. Я не видел возможности, [193] чтобы такого рода оружие могло сыграть положительную роль в наших взаимоотношениях с СССР.

В своих бумагах того времени я могу найти только один документ на эту тему, выдержанный в негативном тоне и отражающий мое опасение, что и в этом вопросе мы будем руководствоваться стремлением оказать любезность советскому режиму, которое, как мне казалось, вдохновляло всю нашу внешнюю политику того времени. Я воспроизвожу этот документ в полном виде, потому что это дискуссионный вопрос, способный вызвать ряд серьезных критических замечаний, и мне нужно изложить свои взгляды по этой проблеме.

Это мое послание в Вашингтон, датированное 30 сентября 1945 года. Я не помню, чем было вызвано его появление. Возможно, тем, что некоторые из наших руководителей в Вашингтоне считали нужным, в качестве знака доброй воли, предоставить Москве полную информацию об этом новом оружии и методах его производства. Вот что я написал:

«Я, как человек, имеющий примерно 11-летний опыт работы в России, категорически заявляю, что было бы весьма опасно для нас, если бы русские освоили атомную энергию, как и любые другие радикальные средства разрушения дальнего действия, против которых мы могли бы оказаться беззащитными, если бы нас застали врасплох. В истории советского режима не было ничего такого, я это подчеркиваю, что дало бы нам основания полагать, что люди, находящиеся у власти в России сейчас или будут находиться у власти в обозримом будущем, не применят, без всяких колебаний, эти мощные средства против нас, коль скоро они придут к выводу, что это необходимо для укрепления их власти в мире. Это остается справедливым независимо от того, каким способом может советское правительство овладеть такого рода силой — путем ли собственных научно-технических исследований, с помощью ли шпионажа или же вследствие того, что такие знания будут им сообщены, как жест доброй воли и выражения доверия. Считать, что Советы...»

(Здесь текст документа обрывается. — Дж. К.)

Дальше