Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

За бокалом ацидофилина

В последние годы мне всегда хотелось написать что-нибудь волнующее со слов бывалых людей, участников авиационных событий, так стремительно уходящих в историю. Какой-нибудь яркий рассказ, освеженный памятью очевидцев.

Я пригласил домой двух авиационных ветеранов под предлогом отметить праздник авиации. Всегда найдется, о чем потолковать в этот знаменательный день, думалось мне. Главное, не отвлекаться на посторонние темы, направляя разговор в нужное русло, а затем исподволь выудить из словесного потока отважный поступок, необычайную ситуацию, эпизод [156] высокого мужества, все, чем, бесспорно, была насыщена деятельность этих много повидавших и испытавших людей. Общеизвестно, жизнь нередко оказывается интереснее и увлекательнее самой богатой авторской фантазии.

...Итак, сегодня у нас именитые гости. Что за беда, если доказательства их былой популярности — лишь пожелтевшие вырезки из очень старых газет да орденские планки на скромных стариковских пиджачках.

Вот он, Фарих, небрежно расположившийся на широком диване. Разве этот человек не стоял у истоков становления полярной авиации? Фабий Фарих — верный спутник легендарного Маврикия Слепнева и сам живая легенда, рыскавший над безбрежными, туго спрессованными снегами мыса Северного в поисках пропавших добытчиков пушнины — американских пилотов, а затем эскортировавший трагический груз через безлюдье Чукотки и дальше, в Соединенные Штаты Америки. Слепнев, Фарих — вторые после Шестакова советские летчики, побывавшие на американской земле. А год это был тысяча девятьсот двадцать девятый... Давненько!

Меня всегда брала досада, что книжка Фариха «Над снегами», до предела насыщенная истинной полярной романтикой, давно исчезла и является библиографической редкостью. Как оказалась бы она поучительна и полезна для сегодняшнего молодого читателя.

Фабия я помню еще с гимназических лет. «От юности своея» он сохранил мощный квакающий голос и манеру обидчиво оттопыривать нижнюю губу, под которой ныне угнездился седенький клинышек бородки. С годами Фарих обзавелся внушительным шарообразным животом, на котором любит, посиживая [157] в кресле, скрещивать пальцы, напоминая в эти минуты католического монаха со старинных гравюр в новеллах Декамерона. Я давно собирался подарить ему четки, но так и не нашел этой счетной машинки ни в одной из московских комиссионок.

Против Фариха на краешке гнутого венского стула примостился старинный приятель его Николай Львович Кекушев, с лицом, напоминающим индейскую ритуальную маску, полуопущенными глазами и скорбно сникшими уголками рта, вроде бы бесстрастный и равнодушный ко всему окружающему. Но не следует доверяться первому впечатлению. Стоит Львовичу чем-то заинтересоваться, и веки его не спеша поднимаются, а в глубине сонных зрачков начинают мельтешить юркие озорные чертики.

Кекушев — авторитетнейший бортинженер, бортмеханик высокого класса, деливший риск и заботы своей многотрудной профессии с известными полярными асами: Водопьяновым, Слепневым, Мазуруком, Головиным. Архивы отечественной авиации свидетельствуют, что экипаж Головин — Кекушев первым в нашей стране совершил облет Северного полюса.

Итак, три старика восседают за круглым столом в квартире девятиэтажной новостройки Чертанова. В раскрытые окна вливается скрежет и подвывание МАЗов, ЯЗов и иже с ними. С голубого августовского неба слышен гул «илов» и Ту. Отсюда не так уж далеко и до Внукова. Но механические шумы не беспокоят, мы привычны к ним с молодых годов. А рокот самолетов несколько даже и в тон, он напоминает о значимости нынешнего дня.

Супруга моя, видимо, оценила некоторую специфичность приема дорогих гостей. Яства в застолье преимущественно молочнокислые: кефир, ряженка, ацидофилин, простокваша. [158]

В глубокой тарелке млеют бледные ломти диетической докторской колбасы. Никаких селедок и острых приправ! Из напитков представлены «Московская минеральная» и еще расположившаяся несколько в сторонке в массивном графине чешского хрусталя золотистая лечебная настойка на калгановом корне.

На графинчик мы поглядываем хотя с некоторой алчностью, но взоров долго не задерживаем. Из предварительного обмена информацией установлено, что у нас на троих две заслуженные язвы желудка и один вполне кондиционный гастрит.

— Было время! — шумно вздыхает Фарих. — На спирту летали!

— Было, — меланхолически соглашается Николай Львович. — Ты еще, помню, вечно с актами вокруг начальства ошивался. Перерасход по горючему списать... Как же, не забыл.

— И никто тебя не обнюхивал, — словно не замечая реплики, продолжает брюзжать Фабий. — Это уж потом манеру взяли. Чего с водителями нынче только не делают?! Совестно сказать, с женским полом и с тем стесняться перестали. Другой инспектор будто целоваться лезет. Бывает, и при живом муже. Словом, ГАИ!

Разговоры с шутливой дружеской подначкой текут, не умолкая. Прав поэт, «болтливость старости сестра». Поворошить прошлое, порыться в воспоминаниях кому из нас не охота? Тем более с такими экзотическими биографиями, как у моих собеседников.

— Рассказал бы, Фабий, чего позанятнее, — прошу я.

— Не признаю нынешних репортажей, — в своей обычной, несколько скептической манере начинает он и тычет пальцем в свежий номер «Известий». — [159] Вот пожалте — опять про парашютистов. Дескать, рванул в манящую бездну с чувством восторга. Ведь все чушь это! Трепется беззастенчиво товарищ журналист. Тем более не сам прыгает. Когда над люком стоишь — поджилки трясутся. Особенно попервоначалу.

— А ты стоял? — неторопливо, уставив на друга круглые глаза, спрашивает Кекушев.

— Я не над люком. Я, брат, хуже, на плоскости стоял. На крыле. Оттуда и сигал. Какой тебе люк? Тогда их и в помине не было!

— Ну ты поподробнее, — прошу я.

Но Фарих аккуратно складывает газету в одну восьмую листа, наклоняется и, кряхтя, подсовывает ее под ножку стола.

— Не терплю, когда стол ходуном ходит! Этак и кефир недолго расплескать, — ворчливо замечает он. — Так вот, я тогда еще в Аэрофлоте работал. И помню, поступает распоряжение всему летному составу совершить по прыжку с парашютом. В добровольно-принудительном. порядке. Ну сам понимаешь, вроде прививки против малярии. Бумаженцию соответственную прислали, и каждому под расписку. Куда денешься? Я хоть и пятую тысячу уже разменял, по тем временам для воздуха цифра солидная, а все едино: ежели груздь, то полезай в „кузов. Прибыл ранним утречком. На Быковском аэродроме дело происходило. В барак зашел, смотрю, весь народ уже в сборе, припоздал я маленько, и по этой причине инструктор на меня зверем смотрит. Забыл вот его фамилию... небольшого росточка, коренастый, и еще глаза у него — это я уж точно запомнил, как у грифа, когда тот добычу терзает, — красные такие, с прожилками. Ну, думаю, вот она и моральная поддержка обеспечена! А тут и к машине. Втроем полетели: [160] впереди пилот, потом этот красноглазый и сзади всех аз грешный. У-2 поначалу для этого дела приспособили. Между прочим, универсальная машина: чего только на ней не выкамаривали! Набрали восемьсот, вылез я, за стойку ухватился и словно прилип к фюзеляжу. Ну, никак не отдерусь! Будто эпоксидной смолой задницу приклеило. Рявкнул тут на меня инструктор: смотри — орет — тра-та-та! Аэродром промажешь! Ну, я отпустил левую руку и вниз рыбкой. Зажмурился, просчитал до трех, за кольцо дернул. И за морду сразу схватился. В горячке этой пряжкой от лямки веко царапнул. А парашют, ничего не скажешь, точно сработал. Тогда на котельниковских больше прыгали — хорошие были парашюты. Завис на стропах, вокруг поглядываю, окрестности обозреваю — все в полном порядке, или, как нынче принято выражаться, нормально! А потом сразу правый глаз стало застилать. «С чего, — думаю, — вспотел, что ли?» Разобрался внимательнее, а это кровь. Вот еще Художественный театр!

Рассказчик, не угадав, обмакивает бородку в стакан с ацидофилином и, привычно стряхивая с нее капельки, продолжает:

— Да-а! Однако приземлился как следует. Хотя и на самом краю аэродрома. А ко мне уже на «пикапе» чешут. Первым этот красноглазый. Бежит, руки раскинул, обнимает:

— Ну, Фабий, со святым крещением! Сподобился-таки! Давай скорее на машину, и в барак. Другие очереди ждут.

А потом присмотрелся ко мне да как ахнет:

— Ты что, кабана резал, что ли? Кровищи-то! Куда тебя такого в барак? Подавайся отсюдова!

— А чего? — спрашиваю.

— А того, — отвечает, — что с такой фотогеничной [161] личностью только за парашютизм и агитировать. Из тебя, как бы поаккуратней выразиться, получается наглядный экспонат... А у меня и так некомплект. Двое не явились. Один, между прочим, заслуженный. Привези я тебя сейчас в таком виде — последний народ разбежится.

Ну, разжился я у них водицей, в бачке маленько оказалось. Умылся кое-как. Закурил. Платком носовым ссадину прижал покрепче. Все едино с собой не берут ни в какую. Парашют забрали, комбинезон, а сам, говорят, топай на полусогнутых. А к бараку и близко не думай подходить!

Так я и поковылял мимо ихнего дома с песнями. И с тех пор больше не прыгал. Хорошенького понемножку. Да по совести сказать, особо и не жалею. Значок, однако, заработал. Такие синенькие значки, маленькие, тогда давали после первого прыжка.

— Один значок-то? — уставив на рассказчика равнодушный взгляд, спрашивает Кекушев.

— Один... А сколько же?

— Зря! Я бы на твоем месте обязательно два потребовал. Так бы и объяснил — это, мол, мой первый и последний прыжок! Получается два.

Приспособив к случаю этот когда-то широко распространенный анекдот, Львович с самым серьезным видом тянется к докторской колбасе.

Что ни говори, случай, бесспорно, забавный. Но сегодня я предпочел бы другой, более значимый эпизод... Может быть, для начала найдется что-нибудь у Кекушева? По-моему, сейчас он несколько оживился и готов перехватить эстафету... Так и есть!

В противовес Фариху, Николай Львович начинает тихо, слегка выпячивая губы, я бы сказал, несколько воркующе. Речь его напоминает сейчас журчание уютного лесного ручейка. [162]

— Мы тогда в Тикси задержались, — не спеша разворачивает он свое повествование. — Вроде зимовки получилось, только хуже, потому что неожиданно. После небольшой аварии. Ну какая там обстановка? Два домика, одна машина, и на той не разлетаешься — лыжа поломана. Тоска, но только не зеленая, а другого цвета. Белая. Да вы уж про Арктику не один раз, наверно, читали. Хотя бы вот у этого классика (выразительный жест в сторону козлиной бородки). Очень реалистическое произведение! С Головиным я тогда летал, с Пашей. А чаще даже и не летал, а вот так, в помещении отсиживался. Погоду все думали обмануть, а она, видимо, нас. Муторно этак-то без дела сидеть, одно радио маленько и отвлекает. Радистам, думается, вообще легче — у них всегда свежая информация: кто еще прилетает, кого начальство вызвало, кто с белым медведем стакнулся. Из каких консервов нынче на соседней метеостанции суп варят. Может, отморозил кто чего. У кого на Большой земле супруга родила.

На сей раз, по какому уж случаю, сейчас точно не вспомню, но кто-то из ребят про часы разговор завел. Тогда наш Сердобский завод часы с кукушкой выпускал. Они, между прочим, и сейчас у Фариха дома сохранились. Любит он всякий мусор собирать, барахольщик известный. Каждый час выскакивала эта кукушка из корпуса и откуковывала, который час. Весьма занятно. Особенно для неприхотливого интеллектуала.

А я возьми да и сболтни кому-то из ребят — нас ведь двенадцать гавриков на этой зимовке загорало, — мол, точно известно, что завод переходит на новую технологию и вместо кукушки будет теперь из ящичка появляться Отто Юльевич Шмидт, собственной персоной, а метроном при этом будет выбивать склянки, [163] как на всамделишном судне. И как-то это так удачно к слову легло, что все и поверили. Даже обсуждать взялись, как он одет будет. Кто говорит — не иначе, как в форменном кителе, кто — в малице, кто — в простом пиджаке. А некоторые сказали, что один, мол, шут, у него бородища пошире лопаты и любой костюм закроет.

Еще я добавил, что, мол, очень трудно будет такие часы выбить потому, что партия опытная, экспериментальная и все их, само собой, расхватают по начальству. Дожидайся, когда до тебя очередь дойдет! Так что если уж добиваться, то лучше всего коллективно и поскорее, по особому списку через управление.

Радиста нашего, кажется, больше других заело, и он такую заявку немедленно отстукал. В самую Москву. Список составляли — от желающих отбоя не было. А когда в эфир пошло и окрестные зимовщики об этом узнали, то стали и от себя в этот список народ добавлять. Солидный получился список. Какому же полярнику не лестно такие интересные часы заиметь?

— Ну и чем кончилось? — оживляется вдруг Фарих. — Ты мне про этот случай не рассказывал!

— Чем, чем? — Николай Львович снижает голос почти до шепота. — Когда в Москву прилетел, вызывают в управление. Ведь вспомнили-таки! Сам замполит за меня взялся. Уж он мне мылил холку, мылил! И трюкачество-то это! И легкомысленное отношение к работе пришить собирался. Подрыв авторитета вдруг выкопал. Помню только, когда он меня драил, я все на портрет Шверника глядел. Аккурат над его головой был этот портрет повешен. А потом, когда всю положенную обойму израсходовал, смотрю, улыбается. Как потом оказалось, эта история до [164] самого Шмидта доехала, и он тоже очень смеялся...

Нет, ровно ничего сегодня с героикой не получается! Должно быть, настрой не тот. Мои ветераны на поверку оказываются первостатейными хохмачами. А может, и калган чуток подпортил дело. Вон, несмотря на страшные заклятья, Львович не выдерживает гипнотического присутствия толстостенного графина, хлопает уже третий наперсток бодрящего зелья и с места в карьер начинает вспоминать, как сумел «заколотить баки» одному из столичных корреспондентов, добравшемуся до далекой Андермы в фантастической полярной экипировке, которая и не снилась коренным зимовщикам. В том числе в новехоньких, с иголочки, унтах, обшитых глянцевой шевровой кожей. Бережно накапав на свои старенькие сапоги немного сгущенного молока, неунывающий мистификатор стал тщательно втирать жидкость кусочком замши, конфиденциально сообщив заинтригованному представителю прессы, что это надежнейший способ сохранения обуви в арктических условиях и только ограниченный запас дефицитной смазки не позволяет ему продемонстрировать операцию до конечного результата.

Как известно, для столичных корреспондентов не существует ничего невозможного. И на другой день, обольстив гранитного завхоза, приезжий вылил на свои роскошные унты полную банку крутой сгущенки, превратив их в нечто непотребное и став заодно объектом неослабного внимания со стороны местного собачьего контингента.

А Фарих уже перебивает друга и в лицах начинает изображать, как он сам-шестой вывозил в жестокую пургу на двухместном разведчике Р-5 группу специалистов, торопившихся к месту аварии в отдаленном свинцовом руднике на Вайгаче. Как разместились [165] они в машине, словно в детской сказочке: «дедка за репку, бабка за дедку...» и как, не выдержав чумовой болтанки, один из членов комиссии, маститый представительный старец, посчитав, очевидно, что близится его последний час, во весь голос запел какой-то священный псалом, а другой пассажир, помоложе, устроившись позади Фариха, в ответственнейший момент почти слепой посадки стал лапать его, словно одалиску, и напоследок оторвал пилоту две пуговицы на новом комбинезоне.

Так, вплоть до расставания, беседа течет в этом несколько опереточном ключе. Последним, кажется, поступает сообщение Кекушева о том, как начальство, объявив на, одной из вынужденных зимовок суровый сухой закон, сбилось с ног, разыскивая исчезнувшую бутыль со спиртом, содержимым которой оказался заряжен скромно висевший на стене столовой... огнетушитель.

И когда неугомонные старики разъехались наконец по домам, несколько расчувствовавшись от калгана, а больше размякнув от перетряхнутых воспоминаний, я тщательно процедил свои впечатления.

Что же, у этих ветеранов не нашлось в жизни героических поступков, рискованных положений, случаев самопожертвования, взаимовыручки и многого другого, о чем можно было рассказать? Или события эти не так четко отложились в их памяти?..

Нет, и события запечатлелись, как надо, и героического у этих дедов в свои времена было, как говорится, навалом!

И я вспомнил двадцатипятитысячекилометровый воздушный рейс Фариха по Большому северному кругу, над торосами и разводьями угрюмых студеных морей. Это, между прочим, больше ста взлетов и посадок тяжелой машины на никем не обработанной [166] арктической целине. Разве это не было сенсацией, выплеснувшейся далеко за пределы Страны Советов? Или перелет из Красноярска в Дудинку в неутепленной, открытой кабине субтильного У-2 при пятидесятиградусном морозе со знойким полярным ветерком?

Да и тот самый перелет на Вайгач, когда Фарих почувствовал себя в роли одалиски? Ведь это был рейс не только величайшего мужества, но и возможное перекрытие рекорда на грузоподъемность машины этого класса, не зарегистрированное в ФАИ по той простой причине, что мы еще не входили в эту авторитетную организацию.

А тишайший Коля Кекушев? Этому трудяге знакомы не только полеты над торосами и застругами Севера, но и изнурительная работа в раскаленных песках Туркмении, где шла ожесточенная борьба с фанатичными басмачами и где вынужденная посадка могла оказаться пострашнее арктической. Как же должен был бортмеханик пестовать свой безотказный Ю-13, чтобы спокойно вверить ему жизни друзей по экипажу и свою собственную! Сколько раз оказывался этот невозмутимый человек на грани смертельной опасности!

И тогда я в который раз понял, что дорогие гости, милые мои старики, друзья юности, как и подавляющее число славных советских авиаторов, воспринимают личный героизм как нечто само собой разумеющееся, относясь к нему как к выполнению повседневных обязанностей. Это была благородная скромность, присущая отважным людям, сохранившим и на девятом десятке немеркнущие искорки азартного мальчишества, умение подмечать в жизни юмористическое и этим уберечь свою душевную молодость.

Содержание