Трагедия моей семьи
В последнее время, работая над воспоминаниями, я все чаще и чаще мысленно возвращаюсь к моим родителям. Вспоминаю мою милую и нежную маму, которая всегда была мне не только мамой, но и настоящим другом. Вспоминаю внешне сурового, но очень доброго и отзывчивого отца. Всматриваюсь в прошлое и как бы вновь переживаю годы, предшествующие нынешнему дню, снова и снова думаю, как много пришлось пережить моим родителям, сколько горестных дней выпало на их долю, в том числе и по моей вине. Сначала мои бесконечные детские болезни. Затем тиф и постоянная тревога: выживет или не выживет? Потом завод, когда мне сутками приходилось работать в холоде и в голоде, да еще с больным сердцем, а родители волновались за меня, за мое здоровье. Затем фронт, и снова жизнь родителей полна тревог и ожиданий: вернется или не вернется? Ранят или не ранят? В 1948 году я уехала в Москву, где сначала училась, а затем работала. Одиннадцать месяцев в Москве и лишь один дома, с родителями. А они опять живут ожиданиями: ждут моих писем, моих каникул или отпуска, моего приезда... [39]
Понимаю, что такова судьба всех родителей. Но ведь никому от этого не легче. Одно утешает: я никогда не пренебрегала своими дочерними обязанностями, очень любила маму и отца и никогда не предавала их ни в делах, ни в мыслях. Даже когда отца арестовали как «врага народа», я твердо сказала: «Не верю, что мой отец враг народа». Мне было всего 13 лет, но я была убеждена в невиновности отца.
Это произошло в марте 1939 года. От тех событий нас отделяют уже более шестидесяти лет. 1930-е годы были трагическими для нашей страны. Тогда очень много невинных людей подверглось репрессиям, сотни тысяч были расстреляны. Беда коснулась и нашей семьи.
В тот год мы жили в Барнауле. Отец работал начальником отдела краевого Управления НКВД. Какое он имел звание, не помню, на его фотографиях в петлицах по два ромба. Человеком он был, безусловно, заслуженным. Мама работала в том же управлении, звание имела невысокое, но работу выполняла очень ответственную шифровка и дешифровка.
Жили мы в большом кирпичном доме из четырех комнат, обставленных казенной мебелью с инвентарными номерами на каждом предмете. Обзаводиться мебелью не имело смысла, потому что папу часто переводили из города в город, и когда мы переезжали, то брали только свои личные вещи. На новом месте наша квартира опять обставлялась мебелью с инвентарными номерами. В результате частых переездов я к 5-му классу сменила уже несколько школ в Алма-Ате, Новосибирске и Барнауле. [40]
Здесь, в доме, у меня была своя комната. Заходишь в дом, и по коридору направо моя обитель, где я спала, занималась, играла.
В тот мартовский день 1939 года я возвратилась из школы и, как всегда, сразу направилась в свою комнату. Сначала я даже не заметила сургучную печать на двери, увидела ее только тогда, когда попыталась войти. Дверь была заперта, на ней большая красная сургучная печать. Я бросилась к Марфе Ивановне, нашей домработнице. И вот тут я увидела в доме много военных. Меня отвели в столовую. Здесь заканчивался обыск. Вещи, книги, какие-то бумаги валялись на полу, ящики выдвинуты, из них тоже выбрасывалось все подряд. Казалось, все перевернуто вверх дном. А на диване неподвижная, с застывшим белым лицом сидела мама. Она не плакала. Я села рядом с ней, спросила, что случилось, и услышала: «Папу арестовали как врага народа». Моя реакция была мгновенной: «Нет! Я не верю, что папа враг народа».
Взяли отца на работе. Маму тоже уволили и исключили из партии как жену «врага народа».
Потом, когда вернется отец, мама расскажет ему о моей реакции на его арест. И тогда он скажет мне буквально со слезами на глазах: «Я никогда этого не забуду. Спасибо тебе, дочь».
Но это будет почти через год. А в тот далекий день военные, закончив обыск, забрали документы, папины награды, целую кипу фотографий и ушли, сказав на прощание, чтобы через день мы освободили особняк.
Мама нашла где-то крохотную комнатку, метров 8–9. Взяв одежду, мои учебники и игрушки, с которыми [41] я никак не хотела расставаться, мы переехали на новую квартиру уже на следующий день.
Мы с мамой остались совершенно без всяких средств к существованию, так как родители мои никогда не умели копить деньги, а выходное пособие в таких случаях, естественно, не выплачивалось. Мама пыталась что-то узнать о муже, куда-то ходила, куда-то писала, но безрезультатно. Родных у нас в Барнауле не было, знакомые и друзья боялись общаться с нами и, встретив на улице, торопились перейти на другую сторону или отворачивались, делая вид, что незнакомы с нами.
Сначала я говорила маме: «Нас не заметили, давай окликнем». Мама чаще всего отмалчивалась. Но однажды она остановилась, повернула меня к себе и сказала: «Юля, ты уже большая девочка и должна понять: мы теперь семья врага народа, люди боятся поддерживать с нами отношения». Я ничего не поняла, про себя же думала: если мне ясно, что папа не враг народа, почему же взрослые этого не понимают? А какие же мы-то с мамой враги?! Почему нас боятся? Но с тех пор я ни о чем не спрашивала маму.
Я перестала ходить в школу: мне было страшно и стыдно, я боялась, что меня будут расспрашивать, что-то говорить по этому поводу. И вот однажды к нам пришла наша классная руководительница А. А. Чебышева. У нее муж тоже работал в НКВД, но она не испугалась, пришла, долго говорила о чем-то с мамой. А потом пришли наши ребята почти полкласса. Мне некуда было пригласить их, и мы долго стояли на улице, разговаривали. Только много позднее я поняла, что Анна Александровна совершила тогда Поступок. [42]
Мама, ничего не добившись, решила: надо ехать к родным, в Уральск. Ехали в общем вагоне. Дорога была долгая-долгая, наш путь пролегал почему-то через Москву. В пути я заболела. Мама нервничала, не зная, как примут нас в Уральске. Ведь столько было случаев, когда в подобной ситуации жены отрекались от своих мужей, а дети от родителей, когда боялись приютить родственников репрессированных. Мы ехали без предупреждения...
Приехали к старшему маминому брату дяде Мише. К счастью, и он, и его жена отнеслись к нам с сочувствием и пониманием, обогрели, обласкали, выделили комнату. Мама долго еще оставалась без работы, ее никуда не принимали. Потом кто-то помог ей, она устроилась лаборанткой в техникум. Зарплата была не ахти какая, но все-таки хоть что-то появилось.
Шло время. Мама снова куда-то писала, но все впустую. Она не посвящала меня в свои муки и треволнения, оберегая от излишних переживаний. Потом вдруг уехала в Москву, ничего не объяснив мне. Только потом, когда она вернулась из Москвы, я узнала, что ездила она «к Сталину, просить за папу». Понимала ли она, на какой риск шла? Тоже ведь могли арестовать. Думаю, понимала, но все-таки поехала! И свершилось чудо! Письмо доложили Сталину, он распорядился, чтобы дело отца было еще раз внимательно рассмотрено.
В воспоминаниях о тех годах часто можно прочитать, что многие репрессированные, члены их семей пытались достучаться до Сталина, но это было бесполезно, а иногда и опасно. Что же случилось на [43] этот раз? Что побудило Сталина внимательно отнестись к судьбе отца? Убедительными показались доводы мамы? Или просто было хорошее настроение? Или хотелось создать прецедент? А может быть, мы обязаны этим тому, кто докладывал Сталину? Никто не знает. Но дело отца было пересмотрено. Фактов его «вражеской деятельности» никто не смог представить, а состряпанные, кем-то придуманные обвинения отец сумел убедительно опровергнуть. Ни одного обвинительного документа он не подписал, несмотря на побои и угрозы. Отца отпустили до суда, так что впоследствии судимость на нем не висела.
В начале 1940 года отец приехал в Уральск. Похудевший, небритый, в тюремном ватном костюме и серой арестантской ушанке, в стоптанных кирзовых сапогах таким предстал он перед нами.
Его восстановили в партии, вернули награды, все документы и фотографии. Еще в Барнауле, сразу после освобождения, отец получил предложение вернуться на прежнюю работу, но он отказался и поехал к нам. Потом аналогичное предложение ему сделали в Уральске, но и тут он отказался. Работать в органах НКВД он больше не хотел. Пошел на хозяйственную работу директором Гортопотдела, занимался снабжением города топливом. На этой должности он оставался практически до самой смерти в 1959 году. Отец был сильным человеком. Но арест надломил его: он начал пить и умер от сердечной недостаточности, пережив маму на один год и два месяца. Мне кажется, что и мама умерла так рано (в 53 года) из-за того, что слишком много тяжелых испытаний выпало на ее долю. [44]
Отец не любил говорить о своем аресте и о репрессиях 30-х годов вообще. Вероятнее всего, что-то обсуждал с мамой, но со мной нет, не говорил. Только однажды, вскоре после возвращения из заключения, сказал мне: «Юля, в том, что случилось со мной, не виноваты ни партия, ни Советская власть, вина за это лежит на конкретных людях». Имен этих людей не называл. И еще был случай, когда в подпитии он рассказал, как его бил молодой офицер, ранее находившийся в его подчинении. Бил табуреткой по голове. И отец заплакал... Больше на эти темы разговоров не было.
Отец, несмотря ни на что, до конца жизни оставался убежденным коммунистом и патриотом. Когда началась война, он, как я уже писала, сразу пошел в военкомат записываться добровольцем, считал себя, активного участника Октябрьской революции, красногвардейца, обязанным быть на передовой. Оставшись же в тылу, делал все, чтобы помочь семьям фронтовиков, особенно погибших.
Вот таким был мой отчим, которого я искренне любила, считала его хорошим отцом и всегда звала папой.
Маму тоже восстановили в партии. С работой в итоге получилось все хорошо, ее пригласили на работу в городской комитет партии.
Мама была очень мягкой, доброй, но в серьезных делах принципиальной. А история с папой показала, что она еще и очень мужественный, решительный человек. Рискуя не только собой, но и мной, моим будущим, она бросилась защищать мужа, ибо была убеждена в полной его невиновности. Большинство людей в такой ситуации пасовало, [45] а она не испугалась. И победила. Жаль только, что итог их жизни оказался столь трагическим...
Многие из тех, чьи родители или другие родственники были репрессированы, рассказывают, что в течение всей последующей жизни они жили под гнетом страха, чувствовали какую-то ущербность... У меня этого не было никогда ни в то время, когда отец находился под следствием, ни потом. Думаю, определяется это тем, что отца довольно быстро выпустили, он был полностью оправдан. Кроме того, родители всегда и везде вели себя с достоинством, не давая никому повода и возможности в чем-то их обвинять.
И отца, и маму хорошо знали в городе, они пользовались уважением всех, кто с ними работал, да и многих из тех, кто по тому или иному поводу хотя бы раз обращался к ним. Оба они были настоящими коммунистами убежденными, бескорыстными, честными.
Отец и мама родились и выросли в простых семьях.
Мама Синодальцева Александра Ивановна (позднее Жукова) родилась 7 июля 1904 года в Уральске. В семье было много детей, одиннадцать человек. Кто-то умер в раннем детстве, дядя Володя погиб в Первую мировую войну. Я знала трех маминых сестер и трех братьев. Семья не имела материального достатка и не смогла обеспечить детям хорошего образования. Только старший брат, дядя Миша, страдавший тяжелым заболеванием сердца, получил высшее образование и стал учителем, остальные работали, чтобы поддержать и его, и семью. У детей маминых сестер и братьев подобных проблем [46] не возникало. Родившиеся и выросшие в советское время, все они получили высшее образование. Мама начала работать с 16 лет сначала курьером в ВЧК, затем приобрела специальность шифровальщика и продолжала работать в органах до 1939 года, когда арестовали ее второго мужа, моего отчима. Последние восемь десять лет работала в Уральском горкоме партии инструктором, помощником первого секретаря. Сотрудники горкома очень любили и глубоко уважали ее. Когда она умерла (в 1957 году), мне сказали: «Мы как будто осиротели». Я же вообще была в таком отчаянии, что думала не переживу этой потери. Для меня в маме воплощалось все самое лучшее, самое дорогое... Я долго не могла опомниться от этого горя.
Родного отца, Алексеева Валерьяна Владимировича, я не помню, он оставил семью, когда я была совсем еще маленькой. Причины развода не знаю, я никогда не расспрашивала маму, она тоже не заводила разговоров на эту тему. Умер он рано, в возрасте 30–31 года, от сердечной недостаточности на своем рабочем месте. Он тоже работал в органах внутренних дел, но в другом городе.
Второй раз мама вышла замуж, когда мне было уже 8 лет. Отчим мой, Жуков Константин Сергеевич, родился 4 апреля 1900 года в Москве, в семье рабочего. Жили они в бараке он, его старшая сестра и отец с матерью. Окончив четырехклассную школу, в возрасте 12 лет он тоже пошел работать на завод. Продолжить образование ему не удалось, хотя он был, безусловно, одаренным человеком. Все, чего папа достиг в жизни, это результат огромного напряжения сил и постоянного, настойчивого [47] самообразования. Папе не исполнилось еще и 17 лет, когда он стал членом РСДРП. Участник октябрьских боев в Москве. Когда в 1919 году организовалась ВЧК, его направили туда работать. В 1924 году ему, еще очень молодому чекисту, одному из первых была вручена награда Знак почетного чекиста (№ 106), грамота к которому подписана лично Дзержинским. В том же году его наградили орденом Боевого Красного Знамени. В последующие годы отец дважды награждался именным оружием. Само оружие изъяли во время ареста и не вернули. Остались мне на память серебряные пластинки, которые при награждении прикреплялись на оружии как подтверждение того, что человек награжден за определенные заслуги. В органах внутренних дел отец проработал двадцать лет, вплоть до ареста в 1939 году.
В последний путь его провожали сотни жителей города, знавших его как человека необыкновенно чуткого и внимательного к нуждам людей. И вот ведь такая судьба: отец, коренной москвич, похоронен в Уральске, а мама, родившаяся в Уральске и прожившая там большую часть жизни, покоится на Даниловском кладбище в Москве...
Да, наша семья пережила тяжелую трагедию. Но никто не озлобился, никто никогда не пытался найти виновных в постигшей нас беде. Поправить уже ничего нельзя было, а жить, постоянно возвращаясь памятью к тем трагическим событиям, тоже было невозможно. Поэтому мои родители избегали разговоров на эту тему, как бы вычеркнув из жизни все, что произошло в 1939 году. Думаю, что это было мудро. [48]
Понимаю, что не всем по душе подобная позиция. Однако наша семья жила по таким правилам. Вероятно, поэтому я никогда не страдала какими бы то ни было комплексами, связанными с арестом отца, как это часто случалось с другими. Я не мучилась такими унижающими человека чувствами, как страх, обида, подозрительность. Родители сумели оградить меня от всего этого.
Проблема репрессий одна из самых острых и болезненных в нашем обществе уже на протяжении многих лет. Мне кажется, что нельзя и дальше спекулировать на этой теме, оценивать ее с чисто эмоциональных позиций и очень вольно определять число пострадавших от репрессий, как это происходит до сих пор. Посмотришь иногда на цифры, появляющиеся время от времени в печати, и думаешь: а кто же воевал на фронте, кто восстанавливал страну после войны? Пора уже, мне кажется, провести серьезные исследования этой проблемы, чтобы специалисты установили, насколько это возможно, истину и дали обществу достоверную информацию, как бы горька она ни была. Иначе страсти в обществе никогда не утихнут. [49]