Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Композитор Сеня Резник

По вечерам наша Аэрофотограммшкола жила хотя и несколько сумбурной, но полнокровной жизнью.

Часто устраивались самодеятельные концерты, вечеринки, танцульки, на которые стягивались окрестные девушки от Кудринской «тарелочки» и патриархальной Малой Никитской до оживленных Грузин и кривых Пресненских переулочков.

«Тарелочка» — Кудринская площадь, или ныне площадь Восстания, получила от нас такое прозвище за совершенно круглую форму, отлично приметную с воздуха. Поднимаясь над Москвой в южном направлении, мы всегда замечали этот характерный ориентир. [35]

На вечерах мы пели хором под аккомпанемент рояля: «Как родная меня мать провожала», «И вся-то наша жизнь есть борьба!», «Вечерний звон» и «Славное море, священный Байкал».

Мы очень любили выступления синеблузников, потрясавших на сцене красными флагами и кулаками и отрывисто скандировавших боевые революционные лозунги.

Фотограмметрист Володька Бобров неизменно исполнял «Левый марш» Маяковского. Перед выступлением он почему-то мазал румянами щеки, подводил жженой пробкой глаза и требовал, чтобы конферансье представлял его публике не иначе, как Вольдемара Бабира.

Он читал стихи, притоптывая в такт американским ботинком на толстой прессованной подошве с такой экспрессией, что мы опасались за дощатый накат нашей самодельно построенной сцены.

Как-то нам удалось залучить к себе на концерт эстрадную знаменитость — Лидию Николаевну Колумбову. Она была артисткой известного московского театра-кабаре «Летучая мышь», из которого впоследствии родился «Кривой Джимми», — одного из предков Московского театра сатиры.

Жила Колумбова на Кудринской площади, в большом, ныне снесенном доме, за которым начинались тенистые аллеи Новинского бульвара, то есть никак не дальше пятисот шагов от нашей школы.

Для респектабельности решено было послать за ней легковой автомобиль «Бенц», имевший привычку время от времени издавать на ходу звуки, схожие с выстрелами из зенитного орудия.

Доставить артистку поручили мне.

По замогильно освещенной лестнице я ощупью [36] добрался до площадки шестого этажа, чиркнул серной духовитой спичкой, нашел номер квартиры и деликатно постучал.

Открыла сама Лидия Николаевна. Она показалась мне безумно красивой. От нее сильно пахло пряными заграничными духами и чуть послабее жареным луком. Надо полагать, артистка недавно поужинала.

Содрогаясь от ответственности и восторга, я, как умел, галантно усадил ее в автомобиль, чему она несказанно удивилась, и примерно через сорок секунд нас уже встречал у ярко освещенного входа в школу бессменный конферансье Пашка Батурин.

Колумбова имела потрясающий успех. Мы трижды заставили ее исполнить романс, от которого сходили с ума многочисленные поклонники этой действительно замечательной певицы:

За милых женщин,
Прекрасных женщин!..

На вечер мы пригласили в родственном порядке курсантов Московской школы летчиков. Их доставил на грузовичке комиссар школы Степан Цатуров, черноглазый веселый армянин, говоривший с сильным акцентом и затянутый в сплошную черную кожу, как сотрудник чека.

— Замечатэлно! — кричал он громче всех и аплодировал, не жалея ладоней. — Бэзподобно!

Единственно, чего нам недоставало, — духового оркестра. Это был существенный пробел в клубной работе. Вопрос прежде всего упирался в отсутствие капельмейстера: в ту пору это была довольно дефицитная специальность. [37]

Как-то в обеденный перерыв, когда мы, члены школьного культпросвета, собрались на короткое совещание, один из слушателей привел с собой худощавого носатого паренька, одетого в голубоватый пиджачок и клетчатые спортивные брюки.

Прибывший отрекомендовался творческим работником Семеном Резником. Не так давно он дирижировал небольшим духовым оркестром где-то в Белоруссии. От военной службы он был освобожден из-за плоскостопия и предлагал свои услуги как вольнонаемный. Это было именно то, что нам нужно. Впредь, до приобретения музыкальных инструментов и организации оркестра, ему вменялось в обязанность аккомпанировать на рояле выступающим любителям, а также исполнять собственные музыкальные номера. Соглашался он также быть и тапером.

Сема, не входя в дальнейшие подробности, прежде всего спросил:

— Форму дадите? Я вижу, у вас такие шикарные голубые «разговоры»!

Глазки его горели завистливым огоньком.

Договорившись с начальством, форму ему выдали. Он быстро подогнал ее по своей щупленькой фигуре (как оказалось, Сема был на все руки мастер и умел неплохо портняжить) и нацепил на петлицы гимнастерки по серебряной авиационной «птичке». Затем самолично присвоил себе воинское звание комроты, пришив на нарукавный шеврон два красных суконных кубаря, переобулся в щегольские желтые краги и планомерно начал создавать себе репутацию бывалого пилота у прекрасной половины окружающего населения.

Он заимствовал у двух школьных друзей-неразлучников — Митьки Ильинского и Лешки Ермонского подержанную черную бархатную пилотку с красным [38] кантом и золотым орлом, у которого были предусмотрительно обломаны обе головы. Друзья приобрели ее на паритетных началах на толкучке Смоленского рынка. Пользовались они этим головным убором в случаях особой важности. Теперь их конвенцию пополнил также и Сеня.

Такие пилотки еще донашивали кое-где в авиачастях некоторые консервативные летчики, хотя начальство давно косилось на них, и только благодаря боевым заслугам владельцев дело не доходило до прямого конфликта.

Пилотка была великовата, часто оседала. Положение спасали крылообразные Семеновы уши, на которых она, собственно, и держалась.

В такой блистательной экипировке Сема ежевечерне дефилировал по Твербулю, как мы панибратски именовали Тверской бульвар, пока не напоролся на начальника строевой части школы комбата Зябликова.

Дело окончилось нехорошо.

Но Сема не думал сдаваться. Он жаждал славы и сопутствующих ей лавров. Он был терпелив и обладал упорством клеща. Он караулил свой звездный час.

Как-то вечером он притащил большую пачку нот, удушливо пахнущих свежей типографской краской. Это оказался какой-то романс. На обложке крупными буквами значилась фамилия композитора — С. Резник. Фамилия автора текста была прозрачно завуалирована литерами С. и Р. Видимо, это был именно тот случай, когда композитор и поэт воплощаются в одном лице. По углам обложки были изображены четыре бледно-голубые арфы, смахивающие на уличные урны для мусора, которые старомосковские рачительные [39] дворники плотно притягивали проволокой к тротуарным тумбам.

Романс назывался — «К небу!».

Пониже на французском языке, но, видимо для большей ясности, отечественными буквами было набрано посвящение:

А МОН МЕР ЭМЕ.

Сема раскрыл ноты, положил их на пюпитр, взял на рояле мощный вступительный аккорд и пронзительным голосом запел какую-то муть.

Текст состоял всего из пяти-шести слов, повторяющихся в порядке очередности. Затем очередность иссякала, и те же слова выпевались, но уже в обратном порядке.

Оборвав исполнение на высокой вибрирующей ноте и эффектно взмахнув рукой, Сема закончил романс и торжествующе огляделся.

Впечатление у нас создалось неопределенное. С одной стороны, композитор — фигура, как-никак подразумевающая уважение. С другой — что-то очень уж чудное.

И тогда один из совладельцев знаменитой пилотки, школьный полиглот Митька Ильинский, увлекавшийся чтением в подлиннике авантюрных французских романов Понсон дю Террайля, которые он притаскивал со знаменитой книжной «развалки» под Китайской стеной, заинтересованно подошел ближе. Это был весьма элегантный юноша, я бы сказал, аристократической внешности, имевший манеру слегка цедить слова через сжатые губы. Можно было думать, что он потомок каких-нибудь голубых кровей. На поверку же Митька был чистопородным рязанским парнем из скромной крестьянской семьи.

Он взял экземпляр романса, перевернул на обратную [40] сторону в поисках выходных данных и небрежно спросил:

— Вы это что же, у частника тиснули?.. Ну так и есть! А какой тираж? Надо полагать, рвут с руками?

— Пятьсот! — гордо ответил композитор (он же поэт-песенник). — Сотню утром отправил мамаше под Бобруйск. Ей и посвятил. Наверно, на той неделе должна получить. — Он еще раз с гордостью огляделся.

— Да-а! — задумчиво протянул Митька. — В каком колледже вы обучались, милорд?.. Просто невероятно! Если мне не изменяет память, речь идет о притяжательном местоимении. Но почему мужского рода? Надо быть более уважительным к своей родительнице. Клянусь Бодлером, я бы на вашем месте все-таки исправил «мон» на «ма»!

Присмотревшись к обложке, Сеня в ужасе схватился за голову.

Вскоре после этого скорбного инцидента «мон мер» сама пожаловала в Москву по каким-то хозяйственным делам и остановилась у сына. Это оказалась еще нестарая крупная женщина с печальными восточными глазами. Ее верхнюю полную губу украшали темные лоснящиеся усики. Бесспорно, это была мужественная женщина.

Звали ее Галина Григорьевна.

Сема квартировал у Никитских ворот в крохотной комнатушке первого этажа, окно которой выходило на памятник Тимирязеву. Мы часто навещали его келью. Несостоявшийся композитор какими-то неведомыми путями сумел отхлопотать себе личный телефон, по которому всегда было можно досыта потрепаться со знакомой девчонкой. Это создало ему широчайшую популярность среди ребят, и в комнате вечно толпился народ. [41]

День, когда ему установили аппарат, был поистине триумфальнейшим в Семиной жизни. Он клал перед собой записную книжку, испещренную именами местных прелестниц, называл телефонистке очередной номер и, когда его наконец соединяли, начинал:

— Валя (Таня, Вера, Тома, Ната и т. д.)! С вами говорит нарком!.. Почему?.. У него личный телефон!..

Галина Григорьевна заполоняла собой почти все жилое помещение, предоставленное ее сыну. По телефону она не звонила. Она пила красный морс и заедала его сухими, сморщенными грушами из сыновнего пайка.

Никитские ворота представляли собой в то время небольшую площадь, окруженную невысокими домами, стены которых еще не были заштукатурены, являя следы многочисленных пулевых щербин, свидетельствовавших об ожесточенности проходивших здесь октябрьских боев между красногвардейскими дружинами и юнкерами. По бульварному кольцу, надсадно стуча звонками, ходила «Аннушка» — трамвай, обвешанный гроздьями пассажиров.

Галина Григорьевна смотрела на трамвай, на висящих пассажиров, на гранитного Климента Аркадьевича, глубоко вздыхала и, если находился подходящий собеседник, доверительно рассказывала:

— И чего моего мальчика повело сюда, в эту столицу? Ну интересовался бы делом, а то развел какую-то колупню. Музыку стал писать. Романцы!.. Скажите, какой Гайдн нашелся! С плоскостопием разве романцы пишут?.. А у него руки золотые! Ведь в нашей семье все портные. И дедушка Семочкин, и папаша. И сам Сема тоже. Он такие может пошить брюки, что самому бобруйскому военкому носить будет [42] не стыдно. Я ему верно говорю: мальчик, давай собирайся в Бобруйск!

Так Резнику и не удалось организовать у нас духового оркестра. Тем более пошли слухи, что школа должна переезжать в новое помещение около Таганки, а это было уже на другом конце города и далековато от нынешней Семиной резиденции. Сема срочно уволился и съехал с квартиры, не успев даже выбрать в школе месячного продпайка. Поначалу нам не хватало его главным образом потому, что некуда стало ходить поговорить по телефону. «Наркомовский» погиб для наших ребят безвозвратно: в Семиной комнате поселился какой-то милиционер. Телефонов-автоматов тогда не было, а Сема, надо отдать ему справедливость, никогда не отказывал нам в просьбах. Даже в ночное время. Он протежировал любви во всех ее проявлениях...

Спустя несколько лет мы повстречались с Ильинским на Виндавском, ныне Рижском, вокзале. Он служил в одной из авиачастей, дислоцированной около западной границы, и переводился в гидроавиацию. Митька успел после Фотограммки кончить еще и летную школу. За ним укрепилась заслуженная известность одного из лучших пилотов крупного авиационного соединения. Он был по-прежнему бесстрастно изящен. Нельзя было не, позавидовать его ладно скроенным, ловко сидящим галифе.

— А знаешь, кто шил? — заметил он мой одобрительный взгляд. — Семка Резник. Ну, наш школьный «композитор»! Неужели забыл? Отличный портной оказался. Мировой! В Бобруйске он сейчас первый закройщик в наилучшей швальне. К нему, брат, ежели штаны пошить, в очереди настоишься. Как к какому-нибудь замнаркома. [43]

Я присмотрелся внимательнее. Галифе были пошиты действительно безупречно. Это была портновская классика.

Ну что же?.. Одни рождаются, «чтоб сказку сделать былью», другие — писать высокую музыку к вдохновенным произведениям, третьи — шить отличные штучные брюки. Все благо! Важно только найти себя и укрепиться в своем призвании. Такова разумная практика жизни.

Только вот жаль — не был у Митьки по кромке пущен голубой кантик. Но тогда это еще не было положено по форме. Кантики на брюках появились в авиации значительно позже. [44]

Дальше