Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Шрам над левой бровью

Одними из первых военных самолетов, запущенных в серийное производство в начале двадцатых годов, были «юнкерсы».

Эти передовые для своего времени машины изготовлялись на заводе под Москвой, неподалеку от деревушки, где когда-то держал знаменитый военный совет фельдмаршал Кутузов.

Завод производил машины двух типов, принятых на вооружение в наших воздушных силах: сухопутный разведчик Ю-21 — моноплан с мотором БМВ в 185 лошадиных сил — и пассажирский самолет Ю-13, комфортабельный по тому времени. [108]

Это были машины целиком металлические, из гофрированного дюралюминия, быстроходные, с достаточно высоким потолком и хорошей маневренностью.

На заводе в большинстве работали немецкие специалисты: конструкторы, инженеры, техники, администраторы, а также много квалифицированных немецких рабочих.

С точки зрения советского человека, это было удивительное предприятие — некий капиталистический островок в стране, покончившей с эксплуатацией. В цехах царила палочная дисциплина, то и дело слышались ефрейторские окрики мастеров.

Некоторое время я был связан с этим заводом как один из представителей наших воздушных сил.

Завод имел свою летно-испытательную станцию, укомплектованную германскими пилотами высокого класса.

Из них мне особенно запомнился летчик по фамилии Лакмак.

Лакмак помимо своих качеств боевого пилота был известным планеристом.

Он имел внешность лощеного моложавого щеголя, носил очень высокие крахмальные воротнички, еще более удлинявшие его тощую гусиную шею, и не снимал их даже в полете. Это был гладко причесанный белесый блондин с водянистыми бледно-голубыми глазами, неизменно вежливый и корректный. Правда, в отличие от многих своих земляков, уже обиходно применявших быстро набиравшее силу слово «камрад», я что-то ни разу не слышал от него этого дружеского обращения.

Объяснялись мы с Лакмаком различными способами. Я мучительно пытался восстановить в памяти осколочные знания, оставшиеся от гимназических уроков немецкого языка. Видимо, нечто похожее происходило [109] и с моим партнером. Остальное дорабатывали мимика и жестикуляция. В ход шли пальцы, выражение лица, гримасы, улыбки. В общем-то, мы достигали желаемого, после чего оба искренне хохотали.

Над левой бровью Лакмака выделялся белый шрам странной месяцеобразной формы. У меня так и чесался язык растолковать ему значение русской пословицы «Бог шельму метит». Но на это не хватало лингвистических познаний, да и получилось бы, пожалуй, бестактно... Обидится еще! Скорее всего, это была замета фехтовальной рапиры. Фехтованием тогда увлекались многие немецкие студенты — «бурши», особенно из Восточной Пруссии, откуда родом был и сам Лакмак.

В конце концов у нас возникли достаточно добрые отношения, тем более что мы были тесно связаны по работе. Нам часто приходилось летать вместе.

Но вот удивительно! Несмотря на располагающую внешность Лакмака, его чрезвычайно предупредительное и внимательное отношение, меня никогда не покидало чувство какой-то настороженности по отношению к этому человеку. Порой я улавливал в его взгляде быстро мелькавший и тут же исчезающий холодок, какую-то надменность, которую поначалу относил к сознанию им собственного превосходства. Но ведь он был действительно превосходным пилотом! И еще меня коробило его отношение к Тейхену, кряжистому краснолицему механику: очень уж часто слышались в разговорах с ним совершенно хамские нотки, хотя Тейхен по возрасту вполне годился Лакмаку в отцы. И голос пилота становился в таких случаях другим — отрывистым, лающим.

Моя работа не ограничивалась регламентированным временем. Все зависело от сложившихся обстоятельств: степени подготовки машины к полету, какого [110] -нибудь заводского аврала, неожиданного Появления начальства — нашего или немецкого, погоды, в конце концов. Дома телефона у меня не было, и в случае необходимости за мной могли приехать хоть среди ночи.

И в тот раз посланцы прибыли совсем неожиданно. Я уже посчитал свой рабочий день оконченным, только-только вернулся с аэродрома, перекусил, собираясь к друзьям, переоделся в штатский костюм и с особым удовольствием обулся в новенькие, модного фасона туфли «Джимми» — желтые, остроносые, чуть ли не с дюймовым рантом. Совсем недавно я приобрел их у знаменитого в Москве кимряка Шмелева, открывшего на Тверской шикарный обувной магазин. Это были очень эффектные, прекрасно сшитые туфли.

Несмотря на конец дня, на аэродроме оказалось много народу. Из Германии только что прилетел какой-то известный конструктор, он же — один из директоров фирмы «Юнкерс». Экспромтом создали нечто вроде смешанной комиссии из наших и, немцев. Предстояла демонстрация некоторых фигур высшего пилотажа.

Я не успел даже переодеться в форму. Да мне, собственно, и не дали, очень уж торопили: «Все равно в комбинезоне полетишь. Кто там будет тебя рассматривать?»

Постепенно угасал золотой августовский день, стояла прекрасная, почти штилевая погода, и была отличная видимость. Над столицей воздух был совершенно прозрачен.

Это был наш четырнадцатый совместный полет с Лакмаком на самолете Ю-21. Ко мне как к постоянному наблюдателю уже применились, в кабине лежала пудовая гирька, аккуратно упакованная в чехол из-под самолетного пропеллера: дело в том, что я не [111] дотягивал до положенной весовой нормы в шестьдесят килограммов, и поэтому дополнительный груз неизменно сопровождал меня в испытательных полетах.

Весил я всего сорок восемь килограммов при сравнительно высоком росте. Знакомые ребята с расположенных поблизости бегов не раз пытались переманить меня на жокейскую работу, соблазняя посулами красивой жизни. В их кругах такое сочетание роста и веса считалось выгодным. Но я не искал выгоды.

На аэродроме уже ожидала большая группа начальства, и, судя по знакам различия, начальства солидного. Среди них я распознал крупную фигуру заместителя начальника воздушного флота Меженинова с четырьмя ромбами на рукаве. Встречалось много немцев, явно принарядившихся по случаю приезда одного из высокопоставленных патронов.

В общем, я прибыл в самое время. Лакмак стоял около машины и кивнул мне как старому знакомому.

Опять пришлось напрягать свою скудную память. Опять пошли в ход и жесты и мимика. Под конец объяснений Лакмак показал пальцами какую-то завитушку. Я сообразил — мертвая петля Нестерова.

— Люпинг? — для верности переспросил я... Мотор работал еще на малых.

Лакмак согласно закивал головой, подпертой неизменным высоким воротничком, и заговорщицки улыбнулся.

Мы быстро заняли места в самолете.

Между тем комиссия приблизилась и вскоре окружила машину. Пришлось наполовину высунуться из кабины и пожимать протянутые руки. Первое крепкое пожатие Меженинова, второе — Хорькова, начальника штаба воздушных сил. Я подмигнул кое-кому из знакомых ребят, вкрапившихся между высокой публикой. Совсем близко к самолету стоял Тейхен, [112] не спускавший с Лакмака настороженных глаз. А тот, казалось, вовсе не замечал своего механика.

Что касается меня, я был готов. Приборная доска в порядке, слегка вибрируют стрелки приборов. Барограф включен. Бланк для хронометрирования аккуратно разграфлен цветными чернилами. Ремни... Вот черт возьми, опять передо мной летал какой-то толстяк! Пива, что ли, он надулся?.. Надо бы подтянуть маленько, но уже некогда. Ладно, авось не выпаду! Словом, все хорошо!

Уже не оглядываясь, Лакмак поднял левую руку — это был сигнал для меня. Мотор заработал на полных...

Итак, знакомая излучина Москвы-реки, старый, десятки раз перевиданный с воздуха пейзаж, но почему-то всегда теплотой отдающийся в сердце. Настроение превосходное. Передо мной узкая полоска красной лакмакской шеи между воротничком и кромкой летного шлема (отличный у Лакмака шлем, с каким вожделением я всегда поглядывал на него!). Барограф уже отчертил порядочный отрезок подъема, пока мы добирались до положенной высоты. Между прочим, прибор сегодня опломбирован, значит, испытание особо ответственное. Мотор работает ритмично, четко, словно успокаивая: «Все в порядке! Все в порядке!» Да и как, собственно, может быть иначе? Такая машина! Скорость двести сорок! Не каждый разведчик столько выдаст. Пулемет на турели новенький, только что со склада. И все вокруг начищено, надраено, наглажено. Это уж забота хлопотливого Тейхена.

Высота тысяча триста. Сейчас он должен начинать. Думаю, мы оба волнуемся, понимая, что с земли наблюдает ответственная комиссия. Не ударить бы в грязь лицом! Пилот закладывает правый вираж, и [113] земля встает в глазах дыбом. Закладывает такой же левый. Разгоняет машину по прямой и делает «горку». Пикирует так, что становится чуть жутко, но весело. Скользит вниз на крыле. Ветер так и хлещет в щеку, лезет под шлем, под плотно прижатые очки. Самолет опять набирает высоту. Я только успеваю щелкать секундомером и записывать отсчеты. Барограмма вся испещрена какими-то синусоидами.

А потом Лакмак поворачивается в профиль, и по движению губ я узнаю, как он произносит:

— Люпинг!

...Ну что же, люпинг так люпинг! Я уже испытал это ощущение. Правда, на другой машине и с другим пилотом — Василием Васильевичем Карповым. Вот это был ас! Какая-то доля секунды! Едва успеваешь увидеть «второй горизонт». Тут я еще раз вспоминаю про ослабленные привязные ремни, а заодно и карповскую реплику:

— При правильно сделанной петле тебя никакими силами не выковырнешь из кабины. Так и вдавит в сиденье, словно приклеит!

Очень здорово сказано! Не выковырнешь. Ну ладно! Бог, как говорится, не выдаст, свинья не съест. Значит, сейчас она самая. Нестеровская!

Еще раз репетирую в уме, как это должно произойти.

И вот Лакмак опять дает мотору полные обороты, разгоняя машину. Затем начинает круто набирать высоту, пытаясь поставить «юнкерс» в перпендикулярное положение. Видимо, ручка выбрана на себя до отказа. Еще мгновение — и покажется «второй горизонт», скорость упадет, самолет перевалится через нос и мягко выйдет из петли.

Но!..

Именно в тот кратчайший миг, когда машина стояла [114] почти отвесно по отношению к земле, произошла какая-то чертовщина. Мотор неожиданно захлебнулся и смолк. Мы закачались в воздухе. Вперед-назад. Туда-сюда. Сто восемьдесят пять лошадиных сил словно парализовало. Наконец машина оказалась брюхом вверх, и какое-то время наш полет продолжался в перевернутом положении.

Последнее, что я успел увидеть в этом несколько необычном ракурсе, были мои собственные ноги в элегантных шмелевских «Джимми». Я судорожно уцепился за турель. Добавочный груз глухо стукнул по стенке кабины и ушел вниз...

Очнулся я в тишине, когда на альтиметре было около восьмисот метров. Мотор не работал. Пилот вел «юнкерс», как планер, и, надо сказать, вел безукоризненно. Он дважды оборачивался, как бы проверяя мое самочувствие, но я не нашел в его взгляде никаких следов участия. Скорее, это было что-то очень близкое к брезгливости. «Чего это он так?» — мелькнуло у меня. Но летчик быстро погасил это мимолетное впечатление обычной предупредительной улыбкой. «В конце концов, он на десяток лет старше, — подумал я. — И разве я струсил?.. Записи тоже все в порядке... Но что же все-таки произошло?»

Пока я так размышлял, Лакмак аккуратнейшим образом посадил машину на три точки. К нам уже торопились. Опередил всех, конечно, Тейхен, и пожалуй что зря. Перемежая русско-немецкие проклятия, пилот обрушил на беднягу такой поток сквернословия, которого никак нельзя было ожидать от этого внешне прекрасно воспитанного человека.

Причиной неполадки в моторе, как выяснилось, была бензиновая помпа, отказавшая, словно назло, в кратчайший ответственный момент. Случай — один из тысячи, как выразился кто-то из специалистов. [115]

Все было быстро устранено, и вскоре мы опять оказались в воздухе. Мне подложили в кабину новую гирьку. Программа полета была полностью выполнена.

Окончательная приемка машины состоялась уже зимой. За мной и на этот раз приехали неожиданно, но уже кто-то из немцев. По окончании испытаний я на фигурно изогнутых санках, запряженных призовым рысаком, был доставлен в заводскую столовую, где состоялся шумный, блестящий банкет. На этом празднестве Лакмак оказался одной из центральных фигур, принимавших многочисленные поздравления. В первый раз в жизни я пил какой-то сверхъестественный, обжигающий рот ликер, пахнущий, как помнится, мятой. Под конец торжества я закурил гигантскую черную сигару, которой по неопытности начал затягиваться, как Хорошевский ломовой извозчик. Наверно, это доконало меня, и поэтому конец торжества затерялся в тумане...

Прошло много лет. Отгремела Великая Отечественная. Воспоминания в юношеских приключениях были потеснены иными грандиозными событиями.

Я работал над подписями к альбому одного из советских фотографов, с которым был довольно коротко знаком. Альбом издавался в «Планете» — издательстве сугубо фотографическом, и мне пришлось иметь дело буквально с Гималаями фотографий, отснятых этим всюду поспевавшим фоторепортером. Его фототека напоминала, скорее всего, архив немалого учреждения, готовящегося к переезду.

Подавляющее количество фотографий оказались фронтовыми.

Поначалу у меня просто разбежались глаза при виде таких драгоценных россыпей, особенно когда они грудой заполнили большой обеденный стол. [116]

И вдруг в этом фотографическом винегрете взгляд задержался на одном из снимков. Чье-то странно знакомое лицо зарницей вспыхнуло в памяти.

На снимке была изображена группа военных в летной фашистской форме. Их лица выражали чувства самые непосредственные: у кого растерянность, у кого страх, у кого неприкрытая злоба.

— Любопытный снимок, — сказал я автору. — Где это?

— Под Гатчиной, — крякнул он прокуренным баском, скользнув по фотографии своими толстыми окулярами. — В начале сорок второго. Наши «юнкерс» сбили. Восемьдесят восьмой. Весь экипаж эсэсовский. Госпиталь, мерзавцы, злоумышляли бомбить. Только не получилось. А вот этот, второй с краю, бинты, помнится, с себя рвал, когда его перевязывали. От ярости, что ли? Должно быть, какой-то махровый.

— Подожди! — перебил я фотокорреспондента. — А ну глянь, что за отметина у него на лбу? Похоже — шрам. Или, может, это дефект снимка?

— Дефективно не работаем, — с некоторой обидой за свою «фирму» отозвался он. — Впрочем, давай проверю. Действительно шрам, — откладывая в сторону лупу и возвращая мне фотографию, подтвердил он. — А что тебя, собственно, интересует?

— Интересует... — отвечал я, постепенно узнавая в этом уже обрюзгшем, надменном, искаженном бессильной злобой лице знакомца своих юных лет. [117]

Дальше