Тяжелая потеря
1.
В начале 1954 года к нам прибыл заместитель командира дивизии полковник Василий Георгиевич Захарьев. По значку военного летчика второго класса было видно, что он летает днем при минимуме погоды, а ночью в простых метеоусловиях. Но он фронтовик: на груди три ордена Красного Знамени и несколько медалей. Во время знакомства офицеры обычно серьезны и настороженны. На красивом лице Захарьева не виделось даже тени озабоченности, казалось, оно вот-вот вспыхнет улыбкой. По всему было видно, человек он открытый и добрый. На поздравление с назначением Василий Георгиевич ответил радостно искрящейся улыбкой, от которой у меня на душе стало теплее и сам Захарьев сделался мне ближе. Высокая эмоциональность человека указывает, что в жизни он редко бывает равнодушным. Такие люди всегда честны, работают с огоньком, творчески, а не по шаблону, они с первого взгляда располагают к себе окружающих.
— Представляете, я едва отбоярился от назначения в инспекцию. Не нравится мне эта служба — куда пошлют. Такое не по мне.
— Правильно поступили, — одобрил я. — Кто хочет по-настоящему служить, тот должен работать в войсках.
А сам подумал, что он, видимо, любит самостоятельность, умеет взять на себя ответственность. Однако должность заместителя командира дивизии, говоря его же словами, такая же — «куда пошлют». Но об этом я ему ничего не сказал, только спросил:
— Сколько вам потребуется времени, чтобы изучить район полетов и самолет?
— Когда-то я служил здесь, район полетов помню, а вот на МиГ-семнадцатом еще не летал, — ответил Захарьев. — Думаю, двух летных дней хватит.
Мы попрощались, и он направился к двери, но остановился, повернулся ко мне. Красивое лицо посуровело.
— Товарищ полковник, вот, полюбуйтесь! — с хрипотой в голосе произнес он и, вынув из кармана кителя орден Красного Знамени, протянул мне:
— Купил на вокзале в Москве. [283]
— Какая дикость! — вырвалось у меня.
— Парень продает. Спросил чей, отвечает, что от умершего отца остался. А в ордене, мол, золота и серебра на полторы тысячи. Я ему сунул полторы тысячи, чтобы спасти орден. Надо куда-то сдать его.
Некоторое время мы оба стояли молча. Раньше за ордена платили ежемесячно деньги, награжденным полагались льготы; потом отменили и то и другое. И вот уже начали ими торговать. Не сказав больше ни слова, мы расстались. Проводив Василия Георгиевича, я подумал, что он душевно богатый человек, если ему любви и ненависти не надо занимать.
На следующий день мы с Захарьевым слетали на двухместном реактивном истребителе по кругу, потом в зону. Пилотировал он хорошо и надежно. Освоив дневные полеты в простых и сложных метеоусловиях, он вылетел ночью и был допущен к инструкторской работе. Работал много и увлеченно, я никогда не видел его уставшим, всегда он был бодрым и улыбчивым. Той трижды проклятой ночью мне предстояло слетать с Захарьевым в паре. Но, как назло, двухместный МиГ-15 вышел из строя. Ночь стояла темная, очень морозная и какая-то необычайно тихая. Мы оба были одеты в меховые летные костюмы. Холод пощипывал лица. Когда техник доложил, что обнаружена неисправность и придется менять двигатель, настроение у нас упало.
— Может, сходим поужинать? — спросил я.
— Что-то не хочется, — отозвался Захарьев и предложил: — Давайте слетаем в паре без провозных? Все будет нормально. До убытия на курсы я летал в паре ночью. Для меня это не новинка.
— После перерыва лишний полет не помеха.
— Ну смотрите, вам видней, — он пожал плечами, и я уловил в его голосе нотки недовольства. Хотя торопливость в учебных полетах не мое правило, я был уверен, что он в паре на боевом самолете слетает хорошо. К тому же формально он имеет право выполнять такое упражнение без провозных полетов.
— Ладно, — согласился я. — Только ты взлетай первым, я пойду ведомым, а в воздухе перестроимся.
Захарьев держался ведомым так, словно у него не было никакого перерыва.
Набрали высоту пять тысяч метров. Для тренировки Захарьев перешел справа налево. Зеленый огонек на правом крыле его самолета горел ярко и был похож на небесную звезду. [284]
Мы сделали большой круг над аэродромом, Захарьев снова перестроился направо. В небе по-прежнему сияли звезды, внизу пятнышками света маячили города и села. Прежде чем взять курс на аэродром, я взглянул на приборы: высота — шесть километров, скорость — пятьсот. Взгляд в небо. Все нормально. Красный огонек устойчиво плывет рядом с правым крылом моего самолета, на конце которого сияет зеленый. И только я хотел передать ведомому, чтобы приготовился сделать разворот влево, как красный огонек метнулся на меня. Даже быстрая профессиональная реакция на внешние факторы не помогла мне среагировать на это. Подо мной раздался скрежет, а над головой что-то блеснуло. Сознание успело только отметить, что это похоже на разрыв зенитного снаряда...
Очнулся, почувствовав что-то густое и холодное. Такое со мной уже было в воздушном бою над Берлином, когда я атаковал фашистский реактивный истребитель-бомбардировщик. Волна взрыва оглушила меня. Но почему обдало холодом, а не жаром? Я мыслю, чувствую, — значит, жив? Я вижу «Араду». Из нее валит густой дым. Но почему меня обдувает холодом? Оказывается, взрывом сорвало фонарь. И сейчас такое же положение. Только теперь перед собой я вижу не фашистскую «Араду», а огни большого города, который тут же исчезает, и вместо него появляются сияющие звезды. Что же случилось? Бессилие напугало меня. Я весь напружинился, и мысль воскресла. «Захарьев...»
Сознание четко отметило, что он летел правее меня. Упругий холодный воздух, обдувающий голову, вернул меня к действительности. Вижу, что мой истребитель неуправляем и крутится в ночном небе. Двигатель работает на полных оборотах. Быстро беру управление, вывожу самолет в горизонтальный полет.
Хорошо, что резинка, приделанная мною к сектору газа, не дала турбине захлебнуться. Резинка не раз спасала мне жизнь. Смотрю на часы. В воздухе я нахожусь сорок три минуты. Скорей к себе, на аэродром. Но Захарьев! Где он? Что с ним? Запрашиваю по радио. Молчание.
Я над аэродромом. Посадка разрешена. Ставлю кран управления шасси на выпуск, но знакомого стука не слышу, зеленые сигнальные лампочки не горят. Предстоит посадка на металлическую полосу, приземление на живот, как говорят авиаторы. Это опасно. От трения металла об металл образуются искры, керосин может вспыхнуть. Пробую еще раз выпустить шасси. Безрезультатно. Призываю [285] на помощь силу инерции. Увеличив скорость, резко беру ручку управления на себя. Загорелась зеленая лампочка. Левое колесо шасси вышло. А правое? Делаю вторую попытку силой снять стойку с замка, потом третью. Вторая зеленая лампочка так и не загорелась. Надо бы пройти над стартом, чтобы с земли сообщили, в каком положении находится шасси, но в баках мало горючего. А плюхаться на живот не хотелось. Ой как не хотелось!
А если сесть на одно левое колесо? Во время минувшей войны мне довелось делать это, самолет остался цел и невредим. Но это было летом. И садился я не на металл, а на грунтовый аэродром. И самолет был не реактивный. Сегодня безопаснее приземлиться правее полосы на снег с убранным шасси. Такая посадка не должна вызвать больших повреждений.
Каждый полет — риск. Хочет или не хочет этого летчик, но такова его профессия. Риск укрепляет его любовь к своему делу и закаляет волю. Опыт и интуиция — вот мои помощники и подсказчики, а колебание приносит вред, обессиливает человека, делает его безвольным и даже трусом. Я решительно убираю левую стойку и передаю на землю:
— Приземляюсь на живот правее металлической полосы. Освободите место посадки!
Несколько секунд руководитель полетов молчал, потом торопливо ответил:
— Вас понял. Полосу освобождаю.
Топливомер показывает, что керосин на исходе. Беру в расчет и посадку с остановленным двигателем. Ночью с неработающим мотором я садился в Монгольской степи во время боев на Халхин-Голе. И сейчас должен сесть. Будто прочитав эти мысли и проверяя мою ночную выучку, двигатель остановился, и тишина на какой-то миг оглушила меня.
— Срочно освободите правую сторону полосы, остановился двигатель! — передал я.
Аэродром внизу. Высота быстро падает. Левее огни посадочного «Т». Чтобы приземлиться рядом, мне нужно сделать два левых разворота. Ошибиться нельзя. Аэродром расположен на крутом берегу залива. Стоит немного не долететь до него — самолет врежется в каменную скалу, а при перелете — в насыпь шоссейной дороги. Надо иметь запас высоты. На последней прямой ее легко потерять скольжением. [286]
На аэродроме полное молчание. Прожекторы погашены, бледными огоньками маячат фонари, обозначающие взлетно-посадочную полосу. По ним буду определять расстояние до земли.
Делаю последний разворот и, видя, что будет небольшой перелет, перевожу самолет в скольжение. Сейчас мы с машиной — единое целое. Я как бы растворился в ней, а она во мне.
На посадке у летчика чутье опережает мысль, его действия от длительной тренировки становятся рефлекторными. Я рывком накренил машину влево и одновременно, чтобы она не повернулась в сторону крена, резко задержал ее нажатием на правую педаль. Встречный поток воздуха уменьшил скорость, и самолет, как бы испугавшись, что может врезаться в насыпь шоссе, скользнул вниз. В этот момент вспыхнули огни двух прожекторов, осветив металлическую полосу. Она совсем близко, и я до предела возможного удерживаю машину в прежнем положении. Это очень опасно. Задержись скольжение — врежешься в землю, выведешь рано — сделаешь перелет. Я впился глазами в землю. В ней сейчас моя жизнь и смерть. Стоило мне прекратить скольжение — и машина понеслась над землей. И несется мучительно долго.
Машина коснулась снега, раздался шелест, а потом скрежет. Я вгонял, что самолет зарывается в снег, что он может перевернуться. И уже не в силах чем-либо помочь ему, опускаю голову в кабину и обеими руками хватаюсь за сиденье, а левым плечом подпираю ручку управления, чтобы она не ударила меня по голове. В таком положении, если машина и перевернется, я могу избежать удара о землю. Но скрежет оборвался, наступила полная тишина. Я приподнял голову: лучи прожекторов все вокруг затопили светом. И на душе у меня просветлело: посадка на фюзеляж закончилась нормально.
Говорят, перед смертью не надышишься. Я готов был к смерти и сейчас как бы застыл от радости. На миг мне даже показалось, что я не дышу. «Жив ли я? Уж не бред ли все это?» Делаю глубокий вдох. Сразу стало легче. «Я жив!» Мысль заработала четко. Удачная посадка. Что это — случайность или везение? Ни то, ни другое. Помог опыт и профессионализм, который необходим в любом деле, а в летном без него ставится под угрозу жизнь. Сколько было волнения перед посадкой! Теперь оно сменилось радостным спокойствием. Несколько секунд сижу неподвижно, наслаждаясь тишиной. И тут словно током по телу [287] проходит мысль о Захарьеве. Что с ним? Если погиб, в этом есть и моя вина. Ведь я пошел с ним в паре без провозных полетов. Если бы сделал тренировочный полет, несчастья могло не случиться. Не поторопились ли мы оба, ведь лучше идти шагом и дойти, чем бежать и споткнуться? Но летчику-истребителю быстрота и решительность необходимы, его часто торопят погода, учебные тревоги, боевая обстановка. У Захарьева и у меня все это живет в душе и часто душа, а не разум управляет нами. Захарьев сам просил слетать с ним, а я не воспротивился этому, что усилило теперь мое душевное смятение.
От ярко-жгучего света прожекторов и от пережитого мне жарко. А снег выше головы. В таком положении мне еще бывать не приходилось. Всегда земля была ниже меня. И я, отбросив остатки разбитого фонаря, левой рукой беру снег и протираю им лицо. Холод возвратил к действительности. В свете прожекторов я вижу, как на металлическую полосу сел истребитель. «Не Захарьев ли?» — с надеждой подумал я и заметил, что ко мне подбегают люди. Я поспешил отстегнуться от сиденья и вылезти из кабины. А точнее, просто перешагнул через борт «мига» и сразу увяз в снегу. Самолет без колес лежал на животе, окутанный снегом. Когда машина ползла по земле, то носом, как клином, разгребла снег по сторонам, обволакивая им фюзеляж и крылья. Командир полка и врач тоже стояли в снегу, растерянно смотрели на меня. Я спросил:
— Что известно о Захарьеве?
— Ничего, — в один голос ответили оба.
В этот момент погасли прожекторы. Темная ночь накрыла нас. Несколько секунд мы стояли молча. Я подумал, что Захарьев мог выпрыгнуть с парашютом или же где-нибудь вынужденно сесть. О гибели его не хотелось думать.
Молчание нарушил Антонов:
— Товарищ полковник, как быть с полетами?
— Сколько экипажей в воздухе?
— Два. Оба на маршруте.
— Как только они возвратятся, закрывайте полеты.
— А что произошло с вами? — спросил Антонов.
— Столкнулись с Захарьевым. Причину нужно выяснить.
Мне так хотелось осмотреть свой побитый «миг», но нельзя. Мой осмотр может осложнить расследование. Кто-то может подумать, что в столкновении есть и моя вина. Чтобы дать объективную оценку происшествию, приказал командиру полка: [288]
— Немедленно поставьте часового, к самолету никого не допускайте. Я поеду в штаб дивизии и до приезда командующего буду там.
2.
В кабинете у меня стоял диван, и я, не снимая зимнего обмундирования, лег. В ушах гудело, и впервые после того, как ко мне вернулось сознание, я почувствовал сильную боль в голове и тошноту. Такое уже со мной случалось: сотрясение мозга. Мне нужен покой, но волнует тревога за Захарьева. Теперь мне стала понятна картина столкновения. Первый удар по моему самолету был крылом снизу по фюзеляжу. Машина Захарьева перевернулась и, ударив сверху по фонарю кабины, скользнула по левому крылу моего «мига». Почему так случилось? Как объяснить двойной удар? Чем самолет ведомого ударился по моей кабине? Скорее всего, тоже кабиной. И летчик, как и я, мог остаться живым. А что, если Захарьев был убит в момент столкновения? Это затруднит расследование, а то и совсем лишит возможности найти истинную причину катастрофы. Как бы ни были убедительны мои слова, а тень вины на меня все равно ляжет.
В кабинет вошел дежурный по штабу дивизии:
— О полковнике Захарьеве на флоте пока ничего не известно.
— Передайте, чтобы командир аэродромной базы подготовил аварийную поисковую команду. Как только она будет готова, пусть подъезжает к штабу дивизии на грузовой машине и ожидает распоряжения на отъезд.
Я хотел позвонить на квартиру командующему ВВС флота генерал-лейтенанту Петрову, но раздумал: он спит, и пока нет необходимости его тревожить. После моего доклада он тоже потеряет покой. Зачем раньше времени волновать человека? Доложу, когда будет готова команда к отъезду на поиски Захарьева.
Снова прилег на диван. Возбуждение не проходило. Память унесла в прошлое. У меня это третье сотрясение мозга. Два первых с повреждением поясничных позвонков. Вспоминая прежние трагедии и сравнивая их с теперешней, заснул. Проснулся, когда начало светать. Сразу же вспомнил о Захарьеве и удивился, почему дежурный по штабу не доложил мне о готовности аварийной команды к отъезду. От догадки, что Захарьев объявился, вскочил и побежал к дежурному по штабу. Увидев меня, тот хотел что-то сказать, но я перебил: [289]
— Что известно о Захарьеве?
— Ничего.
— Почему не доложили о готовности аварийной команды?
— Вы так спали, что я не решился вас будить. И обстановка прояснилась. Дежурному по штабу Балтийского флота сообщили из колхоза, что обнаружен упавший самолет. Летчика нет, но найдены отдельные предметы...
Я не стал больше ни о чем спрашивать, только уточнил место падения. Дежурный указал район, над которым я хотел подать Захарьеву команду на разворот. Теперь надо было сообщить о происшествии генерал-лейтенанту Петрову. После моего звонка он приехал на аэродром, внимательно выслушал мою информацию о катастрофе и, не задав ни единого вопроса, распорядился:
— Надо произвести осмотр обоих самолетов. В состав комиссии войдут главный инженер, инспектор-летчик, дивизионный врач. Думаю, мы сумеем дать объективную оценку.
— Можно включить в комиссию начальника политотдела дивизии полковника Астафьева, — сказал я.
— Правильно, — одобрил Борис Лаврентьевич. — Кроме того, там должны быть техники самолетов и мотористы.
Когда мы подошли к лежавшему в снегу моему «мигу», командующий приказал поднять его. Аварийная команда была наготове, машину быстро поставили на козлы. Правое крыло сверху невредимо. Снизу заметна небольшая вмятина в месте соединения с фюзеляжем. Справа в фюзеляже, куда убирается шасси, видна вмятина побольше. По концу левого крыла протянулись рваные продольные полосы. Это след от фонаря самолета Захарьева.
Командующий дольше всего задержал внимание на неподвижной металлической части фонаря кабины и остатках стекла. Потом посмотрел на валявшуюся на снегу подвижную его часть и, взглянув на меня, посочувствовал:
— Как ты уцелел? Не понимаю.
— Я тоже.
Наверное, мне следовало сказать, что я был оглушен самолетом Захарьева и потерял сознание, но об этом я умолчал. Мне еще хотелось летать, а если бы я об этом сказал, медицинская комиссия наверняка сделала бы рентгенснимки поясничных позвонков, из-за которых я был списан с летной работы еще в 1939 году. Борис Лаврентьевич внимательно разглядывая меня. Не знаю, что он подумал, но спросил: [290]
— Ты что такой бледный?
— Не верится, что нет Василия Георгиевича: уж очень он был хорошим человеком и летчиком. А бледный, наверное, потому, что не завтракал.
— Сейчас закончим осмотр самолета и позавтракаешь.
Командующий приказал инспектору Решетилову опробовать выпуск и уборку шасси. Осмотрев кабину, тот подал команду:
— От шасси!
Вышла только одна стойка. Причиной невыхода второй была вмятина в гнезде, куда она убиралась. Техник самолета с мотористом быстро устранили повреждение. Стойка вышла, убрали козлы, «миг» встал на колеса.
— Сколько времени потребуется, чтобы машина была готова к полету?
— Дня через два можно будет летать, — уверенно заявил техник. — Если даже и двигатель поврежден, то заменим или устраним поломку.
Командующий взглянул на меня:
— Значит, здесь просто поломка, — и решительно распорядился: — Едем на место катастрофы.
В этот момент к нам подошел главный инженер и доложил, что зеленая лампочка на правом крыле моего самолета перегорела в полете.
Все смолкли, обдумывая это сообщение. И только теперь мне стала понятна причина столкновения. Когда погас на крыле моего самолета зеленый огонек, Захарьев решил, что он отклонился вправо, и начал сближение. А моя машина была чуть выше его истребителя...
После осмотра самолета и проверки специалистами перегоревшей лампочки комиссия пришла к выводу, что Захарьев из-за отсутствия сигнализации в темноте сблизился с ведущим, что привело к столкновению самолетов.
Но мне предстояло выдержать еще одно испытание: побывать на месте катастрофы. Небольшое поле располагалось между кустарником и маленькой сосновой рощицей. Самолет врезался в песчаную землю у самого сосняка. Останков самолета не было. Была глубокая воронка и оплавленные небольшие кусочки металла. От летчика тоже ничего не осталось. При ударе самолета о землю на сверхзвуковой скорости образовалась высокая температура, металл и стекло расплавились, человек и обмундирование сгорели. Летчик закончил полет подобно падающей звезде.
Председатель местного колхоза с грустью вынул из кармана [291] полушубка предмет, завернутый в газету, и передал мне:
— Вот, мальчишки нашли.
Это был сплющенный при ударе орден Красного Знамени. Я догадался, что у меня в руке тот самый орден, который Захарьев купил в Москве на вокзале и собирался сдать в военкомат. Мне вспомнились стихи философа и ученого Авиценны:
От праха черного и до небесных тел
Я тайны разглядел мудрейших слов и дел.
Коварства я избег, распутал все узлы,
Лишь узел смерти я распутать не сумел.
3.
Провожать Василия Георгиевича в последний путь пришел весь гарнизон. Траурная музыка больно щемила душу. Жена Захарьева Нина сначала не плакала. Но как только заиграл оркестр, не выдержала и осела на землю у могилы: силы ее покинули. Хоронят только стоя, поэтому подруги подняли Нину и держали на руках. Накануне она сказала мне, что теперь ей нет смысла жить и ее сердце, словно слабенький бесчувственный моторчик, вот-вот остановится.
На крышке гроба портрет, окруженный цветами. «Василий Георгиевич! Мы оба хотели жить и работать как можно лучше. Но смерть поджидала нас обоих. Я каким-то чудом уцелел. Прости!» Эх, если бы мы могли заглянуть вперед и узнать, что нас ожидает? Говорят, тогда жизнь потеряла бы интерес, превратив нас в заведенные часики. Каждый нормальный человек живет не только чувствами, сердцем, но и разумом. Для нас, летчиков, есть закон: чем больше мы летаем, тем профессионально полноценнее становимся, что дает нам больше безопасности в нашей сложной работе. Василий Георгиевич погиб на боевом посту.
Снова мыслями обращаюсь к погибшему товарищу. Душевная твердость необходима, как и страх, предупреждающий об опасности. Захарьев не успел почувствовать страха, смерть мгновенно поглотила его. Если бы он успел почувствовать столкновение с моим самолетом, он принял бы меры и мог избежать смерти. Захарьев был настоящим солдатом, а погиб от простой случайности.
Говорят, чужая рана не болит. Но в авиации катастрофа всех ранит. Эта душевные раны авиаторы не любят показывать, поэтому все молча медленно расходятся, как бы [292] опасаясь выплеснуть наружу свое горе. И все же некоторые с трудом сдерживают слезы.
У могилы остается одна жена Захарьева. Подруги хотят увести ее домой, но она отказывается:
— Оставьте меня одну... Хочу подышать свежим запахом земли на могиле мужа.
Она навсегда прощалась с любимым человеком. Каждый в тяжком горе ищет уединения.
Кругом стояла удивительная тишина. Слышно было, как с опушенных инеем деревьев ссыпались снежные хлопья. Природа в лучах солнца блестела своей вечной красотой. Жизнь продолжалась.
4.
На пороге кабинета меня встретил новый начальник штаба полковник Диамид Иннокентьевич Синев. После ухода его предшественника Ивана Мельникова я относился к нему с некоторым предубеждением. Конечно, к болезни Ивана Ивановича Синев не имел никакого отношения, но он невольно напоминал мне о несчастье уважаемого мной человека. Диамид Иннокентьевич доложил, что есть приказ министра обороны о назначении Кадомцева командиром дивизии:
— Кто будет вместо него?
— Его заместитель Антонов Георгий Николаевич. Прошу сегодня же отдать приказом.
— А вашим заместителем назначен полковник Решетилов.
Александр Степанович по характеру во многом схож о Захарьевым. Такой же веселый, жизнерадостный, эмоциональный и честный. Мысленно я поблагодарил командующего за такое решение.
Прежде чем выйти, Синев чуть заметно улыбнулся я сообщил:
— У меня в кабинете вас ждет молодая женщина. Очень, печальная... Говорит, что познакомилась с вами во время войны, в Румынии, когда работала медсестрой в нашей военной комендатуре.
— Неужели Маруся? — вырвалось у меня, и я подумал: «Значит, у нее опять неприятности, иначе не приехала бы». Чтобы смягчить свое удивление, заметил: — Вот уж действительно, гора с горой не сходится, а человек о человеком... Попросите ее ко мне.
Вид у Маруси был не просто печальный, а измученный [293] и растерянный. Она стала почти такой же тоненькой, какой была при нашей первой встрече. Волнуясь, она рассказала, что бывший муж отыскал ее и не дает спокойно жить.
— Я сказала ему, что между нами все кончено, — продолжала Маруся, — но он твердит: «Нет! Ты моя жена. Никуда от меня не скроешься!» — Немного помолчав, она горестно спросила: — Ну почему у нас такие мытарства с разводом? Если я подам в суд, он убьет меня,
— Чем же тебе помочь? — спросил я. Маруся подняла голову, тяжело вздохнула:
— Теперь у меня одна надежда на вас — устройте меня работать в вашем гарнизоне... И, если можно, пока без прописки, чтобы он не нашел меня.
Я позвонил командиру нашего полка аэродромного обслуживания. Он сказал, что в лазарет нужен врач-терапевт. Маруся согласилась.
— Вот только с жильем у нас неважно, — предупредил я.
— Устроюсь в городе, в гостинице.
— С гостиницей тоже не просто. — И я предложил:— Может, пока поживешь у нас? Жена о вас знает. Еще в сорок пятом, прилетев из Румынии, я все ей рассказал.
— Спасибо, Арсений Васильевич. Я думаю, в городе удастся скоро найти комнатку.
— Возможно, найдется комнатка в щитовом домике на аэродроме, где живут летчики и техники. Там должно освободиться несколько квартир. [294]