Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Новогодний вечер

Прошла осень, наступила зима, и вот уже последний день декабря, последний день сорок третьего года, а мы живем Бородаевкой, ее огненными днями. Так уж, видимо, устроена человеческая психология — память об острых моментах свершенного держится в нас до поры, пока не [208] столкнемся с чем-то еще более острым, более значительным или хотя бы аналогичным по остроте, по душевной и физической напряженности. Этим значительным после боев за плацдарм Бородаевка будет операция наших войск по освобождению Правобережной Украины, и в частности Корсунь-Шевченковская, в которой мы и примем участие. Мы — это группа «Меч» и весь наш полк.

Расширив плацдарм Бородаевка, наши войска устремились к Кривому Рогу. Была уже осень, но погода стояла теплая, ясная. Мы сели в район Пя-тихатки и, летая оттуда, прикрывали войска. Но осень есть осень: вскоре зарядили дожди, потянулась низкая облачность; туманы выползали из балок, низин, прижимали к земле всю авиацию.

Изменилась погода, изменилась и тактика: мы летали малыми группами, на малых высотах. Перелетев на новую точку, прикрывали войска, идущие к Кировограду, проводили разведку, добывая данные о противнике для наземного командования, сопровождали штурмовиков, прикрывали корректировщиков.

Короче, работа была рядовая, но очень интенсивная, не очень напряженная, но крайне рискованная. Летать на малых высотах, когда ты ограничен в маневре и скорости, это значит ставить себя под удар немецких зениток, пулеметов и даже автоматов. Летать, когда над фронтом висят циклоны с нудной холодной моросью, сокращающей видимость, с бродячими туманами и низкой облачностью, очень непросто, и мне, получая приказы «сверху» на немедленный вылет, приходилось все время доказывать, что взлететь невозможно, что летчик, если даже и взлетит, то потом все равно не сядет... [209]

Было даже такое. В полк позвонил Лобахин с твердым намерением «выбить» полет на разведку, чтобы блеснуть перед генералом Подгорным свежими данными о противнике. Между прочим, генерал никогда не заставлял летать в такую погоду. Но поняв, что на такой риск я не пойду, он вызвал Матвея. Лобахин приказал:

— Взлетите, товарищ майор, соберете данные о противнике и, если сесть будет нельзя, покинете самолет и спуститесь на парашюте.

Услышав такой приказ, я схватился за голову: аэродром был закрыт туманом, видимости никакой, а Матвей не такой человек, чтобы бросить машину. Не убившись при взлете, оставшись живым в процессе полета, он пойдет на посадку даже тогда, когда невозможно. Что он ответит Лобахину? Неужели мне придется звонить комдиву или Подгорному и просить отменить приказ начальника штаба? Нет, не пришлось.

Медлительный, спокойный Матвей сразу охладил ретивого начальника.

— Непонятен смысл такого полета, — сказал Матвей. — Если я брошу машину, то, пока доберусь до части, обстановка изменится несколько раз.

— Почему же несколько раз? — недоуменно спросил Лобахин. — Если, выбросившись с парашютом, вы приземлитесь, предположим, в трех километрах от точки, то через сорок минут вы сможете сделать доклад о разведке.

— Через сорок часов, не раньше, — усмехнулся Матвей. — Посмотрите на линию фронта...

Действительно, наземная обстановка была крайне сложной с точки зрения применения авиации. Наши войска узким клином врезались в оборону противника на сто шестьдесят километров, захватили [210] Кривой Рог. Место полка на площади этого клина. Противник впереди, слева и справа.

— Какова высота верхнего слоя облаков? — продолжал Матвей. — Пять- шесть километров. Оттуда и буду прыгать, а чтобы не попасть в расположение вражеских войск, мне надо идти на восток, примерно в район Полтавы, а это около двухсот километров. Вот и посчитайте, когда я прибуду в полк...

Этот разговор происходил еще в октябре. За это время в группе «Меч» произошли изменения, события. Всех летчиков группы наградили орденами, а Матвею Ивановичу Зотову присвоили звание Героя Советского Союза. В ноябре мы с ним распрощались — он убыл к новому месту службы, стал командиром полка. За счет эскадрильи «серых» пополнилась группа «Меч». Пришли молодые пилоты: Кузнецов, Субботин и Сорокин. Конечно, с теми, кого они заменили, их пока не сравнить, но хлопцы хорошие, смелые, все время просятся в бой. Не пускает погода.

Сорок третий год позади, встречаем сорок четвертый. У нас новогодний ужин, праздничный стол, нарядная елка. Сегодня получили подарки — посылки из тыла, из разных городов нашей страны. Получаем не первый раз, но это всегда волнует своей непосредственностью, теплотой и душевностью. Всегда бывает приятно и чуточку грустно. Теплые варежки или носки, кисет с табаком, «мерзавчик» с горилкой, пряники или ватрушки. Все это стоит денег, и деньги эти не лишние — сестры, матери, жены бойцов живут тяжело. Но люди не жалуются. Вместе с подарками мы получаем письма, бодрые, умные, вдохновляющие: письма, полные надежд на наши успехи, веры в нашу победу. [211]

Встаю, смотрю на собравшихся. Мои подчиненные, мои боевые друзья, дорогие товарищи. Чувствую, как все во мне полнится горячей признательностью за их смелость и честность, доброту и отзывчивость, благородство и верную дружбу. Для каждого хочется сделать что-то хорошее, доброе, заметное. Я говорю:

— Дорогие друзья! Фронтовые товарищи! Год сорок третий был годом наших побед. Наши войска, захватив стратегическую инициативу, с боями прошли на запад более тысячи километров, освободили две трети нашей земли. В этой большой победе есть и ваша доля труда: летчиков, техников и механиков, комсомольцев и коммунистов, патриотов Отчизны.

Только в боях за освобождение украинских городов мы сбили сто пятнадцать самолетов противника. В напряженные дни боев над Курской дугой все летчики части сражались с необыкновенным мастерством и отвагой, а летчики группы «Меч», кроме всего остального, доказали неоспоримое право на свою высокую миссию...

В дальнем углу сидит Чувилев. Как и всегда, в окружении летчиков. Максимович немного тщеславен. Он любит быть среди подчиненных эдаким «батей», «главой семьи», я бы даже сказал, «атаманом». Боевой, энергичный, смелый, он, мне кажется, находит возможность даже во время атаки как бы глянуть на себя со стороны, на свои действия, оценить их.

Ему нравится быть всегда в окружении летчиков, как на земле, так и в воздухе, нравится, когда они восторгаются его мастерством, отвагой. Я бы даже сказал, что он привык к этому, что летчики ходят за [212] ним по пятам, летчики не чают души в своем командире.

Чувилев глядит на меня. Упорно глядит, требовательно. Я понимаю его: хочет, чтобы я особо похвалил чувилевцев. Ну что ж, похвалю. Не характеры, в конечном-то счете, определяют воздушных бойцов, а их боевые дела. А они, прямо скажу, блестящи.

— Дорогие друзья, — говорю я собравшимся, — слава о подвигах эскадрильи Чувилева Павла Максимовича давно шагнула за пределы нашего корпуса. Только в боях за Харьков и Белгород — по сути дела за два месяца — эскадрилья сбила шестьдесят самолетов противника. Что же обеспечило эти успехи? Хорошая взаимная выручка в бою, слетанность пар, неустанная осмотрительность, активный маневр, противоположный тому, который предпринимает противник. И еще: творчество командира, его постоянные поиски нового в тактике, отвага и мужество летчиков — Василевского, Кальченко, Иванова, Хвостова, Чирьева...

На седьмом небе Павел Максимович. Ему аплодируют летчики, техники, механики, наши гости — представители авиационно-технического батальона, приглашенные на торжественный ужин. Кто-то его обнимает, кто-то жмет ему руку. Представляю, как хорошо сейчас Чувилеву и всем находящимся в этом зале. И мне хорошо и спокойно, тепло и уютно в этом кругу друзей. Так бы всегда! Но это только желание. Я уже чувствую, как меня начинают захватывать горькие, безрадостные мысли и тоска подступает к сердцу. Я продолжаю:

— Говорить об успехах приятно. Поднимать бокал, пить за успехи приятно. Они согревают наши сердца, они вдохновляют, наполняют нас торжеством и отвагой. Но мы не можем забыть и о тех, кто [213] не дожил до этого дня, кто не встретит Победу, кто остался на поле битвы. Мы будем о них говорить. Сегодня, завтра, всегда. Товарищам, детям и внукам. Чистые, смелые люди, коммунисты и комсомольцы, они отдали жизнь во имя победы, во имя того, чтобы жили другие: и мы, и те, кто будут за нами.

Спазм сжимает горло. На минуту умолкнув, я глотаю горький шершавый ком и продолжаю:

— Очень хочется жить, дорогие товарищи, дышать воздухом Родины, любоваться природой, любить. Об этом кричит каждая клеточка нашего тела, каждый нерв нашего мозга. Все это верно. Но верно и то, что войны без жертв не бывает, войны без слез не обходятся, и каждый из нас обязан исполнить один из заветов отчизны: или убей врага, или умри сам. Третьего нет. На земле наших предков, на священной земле отчизны вместе с врагом не жить! Мы это знаем. Это знали и наши товарищи: Демин, Черкашин, Завражин. Они дрались с врагом убежденно, непоколебимо, решительно...

Я опять умолкаю. Я не могу говорить, вспоминая Завражина — последнюю нашу потерю в этом году.

Завражин был ведомым Матвея, моего заместителя. Но командир и его заместитель вместе летают редко. Если один в полете, то другой на земле. Так уже принято. И если Зотов сидел на земле, Завражин летал со мной. Я любил Николая не меньше, чем Зотов.

Мы взлетали в составе звена. На капэ находился Подгорный. Он передал:

— «Юнкерсы» идут к Бородаевке.

Мы встретили их за линией фронта: три девятки бомбардировщиков в сопровождении восьми истребителей. Атаковали их с ходу в лоб — другой [214] возможности не было. Ударив одну за другой каждую группу, мы развернулись, вышли им в хвост. В этот момент я услышал Подгорного:

— Атаковали удачно, немцы бросают бомбы. Берегитесь истребителей.

Уберечься можно было только одним путем: развернуться навстречу. Мы так и сделали, вернее, пытались, но было немного поздно, и встретить врага огнем мы уже не смогли. Оторваться тоже было нельзя — немцы сидели у нас на хвосте. И двенадцать машин, обнявшись в один ревущий, стреляющий клубок, закрутились, поливая друг друга огнем, то поднимаясь вверх, то падая почти до земли, то расходясь в разные стороны, то вновь сбиваясь в кучу.

— Оттягивайтесь на свою территорию! — приказал командир авиакорпуса.

Мы дрались активно, упорно, и немцы, как ни старались, не могли разбить нашу группу. Но в самом конце воздушного боя, когда мы вышли в район населенного пункта Орлик, я обнаружил, что Коля от нас отстал и его атакует пара фашистов. Развернувшись, я понесся ему на помощь. Один из Ме-109 хотел было встретить меня огнем, но я его встретил раньше, и он отвалил.

Увидев меня, Завражин пытался пойти на сближение. Он положил машину в левый глубокий вираж с креном в мою сторону, и в этот момент на него налетел второй вражеский летчик. Я крикнул:

— Берегись, Николай. Слева фашист...

Но Коля или не слышал, или пытался выйти фашисту в лоб. Но тот был в более выгодном положении. Чтобы ему помешать, я первым открыл огонь, дал пулеметную очередь, но бесполезно — дистанция [215] была не менее тысячи метров. Я опоздал на три-четыре секунды...

Очевидно, немец попал по кабине. Як с эмблемой «Меча» плавно крутнулся влево, сделал виток со снижением...

— Прыгай, Завражин! Прыгай! — кричал я Николаю, а он штопорил, штопорил... И так до самой земли.

Зотов встретил меня на стоянке. Он уже знал обо всем, но все же спросил: «Парашюта не видели? Может быть, выпрыгнул?..» Я ничего не ответил. Он отошел, сел на патронный ящик, уставился в землю. И так сидел дол го-дол го...

Если бы Зотов сейчас находился с нами, он обязательно вспомнил бы бой, в котором так отличился Завражин. В том неравном бою восьмерка Матвея схватилась с группой в составе сорока «юнкерсов», сопровождаемых звеном истребителей.

«Пока мы дрались с бомбардировщиками, — рассказывал Матвей после боя, бросая восхищенные взгляды на своего ведомого, — Завражин заварил кашу со звеном «мессеров». Представляете, один против четверки! А что он нам передал по радио! «Работайте, — говорит, — спокойно. Головой отвечаю за ваши хвосты». Надо же так сказать, — восхищался Матвей и бил по плечу своего молодого напарника. — Мы сбили четыре «юнкерса» благодаря Николаю...»

Все верно, успех воздушного боя целиком обеспечил Завражин. Сам он сбил тогда двух истребителей, доведя свой счет до восьми. Об этом писала наша фронтовая газета, не забыв при этом сказать и о чувствах уже известного в нашей воздушной армии аса, сбившего пятнадцать фашистских машин, к своему молодому напарнику: «... и [216] товарищ Зотов с гордостью и любовью рассказывает о Завражине, вспоминает о том, как приветствовали его успех танкисты, бросая вверх свои черные шлемы, махая руками вслед краснозвездным машинам»...

Я смотрю на собравшихся в зале и предлагаю почтить память Черкашина, Демина, Николая Зав- ражина. Все встают. В наступившем безмолвии говорю:

— Пока живут люди, память о погибших героях всегда будет мерилом человеческих деяний и поступков.

Выступает майор Черненко, мой заместитель. Мы встретились с ним давно, еще на Волховском фронте, вместе летали, вместе дрались с фашистами. Потом он ушел с повышением, служил в одном из полков нашей дивизии. А теперь он мой заместитель вместо Матвея, принявшего полк в нашем же корпусе.

Всегда мрачноватый, суровый, Черненко сегодня иной — сияющий, радостный: наши войска освободили Днепропетровск — родину Николая Никифоровича. Стройный, подтянутый, отбросив назад черные волосы, он говорит:

— Как хороша наша Родина, как хороша Украина, как сильна наша армия, освободившая Харьков, Запорожье, Мелитополь, Днепродзержинск, родной мне Днепропетровск и сотни других городов. Но что от них оставили немцы? Вспомните, дорогие друзья, Полтаву...

Я вспоминаю. С аэродрома Сокольники мы ушли под Полтаву. Город горел. Пожар был настолько сильный, что дым поднимался на несколько тысяч метров. Гарь, висевшая в воздухе, затрудняла полеты в этом районе. Ничего подобного я не видел. [217]

В сорок первом году мне довелось увидеть горящим один из запорожских заводов, кажется, алюминиевый. Это было страшное зрелище. Но Полтава горела сильнее, страшнее.

Тронув усы чубуком курительной трубки, Черненко продолжил свое выступление:

— Я знаю, что натворили враги в Днепропетровске, и это всколыхнуло во мне еще большую ненависть. Я ее чувствую, будто болезнь. Она распирает мне грудь, не дает мне дышать... Она зовет меня в небо, в бой. Если я раньше сражался с фашистами зло, то теперь я злее во сто крат...

Верно, Черненко дерется зло и отважно. На его личном счету десять-двенадцать сбитых. Награжден двумя орденами Красного Знамени. Впервые вижу его таким: красивым, одухотворенным. Замечаю: майором любуются все, и больше всего «морячка» — миловидная девушка-воин из нашей технической части. Я не знаю ни имя ее, ни фамилию. Ее все называют морячкой, потому что она из Одессы, из рыбацкой семьи, и носит тельняшку. У нее красивые волосы, голубые глаза. «Как у Черненко», — думаю я и невольно вижу их вместе.

Что же плохого, если люди находят друг друга? Правда, Черненко женат, но вот уже больше двух лет как потерялась его семья — жена и ребенок. Ни слуху ни духу, несмотря на запросы, письма. Что такое два человека в пучине войны? Гибнут сотни и тысячи. Немцы бомбят не только войска и военную технику, но и школы, больницы, поезда с красным крестом, беженцев на дорогах...

Время идет. Выступают один за другим летчики, техники. Ужин подходит к концу, я поднимаю стакан:

— Товарищи!.. [218]

Все сразу затихли, все глядят на меня, ждут, что я скажу. Я понимаю, длинная речь сейчас ни к чему — люди устали, хвалить никого не надо — хвалили, вскрывать недостатки — не время, мы скажем о них на разборе полетов, на комсомольском и партийном собраниях. А сейчас надо поставить задачу. Общую, на дальнейшее.

И вдруг в тишину врезается тонкий, вибрирующий гул приглушенных моторов, удары зениток, близкие взрывы бомб. Показалось, раскололась сама земля. Я гляжу в окно. Зловещее пламя, полыхнув за околицей нашей деревни, осветило полнебосвода тревожным мятущимся светом и сразу угасло.

Быстро, без суеты, без шума люди вышли на улицу, стоят около дома, молчат. Вдали затихает гул моторов бомбардировщика.

— На пустырь уронил... Можно не беспокоиться, — говорит Чувилев, и все возвращаются в дом, занимают свои места и снова глядят на меня, ждут. Я говорю:

— Друзья! Выпьем за чистое небо над Родиной.

Все поднимаются...

Дальше