Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

«Ищите женщину...»

1.

Совещание в Главном штабе Военно-воздушных сил, на которое я был приглашен, открыл главнокомандующий маршал авиации Константин Андреевич Вершинин.

— Нам предстоит, — сказал он, — проверить готовность авиационных заводов к выпуску новых реактивных самолетов. Военные приемщики сжились с заводами, не замечают недостатки. Они во многом лично зависят от руководства заводов, — взгляд маршала стал строгим. — Такое положение нельзя считать правильным. Любая зависимость человека от кого-либо ведет его к подчинению, к снижению требовательности.

...Мне невольно вспомнился май сорок третьего. Тогда наш истребительный авиаполк получил новые самолеты Як-7Б. А вскоре с их крыльев в полете начала слетать обшивка. Причиной «раздевания» стало нарушение заводом технологии работ. Была в этом вина и представителей военной приемки. К нам прибыли заводские рабочие. День и ночь работали они, чтобы исправить дефект. И в Курскую битву мы вступили на исправных, надежных истребителях.

А маршал между тем продолжал:

— Объективнее всего заводы могут проверить знающие люди. Прошу встать участников Первомайского парада на реактивных истребителях.

Из летчиков поднялся один я. Вершинин с удивлением взглянул на своего заместителя по боевой подготовке генерал-лейтенанта Степичева:

— Почему только один? Разве остальные летчики не освоили реактивные машины?

Степичев пояснил:

— Инспекторы не участвовали в параде. А майор Ворожейкин скоро будет переведен к нам. Но почти все летчики, кто выделен для проверки авиазаводов, летали на реактивных самолетах, а инженеры изучали реактивную технику.

— Что значит «почти все»? Выходит, проверять готовность заводов к выпуску реактивных самолетов будут инспекторы, которые сами не работали на них? Это неправильно. [131] Задача инспекторов сложная, нужно вникнуть во всю заводскую жизнь. Недавно начался выпуск бомбардировщиков Ту-4. По дальности полета они не уступают американским. Такие машины мы не собирались делать, но международная обстановка после войны резко изменилась и вынудила форсировать выпуск своих дальних четырехмоторных бомбардировщиков.

Я был включен в группу, которую возглавлял Герой Советского Союза подполковник Щиров Сергей Сергеевич. Среднего роста, плотного сложения, лицо смуглое, полноватое. Черная шапка вьющихся волос придавала его облику что-то цыганское. Говорил он спокойно, но с некоторой властностью. В черных глазах часто проскальзывала какая-то тревога, казалось, он вот-вот сорвется на злой и крикливый тон.

Август стоял жаркий. На вокзале при выходе на перрон я встретился с Щировым и его женой. Она была весьма привлекательная, шеголеватое шелковое платье подчеркивало ее великолепную фигуру.

— Знакомься. Моя жена, — представил ее Щиров.

— Софья Матвеевна, — сказала она с приятной улыбкой и протянула руку.

Пожимая ее мягкую ладонь, я физически ощутил повеявший на меня аромат сирени и невольно подумал, насколько эти духи гармонируют с ее внешностью.

— Везет офицерам, которые имеют таких прекрасных боевых подруг, — сказал я и, чтобы не показаться сентиментальным, сделал ударение на «боевых подругах».

Обычно такая похвала заставляет женщину улыбнуться. Улыбнулась и Софья Матвеевна, но тут же на ее лицо легла тень тяжелой грусти. Силой воли она как бы смахнула с себя эту набежавшую тень, снова мило заулыбалась и скорее утвердительно, чем вопросительно, ответила:

— Но и Сережа такой видный мужчина.

Я никак не мог предположить, что мой комплимент может обидеть такую прелестную женщину, и поспешил сгладить свою восторженность первыми пришедшими на ум словами:

— Конечно, конечно! Вы достойны друг друга!

К моему удивлению, у Сергея Сергеевича при этих моих словах вырвался тяжелый вздох и непонятное мне осуждение:

— Красавица, красавица...

Вид и слова Щирова меня насторожили. Я понял, что невольно коснулся больного места. Видимо, виной всему ее [132] красота. Ведь красота жены не всегда становится счастьем мужа. Может, лестные слова, подобно моим, им уже надоели и только раздражают их? Я хотел было извиниться, но Щиров опередил меня, поспешно обнял жену, заторопился:

— Нам пора садиться.

— Да, да, пора, — согласился я, хотя до отхода поезда оставалось еще минут пятнадцать.

Глядя на статную фигурку одиноко стоящей на перроне женщины, я с острой отчетливостью вспомнил трагедию, происшедшую в годы войны...

На фронте всегда самочувствие лучше, если оружие под рукой, поэтому мы всегда торопились к самолетам. Но на этот раз я застыл, увидев необычную картину: наш аэродром был усыпан одуванчиками. Три девушки — Надя Скребова, Тамара Кочетова и Аня Афанасьева, — служившие в полку авиаспециалистами, сплели из цветов венки и кокетливо любовались собой. Золотистые кольца венков были похожи на сказочные короны, а девушки, одетые в синие комбинезоны, — на прелестных фей. Заслышав мои шаги, они растерялись.

— Ой, товарищ майор, — по-ивановски окая, быстрее всех опомнилась Надя Скребова. — Мы вас и не заметили.

Я хотел сказать, чтобы они сидели, но опоздал. Девушки, как и положено солдатам, стояли в полной форме, держа в руках только что сплетенные венки. На зардевшихся лицах виноватая застенчивость и ожидание. Они, видимо, приготовились выслушать порицание. В этот момент в воздухе родился подозрительный шум. Зловещими крестами к аэродрому приближались черные тени. По конфигурации и маневру нетрудно было догадаться, что это «фоккеры». С приглушенными моторами они пикировали на нашу стоянку. От них отрывались бомбы, которые должны были упасть на середину летного поля. Сзади четверки, вытянувшись в колонну, неслась основная волна фашистских истребителей.

Мы оказались в ловушке. Взлетать нельзя, до щели, вырытой метрах в двадцати от самолета, не успеешь добежать. Прыжок с крыла — и я за насыпью капонира, в неглубокой выемке. Рядом со мной техник Мушкин. От взрывов бомб тяжело охнула и застонала земля. Казалось, раскололось небо, и из него хлынула лавина бомб, снарядов и пуль. Прижавшись ко дну выемки, я смотрел вверх, где один за другим проносились лобастые тела «фоккеров». Рядом с нашим убежищем вспыхнул бензозаправщик. [133]

— Бежим в щель, — кричу Мушкину.

Но в этот момент над нами рассыпались контейнеры с мелкими бомбами. Широко разлетевшись, они черной тучей падали на нас. Жизнь меня приучила не подчиняться смерти и бороться до конца, пока есть силы. Безвыходного положения в небе не бывало, а вот на земле...

Мне хочется уйти в землю и спрятаться в ее глубинах, но она какая-то открытая, твердая и безразличная ко мне. Нет, даже не безразличная — она, словно на ладони, приподняла меня и держит перед бомбами, не давая укрыться. Какое-то оцепеняющее равнодушие и покорность сковали меня. Только мысль, оторванная от тела, продолжала жить. Война — риск. Нет, не только риск, но и верная смерть. И я гляжу на нее. Не в моей власти что-либо сделать. Ни опыт, ни знания, ни воля — ничто не поможет. У меня одна возможность: принять смерть. И я жду. А время словно застыло. Нет солнца, нет неба — есть только чувство конца. Взрывы, огонь, едкий дым...

Отчетливо слышу тишину. Но ведь мертвые не должны слышать. Но я чувствую еще и сильное жжение в правой ноге, хотя мертвые, наверное, ничего не чувствуют. Значит — жив! Рывок — и я на ногах. На западе, за Тернонолем, виднеются уходящие вражеские самолеты. Рядом стоит Дмитрий Мушкин и сверху вниз смотрит на меня. А на земле лежат девушки с венками. Лежат неподвижно, и из-под них выползают алые лепестки. Глаза у девушек спокойные, лица чужие, видны глубокие рваные раны. И тут только доходит до меня, что красными лепестками уходит из девушек жизнь.

Наклоняюсь к Наде Скребовой, но подкашивается правая нога, и я валюсь на бок. Резкая боль. Из голенища сапога через край льется кровь. Я чувствую слабость и безразличие ко всему окружающему. Мушкин, сняв с себя поясной ремень, туго перетягивает мою раненую ногу. Кто-то копошится у меня на груди, показывает металлический осколок от бомбы. Я беру осколок в руки. Он в крови. Откуда же кровь, если на моей груди нет раны?

2.

Несколько дней мы знакомились с заводом, беседовали с рабочими и руководителями. Часто нас, представителей Москвы, засыпали вопросами, в которых звучала тревога за судьбу Родины. Люди возмущались, что их завод не переключился [134] полностью на производство самолетов-истребителей. Рабочие вспоминали визит в США премьера Англии Черчилля, его призывы к американцам начать крестовый поход против СССР. Америка, говорили они, имеет атомные бомбы, а у нас их нет. Может случиться трагедия ужаснее, чем в сорок первом. Однажды ко мне подошел в цехе рабочий:

— У вас, товарищ майор, две Золотые Звезды. Вы с честью прошли через невзгоды войны. Скажите, как солдат солдату, почему наш завод не переключается на выпуск боевых самолетов? Значит, войны в ближайшие годы не предвидится?

Вопрос для меня не был неожиданным. Он волновал всю страну, но никто на него не мог ответить определенно. У всех в памяти была свежа прошедшая война. Народная мудрость гласит: когда войну забывают, начинается новая. А мы ее не просто помнили, мы видели ее следы, восстанавливали разрушенные села, города, заводы. Существовала карточная система на продовольствие и промышленные товары, поэтому пришлось армию резко сократить, а военные заводы перевести на выпуск стиральных машин и пылесосов.

— Капиталисты, — ответил я рабочему, — развернули «холодную войну», а это подготовка к «горячей». В такой обстановке мы должны быть бдительны. А что касается кастрюлек и сковородок, то и эта «техника» нам сейчас нужна не меньше, чем самолеты.

Рабочий не без иронии заметил:

— Кастрюлями отобьемся??

Это задело меня за живое, и я, позабыв о секретности, откровенно сказал:

— Нет, самолетами. И не такими, какие выпускали вы. Будете делать реактивные истребители. Лучше, чем те, какие впервые в этом году пролетали над Красной площадью. Именно ваш завод должен начать выпуск этих самолетов. Это я вам говорю по секрету, как солдат солдату. И вы мне откровенно скажите: вы, рабочие, и ваше руководство готовы к этому?

— Конечно готовы! Только был бы приказ.

На другой день я познакомился с летчиками-испытателями, проверил их летную документацию. В плане значился и мой полет с ведущим летчиком майором Иваном Буровым. Бурову тридцать четыре года. На груди орден Красной Звезды и медаль «За трудовую доблесть». Я поинтересовался:

— На фронте заработали? [135]

— Нет! — резко ответил он с обидой. — На фронт меня не пустили. Всю войну в тылу испытывал истребители.

— Испытание самолетов тот же фронт, — я ответил так, как обычно писалось во время войны в газетах о тружениках тыла.

— Федот, да не тот! — убежденно заявил Буров. — Такие ответы писались на всех моих рапортах, в которых я умолял послать меня на фронт. У меня двое ребят, теперь они, как и все дети, спрашивают меня о войне, а мне ответить нечего.

Я посочувствовал Бурову, вспомнив, как в 1942 году в академии меня за такой же рапорт привлекли к партийной ответственности. Потом просмотрел топографическую карту, на которой рукой летчика был отмечен маршрут нашего полета на двухместном истребителе, сделаны необходимые расчеты. Когда я одобрил его работу, он порывисто и с пренебрежением воскликнул:

— Это же наука для первоклашки! Другое дело — пилотаж!

— Бывает, теряют ориентиры и очень опытные летчики.

— Да я по этому маршруту пройду с закрытыми глазами: тут все мной облетано-переоблетано. — Буров говорил быстро, словно куда-то спешил. — Каждая балочка, деревушка и кустик мне знакомы до чертиков. К тому же Волгу с высоты можно видеть за сотню километров.

Откровение летчика я не воспринял как чрезмерную самонадеянность. Это выплеснулась сама опытность и душевная откровенность, и я с ним согласился. Мне не доводилось испытывать заводские самолеты и видеть эту работу. Сейчас это дело меня заинтересовало. Чтобы прочувствовать такой полет и проверить профессиональную работу Бурова, я поставил ему задачу:

— Когда придем с маршрута, выполните два комплекса фигур высшего пилотажа: один согласно Курсу боевой подготовки истребительной авиации, а другой — свой, испытательный, после которого машина считается принятой.

— Хорошо! — глаза его задорно сверкнули. — Сегодня я сделал всего один полет по кругу. Даже как следует не размялся, — и летчик, как бы испытывая удовлетворение от предстоящего пилотажа, даже невольно подвигал плечами, в которых чувствовалась сила.

Мы в небе. Я в задней кабине, проверяемый — в передней. На первом отрезке маршрута Буров набрал высоту и ни разу не оглянулся назад. Правда, перед ним установлено зеркальце, но оно не дает полного обзора. Боевому летчику [136] нужно постоянно крутить головой и накренять самолет. Иначе вражеский истребитель, прячась за заднюю нижнюю часть самолета, окажется незамеченным и нанесет удар.

Сейчас не фронтовое небо, но военный летчик в воздухе должен постоянно находиться в боевой готовности. И эта готовность должна стать его инстинктом. На Халхин-Голе к нам прибыл опытный летчик-испытатель и погиб в первом же вылете из-за своей неосмотрительности. Вот почему мне не понравилось беспечное поведение моего проверяемого.

До первого поворотного пункта испытатель набрал высоту пять тысяч метров. На такой высоте он прошел и остальные два отрезка маршрута, прошел точно по намеченному пути и расчетному времени, но ни разу не оглянулся назад. При подходе к аэродрому спросил меня:

— Разрешите выполнить пилотаж?

— Разрешаю. Но сначала внимательно осмотритесь и запросите согласие стартового командного пункта.

Пилотаж! Он наглядно показывает не только профессиональную выучку летчика-истребителя, но и его характер, а также физическую натренированность. Первую часть задания Буров выполнил чисто, хотя и без той плавности, какая полагается. Временами он слишком резко двигал рулями: сказывался его энергичный, порывистый характер. Но здесь, в пилотировании, свое летное «я» допускалось.

Испытательный комплекс фигур Буров выполнил с большими перегрузками. Порой у меня на глаза наползали веки. А на петле Нестерова он так закрутил вертикальное кольцо, что у меня не только невольно закрылись глаза, но от перегрузки заныла поясница, не раз поврежденная на фронте. Я хотел было подсказать летчику, чтобы он без натуги выполнял фигуры высшего пилотажа, но воздержался: я же сам дал ему задание показать уровень испытания. Правда, спросил:

— А машина не деформируется?

— Нет! Я не допускаю предельных перегрузок, — быстро ответил он. — Это проверка машины на прочность.

Когда испытатель закончил пилотирование и стал снижаться на посадку, моя поясница уже ныла вовсю. Да, испытателем по здоровью я быть не могу. А летчиком? Формально тоже. В 1939 году из-за повреждения поясницы в боях на Халхин-Голе я был списан госпитальной комиссией с летной работы. Однако летаю. Боль возникала и проходила. Пройдет и сейчас. А может, Буров перестарался с перегрузками? Бывает, что при проверке техники пилотирования [137] перебарщивают и летчики строевых частей. Нет! Буров действительно проверяет истребитель, а заодно получилось, что он и меня проверил на прочность.

Зарулив на стоянку, летчик выключил мотор, открыл фонарь кабины, расстегнул привязные ремни, снял шлемофон. Техник подал нам фуражки. Мы надели их, и испытатель с раскрасневшимся лицом устало доложил:

— Майор Буров ваше задание выполнил. Разрешите получить замечания?

— Замечание есть, правда, оно может показаться вам несущественным. В полете вы ни разу не повернули голову назад. С такой осмотрительностью на фронте делать нечего. Сразу собьют. А задание по маршруту и пилотаж в зоне выполнены отлично.

— Спасибо!

Прежде чем пожать друг другу руки и разойтись, я поинтересовался:

— У меня порой от перегрузок наползали веки на глаза. А у вас?

— Тоже. Они ведь летчика не слушаются, подчиняются только перегрузкам. Главное в такие моменты — не потерять сознание. Но я знаю свои возможности и возможности машины. Скоро обещают создать прибор перегрузок, тогда наша работа будет поставлена на научную основу.

— Сейчас летаете, наверно, маловато? — поинтересовался я.

— Да. Вот во время войны уставал так, что едва домой добирался. Летчику-испытателю надо иметь одну особенность: никогда не красоваться в небе, а работать на пределе своих сил. Только так можно правильно проверить самолет на прочность, маневренность и управляемость. — Иван замолчал, видимо обдумывая, говорить или не говорить, однако решился: — Но думаю оставить завод. Здесь работа только с машинами. А мне нравится учить людей летать. По образованию я не только летчик, но и учитель. Думаю написать рапорт, чтобы меня перевели в строевую часть.

«И он прав, — подумал я. — Ведь смысл жизни именно в преодолении трудностей, в душевном росте человека».

3.

За неделю проверку завода мы закончили. Свой материал о летно-испытательной работе я написал и отдал старшему нашей группы, а сам поехал в городской драмтеатр. Щиров [138] остался оформлять материал проверки завода: утром мы должны совместно обсудить его, сделать с руководством завода и военными представителями разбор и уехать в Москву. Билеты были на руках.

У трамвайной остановки ко мне подошла незнакомая девушка. Она, видимо, наблюдала, откуда я шел, и любезно, с милой улыбкой спросила:

— Товарищ майор! Вы не знаете, случайно, подполковника Щирова? Он живет в заводской гостинице, — и рукой показала в сторону гостиничного здания.

— Знаю. А вы что, родственница ему?

— Да нет, — она замялась и чуть смутилась.

Девушка высокая, худая, с комически броским большим носом и сухим, вытянутым лицом. Правда, ее некрасивая внешность сглаживалась милой улыбкой. В разговоре с ней я уловил оканье и, чтобы сгладить ее смущение, спросил:

— Вы не горьковчанка?

— Да. Из Горького.

— Я тоже из тех мест. Выходит, мы земляки. Может, познакомимся?

Девушка непроизвольно повернула голову в сторону заводской гостиницы и торопливо протянула руку:

— Лина.

— Арсений, — представился я. — Да не придет ваш Сережа, он занят.

Она хмуро взглянула на меня и произнесла с обидой:

— Он же обещал.

— Ну зачем так обижаться? У него срочная работа.

— Мог бы прийти и сказать мне об этом. Здесь же совсем рядом.

— Если нужно что-нибудь передать, скажите, я это сделаю. Кстати, вы давно его ждете? Может, еще придет?

— Давно, — с огорчением ответила она и печально вздохнула. — Мы с ним договорились сходить в драмтеатр. У меня два билета.

— Я тоже еду в этот театр. Оказывается, мы попутчики.

После театра я проводил Лину домой. Она дала мне домашний телефон и попросила передать Сергею, чтобы тот позвонил ей. На другой день, возвращаясь из столовой в гостиницу, я рассказал Щирову о встрече с Линой.

— Отбил, значит? — усмехнулся Сергей.

— Но ты сам виноват, обещал ее встретить, а не вышел из гостиницы, — пошутил я. — Вот с обиды она изменила тебе и все рассказала про вашу любовь.

— И про гостиницу? [139]

Я понял, что она была у него в гостях, и продолжал фантазировать:

— Говорила, что ночевала у тебя.

— Вот болтушка.

— Но как ты мог променять свою жену на такую носатую «красавицу»?

— Красота, красота, — сморщился Щиров.

— Лина дала мне телефон, просила, чтобы ты ей позвонил.

— Давай запишу, — равнодушно отозвался Сергей.

— Но ведь семья — родник человечества, она требует чистоты, иначе общество загрязнится.

— Ты, философ, прав, — согласился Щиров. — Я где-то читал, что любовь на время, а жена навсегда. Но ты живешь своей жизнью, а я своей, и тебе меня не понять. Красоту я ненавижу, а жить хочу, — Щиров ушел в себя. На лицо его набежала грусть. Он тяжело вздохнул, и у него непроизвольно вырвалось: — Прошу тебя, больше никогда не спрашивай меня о жене!

Странно, отметил я про себя, о жене слышать не хочет, о Лине говорит с удовольствием. Гнев плохой помощник в семейных делах. Мне его вспышка гнева показалась бессмысленной и бестактной. Может, это результат войны? На войне никто не был уверен, что с ним случится завтра. И этой неуверенностью война порой ломала характеры. Люди сходили с колеи, отчаянье толкало их к пьянству, к случайным связям.

До гостиницы он шел молча, в задумчивой отрешенности. Я тоже молчал, понимая, что с женой у него тяжелый разлад.

После командировки я уехал отдыхать в Алупку, где снова встретился с Щировым и его женой. Оба веселые, радостные. Я часто с ними был на пляже, мы вместе купались. И все же странный разговор в городе на берегу Волги у меня иногда возникал в памяти, хотя сентябрьское солнце, горы, лес и теплое море, что называется бархатным сезоном, растворяли эти мысли.

Обычно большинство отдыхающих после мертвого часа спускались к морю купаться или просто подышать морским воздухом. Щировы всегда после дневного отдыха шли к морю. А в этот день перед ужином я увидел Щирова и Софью на автобусной остановке.

— Куда вы?

Щиров был нетрезв

— В Москву. Вызвали ее... [140]

Вспомнил просьбу Щирова никогда не спрашивать о жене и, не зная, что сказать, молчал. Они поднялись в автобус. Женщина, сопровождающая отдыхающих, упрекнула их:

— Нельзя так задерживаться. Из-за вас мы должны до самого Симферополя ехать без остановок, иначе можем опоздать к поезду.

Щиров вышел, автобус тут же тронулся. Софья в открытое окно махала рукой, но Сергей стоял спиной к машине.

— Повернись, жена прощается с тобой, — я тронул его за плечо.

Но тот гневно бросил:

— Пусть катится!

Когда автобус скрылся из глаз, я спросил:

— Пойдешь на ужин?

— Мы ужинали, — ответил он и тихо, со слезами объяснил: — Соня работает в штабе машинисткой. Печатает документы особой важности. Уговаривал не ехать. Не послушалась.

Женские слезы у меня всегда вызывали грусть и жалость, мужские — злость. Я не выдержал:

— Вот уж не предполагал, что ты слизняк!

Сергей промолчал, но слезы вытер. Я подумал, что он просто не владеет собой, и предложил:

— Иди к себе и ложись спать. Утро вечера мудренее.

Я чувствовал, что с Сережей творится неладное. Он словно угадал мои мысли:

— Не подумай обо мне плохо. Я люблю Соню, и она меня, но обстоятельства сильнее нас. Я порой боюсь ее, хотя мы раньше жили душа в душу... — его словно кто-то с опасной властностью одернул, и Сережа сник. Молча взъерошив густые волосы на голове, он тихо, с какой-то непонятной для меня внутренней болью и страхом выдавил: — Эх, жизнь...

Возвращаясь из санатория, я заехал в Москву к старому своему приятелю майору Петру Варнавовичу Полозу. Мы с ним дружили еще с Халхин-Гола, вместе воевали в Берлинской операции, участвовали в почетном эскорте двух истребительных авиаполков, которые сбросили знамена на Берлин. В войну он служил в гвардейском полку, который теперь возглавил я.

Ехал к нему домой с опаской. Я знал, что его жена — женщина неуравновешенная, властная. У них возникали частые ссоры, поэтому сразу же поинтересовался: [141]

— А где твоя женушка?

Он с грустью опустился на диван и показал рукой на вторую комнату:

— Там. Мы развелись. Нашла хахаля с большими деньгами.

— С тобой живет, здесь?

— Да.

Я внимательно посмотрел на товарища и только теперь заметил, как он похудел. Цвет поношенной пижамы было трудно определить, а тапочки и без того невысокого Петю сделали совсем маленьким. Всегда спокойный, уравновешенный, сейчас он говорил зло и с раздражением:

— Ты бы только знал, какая это женщина! Злая. Ленивая. Я все хозяйство вел, продовольствие покупал, готовил еду, полы мыл. А она только и знала спать да красоту наводить.

Вскоре стол был накрыт: мясная тушенка, капуста, черный хлеб. Оглядев угощение, он сказал:

— Это я получаю по карточке. А из армии уволился из-за язвы желудка и сильной аритмии.

Я знал только про его язву, поэтому спросил:

— А сердце-то отчего забарахлило?

— Забарахлит, когда женушка в тюрьму упрячет.

— За что? Что ты натворил?

Долго мы с ним сидели, он тихо и печально рассказывал свою трагедию. С женой жил плохо. В один из осенних вечеров возвратился с работы раньше обычного. Жены еще не было. Приготовил ужин, взял книгу. Жена пришла поздно. Застав его за чтением, зло бросила:

— Лодырь! Все читаешь, а ужин не приготовил!

— Ужин готов, а вот где ты гуляла...

— Ах ты негодник! Я гуляла?! — она начала хлестать его руками по лицу. Он схватил ее за руки, завел их за спину. — Помогите! Убивают! — истошно закричала она.

В комнату ворвались двое здоровенных парней, схватили его, но Петр вырвался — в злобе силы человека неизмеримо увеличиваются. Он схватил попавший под руку нож:

— Зарежу! Не подходите!

Парни вышли. Жена тихо и мирно стала уговаривать:

— Петя, успокойся, — усадила на диван, взяла нож.

В этот момент в комнату вошел врач и те два парня. Не успел он опомниться, как на него надели смирительную рубашку и отправили в психиатрическую больницу...

— Ты серьезно или шутишь? Сам же говорил, что она тебя упрятала в тюрьму? — спросил я. [142]

— Для меня психиатричка была хуже тюрьмы. Я был возмущен, ничего не ел. Всем врачам твердил, что не сумасшедший. Они поддакивали: «Хорошо, хорошо. Успокойтесь, и все прояснится». Сколько труда стоило себя сдерживать, — продолжал Полоз. — От этого у меня и появилась аритмия. Сердце к несправедливости чуткое.

— А как же ты вырвался из больницы?

— Допустили ко мне Лешу Пахомова. У него кто-то из родственников работает на самом верху. Он и вызволил меня.

Мы расстались, и больше встретиться нам не пришлось. Вскоре Петр Полоз умер...

Его судьба напомнила мне войну. Февраль 1943 года. Калининский фронт. К нам в полк прибыли молодые летчики. Мы, уже повоевавшие, вводили их в строй. У лейтенанта Гриши Тютюнова дело не ладилось. После дополнительной летной тренировки мне было поручено проверить его и дать свое заключение о его допуске к полетам. Задание было обычным — слетать по маршруту, а при возвращении на аэродром провести воздушный бой.

Полетели. Погода безоблачная. В утреннем морозном воздухе видимость, как летчики говорят, миллион на миллион. Хотя внизу все покрыто снежным покрывалом, но свободно, почти как летом, можно хорошо видеть леса, дороги, деревни и города. Вблизи линии фронта нам встретились два фашистских истребителя Ме-109. Произошла короткая схватка. Одни «мессершмитт» подбитым вышел из боя, но Тютюнов бросился за вторым. Опасаясь за проверяемого, я оставил преследование подбитого Ме-109 и хотел догнать ведомого, но он упорно гнался за врагом. «Чудак, — подумал я, — разве можно «мессера» догнать на И-16?»

Когда фашистский истребитель пошел на посадку на свой аэродром, я с ужасом и недоумением увидел, что и Тютюнов выпустил шасси. Предупредительным огнем я образумил его. Летчик убрал шасси и пристроился ко мне. Когда мы вернулись к себе, я помахиванием крыльев предупредил ведомого, что мы дома, и пошел на посадку...

На земле Гриша убежденно доказывал, что после встречи с «мессершмиттами» он пытался догнать меня, летел до самого нашего аэродрома. Я вроде бы сел и он хотел приземлиться, но какой-то И-16 не дал ему сесть, открыл огонь, куда-то завел его и бросил.

В странном поведении летчика лучше всего могли разобраться врачи, но медицинская комиссия признала его годным к полетам без ограничения. Это была трагическая [143] ошибка. Гриша погиб в первом же воздушном бою над Курской дугой, и погиб очень странно. Наша шестерка «яков» схлестнулась с десятью Ме-109. Гриша ни с того ни с сего вышел из этой «карусели» и полетел по прямой. Пара «мессершмиттов» сверху ринулась на него. На неоднократные наши предупреждения об опасности он не реагировал, летел как загипнотизированный. От первой же атаки «мессера» его самолет вспыхнул. И причиной его гибели была психика. При виде врага летчика парализовал страх.

Но что такое психика человека? Врожденное качество? Воспитание? Об этом мне приходилось думать много и часто. Вспоминалась встреча с вражеским летчиком, оказавшимся в госпитале города Теребовли весной 1944 года. Мы тогда впятером вошли в палату, в которой лежали два сбитых нами фашиста. У одного — ноги в гипсе, у другого — сильные ожоги лица и рук. Летчик с подбитыми ногами, увидев нас, сразу же понял, кто мы, подтянулся на руках, сел, упершись спиной о стойку кровати, почти радостно воскликнул:

— Приветствую моих победителей!

Льстивая улыбка врага давала основание подумать, что пленный будет раскаиваться, начнет ругать своего фюрера. Но он попросил:

— Покажите того рыцаря, который сбил меня?

В просьбе была и восторженность и снисхождение. Восторженность понятна: дань победителю. Но снисхождение? Я спросил:

— А почему вас это интересует?

— Для истории Великой Германии. Хорошего противника мы уважаем, и имена советских асов вписаны в наши книги наряду с немецкими рыцарями.

Мы рассмеялись, а немец от обиды встрепенулся. В глазах застыла бычья решимость. Он поднял руку в фашистском приветствии и рявкнул:

— Хайль Гитлер!

— Зачем Гитлера славишь? — спросил я удивленно.

— Он мой фюрер, а вы мои враги.

— А мы тебя уже не считаем врагом. Ты пленный, и скоро фашизму будет конец.

— Вы нас, национал-социалистов, никогда не победите. Мы отступаем потому, что пока за вами сила. Многие нас еще не понимают, но настанет время — поймут. Поймут американцы и англичане. Мы — одаренная нация, самый талантливый народ в мире! Мы спасем мир от коммунистов!

Эти слова нам были знакомы, как и его убежденность. [144]

Говорил наверняка богач. И каково же было наше удивление, когда он сказал, что его отец грузчик в Гамбургском порту, а мать домохозяйка.

Этот разговор заставил нас глубже понять и ощутить, что живучесть и сила фашизма не столько в экономической сущности, сколько в особой идеологии, в воспитании чувства превосходства одного народа над другим. Это, видно, в наше время самое страшное социальное зло на земле. Такой теорией, рассчитанной на первобытный инстинкт и не требующей работы мысли, удобнее всего обманывать людей с детства, а потом посылать их на кровавую дорогу войны. [145]

Дальше