Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

1. Детство и юность

Все помнят свое детство, рассказывают о нем кто с горечью, кто с умилением и гордостью — вот какие были у меня детские годы! — но мне еще ни разу не доводилось слышать определения границ детства. Не помню их и я. Почему? Вероятно, потому, что первый исходный шаг в детство делался неосмысленно и он не оставил никакого следа в памяти, а выход из него в юность совершился незаметно с грузом тоже не очень осмысленных, но привычных детских взглядов на жизнь. Не зря же говорят — «Взрослые дети». В каком возрасте называют их так — сказать трудно, если каждый из них не признается, хотя бы самому себе, что заслужил такой похвалы, к счастью, не в двадцать, а в десять или двенадцать лет. Бывают, конечно, дети и постарше двадцати лет, но таким детством едва ли пристойно гордиться.

В моей памяти детство обозначено словами деда Андрея, который взял меня с собой на охоту, там вручил мне лук с самодельными стрелами и сказал:

— Стрелять надо метко, каждому зверю в глаз. Теперь ты уже не ребенок.

Дети охотно играют во взрослых, но мне было не до игры: в лесу водятся [2] не игрушечные звери, а настоящие, чуткие, проворные. Хочешь разглядеть, скажем, козла — какие у него уши, рога, глаза — сиди в засаде так, чтоб он смотрел на тебя, как на клочок сена или кустик смородины. Лежи, не дыши и ресницами не шевели. А если пробираешься к лежке зайца, старайся ползти с подветренной стороны и так, чтоб под тобой не хрустнула ни одна травинка. Срастайся с землей, припадай к ней кленовым листом и двигайся незаметно. Ведь тебе надо поразить зайца метким выстрелом из лука. Подползай вплотную, иначе твоя стрела уйдет мимо цели...

Деды любят внуков сильнее, чем отцы сыновей. Почему так происходит — могут пояснить только сами деды. Мой дед — Андрей Алексеевич Зайцев, потомственный охотник, — выбрал меня в любимцы как первенца из наследников своего сына Григория — отца одной дочери и двух сыновей. Я был самым старшим и рос очень туго. В семье так и думали, что останусь колобком, аршин с шапкой. Однако деда не смущал мой маленький рост, и он вкладывал в меня весь свой охотничий опыт полной мерой, с нескрываемой любовью и пристрастием. Мои неудачи переживал почти со слезами. И видя это, я платил ему старанием — делал все так, как он велел. Учился читать следы зверей, как умную книгу, выслеживал лежки волков, медведей, строил засады так, что дед не мог обнаружить меня, пока я не подавал ему голос. Такое преуспевание очень нравилось опытному охотнику. Однажды он, как бы благодаря меня за успехи, пошел на риск: на моих глазах убил волка деревянной колотушкой. Дескать, смотри, внук, и учись, как надо смело и спокойно расправляться с хищным зверьем. А потом, когда волчья шкура уже лежала у моих ног, он сказал:

— Видишь, как ловко получилось: пулю сэкономили, и шкура без пробоин, пойдет по первому сорту.

Прошло еще немного времени, и мне удалось заарканить дикого козла. Ух, как рванулся козел, когда я накинул на рога петлю из конопляной бечевки. Он выдернул меня из засады и поволок по кустам, норовя вырвать из моих рук конец бечевки. Но не тут-то было. Я зацепился телом за комли разлапистого куста — держу! Козел метнулся вправо, влево, затем обогнул куст раз, другой и, наконец, припал на колени возле меня. Как был рад дед такой удаче. Я плакал от радости, а он улыбался и целовал мои мокрые от слез щеки.

На другой день дома в присутствии моего отца, матери, бабушки, сестры и брата дед вручил мне ружье — одноствольную берданку двадцатого калибра. Настоящее ружье с боевыми патронами в патронташе с пулями, картечью и дробью на рябчиков. Повесил на мое плечо. Приклад до пяток, но я уже не мог считать себя мальчишкой. К таким настоящим ружьям детям даже не дозволяют прикасаться.

В ту пору мне было всего лишь двенадцать лет. Повзрослел за один день: аршин с шапкой, но за плечами настоящее ружье! Случилось это в двадцать седьмом году в доме деда, на берегу лесной речушки Сарам-Сакала, Еленовского сельсовета Южно-Уральской области.

Я стал почти взрослым человеком, точнее самостоятельным охотником. Тогда отец, вспомнив службу у Брусилова, сказал:

— Расходуй патроны экономно, учись стрелять без промаха. Это умение может пригодиться не только на охоте за четырехногими...

Он будто знал или предугадывал, что его старшему сыну доведется выполнять этот наказ в огне самого жестокого сражения за честь нашей Родины — в Сталинграде.

Вместе с ружьем я принял от деда грамоту таежной мудрости, [3] любовь к природе и житейский опыт.

Бывало, сидит старик среди леса на пеньке, покуривает самосад из любимой трубки, пристально смотрит в одну точку на земле и поучает не торопясь:

— Ты вышел в лес зверя промышлять. Посиди, осмотрись, установи, кто в этом лесу был в твое отсутствие. Скинь с головы малахай, прислушайся к птичьему разговору, определи жизнь в лесу. Торопливый разговор сорок — это серьезное предупреждение о наличии серьезного гостя — будь наготове. Если птичий разговор приближается, нужно занять выгодное положение, притаиться и ждать: зверь идет на тебя. Замри. Не шелохнись. Из леса на кордон возвращайся поздней ночью, чтобы лишние глаза не видели твоей добычи. Никогда сам не хвались, лучше больше трудись, — наказывал дед, — пусть твое дело тебя похвалит.

Дед умел внушить свои убеждения не только детям, но и взрослым.

Минуя жилой дом, мы несли свою добычу в охотничью избу. В этой избе жили только мужики. Изба была большая. Она разделялась на две части бревенчатой стеной: мясной склад и спальня. Зимой склад был забит тушками мяса. Висело несколько сот голов мороженой птицы.

Дед, я и мой двоюродный брат Максим спали на полатях. Под нами шкуры убитых зверей. Была и кровать для дневного отдыха деда. На кровати, кроме волчьих шкур да меха с разных зверушек, другой одежды не было.

Перед религиозными праздниками в эту избу собирались все родственники. У дедушки были свои святые и свои боги, которых он почитал и которым поклонялся. Бабушкиных святых и богов он не признавал, им не поклонялся, но и не обижал, из дома не выбрасывал. Так и жили в нашей семье две веры. Одна вера проповедовала: «Не убей, не укради, не лги, почитай и покоряйся старшим; бог милостивый с небесной высоты видит все». Судя по проведи бабушки Дуни, человек бессмертен: «Когда душа расстается с телом, тогда тело идет на покаяние, а душа летит, как голубь, на суд праведный. Вот на этом суде спросят, как ты жил на земле, много ли грешил. От поведения на земле зависит жизнь твоей души на том свете. Будешь ли в аду кипеть или в раю наслаждаться — зависит от земного поведения...»

Конечно, мы с Максимом старались все делать так, чтобы в рай небесный наши души жить попали. Однако вера дедушки была другая. Он говорил:

— Не могет два раза жить ни человек, ни зверь. Вот вы сегодня убили козла, шкуру с него сняли плохо, дали два пореза, следующий раз так сделаете, то я на ваших спинах оставлю рубцы, вы так с ними и будете ходить по земле до конца жизни.

Сидели мы в углу, затаив дыхание, зная характер дедушки, который продолжал спорить с бабушкой по-своему:

— Так вот, шкуру вывесили на мороз, по ней бегали разные птички, крошки мяса собирали. Больше на шкуре ничего нет. Душу вы видели там?.. А?

Мы сидели молча, как два сурка, хлопали глазами. А дедушка Андрей Алексеевич все больше горячился:

— Что молчите? Я спрашиваю вас, душу, ту самую, о которой вам говорят, вы видели?

Я ответил:

— Нет, не видели.

— Ну раз не видели, значит, никакой души на свете нет. Есть шкура, мясо и потроха. Шкура висит на морозе, мясо варится в котле, потроха собаки сожрали. Запомните, ребятки, что душа, дух — все это выдумки. И бояться ничего не надо. Лесной человек страха не знает. [4] Если у кого страх в глазах замечу — шкуру спущу!

Максим старше меня на десять лет. Однако в борьбе и потасовке я ему не поддавался, а когда чувствовал свое поражение, начинал царапаться и кусаться. Максим отступал, и это радовало дедушку. Как ни крути, я его любимый внук. Бить меня в семье никто не мог, это право дедушка другим членам семьи не передавал. Но мне попадало от деда. Он бил меня за самохвальство, за ложь и ябедничество, бил и за проявление трусости.

Сестра Полина часто упрекала за то, что от нас пахло псиной, как от зверей. Она и в самом деле была права: зимой мы находились больше среди зверей, чем среди людей. Руки, лицо, одежда, оружие, капканы — все смазывалось барсучьим жиром. После такой консервации железо теряет свой запах.

Каждое утро начиналось с наказа деда — как мы должны вести себя в лесу.

— Если окажется много зайчишек в пленках и всех сразу донести не сможете, то подвешивайте их на деревья.

Всю эту процедуру мы знали давным-давно, но перебивать разговор старших нам запрещалось.

Выходим, бывало, из дома чуть свет. Под лыжами похрустывает свежий, пушистый снежок. Воздух чистый, морозный. Идем лениво, еще не размялись. Только собаки, как всегда, резвятся на поводках. Они просятся на свободу. Но этого делать нельзя: нужно проверить сначала капканы, а потом отпускать собак.

Вот всего лишь одни сутки таежной жизни.

Утро началось с того, что ближний от нашего кордона капкан утащил волк.

Привязав собак к дереву, Максим вернулся домой за ружьем, я остался проверять пленки на зайцев.

Солнце всходило в столбах. По бокам красного шарика горели красивой расцветки круги радуги. Мороз крепчал, мерзли у собак лапы, и они повизгивали. Наконец вернулся Максим.

Заложив патроны в ружье, мы направились по следу волка с капканом.

У Максима часто болели глаза, от мороза текли слезы, поэтому первый выстрел был поручен мне. Мороз подгонял. У нас на Урале в такие дни говорят: «Морозец не велик, но стоять без дела не велит».

По следу определили, что зверь попал передней правой лапой. Капкан захватил ее высоко, поэтому волк шел на трех ногах.

Волк попался умный, шел по таким местам, где меньше снега. Когда якорь, привязанный к петле капкана, задевал за какой-то предмет, зверь возвращался назад, шел строго по своему следу, потом возвращался и снова шел в одном направлении, выбирал глухие просеки, обходил глубокие болота. Ни одной своей лежки не оставил.

Увлекшись погоней, мы не заметили, как приблизился вечер. Чувствовалась усталость, ломило поясницу, хотелось есть.

Максим вытаскивает из-за пояса топор, делает на деревьях затесы, чтоб не заблудиться. Невеселый, даже злой от неудачи, я повернул правее следа брата, и вскоре мои собаки натянули поводки. Я вскинул ружье. Шагах в пятидесяти от меня, среди кустарника, стоял козел-рогач. Стоял задом ко мне. Такая поза козла мне не нравилась. Я немного помедлил, рассчитывал, что он поднимет голову, а он, как назло, стоит без оглядки, жует подснежную траву. Я хорошо прицелился, дал выстрел. От неожиданности козел высоко подпрыгнул, немного пробежал, потом как бы споткнулся, упал на колени. Я отцепил от пояса собак и кинулся за желанной добычей.

Внизу, около болота, мои собаки догнали подстреленного козла и завязали [5] с ним драку. Козел оказался сильным, ловким. Он яростно отбивался от собак рогами. Как ни жалко было, но мне пришлось израсходовать второй патрон. На этот раз пуля попала козлу в голову, и он рухнул на снег.

— Ого, такую тушу мы вдвоем не осилим. Будем подвешивать на дерево, — сказал обрадованно Максим. Помолчав, он распорядился:

— Расчищай снег, делай большую поляну, здесь будем ночевать. Дров носи больше, поленья выбирай толще, костер разводи шире.

На середине поляны я подготовил место для костра, собрал сосновые тонкие сухие прутики, с березы содрал бересту, подобрал сухостойные деревья и начал добывать огонь.

Долго я ударял чекмой вместо камня по пальцам, трут вместе с камнем валился из рук, и все начиналось снова. Хотя пальбы и до крови разбил, но огонь добыл. Над костром заплясали красные языки пламени. Тем временем Максим уже закончил свежевать козла.

Первыми утолили свой голод наши четвероногие друзья. На шомполе жарилось мясо свежего козла. Нам тоже не давал покоя голод.

После вкусного ужина, чрезмерной усталости мне смертельно захотелось спать. Я прицепил за пояс поводки собак, пододвинул к себе ружье, закрыл глаза, плотнее на голову натянул малахай и уснул, как дома на полатях.

Максим оживил костер, подкатился ко мне под бок и тоже захрапел. Весь наш табор спал мирным сном. Только одна небольшая, остроухая, с закрученным в колечко хвостом сибирская лайка Дамка не спала. Она клубочком свилась, но одно ухо было поднято и дежурило, следило за порядком в таборе.

Судя по костру, спали мы недолго. Вдруг залаяла Дамка. Через какую-то долю минуты весь наш стан пришел в движение.

Максим выхватил из костра головешку и бросил в темноту. Собаки умолкли. Я отскочил в сторону и начал вглядываться в темноту. Метрах в ста от нас перемигивались две пары огоньков.

— Волки!

— К мясу пришли, по запаху. Боишься? — сказал брат.

Этот вопрос остро кольнул мое самолюбие.

— Нет, — ответил я и пошел в сторону светящихся огоньков. Шел я медленно, по колено проваливался в снег. Потом какая-то внутренняя сила скомандовала: «Стой! Стреляй!» Я остановился, выстрелил. Гром выстрела раскатисто разнесся по всему лесу. Волков как корова языком слизала. Я снял с головы малахай, навострил слух, затаил дыхание — кругом в лесу стояла тишина. Я снова натянул малахай на голову, подошел к костру. Максим сидел на шкуре, подложив под себя ноги, строгал от козлиной ляжки мясо и надевал на шомпол.

Костер горел хорошо. Углей в огневище набралось много, мясо жарить на таких углях удобно. Однако почему брат не спрашивает, попала моя пуля в зверя или не попала? Я сам себе ответил: «А что ж тут спрашивать, ночью выстрел наугад, конечно, промазал». С этой мыслью я сладко задремал. Проснулся от толчка в бок.

— Вставай, охотник, пора завтракать.

Перед завтраком я взял ружье и решил посмотреть то место, откуда стрелял ночью.

— Ты куда это пошлепал? — недовольным голосом спросил Максим.

— Надо же взглянуть, сколько было волков.

— Поворачивайся быстрее...

Я остановился. На снегу волчьи следы с кровью. Вначале я не поверил своим глазам. Иду по следу. Теперь я уже не сомневался, — пуля попала в цель. Тут же догнал меня Максим. [6]

— Так, говоришь, влепил? Ну-ка, давай посмотрим...

Со стороны казалось, что Максим не разглядывает, а нюхает след. Потом разогнулся, пристально посмотрел на меня, как бы впервые увидел.

— Молодец, братан. Этот волк далеко не уйдет.

У подножия сосновой горы зверь оставил след лежки. Матерый, кровь сочилась из груди.

Поднялись на косогор и тут увидели волка. Он лежал неподвижно. Осторожный Максим, прежде чем подойти к зверю, пустил собаку. Дамка бегала вокруг него и лаяла. Волк не огрызался. Максим сильно ударил волка палкой по самому кончику носа. Тело зверя дернулось и вытянулось.

Теперь надо было продолжить поиск волка с капканом. Спустили собак. Прошло несколько минут, и лес огласился собачьим лаем. Они вроде вступили в драку с волком. Нет, там творится что-то непонятное: собаки лают призывно, как бы говоря, вот здесь он, но взять не можем, помогите.

Бежим туда. Максим проворнее меня. Он первый оказался возле собак, которые сию же минуту смолкли. Когда я приблизился к нему, то не поверил своим глазам. Максим держал в руке веревку, другой конец которой спрятался в норе.

— Что бы это значило? — спросил я.

— Это конец веревки от нашего капкана, а волк с капканом сидит в норе. Сейчас выкурим его...

Через полчаса и этот волк лежал у наших ног. Мы одолели его без выстрела, сэкономили один патрон и шкуру не испортили. Все сделали так, как учил дедушка.

Домой вернулись с богатой добычей: две волчьи шкуры, дюжина заячьих тушек и одна росомаха, которую одолели собаки без нашей помощи.

И удивительно, ни дедушка, ни отец, ни мать, ни бабушка, ни старшая сестра, никто из родственников не придал этому особого значения — обыкновенный эпизод из жизни двух охотников. Ночевали в лесу в трескучий мороз, убили двух волков и вернулись домой — все нормально и привычно. И хоть один из этих охотников был величиною «аршин с шапкой», но он умел хорошо стрелять, значит, и ему дано право называться охотником.

Так из детства я незаметно перешел в юность с ружьем, научился в тайге искусству следопыта по звериным тропам. Потом все это мне очень пригодилось в борьбе с двуногими хищниками, что пришли на нашу землю непрошеными.

Читать и писать учила меня бабушка. В шестнадцать лет я пошел работать на строительство Магнитки. Там окончил вечернюю семилетку, потом поступил на курсы бухгалтеров.

В 1937 году меня призвали в армию. По общему физическому развитию, несмотря на малый рост, я оказался пригодным для службы во флоте. Чему был несказанно рад.

2. Тельняшки под гимнастерками

Белые и синие полоски флотской тельняшки издавна считаются символом мужества и отваги. Человек в тельняшке заметен далеко. Он не затеряется ни в волнах штормового моря, ни в людском круговороте. Конечно, тельняшка — это лишь внешний признак. Но попробуйте хоть раз надеть ее на себя — сразу появится желание расправить плечи. На твоей груди — синие, под цвет океанской волны, полоски, между ними белизна пенистых штормовых гребней — и все это оживает, движется... Море на груди!

Тельняшка оттеняет твои мускулы, делает их рельефными, и если ты не «стручок», не хилый духом, [7] тебе непременно захочется проверить себя на каком-нибудь трудном деле. А потом еще и еще... Так и закаляется человек. Вот почему не напрасно говорят, что люди в тельняшках не знают страха, презирают смерть и врага о пощаде не просят.

Тельняшка, тельняшка... Мне выпало счастье породниться с нею осенью тридцать седьмого года во Владивостоке, куда я прибыл вместе со своими земляками-комсомольцами с Урала для службы на Тихоокеанском флоте. Целых пять лет я с гордостью носил тельняшку, готовил себя для сражений в океанских просторах... А воевать довелось на суше. Но и там я, конечно, не мог расстаться с тельняшкой, она по-прежнему помогала мне, только ее синие и белые полоски теперь уже были спрятаны под гимнастеркой пехотинца...

Проще говоря, в сентябре сорок второго года мне и моим товарищам по флоту пришлось расстаться с морской формой: мы стали пехотинцами — бойцами 284-й стрелковой дивизии.

Был моряком, стал солдатом стрелковой части, расположенной в одном уральском городе. И память уносит меня к далеким берегам Тихого океана, где я прослужил пять лет. Вспомнился Владивосток таким, каким увидел его впервые.

Эшелон с новобранцами пришел к станции Владивосток под утро 3 февраля 1937 года. Темнота отступала медленно, воздух редел, все яснее вырисовывались пригородные строения. Мы с радостью оставляли свои прокуренные вагоны-теплушки. Шли по мостовой по два человека. Когда поднялись на гору, то увидали море, покрытое серым панцирем льда.

— А где же морские волны?..

— Разговорчики в строю! — прервал меня старшина.

Прошли несколько кварталов и оказались перед красными воротами, над которыми красовалась надпись: «Гарнизонная баня». Букву «Б» кто-то залепил грязью, и мы читали «Гарнизонная аня».

Вошли во двор. Перед нами, заскрипев тормозами, остановился грузовик. Рядом с водителем сидел рыжий матрос в бушлате. Он рывком отбросил дверь кабины, встал на широкую подножку, большими синими глазами начальственно окинул новобранцев, сдвинул на затылок бескозырку с длинными лентами, как бы говоря: вот я какой. Тут же состоялся весьма привычный разговор.

— Здорово ли приехали, салажатки?

— Благодарствуем. Как бы в дороге ни барахтались да ни скреблись, но до Владивостока добрались.

— Молодцы, видать, хорошими будете моряками.

— Отколева тебе знать, какими мы будем моряками?

— Отколева, отколева, — передразнил матрос. — Складно отвечаешь, да глупо. Ну ничего, пару раз на губе посидишь, тогда быстро поумнеешь.

— А что такое губа?

— Матросский курорт. Направляют туда по выбору. Я по знакомству могу тебе устроить суток пять для начала.

— С кем имеем честь вести речь?

Матрос сделал удивленное лицо, глаза округлились, стали еще больше, и он спросил меня:

— Вы ехали через Хабаровск и разве на подступах к Владивостоку вам не сказали, что все ваше грязное гражданское обмундирование поступает хозбатлеру Николаю Куропию. Николай Куропий — это я...

Мы внимательно слушали матроса-балагура и по своей гражданской неосмотрительности шутили с ним на равных.

— Ну хорошо, это не ваша вина, за эту оплошность я вздую начальника [8] Хабаровского вокзала. А сейчас вам придется немного поработать.

Он провел нас в баню и скомандовал:

— Раздевайтесь до маминого белья...

Прошло несколько минут, и мы, уральцы-земляки, уже не узнавали друг друга. Узелки с нашими костюмами, обувью и рубахами увез Николай Куропий, и вместо него здесь появился старшина, который назвал себя:

— Ильин Василий Георгиевич, — и, помолчав, пояснил: — Без тельняшки нет матроса. Сейчас вы получите их. Но чтобы тельняшка припала к вашему телу надолго, навсегда, необходимо хорошо мыться, остричь мохнатые головы. Чистоплотность — залог здоровья и матросской силы...

Мои товарищи в одном «мамином белье» получили, машинки, стригут друг другу головы. Вот и мой чуб повалился клочками волос под ноги. На душе стало грустновато: прощай, чубастая юность...

Кругом шумела вода, пыхтели, кряхтели намыленные здоровенные парни. Таза у меня не было, мочалки тоже не досталось. Ходил я между скамейками, как оглохший. Все кричат, плескаются, радуются, как дети. Только одному мне невесело. Походил-походил, потом сел на угол скамейки и решил немного подождать, пусть, думаю, схлынет основная масса народа, а потом и я помоюсь. Долго засиживаться мне не пришлось: около меня уселся с огромным тазом голый костлявый парень. Тело его было сухое, бугристое, как скрученное из каната.

— А ну-ка, давай, приятель, помоемся вместе.

Я поднял голову и снова увидел добрые, черные глаза старшины Ильина. Я обрадовался:

— Как хорошо, что вы оказались около меня. Это нас сводит судьба.

— Может быть, и судьба, только я смотрю, сидишь ты один, а у меня нет напарника, вот я и подсел к тебе. Ты мой себе голову, а я буду мылить и мыть свои телеса, а потом сделаем наоборот.

После парной и душа он же — старшина Василий Ильин — вручил мне тельняшку, даже помог мне надеть ее. И будто в самом деле она прикипела к моему чисто вымытому горячему телу. Синие и белые полоски! Как внушительно подчеркивают они в тебе ощущение собственной силы. Пусть бушует море на твоей груди — выдержу, выстою.

Это ощущение не покидало меня ни в первый, ни во второй год службы на флоте. Наоборот, чем дольше живешь в тельняшке, тем роднее она тебе становится, порой кажется, ты родился в ней и готов благодарить за это родную мать. Да, действительно, как сказал старшина Ильин: «Нет матроса без тельняшки». Она все время зовет тебя к испытанию собственной силы.

Но теперь, после пяти лет службы на флоте, я стал стрелком-пехотинцем.

Случилось это так.

После долгих и настоятельных хлопот об отправке на фронт меня наконец-то включили в список команды морских пехотинцев. К тому времени у меня уже было звание главстаршина. Через несколько дней нас погрузили в эшелоны и — на запад. На фронт! Ох, как долго и нудно перестукивали колеса теплушек. Вот и Урал. Моя родная горная тайга. Здесь я с ранней юности под руководством дедушки Андрея Алексеевича учился ходить по звериным тропам, стрелять навскидку, ночевать в трескучий мороз под открытым небом у костра...

Но теперь было не до воспоминаний — скорее бы на фронт!

И вдруг эшелон загнали в тупик товарной станции Красноуфимск. [9]

— Выгружайсь! — прокатилось вдоль теплушек.

Надо было видеть лица моряков: зачем это нас, морских волков, сюда загнали, в эту дыру?

Но именно здесь, в Красноуфимске, стояли полки 284-й дивизии. После тяжелых боев в районе Касторной их отвели сюда на отдых.

Команда, с которой я ехал из Владивостока в одной теплушке, была зачислена во второй батальон 1047-го полка. Побывавшие в огне сражений командиры и политработники полка встретили нас хорошо, лишь наши черные бушлаты и широкие брюки, не говоря уж о тельняшках и бескозырках, вызывали у них улыбки.

Через несколько дней снова погрузились в эшелоны. Снова застучали, теперь уже с редкими передышками, колеса теплушек. Перед глазами открывалась необозримая, как море, степь. Мои товарищи скинули бушлаты. Синие полоски тельняшек запестрели во всех вагонах. Сухопутное «море» и «корабль» на колесах. День, ночь, еще день. Впереди — мираж, будто в самом деле к штормовому морю мчимся. Эх, скорей бы!

Но не тут-то было. Эшелон остановился: где-то перед станцией нашего назначения фашистские бомбардировщики разрушили мост.

Мы вывалились из теплушек. Ждем час, другой, третий... Вглядываемся в даль. Там, где-то на самой кромке степного простора, на нижнем обрезе небосклона, бушует что-то непонятное; то все сплошь заволакивают черные тучи, то пробивается сквозь них зарево, и солнце будто дробится огненными осколками.

Ночью совершили пеший марш без дороги, по видному для всех ориентиру — зареву пожаров на краю степи. Казалось, там же и край света.

Но то был Сталинград.

К утру зарево потускнело, зато багрово-темные тучи стали еще гуще. Словно огромный вулкан извергался там, выбрасывая массы огня и дыма. А когда лучи солнца чуть подрумянили просветы между тучами, над источником огня и дыма, как мошкара, закружились самолеты.

— Что это? — спросил я.

Командир роты старший лейтенант Василий Большешапов дал мне бинокль. Смотрю — и не верю своим глазам. Над городом в два, три, четыре «этажа» — немецкие бомбардировщики, истребители, штурмовики, тяжелые бомбардировщики. С разных высот они вываливают свой бомбовый груз на город. Вереницы пикировщиков ныряют в гущу дыма и огня над центром, и там поднимаются новые столбы красной кирпичной пыли и огня.

Неужели же там есть еще люди, и как они держатся, сражаются, просто хотя бы живут, дышат?!

— Сталинград выдерживает очередную атаку с воздуха, — как бы отвечая на мой вопрос, пояснил командир роты. И, помолчав, добавил: — Мы идем туда, поэтому, морячки, сегодня же начнем готовить вас к действиям в тех условиях.

Сразу же объявили тему трехдневных занятий: подготовка к уличным боям.

С особым усердием тренировались моряки на занятиях. Работали штыком, ножом, лопатой, метали гранаты, ползали, бегали. Каждый понимал — эта наука нужна.

Рукопашные «схватки» иногда переходили чуть ли не в настоящие драки, вгорячах даже разбивали один другому носы. Наш командир роты готовил своих людей не на парад.

Сейчас он сидел на возвышенности, раскинув согнутые в коленях ноги: каблуки сапог, подбитые толстыми металлическими косяками, глубоко зарылись в землю; широкие загорелые ладони устало лежали на коленях.

Большешапов был доволен: учения [10] идут по плану, матросы уже умело ловят летящую гранату и метко швыряют ее обратно в траншею, где маячат чучела.

— С такими моряками, Степан, мы любому фашисту голову свернем! — вырвалось у Большешапова, когда возле него остановился замполит Кряков.

Тем временем я в глубокой траншее разучивал приемы боя лопатой против врага, вооруженного автоматом. Моим противником был солдат Реутов. Матросы стояли на бруствере, внимательно смотрели. И вдруг Реутов изловчился и саданул в меня очередь. Конечно, патроны были холостые.

Чтобы показать прием, надо было пропустить по траншее каждого. Результаты оказались хорошие: со второго захода «поражений» почти не было.

В самый разгар «схватки» возле нас остановилась легковая машина. Из нее вышел маленького роста, щуплый человек, на петлицах — малиновые ромбики. Это был наш дивизионный начальник, бригадный комиссар Константин Терентьевич Зубков. Спокойно покуривая папиросу, он смотрел в середину круга, где шел поединок.

Старший лейтенант Большешапов отбивал нападение нашего мичмана Ровнова. Мичман явно сильнее старшего лейтенанта: ростом выше, руки длиннее, шире в плечах. Туго приходилось Большешапову, но тренированность, знание оборонительных приемов делали его неуязвимым. Как пружина сожмется, мгновенно отбросит противника, и все начинается сначала. Нашла коса на камень. Кто же кого?

Матросам хотелось, чтобы победил мичман, но солдаты уверенно говорили, что их «старшой» и не таких обламывал.

Вот мичман и старший лейтенант снова пошли на сближение. Рывок, еще рывок — и мичман запутался в своих широких брюках. Большешапов наступил ногой на морской клеш, толкнул плечом мичмана в правый бок, и тот, потеряв равновесие, грохнулся.

Отходя в сторону, вытирая потное лицо носовым платком, командир роты сказал:

— Вот так из-за широких штанов можно жизнь потерять, — и только теперь увидел бригадного комиссара. — Р-рота! — он хотел подать команду «смирно», но бригадный комиссар прервал его:

— А разве армейское обмундирование вы не получили?

Командир роты смутился: не хотелось ему подводить моряков под «разнос». Но делать нечего, вынужден был доложить:

— Матросы армейское обмундирование получили полностью, но еще не переоделись.

Все ждали, что скажет бригадный комиссар, он попыхивал папиросой, пускал кольцами дым да молча посматривал на нас.

«Чего он ждет?» — думал каждый про себя, но вслух сказать не осмеливался.

Наконец комиссар стряхнул пепел с папиросы и спросил:

— Так, говорите, жалко вам с морской формой расставаться? — И, помолчав, ответил на свой вопрос: — Конечно, жалко! А с боевыми кораблями, на которых вы по пять-шесть лет служили, разве не жаль было расставаться? Да, вылетели вы, орлы, из родного гнезда. Мы ведь знаем: матросы — орлы! — Комиссар помолчал. — Вылетели, но из виду не скрылись. Ваши товарищи-матросы, командиры ваши флотские за вами следят, думают о вас: как-то они там? Провожали они вас на фронт, как родных. Провожали, как верных сынов Тихоокеанского флота, преданных партии, народу, геройских и дисциплинированных! Так где же ваша флотская дисциплина?

А побеждает, между прочим, та армия, в которой, кроме всего, высокая дисциплина и организованность, [11] где приказ командира — для всякого закон, где бы он ни служил: на флоте ли, пехотинцем ли, артиллеристом. Личным желаниям, прихотям, рассуждениям тут места нет. Придется вам, матросы, сменить форму...

Лицо бригадного комиссара было чуть бледно, левая рука зацепилась за портупею, а правая, пока он говорил, все время была в движении: то поднималась резко, то снова опускалась.

Мы стояли и слушали молча, позабыв о куреве. На душе обида: неужели придется снимать клеши, надевать солдатские узенькие штанишки, обмотки. Но понимали — прав комиссар.

А там, вдали, полыхал Сталинград...

Мы всматривались в большие черные дымы, которые поднимались высоко в небо.

Тяжело гремела артиллерия, в разрывах облаков то и дело мелькали черные самолеты. Слышались тяжелые взрывы бомб.

Вечером мы развязали вещевые мешки и через час превратились в красноармейцев. Новое обмундирование торчало, дыбилось, пузырилось. Родная форма теперь лежала в вещевых мешках.

Лишь тельняшки остались под гимнастерками.

3. Переправа

Началась погрузка в машины. Командир второго батальона капитан Котов, широко расставив толстые короткие ноги, то и дело посматривал на большие наручные часы в белом никелированном корпусе.

В стороне, метрах в десяти от комбата, кучкой стояли красноармейцы — связные от каждой роты. Среди них был и я — связной пулеметной роты. Мы еще не успели познакомиться с вновь назначенным командиром батальона и не знали, как держаться в его присутствии.

Он же на нас как будто не обращал внимания. Старшего между нами, связными, не было, все оказались вроде на равных.

Погрузка окончилась. Комбат вместе с медицинской сестрой сел на головную машину. Мы остались совсем без начальства. Тогда я решился: как старший среди всех по возрасту и по военному званию взять командование группой на себя.

Первое, что пришло мне в голову, — распустить всех по своим подразделениям.

— Как остановка, сразу бегите ко мне, — сказал я. — Моя машина вторая. Кто опоздает — пеняйте на себя. Это вам не учение, а война...

Стоявший рядом со мной солдат Пронищев заметил со смешком:

— Товарищ главстаршина, да вы еще не знаете, что такое война, а других пугаете.

Слова бывалого солдата сразили меня. Я на минуту растерялся, потом разобрала злость. Повернулся, крикнул Пронищеву:

— За мной!

Места в машине нам достались самые плохие. Мы сидели около заднего борта, вся пыль оседала на нас. Настроение скверное, злость еще не улеглась.

— Ты только, товарищ главстаршина, не злись, — заговорил Пронищев. — Не люблю, когда человек говорит то, чего не знает. Я вот, допустим, тракторист, а начал бы рассказывать летчику про самолет. Смешно! А война... Я вот тебе расскажу немного и про связных тоже.

В бою часто как бывает? Перемешается все, перепутается, не знаешь, где наши, где противник. Как тут быть связному? Куда бежать? Оглядись! Случается отступление, опять же бойцы отходят все вместе, один другому помогает, а связной — всегда один. Вот, скажем, шел бой под Касторной. Пробежал я из штаба полка по лесу во второй батальон с донесением, выполнил приказ. Возвращаюсь назад [12] по той же тропинке, перебегаю от куста до куста, прячусь, и вдруг — фашистские мотоциклисты. Что делать? Вскинул винтовку, потом две гранаты швырнул и — ходу! Вот вам и связной. В бою связной — фигура, сам себе командир. А ты их так...

Я молчал. Что было сказать?

И снова вспомнились первые дни службы во флоте, первые испытания совести.

Мартовское утро тридцать восьмого года предвещало ясный день: бухта Золотой Рог искрилась радужными красками, но на душе у меня было пасмурно. Причина очень простая: хотелось быть минером или торпедистом, а меня зачислили писарем артиллерийского отделения. Я умышленно портил свой почерк, на занятиях допускал грамматические ошибки, за это на меня накладывали взыскания и снова заставляли садиться за книги, составлять заявки на разные детали.

Моим начальником был однофамилец лейтенант Дмитрий Зайцев. И я решил испортить ему настроение. При составлении табеля-заявки умышленно исказил название одной детали. Вместо «банник-разрядник» написал совершенно нецензурное слово и, подсунув эту заявку на подпись лейтенанту, успокоился. Но не прошло и дня, как это спокойствие повернулось против меня. Я уже не мог ни есть, ни пить, думая о том, что в артиллерийском управлении обнаружат мою «ошибку» и за это попадет лейтенанту Зайцеву. Попадет крепко, ведь это открытое издевательство над вышестоящим начальником...

Наступил вечер. Не находя себе места, я понуро побрел к своей койке. Когда на душе тяжесть, тогда и дела не клеятся, получается все плохо, а это еще больше раздражает. В этот вечер дежурный но казарме дважды поднимал меня с постели, заставлял уложить обмундирование правильно. Всю ночь не спал. Встал до сигнала «подъем», совершенно забыв, что это есть нарушение распорядка дня. У самого выхода из казармы меня остановил старшина.

— Почему на двадцать минут раньше общего подъема встал с постели?

Одна ошибка повлекла за собой другую. Я снова схитрил: вытянулся перед старшиной по уставу, как нас учили на строевых занятиях, и доложил:

— У меня расстройство желудка.

— В таком случае... бегом в гальюн!

На утренней поверке старшина вызвал меня из строя и направил в медицинскую часть — лечить расстройство желудка.

Мою хитрость врач раскрыл просто. Он посмотрел язык, потискал мой живот и написал старшине: «Шесть дней краснофлотца Зайцева подымать за тридцать минут до подъема, использовать его на хозяйственных работах».

Шесть дней я ведрами таскал из речки воду в умывальники. В субботу меня снова повели в медсанчасть. Врач по-прежнему очень внимательно выслушал меня: спросил, как работает желудок, не бывает ли поноса, запора, не душат ли тошноты, может, изжога бывает. Я ответил:

— Чувствую себя хорошо, прошу отменить такую лечебную процедуру.

Наконец, за мной пришел рассыльный из штаба: явиться к начальнику боепитания лейтенанту Зайцеву.

Бегу и с порога докладываю:

— Товарищ лейтенант, краснофлотец Зайцев прибыл по вашему приказанию.

Лейтенант долго смотрел на меня своими красивыми, добрыми глазами.

— Вижу, что прибыл. Только понять тебя не могу, что ты за человек, как ты мог работать гражданским бухгалтером, не имея за душой совести. Мы с тобой в одной комсомольской [13] организации, по возрасту почти ровесники, жизнь нам дала одну фамилию на двоих. Верил я тебе в работе, как себе, как родному брату, и вот за мою доверчивость ты меня жестоко наказал.

Слова лейтенанта выворачивали мое нутро наизнанку. В действительности лейтенант был по характеру мягкий человек, справедливый и требовательный. Год назад он с отличием окончил военное училище и как отличника его послали на самостоятельную работу в училище. Теперь его переводят в другую часть с понижением. Причина: халатность.

— Вот она в чем выразилась, — сказал лейтенант, положив передо мной заявку, составленную моей рукой. — Как видите, результат оказался печальным. Ваши дела показали халатное отношение к службе, рассеянность, поверхностные знания материальной части.

От стыда я готов был провалиться сквозь землю, просил извинения и самого строгого наказания. Лейтенант посмотрел на меня своими чистыми, ясными глазами, еле заметно улыбнулся и тихо сказал:

— Нет, наказывать я не буду тебя. Пусть тебя наказывает твоя собственная совесть. Она у нас — высший судья...

Да, кажется, нет более сурового наказания, чем терзания собственной совести. В условиях военной службы жизнь каждого военного человека, если он хочет быть настоящим военным, строится не только по уставам и наставлениям, но и по собственной совести. Потеря совести равносильна самому тяжкому преступлению. Именно этот вывод я сделал для себя после той глупой выходки против лейтенанта Дмитрия Зайцева и отныне всю жизнь буду искать возможность искупить свою вину перед ним.

И сейчас, когда идет война, когда перед моими глазами пылающий Сталинград, а в ушах звучат слова испытанного огнем солдата: «В бою связной — фигура, сам себе командир»,— мне осталось только дать клятву перед своей собственной совестью: быть верным и честным исполнителем воли своих командиров. Без этого нечего и думать о победе.

Колонна свернула на проселочную дорогу. Минут тридцать катились по низменности, заросшей кустами. Разбросанные там и тут озерки так и манили к себе: после пыльной, жаркой дороги — райское дело выкупаться, отдохнуть на бережке.

Вдруг с головной машины раздались условные сигналы, и вся колонна шарахнулась в разные стороны. Остановились под кустами. Дорога впереди и небо над ней были пусты. Чего там испугались — мы так и не поняли.

Батальон разгрузился быстро, без суеты и шума. Боевую технику разобрали на плечи, построились по три и вышли из кустов на ту самую проселочную дорогу, по которой только что ехали.

День подходил к концу, схлынула жара, и даже как будто утихла давно мучавшая всех жажда. Слышались громовые раскаты. В воздухе пахло гарью, взрывчаткой и еще чем-то неприятным.

Батальон свернул с проселка и по тропкам, протоптанным скотиной, углубился в лес.

И тут из-за кустов показались люди в штатском. Они шли, еле переступая, оборванные, грязные, перевязанные серыми от пыли бинтами. Это мирные жители Сталинграда направлялись в госпиталь. Моряки, еще не видевшие ужасов войны, смотрели на них с болью.

С опушки леса, в котором мы замаскировались, был виден Сталинград. Между нами и горевшим городом лежала Волга. Слышались артиллерийские раскаты. Без устали строчили пулеметы. Фашистские самолеты непрерывно бомбили заводской район.

Каким-то будет наш первый бой?

Вереницей тащились по тропинкам [14] раненые солдаты. Нам хотелось поговорить с ними, спросить, как там, но вид их говорил сам за себя. Они шли, словно не замечая нас, а мы все ждали, может, кто подойдет. И вдруг из-за кустов показался матрос. Он остановился, осмотрелся — и увидел нас. Подошел. Оказалось — старшина. Голова перевязана. Левая рука, странно короткая, забинтована. На изодранной тельняшке — бурые пятна крови. Правая штанина клеша от самого низа до колена разодрана. Якорь на толстой морской бляхе вдавлен в середину. Старшина присел рядом с нами, попросил закурить. Завязался разговор.

— Постойте; — сказал вдруг старшина, услышав, что мы — тихоокеанцы. — А Сашу Лебедева вы не встречали? Братишка мой. Нет такого среди вас?

— Та е у нас такой, — ответил украинец Охрим Васильченко.

— Какой?! — вскинулся старшина. Может, однофамилец?

— На баяне хорошо играет, ноет. Словом, веселый хлопец, скучать не даст.

— Он, Сашка!

— Только нема его зараз у роте.

— Как так? Где же он?!

Трое бойцов тут же бросились разыскивать Сашу.

До сталинградских боев старшина Иван Лебедев служил на Северном флоте, а брат его Александр — на Тихоокеанском. Родом они из Сталинграда. Когда к родному городу подошли фашисты, братья попросились на Сталинградский фронт. И вот...

— Товарищ старшина, — обрадованно воскликнул матрос Миша Масаев, — глядите!

К нам бежал Лебедев-младший.

— Ваня!

— Саша]

Братья расцеловались. Дрогнувшим голосом Иван сказал:

— И обнять-то тебя по-настоящему не могу.

Александр посмотрел на укороченную руку брата.

— Где это тебя?

— Там, — Иван показал в сторону Сталинграда.

— Как там?

— Тяжело. Но держимся, — Иван Лебедев окинул взглядом сгрудившихся вокруг матросов. — И выдержим, братцы, выстоим, честное слово! А на мою руку не смотрите. За нее фрицы дорого заплатили.

Из рассказа Ивана Лебедева перед нами вставал бой в районе поселка Красный Октябрь.

...Бьются за каждую улицу, за каждый дом. Все охвачено огнем. Тяжко дышать. Искры сыплются на плечи, попадают за воротник, загорается одежда.

Старшина Лебедев увидел, как фашистский офицер выхватил пистолет, нацелился в командира. Лебедев метнулся вперед, загородил собою командира и бросился на фашиста с ножом. Пуля ударила Лебедеву в левую руку, но правая в тот же миг достала фашистскую грудь. Потеряв офицера, гитлеровцы на мгновение растерялись. Но неизвестно, что было бы дальше, если бы в эту минуту не прогремело «ура»: наши пошли в атаку.

Лебедев замолчал, а нам казалось, будто мы сами побывали на правом берегу, участвовали в рукопашных схватках, отбивали атаки фашистов, ходили в контратаки.

Я не заметил, когда к нашей группе подошел бригадный комиссар Зубков.

Он стоял, опершись о дерево, и вместе со всеми слушал. А потом подошел к Лебедеву, пожал ему руку:

— Спасибо, товарищ старшина. Вы для нашей молодежи, можно сказать, настоящий доклад о мужестве прочли. — Потом посмотрел на нас: — Вижу, не привилась вам солдатская форма, — в голосе мягкость.

— До самой темноты, товарищ [15] бригадный комиссар, были солдатами, а сейчас вот снова в моряков превратились, — оправдывался командир роты.

— В старину русские солдаты перед боем надевали чистое белье, — задумчиво сказал комиссар.

В темноте подошли к самому берегу Волги. Легли на теплый песок у самой воды. Волга перебирала мелкие камешки на берегу. Они шелестели, словно шептались между собой: тиш-ш, ти-ше, тиш-ш.

С Мамаева кургана веером во все стороны разлетались трассы очередей крупнокалиберного пулемета.

— До нас не достае, дывись, Василь, як у воду хлюпается, — сказал лежавший рядом Охрим Васильченко, комментируя полет пуль. С правой стороны от переправы шла пулеметная перестрелка. В овраге Долгом, между бензобаками, работали автоматчики, отбивали равномерную дробь, а в самом низу оврага, за дорогой, ухали разрывы гранат. Над головой тарахтели моторы ночных бомбардировщиков. Каждый новый разрыв мины или снаряда окатывал горячим воздухом, швырял в сторону. Самое неприятное на войне — лежать без действия под огнем противника.

Охриму не лежалось. Он ворочался с боку на бок и ворчал:

— Ну кажи, чого мы тут ждем? Перемахнуть бы, пока темень, а мы лежим, соньця дожидаемся.

Старший лейтенант Большешапов громко цыкнул на Охрима:

— Еще подходят части. Не ты один, можешь полежать.

И все умолкли, поняли. Только слышен стал тихий разговор на переправе.

Город горел. На фоне зарева были видны тени пробегающих солдат. Наши или немцы? Никто не знал.

К переправе подходил обоз второго батальона. Перегруженные повозки до самых ступиц зарываются в песок. Лошади выбились из сил и не могли сорвать их с мест. Подошла рота автоматчиков, и обоз тронулся к переправе.

Появился катер, к нему была причалена баржа. Ее высокие борта изрядно побиты осколками.

Погрузка прошла быстро, в полной тишине. Изготовили к бою станковые пулеметы. На середине баржи штабелями сложили ящики с боеприпасами. Старшина Бабаев грузил в трюмы, прямо в воду, ящики с американской тушенкой — «второй фронт».

Матросы смеялись вполголоса:

— Старшина, что ты делаешь, захлебнется «второй фронт»!

На носу и корме дырявой баржи стояли насосы. Матросы откачивали воду, просочившуюся через пробоины. Внутри баржи стучали молотки: щели конопатили, а пробоины забивали пробками, замотанными паклей.

Глухо заработала машина. Катер содрогнулся, натянулся буксир, дрогнув, заскрипела баржа и, как усталая кляча, поплелась следом. Маленькая волна набегала на катер, ударяла о железный борт и с шумом рассыпалась где-то в темноте. Густая ночная темь давила на глаза, как повязка, но все напряженно вглядывались в черную кипящую ширь реки, стараясь рассмотреть, что там впереди. Слышно было, как слева и справа тихо плескали веслами плывущие на лодках моряки. За лодками на веревках тащились доски, бревна, за них держались матросы из роты автоматчиков.

Переправа обошлась без потерь. Все, как один, тихоокеанцы перемахнули через Волгу в огнедышащий Сталинград.

Это было в ночь на 22 сентября 1942 года.

4. Первый бой

Катер врезался носом в прибрежный песок. Мотор вздрогнул [16] в последний раз и умолк, лишь вода за кормой продолжала хлюпать. Вот он, долгожданный правый берег!

В небе вспыхнула ракета. Ее яркий свет скользнул по стальным каскам бойцов, все замерли. Ракета погасла, и берег снова ожил.

К пяти часам утра через Волгу переправилась вся наша 284-я стрелковая дивизия. Я до сих пор не могу понять, почему фашистские артиллеристы и минометчики ни одним выстрелом не потревожили нас на открытой глади реки. Может быть, потому, что мы ни одним звуком или движением не выдали себя? А может, гитлеровцы потеряли бдительность, считая, что русская армия под Сталинградом разбита, рассеяна; артиллерия ушла за Волгу, на левый берег; в развалинах города остались лишь отдельные группы «коммунистов-смертников», а переправа новых частей невозможна? Что они думали — неизвестно, но факт, что нашей дивизии удалось переправиться без потерь.

Теперь уже нет никакого сомнения — мы скоро вступим в бой. Первое боевое крещение моряков на суше в горящем городе. Как оно начнется и чем закончится? Лично я — готов ко всему, буду драться, как подсказывает совесть. Какая она у меня — дырявая или чистая — пусть оценят товарищи в ходе боя, но про себя я уже который раз повторяю: не подведу, не отступлю, даже перед самой смертью. Вероятно, так же думают о себе мои друзья-тихоокеанцы. Смотрю на них, а в ушах звучит голос диктора, который передавал очередную сводку Совинформбюро по радио:

— «Наши войска оставили Севастополь...»

Эту тяжелую весть я услышал, находясь во Владивостоке, получая в банке денежное содержание за май 1942 года. И тут же перед кассой за моей спиной, прозвучал для меня не менее суровый приговор, чем сообщение диктора о Севастополе:

— Так вот, я говорю, деньги могет любая грамотная бабенка носить, а вот таких шароваристых парней пора притянуть на войну.

— Правильно, Лука Егорович, — поддержал знакомый мне дед Фадей, слесарь-истопник районной бани. — Я вот, к примеру, работаю на двух ответственных должностях, вся баня лежит на моих плечах, ну, если бы меня попросили, Фадей, сходи в банк, получи наличные для коллектива, што мне — тяжело? А таких лоботрясов на бабьей работе не держал бы...

Ох, как тяжело мне стало с той минуты служить в мирном, далеком от фронта городе! Вернулся в часть и готов был разбросать все деньги куда попало, чтоб осудили и послали, как штрафника, на фронт. И наверное, так могло случиться, если бы в этот момент не встретился командир базы, который сказал, что на днях мне придет замена, что командование флота решило удовлетворить просьбу комсомольцев базы — сформировать роту добровольцев для отправки на фронт.

— Спасибо! — вырвалось у меня из груди, иначе я задохнулся бы от радости.

Командир улыбнулся, достал из кармана пачку «Беломора», протянул мне. Прикурили от одной спички, затянулись.

— Откровенно говоря, я завидую тебе и твоим друзьям-комсомольцам, — сказал командир базы. — Мною подано тоже четыре рапорта с просьбой отправить на фронт. На четвертом поставлена такая резолюция, сам своими глазами читал: «Разъяснить товарищу Николаеву, что он должен понимать, где мы находимся (не на даче) и какую задачу выполняем. Не поймет, будем разбирать в партийном порядке, вплоть до исключения».

Командир базы капитан-лейтенант Николаев по своей натуре, по характеру был беспокойный человек. Самые малейшие неполадки, неудачи [17] он принимал близко к сердцу, расстраивался, отчего часто проводил на работе круглые сутки, не смыкая глаз. От переутомления за один год войны у него глубже вырезались на лбу две морщины. Еще сильнее обозначился шрам — след Хасана, что змейкой вился от правой брови к щеке. Умный и заботливый командир, отдавший восемнадцать лет нелегкой службе, на этот раз показался мне родным отцом: он напутствовал меня, как надо действовать в бою: главное — не робеть и быть осмотрительным.

В ожидании замены время тянулось мучительно медленно. Я считал буквально каждую минуту. За ночь успел подготовить полный финансовый отчет для передачи новому начфину и утром, на рассвете, вышел к морю. В эту пору рассвет на море наступает как-то особенно красиво. Красота рассвета начинается с появления маленькой, еле-еле заметной ярко блестящей точки. Ее нельзя назвать еще зарницей, которую привык видеть я на своем родном Урале. Эта точка маленькая, как мышиный глаз, а горит так ярко, что вокруг нее разгорается небо. Эта звездочка — не простое небесное светило, нет, это настоящий разведчик — прокладывает путь солнцу. Когда мышиный глазок разгорится, вырастет во всевидящее око, он, помигивая, излучает столько света, что его хватает зажечь на небе узкую полоску нового утра.

Именно в то утро, кажется, только мне улыбнулась звезда счастья — солнечный разведчик. На моих глазах все живое радовалось, поворачивалось к солнцу. И как могло быть иначе: ведь мне предстояло не сегодня-завтра отправиться в действующую армию.

Искупавшись в холодной океанской воде, я бегом вернулся в расположение части. Тут уже все знали, что двадцать комсомольцев нашей базы, в том числе и я, отправляются в действующую армию.

Времени оставалось очень мало, проводы были поистине военными. По званию и возрасту среди нашей команды я был самым старшим. Поэтому меня назначили командиром отделения, с которым я влился в состав батальона морских пехотинцев Тихоокеанского флота...

И вот мы уже в Сталинграде, на правом берегу Волги. Улыбнется ли мне здесь та самая звезда, которую во Владивостоке моряки называют разведчиком солнца?

Переправа дивизии закончилась, ждем приказа о вступлении в бой.

До получения боевой задачи оставались на месте, у причалов. Как сейчас вижу молодого белобрысого, курносого капитана, который размещал моряков нашей части на круче берега.

Лежим один к одному. Прошел час, второй. Ночь на исходе. Моряки хорошо ориентируются по небесным светилам, но небо задымлено, и трудно определить, близко ли рассвет.

Заметно волнуются офицеры, а мы по-прежнему лежим абсолютно без действия и сами волнуемся все больше.

Ясно: скоро мы должны вступить в бой. Но где противник, где его передний край? Никто тогда не догадался проявить инициативу — разведать. Не додумался до этого и наш комбат Василий Котов. Он лежал на животе рядом со мной. По другую сторону сидел старший лейтенант Василий Большешапов.

Раннее утро. Яснее стали вырисовываться дальние предметы. Слева от нас хорошо видны бензобаки. Что за ними, кто там? Выше баков — железнодорожное полотно, стоят пустые вагоны. Кто за ними притаился?

Наконец наблюдатели немецких минометных батарей засекли нас. На берег Волги, в самое наше скопление, полетели мины. В воздухе показались самолеты противника, стали бросать осколочные бомбы. [18]

Матросы заметались по берегу, не зная, что делать.

Лейтенант Николай Логвиненко, командир батальона Василий Котов и я успели прыгнуть в глубокую воронку от бомбы.

Прижались к земле, лежим. А фашистская авиация молотит, только камни летят. Справа и слева послышались стоны раненых.

Через несколько минут донеслось:

— Убит заместитель командира дивизии.

Нет, дальше так оставаться нельзя. И тут из-за Волги ударила «катюша». Молодцы артиллеристы, в самый раз!

С разрывом последнего снаряда старший лейтенант Большешапов выскочил на пригорок, крикнул:

— За Родину!

Вскинув над головой пистолет, он бросился к бензобакам, где засели фашистские автоматчики. Словно пружина подбросила меня на ноги, не помню, как оказался рядом с Большешаповым.

Вслед за нами справа и слева поднялись матросы. Страх и нерешительность как рукой сняло: дружная атака и робкого делает отважным.

Слева застрочил фашистский пулемет, укрывшийся где-то в развалинах возле оврага Долгого. Цепи моряков прижались к земле. Атака захлебнулась.

Большешапов приказал мне пробраться к развалинам и забросать пулеметное гнездо гранатами.

Когда фашистский пулемет замолчал, моряки, наступавшие на левом фланге, снова поднялись в атаку.

Заметив скопление нашей пехоты у бензобазы, фашисты открыли массированный минометно-артиллерийский огонь. Потом полетели бомбы с пикировщиков. Над базой взметнулось пламя, начали рваться бензобаки, загорелась земля. Над цепями атакующих моряков с оглушительным ревом метались гигантские языки пламени. Все охвачено огнем. Еще минута — и мы превратимся в угли, в головешки...

— Вперед! Вперед!

Охваченные огнем солдаты и матросы на ходу срывали с себя горящую одежду, но не бросали оружия. Атака голых горящих людей... Что подумали о нас в этот момент фашисты — не знаю. Быть может, они приняли нас за чертей или за святых, коих и огонь не берет, и потому бежали без оглядки. Мы вышибли их из поселка, прилегающего к бензобазе, и остановились на крайней западной улице, залегли среди маленьких индивидуальных домиков, из которых состояла эта улица. Здесь кто-то подкинул мне плащ-палатку, и я кое-как прикрылся.

Тотчас же командир полка майор Метелев направил основной удар своих батальонов по оврагу Долгому на метизный завод, в район льдохранилища и на высоту 102 — Мамаев курган. В овраге Долгом наша рота установила локтевую связь с пулеметной ротой 13-й гвардейской дивизии, которая вела жестокие бои за центр города.

В воздухе по-прежнему кружили фашистские самолеты. Шел воздушный бой. Фашистские пикировщики штурмовали завод «Красный Октябрь» и северные скаты Мамаева кургана. Там тоже горела земля.

От раскаленного воздуха у солдат потрескались губы, пересохло во рту, слиплись опаленные волосы — зубья расчески гнулись.

Но командир батальона капитан Котов радовался: приказ выполнен! Бензобаки отбили, овладели недостроенным красным зданием, захватили контору метизного завода, бои идут в цехах и проломах асфальтового и метизного заводов!

Наступила часовая передышка. Принесли обмундирование. Нашлась зарытая в песке чуть обгоревшая моя тельняшка. [19]

Город в огне. Пламя бушует над каждым домом, над заводскими корпусами, что-то горит на Тракторном заводе.

Сижу и, не глядя, ощупываю себя — грудь под тельняшкой, ноги. Надо мной густой черный дым столбом поднимается высоко в небо. Потом он потихоньку двинулся вдоль берега на запад. Как черным покрывалом затянуло Мамаев курган, совсем не видно кустов в районе тиров. Дымовые тучи спускаются все ниже и ниже. Дым вползает в развалины домов, в подвалы, заполняет траншеи и по оврагу тянется к воде.

Фашистские самолеты продолжают бомбить город.

Мы прячемся среди развалин, в ямах, под фундаментом стен, потом перебегаем в крайний цех завода и укрываемся под станинами станков.

Обстрел и бомбежка утихли. Мы опять в атаке. Ведем неравный бой. Начинается рукопашная схватка, жестокая, скоротечная. Вот где пригодилась наука, преподанная нам на том берегу!

Снова передышка. Разглядываем развалины завода: груды кирпича, скрученные металлические балки.

И вдруг вижу — девочка. Маленькая, худенькая, лет двенадцати. Ее тонкие ножки до крови исцарапаны, синее платье, явно с чужого плеча, разорвано, красные ботинки, тоже рваные, надеты на босу ногу.

Девочка идет впереди раненых солдат, ведет их куда-то. В развалинах мы до этого видели много тропок и гадали, куда они тянутся. С треском разорвалась мина, веером разлетелись осколки и мелкие крошки кирпича. Тут же защелкали разрывные пули. Но девочка продолжала шагать так, будто ничего не замечала. Я падаю за пулемет, нажимаю гашетку, открываю ответный огонь в сторону фашистов.

Девочка эта запомнилась мне навсегда.

Старший лейтенант Большешапов заинтересовался, где прятались от бомбежки раненые солдаты, какой тропинкой пробралась к ним девочка? А если эту тропинку обнаружат фашисты и так же тихо просочатся в наш тыл?

Командир роты приказал:

— Реутов и Зайцев, разведайте, куда выходят подвалы и как их можно использовать.

Вскинули автоматы, к поясам прицепили по три гранаты и нырнули в развалины. Я шел первым, а Реутов сзади освещал путь фонариком. Пробирались среди развалин, ныряли под согнутые фермы. Подошли к массивной железной двери, открыли ее — в нос ударили запахи керосина, машинного масла и еще какой-то тяжелый запах. Реутов остановился.

— Ого, ничего себе, хоть топор вешай.

Немного постояли, включили фонарик, осмотрелись. Узкий длинный коридор. С правой стороны еще одна дверь. За нею слышны разговоры, стон. Кто там, свои или чужие? Надавили на дверь — не поддается, закрыта изнутри. Реутов припал ухом к замочной скважине, долго слушал. Громкий стук эхом разнесся по подвалу. Откуда-то со стороны раздался грубый прокуренный бас:

— Кто идет?

По голосу я узнал своего флотского товарища. Николай Куропий из первого батальона! Радостно крикнул:

— Коля, открой, это мы с Реутовым!

— Сейчас откроем, — ответил Коля.

Однако дверь по-прежнему оставалась запертой. Саша Реутов опять стал стучать, но никто не отвечал. Кругом было тихо, только время от времени содрогалась земля, как бы напоминая нам, что наверху идет бомбежка, бьет тяжелая артиллерия. [20]

Наконец заскрипел железный засов, и дверь распахнулась. Передо мной стоял полураздетый человек. На лице и на груди пузыри от ожогов. Правая рука висит на косынке, подвязанной в шее. Так выглядел мой флотский друг Коля Куропий, в прошлом бухгалтер колхоза на Полтавщине, шутник и балагур...

Таких было тут человек двадцать. Все они уже получили первую помощь: за ранеными ухаживала медсестра Клава Свинцова с двумя санитарками. Но, конечно, ребят надо было срочно отправлять за Волгу, в медсанбат.

Оказалось, что из этого подвала можно пробраться к Волге еще одним путем — сначала по лабиринтам развалин к индивидуальным домикам, потом спуститься в овраг Долгий, а там до переправы — рукой подать. Этим путем и пришли сюда санитары, когда фашисты занимали цехи завода.

Наверху — фашисты, а в подвале — наши раненые...

— Хорошее соседство — змеи с пташками, — нашел в себе силы повеселить нас Коля Куропий.

Найти бы сюда проход для батальона, вышибить сверху фашистов и выручить раненых...

— Глядите-ка, — позвал меня Реутов.

Смотрю — какая-то квадратная труба. Ширина — метра два с лишним. Высота примерно метр пятьдесят. Да, не меньше. Мой рост — метр шестьдесят пять, и я прохожу, немного только пригнув голову. Воздух чистый, дышать легко, даже чувствуется небольшой сквозняк. Идем в темноте. Левой рукой держусь за толстый кабель в свинцовой оплетке, подвешенный на скобы под самый потолок. Правая сжимает шейку приклада автомата. Кабель круто поднялся вверх, и метров через пять я натолкнулся на кирпичную стену. Пошарил рукой, нащупал деревянную лестницу. Четыре ступеньки подвели меня к выходу из коллектора: квадратное отверстие прикрыто толстым листом железа, в щели пробивается свет. Отсюда хорошо слышно перестрелку наверху — трещат пулеметные и автоматные очереди, рвутся гранаты. Где мы? Я решил выглянуть, осмотреться. Попробовал сдвинуть лист плечом — не тут-то было, лист как прирос.

Подошел Саша Реутов. Приспособились вдвоем, ждем момента. Вот один за другим два сильных взрыва. Мы дружно нажали. Лист немного отодвинулся — с предательским громом. К счастью, гитлеровские солдаты не обратили внимания. Образовалась щель, но такая узкая, что мог пролезть только я. Грузный Саша не проходил.

Я высунул голову, осмотрелся. Оказывается, мы пробрались в кладовую инструментального цеха: кругом шкафы, стеллажи с инструментами и разными деталями.

Отсюда можно видеть, что делается в токарном и сборочном цехах. В токарном — немцы. Много, кажется, целая рота. Собрались вроде на обед: в руках котелки и фляжки. Укрываясь за станками, ждут подносчиков пищи и не замечают, что русский матрос считает их по головам, как баранов.

Наспех набросал план расположения противника, его огневых точек, пути прохода. С этой бумажкой Реутов отправился назад, докладывать командиру роты, а я остался наблюдать.

Под руку попался листок. Читаю: «Пропуск». Отпечатали специальные пропуска для защитников Сталинграда. По этим пропускам русские солдаты могли в любое время на льготных условиях сложить оружие и сдаться в плен. «Льготы» были такие: если защитник Сталинграда случайно попадет в плен, его расстреляют на месте, а придет [21] с пропуском — отправят в тыл. На другой стороне был текст на немецком языке.

Уже потом мне перевели его. Там было написано: «Всем солдатам фюрера: русских солдат и офицеров, предъявивших пропуск для сдачи в плен, разоружать без всяких условий и отправлять в лагерь для военнопленных».

Прошло минут двадцать. Гитлеровцы начали обед. Я насчитал шестьдесят пять голов. Пообедали, защелкали зажигалками, задымили сигаретами.

Где же Реутов? Неужели не успеют наши застать их в такой подходящий момент?

Вдруг гитлеровцы закричали, заметались. Их внимание привлек шум в противоположной от меня стороне. Кто там поднял шум и для чего?

Оказывается, этот шум нужен был Большешапову. Моряки уже успели накопиться в инструментальной кладовой и в соседнем подвале. Они ждали, когда немцы отвлекутся на ложный шум, повернутся спинами.

По команде старшего лейтенанта одновременно полетело более тридцати гранат, застрочили автоматы. Через несколько минут ни одного живого фрица в токарном цехе не осталось.

Но еще до самого вечера очищали мы этот участок завода и укрепляли свои позиции.

Теперь в руках немцев оставались асфальто-бетонный завод, северо-западнее метизного, трансформаторная и часть котельной. Еще они удерживали пока мост и насыпь железной дороги, что огибает Мамаев курган с севера.

Мы стали приводить себя в порядок, отправлять раненых из подвала метизного завода и готовить там лазарет для Клавы Свинцовой.

Так закончился для меня первый бой, точнее первый боевой день в Сталинграде.

5. Заживо погребенный

Целую неделю, по пять-шесть раз в день, гитлеровцы бешено атаковали метизный завод. Отдельные участки заводской территории по нескольку раз переходили из рук в руки. Днем их занимали немцы, ночью — мы.

Особенно плохо было нам в те дни, когда противнику удавалось закрепиться на вершине Мамаева кургана и установить там наблюдательные пункты. Оттуда фашисты видели переправу, наши позиции и могли вести прицельный огонь артиллерией.

С высоты кургана просматривались все подходы к конторе метизного завода. А еще в ста метрах от нашего блиндажа маячила вышка. На ней тоже иногда появлялись гитлеровские дальномерщики. Засекли они и вход в наш блиндаж...

Часов в восемь утра начался артиллерийский и минометный обстрел. Мины и снаряды рвались возле самого блиндажа, крошили все, что было наверху. Деревья, посаженные когда-то вдоль трамвайной линии, превратились в обугленные и расщепленные столбики. Рельсы, отодранные от земли взрывной волной, свернулись в клубки. Трамвайные вагоны без окон и дверей, с оторванными колесами валялись, как изломанные детские игрушки.

...Среди трамвайного кладбища, исковерканных рельсов виднеются каски, рассыпаны стреляные гильзы, ящики с патронами и гранатами, противогазные и санитарные сумки, лежат убитые. Но я почти безучастно иду мимо всего этого с одним желанием — скорее добраться до блиндажа и уснуть. Смертельно устал. Кажется, сплю на ходу.

В блиндаже сквозь перекрытия глухо слышу: вражеская артиллерия и авиация начинают обработку передней линии нашей обороны. Земля гудит и стонет. Теперь мои товарищи, [22] те, кто наверху, должны бежать, ползти как можно ближе к переднему краю противника. Это — единственное спасение в данной обстановке.

Усталость прижимает меня к стенке блиндажа. Приседаю на корточки. Сон одолевает. Какая в нем сила — ни кулаками, ни автоматом от него не отобьешься. Отползаю в центр блиндажа, под голову попадает что-то мягкое. И... погружаюсь в дрему. Нет, я не сплю, а продолжаю бороться со сном, все вижу, все слышу, только в каком-то удалении от этой шумной действительности. Взрывы бомб и снарядов встряхивают блиндаж, а мне кажется, что я еду в тряской теплушке со своими товарищами. Где-то возле Омска теплушка остановилась. Начальник эшелона созвал дежурных старшин в свой вагон. Сажусь на скамейку рядом с девушкой. Красивая, улыбчивая, в военной форме, с четырьмя треугольниками на петлицах — медицинская сестра. Сижу и плечом ощущаю тепло ее плеча. Эшелон снова тронулся. Вагон бросает из стороны в сторону. Мне это нравится, девушка тоже, кажется, не огорчена такой тряской. Нежность взгляда ее голубых глаз уже начинает волновать мое сердце. Между тем начальник эшелона продолжает разъяснять важность нашего эшелона.

Он говорит:

— Враги могут пустить нас под откос, если мы ослабим нашу бдительность. Так вот, чтобы этого не случилось, посторонних лиц к своему вагону не подпускать. Мастеров по осмотру вагонов допускать, но зорко следить, что они делают...

Инструктаж уже закончился, а остановки еще нет. Все присутствующие встали со своих мест. Поднялся и я. Проявляя вежливость, я уступаю дорогу своей незнакомке, беру ее под локоть. Она почувствовала мою руку и незаметно прижала к своему боку.

Поняв друг друга, мы энергично стали проталкиваться между моряками и вскоре оказались в тамбуре. Я назвал свое имя:

— Василий.

— Мария, — ответила она, — но вы зовите меня, как все мои подруги — Машей. Я вас буду Васей звать... Как хорошо, что вас так зовут.

— Таких имен в России миллионы.

— Это правда, но с первым моряком я познакомилась именно с тем, имя которого принесет мне счастье. Давай поклянемся, что всю войну будем помогать один другому, как брат сестре. Ты меня не будешь обижать и другим не позволишь...

Я с удивлением смотрел в ее большие лучистые глаза и думал: зачем этой красавице нужна моя дружба?

Я дал слово моряка: всегда, до конца войны, охранять и оберегать ее, как родную сестру, от бесчестья и обид. Маша подняла руку и поклялась, что до конца войны будет слушаться меня, как родного брата... На этом слове поезд, как от удара, вздрогнул, заскрипел тормозами, заговорили между собой буферные стальные тарелки. Эшелон остановился. В этот момент я, кажется, уснул, точнее, явь встречи с Марией Лоскутовой ушла из моей памяти, потом снова вернулась. Вернулась сквозь сон в удивительной последовательности.

На одной из станций матрос Куропий сорвал дверью ноготь с указательного пальца левой руки. Первую помощь пострадавшему матросу оказали в теплушке. Николай Старостин вызвался сопровождать пострадавшего в медицинский вагон. Я же как дневальный не мог пропустить такого момента, чтобы не заглянуть к Маше Лоскутовой. В тот день она дежурила в санитарном вагоне.

Не доезжая станции, поезд остановился у семафора, мы выскочили [23] и вдоль состава побежали к пятнадцатому вагону, который был прицеплен впереди нашего.

Это был один-единственный в нашем эшелоне жесткий купейный вагон. В нем размещались штаб нашей части, аптека и операционная. Пробраться туда было не так-то просто. Когда мы прыгнули на подножку вагона, наш поезд стал набирать приличную скорость. Старостин постучал. На стук дверь открылась не сразу. Дневальный посмотрел, строго погрозил пальцем через стекло, и лишь потом перед нами открылась дверь.

Забрызганная кровью рука магически подействовала на сознание дневального матроса.

— Сестра, принимай раненого матроса, — крикнул он громко, стуча кулаком. — Сестра!

Открылась дверь соседнего купе. Вышла Маша. Увидя на руке Николая кровь, будто не заметила меня, сосредоточилась только на побуревших пятнах.

— Посидите минутку, — сказала она Николаю, — я сейчас приготовлю свежую перевязку.

Старостин быстро спрятался за дверью в аптеке и, наверное, тут же забыл про нас. Куропий как пострадавший сидел на диване, рука лежала на столике. Маша быстро надела белый халат, на голову натянула белоснежный колпак. Мы любовались ее красотой. Даже простенький халат и тот красил очень ладную фигуру сестры. И кирзовые сапоги с широкими голенищами не портили красоты этой маленькой, подвижной, боевой сестры.

Потом Маша раскрыла общую тетрадь в черном переплете с застежкой и спросила:

— Фамилия?

— Куропий, — ответил Николай.

— Имя и отчество?

— Скажу имя и отчество, только сначала назовите свое имя, — вопросом на вопрос ответил Николай, явно выдавая свое намерение познакомиться с ней.

— Ох эти моряки, давайте вашу руку, — уже более строгим голосом произнесла Маша.

— Сестра, вы скажите свое имя, я не только руку, я вам и сердце свое отдам, — продолжал свое Николай.

Маша нахмурилась:

— Зовут меня... А разве Вася вам ничего не сказал?

Николай ответил:

— Нет.

— Ну ничего, он скажет. Сердца мне вашего не надо, а вот руку разбитую кладите на стол.

Николай, как школьник, положил руку на стол и замолчал. Рана была неопасная.

Перевязка окончилась, и можно было отправляться в свою теплушку, но поезд все мчался и мчался без остановок, гремя на стрелках.

Пришел дежурный по штабу и выставил нас из купе в тамбур.

Снова что-то загремело, загрохотало. Меня вроде подкинуло в воздух, и теперь я, кажется, действительно уснул.

Спал по-морскому, крепко. Проснулся от голода. Раскинул руки в стороны — вокруг никого нет. На мой голос никто не отзывается. Тихо, темно. Я сел, привалился спиной к стене, стараюсь вспомнить, где я. Достал из кармана кисет, свернул самокрутку, обшарил все карманы, но спичек не оказалось. Где же спички? Вспомнил скверную привычку Михаила Масаева: что ни возьмет у товарища — обратно не отдаст; машинально сует в свой карман.

Да ведь утром в токарном цехе я дал коробок спичек Масаеву! Ухватился за этот момент и начал прослеживать, что было дальше.

Наконец вспомнил, как зашел в блиндаж, как долго искал место поближе к выходу, чтобы дышать свежим воздухом. Но счастье мне не улыбнулось, я дошел до середины [24] блиндажа и свалился среди спящих, пришвартовался вслепую.

От злости на Мишку швырнул самокрутку в сторону. Поднялся, сделал шага два, натолкнулся на стену и стал пробираться по ней. Ноги все время цеплялись, наступали на что-то. Я наклонился, ощупал. Меня бросило в холодный пот: это лежали мертвые. Рукава моей гимнастерки стали липкими.

Я понял, что спал среди трупов. Неужели товарищи сочли меня убитым и бросили в братскую могилу? От такой мысли больно сжалось сердце.

Да нет, ерунда. Стал продвигаться вдоль стены дальше. Стена закончилась кучей песка. Полежал немного на песке, успокоился, пошел в другую сторону. И снова наткнулся на стену. Не было выхода. Напрасно я ползал, царапал пальцами бетонированные стены.

Вокруг меня — одни стены и завалы. Выхода нет.

Под руку подвернулась саперная лопата. Скорее откопаться! Но куда ни ударь — везде лезвие лопаты налетает на дерево. Замурован со всех сторон...

Отошел от досок и бревен метра на полтора-два, снова заработал лопатой. Землю выбрасываю на середину блиндажа, подминаю под себя. Скорее выбраться на волю, глотнуть свежего воздуха, посмотреть на небо, увидеть ребят... Лучше быть убитым в бою, чем заживо погребенным.

Копаю усердно. Снова накат бревен. Что можно сделать саперной лопатой? Возвращаюсь к середине блиндажа.

Становится душно. Падаю на холодный сыпучий песок. Стараюсь припомнить — где должен быть выход. Не могу собраться с мыслями. В ушах звенит, с каждой минутой дышать становится все тяжелее. И вдруг обжигает мысль: чем дольше буду лежать без дела, тем скорее придет смерть. Надо добывать свежий воздух!

Беру лопату, опять ползу между бревнами в свою нору. Работаю без отдыха, как крот, врываюсь все дальше. Позади рухнула глыба песку, придавила ноги. Кажется, отрезало выход в блиндаж...

Не хватает воздуха. Какой-то комок подкатился и стал поперек горла — ни вдохнуть, ни выдохнуть. В глазах мелькают разноцветные искры, плывут радужные круги. Из последних сил упираюсь ногами в бревно и бью лопатой в стену. Раз, другой, третий... Лопата проваливается в пустоту. Еще рывок и... наконец-то! Но силы оставили меня, и я ткнулся лицом в землю.

Когда поднял голову, была темная ночь. Я жадно глотал свежий воздух, не мог насытиться.

Меж бревен и досок я, оказалось, проделал хороший лаз. Через него и выбрался из блиндажа.

В сторону Волги летели трассирующие пули. Из окон нижнего этажа конторы метизного завода строчили фашистские станковые пулеметы. В небе вспыхивали ракеты, освещая покореженное полотно трамвайной линии, разбитые трамвайные вагоны.

Теперь мне стало ясно, где я и как нужно действовать. Чтобы выйти отсюда к своим, надо подорвать пулеметы.

Вернулся снова в блиндаж. Нужны гранаты. Но как ни старался, сколько ни ползал но полу, гранат найти не мог. Темно. Нужен свет, чтобы осмотреться. Нужны спички.

Начал шарить по карманам убитых. В одном кармане зашуршал коробок и кисет с махоркой. Обрадовался находке, смастерил самокрутку, чиркнул спичкой, прикурил. И в ту же секунду заметил — в углублении стены стоит лампа «катюша», рядом — коробок спичек.

Зажег лампу, начал разрывать песок, искать гранаты. Возле стены на полу до половины засыпанные песком лежали автоматы, разбросанные всюду патроны, готовые диски [25] к автоматам. И среди этого склада — ящик с гранатами Ф-1. Наполнив ими карманы и противогазную сумку, я вылез из норы.

Из окна конторы метизного завода по-прежнему бьет фашистский пулемет. Под грохот очередей переползаю от воронки к воронке, прижимаюсь к фундаменту конторы. Вспыхнула ракета, вырвала из темноты сорокапятимиллиметровую пушку.

Еще ракета, и одновременно заработали оба пулемета: один строчил в восточном направлении, другой в западном. Осветительные ракеты взлетали беспрерывно. Местность все время была освещена, и это дало мне возможность хорошо все рассмотреть. Мне стало понятно, что гитлеровцы вклинились в нашу оборону, превратив контору метизного завода в свой опорный пункт.

Один пулемет был установлен в окне первого этажа, другой — где-то рядом и чуть выше. Вот они снова заработали, и я приподнялся. Прижался спиной поплотнее к стене и швырнул в окно гранату, потом другую, третью. Осмелел, стал поудобнее, начал бросать еще и еще...

С восточной и западной стороны конторы раздалось «ура». Это пошли в атаку, как потом выяснилось, наши вторая и четвертая роты.

Опорный пункт фашистов был ликвидирован, контора оказалась снова в наших руках.

Когда командиры собрались в ее подвале, стали уточнять — кто подобрался первым и подорвал пулеметы. Судили, рядили, но обо мне не подумали.

У входа в контору я встретил Николая Логвиненко. Он о чем-то расспрашивал солдат, черкая в своем блокноте. Я понял, что Николай собирает материал для описания боя. И для этого исписал уже не один десяток страничек своим убористым почерком.

Увидев меня, Логвиненко остолбенел, потом схватил за рукав и потащил [26] к командиру роты. Мы спустились в подвал. Старший лейтенант Большешапов оторвался от карты, поднял голову.

Я смотрел на Большешапова с некоторым удивлением. Почему он так пристально всматривался в мое лицо, что хотел спросить?

— Жив! Смотри, живой! — радостно крикнул он.

Я оглянулся: о ком это он? А Большешапов выскочил из-за стола, подбежал ко мне, обнял, поцеловал.

— Вася, ведь мы тебя похоронили!

— Посмотри-ка на себя, — сказала медсестра Наташа Твердохлебова и протянула мне уголок зеркальца.

Вид у меня был страшный. Лицо грязное, измазано кровью.

В подвал зашел капитан Котов. Посмотрел на меня, потом на командира роты.

— Что это он, ранен, что ли?

— Нет, товарищ капитан, наш главстаршина с того света вернулся, — ответил с улыбкой Большешапов.

— Идите, приведите себя в порядок, потом расскажете, что с вами произошло, — приказал мне комбат.

В углу подвала стояла большая пожарная бочка с водой. Фашисты, наверное, тоже пользовались водой из этой бочки, и мне не хотелось прикасаться к ней, но делать нечего...

У Николая Логвиненко нашелся станочек для безопасной бритвы, кто-то отыскал лезвие далеко не первой свежести. Помазком послужил лоскут бинта.

Побрился, умылся, пришел к капитану и рассказал все, как было.

Дальше