21
Партизанские отряды второго района буквально под самым носом у карателей два дня оставались незамеченными. Находиться дольше в километре от деревни Ангары, где размещалось до полка гитлеровцев, не было [167] уже никакого смысла. Да и разведка доложила, что противник оставил высоту 1025 — ушел восвояси. Тогда партизанские отряды и штаб района вернулись на разгромленную, но надежную в обороне высоту.
Как же ее изуродовали немцы! Вся в воронках... Шалаши и землянки сожжены, взорваны... Деревья обуглены, искромсаны... Будто смерчь прошелся по высоте.
От нашей землянки осталась глубокая воронка. И в помине не было ни сосны с лестницей, ни огромного дуба, который укрывал нас от знойного солнца. В сосну, видимо, попал снаряд, выворотив ее с корнями и отбросив далеко в стороны разломанные куски толстого ствола. От дуба остался лишь щербатый обугленный пенек.
По всей подковообразной высоте валялись консервные банки, бутылки из-под шнапса — немые свидетели оргии, которую учинили здесь фашисты в честь «разгрома красных бандитов». А может, поминали тысячу двести своих убитых солдат и офицеров? Именно такой ценой заплатили враги за разбойничий прочес. Да, дороговато обошлась им эта карательная экспедиция...
Партизанские же отряды имели незначительные потери. Хотя было много раненых и лишились мы продовольственных баз.
День ото дня партизанская жизнь постепенно входила в нормальное русло: посылались подрывные группы на взрыв железной дороги, немецких складов с боеприпасами и горючим; уходили на задание разведчики...
Как-то перед вечером пришел в штаб района Саша Иванов. Он за время боев сильно изменился: похудел, стал, казалось, даже уже в плечах. Глаза запали, но светились прежним мягким огоньком. Русые волосы на висках засеребрились.
— Слушаю тебя, Саша. Случилось что? — спросил у него Кураков. Капитан усадил его рядом на обрубок дерева, положил руку на плечо. — Ну так что?
— Да ничего, — отмахнулся Иванов. — Вот при-. шел...
— Пришел рассказать, как вырвались из западни?
— А-а, да чего там рассказывать-то! — неохотно проговорил Иванов. — Вышли, да и все. Часа через три после вас.
— Все вышли? [168]
— Кроме двоих. И Шишкин был ранен. Выходили там же, где и вы, в ущелье.
— А потом?
— Перешли Бурульчу, стали подниматься на гору, наскочили на фрицев, завязалась перестрелка. Думали, уйти без боя — не получилось. Их очень много было! Окружили нас, в плен хотели взять. Пришлось пустить в ход гранаты. Провались, но вот потеряли двоих...
— Да, ребята были что надо! Герои были! Ну ты не убивайся шибко, Саша. Ничего не поделаешь.
— Пришел я вас просить, — сказал Иванов после минутного молчания, — послать нас на задание. Хотим отомстить фашистам за гибель наших друзей. Все подрывные группы отправились на диверсии, а нас обошли. Обидно ведь! Не будет нам покоя, пока не рассчитаемся за ребят. Товарищ капитан, пожалуйста...
— Нет, Саша, не могу. После того, что мы оставили вас на верную смерть, — прикрывать наш отход, и сразу же послать на задание? Нет, не проси, Саша, не могу. Отдыхайте.
Иванов вдруг вскочил, выпрямился:
— Мы готовы на любое задание!
Глаза Куракова заблестели.
— Я знаю, что парашютисты — народ горячий и что героизма им не занимать, — тихо сказал он. — Но сгоряча можно глупостей натворить, людей погубить. Так что поостыньте и тогда пойдете. Договорились?
— Пока не отомстим фашистам за ребят, не остынем, — решительно заявил Иванов. — Все наши парашютисты дали клятву. И мы ее сдержим.
Кураков едва заметно улыбнулся, кивнул в нашу сторону:
— И радисты поклялись?
— Да, все, и радисты тоже.
— Ну хорошо: я вижу, тебя не отговоришь... Идите. Горячки только не порите! Действуй разумно. Людей береги. Хотя и говорят, что война милости не знает, что она через трупы шагает, но ты все-таки побереги людей. Да, с начштаба согласуй район действия...
— Есть! Разрешите идти?
Кураков обнял Сашу, поцеловал, пожелал удачи. Тот вскочил в наш шалаш, обхватил меня и радостно крикнул:
— Все, договорился! Отпустил! Идем!
— Я рад за тебя. Но будьте осторожны. Ни пуха... [169]
— К черту! К черту! К самому большому черту! — и Саша рванулся к своим парашютистам.
А я стоял и думал: вот он каков, ленинградский металлист, десантник, комсомолец Александр Иванович Иванов! Неудержим...
22
В штабном шалаше сидело четверо: радистка Оля Громова, командир партизанского района капитан Кура-ков, старший лейтенант Колодяжный и я — шло последнее напутствие перед отправкой в глубинку Громовой.
Разговор был долгий и подробный. Колодяжный растолковывал радистке суть задания, предупреждал девушку о грозящих опасностях, давал советы, как уберечься от провала, что делать в критических ситуациях, как вести себя в той или иной обстановке... Емельян Павлович то и дело покручивал свои пушистые усы, поблескивал светло-карими глазами и повторял:
— Запомните, Оля, от вашей разведки и от вашей работы будут зависеть успехи наших войск на фронте. Чем ценнее разведданные станете давать, тем быстрее придет победа... Думаю, вы меня поняли, Оля?
— Так точно, товарищ старший лейтенант! Все поняла, — бодро отвечала Громова.
— Что же, тогда до встречи! — И Колодяжный улыбнулся в усы.
Громову для работы в глубинке поведут Елена Бодриченко и Марина Игнатьева. В деревне Лазаревке Советского района Крымской области проживала мать Лены. Немцев там не было, иногда только налетали, и девушки поэтому смогут спокойно передавать по рации штабу фронта сведения о противнике, которые будут добывать с помощью подпольщиков, находящихся в Ичках (ныне Советское). Немцы в то время активизировались: спешно перебрасывали по железной дороге в Керчь технику и живую силу.
До Лазаревки девушки дошли за четверо суток, и никто их не обнаружил. Брели только ночью, обходя встречные деревни. Днем же прятались в лесопосадках или окопах, а то и в зарослях бурьяна. [170]
И вот они у дома Лены. Она постучала в стекло, тихонько позвала мать. Загремел засов, и все вошли.
— Ой, доченька, — всплеснула руками мать Лены и бросилась обнимать девушку, целовать. — Жива, родная! А тут уже наговорили, что нету тебя... Ласточка ты моя ненаглядная!
— Жива, мамочка, жива, — только и приговаривала Лена.
Оля с Мариной молча наблюдали за трогательной встречей. На глазах у них были слезы.
— Мама, знакомься — мои подруги, они из Севастополя, — сказала Лена. — Это Оля, а это Марина. Домой идут, на Украину...
Мать усадила девушек к столу и шепнула на ухо дочери:
— Из Судака приезжал какой-то тип — вроде знает тебя — и пустил слух, что ты партизанка. Рыжий такой, невзрачный на вид...
Лену в Судаке многие хорошо знали из-за ее активной работы по подготовке молодежи к санитарной обороне: она в то время была секретарем первичной организации РОККа. Но кто же этот рыжий и невзрачный, как сказала мать?
В назначенное время Оля развернула в каморке радию, надела наушники, включилась на прием и стала с замиранием сердца ловить в эфире свои позывные. Радиостанция штаба фронта молчала. Тогда Оля переключилась на передачу и отстукала позывную Большой земли. Услышали. Обещали следить. Оля снова переключилась на прием и среди множества морзянок услышала наконец свою позывную.
Лицо девушки расплылось в улыбке. Она обхватила Лену и начала чмокать в щеки, в лоб, потом Марину, тихонько приговаривая:
— Девчонки! С нами говорит Большая земля! Вы понимаете? — Оля снова припала к рации.
Оператор штаба фронта ответил, что слышит на пять баллов, и попросил передавать, что имеется. Лена подсвечивала карманным фонариком, а Оля, развернув лист бумаги, стала передавать свою первую радиограмму, в которой сообщила о прибытии на место и начале работы. В эфир полетели цифры.
Вот радиограмма передана, связь закончена. Оля сняла наушники, уложила их в ранец вместе с антенной, противовесом и сказала радостно девушкам: [171]
— Свершилось: мы послали свою первую радиограмму. Теперь нам нужны сведения о противнике. Понимаете? Сведения!
— Будут, Олечка, будут, — весело пообещала Лена. — Обязательно будут!
На третий день, перед вечером, в дом Бодриченко пришли полицейские со старостой и предупредили девушек, чтобы они до утра никуда не уходили, иначе родные и близкие Лены будут расстреляны.
Что делать? Бежать нельзя — погибнут люди. И девушки, еще раз договорившись, что Оля с Мариной пробираются домой, на Украину, тщательно спрятали рацию и всю документацию. Самое главное, думала Оля, чтобы никаких улик не было.
Но кто же все-таки мог донести в полицию о возвращении домой Лены с подругами? Как ни гадали, ответа так и не нашли. Кто-то подлый все-таки имелся в деревне...
Пошла томительная бессонная ночь. Как же долго она длилась!
Рано утром девушек под конвоем полицейских отвезли в районную полицию. Начались допросы. Подруги твердили одно: идут домой. И тут к Лене подошел рыжий, плюгавый, большеротый мужчина, заглянул ей в глаза, ехидно ухмыляясь, спросил:
— Что, дорогуша, не узнаешь?
Он повернулся к старшему полицейскому, услужливо поклонился:
— Это та самая, о которой я говорил. Елена Михайловна Бодриченко. И эти девки тоже партизанки.
— Дяденька, ну какие мы партизанки? — ринулась к рыжему Марина. — Идем домой, на Украину. Зашли вот к подруге... Учились мы вместе с техникуме.
— Замолчать! — прикрикнул на нее старший полицейский.
«Так вот кто донес в полицию», — сообразила Лена. И вспомнила теперь этого типа. Он. был в партизанах и в первом же бою сдался в плен. «Продажная ты сволочь!» — чуть было не закричала девушка.
Их, всех троих, отправили в джанкойский участок гестапо. Но, как ни пытали там, добиться фашистам ничего не удалось.
Из Джанкоя Олю, Лену и Марину перебросили в [172] Симферопольскую тюрьму, которая была переполнена арестованными. Здесь девушки познакомились с партизанками Аджимушкайских каменоломен Асей Менжулиной и Лидой Химцевой и задумали вместе бежать. Но осуществить этот план не удалось. О готовящемся побеге стало известно гестапо, и девушек, жестоко избитых, стали морить голодом, бросив в одиночные камеры.
Но и голод их не сломил. Снова начались допросы, пытки. Подруги молча переносили истязания. Они не выдали ни друг друга, ни партизан, ни их семьи, ни подпольщиков.
А потом закружило девушек по тюрьмам, концлагерям... Злая судьба занесла их в лагерь для военнопленных в польском городе Седльце. Сыпной тиф косил узников. Задела своим черным крылом эта болезнь и партизанок. Но помощь врачей-патриотов и большая сила воли вырвали их из когтей смерти.
Снова девушки стали думать о побеге. Они связались с подпольной группой военнопленных, возглавляемой кубанцем Дмитрием Пушкарем. Началась подготовка. Дмитрий и еще пять военнопленных принялись рыть ход под бараком. Завершить подкоп не удалось — их обнаружили немцы. Но подпольная группа чудом осталась вне подозрения.
В начале июля 1944 года Олю, Лену, Марину, а также других узников отправили этапом в город Демблин. А весной сорок пятого наши войска всех освободили, и девушки вернулись на Родину.
В 1960 году Елена Михайловна Бодриченко писала своему боевому другу: «...Прошли годы, но до сих пор не зарубцевались раны, которые нанесла война. Многих прекрасных товарищей нет с нами рядом, их могилы остались далеко у чужих дорог, на берегах ненаших рек. Но мы их не забыли! Мы свято храним их в памяти. Мы ничего не забыли и никогда не забудем!..»
23
Август. Он всегда будоражит сердце, навевает сладостные мечты ушедшей моей юности. Люблю августовские цветы! Они жизнестойкие, буйно цветущие. Я их [173] никогда не рву. Любуюсь ими, вдыхаю их аромат, и кажется, что душа моя не черствеет, а так же цветет и лучится, как эти цветы.
Завтра мне исполняется двадцать три года. Обычно в такой день я получал в подарок цветы. Принимал их с неохотой: только чтобы не обидеть. Ведь знал, что через час или день завянут и придется их выбросить. А ведь так хотелось, чтобы они цвели вечно, радовали нас, украшали нашу жизнь!
Но цветы цветами: мне сегодня не до них. Исчез Николай Григорян. Был и нету. Больше двух часов уже отсутствует. Такого случая я не помню, чтобы он уходил, не предупредив меня. Бывало, идет к товарищу в соседний шалаш или за дровами — обязательно скажет. А тут — на тебе: бесследно пропал.
Я работал с Большой землей, когда Николай вышел из шалаша. Свернул я рацию, кинулся, а Григоряна нет: ищи-свищи! У одного спросил, у другого — никто не видел. Еще один сеанс связи провел, а Коли все нет.
Кто-то из партизан предположил: к немцам, мол, ушел. Но я был глубоко убежден, что Григорян не совершит подобной подлости.
Только перед вечером он пришел. Я тотчас набросился на него, стал отчитывать...
— Ты прости меня, — опустив голову, проговорил Григорян. — Виноват я! Но ты прости.
— Кто же так делает? — все ворчал я. — Уйти на весь день и никому не сказать! А?
— Сашка Иванов знает. И еще кое-кто.
— Вот здорово! А я, выходит, для тебя никто? — снова начал злиться я.
— Слушай, друг, ну зачем ты так? Не ругайся, пожалуйста. Больше такое не повторится. Слово даю. А где ходил, узнаешь завтра.
Григорян был голоден: весь день не ел.
— Бери вон в котелке, пожуй, — остыв, сказал я.
— Спасибо, — блеснув повеселевшими глазами, Николай принялся уминать кашу.
Мне почему-то казалось, что с минуты на минуту меня должны вызвать в штаб и устроить головомойку за самовольную отлучку Григоряна. А что я мог ответить? Ровным счетом ничего!
— Скажи все-таки, как это могло случиться? — снова начал допытываться я, когда Коля поел. — Ты же раньше никогда ничего не скрывал. А сегодня... [174]
— Не переживай и дурное не думай, — успокаивал меня Григорян. — Кому надо знают, где был. Я выпучил глаза.
— Да, в штабе знают. — И Николай, по-доброму улыбнулся. — Уговор был такой, друг!
Прошлой ночью я принимал сводку Совинформбюро. Да, помимо всего прочего, каждую ночь, в два часа, я ее принимал: сводку передавали для газет. И всякий раз ложился спать где-то в четвертом часу. Так было и в эту ночь. А в восемь утра Николай разбудил меня:
— Вставай, тревогу объявили!
Я подхватился, умылся наскоро и принялся укладывать в вещевой мешок свои пожитки. Николай подошел, смущенно улыбаясь, сказал:
— Поздравляю тебя с днем рождения. — Он протянул мне полный котелок душистой, наваристой ухи и маленький букетик лесных цветов.
Я улыбнулся: «Ну и сюрприз! Так вот где парень был целый день... В Суате рыбешек ловил. Ходил в такую даль, чтобы порадовать меня, а я взял и обругал его...»
Мне стало неловко, но я знал, что прав. Как бы по-братски мы ни жили, а дисциплина должна быть. Без нее дрянь дело!
Григорян умел варить уху. Он знал, что это самое любимое мое блюдо, и решил сделать мне приятное. Ели мы ее с таким аппетитом, что нас и за уши бы не оттянули, а от форели и косточек не осталось.
Вскоре заставы вступили в бой. Противник наступал небольшими группами со стороны Баксана и Барабановки: видимо, прощупывал нашу оборону. На помощь заставам тотчас была выслана подмога. Штаб района и комендантский взвод по-прежнему находились в расположении лагеря. Все были в полной боевой готовности.
Мы с Николаем взобрались на скалу, откуда вел наблюдение за противником командир района. Усевшись между валунов, тоже стали смотреть туда, откуда доносились автоматные и винтовочные выстрелы, откуда изредка огрызались немецкие пулеметы.
Вдруг мимо моего уха — ть-ю, ть-ю! — пропело несколько пуль. Они просвистели так близко, что я почувствовал ветерок на щеке. Мы с Николаем юркнули под [175] выступ скалы. Посмотрев на меня, Григорян спросил с тревогой:
— Не задели?
Я машинально провел рукой по щеке: крови не было.
— Кажется, нет... Но чуть не поцеловали! Видишь, и фрицы захотели поздравить меня с днем рождения.
— Обидней всего погибнуть от шальной пули, — задумчиво произнес Николай. — Хуже всего — нелепая, глупая смерть...
— Значит, мы с тобой, Коля, должны дожить до победы. А она придет, обязательно придет! Не за горами уже.
Мы и в те дни были твердо уверены, что победа будет на нашей стороне, что наглые, самодовольные Манштейны, Клейсты и им подобные людишки еще проклянут тот утренний час, когда они вероломно, по-бандитски, вторглись на нашу землю.
24
Все-таки служба в армии оставила свои следы: даже здесь, в тылу врага, мы с Николаем по старой привычке делали по утрам физзарядку. Не каждый день нам это удавалось, но делали!
Вот и в это утро только собрались было, как в шалаш не вошла, а впорхнула Нина Залесская. Девушка была веселая, радостная, сияющая.
— Что случилось? — поинтересовался я.
— На задание ухожу! Заскочила попрощаться! — затараторила Нина.
Николай стоял, хмурил брови. Он то связывал на полотенце узел, то развязывал его: нервничал. Нина подошла к нему, спросила:
— Ты чего это, миленький? Что с тобой?
— Хандра одолела, — глухим голосом ответил Григорян.
— Не падать духом! — Нина легонько тронула его за плечо.
Николай скривил в искусственной улыбке губы, а в глазах по-прежнему грусть.
Минуты две-три молчали. Было тихо. Вдруг до нашего слуха донесся глухой далекий винтовочный выстрел. Мы насторожились, прислушались. Но стрельбы больше не было. [176]
— Нина, ты не боишься идти на задание? — спросил я, заглядывая девушке в глаза.
— Не думала об этом. Собственно, чего я должна бояться? Если бояться, не надо и ходить в разведку! А как хочется сделать хорошее дело. Такое... ну, громкое, что ли...
Я усмехнулся. А Нина смотрела на меня с теплой открытой улыбкой и молчала.
— А ты молодец, — сказал я девушке. — Молодец, что уверена в себе. Так и надо! Ну, выполняй задание и возвращайся скорее.
— Вернусь. Обязательно вернусь! — снова улыбаясь, сказала Нина. — Ну а случись что... не поминайте лихом. Если на роду уж написано — не обойдешь, не объедешь. Значит, так тому и быть.
Мы попрощались. Я знал, что задание у Нины трудное и опасное. Вообще-то любое задание в тылу врага требует умения, выдержки, силы воли, терпения и, наконец, большого мужества.
Знали мы и то, что Залесская на выдумки и разные хитрости мастерица. Не раз она обводила немцев вокруг пальца, когда ходила в разведку. То прикидывалась нищей... То хворой... Придумывала себе всевозможные легенды... И каждый раз все оканчивалось удачно.
В тот день Нина Залесская ушла в Алушту, и нам больше не довелось с ней встретиться, поговорить, посмеяться. Она погибла. А при каких обстоятельствах — так, увы, и не удалось узнать...
25
Два дня и две ночи непрерывно лил дождь. В наспех сделанных из парашютных куполов палатках было сыро. Мы, правда, успели до дождя натаскать внутрь прошлогодних листьев и сделали на них постели. Но все равно было неуютно.
Наш лагерь размещался под горой, у речушки, километра три южнее высоты 1025: вынуждены были перейти сюда после двухдневных боев.
Двое суток мы не могли связаться с Большой землей. Чуть не выли от злости и горя! Мы радиостанцию штаба фронта принимали, а они нас нет. По нескольку минут оператор звал нас. Мы посылали в эфир позывные. Но нам не отвечали и все звали, звали... В общем [177] наши сигналы не доходили до радиостанции штаба фронта.
Григорян с таким гневом бросал на землю пилотку, будто это именно она была во всем виновата! Я тоже, конечно, переживал... Да разве будешь спокоен, когда накопилось несколько радиограмм, а передать их — невозможно?!
Меняли направление антенны, поднимали ее повыше, но все равно ничего не получалось: Большая земля по-прежнему нас не слышала.
Грешили мы на передатчик — думали, он виноват. Проверили: нет, исправен, работал в режиме, сигналы в эфир посылались. Так в чем же дело? В чем причина?
Григорян доказывал, что это из-за дождливой погоды. Но дождливо и сыро бывало и раньше, а мы прекрасно работали.
Двое суток толкли воду в струпе — и никакого результата. На третий день рано утром из-за горы выкатилось красное августовское солнце. Николай обрадовался:
— Теперь нас услышат. Посмотри, какой чудесный день!
— День-то хороший, а связи не будет, — с досадой ответил я.
— Как не будет? Почему? Слушай, друг, не надо каркать...
— Дело, Коля, не в погоде, а в чем-то другом. Но вот в чем, пока неясно.
Николай хмыкнул, но ничего не сказал: молча побрел в штаб района. И у меня вдруг мелькнула мысль попробовать работать с противоположной стороны высоты. «Не гора ли тут виновата? Не в ней ли загадка?»
Пришел Григорян и принес еще две радиограммы. Теперь их у нас — уже семь. Одна была — о прибытии в Симферополь фельдмаршала фон Клейста... Другая — о передвижении немецких войск...
Я обработал их и стал готовиться к передаче. До начала сеанса оставалось около тридцати минут. Времени в обрез. Торопливо уложив все в вещевой мешок, взглянул на Григоряна: тот в недоумении наблюдал за мной.
— Собирайся, пойдем, — сказал я.
— Куда пойдем? Зачем пойдем? Слушай, друг, что ты надумал?
Пояснил ему, что помехой вполне может быть эта гора, у подножия которой мы расположились. [178]
— Гора... Гора... — недовольно бросил Николай. — При чем тут она? Это все твоя выдумка. Просто погода была сырая. А теперь, видишь, солнце! Сегодня нас обязательно услышат.
— Мы, что, мало потратили с тобой времени? А результат? Батареи уже сели! Нет, Коля, собирайся. Попробуем с противоположной стороны. Нам нужно во что бы то ни стало передать о Клейсте. А посмотри, сколько еще радиограмм собралось...
Николай, недовольно поглядывая на меня, стал собираться.
Я доложил командиру района о намерении радировать с другого места.
— Попробуйте. Только захватите человека четыре для охраны, — посоветовал Кураков. — Из группы Ваднева возьмите.
Пошел с нами сам Алексей Ваднев и взял еще трех партизан из своей группы. Через двадцать минут мы были на вершине горы и вскоре на ее восточной стороне развернули свой «Северок».
Григорян с Вадневым закрепили антенну с противовесом, я включил приемник и тотчас услышал знакомый голос морзянки: это звал нас оператор номер один. Слышимость была очень хорошая.
Минут пять оператор звал нас. А когда перешел на прием, я послал позывные, ответил на все вопросы и спросил оператора, может ли он принять радиограммы. По почерку чувствовалось, что нашему появлению в эфире рады. Нам сообщили балл слышимости, а также о готовности к приему. И полетели в эфир наши сообщения!
Работали около двадцати минут. Передали все имеющиеся радиограммы и приняли три. В лагерь вернулись довольные.
— Значит, с рацией все в порядке? — спросил Кураков, когда я отдал ему полученные радиограммы. — Вот и замечательно! Но одни не вздумайте ходить на гору. Обязательно берите с собой охрану.
Перед очередным сеансом связи Григорян вдруг заявил:
— Ну чего мы будем тащиться? Слышимость и отсюда будет хорошей. Погода ведь какая!
Срочных радиограмм у нас не было, и я согласился: что ж, надо еще попробовать... [179]
Николай обрадовался. Он тут же подвесил антенну, противовес, развернул «Северок», за минуту до начала сеанса подсоединил кабель питания, надел наушники, включил приемник.
Строго в указанное время Большая земля вышла на связь. Минуты две оператор звал нас. Когда закончил и перешел на прием, Николай включил передатчик и отстукал позывные. Но...
— Вас не слышу, вас не слышу... — передавали нам в эфир международным кодом. — Усильте питание...
А чем его усилить? Запасных батарей у нас ведь не было! Николай то звал, то слушал, то снова пробовал вызывать... А в ответ летело одно: «Вас не слышу...» Григорян чертыхнулся, сдернул с головы наушники и выключился: у него от злости аж лицо побагровело.
— Проклятая гора! Заколдованная гора! — ворчал он, доставая красиво вышитый кисет — подарок кубанских девушек. Жадно затягиваясь, Николай закурил.
Я сидел в стороне и не обращал на него никакого внимания. Зная вспыльчивый характер Григоряна, не торопился с разговором о неудавшейся связи, и стал выжидать, когда напарник приостынет, когда уляжется в нем негодование.
Выкурив одну цигарку, Николай тут же свернул другую, прикурил и, вспомнив, видимо, что не дал мне покурить, протянул цигарку.
— На, возьми, — сказал он, смущенно моргая. — Ты извини меня, друг... Это я виноват в срыве...
— Брось! Ничего срочного не было, и не надо об этом думать.
Николай с удивлением посмотрел на меня.
— Тебя это, что, не трогает?
— Почему не трогает? Еще как трогает! А что поделать? Наши волны где-то затухают, не доходят до Большой земли. Тут уж, Коля, не наша с тобой вина...
— А чья же? Небесной канцелярии? — Николай засмеялся. Но глаза у него не смеялись, да и губы только слегка растянулись. Потом он нахмурился, вышел из палатки, снял с деревьев антенну с противовесом, упаковал «Северок» и подсел ко мне.
— Объясни все-таки, почему нас не слышат.
— Видимо, у этой горы какие-то особенности. Поэтому и поглощаются излучающие радиоволны, — немного подумав, ответил я. — А ты заметил, что и сигналы [180] Центра слабее, чем с восточной стороны? Так что никакого колдовства и волшебства тут нет.
Следующий сеанс связи проводили с той стороны горы. Обоюдная слышимость была хорошей. Хочется заметить: шестьсот восемьдесят девять дней и ночей проработали мы в тылу врага, но с таким явлением природы столкнулись лишь однажды!
И снова мы получили радиограмму, где штаб фронта интересовался Клейстом, просил уточнить цели его визита в Крым, рекомендовал установить за ним наблюдение.
С тех пор почти каждый день летели от нас на Большую землю радиограммы о фельдмаршале. Передали о его выезде в Феодосию, в Севастополь, на Перекоп, об инспекторских проверках в Керчи, в Феодосии. А разведчики приносили все новые и новые данные о Клейсте...
Через несколько дней мы вернулись в свой старый лагерь на высоту 1025. Связь больше не прерывалась. Наш «Северок» вел себя безупречно.
26
В утреннем сеансе связи 18 сентября 1942 года мы получили радиограмму, в которой сообщалось о сброшенных на парашютах боеприпасах, медикаментах, взрывчатке, продовольствии и радиобатареях. Радости нашей не было конца! Наконец-то заменим подсевшие батареи, и тогда увеличится мощность нашей станции.
Но рано мы радовались. Батарей не было. Обычно накануне предупреждали о выброске, о сигналах, о количестве парашютов, о месте их сбора... А тут вдруг сброшены парашюты, и все. Но сколько?
В девять утра вышла первая поисковая группа. За весь день было найдено девять парашютов с боеприпасами и продовольствием. Батарей там не было. Вечером Большая земля радировала, что прошлой ночью сброшено тринадцать парашютов. Значит, четыре еще не найдены. Где же они?
На другой день я ушел с поисковой группой. Рядом со мной все время двигался Алексей Ваднев, ни на шаг не отпускал меня от себя. Когда садились отдыхать, он ворчал: [181]
— Ну и сковал ты меня, парень... Надо же было привязаться к нам! Что, боишься, не принесем твои батареи? Да разве мы не знаем, что они нужнее, чем сухари?
— Все правильно говоришь, Леша. Но мне хочется самому походить, поискать. Понимаешь, самому!
— Самому, — сердился Ваднев. — Ходи тут с тобой и охраняй, как какую важную персону...
Я засмеялся:
— А ты не охраняй! Не маленький. Видишь, рации и документации у меня нет. Значит, в данное время я такой же, как все. И охранять меня ни к чему.
— Знаешь что, парень, — строго посмотрел на меня Ваднев, — расскажи эту басенку своим внукам! Мне приказали.
Разговор наш прервал какой-то странный звук. Алексей замолчал. Я посмотрел на него, он на меня. Звук повторился снова: громче, ближе. А потом из зарослей вышла огромная черная птица. Она выглядела неуклюже: крылья волочились, почти голая шея с крупной головой была вытянута вперед. Так и казалось: сейчас набросится.
Мы с Вадневым переглянулись. Ни я, ни он такую птицу в жизни не видели. Птица-великан, с крючкообразным клювом. Видать, хищная...
В трех-четырех шагах от нас птица остановилась и уставилась своими крупными, немигающими круглыми глазами. Полностью она еще не оперилась: на крыльях и шее рос бурый пух. Явно птенец еще, но раза в два больше гуся или индейки. Летать, наверное, не умеет, иначе не был бы здесь.
Несколько минут стояли мы и рассматривали эту редкостную птицу. Потом Ваднев порылся в своем вещмешке, отыскал кусочек конского мяса и, надев на палочку, сунул птенцу.
— Бери! Чего же ты? Голоден, наверное, — сказал он.
Птенец несмело и осторожно приблизился к протянутому куску и схватил мясо крючковатым клювом. Ни на секунду он не спускал с нас глаз, будто боялся, что отнимем добычу. Захватив когтистыми лапами кусочек мяса, он с жадностью принялся его рвать.
Оказалось, Вадневу рассказывал однажды работник заповедника о черных грифах, которые гнездятся на горе [182] Черной и Чатыр-Даге. Судя по всему, это и был черный гриф.
Птенец быстро расправился с мясом и вопрошающе смотрел на нас, будто просил еще. Но ни у меня, ни у Алексея больше ничего не было с собой.
Ваднев попытался поймать птенца, но тот не дался. Своими огромными, почти двухметрового размаха, крыльями он бил нас по рукам и норовил клюнуть крючковатым носом.
— Ну драчун! И это в благодарность? — укорил птицу Ваднев. — Ладно, гуляй... Не трону!
Мы поднялись на вершину горы. Над самым оврагом, как бы отбившись от всех, стояли две старых высоких сосны, их ветки туго переплелись. На самой макушке Алексей увидел огромное гнездо. Подошли ближе, но подобраться к гнезду не решились: высоко в небе парила темным пятном какая-то птица. Возможно, кто-то из родителей птенца...
Мы с Вадневым нашли один парашют с сухарями. Поисковая группа принесла два — с боеприпасами. А батарей по-прежнему не было. Тринадцатый парашют обнаружил лишь на шестой день. Ну теперь мы живем!
Разведчики принесли очень важные сведения. В районе Перекопа немцы сооружают мощные укрепления по плану фельдмаршала Клейста. Значит, собираются обороняться со стороны Перекопа и Сиваша... Это нас радовало: немцы чувствуют себя неустойчиво.
Но сводки Совинформбюро были по-прежнему неутешительны. Наши войска на Северном Кавказе снова оставили несколько населенных пунктов... В районе Сталинграда идут ожесточенные бои...
Штаб фронта просил командование района усилить диверсии на железной дороге. В связи с этим несколько ночей подряд летчики Фадеев и Калмыков доставляли нам на своих «уточках» мины, взрывчатку, медикаменты, продовольствие, а также газеты, письма.
Было письмо и нам с Николаем от начальника разведотдела Северо-Кавказского фронта, который сообщал, что мы представлены к правительственным наградам, говорил, чтобы крепились, что недалеко то время, когда Крым будет очищен от захватчиков.
Да, хотя фронт и отодвигался все дальше на восток, [183] мы глубоко верили, что победа все равно будет за нами. Но до того заветного дня оставались еще бесконечные версты голодных, тревожных и кровавых боевых будней.
27
Незаметно подкралась осень. Буйно-зеленые кроны дуба и клена окрасились красной медью и упорно выдерживали порывы резкого ветра. Ели и красногрудые сосны по-прежнему стояли в нарядном сарафане.
Медленно подбирался рассвет. Моросил дождь. Неспокойно шумели деревья. Потом неожиданно дождь перестал, ветер стих, тучи раздвинулись, и выглянуло солнце. На увядающей траве заискрились капельки росы.
У нас с Николаем существовал порядок: один день, я готовлю пищу, другой — он. В тот день Григорян работал на рации, а я занимался кухней. К нам пришел, по обыкновению жизнерадостный, Алексей Ваднев.
— Ну как, парни, дела? — спросил улыбаясь.
— Дела как сажа бела, — ответил Николай и, кивнув в мою сторону, добавил: — Кашу варить не хочет, вот какие дела.
— Верно, не хочешь? — повернулся ко мне Ваднев.
— Не из чего, вот и не варю. На два дня осталось полпачки пшенки. Хоть вари, хоть смотри... Сделаю сейчас, а что потом? Два дня чай хлебать?
— Готовь, парень, кашу, готовь, я принесу вам брикет, — сказал Алексей.
— Ну коли так...
Ваднев всегда был веселый, никогда не впадал в унынье. Никто из партизан не видел его грустным, сумрачным. Алексей не жалел для людей улыбок, зная, что это помогает делу. И действительно, посмотришь на него, послушаешь, и становится радостней на душе.
А нам с Николаем Ваднев всегда помогал с питанием. Вернется, бывало, с продовольственной операции, обязательно поделится добытым: последним сухарем, последним кусочком конины, последними граммами муки, жира, соли. Ничего не жалел!
Николай закончил работать, свернул рацию, подал мне полученную радиограмму, стрельнул глазами на котелок, где звонко булькала каша.
— Какой ты молодец. — Он глубоко вдохнул ароматный запах. [184]
Радиограмма адресовалась Луговому: теперь он был комиссаром района вместо убывшего на Большую землю Бедина. В радиограмме говорилось, что ночью прилетит секретарь Крымского обкома партии Ямпольский.
Пока Григорян носил радиограмму в штаб, где-то в стороне, восточнее нашего лагеря, в районе посадочной площадки, вдруг поднялась сильная стрельба. Там усердно выстукивали немецкие пулеметы, безудержно трещали автоматы. Видимо, гитлеровцы напоролись на нашу заставу и пытались сломить ее. Но партизаны оказывали яростное сопротивление.
Прибежал Григорян, мы быстро собрали свои вещи и стали ждать команды. Котелок с кашей шипел на углях костра. Николай глотал слюну, поглядывал туда.
— Может, она уже готова? — наконец не вытерпел он.
Я утвердительно кивнул. Григорян мигом принес котелок с кашей, пахнущей дымком, и мы принялись ее уплетать. А стрельба так до самого вечера и не утихала...
Как доложила разведка, фашистов было свыше батальона: механизированный отряд, полицейский взвод и жандармерия. Немцы захватили большую посадочную площадку и рвались в глубь леса.
Но два партизанских отряда преградили карателям путь: в лес они так и не вошли. А нам пришлось радировать на Большую землю, что самолеты принять не можем, так как аэродром занят противником.
Только через четыре дня, четвертого октября, мы передали, что готовы принять самолеты. И ночью прилетели две «уточки», привезли боеприпасы, продовольствие, медикаменты. Прибыл и секретарь обкома партии Ямпольский.
Мы не ходили на аэродром — Алексей Ваднев сам принес нам батареи для рации. Теперь у нас было уже два комплекта в запасе...
На другой день секретарь обкома пожаловал к нам. Его сопровождал Луговой. Ямпольский поздоровался с нами за руку, представился.
— Как самочувствие? — спросил он. — Есть жалобы?
Мы повели плечами: вроде бы жаловаться не на что, жили мы как все. Вот только на операции нас не пускают... [185]
— Правильно делают, что не пускают, — сказал Ямпольский. — Вы должны воевать своим оружием. Да, Капалкин привет вам передавал. Гордится он вами. Смену готовит.
— Спасибо, — ответил я, а сам все разглядывал секретаря обкома.
Ямпольский был среднего роста, грузный, с добрым и умным лицом. Фуражка военного покроя. Темно-коричневая косоворотка с плетеным поясом. Походил он больше на крестьянина, чем на секретаря областного комитета партии.
Ямпольский осмотрел наш шалаш, присел на чурбачок и начал вести простой, непринужденный разговор: спросил, откуда мы, пишем ли домой письма, кто из родственников воюет, как чувствуем себя...
Рассказали. А когда секретарь узнал, чем мы питаемся, вопросительно глянул на Лугового:
— Да, с этим у вас обстоит неважно... Нужно прикрепить их к штабной кухне. Это же радисты, от которых зависит все!
— Можно, — ответил Луговой.
— Не можно, а нужно, — поправил его секретарь.
Петр Романович Ямпольский познакомился со всеми отрядами, поговорил со многими бойцами, командирами, подрывниками, разведчиками. Его интересовало все: и быт партизан, и продовольственная проблема, и снабжение боеприпасами, и работа подпольных организаций.
12 октября Крымский обком партии вызвал Ямпольского на Большую землю. А в ноябре Петр Романович снова к нам прилетел.
28
В эту ночь сон у меня был зыбкий. Спал часа полтора-два, и то снились кошмары. Может, от этого и проснулся среди ночи, а потом до утра не мог сомкнуть глаз! То передо мной стояли ребята нашего батальона — Юлдашев, Коваленко, Михеев, Боголюбов... Тогда они еще были живы. То вспомнилась родная станица Старомышастовская и мама.
«Как ты там живешь? Изболелось, наверное, твое сердце по мне? А я вот до сих пор ношу твои носки и в стужу надеваю рукавицы. Как тепло в них! Спасибо тебе, дорогая...» [186]
Станица наша утопает в зелени садов. Почти пополам ее перерезает тихая, словно уснувшая в утреннем тумане речка Кочеты. А точнее, Третья речка Кочеты. Названа она в память ночного суворовского похода, когда было наголову разбито турецкое войско.
Чужеземцы... Что им от нас все время надо? Вот и теперь лезут!
Но этот орешек оказался фашистам не по зубам: войска Закавказского фронта остановили противника и перешли в наступление. Командование вермахта стало спешно через Керчь перебрасывать туда подкрепление: технику, вооружение, живую силу. В связи с этим штаб фронта и просил партизанское командование усилить разведку, шире развернуть сеть диверсий.
Уже несколько подрывных групп были посланы на взрыв железной дороги. Ушла на диверсию и группа Саши Иванова. Это второй раз после большого прочеса!
...Ребята за полночь достигли железнодорожного полотна в районе Сейтлера. Им сопутствовала и погода: южный ветер низко гнал сплошные облака, моросил густой дождь, висел непроглядной пеленой туман.
Залегли в бурьяне, осмотрелись, прислушались. Было тихо, спокойно. Иванов разделил ребят на две группы, поставив каждой свою задачу. Минировали быстро, ловко. Метров за сто друг от друга заложили взрывчатку, мины и собрались в условленном месте.
До рассвета оставалось немногим больше четырех часов. Дождь не переставал. Идти было трудно, особенно по пахоте: на ноги налипало столько грязи, что их едва передвигали.
Как ни торопились, до рассвета все-таки не успели перейти опасное место — шоссейную дорогу. Забрались в воронку, залегли в ней. По правую сторону, за пригорками, — райцентр Зуя. Слева — город Карасубазар. В километре виднеется деревушка, там — враг.
Мокрые до нитки, подрывники лежали в воронке, а дождь все лил и лил до самого вечера не переставая. Рядом шоссейная дорога. По ней весь день идут и идут вражеские машины, тягачи, бронетранспортеры, фургоны, кавалерия. Тащатся в сторону Керчи. Ребята с болью смотрят на это и злятся, что не могут открыть огонь. [187]
Наконец подкрались сумерки, все с облегчением вздохнули. Теперь обогреются ходьбой. Да и в лагере скоро будут! Подождали, когда смолк гул, и друг за дружкой, цепочкой, устремились к шоссе.
У обочины остановились, прислушались: на дороге никого не было, но со стороны Симферополя приближался рокот мотоциклов. Подрывники быстро перебежали шоссе и притаились в зарослях терновника. Мимо проскочила пара мотоциклов с колясками. Вслед за ними, вынырнув из балки, быстро приближались два желтых огня.
«Машина», — мелькнуло у Иванова, и в одно мгновение пришло решение уничтожить ее. Саша быстро отстегнул от ремня две гранаты и бросился к шоссе. Вот машина уже против него... И Иванов швырнул одну за другой гранаты.
Взрывы разбудили степь. К Саше тут же подбежали Мовшев, Катадзе и выпустили по машине короткие очереди.
— Не стрелять, ребята! Живыми взять! — негромко приказал Иванов.
От машины полыхнул огонек. Саша качнулся, почувствовав, как ему обожгло руку, но удержался на ногах. Катадзе и Мовшев, подкравшись к машине, обезоружили немецкого офицера и волоком потащили его к Иванову. Машину уже лизали огненные языки...
Иванов был ранен в левую руку немного ниже плеча. Пуля прошла навылет, не задев кость. Руку наскоро перевязали, наложили жгут и двинулись к лесу.
Пленного офицера пришлось буквально тащить за собой силком. Он упирался, не желая идти по хлюпкой грязи: на нем был новый мундир, лакированные, с высокими голенищами сапоги. Катадзе подталкивал его и сердито ворчал:
— Давай пошевеливайся... Живее топай! Нянчиться не буду — некогда...
Вскоре достигли опушки леса, опасность осталась позади. Присели отдохнуть. А в это время далеко-далеко, в стороне Сейтлера, раздался глухой взрыв. Подрывники весело заулыбались. А Мовшев даже обнял Катадзе и негромко крикнул:
— Ура! Это наша сработала!
Пока отдыхали, Катадзе с трудом добился у пленного, куда направлялась машина и с какой целью. Оказалось, в ней был убит штурмбаннфюрер СС, ехавший в [188] Керчь с секретным пакетом командующего 11-й немецкой армией — теперь уже генерала Матенклотта.
— Эх ты, черт подери, — расстроился Иванов. — Как же это мы? Из-за меня, из-за ранения...
— Машину я осматривал, — сказал Мовшев, — и никакого портфеля не видел. Забрал у убитого бумажник и пистолет. А больше у него ничего не было.
Пленный был сопровождающим штурмбаннфюрера. Он мог разговаривать по-русски, правда сильно коверкая слова. Зато все понимал, о чем говорили ребята. И когда речь зашла о нем, залебезил:
— Я буду говориль, все говориль... Не упивайт... Я все говориль...
— Да не устраивай панихиду! — бросил ему Катадзе. — Так или иначе — расскажешь. Куда ты денешься?
— Да, да, все говориль... Все!
— Жидковат, стерва. Совсем жидковат наш унтерштурмфюрер...
— Хитрит, — брезгливо заметил Иванов. — Изворачивается.
После отдыха долго шли лесом, изредка тихонько переговариваясь. Шли бодро, весело.
Вот и источник, где партизаны обычно делали привал. Из-за камней выбивался, журчал и струился родничок. Придешь, бывало, к нему, упадешь на колени перед этим крохотным оконцем, огороженным камнями, зачерпнешь горсть-другую хрустальной влаги, и ты свеж и бодр.
Меня всегда удивляла целебная сила этого маленького волшебника. Сколько партизан к нему приходило, и со всеми он щедро делился своей студеной влагой. Уходили от него все в каком-то приподнятом настроении и будто помолодевшие.
Подрывники, утолив жажду, сидели у костра, сушили одежду. Пленный достал серебряный портсигар, не спеша помял сигарету, закурил.
— Нехорошо так, господин унтер, нехорошо. Сам закурил, а мы, думаешь, не хотим? Давай папиросы! — строго сказал Катадзе.
В глазах фашиста полыхнули страх и плохо скрываемая ненависть. Спрятав в нагрудный карман портсигар, он затравленным волком поглядывал то на одного партизана, то на другого, ища защиты. [189]
— Давай, давай папиросы! — требовал Катадзе. — Ну и жмот...
Тогда немец достал одну сигарету и протянул ее Катадзе, а портсигар снова спрятал в карман.
— Ты что? Всем давай! Мне, ему, ему, — указывал Мовшев рукой на товарищей. — Мы все хотим курить.
Но гитлеровец, видимо, и не думал угощать остальных. Тогда Мовшев не выдержал и забрал у него портсигар.
— Жадоба ты, фриц, — сказал он и дал каждому по сигарете. — О, братцы, а вещица-то у него именная! С гравировочкой!
Когда все закурили, Мовшев вернул портсигар пленному. Тот схватил его, повертел, словно, убеждаясь, что это — то самое, и быстро сунул в карман. Все засмеялись.
Просушив одежду, подкрепившись последним запасом конины, подрывники двинулись дальше. Саша шел впереди твердой, уверенной походкой. За ним — Мовшев, потом — остальные. Омытые дождем деревья раскачивал ветер. Разлитый между гор туман рассеивался. На востоке занималась заря.
С восходом солнца группа добралась до партизанского лагеря. Пленного офицера передали начальнику особого отдела, а сами завалились спать. Врач Митлер перевязал Иванову рану и отвел его в партизанский госпиталь. Ночью самолетом пленный офицер был отправлен на Большую землю.
В два часа ночи я принимал сводку Совинформбюро. Николай спал. Вдруг приоткрылся полог, и вошел Алексей Ваднев. Улыбаясь, он кивнул мне и, присев к тлевшему костру, закурил. Когда я закончил принимать сводку, Алексей достал из своей полевой сумки засургученный пакет.
— Вот, парень, Яша тебе привез. А ребята несут батареи.
— На батареи просто везет, — откликнулся я.
Пакет был из штаба фронта. Писал заместитель начальника разведотдела Северо-Кавказского фронта подполковник Кочегаров. Копия у меня сохранилась, и я позволю привести письмо полностью:
«Здравствуйте, дорогие товарищи: Выскубов, Григорян, Шишкин, Фокин, Воробьев... Шлю вам свой большевистский привет. Желаю сил и здоровья для уничтожения всей нечисти, которая оскверняет нашу Родину. [190]
О ваших делах я кое-что знаю. Вы сделали много для Родины, и я надеюсь, что вы еще сделаете больше. Вместе с вами будем уничтожать врага до последнего солдата.
Я верю вам, что хочется драться, хочется делать еще больше, чтобы скорей освободить наш народ из когтей проклятого фашизма. Но не забывайте, что, находясь в Крыму, вы тоже делаете большое дело. И если вы пока не можете активно истреблять врага, то не забывайте, что наша работа отнюдь не меньше, а в несколько раз больше. Своей работой .радистов вы даете возможность бить врага не единицами, а десятками и сотнями: уничтожать его запасы продовольствия и боеприпасов. Ваша профессия почетная и необходимая в Отечественной войне. Больше того, радиосвязь необходима нам сейчас, как воздух.
Мы готовим вам смену, и вы ее получите...
До скорой встречи! Больше терпения! Не думайте, что Родина вас забыла. Помним и всегда с вами.
Жму вам всем крепко руки и обнимаю всех вас.
С командирским приветом подполковник
Кочегаров.
27 сентября 1942 года».
На следующее утро это письмо читали всем оставшимся в живых парашютистам. Десантников уже было всего ничего! Смотрел я на ребят, на их худые задубелые лица, и мне казалось, что людей этих не устрашат ни голод, ни холод, ни кровопролитные бои.
Письмо читал Саша Иванов, и все слушали его затаив дыхание. Несмотря на то, что адресовалось оно радистам, причастными к нему были все парашютисты: все ведь работали от разведотдела.
Саша читал, а кругом было тихо. Пахло сосной, грибами, какими-то неизвестными для меня травами... От речушки приятно тянуло студеностью... Все было так мирно!
29 октября 1942 года на партизанском аэродроме впервые приземлился тяжелый самолет ТБ-3. Правда, при посадке он наскочил на камень, и на правом колесе сорвало покрышку. Поэтому машина стояла накренившись, и партизаны, приготовившиеся к отправке на Большую землю, не решались садиться в самолет.
Но размышлять было некогда — могли нагрянуть [191] каратели, и командир корабля Георгий Васильевич Помазков стал торопить с посадкой.
Наконец двадцать два тяжело раненных и больных партизана погрузили в машину. Среди них были Саша Иванов, Анатолий Шишкин, Василий Федотов, Рая Диденко. Провожали их все парашютисты.
Нагрузка в самолете была выровнена, и в 23 часа 30 минут, взревев моторами, ТБ-3 пробежал по ухабистой площадке и оторвался от земли.
На другой день мы получили радиограмму, где сообщалось, что самолет благополучно совершил посадку В Адлерском аэропорту и все пассажиры уже доставлены в Сочинений госпиталь № 2120.
29
Стремительно летят дни. Они проходят как кадры в кинофильме. Уже сбросили с себя зеленый наряд дуб, клен, осина, кизил, орешник. Небо заволокли лохматые снежные тучи. Выпадало время, когда даже кружились хороводы пушистых снежинок и вьюжила метель. Начиналась зима — губительное для партизан время...
В середине декабря 1942 года разведотдел Северокавказского фронта радировал о заброске нам большого количества боеприпасов и продовольствия. И в том и в другом мы испытывали крайнюю нужду.
А на другой день сообщили, что из-за непогоды самолеты не прилетят. Нас погода тоже не радовала — то висел непроглядный туман, то вьюжила метель.
Самолетов не было на второй, третий, четвертый день. Небо уже очистилось от туч, туман парил только по утрам. Потом слабый морозец .сменился оттепелью. А самолетов все не было.
Как-то рано утром на заставах поднялась стрельба, и партизанские отряды, тотчас заняв командные высоты, залегли в ожидании противника. Но карателям все-таки удалось сломить наше сопротивление и углубиться в лес.
Командир второго партизанского района Кураков собрал руководителей отрядов и поставил перед ними задачу — уничтожить прорвавшихся фашистов.
— Без команды не стрелять, — предупредил он. — Подпустить карателей поближе! [192]
Притаились за деревьями, за камнями... Густая цепь врагов все придвигалась...
— Огонь! — наконец скомандовал Кураков и первый дал очередь из автомата.
На гитлеровцев обрушился внезапный шквал, ошеломил их. Партизаны поднялись и с криком «ура» устремились вперед.
Фашисты не выдержали, отступили и заняли оборону за плато Караби-Яйле, именно там, где находилась площадка для приема большегрузных самолетов. Партизаны несколько раз переходили в атаку, пытаясь выбить противника с занимаемых рубежей, но безуспешно: гитлеровцы прочно удерживали наш аэродром.
К вечеру немцы подтянули еще до полка пехоты, несколько бронетранспортеров и танкеток. От пленных стало известно, что аэродром они захватили потому, что боятся высадки десанта. В очередном сеансе связи мы сообщили об этом штабу фронта.
В связи с тем что противник блокировал большую посадочную площадку и накапливал силы, видимо, готовился к прочесу Зуйского леса, командование отрядов решило перебазироваться в третий район.
Перед заходом солнца мы покинули лагерь. Шли бесшумно, цепочкой, отряд за отрядом. Где-то около часа ночи пересекли Алуштинское шоссе, и перед нами предстал грозный, скалистый, обрывистый Чатыр-Даг.
Перед самым рассветом поднялись на его вершину. Там насквозь продувало, ветры начисто смели с плато снег.
С Чатыр-Дага в предрассветной дымке просматривалось Алуштинское шоссе, петлявшее среди нагих деревьев. С южной стороны Чатыр-Дага, внизу, перед нами открывались леса заповедника. Вдали возвышались горы Ай-Петри и Черная. А за ними плескалось Черное море. Из-за гор его не было видно, но мне казалось, будто оно рядом, огромное, синее!
На плато все партизанские отряды остановились на дневку. Люди укрывались от пронизывающего до костей ветра под валунами-несворотнями и скалами. Истощенные, изморенные боями и переходами, они тут же засыпали. Их покой зорко охраняли часовые.
А нам с Николаем не пришлось отдыхать. Устроившись под скалой, мы трижды выходили на связь. Слышимость была удивительно хорошей, словно оператор штаба фронта работал где-то совсем близко. [193]
Перед вечером двинулись дальше, преодолевая перевал за перевалом. А утром другого дня были уже, в лагере третьего района. Не успели мы снять вещевые мешки, как нас бросились обнимать радисты Квашнин и Кочетков.
Роман Квашнин, казалось, стал еще меньше ростом, чем был. Очень худой. Серые, обведенные синевой глаза провалились, губы почернели. Он был похож на изможденного мальчишку. Движения, правда, прежние — быстрые, ловкие.
А Лешка Кочетков, наоборот, медлителен. Он плотный, коренастый. И все та же на губах знакомая открытая улыбка. Вот только на прежде круглом лице — впалые щеки. Да у глаз обозначились ранние морщины.
Встреча была радостной. Ведь почти год не виделись! Вспоминали, как учились в школе радистов, рассказывали о том, что испытывал каждый, совершая боевые прыжки с парашютом в тыл врага и, чего греха таить, мечтая о подвигах, о боевых орденах. Прочитали, конечно, вслух письмо подполковника Кочегарова.
Узнали мы от ребят, что и у них затруднение с продовольствием, что почти нет боеприпасов. Картина не из радостных...
Зимние месяцы — самый трудный период в жизни партизан: чуть ли не каждый день бои. А тут еще мучили холод и голод, выводили из строя болезни.
В нашем дневном рационе нередко была одна кружка муки на двоих. Хочешь — готовь лепешку и съедай ее за один раз, хочешь — вари похлебку и растягивай на весь день.
Приходилось даже делать студень из древесного мха. Да какой там студень! Просто застывшая горькая слизь. Отыскивали мы в лесу шиповник, всевозможные полусгнившие дички, ягоды. Ели желуди. Чего нам только не приходилось есть в зимние месяцы! Вспоминать не хочется...
На четвертый день пребывания в новом районе пошел снег. Нам не сбрасывали ни боеприпасов, ни продовольствия. Раненые и тяжело больные не эвакуировались. Положение становилось катастрофическим.
За день до нового, 1943 года группа Алексея Ваднева отбила у румын лошадь. О, какая это была радость! Но никто, конечно, не знал, какой ценой досталась [194] эта лошадь: из-за нее группа чуть в ловушку не попала, а один партизан получил ранение.
Хорошо, Ваднев перехитрил немцев и умело вывел из западни и бойцов и лошадь. А она так была нужна партизанам! Теперь они получат хоть по куску конины.
Принесли и нам с Николаем «и-го-го», как мы называли конское мясо. А вечером заглянул Ваднев. Он совсем исхудал, но на губах не угасала веселая улыбка.
— Ну, как вы тут, парни? — спросил он. — Чего приуныли, зажурились? А может, вам жалко расставаться с уходящим годом?
Уходящий год... Как много дорогих жизней он унес! Безвозвратно. Навсегда.
Я мельком взглянул в тоскливые глаза Николая, хотел спросить, о чем он грустит. Но передумал: все равно не скажет. В этом я был твердо уверен.
— Молчите? Не говорите, почему пригорюнились? А ведь горе да море не выпьешь до дна. Давайте лучше встречать Новый год! — сказал Ваднев.
Встречать Новый год. Но как? С чем? А Алексей стоит и, подмигивая, улыбается...
И вот мы уже сидим вокруг праздничного стола. На нем три лепешки, бутылка трофейного рома, что добыл в бою Ваднев, и полведра похлебки с кониной. Для мирного времени негусто. Но для нас...
Включил «Северок», поймал в эфире Москву. Кремлевские куранты уже отбивали двенадцать ночи. Алексей открыл бутылку, налил в кружки. Мы встали, поздравили друг друга, пожелали всем скорейшей победы и, конечно, остаться в живых. Выпили, закусили лепешками и принялись уплетать бульон с мясом.
— Вот и встретили Новый год, — сказал Григорян, когда новогодняя трапеза закончилась. — Даже не думали так здорово посидеть! Это благодаря тебе, Леша. Спасибо, дорогой...
В два часа ночи я принимал сводку Совинформбюро, от которой мы воспрянули духом: закончился разгром 6-й немецкой армии под Сталинградом, план фельдмаршала Манштейна, рвущегося на выручку Паулюсу, провалился.
Да, для освобождения окруженной трехсоттысячной [195] армии Паулюса под Сталинградом Гитлер направил группу армий «Дон» в составе тридцати дивизий. На командующего этой группой Манштейна фюрер возлагал большие надежды. Ведь за захват Крыма в 1941 году и, позже, Севастополя, тот получил фельдмаршальский жезл!
Но под Сталинградом он оказался битым. Короче, «пошел по шерсть, а воротился стриженым»...
30
Четвертый день бушует январская метель. Между деревьями, которые натужно скрипят, раскачиваются и движутся, словно живые, волком воет ветер. Он нещадно рушит островерхие партизанские шалаши, палатки.
Наш тоже наполовину раскидал буйствующий ветер. Сначала мы с Николаем как могли боролись со стихией. Но убывающих с каждым днем сил хватило ненадолго. Мы практически остались без крова.
Посредине изуродованного шалаша едва тлеет костер. Спиной к нему лежит, свернувшись, как котенок, Николай. Я сижу рядом, протянув руки к угасающему огню. Мороз хватает за спину. Кажется, что и сердце застывает, так холодно.
Приближается время выхода в эфир: остается полчаса. Надо приготовить рацию, развесить антенну, противовес. Пытаюсь встать, но не могу сдвинуться с места — ни руки, ни ноги не повинуются. Да что же это со мной? Ведь надо работать! Надо выходить на связь!
Я медленно, с трудом поднимаюсь, шатаясь от головокружения. Самому передвигаться нет сил. Прошу Николая помочь. Но он лежит неподвижно. Живой ли? Наклоняюсь, прикладываю руку к его лбу. Холодный, будто к стылому железу прикоснулся. У меня даже ноги подкосились. И позвать некого... Все, кто неподалеку, истощены, как и мы, до предела.
— Коля! Ты что? — вырвалось у меня. Я взял Григоряна за руку: она была холодная, безжизненная. Начал искать пульс. С трудом нащупал. Жизнь все-таки еще теплилась.
— Коля! Коля! — звал я друга охрипшим голосом. Григорян не шевелился. Я стал теребить его. [196]
Наконец Николай приоткрыл глаза. Я помог ему подняться. Он сел у костра, уронил голову, окоченевшие руки свисали непослушно, словно плети, глаза безразлично смотрели мимо.
— Коля! Ты слышишь меня? Тебе нельзя спать! Надо ходить, работать... Иначе все, конец. Понимаешь? Конец! Вставай!..
Григорян, казалось, не слышал меня: он сидел по-прежнему- молча и смотрел мимо костра.
Не знаю, откуда взялась у меня сила, но я схватил Николая, поднял. И... тут же вместе с ним рухнул, чуть было не угодив в костер. Григорян вдруг стал дышать чаще, глубже, руки его потянулись к огню...
Немного отдохнув, я вытащил из ранца антенну и, еле передвигая ноги, вышел из шалаша. Но не сделал и трех шагов — упал как подкошенный на снег, хватая ртом колючий морозный воздух. Попытался встать, но сил не хватило: кружилась голова, тошнило. А в руках у меня антенна. И я напрягаюсь из последних сил, приподнимаюсь... И снова падаю.
Не знаю, сколько бы я барахтался на снегу, пытаясь встать, если бы не подоспевший Алексей Ваднев. Возможно, навсегда остался бы там, под горой, со странным названием Черная...
Ваднев вернулся с очередной продовольственной операции и, как всегда, что-то нес нам съестное. На этот раз ломоть хлеба, кусочек сала и немного махорки.
Втянул меня Алексей в шалаш, усадил возле костра, растер окоченевшие руки.
— Да что это с тобой, парень? — участливо спросил он.
— Ничего, Алеша, — с трудом произнес я. — Сейчас все пройдет. Помоги, пожалуйста, подвесить антенну. Сеанс начинается.
Пока Ваднев устанавливал в нужном направлении антенну, я отрезал два кусочка хлеба и две ленточки сала. Больший кусок хлеба и сала протянул Николаю. Он схватил дрожащими руками и с жадностью принялся есть.
Вернулся в шалаш с охапкой дров Ваднев. Подкинул несколько поленьев в костер, подсел к Григоряну.
— Не падай, парень, духом! — сказал он. — Или уговор наш забыл? [197]
Николай поднял на него безразличные глаза, что-то прошелестел запекшимися губами.
— Что, забыл, парень? Эх, ты! А ведь мы договаривались после войны посоревноваться, кто глубже нырнет в Черном море. А теперь что? Негоже, парень, раскисать, негоже!..
Костер запылал. На губах Николая появилась чуть заметная улыбка. Я дал ему еще кусочек хлеба с ленточкой сала, а сам включил «Северок» и сразу же услышал свои позывные. Отвечал я медленно, сбивчиво — рука дрожала, не слушалась.
Большая земля передала всего одну радиограмму, адресованную секретарю Крымского подпольного обкома партии Петру Романовичу Ямпольскому: тот все время находился при штабе второго партизанского района вместе с Кураковым и Луговым.
Когда я свернул рацию, Николай слабым голосом спросил:
— Ну что — прилетят?
Я кивнул и побрел в штаб.
Штабной шалаш — в пятидесяти метрах от нашего. Словом, рядом. Но чтобы преодолеть это расстояние, требовалось приложить немало усилий: ветер валил с ног. И в безветренную-то погоду едва передвигаешь ноги от слабости. А тут совсем худо: упадешь от ветра, поднимешься, сделаешь шаг-другой и опять уже барахтаешься в снегу...
Итак, иду я в штаб. Да где там иду! Ползу на четвереньках. В руке радиограмма: штаб фронта просит Ямпольского срочно сообщить о новом командующем фашистской армией генерале Матенклотте. А о самолетах, которых мы ждем, ни слова. Какая досада... Ведь партизаны в прямом смысле слова умирают от голода!
Бреду, а люди высунули головы из шалашей и смотрят запавшими глазами. Они чего-то ждут от меня, но молчат.
Я отлично понимаю, какие слова они хотят услышать. Пытаюсь выразить на своем лице радость. Но из этого ничего не получается, и я это чувствую.
Что же мне сказать партизанам? Правду? Что самолетов не будет? Это значит морально подкосить людей. Солгать тоже не могу. И промолчать нельзя. Так что же все-таки делать? [198]
— Ну что, будут? — слышу совсем слабый голос.
— Сегодня ночью... — Мой голос вдруг срывается, и я умолкаю. Потом говорю: — На Большой земле бушует буран. Но самолеты должны прилететь.
Это ложь, но у меня нет другого выхода, чтобы продлить жизнь моим товарищам. Сквозь метель вижу, как оживают лица людей. Значит, проживут еще день благодаря вере и надежде.
Вошел я в штабной шалаш и тут же рухнул на землю. Ямпольский с Кураковым подняли меня, усадили на чурбачок.
— Что с тобой, дорогой? — спросил Петр Романович.
Я молчал. Так же молча протянул ему радиограмму. В глазах у меня затуманилось, и все пошло кругом.
Мне дали полстакана горячего чая, настоянного на каких-то травах. А Петр Романович достал из своего тощего вещевого мешка банку тушенки, раскрыл и, положив немного в алюминиевую миску, протянул мне.
— На, поешь, — сказал тихо. — Тебе сразу лучше станет...
Я взял миску и в один миг съел содержимое.
— Спасибо, Петр Романович, — стесняясь, чуть слышно произнес я.
Когда отдохнул, пришел в себя, встал, чтобы идти. И Ямпольский сунул мне консервную банку с остатком тушенки.
Вернулся я к себе. Николай по-прежнему сидел у костра, протянув руки к огню. Ваднев подкидывал в костер дровишки. Я отдал Николаю банку с тушенкой. Он схватил ее, вопрошающе взглянул на меня.
— Ешь, ешь: это тебе Петр Романович передал!
А самолетов все не было, не было... Но люди верили, что они прилетят. Это придавало им силы: они боролись и за свою жизнь, и с заклятым врагом.
Вдохновляли, конечно, и успехи наших войск. На Северном Кавказе, например, они, развивая наступление, заняли несколько десятков населенных пунктов, а также города Армавир, Сальск, Микоян-Шахар и другие.
Прорвав блокаду Ленинграда, соединились войска Волховского и Ленинградского фронтов. Город Ленина, город Революции выстоял, победил. И мы тоже должны выдержать. [199]