Замок павловской работы
Ночью хорошо вспоминается...
Каждый час я обхожу большой пустырь на Варшавском шоссе, кое-где огороженный остатками дощатого забора. На строительной площадке разбросаны полузасыпанные снегом бетонные блоки и несколько наспех сляпанных складских помещений.
Меня сопровождает собачья свора, честно выполняющая свои обязанности. Нет лучше с собаками дежурить, они и днем-то ворчат на посторонних, а ночью и вовсе близко никого не подпустят. Живут псы около сторожки, кормиться бегают неподалеку, [143] в местную новую столовую, а службу несут на моем участке.
За сохранность имущества я особо не опасаюсь. Ну кто потащит бочку с известью или многопудовый скат проволочной сетки? Наверно, по этой причине и замки для складов выданы мне аховые. Они стандартные, плоские, хлипкие, открываются одним ключом, и назначение их скорее символическое, чем реальное.
На особом положении находится склад, где хранится ходовая мелочь: спецодежда, обувь, электроматериалы, краски. В отличие от других, окна у него забраны прочными решетками, двери обиты листами кровельного железа и заперты на замок, который наверняка сделал бы честь музейной экспозиции начала века.
Такие монументальные замки навешивали когда-то на клети и амбары мужички-толстосумы да бойкие деревенские лавочники. А изготовляли их умельцы из «русского Золингена» села Павлова на Оке, еще от времен Петра Великого славного производством изделий из металла.
Замок любительский, сработан на совесть, должно быть по заказу, и украшен затейливым чеканным орнаментом. Весу в нем полкило, не меньше. Его массивный корпус выточен из двух наглухо склепанных полусфер, стальную толстую дужку не возьмет никакая ножовка, а фасонный ключ подобрать, наверное, трудно. Запирается замок с громким мелодичным звоном, свидетельствующим о качестве и силе его пружины. Услышав этот звук, мой ближайший подручный Мухтар всегда настороженно поднимает левое ухо и тревожно взбрехивает.
Я поинтересовался у начальства, откуда попал к нам этот замок, но толком так ничего и не выяснил. [144]
И не стал бы, пожалуй, описывать его столь подробно, когда б не сверлила меня мысль: при каких обстоятельствах в жизни попадался мне такой вот самый замок или, во всяком случае, его двойник?
Но память долго не давала ответа, как я ни пытался напрягать ее...
И все же в одну из ночей, когда я проверял лучом электрического фонарика целость складских запоров, из клубочка воспоминаний вылезла тонюсенькая ниточка, за которую я немедленно ухватился... Постой, постой! Ведь такой самый замок висел на зеркальных двухстворчатых дверях в помещении на Тверской улице, неподалеку от нынешней редакции газеты «Труд». А через его дужку была захлестнута веревочка, концы которой проходили сквозь отверстия в фанерной дощечке и смыкались на обратной ее стороне под сгустком багровой сургучной нашлепки с жирным оттиском печати... Да, да, именно так!...
Стало быть, надо поднапрячь стариковские силенки и поспешить в караульное помещение, чтобы там закрепить на бумаге эпизод, с неожиданной яркостью возникший в памяти.
С бумагой в дежурке не густо, и я вынужден пойти на преступление и содрать со стены плакат, где изображен набор противопожарного инвентаря. А затем лихорадочно записать на его изнанке то, что так настойчиво просится на бумагу.
Значит, так!.. Осень двадцать третьего. На Тверском бульваре первый листопад. В эстрадной «раковине» духовой оркестр играет вальс «Дунайские волны». Вокруг на скамейках и ныне исчезнувших тяжелых металлических стульях расположилась самая пестрая публика. Вокруг снуют мальчишки с цветными шариками, наполненными удушливым светильным [145] газом. В тени аллей чинно прогуливаются девушки в пристойной длины юбках, белых нитяных чулках и простеньких парусиновых туфлях. Мелькают красные косынки работниц. Попадаются матросы в бескозырках и коротких черных бушлатах. Народ безбожно лущит семечки, поплевывает шелухой. Над гуляющими плывут смешанные запахи вафельного теста, махорки и медового английского табака «Кепстен», недавно появившегося в продаже.
Дальше, в конце бульвара, против памятника Пушкину, кинотеатр «Великий немой». Там был еще чудак администратор, охотно выдававший нашим ребятам бесплатные контрамарки. А когда он звонил по телефону, то всегда начинал так: «Говорит великий немой!» и кудахтающе смеялся.
Мы с Михаилом Беляковым не спеша расхаживаем по бульвару. Михаил очень красивый юноша, статный, широкогрудый, с живыми карими глазами и густыми соболиными бровями. При виде его встречные девушки так и тают. Мы только что кончили Аэрофотограммшколу. На наших конусообразных буденовках голубые звезды, на шевронах по три кубаря. Мы довольны, веселы и чуть по-озорному настроены.
...В эту минуту я слышу, как в стороне складов нарастает собачий лай, переходящий в яростную грызню. Вот еще не было печали! А идти надо. Я с неохотой отрываюсь от своего «папируса», беру из угла палку потолще и ковыляю в ночь. На дворе, как говорится, ни зги! По счастью, тревога оказывается ложной. Просто прибежала Капка, юркая сучка с соседней стройплощадки. Ее благосклонность оспаривают двое кавалеров из моей «бригады». Разберутся сами. Значит, можно возвращаться. Скорей, [146] скорей! Сейчас главное не прервать хода мыслей!
Но все равно теперь уже легче. Теперь я оттолкнулся!..
...Ну конечно, это был Арефьев! А встретились мы около этого самого «Великого немого». Потом зашли в ресторанчик на Тверской. Как же мы с Мишкой тогда наелись! А вина какие пили! Нам говорили марочные. Шато-лафит. Шато-марго! Водкой тогда еще не торговали, а то совсем хороши бы мы были! И этот лукавый татарин. «Сколько с нас?» «Ничего!..» Да-а! Главное в жизни не промахнуться! так, кажется, Арефьев говорил?.. Когда Беляков нервничал, он учащал речь и начинал быстро моргать. И лицо у него становилось какое-то брезгливое. И я, чуть что, краснел как дурак. Молоды были зелены. Значит, татарин!.. Вот, кажется, я и добираюсь до главного. Нет, это все-таки мудрая поговорка «В огороде бузина, а в Киеве дядька». Еще и не такое может в жизни случиться... И я записываю, записываю...
Итак, поначалу комиссаром, а впоследствии бессменным начальником Аэрофотограммшколы, где мы оба учились, был Антон Фомич Кринчик, склонный к полноте, большой крутолобый мужчина, с дружелюбным взглядом голубых, чуть навыкате, глаз, неизменно ровный, веселый и общительный. Мы все очень уважали и любили Кринчика.
Комиссары, приходившие к нам после Кринчика, почему-то часто менялись. Мы просто не успевали приглядеться к одному, как его отзывали, и на смену появлялся другой. В общем-то, это были не те комиссары, которых я потом встречал в авиачастях людей трудной судьбы и большого сердца. Вот только один оставил след в моей памяти: Володя Степанов, [147] бывший наборщик сытинской типографии, узколицый моложавый человек с плохо подлеченным туберкулезом. Это был настоящий друг курсантов, к которому влеклись наши сердца, хоть он и на фронте никогда не был, и подвигов не совершал, и к авиации отношения не имел.
Но речь сейчас совсем о другой фигуре своеобразной, противоречивой и по-своему колоритной Арефьеве.
Внешний вид этого человека даже на улице останавливал внимание. Он был строен, высокого роста, с большими дерзкими глазами, заботливо уложенной пышной прической и очень красивыми руками с длинными, как у пианиста, пальцами. Он был прекрасным оратором: выступал всегда темпераментно и толково, то снижая голос почти до шепота, то повышая его едва не до крика. Ничего не скажешь, он умел себя подать.
Арефьев прибыл в нашу школу откуда-то с юга вместе со своим секретарем неким Роженицким, апатичным на вид долговязым юношей, всегда носившим большой маузер в деревянной кобуре.
Они были связаны, наверное, большой дружбой или какими-то иными обстоятельствами. Мы не раз подмечали, что на людях Арефьев не прочь был учинить жесточайший разнос Роженицкому, не стесняясь самых крепких выражений. Однако окончание конфликта частенько оказывалось в пользу секретаря. Кое-кто из находчивых ребят учел это обстоятельство и пытался втереться в доверие Роженицкому, оказавшемуся на поверку весьма продувным и оборотистым парнем.
Арефьев, без сомнения, был человек умный, осторожный, ловкий, обладающий завидной выдержкой и умевший с ученым видом знатока хранить молчание, [148] когда дело начинало касаться специфических авиационных вопросов. Он, по моим наблюдениям, и не тяготел к авиационному делу. От посещений аэродрома уклонялся, а полетов избегал, являя этим противоположность политработникам других авиачастей. А уж это был закон: те летали не реже, чем заправские пилоты и наблюдатели.
При всем при том Арефьеву нельзя было отказать в энергии. Чего-чего, а уж активности ему было не занимать.
Он быстро добился от нашего шефа Наркомата путей сообщения существенных денежных дотаций. Нам пошили отличные комсоставские сапоги, улучшили питание, подогнали форму у квалифицированных портных. Сам Арефьев продолжал ходить в штатском элегантном синем костюме, высоких шнурованных ботинках и черной фуражке с лаковым козырьком.
Проработал Арефьев у нас очень недолго и в один прекрасный день исчез из школы вместе с Роженицким так же неожиданно и стремительно, как и появился.
Спустя год у нас состоялся очередной выпуск. В числе окончивших оказались и мы с Михаилом Беляковым. Мы были связаны крепкой дружбой и полны оптимистических надежд. Михаил получил направление в отдел военной метеорологии ВВС и посвятил этой важной проблеме всю свою дальнейшую жизнь, добившись немалых успехов и закончив впоследствии службу в звании генерал-майора. Я с нетерпением ожидал конца положенного отпуска, чтобы оказаться на одном из аэродромов, о котором слышал так много интересного и где мне предстояло встретить много замечательных людей.
Итак, мы не спеша продвигались по Тверскому [149] бульвару, свежеиспеченные красные военные специалисты, одетые в новую, с иголочки, форму, скрипя и благоухая кожаной «сбруей», в хромовых комсоставских сапогах, надраенных до солнечного блеска.
Заинтересованные яркой рекламой, вещавшей о подвигах королей экрана великолепного Дугласа Фербенкса и белокурой красотки Мэри Пикфорд, мы пересекли узкую трамвайную линию против памятника Пушкину и подошли вплотную ко входу в небезызвестный кинотеатр «Великий немой».
И тут нас окликнул странно знакомый голос...
Перед нами стоял Арефьев. Он показался значительно раздобревшим за то время, которое мы с ним не видались. Одет он был со всегда отличавшим его франтоватым изяществом в коверкотовый костюм мягкого песочного цвета. От него исходил легкий запах дорогого одеколона.
Он увлек нас налево по шумной Тверской и по дороге забросал тысячью вопросов. Память у него оказалась фотографическая, он выдавал ребятам и прежним своим сослуживцам самые точные характеристики, восстанавливал мельчайшие подробности курсантского быта, обнаруживая высокую наблюдательность.
Мальчишки! тоном, не допускающим возражения, вдруг предложил он. Айда в какую-нибудь ресторацию! Имею жгучее желание отдаться воспоминаниям за бутылкой шипучего... Как у вас со временем?
Со временем у нас было просторно. А вот насчет денег... Мы несколько замялись. Дело в том, что выпускных мы еще не получили, а последней стипендии здорово протерли глазки еще неделю назад.
Арефьев, видимо, быстро понял наше смущение и, бросив фразу, вроде «Ну нет, это, разумеется, не [150] причина!», едва не силой втолкнул нас в двери ближайшего из многочисленных ресторанчиков, чуть не впритирку соседствовавших друг с другом.
Эта новоявленная харчевня была претенциозно украшена позолотой, фальшивым мрамором, картинами в багетных рамах и даже экзотическими растениями. На небольшой эстраде пиликал танго струнный ансамбль и завывала какая-то пожилая, зловеще декольтированная солистка. Нам все это показалось в диковинку, мы еще ни разу в жизни не посещали подобные заведения.
Арефьев уверенно повел нас по прокуренному залу в уголок, где несколько на отшибе стоял не накрытый еще столик, поманил пальцем официанта и заказал ему обильную, изысканную, как мы посчитали, еду и несколько бутылок вина.
Под влиянием выпитого он вскоре сделался откровенным.
Я, мальчишки, кое-чего достиг, вызывающе поблескивая глазами, рассказывал он. Фирма солидная, есть где развернуться. Работаем, как всегда, четко. В своих кругах я теперь человек известный. Персона грата! подтвердил он с некоторым даже самодовольством. Впрочем, скоро убедитесь сами. Поинтригую вас покуда... Ну и Роженицкий, разумеется, со мной. Помните такого? Мы ведь со школьной скамьи друзья. Этот парень пальца в рот не клади, даром, что с виду сонная муха. Главное, как он говорит, в жизни не промахнуться! Правда, здорово сказано?
Арефьев и раньше представлялся нам широкой натурой, но на этот раз, кажется, превзошел себя. Стол буквально ломился от разных яств, а он продолжал заказывать все новые блюда. Мы до отказа набивали наши курсантские желудки, насыщались, [151] блаженствовали и, уже несколько осовев, продолжали сквозь хмель слушать поучительные сентенции своего здорово развязавшего язык нечаянного благодетеля.
Ребята! перекрывая ресторанный гул, то и дело обращался он к нам. Джейранчики мои мокрогубые! Мало я о вас, чертенятах, заботился! Вот и теперь хочу сказать!.. Главное не промахнуться! Ах обида, нет Роженицкого!
Он внезапно смолк, будто что вспомнив...
Когда приспела пора рассчитываться, Арефьев почему-то не пожелал иметь дела с официантом и потребовал самого хозяина ресторана. Как лист перед травой, перед нами возник вальяжный приземистый татарин в ослепительно белой накрахмаленной курточке, накинутой поверх дорогого импортного пиджака.
Привет! небрежным тоном бросил наш чичероне. Будем знакомы! Я Арефьев!.. Сколько с нас?
Хозяин даже не счел нужным окинуть заплывшими глазками стол с остатками этого поистине лукуллова пиршества. Он только подобострастно склонил жирную бритую голову. Лицо его выражало крайнюю степень восхищения. Сладчайшая улыбка одухотворяла его.
Ничего! односложно ответил он, Совершенно ничего!
Ну нет, как это ничего? строго поглядев на него, переспросил Арефьев и вытащил из кармана какую-то пустяковую купюру. Такую, пожалуй, осилили бы и мы с Михаилом из нашей тощей курсантской мошны. Вот, получите! Ну пошли, мальчики! [152]
И мы тронулись через зал в сопровождении хозяина, беспрерывно забегавшего перед нами то с одной, то с другой стороны.
Даже распахнув широкие стеклянные двери, он еще долго смотрел нам вслед.
На одном из перекрестков, у Никитских ворот, мы дружески распрощались с Арефьевым и, только оставшись вдвоем, вспомнили, что он, собственно, так ничего и не рассказал о своей работе. На какую волшебную должность поменял он нашу скромную Фотограммку? И хотя я был теперь окончательно убежден, что он рассматривал свое прежнее амплуа как некий трамплин для свершения в дальнейшем иных, более блистательных дел, недоумение не оставляло меня.
Да и Михаил находился в таком же состоянии.
А ларчик, как это часто бывает, открывался предельно просто, о чем и поведал нам на другой день, тщетно пытаясь подавить улыбку на своей располагающей физиономии, начальник школы. Как оказалось, Арефьев со своим верным Роженицким работали инспекторами в мощном налоговом аппарате Мосфинотдела и были вольны в животе и смерти разнокалиберных нэпачей, плодившихся в столице по принципу клеточного деления.
А к вечеру того же дня ко мне на Пресню неожиданно заявился Беляков.
Слушай! скороговоркой начал он, нахмурив свои роскошные брови. Никак не могу прийти в себя после вчерашнего сабантуя. А если на улице столкнемся мы с тобой с этим самым татарином? Что, думаешь, опять он будет улыбаться? Скажет он нам пару ласковых, и хоть сквозь землю проваливайся! И главное, прав ведь будет! И вообще давай с этой историей скорее разделываться! [153]
Я хорошо знал высокую щепетильность, отличавшую скромную учительскую семью, где выросли и воспитались эти замечательные ребята братья Беляковы. И спорить здесь было не о чем.
Вскоре школьный начхоз хитроглазый Зимин привез из банка положенное нам денежное довольствие и «под занавеску» сполна рассчитался с нами. Нам выдали и отпускные, и еще какие-то добавочные. И все новенькими белыми хрустящими червонцами. Может, кто еще помнит, какие красивые это были купюры первые советские червонцы!
Еще через день мы решили привести наш план в исполнение и отправились на Тверскую.
Извиняться будем? спросил я Михаила по дороге.
Да ты что?! вскипел он. Перед этим-то разъевшимся живоглотом? И не подумаем! Рубанем: так, мол, и так! Налицо недоразумение. Недосмотр! Тем более выпивши были. Подсчитай и, что следует, дополучи. Не волнуйся, он хотя и большими тысячами ворочает, а все до копеечки помнит.
Да и я так думаю.
И вот мы приближаемся к месту, где нам предстояло это несколько необычное объяснение, и еще издали примечаем зеркальные отсвечивающие двери, откуда с такой угодливостью провожал нас хозяин ресторана. Конечно, он ничего не забыл. Мы подходим ближе, ближе...
Ресторан опечатан. На его дверях висит тот самый замок павловской работы.
Ну, знаешь, передачу ему я все-таки не понесу, после паузы, вызванной некоторым обалдением, растерянно говорит Михаил.
И я, пожалуй, тоже не понесу, соглашаюсь [154] я. А ведь «фирма» сработала, четко. Ничего не скажешь! Одно слово нэп!..
...Когда я наконец выхожу из караульного помещения, на дворе уже светает и по другую сторону Варшавки в мглистой морозной дымке возникают белокаменные чертоги жилых зданий. Чертоги Чертанова. И я там живу.
Только теперь чувствую, как мне жарко: я ведь в творческой запарке даже полушубок забыл скинуть, а температура в нашем помещении конголезская две мощные электропечки в таком крохотном закутке. Электрики сторожей никогда не обижают.
Но мне теперь все равно. Теперь отлегло от сердца. Скинул я наконец с него этот увесистый замок. [155]