Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Когда погода нелетная

Середина января. Хитровка. Это небольшая площадка северо-восточнее Кировограда. Одним концом она упирается в небольшую деревню, другим — в Черный лес. Так называют лесок, наполовину сожженный фашистами.

Почти не летаем. Снег валит непрерывно. Иногда он кончается, но его сменяют туманы. Так они и чередуются. Кажется, этому не будет конца. [219]

Черно в небе, черно на душе. Погиб Николай Черненко. Это случилось на третий день после новогоднего вечера, после его выступления, в котором каждое слово — безграничная вера в близость Победы. Вместе с ведомым он прикрывал Ил-2, когда тот корректировал огонь артиллерии. Его сбила зенитка, а может, и пулеметы. Даже на Иле опасно висеть над линией фронта. На бронированном Иле! А на Яке тем более. Каждая пуля, каждый осколок может обернуться бедой. Я говорил комдиву: «Нельзя посылать в такую погоду. На высоте пятьдесят-семьдесят метров летчик почти беззащитен. Его собьет любой автоматчик». «Надо», — сказал командир. Понимаю, что надо, но возможности тоже имеют пределы.

Гибель Черненко — рана в сердце каждого, кто его знал. Я видел, как плакали люди, техники. А мне и сейчас тяжело. Тяжело и обидно: летчик погиб без боя. Снаряд разорвался, и все — нет человека, нет боевого товарища.

На следующий день погода внезапно улучшилась. И так же внезапно, с утра — боевая команда:

— Готовность номер один!

Комдив позвал меня к телефону, спросил:

— Кто поведет группу?

Я никому не хотел уступать этот полет. Чувствовал: мне необходима разрядка, необходима схватка с врагом. Хотелось бить, жечь, уничтожать. Это было душевной потребностью.

— Сам поведу, — сказал я полковнику как можно тверже, чувствуя по тону вопроса, что он хотел бы оставить меня на земле.

Взлетели в составе шестерки: я с Василевским, Коротков с Кузнецовым, Иванов с Сорокиным. К линии фронта пришли на высоте около тысячи метров. [220]

Выше висела облачность. Бомбардировщиков было штук тридцать: пять групп по пять-семь самолетов. С разворота мы вышли на первую группу, ударили сбоку. Тот, которого я «окрестил», загорелся, начал скользить, сбивать пламя. Все закричали, перебивая друг друга: «Горит! Горит!» «Соскучились, — думаю, — хлопцы, давно не видели горящего немца, вот и радуются, торжествуют».

Первая группа фашистов беспорядочно сбросила бомбы, пошла в разворот от линии фронта. Мы повторили атаку. Я боялся, что немцы уйдут в облака, но они не ушли, просто рассыпались, и бой принял очаговый характер. Около каждой группы завертелось по паре Яков.

На преследовании я сбил еще один «юнкерс». Сначала уничтожил стрелка, потом перенес огонь на кабину пилота. Он маневрировал: снижаясь, бросал машину с крыла на крыло, пока не упал.

Немцы ушли на запад. Развернувшись, мы возвращались в район, где начали бой. Собрались. Погода начала ухудшаться, горючее подходило к концу, и мы вернулись домой.

В том бою, как сообщила пехота, мы сбили семь самолетов противника.

Через день или два на точку приехал Подгорный и предложил мне ехать на курсы командиров дивизий.

— На шесть месяцев, — не спеша говорил командир авиакорпуса. Он всегда говорит не спеша и негромко, обдумывая каждую фразу. Это его манера. Подумав, добавил: — На целых шесть месяцев, товарищ Якименко. Поучитесь, отдохнете. Воюете с первого дня и все время без отдыха. — Высокий, прямой, генерал смотрел на меня снизу вверх и, покачиваясь на широко расставленных ногах, [221] говорил: — По окончании курсов вас могут назначить на должность комдива, минуя должность заместителя. Это, скажу вам, заманчиво...

Предложение было весьма неожиданным, и, пока генерал говорил, я думал. Я думал о том, что скажут мне мои летчики, мои боевые друзья, делившие вместе со мной и радость побед, и горечь утрат. Особенно те, с кем летал, воевал с сорок первого года — боевое ядро нашей группы: Чувилев, Иванов, Воскресенский... фронтовые товарищи, родные и близкие люди. Что скажут они, что скажет мне моя совесть?

Примерно так же, как думал, и ответил Подгорному. И добавил, что оставить людей в такое горячее время, накануне новых боев, — все равно что быть дезертиром.

— Другого ответа я и не ждал, — сказал командир, — но я обязан был предложить, потому что пришла разнарядка.

Больше недели прошло после того разговора, а все никак не могу успокоиться. Неужели я так устал, что даже Подгорный заметил? Да нет, не устал, просто немного расклеился. Жалко Черненко! А еще потому, что мало летаем. Нет погоды. А летчик, если он летает от случая к случаю, расслабляется, расхолаживается. Полет летчику нужен как воздух, он бодрит человека, мобилизует его, прибавляет энергии.

Развеяться надо, отвлечься. А как? Может, на охоту сходить? То же самое советовал Рубочкин. И врач. Только в разное время. Впрочем... Они, наверное, договорились между собой. Договорились и бьют в одну точку. Приятно, конечно, когда о тебе беспокоятся, оберегают тебя. И неприятно — значит, тоже заметили. [222]

Звонит телефон: Рубцов просит прийти в штаб подписать документы. Иду. Две недели назад по дороге было невозможно пройти, все было разбито автомашинами, танками. Теперь все ровно, все засыпано снегом.

Подписал документы, сижу. Заходит командир авиационно-технического батальона, человек, который нас кормит, поит и одевает, снабжает бензином и боеприпасами, готовит для наших машин стоянки... Вошел, пожимает мне руку.

— Привет, командир!

— Здорово, Ленька.

Капитан Иванов чудесный парень — заботливый, умный, душевный. Мы подошли друг другу с первого взгляда, дружим с первого дня, как только здесь приземлились.

— Скучаешь?.. Переживаешь... — говорит Ленька. — Полетов нет, так и делать нечего?

— Будешь скучать, — отвечаю, — хороший комбат раздобыл бы ружьишко, организовал бы охоту. Но ведь это хороший...

— Есть ружьишко, — улыбается Ленька, — только патронов маловато: три штуки.

— Ничего, — говорю, — для хорошего охотника и этого хватит. Давай, если не пошутил.

— Сейчас привезут, — говорит командир батальона и берет телефонную трубку.

Проходит десять минут, и ружье у меня в руках.

— Походи, горе-охотник, подыши свежим воздухом, — благожелательно улыбается Ленька, — убей время и ноги.

Не спеша иду по летному полю. А куда торопиться, в теплом комбинезоне, унтах все равно далеко не уйдешь. Выйду к леску, поброжу по кустам, по полю. Какая охота, просто так погуляю. Вот у нас в [223] деревне была охота. Без ружья зайчишек ловили. Делали в саду волчьи ямы и ловили. Однажды попалось сразу три зайца. Вот радости было! Прыгнул я в яму, а зверушки вокруг меня — не даются в руки, и все. Нагнулся, хотел схватить одного, а он увернулся и — прямо мне на спину. Прыжок со спины, и он на свободе. Не успели мы глазом моргнуть, а яма уже пустая. Вот смеялись!

Ружье было только у Гриши — моего приятеля и однофамильца. Двенадцатилетний парнишка стрелял не хуже родного батьки. Как там сейчас, в деревне? Цела ли она? Не сожгли ли ее фашисты? Деревенька Володарск не очень большая, но и не маленькая, около ста дворов. Через нее протекает речушка Кальчик и проходит дорога, идущая в Мариуполь. Посредине деревни — школа. Вместе со всей страной росла моя деревня, росла и школа. Сначала была начальной, потом семилетней, перед войной стала средней. В школе я вступил в пионеры, в школе стал комсомольцем...

Будь ты проклят, косой! Из-под ног вылетает огромный заяц, пулей несется к кустам. Стреляю. Где там попасть! — все получилось так неожиданно, что я не успел ни подготовиться, ни прицелиться. Короче, патронов осталось два, и мне надо быть наготове: зайцы по одному не водятся.

Стою, затаившись. Ветер доносит шум недалекого леса. Проходит минута, вторая. Нет, зайчишек не видно. Извлекаю из ружья стреляную гильзу, убираю ее в карман — может еще пригодиться, — вместо нее вставляю новый патрон. Потихоньку иду.

День склоняется к вечеру. Интересно, какая завтра будет погода? Жаль, не узнаешь — надо мной [224] висят облака. А если бы небо очистилось, можно узнать. Есть примета: солнце уходит за чистый, безоблачный горизонт — погода будет хорошей. Об этой примете я узнал еще в авиашколе.

Между прочим, об авиашколе я даже не думал. Не мечтал, как другие, быть летчиком. Окончив семь классов, работал в колхозе, затем поступил в мариупольский техникум. Учился уже на третьем курсе, когда меня однажды пригласили в горком комсомола. Вместе с секретарем за столом сидел незнакомый военный. Обращаясь ко мне, спросил:

— Хотите стать летчиком?

Вопрос был неожиданным. В это время я был секретарем комсомольской организации факультета и считал, что меня пригласили по комсомольским делам. Подумав, ответил:

— Я хочу быть металлургом.

— Это не важно, — сказал секретарь, — ты комсомолец и должен быть там, где тебе скажут.

Я молча пожал плечами: раз так, то нечего, дескать, и спрашивать. Решайте. Посылайте. Кивнув на меня, военный спросил:

— Как он учится?

Я учился всегда отлично. И в школе, и здесь, в техникуме. Обычно, кто знает и любит родной язык, литературу, историю, тот, как правило, с трудом познает математику, физику, химию. Мне давалось легко и то, и другое.

— Неплохо, — сказал секретарь и уточнил: — Даже, можно сказать, хорошо.

Военный повернулся ко мне, строго глянул прямо в глаза и приказал:

— Сегодня в 18.00 быть в поликлинике, на медицинской комиссии. [225]

Так я стал курсантом II школы пилотов имени Пролетариата Донбасса в Луганске. Это было в 1934 году.

В авиашколе мне тоже все давалось легко — и теория, и летная практика. После двадцати провозных полетов на самолете У-2 инструктор представил меня командиру звена на проверку.

— Все делаешь сам, — сказал мне Павел Глущенко, — меня в самолете нет.

Действительно, я все делал сам, и Глущенко ни разу не поправил меня. А после полета спросил:

— Ты раньше нигде не летал?

— Нет. Даже не думал.

— Ты знаешь, — сказал командир звена, — не верю, так все хорошо получается.

Черт бы тебя побрал, разбойник! Словно камень из пращи, заяц метнулся мимо меня, вздыбил снежную пыль и исчез раньше, чем громыхнуло ружье. От рощи вернулось лишь эхо. «Походи... Подыши... Убей ноги и время», — улыбался, вручая ружье, комбат. Теперь пощады не жди, засмеет Ленька, проходу не даст.

Иду потихоньку обратно, направляясь к деревне через кукурузное поле. Хороший, видно, был урожай: засохшие стволы кукурузы стояли на пути как роща. Иду. Скрипит под унтами снег, шумит над головой ветер, гонит свинцовую облачность...

Такая погода была и в тот день, когда мы впервые встретились с Варей. Это было десятого. Я хорошо запомнил тот день. Потому что была эта встреча. Потому что на следующий день мы потеряли Гапунова. Возвращаясь из штаба, я встретил старшего лейтенанта Киотова, начальника особого отдела полка. [226]

— Товарищ командир, — обратился ко мне Киотов, — для удобства работы я хотел бы поселиться поближе к штабу полка.

— Поселись, разве тебе мешают.

— Мешают, — недовольно сказал Киотов. — В доме, в котором я хочу поселиться, живут три девчонки, медсестры из полевого госпиталя. Прошу их выселить. Гарнизон это наш, а госпиталь отношения к нам не имеет.

Понятно: нашла коса на камень. Вероятно, пытался выселить, да не вышло, решил обратиться за помощью.

— А сам что, не можешь? Власти у тебя мало?

— Выселить их...

— Ладно, — сказал я Киотову, — зайду, посмотрю.

Зашел по пути на обед. Хата незавидная, старая, ступеньки скрипучие, а внутри тепло и уютно. На ступеньках висят гимнастерки, на погонах — по звездочке. Младшие лейтенанты что-то стирают, старшина занималась чем-то другим — одета по форме, стоит у стола. Стоит, настороженно следит за мной: не этот ли, что будет их выселять? Говорю на украинском:

— Здравствуйте, дивчата!

Обрадовались, заулыбались: земляка встретили.

— Здравствуйте, девчатка, — отвечают.

— Как вы живете здесь?

— Не очень хорошо, — отвечают медсестры.

— Почему?

— Куда деваться, говорят, что нас выселять будут.

Не жалуется, не обижается. Что есть, то и говорит: люди мы, дескать, военные, понимаем, прикажут уйти — уйдем. Не прикажут — останемся. [227]

— Кто это вам сказал?

— Старший лейтенант. Сказал, что командира приведет и он нас выгонит.

Голос у старшины певучий, мягкий, лицо чистое, доброе, глаза большие, зеленые и усталые. Неужели Киотов так и сказал: «Выгонит»?

— Старший лейтенант пошутил, — защитил я старшего лейтенанта.

В глазах старшины затеплилась доверчивость, благодарность. Уже небезразлично глядит на меня, на ушанку неопределенного цвета, на куртку из чертовой кожи. Чтобы беседа была задушевной, перехожу на «ты».

— Как тебя зовут?

— Варя.

Так мы познакомились. Разговорились. Трое су- ток они не выходили из госпиталя: было очень много раненых. А теперь, когда затихли бои, сестрички пришли отдохнуть. Да, тяжело им живется. Часто без сна и без отдыха. И не где- нибудь — в госпитале. Где стоны, кровь, смерть. Не день и не два — месяцы. Не всякий мужчина выдержит. Представляю, как война искалечит души этих девчонок.

Варя предложила мне чаю, но я отказался, пояснив, что сейчас времени нет, а вечером, если можно, приду их навестить. «Приходьтэ», — сказали девчата, а Варя спросила: «А как же нам быть? Собираться?»

— Никто вас не выселит, — успокоил я девушек, — в крайнем случае идите в штаб, спросите командира полка...

Вечером встретились снова. Вместе со мной пришел водитель. Когда я разделся, девушки мои застеснялись, особенно Варя: она — старшина, а я подполковник, Герой. Не ожидала. Ленька оказался [228] не только хорошим водителем, но и компанейским товарищем. Он играл на гитаре, пел, и, надо сказать, неплохо. Сестрички остались довольны: на войне минута веселого отдыха — редкая радость.

Мы задержались недолго, часа полтора, синоптик обещал назавтра погоду. Действительно, утром погода улучшилась. В облаках появилось «окно», засияло зимнее солнце. Часов в десять утра над Хитровкой появилась группа наших бомбардировщиков. Они летели к линии фронта. Внезапно один откололся от строя и с ходу пошел на посадку. Очевидно, в машине возникла какая-то неисправность. Летчик действовал крайне неграмотно, панически. Допустив ошибку в расчете, он ушел на повторный заход. И опять допустил ошибку: не успев набрать высоты и скорости, пошел в разворот. Машина скользнула вниз, зацепилась за землю крылом. Невредимым остался только стрелок. Я спросил у него: «Летаете часто?» Он безнадежно махнул рукой: «Редко. Погода...»

В этот момент поступила команда:

— Поднять истребителей!

Взлетело звено: Гапунов, Шевченко, Коротков и Шакуров. За линией фронта встретили группу Ю-87 в сопровождении Ме-109. Все шло хорошо: после первой атаки головная девятка, не принимая бой, сбросила бомбы, пошла в разворот, за ней — вторая, третья. Казалось бы, что еще нужно: одного сбили, другого подбили, боевую задачу выполнили. На этом надо было закончить. Но они увлеклись, начали преследовать «юнкерсов». Даже не видели, как подошли «мессера»...

— Расскажите, как там все получилось, — спросил у Шевченко. [229]

— Мы догнали пару немецких машин, — сказал летчик, вспоминая подробности боя, — Гапунов мне передал, чтобы я бил левого, а он берет на себя правого. Мы вместе пошли в атаку, и вдруг он загорелся...

Короче говоря, настоящий драки не было, а человека потеряли. Причина одна — редко летаем. Летчики утратили навыки, бдительность. Не разобравшись хорошо в обстановке, стремились лишь к одному: сбить, уничтожить, забыв о том, что это не главное.

Так я сказал на разборе полета. «Нам приходилось драться в более сложных условиях, — говорил я летчикам. — Вспомните Курск, Харьков, Днепр. Вспомните бой, в котором принял участие весь авиакорпус».

...Это было на Курской дуге. Генерал позвонил на рассвете:

— Товарищ Якименко, — сказал Подгорный, — назначаю вас командовать корпусом...

Я принял это как шутку.

— Мне, — говорю, — и полка хватает. Я человек не завистливый.

А он продолжал:

— В 13.00 поднимается вся авиация корпуса с задачей отразить налет крупных сил противника. Находясь в боевом порядке полка, будете командовать авиацией корпуса.

Это было новшество генерала Подгорного, но оно диктовалось необходимостью. Чтобы овладеть Курском, немецкий фельдмаршал Манштейн решил задавить наши войска лавиной огня и металла: ввел в сражение огромную массу танков — семь дивизий одновременно. Действия танковых соединений должна была поддерживать авиация. [230]

На высотах две-четыре тысячи метров плыла кучевка. Она очень мешала, но мы обнаружили то, что искали: воздушный заслон противника — около двадцати «мессершмиттов». Я шел во главе двадцати четырех экипажей. Мы с ходу прорвали заслон, и небо нам открыло огромную группу бомбардировщиков — не менее сотни — в сопровождении истребителей. За ней вторую, третью группу...

Мы атаковали первую группу. Вслед за нами шли другие полки. Они атаковали вторую, третью, четвертую... На немецкие танковые соединения падали немецкие бомбы, немецкие самолеты.

Потом появились наши бомбардировщики. На немецкие танки посыпались советские бомбы, а мы встали заслоном на пути «мессеров», пытавшихся атаковать «Петляковых».

В том полете наши истребители отразили налет на наши войска, сбили около семидесяти самолетов противника, прикрыли свои бомбардировщики от атак истребителей. Характерно, что при этом не потеряли ни одного своего самолета.

— Вот что значит летать постоянно, — говорил я летчикам, — непрерывно вести бои. Только в полетах тренируется сила, сноровка, закаляется воля, характер. Отсюда вывод: в полетах между вынужденными перерывами надо быть особенно внимательным, осторожным, осмотрительным, здраво оценивать обстановку, принимать грамотные и обоснованные решения.

Мы разобрали этот полет подробнейшим образом, сделали выводы. Я видел, что летчики воспрянули духом, обозлились на себя и на немцев, что летчики рвутся в бой исправить ошибку — потерю Гапунова, доказать, что эта потеря — случайность, что ее могло и не быть. Но погода снова испортилась, вопрос, как говорится, остался открытым, душевное [231] равновесие и мое, и летчиков осталось не восстановленным. На бумаге Гапунов «списан» как боевая потеря, но бумага вытерпит все, а совесть не терпит, совесть страдает...

Так я размышлял, неторопливо идя по кукурузному полю, забыв о неудачной охоте, о насмешках, которыми встретил меня командир батальона, обо всем, кроме того, что бередит душу, не дает ни сна, ни покоя.

И вдруг — коза, застыла, как изваяние, только стрижет ушами. Дикая. Стоит на моем пути. Я замер. Боюсь спугнуть. А может, коза не одна. Не шевелясь, начинаю осматриваться. Влево смотрю — никого. Вправо — еще одна. Тоже стоит и тоже стрижет ушами. Стрелять из ружья бесполезно, не достать. Беру пистолет, целюсь, стреляю. Коза, захромав, бросается вправо. Отбежав метров на сто, остановилась. Все ясно: ближе не подойдешь.

Отсюда до самолетной стоянки метров семьсот. Бегу прямо туда, беру у солдат карабин и — обратно, на поле. Козы на месте. Будто меня поджидают. Глупые. Стало как-то не по себе. Но решение принято, два выстрела следуют один за другим...

Пусть хоть раз поблаженствуют летчики, утешаю я сам себя, а то все тушенка да тушенка... На ужин приглашу и комбата. Учись, Ленька, у старших: два патрона и две козы. Третий патрон возьми, пригодится.

Дальше