Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Перелом

Ноябрь сорок второго сковал морозом, забелил, сгладил снегом землю, обезображенную оспой войны. Ночами по обе стороны линии фронта слышится костлявый стук лопат. И мы и немцы торопимся до зимних холодов окопаться поглубже.

Поздней осенью 1942 года закончилась Усть-Тоснен-ская операция. Ее, пожалуй, можно назвать первой ласточкой победы. Хотя до полной нашей победы под Ленинградом было еще далеко, но мы улучшили позиции на этом участке блокадного кольца, упредили удар гитлеровцев, измотали, обескровили их резервы. Дело в том, что гитлеровцы после ухода из Крыма перебросили часть дивизий под Ленинград для нового штурма.

В кровопролитных усть-тосненских боях было убито около 2670 фашистских солдат и офицеров, уничтожено 40 дзотов, 25 орудий, 250 пулеметов. Цель операции и эти цифры не были тогда известны солдатам. Мы узнали их позже. Каждый из нас понимал, что впервые за время блокады Ленинграда мы будем наступать. Месяц паша дивизия держит оборону на участке Октябрьская дорога — совхоз Ижорец, а разговоры о предстоящем наступлении не стихают. В окопах и землянках [66] бойцы спорят, гадают, в каком месте будет нанесен врагу новый сокрушительный удар.

...Вестовой приоткрыл дверь землянки, зычно выкрикнул:

— Залетов, к ротному!

Исчез вестовой. Я затянул потуже поясной ремень, проверил карабин, закинул его за спину. Командирский блиндаж в двухстах метрах, но, считай, столько же до немцев. Всякое может случиться, нельзя и на минуту оставаться безоружным. Толкнул дверь, услышал, как кто-то из бойцов, не выдержав, сказал, о чем подумалось мне:

— Быть наступлению...

Минут через десять я уже возвращался в землянку. Недолго длилось наше совещание, краток был ротный:

— Отходим в резерв — учиться воевать. Удивились мы, младшие командиры. Еще больше удивятся солдаты, когда узнают новость. Ведь ждали новых боев, а вышло — резерв. Конечно, поднабраться силенок не мешает, но нам ли учиться воевать? Неужели недавнее наступление не показало, что мы умеем бить фашистов?

...Реку Тосно форсировали на баркасах, лодках, плотах. Водная гладь пучилась от разрывов вражеских мин и снарядов. Те, кто уцелел, закрепились на кромке высокого берега и начали метр за метром вгрызаться в немецкую оборону. Продвигались медленно, иногда вынуждены были отступать. Не под силу десятку израненных бойцов удерживать плацдарм, отбитый у врага ротой. Подмога запаздывала. Из-за ураганного огня немецких батарей не действовала переправа. Сражающиеся на правом берегу оказались на несколько дней в маленьком кольце внутри большого ленинградского кольца блокады. Не хватало еды, патронов, медикаментов. И все же выстояли, не отдали фашистам клочок [67] земли, который в истории битвы за Ленинград назвали «Ивановским пятачком».

И вдруг «учиться воевать». На наши вопросительные взгляды ротный лишь усмехнулся в бородку с прошвой ранней седины. Всего две недели, как старший лейтенант Камышный принял роту. Прежний ротный, раненный в бою за поселок Ивановское, не вернулся из госпиталя. Штатскую бородку нового командира видел каждый боец, потому что нет окопа или стрелковой ячейки, где он не побывал бы.

В траншее перед землянкой стоит на часах рядовой Газизов — самый молодой боец в моем отделении. Родом он из Сибири. Ехал в Мурманск навестить родственников. В Ленинграде застал его первый день войны.

Напрасно обивал пороги военкоматов в чужом городе — из-за молодости не брали в армию. Рыл окопы, строил оборонительные сооружения, прибился к военной части и стал солдатом.

— Залетыч, наш командир не татарин? — спрашивает Газизов, обернувшись на мои шаги.

— Нет, похоже, украинец.

— Думал, земляк. Бородка, как у дяди Ахмета. Про добавку не забыл, Залетыч?

— Спрашивал. Не будет добавки.

— Плохо. Живот к спине прирос. — Газизов сокрушенно цокнул языком.

Не могу его научить уставному обращению. «Залетыч» — и весь сказ. Поправлял, требовал, наконец смирился. Солдат он старательный, стрелок отличный. В одном слаб: голод не умеет молча переносить. Все ждет добавки. Откуда ей взяться?

Раньше хлеб делили по очереди. Теперь Газизов никому не уступает: заметил — достается ему пайка побольше. Жалели его бойцы, не выдерживали блеска голодных глаз. Чтоб хлеб не крошился, отточил Газизов трофейную финку — лезвие тоньше волоса. Понянчит [68] в ладонях черные кирпичики, словно проверяя, не потяжелели ли. Острием наметит доли и не спеша режет. От усердия язык закусит. Зато пайки — на аптечных весах взвешивай.

«Сменится, отругаю хорошенько, — подумал я, пробираясь узким ходом, — опять тесемки ушанки обсосаны, торчат сосульками, как косички у девчонки».

На пороге споткнулся о жестяную трубу. Демьян Лукич мастерит дымоход для печурки, хочет его подальше вывести за траншею. Демьян Лукич — из ленинградских ополченцев. Слесарил он на Путиловском. Хорошо иметь в отделении такого мастера: и светильник из гильзы сладит, и карабин починит, и котелок, пулей пробитый, залатает... Легче перечислить, чего не умеют руки Демьяна Лукича.

Бойцы вопросов не задают, хотя, конечно, ждали моего возвращения. Любопытно, какую весть командир принес, но мы, дескать, калачи тертые, сам расскажет. Я принимаю игру. Сняв поясной ремень, сажусь на патронный ящик, достаю кисет.

Напротив, положив лист бумаги на холодный чугун нетопленой печурки, пишет письмо Миша Толстиков. С ним мы воевали на Карельском перешейке. Помните, я рассказывал про наш окоп под красной сосной? После того боя разминулись наши дороги. Толстиков из санбата в другую часть попал, я — на Гангут. Летом сорок второго прибыло в роту пополнение. Мы со взводным поспешили к командирскому блиндажу выбирать бойцов покрепче. На левом фланге стоял ладный солдатик. Росточка небольшого, на груди серебрилась медаль «За отвагу». Подошел, пригляделся.

— Не отросло ухо?

— Никак нет, товарищ сержант. Думал, не признаете.

Шепнул взводному словечко, с тех пор воюем с Мишей в одном отделении. [69]

Толстиков оторвал глаза от бумаги,' покусал карандаш, заговорил:

— Послушай стихи, товарищ сержант:

Он сердцем закрыл амбразуру врага, Нам эта могила, как честь, дорога. Мы это запомним, врагу не простим, За все отквитаем, за все отомстим!

— Сам сочинил?

— Куда мне. В соседней роте, где служил красноармеец Приступа, под гармонь поют.

— Дописывай, Толстиков, и смени Газизова. Закоченел парень, — сказал я Михаилу.

Бойцы молчат, Миша беззвучно шевелит губами, вспоминает слова песни об отважном комсомольце. Позабудет какое, наверняка свое вставит — не беда. Песня-то коллективная. Ведь придумал же кто-то «амбразуру врага».

Все было проще, оттого намного труднее. Отделению автоматчиков, в котором служил комсомолец Приступа, было приказано уничтожить вражеский пулемет, замаскированный на бугорке. Неприметен бугорок, но болотистая низина с него далеко просматривается. А главное, фашист окопался в нейтральной полосе, потому и не накрыли его наши снаряды. Будь пулемет в доте или дзоте, легче к нему подобраться — всякая амбразура имеет ограниченный сектор обстрела. А гитлеровец из окопа может стрелять вкруговую. Надо сказать, смелый и хитрый был враг. Вокруг мины наши и немецкие рвутся, пули с двух сторон над ним, а он знай палит. Умолкнет, выждет, пока наши бойцы поднимутся в атаку, и перережет цепь свинцовой струей.

Рота залегла, а отделение автоматчиков поползло вперед. Немцы, словно почуяв неладное, усилили минометный огонь. Осколком убило командира отделения, [70] некоторые бойцы поползли назад. Голос комсомольца Приступы остановил их:

— Отделение, слушай мою команду!..

Каждый рядовой имеет право заменить убитого командира, но не каждому по плечу такое. Приступа приказал бойцам стрелять по врагу и двинулся вперед. Граната разорвалась, не долетев до пулеметного гнезда. Тогда Приступа сделал стремительный рывок и телом своим навалился на фашиста и станковый пулемет. Воспользовался герой последним своим правом — погибнуть ради спасения товарищей, ради выполнения воинского долга.

Мы это запомним, врагу не простим, За все отквитаем, за все отомстим!

Миша Толстиков прочитал бойцам стихи целиком, треугольником сложил листок, то и дело слюнявя химический карандаш, надписал адрес.

— Готов, товарищ сержант. Может, новости какие? — спрашивает он.

— Есть и новости. Зря железом гремит Лукич... Ночью смена, в резерв отходим.

Что поднялось! Один грозится двадцать часов кряду проспать, другой обещает в госпиталь наведаться, отыскать сестричку, что кровь свою не пожалела, третий...

Но всех перебил пулеметчик Коля Смирнов:

— Тише, раскудахтались. Перво-наперво — в баньку. Ох, и поиграюсь духмяным веничком березовым. Хорошо бы пивка кружечку. Холодного, с белой шапкой. Облизываетесь? Не будет пива. Ста граммами наркомовскими обойдетесь...

У меня от слов тезки засвербило под гимнастеркой давно не мытое тело. Ничего не скажешь, в точку попал. Перво-наперво, конечно, банька.

Один Демьян Лукич спокойно встретил известие о [71] предстоящем резервном житье-бытье. Лишь молотком чуть злее застучал. Когда страсти утихли, он ко мне подошел:

— Разрешите, товарищ сержант, отлучиться на часок. Не хватило жести.

— Уходим же в резерв, Демьян Лукич.

— Другие придут. Разрешите.

Не смог отказать. К ночи, перед нашим уходом, в печурке загудел огонь.

Дорвались-таки до жару-пару. Не один веник исхлестали до последнего листочка, не жалеючи собственных тел. Некоторых бойцов пришлось в предбаннике холодной водой отливать. Истосковались люди в сырых окопах по теплу, оттого и не знали меры.

Потом, шагая разрушенными улицами поселка Рыбацкое, нет-нет да и оглянется солдат на низкое, вросшее от старости в землю здание из мелкого бурого кирпича. Оглянется, крякнет, вспоминая удовольствие, да и молвит:

— Жить можно...

Два дня спали, ели вволю. «Жирок нагуливаем», — шутили бойцы. На том отдых и окончился. Ротный не зря говорил: «Будем учиться воевать».

Подъем задолго до рассвета. Полусонные, без шапок, в гимнастерках ежимся на ветру, разбираемся повзводно. Ротный приказывает басом:

— Бегом марш!

И припустит во главе колонны. Отбухаешь пяток километров — жарко, впору гимнастерку сбрасывать. После завтрака изучение военной техники, своей и вражеской. Замешкался я, собирая немецкий пулемет МГ-34, — старший лейтенант такой разнос устроил, думал, не миновать гауптвахты. Обошлось, но слова Камышного крепко запомнил. [72]

— Незнание солдатом техники — смерть одного. Незнание техники командиром — смерть многих. Воюйте и учитесь — таков приказ Верховного Главнокомандующего.

Учимся. Давно за полночь, а мы на учебном полигоне отрабатываем ночную атаку на «вражеские» траншеи. Саперы бесшумно развели колючку. На ней пустых банок понавешено, что игрушек на новогодней елке. Мигнул фонарик. Путь открыт. Поползли, заскользили по грязи на животах. Разгоряченное работой тело не чувствует холодной сырости. В третий раз подкрадываемся к траншее. Первая атака сорвалась из-за меня. Понадеялся на осеннюю темень, пожалел бойцов, разрешил сделать короткую перебежку.

Свисток! Старший лейтенант Камышный лег на землю: ночью снизу видно дальше, отчетливее.

— Не принимай гитлеровцев за дураков, — строго сказал он мне. — Дураки они в конечном счете, но воевать умеют. Повторить!

Во второй раз посредине «минного поля» чох на кого-то из саперов напал. Не дожидаясь свистка, отползли назад. И вот третья атака!

Учебная. Потому и роятся мысли в голове. Знаю, не я один зол на ротного. Крут командир, можно сказать, жесток.

Вымокли-то до последней нитки, и где она, «вражеская» траншея? Сколько ни вглядывайся — ни зги не видать. Круги радужные в глазах, то ли от напряжения, то ли от смертельной усталости. Наконец зачернела паутина колючки. Осторожнее! Не обнаружить бы себя, иначе быть четвертой атаке!

— Рота! Отбой! — громоподобный бас командира. Кажется, нет сил подняться, готов на месте уснуть.

Но поднимаемся, становимся в строй.

С полчаса шагать с учебных позиций до казармы, можно и подремать на ходу — дорога знакомая. [73]

— Песню! — требует командир. Откашлялись запевалы, грянули простуженными голосами, их ведет командирский бас:

Звучал булат, картечь визжала, Рука бойцов колоть устала, И ядрам пролетать мешала Гора кровавых тел.

С детства знакомые лермонтовские стихи о мужестве, стойкости, силе русского солдата. С приходом Камышного песня «Бородино» стала нашей ротной. Под чеканные строки веселее шагать, пропадает усталость, успокаивается в животе сосущий червяток. Несытно и в резерве — норма питания прежняя, вторая. А физическая нагрузка! Пожалуй, еще больше, чем на передовой. Никогда не думал, что со мной может такое приключиться. Шел тропинкой, глядь, обочь ее лежит ржаной сухарик. Поднял — ржавый осколок, понюхал для верности, забросил подальше. Несколько раз обманывался. Голова понимает: неоткуда взяться сухарю, а руки так и тянутся к оплавленному металлу.

Учимся... Изо дня в день, с утра до позднего вечера. Учимся с помощью лестниц, багров и веревок взбираться на ледяной берег реки, втаскивать на немыслимую крутизну пушки и минометы, блокировать и уничтожать доты и дзоты.

Учимся ходить в атаку, не отставая от огненного вала артиллерии. Снаряды рвутся настоящие, не какие-нибудь взрывпакеты. Уткнешься в землю, а перед твоим носом шлеп раскаленный осколок! Холодок по спине пробежит, ведь и погибнуть недолго. Но только так, пока не остыл снарядный осколок, и можно ворваться в траншеи врага. Надо сказать, солдаты понимали: суровая боевая учеба — не командирская прихоть. Скоро, видно, совсем скоро идти нам в настоящую атаку. [74]

Слухи будоражили бойцов: под новый, 1943, год с Большой земли пришлют подарки. Что за подарки, всяк представлял по-своему. Один ждали шерстяные варежки, романовские полушубки, другие — вкусную еду. Третьи разговоры о подарках заводили многозначительным шепотком. Дескать, точно известно, идут к нам новые танки и пушки. Вот тогда и начнем бить фашистов.

Мы понимали, многим нам могла бы помочь Большая земля, да слишком тонка с нею связь — единственная Дорога жизни по Ладожскому озеру.

В канун нового. 1943, года нас вывели из резерва на передовую во второй эшелон. Стояли ясные морозные дни. В такую погоду и без бинокля далеко видно окрест: заснеженная тесьма Невы шириной с полкилометра, высокий вражеский берег. Он крут и зеркально блестит на солнце. Гитлеровцы облили кручи водой. Дальше синеют редкие столбики дыма над немецкими землянками и блиндажами. На самом горизонте полуразрушенная колокольня — все, что осталось от поселка Марьино.

Немцы тревожили нас не особенно, лишь методично по нескольку раз в день подвергали артобстрелу. Снаряды и мины ложились негусто. Видимо, у врага с боеприпасами туговато стало. Правда, в новогоднюю ночь фашисты такой фейерверк устроили, что мы подумали: они в наступление пошли. Оказалось, наши разведчики важного «языка» сумели добыть. Немцы обнаружили пропажу поздно, когда наши миновали Неву. В бессильной злобе они полчаса кромсали передний край.

В ту новогоднюю ночь мы сидели в землянке. По случаю наступающего праздника ярко горели две лампы из снарядных гильз. На столе немудреный солдатский закус, на дне алюминиевых кружек — положенные наркомом сто граммов. Под лампами сидит Демьян [75] Лукич. Очки-велосипед в тоненькой оправе сползли на кончик носа — так старику удобнее читать. Перед ним на столе тикают карманные часы «Молния». Демьян Лукич читает листовку ровным глухим голосом, изредка останавливается, смотрит на часы, опасаясь пропустить момент, когда стрелки сойдутся на двенадцати. Листовку добыл старый солдат у политрука еще утром, но приберег до наступления торжественной минуты. Разом стих шум, когда Демьян Лукич, усевшись под лампы, вынул из кармана серый листок и сказал:

— Послушайте, ребята, что мои из дому пишут.

Мы знали, что его родные погибли в первую блокадную зиму, последним на руках Демьяна Лукича умер четырехлетний внук. Тогда и ушел старик в ополчение, не могли его удержать ни заводское начальство, ни врачи. Потому мы сразу сдвинулись поближе, надеясь, что кто-нибудь из родных все же уцелел. Забыли мы, что домом Демьян Лукич называет Ленинград, а своими — его жителей.

Много лет спустя мне удалось в одном из музеев отыскать ту листовку-обращение. Вот какие слова слушали мы из уст старого рабочего-солдата:

«Дорогие товарищи бойцы, командиры и политработники!

В эти решительные дни к вам с любовью и надеждой обращены взоры трудящихся Ленинграда. Суровые испытания выпали на нашу долю. Еще в первые месяцы войны Гитлер бросил на штурм города свои лучшие силы. Не сумев взять город штурмом, фашисты решили взять его измором. Они обложили Ленинград почти со всех сторон. Они рассчитывали, что голод и холод, обстрелы и бомбежки подточат силы ленинградцев, ослабят их волю, сломят их стойкость. Но не такой народ ленинградцы... «Все для фронта! Все для победы!» Под этим лозунгом живут ленинградцы с первого дня войны... [76]

В самые трудные дни не покидала нас умеренность в том, что настанет день — и под ударом Красной Армии разорвется кольцо блокады...

Наступления этого дня мы ждем с великим нетерпением и твердой верой. Для приближения его боролись и трудились, не щадя сил. И мы ждем от вас выполнения вашего воинского долга. Мы верим — вы освободите город от блокады. Вперед, славные советские бойцы! Родина не забудет вашего подвига. На веки веков будет для народа священно мужество тех, кто достойно и честно выполнил долг спасителя Ленинграда».

Едва успел закончить чтение Демьян Лукич, как неподалеку от землянки разорвался тяжелый снаряд. В сорванную воздушной волной дверь ворвался ветер. Сквозь бревенчатый накат посыпалась земля. Разом погасли лампы. Кто-то бросился закрывать дверь, кто-то чиркал кресалом, пытаясь добыть огонь. Голос Демьяна Лукича остановил всех:

— Разбирай кружки — мимо рта никто не пронесет. Ну, а кто и промахнется — злей фашистов бить будет! С Новым годом!

Звякнули кружки. Выпили в темноте. Миша Толстиков не удержался, пошутил:

— Ишь, фриц какой заботливый. Догадался на закуску землицы посыпать. Чтоб тебе пусто было, погоди, наступит и наш черед.

Наш черед пришел.

Настало утро 12 января 1943 года.

Оглохшие от артиллерийской канонады высыпали на невский лед стрелковые цепи. Штурмовые группы и группы разграждения пробежали раньше. Они уже у берега, а над нашими головами все полыхают огненные росчерки грозных «катюш». [77]

Задыхаешься от быстрого бега, морозный воздух рвет легкие. Вражеский берег — крутая ледяная гора. Попробовал вбежать с ходу, вниз скатился. Заметил бечевку, потянул. Прочно закрепил ее наверху боец группы разграждения. Как сам поднялся, неизвестно. Не зря в эти группы отбирали самых сильных и ловких.

Автомат за спину, поплевал на ладони, полез. Сапоги скользят, вся надежда на руки. Помутилось в голове от натуги, все же выбрался. Лежу на кромке кручи, жду, пока в глазах прояснится.

Бечевка намотана на посиневший кулак. Под ногтями запекшаяся кровь. Мертв боец. Наклонился, видимо, привязать веревку за комель сосны, тут и настигла его вражеская пуля. Упал, дерево держит тело, не дает скатиться. И мертвые, оказывается, сражаются.

Хрипит кто-то внизу, глянул — Демьян Лукич. Лицо фиолетовое от напряжения. Протянул руку, помог. Вместе спрыгнули во вражескую траншею. Запетляли ходами.

Где фашисты? Оставили первую линию траншей или попрятались в землянках и блиндажах? Думать некогда. Вперед! Необходимо быстрей проникнуть в глубину вражеской обороны. Оставшихся в живых гитлеровцев сомнут наши цепи. Так учил ротный командир. Настойчиво учил! Но без тренировки вряд ли мы одолели бы ледяной подъем.

На изгибе траншеи носом к носу столкнулся с фрицем. Нажал на курок, не вздрогнул привычно автомат. Диск обронил, не заметил как. Почему гитлеровец не стрелял? Не знаю. Наверное, хотел пригвоздить меня штыком к стенке, обшитой досками. Уклонился я, штык завяз в дереве. Слабосильный, гад, не может выдернуть карабин. Треснула от удара каска, повалился под ноги фриц. Саперная лопатка тоже оружие. Так учил командир. [78]

Вставил запасной диск, дернулся серо-зеленый ком. Перешагнул через врага. Вперед!

Вперед!

Короткое, как выстрел, слово. Шесть суток слились в один сплошной бой.

К вечеру выбили фашистов из поселка Марьино. Целый день шел бой за него. Многие ряды траншей, перед каждым колючая проволока в три-четыре кола, масса опорных пунктов и узлов сопротивления. В некоторых местах немцы могли простреливать метр пространства многослойным огнем с 10–12 направлений. В этом бою отличился пулеметчик из нашего отделения Николай Смирнов. Вырвавшись вперед, он занял выгодную позицию на стыке двух траншей.

— Залег на плоском бугорке, — рассказывал он после боя. — Верчусь как рыба на сковороде. Жарко! Фашисты то слева, то справа прут, словно очумелые. Никак не пойму, откуда у них такое пастырство. Вдруг мне левый бок взаправду припекло — из-под меня ракета взвилась. Тут понял: лежу на крыше землянки ихнего ротного, а может, батальонного фюрера. Ракетой он знак своим подавал, а может, меня хотел поджарить. Я ему в ответ пару гранат опустил, сам в сторонку. Приподнялась крыша и на место села. Опомнились фашисты, бросились наутек, поняли, выручать некого.

...Марьино — первый освобожденный нами поселок. По обе стороны длинной дороги-улицы сплошные развалины. Большинство домов фашисты разобрали, когда строили укрепления. Остальные выжег бой. Изможденные жители выползают буквально из-под земли. Два года прожили они в погребах и землянках.

Высокая старуха стоит опершись на суковатую палку. За черную юбку уцепилась кроха девчушка. Личико замурзано, но и сквозь грязь пробивается необычная бледность. Даже не бледность — желтизна чахоточная. [79]

Подхожу, здороваюсь со старушкой. В ответ молчаливый поклон в пояс. Протягиваю ей четверть хлебной буханки, девчонке — розовый кусочек фруктового сахара. Все, что у меня есть. Обойдусь, ребята накормят. Старуха хлеб берет, девчушка с плачем завертывается в черную юбку.

— Спаси тебя бог, сынок. Малютку не трожь, боится солдат.

— Мы же советские, бабуся.

— Вижу, не слепая. Ты ей объясни. Под немцами в разум входила. Страшен для нее человек с ружьем. Нагляделась иродов.

Сую старухе сахар. Далеко отсюда живет в безопасности моя Зоенька. Ровесницы они с девчушкой. В безопасности ли? А если не выстоим, не победим здесь под Ленинградом, а если дрогнет москвич под Воронежем, сибиряк под Сталинградом?

Уговаривает старуха:

— Возьми сахарок, внученька.

— Кровь, кровь! — кричит девчушка и бросает розовый кусок в снег.

Из Марьино выступили в ночь. Нам повезло. Саперы сумели наладить переправу через Неву. Подошли артиллерия, танки. По 10–15 человек привязались к броне машин. Привязались потому, что пальцы в рукавицах немели от раскаленного морозом железа, от усталости слипались глаза. Не забыть вовек того ночного танкового броска. Ветер, казалось, прошивал насквозь, тело больно билось о броню. От холода спасения не было и на привале. Бойцы лезли в огонь костра так, что дымились шинели. Но внутренний озноб продолжал колотить тело. Раздалась команда «По машинам!», а мы уже были не в силах привязать себя к броне. Закоченевшие пальцы не сгибались. Не кисти, а клешни рака. На помощь пришли танкисты. Опутали нас веревками и проволокой, и снова вперед. [80]

Мы несказанно обрадовались остановке. Из-за поворота дороги неожиданно горящим факелом вынырнул железнодорожный полустанок. Над ним только что прошла наша ночная бомбардировочная авиация. В отсветах пожарища отчетливо были видны горящие домишки, лежащий под насыпью на боку паровоз, чадящие скелеты вагонов. Рельсы и шпалы вздыбились лестничными маршами в небо.

Танки встали, такой хаос искореженного железа им не преодолеть. Надо искать объезд. Не успели танкисты откинуть люки — немцы полоснули из пулеметов. Мы отстреливались, привязанные к броне. Машины отошли. Многих товарищей освободили от веревок уже мертвыми.

Командиры совещались недолго, решено брать полустанок с ходу, пока фашисты не опомнились после бомбежки, пока не погасли станционные постройки. Нам-то наступать из темноты. Часть машин ушла лесом вдоль железнодорожной насыпи искать объезд. При поддержке огня из танков и пулеметов пехотинцы поползли вперед. В том бою нам не пришлось лицом к лицу столкнуться с фашистами. Шла огненная дуэль: орудие танка против немецкой пушки, пулемет против пулемета. Ушедшим в обход танкистам удалось где-то поблизости перевалить насыпь, они ударили с тыла. Это и решило исход боя. Немцы отступили, растворились в ночном лесу.

Станционное здание старинной кладки чудом уцелело. В зале ожидания полно солдат. Они стоят полукругом — по полу катается человек. Разведчика-партизана фашисты истязали зверски. Выкололи глаза, отрубили кисти рук, изрезали кожу на спине... Катается он колесом, дикая боль затмила разум. Не помнит, не слышит, что свои кругом. Два слова твердит:

— Добейте, гады!

У дальней от входа стены маленький столик, покрытый [81] белой скатеркой, на ней бурые пятна — то ли кровь, то ли вино пролилось из узкой бутылки с цветной наклейкой. Три фарфоровые чашки с недопитым, наверное, еще не остывшим, кофе. Я опустил глаза и увидел на полу девичьи косы, они выбились из-под солдатской шинели. Тот, кто вошел первым, шинелью укрыл мертвую истерзанную девушку.

Ярость захлестнула душу. Я пробился сквозь толпу на улицу. Попадись мне живой фашист! Вслед несся хриплый крик обезумевшего от боли человека:

— Добейте, гады!

Прислонился спиной к углу здания, закрутил самокрутку. С трудом оторвал палец с пускового крючка автомата — бойцы вели группу пленных. Впереди понурых солдат вышагивал офицер. Без шипели и фуражки, сухопарый, с лысой желтой головой мертвеца. В отсветах затухающего пожара бриллиантом поблескивало привязанное к правому карману стеклышко монокля.

— Залетыч, это он? — спросил подошедший Коля Смирнов.

— Наверняка он, — ответил я, — пошли, тезка. Надо своих искать.

— Залетыч, ведь фашист-изверг живой. Ты видел бойца, а мертвую девушку?.. Залетыч, убьем его.

Коля рванулся к пленным. Я схватил его за рукав.

— Ты что? Опомнись! — тряхнул его что есть силы за плечи. — Опомнись. Они же пленные. Мертвая голова свою пулю получит.

Смирнов ткнулся мне в грудь, заскрежетал зубами:

— Не могу, Залетыч. А вдруг и мою невесту...

Сколько ни писал Николай Смирнов на Смоленщину, вестей от родных и невесты не было. Что стало с ними за время оккупации!

— Первая рота, стройся! — раздалась команда. Мы пошли на голос командира. [82]

Не помню, на какой день наступления перед нашей ротой вдруг среди лесной чащи возникла небольшая деревушка. Моему отделению старший лейтенант Камышный приказал разведать обстановку. Долго лежали у крайнего дома, вслушиваясь в морозную тишину. Ни звука. Цепочкой двинулись вдоль забора единственной улицей. Она привела нас на площадь с белой церковью. Виселицу перед ней фашисты ладили, кажется, на века. Столбы ошкурены, доски помоста подогнаны, как половицы в избе. Под перекладиной — висельник. На нем полузащитного цвета френч, но без погон. Ни брюк, ни исподнего нет. Там, где положено быть «мужскому хозяйству», — сплошная кровавая рана.

На ступеньках помоста сидел безбородый дед. Синие чистые глаза, какие бывают только у детей и стариков, безучастно глядели вдаль.

Немалого труда стоило нам разговорить деда. Выяснили, что небольшой гарнизон покинул деревню, как только стала слышна канонада наступления.

— А это кто? — спросил я старика, кивнув на повешенного.

— Серега Иванов, наш колхозный активист, — ответил он и опять безучастно уставился вдаль. После минутной паузы пояснил: — Гитлеровские палачи схватили его в лесу, жестоко избили, а затем приволокли сюда, на площадь, к виселице...

Дед рассказал, что фашисты расстреляли многих жителей деревни — стариков и женщин. Убийцам помогал бывший кулак Митяй, которого гестаповцы завербовали на полицейскую службу.

— А где сейчас этот предатель Митяй? — спросил я.

— Нашим бабам удалось поймать его и прикончить, — ответил дед и облегченно вздохнул. [83]

Мы помогли деду снять с виселицы тело колхозного активиста. Похоронили его вблизи леса. На могиле Сергея Иванова красноармейцы поклялись отомстить фашистским извергам за их преступления.

Дед пожелал нам успехов в боях.

— После разгрома фашистов, — сказал он, — быстрее возвращайтесь к родным очагам, к своим семьям.

По заснеженной улице наше подразделение направилось к лесу. В пути я вспомнил последние шесть суток непрерывных боев. Шесть суток без сна. Почему вспомнил это? Не знаю. Наверное, зацепилось в памяти на многие десятилетия.

Нашей роте не довелось брататься с бойцами Волховского фронта в районе поселка № 5. Мы были на марше, когда позади колонны засигналил «виллис». Свернули на обочину. Ротный скомандовал:

— Равнение на середину!

Из «виллиса» вышел Арон Силонян — полковой комиссар.

— Товарищи бойцы! Войска Ленинградского и Волховского фронтов соединились. Блокада прорвана! Ура, товарищи!

— Ура-а-а!..

Это было после полудня 18 января сорок третьего.

Отвоеванный нами узкий коридор простреливался немецкой артиллерией, но по нему уже пошли в Ленинград эшелоны с хлебом и боеприпасами. Стенки коридора ходят как живые, то сжимаются, то расходятся. Гитлеровцы пытаются ликвидировать прорыв, чтобы затянуть петлю блокады.

В ходе ожесточенного боя нашей роте удалось овладеть позициями врага, потеснить его метров на 400–500. Но как важны эти полкилометра, ведь железная [84] дорога так близко, что ночью четко слышен перестук колес.

Целый день длился бой. По своим масштабам небольшой, как говорят, местного значения. В этом бою есть убитые и раненые. Есть они и в моем отделении.

Мы сидим в блиндаже. Стенки его обшиты тесом, потолок набран из сосновых балок. В железное кольцо продернут телефонный провод, на нем подвешен карбидный фонарь. Свет от него тусклый. Соображаю: на этом кольце когда-то качалась детская зыбка. Избу гитлеровцы разобрали для сооружения блиндажа. Утром они в нем завтракали, сейчас мы тут ужинаем.

Сидим за столом невеселые, уставшие, еще не остывшие от недавнего боя. Вряд ли далась бы победа, если бы не танкисты. Они крепко поддержали нас. Вслед за танками нам удалось ворваться во вражескую траншею. Нас отсекли немецкие пулеметы, неожиданно ударившие с флангов. Мы лежали под пулями. Подняться было невозможно. А когда подошли наши танки, мы устремились за ними.

Задыхаясь в снежной пыли, мы старались не отставать от них. Все же отстали. Грозные машины смяли колючку, перевалили траншеи. Снова ударили с флангов немецкие пулеметы, мы опять залегли. Раненый Газизов спрятался в воронку. Ему бы мертвым прикинуться, подождать нашей контратаки, но не выдержали нервы у бойца. Поднялись немцы, он — за автомат. Один против полуроты. Сжимается вокруг него вражеское кольцо.

— Вперед! Выручай товарища! — раздался командирский бас.

Поднялись, побежали. Но было поздно. Газизов взорвал себя гранатой вместе с насевшими на него гитлеровцами.

Письмо, которое Газизов писал перед боем, было вложено в комсомольский билет. Прочесть не смогли, [85] татарского языка никто не знал. Некоторые слова поняли: «Залетыч, Смирнов, Лукич». Про нас родным писал...

Ротиый старшина принес подарки с Большой земли. Для Газизова приберег городскую булочку. Сиротливо лежит она рядом с кружкой, в которой на донышке законные сто граммов для погибшего бойца. Поджаристая корочка искрошилась в долгой трудной дороге... Скоро такой же хлеб будут печь в Ленинграде. Отвоеван нами узкий коридор. Пусть он еще простреливается вражеской артиллерией, но мы выстоим, не дадим сомкнуть кольцо блокады. Нет, никогда не повторится зима сорок первого года.

...Зимой сорок первого мы, бойцы хозяйственной команды, возвращаемся в госпиталь. Истошный крик остановил нас. Видим, женщина тащит мальчонку от витрины, укрытой мешками с песком.

— Булка, мама, булка, — вопит мальчишка и садится на тротуар.

Подхожу. В просвете между мешками нарисованная румяная булочка. Удар лопатой, осыпается витрина...

— Выпей, Залетыч. — Толстиков подвигает кружку с наркомовской стограммовкой.

Делаю короткий глоток, передаю дальше.

Уже забыли, после какого боя повелось не делить норму погибшего, а наливать в кружку и ставить на край стола. Будто и он с нами за дверью на часах. Вот войдет он и шутливо скажет:

— На сколько капель обжал, Толстиков?.. Нет, не войдет, не скажет...

Коля Смирнов делит подарки с Большой земли.

Мне достался носовой платок и фотография девушки. На обороте надпись и адресок. Толстиков предлагает меняться на варежки. Соглашаюсь. К чему женатому девичье фото? Повеселели бойцы, но гибель товарища [86] не затенялась. Мы вспомним о нем еще не раз, но долго солдат не грустит. Война есть война.

Демьян Лукич мнет белый шерстяной носок. И на свет посмотрит, и к щеке приложит.

— Хороша мастерица, угодила старику, я теперь, ребята, готов до Берлина шагать. И дойду! — Его глаза молодо заблестели. — Дошагаю. Раз до переломного года дожил, то непременно буду в Берлине. Разобьем сволочей под Питером — и на Берлин.

Историки так и назвали сорок третий переломным годом в Великой Отечественной войне. Прорывом ленинградской блокады обеспечена победа под Сталинградом и на Курской дуге.

Мы, простые солдаты, так масштабно не мыслили. Перелом чувствовался проще, реальнее: быстрее доходила почта, появились теплая одежда, новая боевая техника, расчетливее стал враг.

Дальше