Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Рыженький

В годы моей юности Ходынка не мыслилась без аэродромных мальчишек.

Еще не было большой строгости с пропусками, на аэродром попадали все желающие, и уж, конечно, пацаны оказывались там завсегдатаями.

Разумеется, мальчишки были нашими первыми и бескорыстными помощниками. Их преданность авиации и остальные высокие чувства проистекали из чистейшего энтузиазма. Некоторым даже выпадало счастье подняться в воздух. Это было великое мальчишечье счастье!

Из этих ребят впоследствии вышло немало знатных [67] людей: известных пилотов, штурманов, инженеров, конструкторов. Стоит поинтересоваться биографиями многих признанных ныне героев старших поколений, и вы установите совершенно точно, где зарождалось их авиационное влечение.

Спутниками ребят частенько оказывались животные, обычно собаки, иногда кошки. Помню одного паренька, неизменно притаскивавшего с собой на аэродром дряхлого белоносого грача. Другой пресненский житель не расставался с чиграшом, которого ловко подбрасывал в воздух и вскоре опять обнаруживал на плече. А друг его приносил в кармане небольшую черепашку, пускал ее погулять по аэродромной травке и строго по часам кормил обрывками капустных листиков.

Кроме ребячьих собак, покидавших аэродром после окончания полетов вместе со своими хозяевами, на поле оставались местные беспризорные псы, каких и теперь можно встретить на стройплощадках, около больших разбросанных складов и в воинских частях. Они кормились от случая к случаю, но тем не менее ревностно охраняли признаваемые ими за свое жилище ангары, бараки и другие строения.

Конечно, мы не забывали о существовании этих верных стражей и всегда старались принести для них из дому что-нибудь съестное.

Центральный аэродром в ту пору не имел даже порядочного забора. На его окраине, тяготевшей к Всехсвятскому, еще сохранялось несколько домиков сельского типа, владельцы которых пасли скот — коров и коз — на невозбранных аэродромных угодьях.

А из близлежащих переулков со стороны Петровского парка, особенно в часы утренней тишины, слышались петушиное пение, энергичный гогот гусей, а иногда и взбалмошное бормотание индюка. [68]

Картинки сельского быта еще мирно уживались здесь с прогрессом авиационной техники.

На аэродроме любили животных, особенно собак. Впрочем, отважным людям, а у нас таких было немало, всегда свойственно это благородное чувство.

Я не представляю себе весьма популярного в свое время красвоенлета Ширинкина без крохотного белого шпица, которого он как-то особенно ловко устраивал у себя за отворотом кожаного реглана и частенько брал в свои рискованные полеты. Это был очень озорной пилот, удосужившийся в один и тот же день получить благодарность высокого начальства за безукоризненное выполнение фигур высшего пилотажа и тут же следом несколько суток губы за проявление недопустимого воздушного лихачества. Самое трогательное то, что и гауптвахту Ширинкин отсиживал вместе со своим неразлучным четвероногим другом.

Еще припоминаю одного из летчиков с обожженным, изуродованным лицом в неизменном сопровождении приземистого уродливого бульдога. Мне почему-то всегда представлялось, что этот пес оттягивает на себя какую-то долю тяжелого впечатления, возникающего при взгляде на физиономию его патрона.

Были у нас и привилегированные собачки. К примеру, золотистый ирландец, принадлежавший Коле Шебанову, тогдашнему инструктору Московской школы летчиков. Прибывая с хозяином на аэродром, сеттер немедленно устремлялся к Т-образному полотнищу, выложенному в районе старта, и с независимым видом укладывался поблизости, ожидая взлета своего хозяина.

В кабину он не напрашивался, на этот счет Шебанов был строг, но при разгоне самолета некоторое время, захлебываясь лаем, мчался с ним наперегонки. Это было занятное зрелище, которое мы старались [69] не упустить. Совершив в воздухе несколько головокружительных фигур, юркий короткохвостый «Ньюпор» быстро шел на посадку, и сеттерок встречал его, восторженно приветствуя звонким лаем. Позже этот пес, звали-то его Нэпиром, час в час прибегал на аэродром к прибытию машины Шебанова, возвращавшегося из международного рейса на пассажирском «Фоккере» или «Дорнье». Но это было позже, когда Шебанов уже перешел в «Дерулюфт», где вскоре стал одним из первых советских пилотов-»миллионеров».

Бывали комичные случаи, о которых потом долго и охотно судачили на аэродроме. Так, двое пилотов, перегонявших из Берлина в Москву большой, громоздкий «Кондор», поместили в туалете, расположенном в хвосте машины, шотландского скотчтерьера — черненького щенка из породы, в столице еще не встречавшейся. Это уж много лет спустя с такой собачкой стал выступать на манеже веселый клоун Каран д'Аш. «Кондор» имел двойное управление, расположенные рядом пилотские места разделял небольшой прогал. Каково же было удивление летчиков, когда соскучившийся в одиночестве пассажир, воспользовавшись неплотно прикрытой дверью, проковылял на коротких ножках весь длинный коридор и как ни в чем не бывало расположился между пилотскими креслами, с интересом задрав уморительную мордашку, словно принимая участие в управлении машиной на правах третьего пилота.

Собаки были популярны на аэродроме. Многие из нас знали наизусть ходившие по Москве еще в списках знаменитые есенинские стихи «Собаке Качалова», а позже и «Сеттера Джека» Веры Инбер, где героем был пес, не пожелавший покинуть хозяина в роковую минуту воздушной катастрофы: [70]

На земле уже полумертвый нос
Положил на хозяина Джек.
И люди сказали: — Был пес,
А умер, как человек.

Поэтому всякое поползновение обидеть кого-нибудь из «братьев наших меньших» воспринималось как несоответствующее духу аэродромных традиций. На этой почве иногда возникали даже пререкания. И я ни разу не заметил, чтобы в собаку, птицу или кота кто-нибудь бросил камень или палку...

С некоторых пор одна из организаций молодого еще Осоавиахима начала проводить эксперименты над животными, связавшись для этой цели с Научно-опытным аэродромом, где я тогда работал. Эксперименты не носили широкого характера и практиковались от случая к случаю. Проводили их на собаках. Собак привозили маленьких, тщедушных, по большей части «дворянской» породы. Маленьких, видимо, еще и потому, что в нашем парке не находилось подходящих машин, в кабине которых можно было бы поместить большую клетку с крупными животными. Привозили их после какой-то нам неизвестной, но, надо полагать, мучительной обработки: я замечал у большинства поступавших тоскливые, потухшие взгляды.

Надо было поднять этих «пациентов» в воздух и там, на разных высотах, записать их реакции. Записи требовалось сдать представителю этой организации, плотному пожилому человеку с пышными рыжеватыми усами и равнодушным взглядом. Он был одет в ладную комсоставскую шинель со споротыми петлицами и шапку-ушанку, отороченную мехом, вызывавшим у нас прямые ассоциации с его таинственной деятельностью.

Привозимых животных Усатый именовал не иначе, [71] как «материал», и ни в какие дальнейшие пояснения обычно не вступал. Говорил он громко и гнусаво.

Несмотря на высокую дисциплину, отличавшую наш небольшой летный коллектив, опыты проходили не всегда гладко. Случалось всякое: некоторые из животных не выдерживали испытаний, и, приземлившись, мы возвращали Усатому их окоченевшие трупы. Другие оказывались в коматозном состоянии. Наши ребята не отличались сентиментальностью, да и не так редко мы становились очевидцами гибели и друзей и сослуживцев. И необходимость этих жестоких экспериментов мы тоже отлично понимали... И все же получалось что-то не то! Скорее всего, мы не могли привыкнуть к страданиям животных, да, наверное, и не очень хотели привыкать.

Началось с того, что старейший летнаб Сергей Сергеевич Павлов, человек, бесспорно, мужественный, безотказно выполнявший самые рискованные задания, на беду, оказался любителем-собаководом, да еще в придачу авторитетным собачьим судьей. Получив распоряжение поднять в воздух какого-то уже полузатравленного кобелька, он окинул дрожащего пса взглядом своих выпуклых глаз и, вытянувшись в струнку перед начальником летной части, узколицым стремительным Карповым, прерывающимся от волнения голосом отрывисто заявил:

— Нет уж, извините-с! В живодерстве участия принимать не намерен-с! Вплоть до увольнения из кадров! Вплоть до увольнения!

— Конечно, Василий Васильевич, вы только подумайте, как он после такой экзекуции в глаза своей Люське смотреть будет? — поддержал Павлова обычно неразговорчивый, держащийся особняком летчик-истребитель Савельев. [72]

Люся была всем нам хорошо знакомая сука — кофейной окраски пойнтер, дипломантка, медалистка. Павлов часто брал ее с собой на аэродром.

Да и не один Павлов так реагировал на эти распоряжения. Каждый стремился изобрести предлог, чтобы ускользнуть от неприятного поручения. Федя Растегаев пробурчит что-нибудь насчет простреленной ноги и, неожиданно охромев, подастся в околоток. Миша Лапин с его белозубой улыбкой исчезнет из ангара как старорежимное привидение, а уж от его моториста ровно ничего не добьешься. Пожилой военлет Медведев так жалостливо заморгает глазами, которые у него и так-то слезились, что у деликатнейшего Василия Васильевича просто не хватит духу отдать ему нужное распоряжение. Даже вернейшего нашего «порученца» губастого пацана Кольку, почитавшего Ходынку своим вторым домом, и того, словно нарочно, нигде не окажется поблизости. Так и полетит в конце концов сам Карпов, прихватив с собой кого-нибудь из молодых летнабов.

Наша летная часть помещалась около главного входа на Центральный аэродром, рядышком с павильоном метеорологической станции, сокращенно именуемой ЦАМСом, и представляла собой деревянную барачную постройку, состоящую из нескольких маленьких комнатушек и совсем уж небольшого тамбура. Над станцией обычно развевалась конусная полосатая «колбаса», похожая на флотскую тельняшку. Начальником станции был Василий Иванович Альтовский, небольшого росточка, добрейшей души ученый-синоптик, беспощадный, однако, к малейшему нарушению строевой дисциплины. Он то и дело одергивал еще не притерпевшихся к службе молодых красноармейцев аэродромной команды, поражая их грозным окриком: «Почему вы меня не приветствуете? [73] !», и доводил уловленную жертву едва не до шокового состояния. Почему-то эта высокая требовательность, как я замечал, всегда была присуща именно метеорологам, лицам, по сути, мирнейшей профессии, и весьма редко наблюдалась у кадрового летного состава.

В субботу я пришел раньше обычного, так как поддежуривал по части. На дворе был порядочный туман, и полеты, по моим расчетам, должны были начаться не раньше полудня. «Хорошо бы поточнее узнать погоду, — подумал я и уж вовсе собрался направиться к соседям, как увидел в окошко бойко вышагивавшего по аэродрому Василия Ивановича. — Наверно, с утра пораньше собирается заполевать очередного нарушителя!» Оказалось, я ошибся. Альтовский торопился в наш барак. Он распахнул дверь, взял под козырек и своим частым ярославским говорком сообщил:

— Там за воротами, кажется, опять собак привезли. А часовой без вас машины не пропускает. Весьма отрадно, подтягивать начинаем дисциплинку. Извольте принять груз!

И, повернувшись кругом, громко захлопнул за собой дверь.

Я нехотя направился к воротам, за которыми слышались треск и урчание автомобильного мотора. Действительно, это прибыл грузовичок, приспособленный под перевозку животных. В его кузове был укреплен большой ящик из свежей фанеры, похожий на те, в которых выезжают зимой на рыбалку самые отчаянные рыболовы-любители.

Часовой открыл ворота, машина въехала, развернулась и, пятясь, пришвартовалась к нашему бараку.

Из кабины не спеша вылез Усатый.

— Принимайте материал! — прогнусавил он, даже [74] не поздоровавшись. И, хмыкнув, добавил: — Только нынче другой сорт!

Я был в полной уверенности, что это, как и раньше, собаки, но несколько удивился, не услышав внутри фургона обычного лая и повизгивания. Усатый открыл дверцу, и, присмотревшись к полусумраку помещения, я обнаружил там с десяток небольших клеток, нагроможденных кучей друг на друга.

В них оказались... кошки.

— Я ж и говорю — другой сорт, — осклабился Усатый.

Кошек на аэродроме тоже хватало, но они были в большинстве животными нелюдимыми и держались обособленно. Несколько раз мне приходилось наблюдать, как они, рассевшись широким кругом где-нибудь подальше от ангаров и мастерских, сохраняя полное молчание, проводили какие-то свои мистические сборища. Этакий безмолвный «круглый стол»! Еще, пожалуй, меня удивляла способность кошек не мигая смотреть на яркое солнце. Но я не придавал этим наблюдениям большого значения.

Итак, на этот раз «материал» оказался действительно другого сорта. Каждая из кошек была заключена в тесный ящик, на манер посылочного, затянутый вместо крышки проволокой и закрепленный топорным деревянным вертушком. Животные вели себя сравнительно спокойно, пока мы не взялись за клетки, но при переноске начали метаться и пронзительно мяукать.

Клеток оказалось точно десять, но за один рейс поднять в воздух больше пятка все равно было нельзя. Они просто не влезли бы в кабину наблюдателя. Мы перетащили ящики в тамбур, после чего Усатый быстро уехал, чтобы потом успеть вернуться к обеду.

У меня оставалось достаточно времени, чтобы [75] подробнее ознакомиться с прибывшими. Мы отобрали пять клеток для первого подъема и вынесли наружу, чтобы было сподручнее перенести их к самолету. До наших ангаров было недалеко.

До этого я как-то мало разбирался в кошках, не приглядывался к ним и расценивал их деятельность единственно с меркантильной точки зрения — ловли мышей. Тут они действительно несли свою тихую, незаметную, но полезную вахту. Кошки значительно сократили у нас количество мышей-полевок, а главное, крыс, нагло хозяйничавших в складских помещениях. Мне как-то даже пришлось участвовать в комиссии, списавшей партию отличных кожаных пальто, изгрызенных этими вредителями за какие-нибудь несколько ночей.

Конечно, мы были невежественны в отношении этих животных. Наука не установила еще фантастического свойства кошек — «глазного слуха», позволяющего животным, занесенным за десятки километров от жилья, безошибочно возвращаться к дому, причем кратчайшим путем. Ничего не известно было и о локационных свойствах кошек, определявших, к примеру, приближение самолетов противника задолго до того, как звукоулавливающие станции подавали сигнал тревоги. И уж никто представления не имел о стабилизирующей роли кошачьего хвоста, помогающего животному при падении с большой высоты угадывать на землю всеми четырьмя лапами.

Все это выяснилось много лет спустя. А пока я оставался на уровне обывательских мнений, что кошки, дескать, животные ограниченные, блудливые, привязывающиеся не столько к хозяину, сколько к теплой печке, не выражающие большой тоски при разлуке со своими владельцами. Да я и сам был почти равнодушен к кошкам. [76]

Среди отобранных животных был крупный лобастый кот дымчатой окраски, со здорово погрызенными ушами, явный бродяга и волокита в недавнем прошлом. Он упорно, поворачивался мордой в угол своей камеры, словно не желая иметь ничего общего с этим так жестоко обошедшимся с ним миром. «Не жилец!» — почему-то подумалось мне. Были две серо-белые кошки, ничем особо не примечательные, худые и облезлые — типичные посетительницы небогатых по тем временам городских помоек. У одной мордочка была поуже и поострее, на манер лисьей. Другая отдаленно напоминала рысь, сверкала широко расставленными глазами и все время фыркала и шипела. Еще была очень аккуратная, ухоженная трехцветная, по поверью, счастливая кошечка, подтверждавшая в данном случае всю несостоятельность такого определения, удивленно и испуганно озиравшаяся по сторонам.

Был, наконец, светло-рыжий, пушистый зеленоглазый кот, сразу остановивший мое внимание. «Распластайся такой на паркете в комнате — издали и не заметишь», — подумалось мне, и я сразу про себя прозвал его Рыженьким.

Теперь, когда животные оказались на расстоянии каких-нибудь нескольких сантиметров от моего лица, я мог подробнее рассмотреть каждое из них и даже обнаружить некоторую индивидуальность в их поведении. Каждая из кошек вела себя по-своему. Дымчатый так и не пожелал повернуться к свету и только время от времени крупно вздрагивал всем телом. У одной из серо-белых, той, которая была с узкой мордочкой, я заметил на глазах слезы. Другая начинала кружить в попытках поймать свой хвост, но это было, конечно, вовсе не то восхитительное развлечение, которому часто предаются жизнелюбивые котята. Покружившись, [77] кошка забивалась в угол клетки и время от времени оскаливалась. Настырнее всех оказалась трехцветная: стоило подойти к ней ближе, как она истошно и раздирающе начинала запевку и ее немедленно поддерживали остальные.

И только один Рыженький сидел с отсутствующим видом, не обращая, казалось, внимания на происходящее. Он не присоединял своего голоса к нестройному хору товарищей по несчастью. Ни единым звуком не выдал он своего настроения. И наверно, независимым внешним видом, мужественным поведением и притягательной внешностью возбудил симпатию не только у меня. Около клетки задерживались летчики, механики, красноармейцы и прочий аэродромный народ, высказывавший одобрительные замечания в адрес рыжего симпатяги. «Вот это ко-от!» — восхищенным шепотом протянул наш Колька. Даже Альтовский остановился перед клеткой, долго смотрел на Рыженького, покачал головой и только после этого направился к себе в ЦАМО.

Вскоре появился Карпов, уже в комбинезоне и унтах, и распорядился готовить животных к подъему, а мне скорее одеваться. На этот рейс нам выделили трофейный «Дейчфор» с мотором «Сидлей-Пума». «Пума» было название, данное неспроста: машина издавала в полете неприятный свистящий звук. И особенно при посадке. Что делать, самолетов у нас не хватало, а испытания были самые разнообразные. Через двадцать минут я уже сидел в кабине наблюдателя, плотно заставленной клетками своих пассажиров.

По старту дежурил красвоенлет Иванов, фигура в своем роде примечательная. Этот пилот обладал непомерно длинной шеей, которую не привык баловать ни [78] воротничком, ни шарфом, и поэтому удивительно смахивал на петуха редкостной голошеей породы. Конечно, Иванов был в курсе того, какой необычный груз находится у нас в самолете. Он подошел к содрогавшейся от работы мотора машине, сунул голову в мою кабину, произнес: «Кис-кис!» — закадычно подмигнул Карпову и только после этого, махнув флажком, разрешил нам зеленую улицу.

Василий Васильевич долго разгонял самолет. Разбег у «Пумы» оказался порядочный, и мы поднялись, протянув совсем низко над трамвайными проводами. Поначалу я не заметил ничего особенного, мне даже показалось, что животные стали смирнее. Возможно, это так и было от неожиданности. Но при первом же крутом вираже начался такой бедлам, что неохота и вспоминать! Я буквально оглох от раздирающего душу кошачьего концерта, аранжируемого свистящим воем мотора. А дальше начало сказываться и падение давления, которое не все животные одинаково переносили. По условиям задания через каждые пятьсот метров высоты мы должны были делать «площадку» и по возможности внимательнее фиксировать на этом режиме поведение наших пассажиров. Кроме того, с высотой ощутительно падала температура, и это тоже, видимо, оказывало свое влияние. Когда мы подходили к четвертой тысяче, я заметил, как дымчатый кот судорожно дернулся и свалился на бок. А затем на кошек начала нападать какая-то сонливость, да и мне самому стало труднее дышать. Летали мы без кислородных приборов. Но чуть только самолет начал снижаться, стенания возобновились. И совсем уж тошно стало, когда пошли на посадку и «Пума» стала завывать сильнее. Этот тягостный звук, сопровождаемый воплями и мяуканьем, был трудно переносим. Я и сам несколько ошалел. [79]

И только один пассажир этого рейса вел себя спокойно. Это был Рыженький. За все время полета он не издал ни единого звука и словно гипнотизировал меня взглядом своих широко раскрытых зеленых глаз. Право, можно было поверить, что у этого удивительного кота какая-то особенная выдержка! Мало того, Он и расположился в своей клетке совсем по-домашнему: подобрал аккуратненько под себя комочки бархатистых лапок и, казалось, только-только что не мурлыкал. А может, он действительно «заводил свою песнь» или собирался мне «сказку говорить»? Но разве расслышишь ее в этом хаосе звуков? Он словно бы привнес в эту тяжелую обстановку частичку домашнего уюта. Глядя на него, невольно думалось о вьюжном зимнем вечере, снеге, падающем за окнами, натопленной комнате, кровати, застеленной мягким ворсистым одеялом. Как вписался бы в этот мирный уют Рыженький, свернувшийся на постельном коврике большим пушистым кренделем!

Мысли повели дальше, и почему-то я вспомнил еще случай из своей недавней командировки в шумную, пеструю Астрахань, где на одной из окраинных улиц повстречал дребезжащую телегу, а На ней железную клетку. Телега была запряжена старым, костлявым одром, на облучке сидели два ловца бродячих животных: полусонный, клевавший носом жирный, бритый старик и рядом с ним кареглазый калмычонок, которому навряд ли было больше десяти. И как я кинулся тогда в горком комсомола и со всей юношеской скандальной горячностью потребовал у одного из растерянных секретарей немедленно отстранить несчастного мальца от этого жестокого ремесла.

Чего только не вспомнишь, когда душа не на месте!

А душа-таки в самом деле оказалась не на месте. [80]

И главной причиной был этот самый Рыженький, привязавший меня к себе какими-то таинственными флюидами. По счастью, вторая партия животных была поднята в воздух на другом самолете. Я оказался свободен. Но право, в этот день с меня и так хватало впечатлений.

Потом мы все пошли обедать в столовую напротив аэродрома. Направился с нами и Усатый. Как всегда, он был молчалив, и вытянуть из него хоть словечко насчет дальнейшей судьбы животных оказалось невозможным. Да мы уж и не настаивали. Кстати, он оговорился, что это, пожалуй, последняя партия «материала». Действительно, это был его последний визит.

Обедал я без обычного аппетита. Мне мучительно хотелось еще хоть раз взглянуть на Рыженького. Я не выдержал и сообщил об этом Усатому, когда мы возвращались обратно.

— А мне-то что? — ответил он безразлично. — Ступай, гляди, коли охота!

Полусогнувшись, я забрался в фургон и поначалу словно ослеп после яркого полуденного солнца. При моем появлении животные заметались в своих темницах.

Клетки были прислонены к задней стенке фургона. Конечно, они свалились бы вскоре после выезда на булыжную мостовую. Я сразу обнаружил того, кого искал. Должно быть, еще и потому, что и он ожидал этой встречи, устремив на меня свой зеленый, лучистый, колдовской взгляд. Кот сидел в излюбленной домашней позе, подвернув под себя подушечки передних лапок. Чего бы я не дал, чтобы избавить его от дальнейшей горькой судьбины! Но это было выше [81] моих возможностей. Говорить с Усатым на подобную тему было бесполезно.

— Прощай, Рыженький! — вполголоса сказ-ал я, обращаясь к нему. — Не поминай лихом!

И — хотите верьте, хотите нет — произошло нечто, от чего у меня похолодела спина. Рыженький... мяукнул! Мяукнул первый раз за все время нашей встречи — мягко, нежно, деликатно. Вроде бы он и яе жаловался на суровую свою участь, а просто сообщал о ней с некоторой укоризной. Это он-то, у кого, как я посчитал, стальные нервы!.. Черт знает что! А может, он ставил на меня сейчас свою последнюю ставку и теперь понял, что игра его проиграна? Или как это?.. Аве цезарь!.. Пойди разберись в кошачьей психологии!

Весь конец дня я пытался гнать от себя тяжелые мысли, но это мне не очень удавалось. Тем более что фургон продолжал стоять поблизости от нашего барака и был отлично виден из окна. Я хотел отвлечься работой и притащил для заполнения внушительную пачку каких-то старых расчетных таблиц. «Уж скорее бы они уезжали, что ли!» — тоскливо думалось мне. А потом я в недоумении начал замечать как вокруг машины стала насасываться людская толпа. Присмотревшись, я опознал и голую шею Иванова, и широкую спину Феди Растегаева, и нашего начтеха, в ту пору еще не ставшего знаменитым Ваню Спирина, и Василия Ивановича Альтовского, и нек»горых других. Не понимая, в чем дело, я вышел из барака.

Около фургончика слышались возгласы, смех, разговоры, перекрываемые раздраженным голосом Усатого.

— Колька! — обратился я к болтавшемуся около [82] крылечка нашему «сыну полка». — Чего это там еще за буза?

— Кот из клетки сбежал, — охотно отозвался Колька, растягивая в улыбке свои марокканские губищи. — Ну и ко-от!

— Рыженький? — с закипающей радостью в груди переспросил я. — Как это он сумел?

— Значит, сумел, — отвечал Колька. — Кому очень надо, тот всегда сумеет, — заключил он тоном, исполненным твердой уверенности...

В годы моей юности Ходынка не мыслилась без аэродромных мальчишек. [83]

Дальше