Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 5.

Рожденная войной

Я покидала свой город. Вместе с другими девчатами Уральска, призванными на военную службу, направлялась в Центральную женскую школу снайперской подготовки.

Признаюсь, что состояние было тяжелое. До последнего момента все представлялось в некотором приподнято-романтическом ореоле. А когда настало время оторваться от дома, от родителей, от родной земли, не зная, вернешься ли когда-нибудь сюда и увидишь ли вновь все то, что тебе дорого, стало страшновато. Видимо, это состояние сказалось на моем восприятии происходившего вокруг нас. Поначалу мне казалось, что кругом абсолютная пустота и тишина, на перроне только мы трое — мама, папа и я. И еще где-то рядом — вагоны поезда, который повезет нас в неизвестность. Все трое молчали. Я — потому что боялась расплакаться. Думаю, и мама с папой — по той же причине. Отец беспрерывно курил. И только когда раздался паровозный гудок, а затем прозвучала громкая команда: «По вагонам!», я вдруг увидела на перроне огромную человеческую толпу, услышала громкие голоса, всхлипывания, [65] прощальные слова и напутствия. Мы судорожно начали обниматься, целоваться, что-то говорить друг другу. И вот — последние объятия, последние поцелуи, последние прощальные слова. Мы вошли в вагон.

Сколько бы ни вспоминала я сцену прощания на вокзале, всегда вижу одну и ту же картину: темный перрон, и мы трое — мама, папа и я. И рядом — никого. Но вот сейчас, работая над воспоминаниями, думаю, что такого не могло быть. На проводы не могли не прийти родственники, близкие, друзья. Такое просто невозможно было. Ведь оттуда, куда отправлялась я, возвращались далеко не все, поэтому проводить призывников приходили кто только мог. Это считалось как бы долгом перед теми, кто уходил воевать. Но, сколько ни напрягаю свою память, я всегда вижу одну и ту же картину. Удивительно! Сколько вспомнила я важного и не важного, а тут — ничего, будто кто заблокировал эту часть памяти и не пускает туда. К сожалению, рассказать, как было на самом деле, теперь уже некому.

Нас, уезжавших из Уральска, было немного, все разместились в одном пассажирском вагоне. Поезд тронулся. Город, в котором я родилась, родные, друзья — все остается позади. Впереди — военная учеба, затем фронт.

Центральная женская школа снайперской подготовки (ЦЖШСП), в которую мы ехали, была рождена суровой необходимостью — войной, у истоков же ее стоял ЦК ВЛКСМ. Именно по его инициативе в 1942 году были созданы курсы по подготовке отличных стрелков, а в июле 1943 года [66] на базе женского отделения этих курсов организована Центральная женская школа снайперской подготовки. В школу призывались девушки-комсомолки в возрасте от 18 до 22 лет, имевшие образование не ниже семилетнего и рекомендацию комсомольской организации. Среди курсанток школы были не только те, кто попал сюда по мобилизации, но и добровольно вступившие в ряды Красной армии. До нашего приезда школа сделала два выпуска, и сотни девушек-снайперов уже воевали на разных фронтах. ЦЖШСП являлась, как нам говорили, единственным в мире женским военным учебным заведением.

Школа находилась сначала в подмосковном поселке Вешняки, затем перебазировалась в деревню Амерево, а к нашему поступлению была на станции Силикатная, у города Подольска. Курсантки размещались в сером трехэтажном доме, в котором до войны был клуб местного силикатного завода. По внутренней планировке здание больше напоминало обычную школу, нежели клуб. К школе примыкала большая территория, огороженная высоким забором. У ворот — часовые. Кругом необыкновенно чисто, все прибрано, нигде ни соринки, ни травинки. Позднее мы поняли, что чистота эта достигалась нелегким трудом курсанток.

Несколько дней нас держали в карантине, водили в какое-то хозяйство, там мы набивали соломой матрацы и подушки.

Первые яркие воспоминания связаны с походом в баню. Однажды в карантинное помещение пришли военные женщины с лычками на погонах. Оказалось, что это командиры отделений. Нас вывели [67] на плац, приказали построиться в колонну и повели в баню в Подольск. Это было зрелище! По-моему, мы больше напоминали цыганский табор, нежели военный строй. Ходить в строю, строго выдерживать равнение еще не умели, ряды путались. Одеты все были кое-как. Мы ведь понимали, что одежду придется бросить, поэтому дома, собираясь в дорогу, надевали самое плохое и ненужное. Девчата громко переговаривались, обмениваясь первыми впечатлениями. Командиры безуспешно пытались навести элементарный порядок, но никто не слушал их.

Мы шли, а на тротуарах стояли сердобольные женщины, жалостливо смотревшие на нас. Кто-то вытирал слезы и громко причитал, кто-то осенял нас крестом, некоторые стояли молча. Девчонки на ходу срывали с себя шапки, шарфы, варежки и бросали их в толпу: не пропадать же добру, пусть люди пользуются. Вещи брали, трудно ведь жилось во время войны.

В бане нас ожидал сюрприз — целая бригада парикмахеров. Ловко орудуя ножницами и бритвами, они всех подряд стригли почти под полубокс. Девчата не хотели расставаться со своими прическами, пытались сопротивляться, кое-кто даже слезу пустил, но здесь этот номер не проходил. Всем сделали одинаковые прически, все стали похожими на мальчишек и будто на одно лицо. Девчонки горевали, а уборщица молча сметала в угол черные, русые, каштановые, рыжие волосы, еще недавно украшавшие девичьи головы.

После бани нас обмундировывали. В первую очередь выдали нижнее белье: белые широкие и [68] длинные, почти до колен, трусы из бязи со шнурком в поясе вместо резинки; бязевые мужские нижние рубашки с длинными рукавами и завязками у горла; байковые портянки. Затем — хлопчатобумажные брюки и гимнастерки, брезентовые ремни, кирзовые сапоги с широченными голенищами, шинели и шапки-ушанки. Все нескладное, зато новое, кроме шинелей и шапок. При этом надо было не просто взять и надеть одежду, каждому предстояло подобрать ее себе по росту. Пока занимались нижним бельем, все шло нормально. Но когда дело дошло до верхнего обмундирования, начался настоящий спектакль. В тесном предбаннике мы примеряли один комплект за другим, менялись то брюками, то гимнастерками; кому-то шинель оказывалась мала, другому, наоборот, велика; кто-то не мог подобрать сапоги. Большинство из нас брюки матросского покроя надели задом наперед, после чего начался гомерический хохот. Больше всего возни было с портянками, которые никак не удавалось навернуть более или менее сносно. Девчата толкались, шумели, дурачились.

Наконец все утряслось, мы оделись и вышли на улицу строиться. Все-таки военная форма обязывает и дисциплинирует. Мы представляли собой совсем иную картину, нежели несколько часов назад. Отмытые, подстриженные, одетые в военную форму, все чувствовали себя иначе и держались по-другому. В строю старались соблюдать равнение, шли в ногу, не разговаривали, пытались даже петь.

Мы шли домой, в школу, которая стала действительно нашим домом на долгих восемь месяцев. [69]

Между прочим, от школы до Подольска было не так уж близко — три километра, а если учитывать еще и обратную дорогу, так вообще получалось весьма прилично. Со временем привыкли, преодолевали и не такие расстояния, а сначала дорога казалась длинной и утомительной.

По пути приходилось идти по подвесной дороге, перекинутой то ли через речку, то ли через овраг. Командиры всегда предупреждали: идите не в ногу, а то мост раскачаете. Какое-то время мы слушались их и делали, как нам приказывали. Потом все пошло наоборот. Как только вступали на мост, начинали печатать шаг на счет: ать-два, ать-два. Мост раскачивался все сильнее и сильнее, того и гляди, перевернется. Командиры сердились, ругались, а нам весело. Иногда и самим страшно становилось, но виду никто не показывал.

Так начиналась моя военная жизнь. В нашем батальоне было четыре роты, причем формировались они по росту: самые рослые — это первая рота, самые маленькие — четвертая. С легкой руки заместителя начальника школы майора Е. Н. Никифоровой их прозвали «карандашами». Меня зачислили в третью роту, а моя подружка Валя попала в четвертую.

Вернувшись из бани, мы впервые увидели наше жилище, которое на военном языке называлось казармой. Впечатление безрадостное. В помещении размером с обычную классную комнату — два ряда двухъярусных нар, стоявших впритык друг к другу, две вешалки для шинелей, две пирамиды для винтовок, два небольших квадратных стола, две тумбочки и никаких стульев. В таком помещении и разместился наш взвод, более 30 человек. [70]

Командиром отделения у нас была сержант Маша Дуванова. Она сама окончила эту же школу, поэтому хорошо представляла, как нам, девчонкам 18–20 лет, трудно приспосабливаться к новым условиям, с пониманием относилась к нашим проблемам, в трудные моменты поддерживала и помогала, заботилась о нас. Маша никогда не злоупотребляла своими командирскими правами, редко прибегала к наказаниям, а если и случалось такое, то сама переживала не меньше наказанного.

Во время одной из послевоенных встреч она рассказала, что за какую-то провинность дала мне наряд вне очереди. И когда ночью, в то время как все остальные спали, я драила полы, она тоже не спала и переживала за меня. Призналась, что даже всплакнула немного...

Должна сказать, что мыть полы в казарме было делом непростым. Сначала саперной лопаткой соскабливалась грязь, нанесенная за день десятками пар солдатских сапог, затем некрашеные доски отмывались водой с песком и только в конце споласкивались чистой водой. Если после мытья обнаруживалось, что пол не абсолютно белый и чистый, можно было ждать повторного наряда.

За что Маша наказала тогда меня, ни она, ни я не помним. Вообще-то я была очень организованной, училась отлично, дисциплину не нарушала. Тем не менее был еще один случай, когда меня наказали. В тот раз я получила от командира взвода сразу два наряда вне очереди за то, что неприлично выразилась и послала одну девчонку подальше. Получила она от меня заслуженно. Дело в том, что снайперские винтовки были очень чувствительны [71] ко всяким ударам и сотрясениям, а эта девчонка увидела на полигоне красную ягодку, полезла через меня, противогаз ее скатился и ударил прямо по оптическому прицелу моей винтовки. Я испугалась. Командир не понял, что произошло, разбираться не стал и наказал меня. Снова две ночи подряд драила полы. Зато запомнила это и за всю последующую жизнь выругалась только один раз, когда после окружения в Ландсберге мои девчата направлялись на другой фронт, а я — в госпиталь. Мне страшно было расставаться с подружками и оставаться одной. К моему стыду, свидетелем моего «словотворчества» оказался один офицер, которого я очень уважала. Он посмотрел на меня и сказал только: «Тебе это не идет». Больше я никогда не ругалась.

На размещение и бытовое устройство в нашем новом доме много времени не потребовалось. Когда мы пришли в казарму, там уже все было готово для проживания, а своих личных вещей мы теперь не имели.

На нарах нашему отделению достался верхний этаж. Ложились рядком, как игрушечные солдатики в коробке. Но при этом у каждого были свой матрац, своя подушка и свое одеяло. Постели для военного времени были вполне приличные. Правда, матрацы и подушки набиты соломой, а солдатские одеяла жесткие, ужасного серого цвета, зато постельное белье из бязи и вафельные полотенца — всегда чистые, хорошо простиранные. Один раз в десять дней нас водили в баню, в этот день меняли и постельное, и нательное белье. [72]

Для нас началась совершенно новая жизнь, в которой мы пока ничего не понимали. Учиться приходилось буквально всему.

Казалось бы, простое дело — заправка постелей. Но когда начали это делать, то не сразу получилось. От нас требовалось так уложить одеяла и простыни, чтобы не было ни морщиночки, ни складочки, иногда даже приходилось шомполом выравнивать. Подушки ставились в ряд таким образом, чтобы ни одно «пузо» не выпирало, а ведь они были, как уже упомянуто, набиты соломой. Полотенца выкладывались около подушек треугольниками, при этом их основания должны были образовать прямую линию. Если старшина при проверке обнаруживала недостатки в заправке постелей, то все, сделанное с таким трудом, безжалостно ломалось, приходилось делать заново. Теперь даже представить не могу, как мы умудрялись создавать такое идеально ровное сооружение из десяти постелей, стоя на втором ярусе и согнувшись почти пополам.

Еще тяжелее было научиться буквально за считаные секунды одеваться и обуваться, правильно навертывать портянки, пришивать подворотнички.

Трудно давались все эти премудрости военного быта. Помню, чуть рассветет, раздается команда: «Подъем!» И все разом, еще не окончательно проснувшись, соскакивают с нар, судорожно натягивают на себя форму, тычутся в ряды сапог, стоявших в два ряда около нар, каждый ищет свои. А рядом с нарами — старшина с секундомером в руках проверяет, укладываемся ли мы в нормативы. Не успели одеться в положенное время — тут же [73] раздается команда: «Отбой!» Снова раздеваемся, укладываемся на свои места. Потом опять: «Подъем!» И все сначала. Только оденемся, незамедлительно раздается следующая команда: «Выходи строиться, на зарядку!» Бежим, но на ходу кто-то что-то еще застегивает, поправляет.

Очень долго самой большой проблемой оставались портянки. Если на них оказывалась хоть одна морщинка, ноги можно было стереть до крови, а командиры внушали, что потертость ног в армии — преступление. В отделении нашлась одна «хитрая»: не успела после подъема портянки навернуть, просто сунула их в сапоги (голенища-то широкие) и так встала в строй. А нас с ходу отправили в многокилометровый поход. На нее жалко было смотреть, она еле передвигалась. Потом ее еще и наказали за то, что проявила халатность. Нас, между прочим, предупреждали о подобных вещах, но мы не верили, потребовался собственный опыт.

Вот еще пример. Мы никак не могли научиться быстро есть и постоянно ходили голодные. Кормили-то нас отлично, по фронтовым нормам. Питание трехразовое, мясо и масло бывали постоянно, на каждый прием пищи давали буханку хлеба на восемь человек, обед всегда состоял из трех блюд. Но мы были молоды, целыми днями находились на воздухе, физические нагрузки — большие, поэтому все постоянно испытывали чувство голода. И вот ужас: не успеваешь за столом все съесть, а взвод уже поднимают и ведут на построение. Уходим из столовой голодные, с тоской поглядывая на стол с остатками пищи. Нас неоднократно предупреждали, что из столовой выносить ничего нельзя, [74] но мы не поверили. Стали хитрить: в столовой ели без хлеба, чтобы быстрее управиться, а хлеб брали с собой. Завернем в какую-нибудь бумажку или тряпочку — и в сапоги или в карманы брюк. Но об этих хитростях командиры знали, они до нас еще были придуманы. И вот однажды, когда вернулись мы из столовой (ходили всегда строем), на плацу перед школой выстроили нас в две шеренги, передней дают команду: «Сесть, снять сапоги!» И посыпались на землю куски хлеба, сахара вперемежку с носовыми платками и прочей мелочью. Было на что посмотреть! Мы, стоявшие во второй шеренге, начали незаметно перекладывать все из сапог в карманы. Вот наивность! Раздается команда: «Вторая шеренга, вывернуть карманы!»

Вот так мы получили еще один урок.

Мы долго будем, как говорится, наступать на одни и те же грабли, нас еще долго и трудно будут учить командиры простым, казалось бы, солдатским вещам, а мы будем пытаться поступать по-своему. В конце концов все поймем и всему научимся.

Вообще-то, вглядываясь в ту жизнь из нынешнего далека, я начинаю думать, что в нашей курсантской жизни было много нелепого, жесткого и просто глупого. Ну, к примеру, в школе нам не выдавали белых подворотничков для гимнастерок, из дома получить необходимый для этого материал тоже было большой проблемой. Однако от нас требовали, чтобы такие подворотнички у каждого курсанта имелись в необходимом количестве и были всегда чистыми. Их приходилось менять иногда по два-три раза в день, а где взять столько? Прошло какое-то время, приспособились. Еще пример. Для [75] чистки сапог курсантам выдавали какую-то мазь, от которой обувь изначально не могла заблестеть, а уж наша кирза тем более. Однако командиры с этим не считались, требовали, чтобы, несмотря ни на что, сапоги блестели. Придумали: складывали в общую кассу положенные каждому курсанту ежемесячно 7 рублей 50 копеек и на все отделение покупали в Москве большие банки лучшего крема «Люкс». Сапоги сверкали, хоть глядись в них вместо зеркала.

Не помню, чтобы в школе было специальное помещение для сушки одежды. Хотя занятия проводились и в дождь, и в снег. Возвращались мы иногда промокшие насквозь, а вещи подсушить негде. Не нами придумано, но мы этот опыт освоили и применяли успешно: на ночь под простынкой расстилали мокрые вещи, тщательно расправляли, чтобы не было складок и морщинок, и сушили своим теплом. Спишь как в компрессе. Зато утром вытащишь из-под себя — все сухое и будто утюгом разглаженное. На эту тему кто-то из наших предшественниц сочинил песню, вернее, переиначил слова очень популярной в школе песни:

Что случилось — сделалось,
Сам не понимаю я,
В ночь портянки мокрые
К сердцу прижимаю я.

Мы пели ее с удовольствием, а командиры учили: привыкайте к полевым условиям.

С первого дня пребывания в школе жили в жестком режиме. Подъем в 6 часов, а через день, когда ходили на полигон, в 4.30. В любую погоду [76] зарядка на улице. Затем туалет, уборка постелей и строем, с песней — в столовую на завтрак, из столовой опять строем в казарму. До обеда — занятия. Перед обедом надо успеть привести себя в порядок: пришить чистый воротничок, надраить сапоги, смыть с себя грязь. На все отводилось минут десять. Нередко не укладывались по времени. Пользуясь тем, что обычно дневальных по столовой больше всего интересовали наши шеи и ноги, мы и старались в первую очередь сменить воротнички и почистить сапоги, а руки сплошь и рядом оставались грязными. Но однажды в школу приехала высокая комиссия. Зашли в столовую, чтобы посмотреть, чем и как нас кормят. Один из офицеров, проходя между рядами, увидел у кого-то из курсанток грязные руки. Тут же раздалась команда: «Всем — руки на стол!» И вот тут разразилась гроза. После этого дневальные стали и руки проверять. Однако дополнительного времени на туалет не отвели, просто пришлось нам еще быстрее шевелиться.

После обеда наступал долгожданный час отдыха, все с удовольствием погружались в сон. Затем снова занятия, ужин, самоподготовка, чистка оружия, вечерняя поверка, прогулка (строем и с песнями). В 22.00 отбой. И так каждый день. Свободного времени почти не оставалось.

Незаметно пролетел первый месяц. Школа готовилась к первомайским праздникам, настроение у всех было приподнятое: ведь 1 Мая нам предстояло давать присягу, а затем участвовать в общешкольном военном параде. Каждый день нас муштровали, учили ходить строевым шагом, выполнять [77] необходимые приемы с винтовкой. Перед самым праздником выдали парадную форму, тоже хлопчатобумажную, но не цвета хаки, а с сероватым отливом. Вместо брюк получили юбки. Вот радости-то было! Мы сами подогнали форму по росту, пришили белые подворотнички и полосочки такого же белого материала под манжеты. Пришивать нужно было так, чтобы эти белые полоски и на воротнике, и на манжетах выглядывали на ширину не более половины толщины спички. Это считалось особым шиком.

Вообще девчата, несмотря на трудности, оставались девчатами, любили пофорсить и вечно что-то придумывали. Так, внутрь суконных мягких погон вставляли фанерные дощечки, чтобы погоны не гнулись и не топорщились. И не важно, что когда на плечо вешались противогаз или винтовка, то давили эти погоны на наши кости невероятно, бывало больно. Зато красиво! На шапках-ушанках намертво зашивали кверху тесемки, «уши» уже нельзя было опустить. Бывали случаи обморожения, но мы все равно продолжали щеголять в шапках с зашитыми наверху тесемками. Летом нам выдали пилотки, но не новые, а бывшие в употреблении. Вся наша рота превратилась в швейную артель: сидя на нарах, мы вручную перелицовывали их. Пилотки получились как новые.

А в праздничный день 1 Мая 1944 года в новой форме, подтянутые и несколько возбужденные предстоящими торжествами, все выглядели, как мне кажется, просто великолепно. Правда, мы уже успели отвыкнуть от юбок, постоянно одергивали их, но все равно испытывали огромное удовольствие от того, [78] что на нас снова хоть какое-то подобие женской одежды.

По команде повзводно выстраиваемся на плацу перед школой. Под звуки духового оркестра выносится Знамя школы, чеканят шаг знаменосец и два ассистента — курсанты инструкторской роты. Они останавливаются лицом к строю. Перед нами — стол под красной скатертью, на столе папка с текстом присяги.

Шеренги стоят по стойке «смирно». Я замерла от волнения. Началась церемония принятия присяги, торжественная, волнующая. Одна за другой подходят курсантки к столу, произносят слова присяги. Слышу: «Курсант Жукова!» Четким шагом подхожу, беру текст и звенящим от волнения голосом произношу: «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик...» Расписываюсь под текстом присяги, припадаю на одно колено, слегка касаюсь губами алого полотнища Знамени. Становлюсь в строй. Вызывают следующего, но я уже ничего не вижу и не слышу, переживаю свое.

Для меня эта торжественная клятва имела глубокий смысл. Я ведь добровольно вступила в армию, руководствуясь одним стремлением — защищать страну, свой народ. Принимая присягу, я как бы подтверждала свой выбор — служить народу, поэтому очень волновалась.

Потом был парад. Шли по шесть человек в ряду, винтовки наперевес, кончик штыка — около мочки правого уха впереди идущего. Я испытывала необыкновенное напряжение: ведь надо не сбиться со строевого шага, держать равнение в ряду и при этом смотреть направо, где на трибуне собралось не только [79] наше начальство, но и гости из Москвы, кричать «Ура!» в ответ на праздничные призывы. Меня же особенно беспокоило одно: только бы не споткнуться и ненароком не проткнуть штыком того, кто шел впереди меня.

Нашим парадом любовались местные жители, собравшиеся со всего поселка. Завершилось торжество праздничным обедом.

После праздника сразу резко возросла интенсивность занятий.

Снайпер — это одна из самых тяжелых и опасных военных профессий. Ведь что такое снайпер, что от него требуется? «Снайпер обязан... во всех случаях поражать цель наверняка и с первого выстрела... Уметь длительно и тщательно наблюдать за полем боя, настойчиво выслеживая цель... Уметь действовать ночью, в плохую погоду, на пересеченной местности, в районе препятствий и мин...» (из «Личной книжки снайпера»).

В соответствии с этими требованиями и строилось наше обучение. Поэтому в программе у нас — тактическая, огневая, строевая, физическая, политическая подготовка. От нас требовалось назубок знать уставы Красной армии, материальную часть почти всех видов стрелкового оружия — винтовок, пистолетов, автоматов, пулеметов. Нас учили оборудовать стрелковые ячейки — основные, запасные и ложные; мы должны были уметь маскироваться и подолгу сидеть в засаде, ориентироваться на местности и ползать по-пластунски. Проводились специальные занятия по тренировке наблюдательности и памяти, зрения и твердости руки. Мы овладевали приемами рукопашного боя и метания гранат. [80]

Учебные занятия проводились в полевых условиях в любую погоду — в жару и в холод, в дождь и снег, под палящим солнцем и секущей пургой. Исключение составляли теоретические занятия — общественно-политические, по уставу и материальной части оружия. Но наш политрук, например, тоже любил заниматься с нами на свежем воздухе. Когда позволяла погода, он выводил нас во двор, усаживал под старым раскидистым деревом, растущим во дворе школы, сам садился на какой-то пенек и начинал занятия. Помню: сначала все внимательно слушают, но проходит несколько минут, и видишь, как никнет одна голова, за ней другая, третья... Заметит политрук, поднимет всех, заставит руками помахать, побегать немного или еще как-то поразмяться. Сядем, и через несколько минут все повторяется сначала. Конечно, сказывалась чрезмерная усталость, а может быть, и занятия проводились неинтересно.

Больше всего внимания уделялось огневой подготовке курсанток. Уже в мае мы начали через день ходить на полигон. Сначала рыли там глубокие траншеи и окопы, оборудовали огневые точки, строили примитивные оборонительные сооружения. Сколько всего накопали мы своими небольшими саперными лопатками, сколько земли переворошили! Зато научились все это делать быстро и хорошо. Часто ворчали после этого рытья. А командиры объясняли: «В этом — ваша безопасность на фронте, ваши жизни».

Помню: ясный летний день, солнце печет нещадно. Однако мы работаем в своих плотных гимнастерках. Единственное послабление — разрешили [81] снять ремни и расстегнуть воротники. Все уже в изнеможении от жиры и усталости. Прибыла походная кухня с обедом — большой котелок каши на четверых и большая пайка хлеба каждому. Своими ложками по очереди черпаем из общего котелка необыкновенно вкусную кашу, едим ее с хлебом. После обеда разрешается отдохнуть. Я валюсь на только что вынутую из глубины траншеи прохладную и чуть влажноватую землю и гляжу на небо. Оно чистое-чистое, без единого облачка и кажется бездонным. Рядом улеглись девчата. Кто-то моментально заснул и чуть посапывает во сне, другие, подобно мне, лежат с открытыми глазами и наслаждаются тишиной, покоем, красотой летнего дня. И такая умиротворенность в моей душе, что хочется плакать. Час отдыха пролетает мгновенно, звучит команда: «Подъем!», а я никак не могу выйти из блаженного состояния. Наконец с трудом отрываюсь от земли, беру лопатку, иду копать.

Такие прекрасные мгновения — редкость в нашей до предела загруженной и напряженной жизни, потому, вероятно, и запомнился мне тот день...

Потом на полигоне начались регулярные занятия по стрельбе. Обычно мы проводили там целый день, уходили на полигон сразу после завтрака, а возвращались в казарму только к ужину. И все это время окапывались, маскировались, учились передвигаться перебежками. И стреляли, стреляли, стреляли. Стреляли по мишеням в полный рост, поясным и грудным, бегущим и неподвижным, открытым и замаскированным; стреляли стоя, лежа и с колена, с упора и без него; стреляли на ходу и в статичном положении. В общем, на однообразие тренировок [82] жаловаться не приходилось. Патронов на тренировки не жалели, но после стрельб надо было по счету сдать стреляные гильзы — сколько патронов получил, столько и гильз сдай, иначе грозили неприятности. Это и понятно: патроны-то боевые. Поэтому, если у кого-нибудь обнаруживалась недостача, на помощь приходило все отделение. Мы на коленях ползали по земле, отыскивая в грязи или в траве поблескивающие золотистым цветом стреляные гильзы. За целый день, бывало, так набегаешься, наползаешься и настреляешься, что хочется тут же повалиться и уснуть. Ноги гудят, в глазах резь от длительного напряжения, плечо болит от сильной отдачи приклада при стрельбе. Но надо подниматься, навьючивать на себя весь боевой скарб и идти обратно в школу. Опять строем, с песней и полной боевой выкладкой: скатка, винтовка, противогаз, саперная лопатка, а порой и еще что-нибудь вроде станка для наводки или мишени. Идти же 7 километров. Летом — жара, солнце печет, но нам не разрешается ни воротник расстегнуть, ни передохнуть в тени, ни воды напиться из деревенского колодца. Давали совет: пососите немного соли. Как ни странно, помогало. И вдруг команда: «Запевай!» Какие тут песни! Думается только об одном — поскорее бы в тени укрыться. Однако с командиром не поспоришь. Запевала начинает, строй подхватывает, становится немного веселее и шагается вроде легче.

Командиры твердили свое: привыкайте, на фронте тяжелее будет. Когда наступила осень, а потом пришла зима, стало еще тяжелее, мы не раз вспоминали летние деньки. Но это еще впереди. А пока все изнывали от жары. [83]

Как только мы научились более или менее сносно владеть оружием, нам заменили обычные винтовки снайперскими, с оптическим прицелом. Хороши были винтовки! Мы сразу оценили преимущества нового оружия, с которым предстояло ехать на фронт. Но и забот с ними прибавилось. Эти винтовки были более чувствительны к ударам, сложнее для ухода. А знаете, как старшина проверяла, в каком состоянии находится у курсанта винтовка, как вычистили ее после стрельбы? Возьмет в руки винтовку, осмотрит со всех сторон; потом достанет кусочек белоснежной тряпочки, проведет ею вдоль всей винтовки, от кончика приклада до прицельной мушки; затем этой белой тряпочкой, намотанной на шомпол, — в ствол. И не дай бог, если после всех проделанных старшиной манипуляций на тряпочке обнаружится хоть маленькое пятнышко! Как минимум наряд вне очереди. Но мы тщательно ухаживали за винтовками, времени на это не жалели, поэтому чаще всего обходилось без выволочек.

Участились тренировочные походы. Однажды нас подняли ночью по тревоге и в полной боевой выкладке повели по дороге вокруг Москвы. Мы протопали тогда, по словам Марии Дувановой, около 150 километров! В соответствии со сложившейся на фронте военной обстановкой нас готовили к наступательным боям. Поэтому длительные многокилометровые переходы в полной боевой выкладке, марш-броски, кроссы проводились регулярно. Уставали невероятно, но если кто-то начинал скулить, нам неизменно напоминали: «На фронте еще тяжелее будет». [84]

Очень хорошо помню свои ощущения после завершения длительного похода. Наступает момент, когда кажется, что из тебя вынули все, сил уже ни на что не осталось, одного шага не сделаешь. И вдруг раздаются звуки знакомого марша — за несколько километров от дома нас встречает школьный духовой оркестр. Оркестр этот был приписан к нашей школе, но служили в нем только мужчины, военные музыканты-профессионалы. Услышишь музыку — и пропадает усталость, мы подтягиваемся, веселеем, благополучно добираемся до школы. Видимо, тогда и полюбила я духовой оркестр.

Не могу не сказать и еще об одной стороне подготовки курсантов в ЦЖШСП — о патриотическом воспитании. Этим много занимались и командование школы, и партийная организация, и комсомол. На учебных занятиях, в лекциях и беседах нам постоянно напоминали о героическом прошлом страны, о боевых традициях русской и Красной армии, рассказывали о подвигах наших воинов, в том числе и выпускниц школы, на фронтах войны. В клубе регулярно демонстрировались художественно-исторические фильмы. В нас воспитывались гордость за страну, стремление и воля к победе.

Известно, что в 1943 году, когда возрождались многие старые воинские традиции, в Красной армии восстановили погоны. Это нововведение многими воспринималось с трудом. Действительно, погоны ассоциировались в нашем сознании с белой армией, с теми, кто воевал против Советской власти. И вот на тебе! Я впервые увидела погоны на плечах курсантов военного авиационного училища, [85] которое с началом войны было эвакуировано в Уральск из Ворошиловграда. Ярко-голубые погоны с блестящими крылышками на них смотрелись красиво, но все-таки я не восприняла это новшество. Правда, постепенно это стало привычным, и никто уже не обращал внимания на погоны. Но вот что странно: когда я, сидя на нарах в казарме, прилаживала к гимнастерке грубые суконные погоны цвета хаки, то почувствовала вдруг легкое волнение. Думаю, это результат того, что наши командиры и политработники хорошо поработали с нами, объясняя причины и смысл этого нововведения. Нам, солдатам Красной армии, постоянно внушали, что мы являемся наследниками славных традиций русской армии и должны этим гордиться. Погоны на наших плечах — это тоже традиция русской армии. Мы так и восприняли это новшество. Чувство причастности к истории страны и русской армии, патриотизм в нас формировались постоянно и настойчиво. Это давало свои результаты.

Вот что пишет о выпускницах ЦЖШСП дважды Герой Советского Союза генерал армии П. И. Батов: «Любовь к Родине выковала в них стойкость, дала силу и энергию, повела их в бой. Партия и комсомол воспитали в своих дочерях уверенность в победе, непоколебимость духа, гордое сознание морального превосходства над врагом».

Можно было бы и не писать об этом, ведь патриотизм — это, казалось бы, такое естественное для каждого человека состояние. Но пришло время, когда в нашей стране сместились понятия о чести, достоинстве, нравственности, а быть патриотом [86] стало чуть ли не стыдно. Поэтому и хочется хоть несколько слов сказать о том, что нас воспитывали иначе, в нас с детства культивировали это важнейшее качество — любовь к Родине. Не могу не напомнить также, что и советская, и дореволюционная Россия традиционно отличалась высоким патриотизмом людей, независимо от их социального и материального положения. Многим представителям современной российской политической элиты неведомо это чувство... Если бы подобные руководители стояли во главе страны в 1941–1945 годах, мы проиграли бы ту войну.

Особенно больно за нынешнюю молодежь, которую постоянно обманывают, внушая, что вся история нашей страны — это сплошные ошибки, недоразумения и преступления. Фактически у молодежи отнимают право гордиться своей Родиной. Многие не связывают свое будущее с Россией, хотят уехать в другую страну. Неужели ничего не изменится? А что же будет с Россией?

С нами все было по-другому. В нашем сознании судьба страны и личное благополучие каждого из нас связывались неразрывно. Всем нам предстояло с оружием в руках защищать наше общее будущее, и мы готовились к этому, упорно и настойчиво овладевали военной наукой.

Наряду с учебными занятиями мы имели много и других служебных обязанностей. Часто приходилось дневалить то в казарме, то на кухне, убирать территорию школы и прилегающие к ней улочки.

Однажды всем взводом ездили на сенокос. Помню, кашеварить тогда поручили Кате Шейко, самой, пожалуй, хозяйственной из нас. При встрече [87] в 1975 году мы вспоминали, как она ночью одна шла через темный лес на колхозное поле, набирала там мешок картошки и возвращалась обратно с этим тяжеленным мешком на горбу. Страшным казался ночной лес, страшно было, что могут задержать за украденную картошку. Но она все переносила ради того, чтобы сытнее и вкуснее накормить нас.

Все любили дневалить на кухне. Там приходилось выполнять в основном грязную и тяжелую работу (чистить картошку, отмывать жирные котлы, мыть полы). Зато можно было не только самим наесться досыта, но и своему взводу добавить в бачок один-другой черпак супа и каши, дать лишнюю пайку хлеба.

Для меня самой трудной обязанностью было несение караула у склада с боеприпасами. Караул несли круглосуточно: два часа на посту, затем два часа — бодрствование в караулке, два часа — сон в той же караулке. Потом все сначала, и так целые сутки. Стоять у склада, особенно ночью, было жутко. Складской сарай находился в некотором отдалении от школьного здания, на пустыре, поросшем кустарником со всех сторон. Почти рядом — глубокий овраг, тоже заросший деревьями и кустами. Стоишь ночью, кусты шелестят, так и кажется, что кто-то крадется. Станет невмоготу, резко обернешься, винтовку навскидку: «Стой! Кто идет?» Убедишься, что никого нет, а все равно страшно. Прижмешься, бывало, спиной к стене, стоишь, вглядываешься в темноту, ждешь. Потом отрываешься от стены, идешь вокруг склада, а по спине холодок ползет, опять кажется, что за тобой кто-то идет. Ведь шла война, [88] всего можно было ждать, тем более что на складе хранилось не учебное, а боевое оружие и боеприпасы. Днем, конечно, легче было, а ночью, особенно когда ни звезд, ни луны нет, — страшно. Ко многому привыкла в школе, научилась многого не бояться, а от ощущения страха на этом посту так и не избавилась. Но об этой моей проблеме я ни с кем не говорила, стыдно было.

Командиром взвода у нас был младший лейтенант Мажнов. Если с командиром отделения нам повезло, то с этим младшим лейтенантом — определенно нет. Надо отдать ему должное, он много работал с взводом, учил нас основательно, предъявлял повышенные требования. Это сказывалось, естественно, в деле. Где бы мы ни были — на учебных ли занятиях, на работе ли, — всегда получали благодарности. В роте, да и не только в роте, нас звали «мажновцами», но нередко с некоторым оттенком неприязни. В этом проявлялось отношение курсантов к нашему взводному командиру. В прошлом рядовой колхозник, Мажнов любил показать свою власть над нами, нередко унижал нас.

Помню, начальником школы был издан приказ, которым запрещалось гонять нас форсированным маршем (это почти бегом). Но наш взводный умудрялся нарушать этот приказ. Направляемся, например, на полигон, он гонит нас полпути форсированным маршем, а потом остановит, даст отдохнуть, и на полигон мы приходим в нормальном состоянии, отдохнувшие. Никто из вышестоящих командиров об этом даже не догадывался, вероятно, а рапорт на командира можно было подать только через него же. Такие были порядки. Мы не решались на это, [89] зная мстительный характер нашего младшего лейтенанта.

Помню и другой случай. Однажды выдался у нас особенно тяжелый день. К тому же погода была мокрая, холодная. Пошли в столовую на ужин (строем, как всегда), а песни не поются. Взводный приказывает петь, а мы не поем. Он в конце концов рассвирепел, но и мы тоже уже разозлились и не стали петь. Долго гонял он нас на плацу строевым шагом, требуя, чтобы мы пели, но в этот раз, как говорится, нашла коса на камень, мы упрямо молчали. Наступил отбой, все улеглись в предвкушении сна. Только начали засыпать, как вдруг команда: «Подъем, выходи строиться!» Мажнов вывел нас на плац и начал гонять, снова добиваясь, чтобы мы пели. Взвод молчал. Шепнули нашей запевале Маше Жабко, чтобы она запевала, сами же решили в этот раз не подчиняться взводному. Маше нельзя было отмолчаться, потому что одну ее он мог потом замордовать нарядами, а со всем взводом этот номер не прошел бы. Так и ходили мы по плацу: взводный приказывает петь, запевала начинает песню, а остальные молчат. В тот раз у него ничего не получилось. В глазах всей роты мы выглядели героями.

Однажды произошел очень неприятный случай со мной. Нас вывели в поле на тактические занятия. Уже стояла осень, было холодно, накануне прошел сильный дождь, везде стояли лужи. Мы бежали по чавкающей под ногами и налипающей на сапоги вязкой грязи. Мажнов командует взводу: «Ложись, по-пластунски вперед!» Я глянула — прямо передо мной огромная лужа. Быстро сделала [90] два-три шага в сторону и легла. Слышу: «Курсант Жукова, встать, вернуться на исходную позицию!» Вернулась к этой луже, слышу следующую команду: «Ложись, по-пластунски вперед!» Легла в лужу, поползла. До сих пор, когда вспоминаю этот эпизод, физически ощущаю, как в голенища сапог, в рукава шинели вползает холодная липкая грязь. Я глотала слезы от бессилия, злости и ощущения униженности. Потом, разбирая действия курсантов, Мажнов сказал: «Если бы боец Жукова на фронте поступила бы так же, как сегодня, возможно, ее не было бы уже в живых».

Впоследствии я думала, что наш взводный был по-своему прав, и выжили-то многие потому, что учили нас жестко, в условиях, приближенных к фронтовым. Но тогда мы не любили и не уважали нашего командира. Он, вероятно, понимал это и ни разу не приезжал на послевоенные встречи выпускниц школы. А может быть, страдал, что ничего не добился в жизни, и не хотел, чтобы кто-то видел это. От одного из командиров мы узнали, что после войны Мажнов вернулся в свое село и оставался рядовым колхозником. Ему это, наверное, трудно было пережить.

О проделках нашего взводного командование каким-то образом все-таки узнало. Его сняли с должности и направили на фронт. Младший лейтенант пришел проститься со взводом, но сочувствия или сожаления никто из нас не проявил, прощание вышло сухим. Возможно, мы были не правы, все-таки человек уезжал на фронт.

Нашим новым командиром стала младший лейтенант И. Папихина, выпускница Рязанского пехотного [91] училища. Она же, кстати, сопровождала наш эшелон на фронт.

Вскоре и всех остальных командиров взводов — мужчин сменили женщины. Стало чуть проще. Это не значит, что у нас уменьшились нагрузки или нам делались какие-то поблажки. Нет, просто нас лучше стали понимать.

Уехала на фронт и старшина М. Логунова. О ней все искренне сожалели. Новая старшина не запомнилась, то ли из-за краткого пребывания в этой должности, то ли по другой причине.

...Уставали мы невероятно. Но молодость брала свое, девчата порой озорничали, проявляли непослушание, убегали в «самоволку». За каждым проступком неизбежно следовали наказания, но это никого не останавливало. Девчата шутили: «Дальше фронта не пошлют!» Самым тяжелым наказанием было лишение увольнительной: провинившийся терял единственную возможность хоть на короткое время вырваться из казармы, отдохнуть от утомительных занятий, немного развлечься. А самое унизительное — гауптвахта. Когда я видела, как какую-нибудь девчонку ведут туда под конвоем, без ремня, становилось не по себе. Мне, по счастью, не довелось испытать ни того ни другого. Однако и другие наказания, вроде внеочередного мытья полов в казарме, что я дважды испытала, настроения не улучшали.

И все-таки мы озорничали. Однажды уже осенью наше отделение в полном составе строем шло на полевые занятия. Шли мимо колхозного поля, на котором густо росла морковь. Вдруг сзади кто-то полушепотом дает команду: «Отделение, ложись. [92]

По-пластунски — вперед!» И все поползли по полю, торопливо выдергивая из земли морковку и набивая ею карманы. Потом с аппетитом хрустели сочной и необыкновенно вкусной добычей. Ели прямо немытую, потому что вымыть-то негде было. Только руками обтирали чуть-чуть. А что же наша сержант? Она на этот счет строгой была и подобное не позволяла вытворять. Где она была? Отошла в тот момент куда-нибудь? Или, по себе зная, что курсантки всегда испытывали чувство голода, просто закрыла на это глаза? Не знаю. При встрече через тридцать лет спросила об этом Машу, а она, оказывается, вообще не помнит того случая.

И еще одна история из нашей жизни.

Лето, стоит страшная жара... Мы просто изнываем в своих застегнутых на все пуговицы и туго перетянутых брезентовыми ремнями гимнастерках. Да еще на нас плотное, из желтой бязи нижнее белье, рубашки с длинными рукавами. Собираемся на полигон, идти 7 километров по открытому полю под палящим солнцем, а никаких поблажек командиры не дают, закаляют, приучают терпеть, преодолевать трудности. В общем, все недовольны, все потихоньку ворчат. Вдруг кого-то осеняет показавшаяся нам просто гениальной идея: «Давайте снимем нижние рубашки, без них все-таки легче будет». Но куда их девать? Естественно, под матрацы, другого места нет. Дружно сняли, спрятали. Пошли на занятия, почувствовали, что действительно стало намного легче, тело хоть чуть-чуть дышит. Возвращаемся и сразу под матрацы. А рубашек-то нет! Тут мы здорово трухнули. Понимали, что допустили серьезное нарушение дисциплины, безнаказанным оно не останется. [93] Но главное — где наши рубашки? И что теперь делать? Доложить сержанту — страшно, покаяться старшине — еще страшнее, все знали ее суровый характер. Пока мы в растерянности стояли и рассуждали, что же теперь нам делать, дверь широко распахнулась, и появилась грозная старшина. В руках она держала наши рубашки. «Ну, — раздался ее зычный голос, — сознавайтесь, кто тут такой хитрый?» Мы вытянулись перед ней по стойке «смирно», молчали и ждали, что будет дальше. «Думаете, что всех перехитрили, открытие сделали, — иронизировала старшина. — Да до вас это проделывалось не однажды, вы не оригинальны». В тот раз старшина оказалась настроенной мирно, она раздала нам рубашки, прочитала неизбежную в таких случаях нотацию. «Но, — снова загремел ее голос, — если кто-нибудь еще позволит себе подобное, пеняйте на себя». В этот момент я посмотрела на Машу. Она стояла бледная, с крепко, сжатыми губами, а в глазах ее я увидела и гнев, и недоумение. Только тогда я поняла, как мы подвели ее, ведь командир отделения отвечал за все, что вытворяли ее подчиненные.

Несмотря на все тяготы военной жизни и предельно жесткий режим, нам удавалось выкраивать немного времени на отдых, общественную работу. В нашем клубе постоянно устраивались концерты, танцы, просмотры кинофильмов. Многие курсанты активно участвовали в общественной работе. Каждый выбирал то, что ему нравилось. Я, например, с удовольствием занималась выпуском ротной стенгазеты. Моим делом было ее художественное оформление. Редколлегия работала дружно, нам [94] удавалось сделать газету интересной и красочной. Мы умудрялись на одном листе ватмана разместить до 20–25 заметок. Они всегда были лаконичны, четки и били в цель. Кстати, этот опыт пригодился мне, когда я стала главным редактором факультетской стенгазеты в институте.

Иногда в стенгазете печатались мои стихи. Читать их со сцены я стеснялась, но в узком кругу, своим девчатам читала с удовольствием. Им нравилось. Аня Верещагина, например, была уверена, что я буду поэтом, и, как она рассказывала, после войны искала мои стихи в газетах и журналах. Но поэта из меня не получилось.

Предметом всеобщей гордости и любви курсанток была художественная школьная самодеятельность. На концерты наших доморощенных артистов с удовольствием ходили не только мы, но и жители поселка. Мне особенно запомнилась исполнительница цыганских песен и романсов Тамара К. Ее выступления неизменно вызывали шквал аплодисментов. Надо сказать, что Тамара частенько злоупотребляла своей популярностью, при любой возможности старалась уклониться от тяжелой и грязной работы, ссылаясь на репетиции, позволяла себе некоторые вольности. Однажды возвратились мы с занятий и увидели, что Тамара сидит на верхних нарах, играет на гитаре и поет. На ней гимнастерка под ремнем, по форме надетая пилотка, а брюки... А брюки, изорванные, будто корова их жевала, свешиваются с верхних нар. Оказалось, что в тот день Тамара дневалила и должна была мыть полы. Не найдя половой тряпки, она решила использовать в этом качестве свои брюки. Они [95] у нее изрядно порвались, старшина обещала выдать другие, но что-то тянула. Вот Тамара и решила ускорить дело. Мы дружно посмеялись над выходкой Тамары. Зато наша старшина М. Логунова, человек справедливый, но очень строгий, баловства не терпела. Она буквально рассвирепела, увидев, что стало с брюками, и отказалась заменить их, пригрозив, что заставит носить их до самого окончания школы. Пришлось нашей Тамаре на потеху всей роте целую неделю ходить в этих рваных брюках, которые теперь уж точно напоминали половую тряпку. Потом старшина сменила гнев на милость и выдала другие брюки.

Вообще наш взвод не испытывал недостатка в шутниках. В одном из отделений служила армянка — красивая, несколько полноватая и очень медлительная девушка. И вот однажды, когда их отделение ночью подняли по тревоге в ружье, она встала в строй в полном военном снаряжении, но без брюк, в белых длинных трусах, выглядывавших из-под гимнастерки. Строй грохнул хохотом. Мы тоже проснулись и от смеха буквально катались по нарам. Хоть и уверяла наша сокурсница, что сделала это не нарочно, просто плохо соображала спросонья, мы не очень верили ей, подозревали, что не давали ей покоя «лавры» Тамары. Долго потом вспоминали в роте этот случай.

Вот написала про армянку и подумала о грандиозной спекуляции по поводу того, что в СССР якобы плохо решался национальный вопрос, отсюда и все нынешние национальные проблемы. Чепуха все это. В нашей снайперской школе учились представители самых разных национальностей. Только у [96] нас во взводе, например, служили и русские, и украинки, и армянка, и татарка, и даже гречанка. Но мы никогда и не думали о том, кто есть кто. Просто вместе жили, спали на одних нарах, дружили, вместе овладевали военной наукой, а потом вместе и воевали. И никаких недоразумений, а тем более конфликтов, на этой почве не возникало.

Я, например, до сих пор не знаю национальной принадлежности многих своих друзей по ЦЖШСП, да мне это и неинтересно, ибо не национальностью определяется ценность человека.

Из нашей школы вышли два Героя Советского Союза — русская Татьяна Барамзина и казашка Алия Молдагулова.

А. Молдагулова погибла, когда, заменив погибшего ротного командира, подняла солдат, залегших под мощным вражеским огнем, и повела их в атаку.

Т. Барамзина целый час одна отбивалась от фашистов, защищая блиндаж с ранеными.. Когда у нее кончились патроны и гранаты, немцы схватили ее, пытали, выкололи глаза, а затем в упор расстреляли из противотанкового ружья.

Мы одинаково гордились Алией и Таней, одинаково чтили их память, и нам было безразлично, кто из них какой национальности. Это потом занялись вдруг подсчетами, сколько среди Героев Советского Союза было татар, евреев, представителей других национальностей.

Время шло. Мы продолжали напряженно заниматься. Чем дальше продвигалась наша учеба, тем больше возрастали физические и психические нагрузки. Некоторые не выдерживали. Одна девушка [97] умышленно покалечила себе руку, чтобы не ехать на фронт. Доказать ее прямую вину не смогли и просто демобилизовали, отправили домой. Другая дезертировала из школы, ее быстро нашли, задержали и судили. Заседание военного трибунала проходило в школе в присутствии курсанток. Все мы с возмущением восприняли приговор: досрочно, до завершения обучения, направить на фронт. Мы не понимали: как же так, ведь всем предстояло в ближайшем будущем ехать на фронт, нам внушают, что это почетно — защищать Родину, а тут отправляют на фронт в наказание. Кипятились мы, возмущались, но судьи настояли на своем решении. Тогда это показалось большой несправедливостью, а сейчас думаю: как хорошо, что судьи оказались мудрыми, не прислушались к нашему мнению и не вынесли той несчастной девушке более тяжелого наказания.

В памяти остались всего два таких чрезвычайных происшествия. В основном же девчата справлялись с трудной учебой, а если становилось невмоготу, разряжались более безобидными способами: кто-то поплачет в уголке или отчаянное письмо домой пошлет, другие дурачились, взбрыкивали, грубили всем подряд, уходили в «самоволку». И хотя за каждое нарушение неизбежно ждало наказание, никого это не останавливало.

Зато была и другая возможность — заслужить внеочередное увольнение как поощрение за хорошую работу, учебу и безупречную дисциплину.

Девчата по-разному использовали время увольнения. Я же так тосковала по домашнему уюту и теплу, что всегда ездила только в Москву, к тете [98] Насте — бывшей жене младшего маминого брата. Она любила меня, всегда очень хорошо принимала, подкармливала чем-нибудь вкусным (она работала на бензоколонке, а это во время войны считалось поистине золотым дном). В те годы тетя Настя была уже немолодой, своей семьи не имела, вот и изливала на меня свою нежность и доброту.

К поездке в город мы всегда готовились очень тщательно, это был целый ритуал.

После получения увольнительной начинали «чистить перышки»: отмывали руки, стригли ногти, гладили парадные костюмы, пришивали чистые подворотнички, драили сапоги. Потом дежурный офицер осматривал каждого с головы до ног, заставлял пройтись перед ним строевым шагом, отдать ему честь. И не дай бог, если окажется, что шея плохо отмыта, или ногти не очень хорошо острижены, или носовой платок не первой свежести, или сапоги плохо блестят. Безжалостно поворачивает обратно для приведения в порядок внешнего вида. Уговаривать в таких случаях было бесполезно, зря только время терялось.

Это заставляло нас предельно тщательно готовиться к каждому выходу за пределы школы, особенно к поездкам в Москву. Мне не раз приходилось слышать от самых разных людей, что курсантки нашей школы всегда в лучшую сторону отличались от других военных девушек. Однажды подобный комплимент я сама услышала от дежурного офицера одной из комендатур в Москве. Меня задержал патруль, привели в комендатуру, сначала минут тридцать гоняли строевым шагом по мощеному двору, заставили шинель в [99] скатку скрутить (проверяли, умею ли), а уж потом стали разбираться. Выяснилось, что задержали меня напрасно, несправедливо придравшись к какой-то мелочи. Никто передо мной, естественно, не извинился, зато дежурный офицер, отпуская меня, спросил: «Как это удается вам так нарядно выглядеть в обычной солдатской форме?» И добавил, что не первый раз встречает курсанток нашей школы и каждый раз удивляется отличной выправке и внешнему виду девчат.

Во время поездок в Москву со мной не единожды случались различные истории.

Как-то возвращались мы с моей однокурсницей из очередного увольнения. Было уже поздно, мы боялись опоздать, торопились и обрадовались, успев попасть на последнюю электричку. И вдруг, не доезжая одной станции до Силикатной, слышим: «Поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны». Вот это был кошмар! Ночь, времени в обрез, а до школы еще несколько километров. Убедившись, что электричек действительно больше не будет, соскочили с платформы на железнодорожный путь и побежали по шпалам. Когда вернулись в школу, время увольнения уже истекло, а опоздание грозило очень серьезными неприятностями и наказанием. Объяснились с часовыми, с дневальным по роте, умоляли не выдавать нас. Оставалось самое трудное — не нарваться на дежурного офицера и улечься на нары так, чтобы сержант не заметила. Мое место было рядом с Машей Дувановой, поэтому я и Не надеялась проскользнуть незаметно. Тихонько улеглась, Маша не шевелилась. Ну, думаю, пронесло. На душе все равно муторно: что-то будет? Утром [100] поняла, что Маша все знает. Но ни она, ни дежурные не выдали нас, все обошлось.

Еще один случай. В тот раз я ехала в Москву одна. В вагоне рядом со мной на скамейке сидели две очень славные женщины. Они расспрашивали меня обо всем, охали и ахали, что такая молоденькая должна ехать на войну. Одна из них достала из стоявшей на коленях корзины яблоко, вытерла его рукавом и протянула мне: «Ешь, дочка». Так мы сидели, разговаривали. Вдруг в вагон вошел молодой офицер и, не увидев свободного места, потребовал, чтобы я уступила ему свое. Я обязана была сделать это, ибо рядовой солдат вообще не имел права сидеть в присутствии офицера. Я уже хотела встать, но тут вмешались мои соседки, подключились другие женщины. Они ругали его, стыдили, кто-то вдруг вспомнил о традициях русских офицеров — уступать дамам (это я-то в военной форме и кирзовых сапогах — дама!) место. Кончилось тем, что офицер махнул рукой и перешел в другой вагон.

А однажды, возвращаясь из Москвы, я совершила самую обыкновенную кражу. Сейчас стыдно признаваться, но именно украла. В школе почему-то постоянно возникали проблемы с половыми тряпками. Надо мыть полы, а тряпок нет, и не знаешь, где их искать. Ни старшина, ни командиры отделений не озадачивали себя этой проблемой, предоставляя курсанткам самим решать ее. Решали кто как мог, чаще всего просто тащили друг у друга. И вот однажды ехала я из Москвы, вышла на станции Силикатная, гляжу, а из-за бочки с песком торчит большой кусок мешковины. Недолго думая вытащила этот кусок и понесла в школу. На какое-то [101] время проблема с половой тряпкой в нашем отделении была решена. Надо сказать, что угрызениями совести я не мучилась.

В напряженных занятиях пролетело лето, наступила осень — дождливая, грязная, заметно усложнившая нашу и без того нелегкую жизнь. Приближалась 27-я годовщина Великой Октябрьской социалистической революции. По традиции 6 ноября в одном из клубов Подольска должен был состояться большой праздничный вечер для курсантского и командного состава школы. Все начистились, нагладились, оделись в парадную форму и ждали команду на построение.

А я в это время торопилась завершить работу по оформлению фасада школьного здания. По заданию политотдела я прямо на стене по трафарету большими красными буквами писала какой-то лозунг, а по обе стороны его рисовала пятиконечные звезды. Начиная работу, я даже не представляла, насколько непросто будет справиться с ней. На улице холод, порывистый ветер, мелкий моросящий дождь. Я продрогла, руки стали красными от холода и едкой щелочной краски. По мере написания лозунга приходилось одной передвигать тяжеленную лестницу с места на место. С трудом завершила работу, спустилась с лестницы, глянула на себя и ахнула. Брызги красной краски были везде: на шинели, на брюках, на сапогах. В таком виде, ужасно расстроенная этим обстоятельством, я вернулась в расположение взвода. Идти уже никуда не хотелось, но и оставаться одной в такой день тоже обидно было. Направилась в каптерку за парадной формой, однако она оказалась запертой, а старшина [102] куда-то ушла. Я чуть не плакала от обиды, что все пойдут на праздник, а я останусь одна.

Только вернулась из каптерки, как вдруг вбегает дневальная и кричит: «Жукова, к тебе мать приехала!» Я остолбенела от неожиданности. В голове пронеслось: «Мама? Этого не может быть, она далеко. Значит, тетя Настя! Вот здорово, что она приехала навестить меня! Вот это подарок к празднику!» Я сорвалась с места и, как была, в одной гимнастерке, без ремня, без головного убора, не спросив даже разрешения у сержанта, выбежала за ворота. Выходить из казармы без разрешения командира отделения да еще не по форме одетой категорически запрещалось, но я и не вспомнила об этом. Выбежав на улицу, в некотором отдалении увидела шубку тети Насти, про себя подумала, что не ошиблась, и кинулась к ней. И вдруг вижу — это же мама, моя мама! Бросилась ей на шею и разрыдалась, бесконечно повторяя только одно слово: «Мама... Мама... Мама...» Потом увидела рядом Валю и ее маму тетю Таню. Они тоже обе рыдали.

А ведь было у меня предчувствие. Всю неделю перед этим мучилась я какой-то непонятной тоской и говорила девчатам: «Кажется мне, что кто-то приедет». Это было необычное состояние. Что бы я ни делала, меня не покидало чувство ожидания. Я часто подходила к окну и смотрела на улицу: не идет ли кто. Доходило до того, что после обеда все ложились спать, а я садилась на подоконник и снова высматривала кого-то на улице. Поскольку сон был обязателен для всех, то сержант поначалу сердилась на меня, прогоняла от окна, грозила наказать. Однако потом, видя, как я страдаю, [103] махнула рукой... И я целый час могла просидеть, с тоской глядя в окно.

И вот свершилось чудо — ко мне приехала мама. Тогда это было действительно чудом, так как въезд в Москву разрешался только по специальным пропускам. Но тетя Таня и мама оформили командировки, каждая в свое ведомство, и приехали.

Обычно в казарму никого посторонних не пускали, но сейчас сделали исключение.

Тетя Таня пошла к Вале, а моя мама — ко мне. Надо было видеть наших девчат! Каждая старалась дотронуться до мамы, что-то сказать ей и что-то услышать от нее. Хоть чужая, но все-таки мама...

Быстро оформили увольнительные записки, чтобы ехать в Москву. С Валей все было нормально, она, начищенная и наглаженная, в парадной форме, была готова к поездке. Я же, вся перепачканная краской, не могла ехать в таком виде. Спасибо девчонкам. Одевали меня всем взводом. Кто что давал, я даже не видела, но общими усилиями одели, и за ворота я вышла в наилучшем виде. Тогда я восприняла это как должное, все казалось простым и ясным: если нужна помощь товарищу, значит, надо помогать. Сейчас же я думаю — как, очевидно, непросто было отдать другому свою парадную форму, когда тебе предоставляется редкая возможность вырваться из порядком надоевшей казармы и окунуться в праздничную атмосферу. Я, кстати, не помню, как тогда вышли из положения те, кто поделился со мной своей парадной формой.

А мы, бесконечно счастливые, ехали в Москву. Все четверо разместились в небольшой комнатке у тети Насти. Мамы привезли нам гражданскую [104] одежду, мы с Валей с удовольствием скинули форму и надели платья. Потом был праздничный стол. Мне почему-то особенно запомнились печеные пирожки с повидлом. 7 ноября пошли посмотреть праздничную Москву. Меня одели в пальто тети Насти, а Вале дала пальто одна из ее соседок. Мы гуляли по улицам и площадям города, любовались его достопримечательностями, наслаждались тем, что не надо через каждый шаг отдавать честь встречавшимся офицерам. Правда, моя правая рука постоянно дергалась по привычке, поэтому мама держала меня под руку.

Два дня пролетели незаметно. Днем 8 ноября все вместе сфотографировались, а вечером того же дня мы с Валей возвратились в школу. Мамы оставались в Москве на несколько дней по своим служебным делам.

Я снова встречусь с мамой, это произойдет ровно через девять месяцев — 6 августа 1945 года, а вот тете Тане уже не суждено было увидеться со своей дочерью: в марте 1945 года Валя погибла.

После войны мама рассказала мне предысторию приезда к нам. Однажды пришла к ней тетя Таня и говорит: «Поехали в Москву к девчатам. Чувствую, что Валя не вернется домой». Мама загорелась: ехать, обязательно ехать! С большим трудом выхлопотали себе командировки. В итоге и дела сделали, и нас повидали. Надо сказать, что, в отличие от тети Тани (отчества не помню, я до самой смерти ее звала просто тетей Таней, так она сама хотела), моя мама была уверена, что со мной ничего не случится, — она даже мысли не допускала, что я могу не вернуться. [105]

После войны тетя Таня не любила встречаться со мной, виделись мы редко. Мне казалось, что она считает меня в чем-то виноватой. У Вали была младшая сестренка, но тете Тане она, к сожалению, не смогла заменить старшую дочь.

Сразу после ноябрьских праздников начался завершающий, самый напряженный этап обучения — подготовка к выпускным экзаменам. Отрабатывались, оттачивались, шлифовались все необходимые снайперу навыки: ведь скоро на фронт. Нам все чаще напоминали слова А. В. Суворова: «Тяжело в учении, легко в бою». Это чтобы мы не хныкали и не особенно жалели себя.

В этот период с фронта к нам стали приезжать девушки, окончившие снайперскую школу раньше нас. Они делились опытом, рассказывали о своих успехах и неудачах, давали дельные советы, предупреждали о возможных ошибках, охотно раскрывали нам свои маленькие тайны и секреты, которые всегда имеются в запасе у каждого бывалого солдата. Мы же с восхищением смотрели на тех, кто уже побывал на фронте, и на их боевые награды.

Вот в этот ответственный момент, когда требовалось напряжение всех сил, воли и характера, я заболела, у меня начался жесточайший фурункулез. Самое неприятное заключалось в том, что огромные фурункулы в количестве десяти — двенадцати штук выскочили прямо на талии, под ремнем. Боль буквально разрывала мое тело, иногда казалось, что не выдержу. Но каждое утро приходилось подниматься, надевать форму, туго затягивать ремень и целый день вместе со всеми бегать, ползать, прыгать, копать — короче говоря, делать все, что делали остальные. [106] По совету девчат перепробовала множество народных средств, но толку не было. Тогда отправилась в медпункт. Врач уложила меня на кушетку, смазала больное место йодом, взяла ножницы и прямо по живому телу начала резать, вскрывая гнойники. Это была нечеловеческая боль, просто кошмар, я думала, что не сдержусь и начну орать. Но сдержалась. Потом засунули мне в рану ватный тампон с лекарством и отправили обратно в подразделение, не дав ни одного часу, чтобы хоть чуть-чуть прийти в себя.

Каждый день ходила я на перевязку, но ни разу не удалось после этих мучительных процедур полежать немного, отдохнуть, хоть на короткое время успокоить измучившие меня жуткие боли. После перевязки вставала, одевалась, туго затягивала ремень (по кровоточащей ране размером чуть не с кулак!) и опять шла на занятия. «Дырка» моя заживала очень долго, не затянулась даже к отъезду на фронт. Так я и уехала с этой раной и засунутым в нее тампоном, и в дороге опять каждый день бегала к медсестре на перевязки.

Потом был еще один ужас: выпускницам, отправлявшимся на фронт, делали очень болезненные комбинированные уколы, которые должны были предохранить нас от множества болезней: столбняка, холеры, дизентерии и других «прелестей». В течение двух-трех дней после этих уколов болело все: и спина, и руки, и ноги. Ночью вертелись, стараясь принять такое положение, чтобы как-то успокоить боль и немного поспать, а утром все вставали, согнутые болью, со стонами и причитаниями. С большим трудом выдерживали мы многочасовые занятия. Но нам и тут не делали никаких поблажек. [107]

В конце ноября 1944 года начались экзамены по всем дисциплинам. От нас требовалось не на вопросы отвечать, а на практике продемонстрировать умение действовать в военной обстановке: стрелять, ползать по-пластунски, маскироваться, окапываться, оказывать первую медицинскую помощь, действовать в противогазе, разбирать и собирать винтовку, принимать самостоятельные решения в условиях боя. Фактически шла очень серьезная проверка нашей готовности участвовать в боевых действиях.

Не могу не сказать, что военному делу учили нас основательно, не упуская ничего, что могло пригодиться нам на фронте. Короче говоря, из нас делали профессионалов высокого класса. Обучали не только чисто военным навыкам, но много внимания уделяли и психологической подготовке, воспитанию выносливости и тому, как головы свои уберечь, не подставлять их зря под немецкие пули.

Наши девчата достойно показали себя в боях. Ими уничтожено около 10 тысяч фашистов. Почти все выпускницы школы награждены орденами и медалями, среди них есть кавалеры орденов Красного Знамени и Красной Звезды, 130 человек награждены орденом Славы, в том числе 15 — орденом Славы двух степеней. А двум девушкам, окончившим нашу школу, присвоено звание Героя Советского Союза. Высокую оценку нашим девчатам, их воинскому мастерству, мужеству, моральным и волевым качествам давали командиры воинских частей, в которых служили выпускницы ЦЖШСП.

О нашей замечательной школе и ее выпускницах написаны книги, рассказы, создан художественный [108] фильм «Снайперы». Спокойно смотреть этот фильм не смогла, пока сидела в зале, высосала, по-моему, целый тюбик валидола. Кстати, в этом фильме есть кадры, показывающие, как девушка-снайпер уничтожает фашиста. Когда я увидела эту сцену, то внутренне ахнула: то был мой бой с немецким снайпером! Совпадение? Или я кому-то рассказывала об этом эпизоде, и его использовали при постановке фильма? Не знаю.

А вот еще одно, правда, несколько необычное, подтверждение тому, что учили нас отлично. Сразу после войны школу расформировали. Курсанток последнего набора, которые не попали на фронт, демобилизовали, а средний и младший комсостав перевели на другую военную базу, где им пришлось какое-то время служить вместе с мужчинами. Как же веселились и подтрунивали мужчины над нашими командирами! Но вот прошли стрельбы — женщины заняли первое место; на тактических занятиях — тоже первое место; смотр строевой подготовки показал, что и в этом наши командиры имеют преимущество. А уж о внешнем виде и говорить нечего. Пришло время нашим командирам подшучивать над соперниками.

Конечно, война есть война, много девчат погибло. Но если бы не такая основательная подготовка в школе, если бы не предъявлялись к нам такие предельно высокие, подчас просто жесткие требования, жертв могло быть значительно больше. Поэтому я считаю несправедливым, что никак не отмечены заслуги тех, кто учил нас военному мастерству и благодаря кому мы в значительной степени обязаны успехами на фронте. [109]

...Мы закончили учебу, сдали экзамены. Я до сих пор очень хорошо помню один экзамен. Это был самый главный и самый важный экзамен, на котором нам предстояло продемонстрировать знания и практические навыки, полученные за время обучения, и доказать комиссии, что мы действительно профессионалы, снайперы. У каждого курсанта было свое задание. Подошел мой черед. Я, получив приказ экзаменаторов (это была большая комиссия с представителями из Москвы), пошла в «наступление на противника». Бегу, слышу команду: «Противник открыл пулеметный огонь». Быстро падаю на землю, отползаю в сторону, чтобы меня не засекли, и принимаю единственно возможное в этой ситуации решение — уничтожить огневую точку: Пристально всматриваюсь в позиции «противника», ищу пулемет. Сердце от быстрого бега бьется как сумасшедшее, руки дрожат от напряжения и вполне естественного волнения. Я смотрю и не вижу, где пулемет. Время уходит, а я не могу его обнаружить! Осмотрела позиции «противника» слева направо и справа налево — не вижу огневой точки. Начала паниковать. И вдруг — вот он! Вижу маленькую, тщательно замаскированную амбразуру и в ней — еле заметный ствол пулемета. Дальнейшее было делом техники. Стреляла я хорошо, цель поразила с первого выстрела, как и положено настоящему снайперу.

Все экзамены сдала на «отлично». Мне, как и остальным отличникам, присвоили звание младшего сержанта, остальные получили звание ефрейтора. На моих погонах теперь красовались по две лычки.

После окончания школы мне предложили остаться в инструкторской роте, готовившей командиров [110] отделений. Я отказалась, заявив, что не для того шла добровольно в армию, что хочу на фронт. Конечно, могли оставить и без моего согласия, просто приказать, но не сделали этого, видимо, с пониманием отнеслись к моему желанию.

Незадолго до отправки на фронт поехала в Москву проститься с тетей Настей. На Курском вокзале совершенно случайно встретилась с М. Дувановой и И. Папихиной. Сфотографировались на память, а потом Ирина прислала мне на фронт нашу фотографию.

В последние дни пребывания в школе никаких занятий не было, хотя режим по-прежнему соблюдался строго: как и прежде, подъем в 6.00, отбой в 22.00, в столовую и обратно — строем, обязательно с песней. Но мы в эти дни почувствовали себя свободнее, допускали всякого рода вольности и даже дерзости, жили по принципу: дальше фронта не пошлют. Помню, как однажды сержант велела мне что-то сделать. А я, стоя перед командиром, крутила в руках ремень и дерзко ответила: «Сначала ты, Маша, а потом я». Маша Дуванова даже растерялась: ведь я всегда была дисциплинированной и исполнительной курсанткой. И вдруг она буквально рявкнула: «Младший сержант! Выполняйте приказание!» Мне стало стыдно, Маша пользовалась авторитетом у всех девчат, мы с большим уважением относились к ней. Что со мной случилось, трудно объяснить. Возможно, не выдержала огромных перегрузок последних дней или поддалась общему настроению.

Потом началась экипировка для фронта. И вновь, уже в третий раз, нам выдали новое обмундирование. [111] Помимо хлопчатобумажных костюмов и шинелей мы получили ватные брюки и телогрейки, теплое белье и портянки, варежки с двумя пальцами, чтобы стрелять было удобно. Еще нам выдали американские белые пуховые чулки в резиночку. Они были очень теплые, мягкие, приятные, но очень непрактичные в носке, так что вскоре после прибытия на фронт мы их повыбрасывали.

Мы ехали на фронт со своими снайперскими винтовками, с которыми уже свыклись, почти сроднились. Перед дорогой заново провели пристрелку, почистили, смазали, надели чехлы на оптические прицелы и обмотали их тряпками, чтобы не повредить в дороге эти очень чувствительные приборы.

Торжественно прошел выпускной вечер. Огромный зал школьной столовой выглядел празднично, нарядно. Много речей, добрых пожеланий, музыки, хороший ужин. Впервые на столах появилось вино. Напоследок после ужина мы «объяснились» с доносчицами (было у нас две таких), но не слишком сильно, жалко стало.

И вот последняя ночь в школе. Не спится, однако никто не разговаривает, все лежат молча. На душе немного тревожно. Страшно. Как все сложится? Что нас ожидает?

Наступил день 25 ноября 1944 года, день отъезда. В последний раз выстроились на плацу перед школой. Выносится Знамя школы, и строй замирает при его появлении. Короткий митинг, прощальные речи, напутствия, пожелания. Затем — команда: «Напра-во! Ша-гом марш!» Зазвучали звуки марша, впереди алым пламенем полыхнуло Знамя, и колонна твердо отпечатала первый шаг. [112]

Шаг, приблизивший нас к фронту. В этот момент я почувствовала, как мое сердце вдруг сильносильно забилось, а потом будто ухнуло куда-то вниз. От страха? От волнения? От ожидавшей впереди неизвестности? Наверное, от всего вместе.

Колонна, растянувшаяся на многие десятки метров, вышла за ворота школы. Впереди — школьное Знамя, духовой оркестр.

Мы снова идем в Подольск, но теперь на железнодорожную станцию, где нас ждет состав. Как и всегда, когда мы проходили по городу, на тротуарах стояли толпы людей, главным образом женщины, многие плакали, что-то кричали нам. Все как всегда, только мы уже другие, не те, что в марте 1944 года нестройной толпой шли по городу, с любопытством оглядываясь по сторонам. Сейчас мы шли строгой колонной, в полном военном снаряжении, молчаливые, сосредоточенные. Шли солдаты. Нас было 559.

Командир отделения Маша Дуванова тоже рвалась на фронт, но ее не отпустили. А в тот день, 25 ноября, Маша шагала рядом с колонной, около меня, и несла мой вещмешок. Это не положено, но замечаний никто не делал. Кто-то из девчат ревниво проворчал: «Можно подумать, что в отделении одна только Жукова». Но я была младшей в отделении и решила, что Маша, никогда не позволявшая себе никого выделять, в этот раз изменила своему правилу именно по этой причине.

Пришли на станцию, там нас уже ждал военный эшелон. Последнее прощание, последние напутствия. По команде грузимся в теплушки. Поезд трогается.

Прощай, школа. [113]

Дальше