Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Разгром

1

На фронте не считают дней недели. Суббота сегодня или понедельник — существенного значения это не имеет, но, укладываясь спать, мы все же отмечали иногда, что завтра — воскресенье...

20 августа, в воскресенье, нас подняли намного раньше обычного. Еще не светало. Над прохладной степью лежала тьма, из низин, где клубились туманы, веяло сыростью.

В этот предрассветный час туман дымовой завесой стлался и над Халхин-Голом, помогая советской пехоте и танкам под тарахтенье специальных машин без глушителей и гул моторов ночных бомбардировщиков (к этим звукам японцев приучили уже давно) подойти к противнику вплотную, занять позиции для решительного броска. Через несколько минут начиналось наше генеральное наступление.

На аэродромах, пока еще покрытых предрассветным мраком, все шестьсот советских самолетов готовились к подъему в воздух. Выстроившись возле своих боевых машин, летчики, штурманы, воздушные стрелки, инженеры, техники и мотористы в глубоком молчании слушали приказ.

Час возмездия настал! [222]

Ни один советский человек не мог помянуть добром японских милитаристов. С первых же лет Советской власти они оккупировали Советское Приморье. У всех нас свежи были в памяти события у озера Хасан. Не раз наши границы подвергались вооруженным нападениям, переходившим в ожесточенные бои. Здесь, на Дальнем Востоке, мы вынуждены были постоянно держать войска в боевой готовности, начеку.

Захват Маньчжурии, война в Китае и, наконец, вторжение в пределы МНР, как начало осуществления плана японской военщины по захвату Сибири, — все это возбуждало естественное желание покарать врага и установить длительный мир на Дальнем Востоке.

Вот почему мы с таким вниманием вслушивались в слова приказа, выражавшего наши чувства, наши кровные желания.

Сразу же возник митинг. Выступления были короткими. В них звучала торжественная клятва разгромить захватчиков. Звучала с той глубокой внутренней убежденностью, которая может быть только у воинов, испытавших свои силы в боях.

Когда расходились по самолетам, на небе занималась заря; бледная, она стала быстро розоветь и вскоре заиграла всей своей утренней красой.

Никогда, пожалуй, не ждали мы восхода солнца, как в это утро. Многие уже знали, что начало разгрому японцев должна положить авиация, вслед за ней в дело вступит артиллерия.

Перед нашей эскадрильей не было более важной задачи, чем вести разведку. По опыту мы уже знали, что без нас не проходит ни один воздушный бой. Поэтому все были готовы к выполнению любого задания. Летчику Шинкаренко и мне поручили просмотреть, какие произошли за ночь изменения у противника, нет ли на подходе резервов. Строго предупредили, чтобы мы действовали осторожно — ни в коем случае не появлялись над районом боевых действий прежде, чем туда выйдут первые эшелоны нашей авиации.

Поджидая сообщение о начале взлета бомбардировщиков, мы сидели в кабинах. Кругом стояла тишина. Поседевшая от обильной росы степь и безоблачное чистое небо казались спокойными, величавыми, и не верилось, [223] что скоро закружится ураган беспощадной, сеющей смерть войны.

Поступила команда, мы взлетели.

Ночные туманы над землей разошлись, и поле предстоящей битвы было видно с воздуха как на ладони. В нескольких местах наведенные переправы тонкими нитями перерезали реку. На сизых берегах Халхин-Гола привычный глаз без труда различал паутину окопов и ходов сообщения, но войск и техники не было видно. Восточный берег, к которому три месяца ожесточенно рвались японские захватчики, был изрезан и перерыт особенно сильно: там на узкой полосе в 3—5 километров разместились переправившиеся за последние две ночи советско-монгольские полки. Они сжались, как пружина, готовые по первому сигналу начать стремительное движение.

На стороне японцев никаких особых изменений я не заметил.

В небе появилась пушечная эскадрилья лейтенанта Трубаченко. Рядом летели небольшие группы СБ, сопровождаемые истребителями полка майора Кравченко.

Японцы не догадались, что все эти самолеты специально выделены для подавления огня зенитной артиллерии. Враг яростно стал обстреливать их и тем полностью раскрыл всю систему своего зенитного огня. Бомбы, снаряды артиллерии и штурмующие пушечные истребители заставили вражеские зенитки замолчать.

Тогда-то в южной стороне неба и появились главные силы советской бомбардировочной авиации — более 150 машин. Окаймленные истребителями непосредственного сопровождения из полка майора Забалуева, они плыли колоннами девяток. Над ними, красуясь в золотистом блеске разгоревшегося утра, шли девятки «чаек». Такой массированный удар с одновременным участием около четырехсот самолетов явился по тому времени выдающимся событием в военном искусстве, не имевшим еще прецедента в истории.

Наступление началось с воздуха.

Земля, занятая врагом, содрогнулась от сброшенных бомб. Сверху казалось, что какая-то черно-серая лава вырвалась из ее глубин и, расплываясь, поглощает окопы, а вместе с ними и людей, и технику. Пожары в разных местах полыхали, подобно факелам. [224]

Не успели рассеяться дым и пыль, вызванные бомбардировкой, как начала работу артиллерия.

Этот удар был для противника настолько неожиданным, что в первые полтора часа он не мог послать ни одного ответного снаряда, ни одной бомбы.

Японское командование не предполагало, что его опередят. При всех мерах маскировки, применявшихся с нашей стороны, японцы знали о сосредоточении против них больших сил и тоже форсировали подготовку к наступлению. Они думали начать его 24 августа и просчитались. Сказалась недооценка технической мощи Советского Союза, и в частности современных транспортных средств. Наши войска сумели Сосредоточиться, преодолев 750-километровое расстояние по пустынной степи от станции Борзя, гораздо быстрее, чем японские, хотя у них от станции Халун-Аршан и Хайлар до района боевых действий расстояние исчислялось всего 60 и 180 километрами.

— Ох, и силища же теперь у нас! — сказал я Васильеву, вылезая из кабины после полета.

К моему удивлению, техник не высказал особенной восторженности, не без достоинства, правда, сказав:

— Мы тоже видели! Бомбардировщики почти над нами проходили.

Вопреки обыкновению, он даже не спросил меня о работе мотора... И тут я заметил, что сам он располагает новостью, которая кажется ему наиважнейшей... От доброго предчувствия у меня больно и сладко екнуло внутри...

Да, это было письмо! Первое за три месяца...

Васильев вообще отличался медлительностью, а на этот раз, когда должен был всего-навсего опустить руку в наколенный карман комбинезона и достать конверт, он, казалось, вовсе одеревенел... Я выхватил письмо из рук техника, не дожидаясь, когда по всем правилам исполнится церемония вручения... Ничего, кроме исписанного женским почерком тетрадного листа бумаги, я больше не видел. Пробежав строчки, как будто поговорил с женой, и это было для меня важнее всего на свете. Как иногда немного надо человеку, чтобы он почувствовал себя счастливым!..

«...Твоя Валя»... Образ любимой, возникнув перед [225] глазами, наполнил меня бодростью, легкостью, удивительной свежестью...

А жизнь на аэродроме шла своим чередом.

Васильев, сняв капоты, осматривал мотор. Мастер по вооружению, взглянув на пулеметы, не сделавшие ни одного выстрела, пошел осматривать другой самолет. Шинкаренко, который видел, как много радости доставило мне письмо, стоял в задумчивости и, может быть, вспоминал свою жену Лизу... Я упрятал письмо в карман, и мы с Женей пошли на командный пункт.

Начальник штаба эскадрильи капитан Борзяк передал по телефону результаты разведки в штаб группы и получил оттуда приказание: ни одному летчику никуда не вылетать без особого разрешения.

— Вот это новость! — воскликнул Гринев и, посмотрев на меня, тут же рассмеялся: — А если нас будут штурмовать?.. Тогда тоже сидеть будем?

— Подожди тревожиться, давай послушаем Борзяка...

Капитан Борзяк — самый старший в эскадрилье по возрасту — пользовался общим почтительным уважением. С невозмутимым спокойствием он сказал:

— Взлетать ни при каких условиях нельзя, товарищ командир и товарищ комиссар...

— Как же так? — перебил Гринев.

Его веселое лицо, прокопченное степными ветрами, стало серьезным. Взгляд озорных глаз приобрел осуждающее выражение, будто рассудительный Борзяк в чем-то перед ним провинился.

— Предупредили не вылетать, даже и на зрячего, — твердо повторил Борзяк.

— Значит, нас законсервировали и решили выпустить, когда другим будет туго, — высказал догадку командир. — Начальству видней.

Закурив, он тотчас успокоился и уже приятельским тоном обратился к Шинкаренко:

— Ну как, Женя, здорово дают наши СБ?

— Кровавую кашу из самураев сделали!

Коренастый, спокойный, кажущийся на первый взгляд неуклюжим, а на самом деле прекрасный спортсмен,- Шинкаренко отличался отменным здоровьем. Я невольно сравнивал его с несколько тщедушным командиром эскадрильи. Противоположные по своей комплекции, [226] эти два человека были на редкость схожи в характерах: оба веселые, увлекающиеся, с открытой душой, а главное, храбрецы и прекрасные летчики. Кто их знал, не мог не восхищаться.

Подошли Павел Кулаков и Василий Терентьев.

— Зачем пожаловали? Надоело ждать? — спросил командир.

— Узнать обстановку.

И как раз на КП в этот момент поступила сводка о том, что начались напряженные воздушные бои.

Японцы, очухавшись от внезапного удара, подняли много истребителей. Начала действовать и их бомбардировочная авиация. Гринев приказал летчикам разойтись по самолетам.

2

Моторные чехлы были единственным, что уцелело от самолета, под которым я едва не погиб 4 июля. Теперь эти брезентовые полотнища, сбереженные заботами хозяйственного Васильева и пропитанные маслом, пропахшие бензином, совсем не годились для подстилки...

Я раскинул на траве реглан и лег, чтобы перечитать письмо вторично. И еще раз. И еще...

Это чтение было каким-то настойчивым, все углублявшимся проникновением в далекую от меня и близкую мне жизнь, причем строчки, выведенные чернилами, служили как бы сигналами для воображения, развивавшего из них целые картины... «Вещи, видно, иногда хранят черты своих хозяев и вызывают такие мысли, что делается страшно: когда я подняла с пола брошенные тобой перчатки и унты, то мне показалось, что перчатки — живые, вот-вот их пальцы зашевелятся, как это бывало, когда ты их натягивал на руки. Ведь я не успела даже пожелать тебе счастливого пути и хороших успехов в твоих боевых делах!..»

Не тоской — болью веяло от этих строк. Для молодой, впечатлительной женщины, только что осознавшей притягательную силу и прелесть семьи, внезапно остаться одной, да неизвестно еще, надолго ли, может быть, навсегда — это настоящее горе... Осознает ли она, отдает ли себе отчет в причинах, делающих наши чувства крепкими, нашу любовь — радостной? Вряд ли! [227]

Ведь и я тоже не Все понимаю... но только думаю, что если бы мы поспешили, если бы не дали нашим чувствам вполне оформиться, то и не было бы между нами такой вот любви, как не может быть вкусным яблоко, сорванное до спелости...

Но зачем, зачем возле Вали эта маленькая, гибкая, как ящерица, вкрадчивая Шура?! Не искренний, льстивый, расчетливый человек эта Шура.

«Я так плакала по своему, говорила Шура, думала, что изойду слезами. И сейчас еще туман в глазах, а сердце так и разрывается от горя... Она все это выговаривает, а я слушаю и думаю...»

Да уж, действительно, плакать Шура умела артистически! Такого рева наш авиационный городок не слыхал, наверно, за всю свою историю. Я думаю, стекла в окнах вздрагивали, а где-нибудь на задворках псы подняли морды кверху и отозвались, так она голосила, сопровождая своего мужа к машинам, на которых мы уезжали на станцию... Когда же ей шепнули, что надо бы все-таки немного сдержать себя, ведь не покойника провожает, то Шура, прекратив мгновенно причитания, твердо и громко сказала: «Он у меня один!» И, гневно сверкнув на своих сверстниц иссиня-черными цыганскими глазами, заголосила пуще прежнего, повиснув на руке супруга и семеня красивыми ножками до самой машины... Ее оторвали от мужа силой и, взяв под руки, отвели.

Но эта последняя сценка лишь усилила мою глухую неприязнь к ней. Корни были глубже. Я слышал однажды, как она рассуждала, стоя внизу, под нашим окном, просвещая Валю:

— Только похоронила ребенка и снова мечтаешь погрузиться в пеленки? Ты что? С умом ли? Надо же хоть немного пожить для себя! Жизни-то как следует не видели, а с детьми свяжешься — и не заметишь, как годы промелькнут... Мы еще молоды, Валечка, мамашами успеем стать... А потом, представь, допусти на секунду... Ах, я боюсь даже говорить об этом!.. Но представляешь: вдруг остаться одной... С детьми на руках!.. Ну кому тогда мы будем нужны? Посуди, Валя, кому? Старым холостякам для коллекции да женатым развратникам?! У нас все говорят: дети — цветы жизни, радость, наше [228] будущее... Нет, друг мой, цветы-то пока еще мы, молодые женщины! Мы сами должны полностью и на свободе отцвести, а потом уже думать о семенах...

...Когда в письме уже не оставалось ни одной запятой, в которую бы я не вчитался, и острое, освежающее чувство, испытанное в момент получения помятого конверта, сделавшись спокойным, завладело всем моим существом, я выделил несколько строк, внушавших тревогу. Это были строчки, посвященные Шуре, ее приходам, ее рассуждениям.

Здесь, на фронте, я вдруг ощутил эту Шуру иначе, чем там, в нашем авиационном гарнизоне. Она — не просто неверный человек. Напевая Вале свои песенки, она подтачивает и мои силы, поступает как предательница, ведь слова-то ее диктуются не верой, а сомнением, а правды в них — никакой!

И тут же под крылом самолета я написал Вале письмо, настойчиво советуя ей не встречаться, не дружить с этой женщиной.

3

Растянувшись на куче свежего сена, Гринев отдыхал. Сюда был вынесен и телефонный аппарат. Я пристроился рядом.

— Ты, наверно, для меня ни газеты, ни листовки не оставил, все роздал? — спросил командир.

Он знал, что ночью были привезены листовки и пачка нашей газеты «Героическая красноармейская».

Я подал ему и то и другое.

Гринев развернул листовку и с выражением начал чтение.

«...На границе Монгольской Народной Республики, — говорилось в листовке, — мы защищаем свою советскую землю от Байкала до Владивостока и выполняем договор дружбы с монгольским народом. Разгром японских самураев на Халхин-Голе — это борьба за мирный труд рабочих и крестьян СССР, борьба за мир для трудящихся всего мира. Бойцы! Наша Родина и командование сделали все необходимое для полного разгрома и уничтожения врага. Выполним наш священный долг — воинскую [229] присягу... Вперед, славные герои-летчики, танкисты и доблестные пехотинцы. Могучим и дружным ударом всех родов войск, ворошиловскими залпами меткой артиллерии, всесокрушающим ударом героической пехоты, авиации, танков сотрем с лица земли одуревшую самурайскую нечисть...»

Отложив листовку, Гринев вопросительно взглянул на меня.

— Как думает комиссар — когда мы покончим здесь с самураями?

— Я готов хоть сегодня, не знаю, как японцы... А ты как думаешь?

— Я полагаю... — растягивая слова, начал Гринев... А потом вдруг спросил: — Что тебе женушка пишет? Я рассказал. Он нехорошо рассмеялся.

— Ты что ржешь?

— Да как не смеяться! Она тебе не написала, кто ее приголубил, одинокую?

— Такие разговоры брось, — сказал я.

— Ух ты какой!.. Все женатики почему-то уверены в честности своих жен.

На него нельзя было обижаться. Он шутил беззлобно.

— Не знаю, как другие, я в свою верю.

Гринев усмехнулся:

— Золотое правило мужа: все жены изменяют, кроме моей. На этом стоит и будет стоять семья.

— Тебе двадцать восемь? Да? А за тебя пока еще ни одна девушка замуж не пошла. Пора бы!

— Зачем мне жениться, когда у товарищей жены есть? — он даже сам не рассмеялся этой давней шутке пошляков и вдруг задумался, стал серьезен. — А вообще ты прав, жениться мне пора. Надоело бобылем ходить. Как кончится эта заваруха — женюсь... Эх, и дивчина же меня ждет!..

На ветру тихо перешептывались желтеющие травы, высоко в небе парил орел, а за ним, обучаясь у родителя, уступом шли два орленка. Еще ниже резвились молодые жаворонки... Пахло свежим сеном.

Фронтовики, когда не в бою, куда больше думают и говорят о любимых, родных, о доме, чем о предстоящих сражениях. В минуты перед наступлением тянет говорить не о войне, а о том, что связано с миром. [230]

4

Со стороны Халхин-Гола уже второй раз сегодня проходили девятки СБ, сбросившие свой груз на противника. Стремительно проносились группы истребителей... А нас все еще не поднимали в воздух.

Гринев, охваченный нетерпением, звонил в штаб, опасаясь, как бы эскадрилье не забыли поставить задачу. Из штаба рассерженно отвечали: «Знаем и без напоминаний. Ждите!» И Гринев, бросив трубку, начинал так же сердито урезонивать нетерпеливых летчиков.

А затем началось изнуряющее ожидание в кабинах самолетов. В один из моментов на наших глазах, совсем близко от аэродрома, вдруг разыгрался воздушный бой. Своей грозной, суховатой музыкой, в которой рев моторов прерывался треском пулеметных очередей, своим быстрым, жгучим сверканием трасс и дымами, протянувшимися в разные стороны, он мгновенно нас захватил. Наэлектризованный ожиданием, я едва удерживался, чтобы не взлететь. Порой казалось, что вражеские самолеты, клубком вертевшиеся над самой стоянкой, бросаются в пикировании прямо на тебя, что пулеметные очереди вот-вот хлестнут по аэродрому. Васильев, стоя у крыла, готов был ежесекундно подать команду «Запускай!», а моя рука непроизвольно тянулась к «лапкам» зажигания...

Наконец бой утих, и я почувствовал такую усталость, как будто был его участником. Хотелось вылезти из кабины, размяться...

И вдруг — немедленный взлет!

В боевом строю эскадрильи я шел на привычном своем месте, справа от командира. Линия фронта, обозначенная сплошной полосой дыма и огня, с воздуха была заметна далеко, виделась вся панорама 70-километрового сражения. Двенадцать советско-монгольских дивизий и бригад пехоты, кавалерии, танков и бронемашин с артиллерийскими и инженерными частями поднялись из своих укрытий в земле и грозной лавиной устремились на японцев.

Монгольские кавалерийские дивизии, действуя на флангах, растекаясь, сметали отряды прикрытия баргутской конницы, насильно привлеченной японцами для войны. Наши механизированные бригады вместе с пехотой [231] и артиллерией взламывали оборону противника и охватывали в кольцо всю окопавшуюся 6-ю японск\ю армию.

Наведение истребителей осуществлялось с помощью двадцатиметровой стрелы, которая выкладывалась у горы Хамар-Даба. Сейчас острие стрелы указывало эскадрилье направление на большую группу японских бомбардировщиков, приближавшихся к Халхин-Голу под охраной истребителей.

«Как много их!» — Я даже вздрогнул и невольно посмотрел назад, надеясь увидеть там свои самолеты. Но, увы, горизонт за хвостом был чист, а в стороне уже клубился бой — японцы напали на наших истребителей, патрулировавших в воздухе. «Придется драться одним. Справимся ли?» Едва успев осознать опасность, нависшую над наземными войсками, я заметил японских истребителей, уже мчавшихся наперерез нашей эскадрилье.

Началась лобовая атака. Самолеты, замыкавшие наш строй, были отрезаны. Чудом вырвавшись из возникшей карусели, мы с Гриневым направились на бомбардировщиков, но тут же со стороны солнца высыпало еще с десяток японских истребителей. «Все! И нас скуют боем!» Враг настигал сзади, сбоку, вот-вот начнет расстреливать в упор! А Гринев, не сворачивая, шел на бомбардировщиков, и я, держась рядом, видел, как готовится он к встрече с японскими пулями: втянул голову в плечи, утопил свое длинное тело в кабине, прячась за бронестенку... Весь устремился вперед, сосредоточился, чтобы лучше прицелиться... Нет сомнения: он погибнет, но не свернет с курса. Сколько настойчивости у этого человека!

Что делать?

...Воссоздавая картину минувшего боя, мы никогда не бываем исчерпывающе полны. В лучшем случае удается раскрыть содержание двух — трех ярких мгновений, а в целом-то каждый бой, даже самый быстротечный и «легкий», конечно, намного богаче... И все же выбор моментов, на которых останавливается внимание, не случаен: они врезаются в память не только своей напряженностью и драматизмом, но, должно быть, благодаря новизне, благодаря тонкому, порой неуловимому, а вместе с тем весьма существенному отличию от всего, что им предшествовало в других боях. Чем дальше совершенствуется [232] воздушный боец, чем увереннее становятся его профессиональные навыки в технике пилотирования и воздушной стрельбе, тем большее значение в этом процессе, не имеющем пределов, приобретают именно человеческие моральные факторы...

Что было делать в тот момент, когда Гринев, презрев смерть, рвался навстречу вражеским бомбардировщикам. Не оставляя своего места, я шел справа от командира, а сверху на нас валился десяток японских истребителей. Русский человек по природе упрям и за жизнь свою бьется упорно. Но, коль случилось попасть в переплет, где решается судьба других людей, он забывает себя, становится до предела смел и ради спасения товарищей может не задумываясь отдать свою жизнь. Так поступал сейчас мой командир Гринев. А я следовал за ним, в порыве отчаянной, непреклонной решимости...

Какие-то доли секунды еще были в моем запасе. Осматривая хвост, я оглянулся... О счастье! На помощь нам спешили еще несколько групп истребителей... Но они не успеют, нет! Японцы, я это вижу точно, успеют отбомбиться прежде, чем их настигнет наш могучий истребительный кулак...

Ближнее звено противника, вырвавшись вперед, уже ловило нас с Гриневым в прицел. Броситься на них, принять бой одному? Но при таком численном превосходстве противник безо всякого труда изолирует меня, а идущею в атаку Гринева, сзади беззащитного, тут же уничтожит. А с другой стороны, чего я добьюсь, прикрывая командира своим телом? Такое самопожертвование будет просто бесполезным, значит, нужна расчетливая активность.

При всем трагизме ситуации рассудок мой работал с холодной ясностью. Я трезво оценивал обстановку, контролируя каждое свое действие. И решение пришло сразу: не теряя больше ни мгновения, я бросился в лоб на ближайшее звено, ударил по второму, развернулся в хвост на третье... И расчет, и надежда состояли в том, чтобы оттянуть нападение японцев на Гринева. Короткое замешательство среди вражеских истребителей, на которое я, собственно, и рассчитывал, произошло: одни стали тут же разворачиваться, чтобы зайти в хвост мне, другие, напротив, уклонились от атаки, изменяя направление полета. Я взглянул в ту сторону, где должен [233] был находиться командир, и успел заметить только, как он нырнул под строй бомбардировщиков. В следующий момент в воздухе раздался сильный взрыв, вспыхнуло пламя, посыпались бомбы — это подорвался от пуль Гринева ведущий японских бомбардировщиков, разметав весь строй и принудив подчиненных поспешно освободиться от опасного груза...

Задача была выполнена. Но где же Коля? Не попали ли в него осколки? Не вцепились ли в него истребители?

Оторвавшись от японцев, я огляделся.

За какие-то секунды картина боя резко изменилась. Свежие силы наших истребителей навалились на колонну бомбардировщиков со всех сторон. Окончательно разрушив свои боевые порядки, японские бомбовозы, неуклюжие, большие, спешили скорее развернуться, чтобы спастись бегством, но, зажатые юркими И-16, метались, как блудливые коровы в чужом огороде. Несколько таких махин, пачкая небо сизо-бело-черным дымом, свалились на землю. Три бомбардировщика взорвались, подобно пороховым бочкам, и разлетелись красно-пестрыми брызгами...

А японские истребители, как только численное превосходство перешло на нашу сторону, бросили своих подзащитных и — наутек. Однако в лучшем положении они не оказались: И-16 догоняли их на прямой и уничтожали.

Трассирующие пули молниями полосовали небо, фейерверками раскрашивали синеву падающие самолеты противника. Беспомощно и слабо качались в воздухе парашютисты. Зенитная артиллерия на этот раз не пятнала небо: трудно было разобрать, где свои, где чужие. Наши бойцы и командиры на земле ликовали при виде такою потрясающего зрелища, кидали в воздух каски и пилотки.

Разгром врага — полный...

У самой земли я заметил одиночный И-16. Тройка японских истребителей подбиралась к нему сзади, а он, ничего не предпринимая, все летел и летел по прямой. Не Коля ли? Нет, Гринев так не зазевается. «У меня в полете шея, как на шарнирах, и я постоянно вижу сзади себя даже костыль», — любил говорить он. А может, подбит? Ранен?..

Отвесно бросаюсь вниз. [234]

Один И-97 быстро приближается к нашему истребителю. Мы уже знали, что японцы выделяют специальные звенья для охоты за оторвавшимися от группы или же подбитыми одиночными самолетами. Такие охотники — асы не промахнутся. Только бы не опоздать! Я спешил, пикируя на полном газу. Мотор ревел, скорость бешено нарастала. Зная, что мне нельзя резко выводить самолет из пикирования, плавно уменьшаю угол снижения и ловлю противника, уже засевшего в хвосте И-16. «Ну, хоть чуть, да отвернись!» — думаю я, понимая, что с ним сейчас произойдет. Мимо меня, отставая, промелькнул какой-то японский истребитель. Не обращаю внимания — мне не до него. И-16 делает неуклюжий поворот. Теперь ясно: с ним что-то случилось, на исправной машине так в бою не маневрируют. Японский охотник расчетливо подворачивается за ним.

У меня предельная скорость, на рули падает большое давление. Напрягаю все свои мышцы — и вот уже враг на прицеле... В следующее мгновение одновременно произошло вот что: японец брызнул огнем по И-16, я ударил по японцу, по мне дал очередь противник, зашедший в хвост. Я резко рванулся в сторону и вверх, успев оглянуться. Вот так чудо: один вражеский истребитель сзади меня, окутанный дымом и огнем, висел в воздухе, задрав нос, второй уходил, а ко мне пристраивался вовремя подоспевший на помощь еще один И-16. По номеру самолета я узнал Женю Шинкаренко. Третий японец, получивший очередь от меня, клюнул в землю неподалеку от того места, куда уже заходил на вынужденную посадку наш подбитый истребитель...

Я отчетливо представил себе картину этого боя: в цепочку выстроились шесть самолетов и все, кроме «ведущего», старались, словно на соревнованиях, опередить друг друга, стреляя по впереди летящим... выручая своих и рискуя собой. В результате двое японцев разом были сбиты, третий вышел из боя...

Мы несколько секунд летели с Женей рядом, гляди друг на друга и улыбаясь... Наши улыбки может понять лишь тот, кто сам пережил такое.

Повторяю, это длилось всего несколько секунд. Потом, взглянув на приземлившегося И-16, мы погнались за третьим японцем... [235]

В преследовании участвовали еще несколько наших истребителей, также успевших заметить на вражеском самолете антенну, свидетельство того, что это командир группы. Его окружили, принуждая сдаться, сесть. Японец огрызался, как затравленный волк, и вдруг резко уменьшил скорость. Все наши истребители проскочили мимо. Обманным маневром враг хотел оторваться и ускользнуть в Маньчжурию. Но мы его опять настигли и предупредили уже по-настоящему, полоснув очередью. Убедившись в бессмысленности сопротивления, он взмыл кверху и отвесно направил свой самолет к земле. Все расступились, предоставляя кусочек монгольской степи для могилы непрошеному гостю. Но самурай с собой не покончил: выхватив самолет у самой земли, он свечкой взмыл вверх и выпрыгнул на парашюте.

В том месте, где приземлился парашютист, росла высокая трава и поблизости не было ни души. Государственная граница проходила рядом. Ясно было, что под покровом ночи японец мог без труда перебраться в Маньчжурию. Мы с Шинкаренко начали было «профилактический» заход, как вдруг один И-16 выпустил колеса и пошел на посадку. Порыв этого летчика был понятен — не дать врагу улизнуть, взять его живым. По номеру самолета я узнал смельчака — это был Иван Иванович Красноюрченко.

На земле разыгрался поединок.

Японец, отцепив от себя парашют, не медля ни секунды, направился к границе. Красноюрченко, не выключая мотора, выскочил из кабины и побежал за ним. Сблизившись метров на сто, он вскинул пистолет и выстрелил в небо: дескать, стой, иначе хуже будет.

Японец остановился, покрутил головой и поднял полусогнутые в локтях руки, показывая, что не сопротивляется, сдается в плен.

Над головой Красноюрченко кружились наши истребители, с фронта доносилась канонада начавшегося наступления... Красноюрченко решительно двинулся вперед, готовый в любой момент применить оружие. За время двухмесячных боев летчик хорошо изучил коварство врага и теперь, сближаясь с вооруженным японцем, был очень внимателен. «Не может быть, чтобы такой сильный и хитрый в воздухе, оробел на земле и сложил оружие». И точно в подтверждение этих мыслей, японец [236] вдруг сделал быстрый взмах рукой, раздался выстрел, другой... Красноюрченко, метнувшись в сторону, скользнул в траву.

«Все равно живьем возьму!» — закипая ненавистью, решил летчик, передвигаясь по-пластунски. Японец бросился наутек. Красноюрченко прыжками, припадая к земле и стараясь ни на секунду не упускать его из виду, начал преследование... И вдруг прозвучал выстрел, вслед за которым тело японца рухнуло на землю. Иван Иванович оглянулся, отыскивая, кто бы это мог выстрелить. Степь была пустынна... «Вон что!» — догадался Красноюрченко, не без осторожности все же приближаясь к японцу. Тот лежал навзничь с простреленным навылет виском, тело подергивалось в предсмертных судорогах, пистолет дымился...

Обезображенное смертью лицо самоубийцы пробудило у Ивана Ивановича неожиданную для него самого жалость. «Но ведь эта пуля могла быть и в моей голове», — подумал летчик. Да, видно, противник и с поднятыми руками остается противником. Враг опасен до той минуты, пока он не лишен оружия и средств для борьбы. Иван Иванович, взяв документы и оружие японского офицера, снова сел в кабину и полетел на свой аэродром... А мы с Шинкаренко попытались разыскать И-16, сбитый на наших глазах.

Попытка удалась. Мы увидели его на высохшем соляном озере глубоко зарывшимся носом в вязкий грунт Я сумел разглядеть голову летчика, безжизненно опущенную на козырек кабины. «Мертв?»

Определить номер залепленного грязью самолета было невозможно. Я начал высматривать, где можно было бы сесть, но вокруг желтели такие же болотистые озера... В это время невдалеке проходила наша танковая колонна. От нее отделился танк и направился к самолету. В воздухе, кроме возвращающихся после боя наших истребителей, никого не было, а часы показывал», что полет продолжался всего тридцать пять минут. Время, чтобы проследить за действиями танкистов, еще было...

Танк, очевидно проседая, с большой осторожностью, приблизился к самолету. Выскочили три человека. Они извлекли из кабины летчика и положили его на броню машины. Желая, очевидно, что-то передать беспокойно [237] летавшим над их головами истребителям, танкисты размахивали руками, но понять их сигналы было невозможно.

Опасаясь, как бы не остаться без горючего, мы пошли на аэродром.

5

Выбравшись из кабины и сухо бросив технику: «Все нормально!», я с тяжелым чувством пошагал на командный пункт.

— Комэски почему-то все еще нет, — вслед крикнул мне Васильев.

Хотел было сказать ему, что Гринева и не будет, но не смог. «А может, это был не он?»

Наша дружба с Гриневым, прокаленная боями и аэродромной страдой, представлялась такой естественной и необходимой, что я ее просто не замечал, как не замечает человек своего здоровья, когда оно в избытке. И только сейчас понял, как близок мне был этот веселый, порывистый, временами взбалмошный долговязый парень.

Место, где стоял самолет командира, опустело, и весь аэродром мне показался опустевшим. Я различал печать траура на лицах товарищей... Нет Коли Гринева! Вспомнил разговор перед вылетом, когда мы лежали на сене, его вдруг посерьезневшее, с непривычным выражением мечтательности лицо: «Как кончится эта заваруха — женюсь... Эх, и дивчина же меня ждет!»

В горле запершило, глаза стали теплыми.

— Что, соринка попала? — сказал Шинкаренко, догоняя меня у палатки.

Я не успел ответить. Над аэродромом появился самолет. Он заходил на посадку с ходу... Коля!

Истребитель Гринева остановился между посадочной и стоянкой — у него не хватило горючего.

Когда я подбежал к нему, комэск уже вылез из кабины. На самолете не было ни единой царапины.

— Ты что честной народ пугаешь? — сказал я, глядя на его худое, осунувшееся еще больше лицо.

— Гонялся за одним самураем! — ноздри Гринева раздувались, верхняя губа нервно подергивалась, глаза горели азартом. — И представь, чуть было к ним в гости не сел. А они сегодня, ох и злые, наверное, а? [238]

— Да говори ты толком, ничего понять нельзя!

— А что не понятно? Гнался по Маньчжурии за И-97 и позабыл о бензине, — он засмеялся. — А ты, наверно, знаешь, что наши самолеты еще не летают без горючего?!

На командном пункте уже собрались все. Командиры звеньев хотели было доложить о выполнении задания, но Гринев махнул рукой:

— Отставить! Сначала все сами разберите.

Голос Комосы покрывал все другие голоса. По его рассказу получалось примерно так, что все вражеские истребители гонялись только за ним и он один вел с ними неравный бой.

— Анатолий, у тебя есть расческа? — вдруг прервал его просящим голосом Шинкаренко.

— На, возьми. — Комоса полез в карман гимнастерки, продолжая рассказ. Шинкаренко добавил:

— Причешись сам, а то что-то уж очень сильно растрепался.

Все прыснули. Комоса рассвирепел:

— Если бы ты, черномазый, попал в такой переплет, как я, то тебе было бы не до хаханек!..

— Сдаюсь, сдаюсь, — с комичной пугливостью поднял руки Шинкаренко и даже немного присел на своих коротких толстых ножках.

Одни говорили сдержанно, другие смеялись, третьи захлебывались в собственном многословии — и во всех этих разговорах отражалась радость, подъем, вызванный успехом нашего наступления.

Технический состав, занятый подготовкой самолетов, не мог присутствовать на разборе боевого вылета эскадрильи. Созвав к своему самолету всех агитаторов, я проинформировал их об обстановке на фронте и попросил, чтобы они немедленно рассказали о ней всем техникам и младшим авиаспециалистам.

6

Окружение шестой японской армии было завершено. Началось планомерное ее уничтожение. На случай если противник попытается новыми силами со стороны Маньчжурии разорвать кольцо окружения, советско-монгольские войска занимали оборону по государственной границе. [239]

В одном из разведывательных полетов я обнаружил на правом крыле фронта скопление автомашин, танков и артиллерии. «Свои или японцы?» Сначала думалось, что свои. Результаты разведки были все же переданы в штаб армейской группы. Оттуда приказали проверить эти наблюдения еще раз.

Снова полетел.

Среди песчаных барханов и редких ветвистых сосенок на правом фланге фронта все было точно так же, как и прежде, только свежий окопов стало больше.

С воздуха трудно различить, чья техника замаскирована внизу: наша или противника? Я кружился долго, все надеясь отыскать что-нибудь вполне определенное, не оставляющее никаких сомнений. Судя по отдельным темным фигуркам, прошмыгивающим чрезвычайно быстро, я, в отличие от первого своего впечатления, склонен был теперь заключить, что подо мной — противник... Но тут же брало сомнение: за все время, что я крутился, по самолету не сделано ни одного выстрела...

Так вот и получилось, что твердой уверенности в том, чьи войска, у меня не сложилось.

Меня немедленно вызвали на командный пункт для личного доклада.

Командный пункт находился на хорошо знакомой нам горе Хамар-Даба (правильней было бы сказать — в горе), которую с воздуха заметить было трудно, и летчики обнаруживали ее только по белой стреле, выложенной для целеуказания истребителям. Да и вблизи, с самого короткого расстояния, Хамар-Даба не была похожа на гору в буквальном смысле этого слова, а представляла собой всего лишь одну из возвышенностей, заметную более других на чуть всхолмленной местности. Однако господствующее положение на очень крутом западном склоне реки делало Хамар-Дабу как бы вышкой, с которой хорошо просматривался восточный берег Халхин-Гола, где, собственно, и развернулась битва.

Меня встретил лейтенант с малиновыми петлицами и немедленно повел к «хозяину», как он называл командующего.

Гора Хамар-Даба сказочно ожила, превращаясь на моих глазах в подземный городок; на его темных «улицах» то и дело попадались палатки и юрты, глубоко врытые [240] в землю и накрытые сверху маскировочными сетями, подземные помещения с толстыми бревенчатыми перекрытиями и метровыми насыпями земли, машины, рации... Все это было хорошо замаскировано под цвет местности и с воздуха совершенно не различалось. Люди, работавшие в укрытых лабиринтах, своим деловитым спокойствием невольно внушали уважение.

Изумленный видом грандиозного инженерного сооружения, похожего на гигантский муравейник, я без привычки терялся в темноте земляных «коридоров», все время на что-то натыкался, обо что-то задевал. Мой провожатый едва ли не на каждом шагу предупреждал: «Голову! Осторожно!» — и несколько раз останавливался, опасаясь, чтобы я не отстал. Наконец мы вошли в относительно светлую комнату, очевидно приемную, освещенную керосиновой лампой. Здесь стояли стол с двумя стульями и топчан для отдыха. Адъютант очень буднично сказал: «Сейчас доложу командующему» — и скрылся за дверью.

С большим общевойсковым военачальником мне еще никогда не приходилось разговаривать. Я как-то безотчетно оробел. Вдруг откуда-то появился комкор Я. В. Смушкевич, заместитель начальника Военно-воздушных сил РККА. Редкий из нас, летчиков, не знал его, прославленного героя Испании. Не дав мне закончить фразу, которую обычно произносят при представлении начальству, он попросил доложить результаты разведки но карте, которая находилась при нем. Именно попросил — вежливо, уважительно, без всякой начальнической интонации. Я почувствовал в его словах неподдельный интерес к моему сообщению и доложил со всеми подробностями. Смушкевич задал несколько уточняющих вопросов, потом сказал:

— А теперь пойдемте со мной, и все это доложите командующему.

Вслед за Смушкевичем я прошел в другую комнату. За столом, рассматривая карту крупного масштаба, сидели несколько человек с ромбами на малиновых петлицах — командование фронта. Все они повернули головы в нашу сторону. Смушкевич представил меня. Я знал высших командиров по фамилиям, но не в лицо. Один из них был с четырьмя ромбами. [241]

Я успел сообразить, что это и есть командующий Дальневосточным фронтом Г. М. Штерн. После доклада мне было задано несколько вопросов. Из того, что многие спрашивали, какие именно танки и машины видел я с воздуха и сколько их, нетрудно было заключить, что и высшему командованию пока, очевидно, еще не ясно, чьи это войска. «Раз Само начальство не признает своих, то это наверняка противник», — подумал я и сразу отчеканил:

— Это японцы. У наших грузовиков кабины узкие, а у тех, которые я обнаружил, кабины во весь кузов. Командующий строго спросил:

— Вы когда-нибудь видели наши танки БТ-7 вблизи?

— Нет. Нам их ни разу не показывали.

— Это очень плохо, — командарм бросил укоризненный взгляд на Смушкевича. — Летчики должны знать назубок всю нашу наземную технику!

— Они свои самолеты не могут отличить от японских, — осуждаюше бросил командующий группой. — Сбили ж своего бомбардировщика.

— Вы уж, товарищ Жуков, не будьте так строги к ним, — мягко сказал Г. М. Штерн. — Наши истребители уничтожили около пятисот японских самолетов, а сами потеряли сотню с небольшим. Воюют они прекрасно... А в том, что сбили одного своего, вероятно, виноват и штаб ВВС...

— Правильно, — подтвердил Смушкевич, присаживаясь рядом с командармом. — Штабу давно уже следовало разработать условные сигналы определения своих самолетов. Эти указания я дам сегодня же и тогда подобной путаницы можно, будет избежать.

Тем временем Жуков обменялся несколькими фразами с начальником штаба, с членом Военного совета армейской группы и, поднявшись из-за стола, обратился к Штерну:

— Я полагаю, что на правом фланге появились последние резервы японцев, которыми они сейчас располагают для помощи своим окруженным войскам. Раньше утра начать наступление противник не может...

— Я тоже так думаю, — сказал Штерн. — Эта операция похожа во многом на Канны Ганнибала, — он говорил в раздумье, скользя взглядом по карте. — Пожалуй, это будет второй в мировой истории случай полного [242] окружения целой армии. А ведь японская армия сейчас одна из сильнейших во всем капиталистическом мире, она пока еще сильнее гитлеровской!.. Но как бы там ни было, приходится удивляться упорству японцев. Они попали явно в безвыходное положение. Из этого мешка никакая сила их не вызволит, а в плен не сдаются. Нужно еще раз довести до них наше требование.

— Мы и в листовках, и по радио призываем их к сдаче, — сказал член Военного совета. — Все безрезультатно! Кроме силы, ничто пока до них не доходит. Это безрассудное упорство поддерживается еще командованием Квантунской армии, которое пообещало окруженным высвободить их из кольца...

С затаенным дыханием слушал я разговоры, из которых вырисовывалась общая обстановка на фронте. И только сейчас, в эти минуты, понял, как важны для командования результаты моей разведки. И я снова усомнился: «А вдруг я ошибся и наших принял за противника?» Страх охватил от одной только мысли. Между тем командующий, словно проникнув в мои сомнения, сурово взглянул на меня и сухо сказал:

— Вы можете быть пока свободны. — Он сделал ударение на слове «пока» и после короткой паузы добавил:

— Сегодня после захода солнца и завтра с рассветом еще раз слетайте и внимательно просмотрите. Особенно обратите внимание на изменения, какие произойдут за ночь.

В «пока» командующего мне почудилось что-то недоброе. Подавленно сказав: «Есть!», я вышел.

В приемной сидел мрачный Красноюрченко. При слабом свете подземелья он показался мне даже состарившимся.

— Да что с тобой, Иван Иванович, уж не заболел ли? И какими судьбами сюда попал?

— А ты будто ничего не знаешь?

— Нет!

— Мы втроем сбили наш СБ... Я был ведущим...

И тут только мне стали известны подробности этой грустной истории.

Истребители отражали налет японских бомбардировщиков. Вражеские бомбовозы шли волнами под прикрытием И-97. Первую волну наши отбили, появилась вторая. Иван Иванович как раз в это время дрался со звеном [243] И-97. Отбился от них — и на бомбардировщиков, строй которых был уже расколот на звенья. На одно звено он с ходу и набросился, но вдруг увидел советские опознавательные знаки — звезды.

— Я давай сигналить своим, чтобы не стреляли, — здесь Красноюрченко издал глубокий вздох, — а эти барбосы, ты же их прекрасно знаешь, Арсенин и Медведев, как борзые, вцепились и давай лупить. А когда разобрались, поздно уже было — один СБ сыграл вниз.

— А экипаж?

— К счастью, невредим. Да и самолет благополучно сел в степи... Оказывается, это звено СБ возвращалось с задания и случайно затесалось между разрозненных групп японских бомбардировщиков... А они ведь похожи. Их в воздухе только по опознавательным знакам и можно отличить... В общем, пропал я теперь. От полетов отстранят как пить дать.

— Мне тоже может влететь, — признался я, рассказав о последних полетах на разведку. — Боюсь, не напутал ли...

И мы замолчали.

К командующему прошли несколько старших командиров. Среди них находились двое монголов. Мы приветствовали их. Потом появился майор и пригласил меня подняться с ним наверх.

— Я покажу вам поле боя, наши танки и танки противника, а вы получше присматривайтесь да запоминайте, — сказал майор. — Это пригодится в разведке.

Мы поднялись из подземелья в широкий окоп, похожий на террасу, покрытую сверху густой маскировочной сеткой. Это был наблюдательный пункт командующего, с которого открывался вид на поле битвы. Время было предвечернее, и мягкий свет низкого уже солнца позволял хорошо разглядеть местность, где только что шел бой.

7

Осмотрев наши и японские трофейные танки, я почти был уверен, что обнаруженная в разведке группировка войск принадлежит противнику, и высказал это майору. Он заметил, что делать такой определенный вывод пока еще рано, так как связь с некоторыми нашими [244] частями временно потеряна, их точное местонахождение неизвестно. В такой обстановке лучше быть осторожным в выводах.

Это разъяснение окончательно сбило с толку, и я горько раскаивался в том, что так уверенно доложил командующему о японцах.

«Кто тебя дернул за язык?» — упрекал я себя, поторапливая шофера, чтобы до наступления темноты успеть слетать еще раз и все наконец выяснить. Теперь-то я был уверен, что после наглядного урока, только что мне преподанного, уж не ошибусь: свои и японские танки сумею различить.

Дорога по степи была ровная, слегка наезженная, машина неслась на предельной скорости. Вдруг ее резко повело вправо, скрипнули тормоза — лопнула камера. Как я ни торопил шофера, как ни старался помочь, мы приехали на аэродром поздновато, когда солнце уже село.

— Ну, как, все выяснилось? — с надеждой спросил Гринев.

— Нет! Нужно сейчас же лететь.

— Да ведь поздно!

— Приказание самого командующего... Слетаю один. Будет надежно и безопасно.

Наступили глубокие сумерки. Тускло замерцали звезды, обрисовался полудиск молодой луны.

Впереди по курсу орудийными зарницами, пылающими кострами маячил район боевых действий. Промелькнул Халхин-Гол... Какая тьма царит на земле! «Неужели не выполню приказ командующего? Как же быть?!» Я набрал высоту, чтобы получше осмотреться. Луна светила вовсю, облегчая пилотирование самолета. В ее холодном свете земля просматривалась, но. кроме артиллерийских вспышек, глубоких теней да блеска воды, ничего нельзя было разобрать. Сплошной линии фронта не было, отличить свои войска в такой обстановке очень трудно. По заболоченной речушке Хайластин-Гол, которая разделила воюющие стороны, я отыскал свой объект разведки, спустился до высоты бреющего полета и стал закладывать глубокие виражи, до боли в глазах всматриваясь в землю, — безрезультатно; все скрывалось мглой, местность внизу казалась безжизненной.

Впав в какое-то исступление, продолжал виражить. [245]

пока не зацепил обо что-то крылом. Выхватив самолет, я несколько секунд, скованный испугом, шел кверху свечой, испытывая такое чувство, как будто земля гналась за мной. Когда внутренний холод отпустил меня и самолет был выведен в горизонтальный полет, понял всю тщетность своих усилий и уже с полным безразличием ко всему полетел обратно. Досада одолевала меня: сделать столько вылетов на разведку и так опростоволоситься! Не разобрать, чьи войска, и так уверенно доложить!..

Меньше всего отягощали меня мысли, как отыскать аэродром и произвести посадку ночью, — все делал механически и, должно быть, поэтому не волновался. Приземлился как нельзя лучше.

8

С первых же дней боевой жизни в эскадрилье был установлен порядок: моторы пробуются на рассвете. Их дружный рев — одновременно сигнал для подъема летного состава.

На другое утро, едва зазвучала эта знакомая песня, я не стал ворочаться с боку на бок. выгадывая на сон еще несколько минут, а поспешно вскочил и оделся.

Васильев с огорчением доложил, что самолет неисправен, и показал мне кусок металлической трубки, предположительно — мачты антенны, извлеченной из пробитого крыла.

— А сказали, что все в порядке, — укоризненно заметил техник. — Я бы еще ночью все заклеил...

По словам Васильева, на ремонт ему требовалось не более пяти минут, но этот срок заметно растянулся. И мы смогли взлететь парой, когда солнце уже поднялось над степью и ярко светило. Утро выдалось тихое, прохладное — ничто не мешало полету.

Над Халхин-Голом держалась дымка, в воздухе висела пороховая гарь. На правом фланге, где предстояло вести разведку, видимость улучшалась. Мы вышли прямехонько на танки и машины, обнаруженные мной накануне. За ночь они сдвинулись на юг и теперь занимали исходные позиции для наступления. С бреющего полета я мог сейчас отчетливо распознать не только японские автомашины с их широкими носами, но и танки, знакомые [246] после вчерашнего посещения Хамар-Даба, и даже японцев с их широкими козырьками на фуражках.

Все сомнения рассеялись. Высказывая командующему свое предположение о том, что обнаружен противник, я оказался прав... В тот миг, когда развернулся, чтобы на всякий случай обстрелять противника и предупредить своих о надвигающейся опасности, земля вдруг вскипела черно-серым гигантским облаком. Нас с напарником бросило вверх. Я глянул в небо — там висели девятки наших бомбардировщиков. Они успели нанести свой упреждающий удар по подошедшим резервам японцев еще до того, как противник перешел в наступление.

Торжествуя, охваченный безудержной радостью, я помчался домой, прижимаясь к земле.

Над Халхин-Голом шел воздушный бой. Численное превосходство было на нашей стороне.

Мы с напарником образовали нижний ярус. Вот вспыхнул ярким факелом и разлетелся от взрыва на кусочки один вражеский самолет, за ним — второй, вот закувыркался вниз третий... Это беспорядочное падение было хитростью: японец притворился сбитым, чтобы выскользнуть из боя. Я бросился на врага, решив его добить.

Напарник, видимо, не проследил за мной и откололся, но тут же ко мне пристроился другой. Японец у самой земли выхватил свой самолет — и, конечно, не спасся.

Тут же наткнулись на двухмоторный самолет, и если бы не печальный опыт Красноюрченко, атаковали бы без промедления. Но сейчас я решил прежде рассмотреть опознавательные знаки. Сделать это оказалось не так-то легко: самолет неизвестной принадлежности держался у самой земли, и в наслоении камуфляжных красок я не мог различить никаких опознавательных знаков. Невольно подумалось: «Наши бомбардировщики так низко над территорией Маньчжурии не ходят!»

И точно: двухмоторный самолет с ходу приземлился по соседству с окруженными. Видно было, как из него выскакивают и разбегаются в стороны людские фигурки...

Для переброски подкреплений японцы стали широко использовать транспортные самолеты. Одну такую машину мы с Гриневым уже зажгли на земле... [247]

Теперь на первом же заходе у меня, как назло, отказало вооружение. Напарник держался рядом. Энергично жестикулируя, я показал ему, что пулеметы не стреляют. Он кивнул головой: «Понял!» Я тут же пошел вверх, чтобы прикрыть его в случае появления вражеских истребителей, и с нетерпением стал ожидать конца атаки: запас горючего в наших баках кончался. Летчик сделал два захода, и оба раза трассы как будто бы ложились в цель, а транспортный самолет все не загорался. Дальше задерживаться над вражеской территорией мы не могли. Я помахал товарищу крыльями: пристраивайся, пора домой! Он не внял сигналу, и нетрудно понять почему: не мог отступиться от цели. Я следил за ним, оглядывая воздух. Появились японские истребители. Должно быть, они были посланы специально, чтобы прикрыть транспортный самолет. Увлеченный атакой, товарищ не мог, конечно, их видеть, и через несколько секунд, как раз при выводе своей машины из пикирования, должен был попасть прямо в лапы японцам.

И снова возник требующий немедленного ответа вопрос: «Что делать?» Тут же явилось и решение, на первый взгляд очень сходное с теми, какие принимались в подобных обстоятельствах прежде, а по сути-то своей совсем уже иное...

Единственный шанс, позволяющий отвлечь внимание вражеских истребителей от напарника, был в стремительном броске им навстречу. Но этот маневр, эта лобовая атака в интересах товарища отзывалась в моей душе, в моем сознании не так, как в памятные мгновения первого боя.

Она возникала не стихийно, а связывалась с определенным расчетом, подсказанным обстановкой: броситься японцам на глаза прежде напарника, увлечь их за собой, позволить товарищу изготовиться к бою. Правда, при этом я еще дальше уйду в Маньчжурию... Но как только японцы, привлеченные моим самолетом, станут на меня разворачиваться, я тотчас повторю встречною атаку и уйду от них в сторону государственной границы, попутно прихватив товарища. Только бы он не обнаружил себя прежде времени!

Весь этот расчет мог за долю секунды сложиться в голове потому, что сама лобовая атака навсегда утратила [248] в моих глазах ореол своей необыкновенности, исключительности и прочих внушающих почтение и страх достоинств.

По мнению многих летчиков и по личному опыту, я знал теперь, что из всех вариантов нападения лобовая атака — самая нерезультативная в смысле боевого поражения. При стремительном сближении двух машин глаз летчика не способен определить точное расстояние до самолета, мчащегося навстречу с огромной скоростью и похожего на черное пятнышко. Это почти исключает возможность правильного прицеливания, а следовательно, и поражения противника огнем: трассы, летящие навстречу, действуют на психику слабонервных, но вреда, как правило, не приносят. Я видел в лобовой атаке, кроме самозащиты, как бы разгонный момент для начала воздушного боя. Кто быстрее сумеет после нее развернуться, у того и больше шансов на победу. Но сейчас рассчитывать на успех не приходилось: привлечь бы только на себя противника да выйти из боя!.. А лучшего приема, чем лобовая атака, при подобной ситуации я не знал. Это ее рабочее назначение, познанное в воздушных сражениях, было для меня не только определенным завоеванием в области тактики, но также и психологическим, моральным завоеванием, ибо холодный рассудок летчика-истребителя, как признак его профессиональной зрелости, опирается, в частности, и на моральные победы, одерживаемые над самим собой...

Я устремился в лобовою атаку. Вначале все шло так, как и рассчитывал: японцы всей группой бросились мне навстречу Атака по транспортному самолету сорвана не была! Больше того: транспортник вспыхнул, как сухая солома... Но последствия этой удачной очереди оказались самыми неожиданными: вражеские истребители, увидев, что самолет, на охрану которого они были посланы, горит, оставили меня и с остервенением кинулись на напарника. Мой замысел рухнул. В тот самый момент, когда товарищ, не подозревая об опасности, выходил из атаки, его окружила стая озлобленных врагов. Предвидеть такого оборота я не мог. Развернувшись, немедленно кинулся в этот клубок, смертельно захлестнувший напарника...

И вдруг неподалеку от горевшего японского самолета поднялся высокий огненный столб. «Все!.. Погиб!» [249]

Я не успел врезаться в кучу японских истребителей: они волной отхлынули в сторону, а вслед за ними, до последнего момента скрытая ослепительным солнцем, пронеслась большая группа наших истребителей. Если бы на минуту раньше!..

Я снова глянул вниз, на свежий костер...

Прощай, неизвестный товарищ!..

9

Летчики сидели после завтрака у командного пункта. Шинкаренко с чувством подпевал патефону:

...И беспрерывно гром гремел,

И ветры в дебрях бушевали...

Я слушал песню, лежа на спине. Ее воинственные слова, воспевающие мужество русского народа, как бы вторили жестокой битве, происходящей на клочке монгольской земли... Возле стоял телефон, и капитан Борзяк, опасаясь, что не расслышит звонка из штаба, остановил пластинку. Шинкаренко продолжал без музыкального сопровождения:

...Нам смерть не может быть страшна, Свое мы дело совершили...

— Женя, там, наверно, бой идет, — Борзяк с укором показал в сторону Халхин-Гола.

Мы прислушались. Пулеметной стрельбы не слышно.

— Может, японцы после вчерашнего парада победы образумились и решат пойти на мировую? — подал мысль Женя.

Вчера истребительная группа майора Грицевца безупречно, строгим парадным строем прошла над линией фронта, демонстрируя мощь нашей авиации. Парад победителей сопровождался высшим пилотажем: звено майора Александра Николаева каскадом восходящих и горизонтальных бочек, петель и других виртуозно исполненных фигур показывало класс летного мастерства.

Наши бойцы ликовали. На земле гремели аплодисменты, громковещательные машины во всю свою мощь призывали зажатую в железные тиски и раздробленною на части японскую армию сложить оружие, прекратить бессмысленное сопротивление. Но японцы забрались в норы, как кроты, и, ожесточенно огрызаясь, гибли. [250]

— Не похоже, чтобы на мировую, — сказал Борзяк. — Сегодня с утра устроили бомбардировочный налет на наши войска.

— Добивать будем, — сказал Шинкаренко. Он жмурился и потягивался на солнце, громко жалуясь: — Второй день бездельничаю. Обижает начальство, не дает летать...

Гринев, тоже дремавший на сене, отозвался без промедления:

— Шинкаренко, не скули! Тебе мотор подбили вчера вечером, а теперь день только начинается...

— И когда мотор восстановят — еще неизвестно, — вставил Женя. — Без плана, без широкой перспективы жить не могу. Люблю во всем ясность.

— Ты, широкая перспектива, — примирительно сказал Гринев, — съездил бы да убил парочку дроф на жаркое, пока свободен.

— Идея! На пользу общества готов и поохотиться.

— Езжай на моей легковой, — сказал Гринев.

— Есть! А приеду с добычей, дадите самолет?

— К этому времени и твой по плану будет готов!

Слова «по плану» Борзяк произнес с ударением.

Шинкаренко вскинул на плечо трофейную японскую винтовку и направился к машине, напевая: «Я на подвиг тебя провожала...»

— Хорош парень, — сказал вслед ему Гринев.

— Парень что надо, — подтвердил Борзяк. — Только он не Женя, товарищ командир.

— Как — не Женя?

— По личному делу — Игнат Михайлович Шинкаренко.

— Имя Игнат не нравится, что ли? Хорошее имя.

— Жена это его перекрестила, так, говорит, красивей, — Борзяк глянул на часы. — Сейчас вылетают звенья Комосы и Кулакова. Через сорок минут — вы с комиссаром.

На стоянке будто ожидали, когда начальник штаба произнесет эту фразу: едва он смолк, как разом взревели моторы. Через две минуты самолеты были в воздухе и в разных направлениях пошли на разведку.

— Порядок! — с гордостью сказал Гринев. — Кажется, и вчера в это время поднимались. [251]

— По расписанию, — уточнил Борзяк. — Вчера в этих направлениях вылетали на полтора часа раньше. В одно время нельзя посылать: истребители противника могут подкараулить.

— Разумно.

— А как же! Расчет и аккуратность — мать порядка и дисциплины, — сказал капитан и сослался на исторический пример из времен мировой войны, когда из-за опоздания с атакой на пять минут погибла целая пехотная дивизия.

Ударились в воспоминания. Гринев рассказал забавный случай из курсантской жизни. Зная, что в этой же самой школе я недавно учился на курсах комиссаров, он спросил:

— Начальником-то там все еще Закс?

— Нет. Сейчас другой.

Я вспомнил, как меня вместе с пятью курсантами чуть было не выгнали из истребительной авиации перед самым окончанием школы и как Закс не позволил этого сделать.

Было лето. Субботний день. Нашей летной группе посчастливилось: отлетались раньше всех. На этом завершалась программа нашего обучения на И-5, а следом мы должны были приступить к полетам на И-16. Инструктор Николай Павлов, не дожидаясь, когда закончит полеты весь отряд, отпустил нас в казарму и в знак поощрения за успехи разрешил увольнение в город. С ночевкой!

— Представляю, как вы к своим зазнобам поскакали! — заметил Коля.

— Вот именно, поскакали, и на радостях позабыли, что надо идти строем...

А незадолго перед тем в школу прислан был новый командир бригады, чрезвычайно суровый насчет строевой подготовки. Стоило ему заметить кого-нибудь из нас в гарнизоне в рабочее время вне строя, — так сразу на гауптвахту... По аэродрому мы шли ватагой, а как приблизились к проходной — выстроились. Командир бригады из окна своего кабинета видел все наши маневры. Едва миновали ворота, он нас и перехватил... Мы духом пали, головы повесили, решили, что вместо города придется сидеть под арестом. Но в честь того, что [252] нами успешно были закончены полеты на И-5, он смилостивился, отпустил без всякого взыскания.

И вот впятером мы отбиваем по мостовой строевой шаг.

Казарма находилась неподалеку от штаба, метрах в трехстах. Дорога к ней сворачивала под прямым углом. Нам нужно было бы по ней и идти, но мы боялись опоздать к поезду, спешили и потому, сокращая путь, свернули на тротуар. Кто из нас проявил эту инициативу, мы потом и сами не могли разобраться. Просто свернули и побежали. А ходить по тротуару строем не разрешалось...

Только пришли к себе и стали переодеваться, как опять появился комбриг... Красный от злости, кричит, ругается... Выстроил всю пятерку злостных нарушителей, спрашивает: «Кто первым свернул с дороги?» Мы молчим, словно воды в рот набрали. От одной обиды на себя, что все так глупо получилось, молчим. Он уточняет, кто и за кем шел. На правом фланге оказался Гриша Концевой, дипломатичный такой паренек. Гриша ответил, что шел за таким-то. Командир спросил того... И так получилось, что каждый за кем-нибудь да шел. Вообще-то мы действительно шли гуртом, и трудно было сказать, кто за кем... А комбриг это принял за круговую поруку и от негодования еще больше разъярился... Обозвав нас бессовестными, нечестными, заявил: «Таким нет места в истребительной авиации!» И тут же приказал перевести всех в эскадрилью, летающую на Р-5, а заодно лишил всех отпуска в город.

В воскресенье пошли мы к своему инструктору Павлову. Он посоветовал обратиться к начальнику школы Заксу. Никто, кроме Закса, не мог отменить приказ комбрига Ян Казимирович Закс тогда являлся одновременно и начальником школы и комиссаром — полный единоначальник. В понедельник он нас принял. Мы явились к нему в кабинет строем, и старший группы Михаил Сапронов начал докладывать суть дела... А под конец с пафосом, будто на митинге, стал давать обещание, о котором мы договорились еще накануне: «Если вы нас, товарищ военный комиссар и начальник школы, оставите летать на истребителях, то даем вам слово коммуниста — вылететь первыми на...» — и здесь Миша умолк — он позабыл [253] название самолета, на котором мы должны вылететь.

У нас от переживания перехватило дыхание. Подсказать, что, мол, на И-16, не могли: уж больно суров был на вид начальник школы. А потом рявкнул во все горло: «...на самолете истребительного типа!»

— Ах, и циркачи же! Здорово же вам хочется летать на истребителях? — рассмеялся Закс.

Мы в ответ наперебой:

— Очень хочется! Будем самыми примерными!

— Верю вам, — сказал Закс, и лицо его снова стало суровым. — Будете летать на истребителях.

Потом пожал каждому руку и, пожелав успеха, отпустил.

...На бреющем полете возвратилось из разведки звено Кулакова, а звена Комосы еще не было. Со стороны фронта чуть слышно доносился вой моторов, трескотня японских «виккерсов» и наших «шкасов». Потом раскаты боя смолкли, и прилетел Комоса с одним ведомым. Куда-то девался другой его ведомый — Молтенинов.

Точка, которую все ждали, появилась на высоте около двух тысяч метров. Трудно было поверить, что это Молтенинов, — наши всегда возвращались бреющим. Но вскоре все разъяснилось — за И-16 тянулся тонкий белый след. При снижении самолета белая полоса стала черной. Летчик, стараясь потушить пожар, швырял машину из стороны в сторону.

Мы махали с земли руками. Кричали:

— Прыгай!

Борзяк бросился к санитарке.

Истребитель круто задрал нос, дым исчез.

— Потушил!..

И в тот же момент мы увидели, как отделился от самолета маленький темный клубочек, за ним вырос белый шлейф, и вот уже парашютист качается в воздухе.

— Почему?! — негодующе завопил Гринев, вскидывая к небу свои длинные, сжатые в кулак руки. Но тут же крик его пресекся: самолет вспыхнул ярким пламенем.

Через несколько минут Борзяк привез благополучно спустившегося на парашюте младшего лейтенанта Молтенинова. Высокий, раскрасневшийся, он взахлеб выкладывал [254] все, что видел и пережил. Гринев слушал молча, нервно покусывая непослушную губу — это первая потеря самолета в эскадрилье.

Едва начал говорить Комоса, как командир эскадрильи набросился на него, гневно сверкая глазами:

— Почему вступил в бой? Почему не уклонился?! Сколько раз я тебе говорил: избегать боя во время разведки. Вечно ты суешься где надо и где не надо!.. Вот из-за тебя и подбили Молтенинова.

— Ну, знаете! — Комоса тоже перешел на крик. — Я не на танцплощадке: хочу танцую, а хочу глазею... Нас перехватила целая стая самураев, а внизу — бой...

— Ну, ладно, — примирительно сказал Гринев, — докладывай, что разведал.

Глаза Комосы еще несколько секунд обидчиво сверкают, потом он берет себя в руки:

— Все по-старому — дороги почти пустые, а окруженных доколачивают.

Гринев направился к своему самолету — подошло время нашего вылета на разведку.

Нас остановил удрученный Борзяк. Оказывается, звено Комосы отправилось сегодня на разведку в то же самое время и точно по тому же маршруту, как накануне.

Гринев сдержал себя из уважения к возрасту Борзяка, ограничился всего двумя словами:

— Думать надо!..

10

Одиннадцать суток, день и ночь, шли бои по уничтожению японской армии. Отчаянные трехдневные попытки противника (с 24 по 26 августа) прорвать кольцо окружения успеха не имели. Два свежих полка и несколько мелких частей усиления, брошенных японским командованием на помощь своим погибающим войскам, испарились, словно капли воды на раскаленной плите. Внимательно следя за обстановкой, мы понимали, что окруженный противник вот-вот будет окончательно добит. Подхода свежих резервов не было, активность авиации падала с каждым днем. Из 450 самолетов, сосредоточенных японцами, уничтожено было больше половины. [255]

На рассвете 31 августа начальник штаба эскадрильи разбудил нас радостным возгласом: монгольская земля очищена от японских захватчиков! Эта долгожданная весть моментально облетела весь фронт, все наши аэродромы.

Шестая японская армия перестала существовать; только незначительная часть японцев сдалась в плен. Вся вражеская техника осталась на поле боя.

Разгром японцев на Дальнем Востоке вслед за заключением Советским правительством договора с Германией о ненападении был как нельзя кстати. Верно, договор с Германией явился для советских воинов неожиданным, как гром среди ясного неба, и мало кто верил, что правящая фашистская клика останется верной принятым на себя обязательствам. Однако этим актом разрушался усиленно сколачиваемый в то время единый блок капиталистических государств против Советского Союза.

После сурового урока, преподанного японцам, мы не сомневались, что мир установится и здесь, на Дальнем Востоке. Сообщение Борзяка вызвало бурную радость.

— Женя! — вскочил в темноте Гринев. — Командирую тебя за дрофами... Закатим пир на весь мир!

Но Борзяк, словно холодной водой, окатил нас словами:

— Приказано всем сейчас же сесть в кабины и дежурить...

— Как так?

— А вот так, — Борзяк не изменил своей однотонной, педантичной интонации. — Приказ есть приказ. Поднимайтесь и расходитесь по самолетам.

На аэродроме возникла подъемная песня — зачихали, зафыркали моторы. Летчики одевались нехотя, изощренно выражаясь в адрес самураев. Начальник штаба зажег свет и, наблюдая за подъемом, объявил своим, никогда не меняющимся голосом:

— Могу вас обрадовать — сегодня во второй половине дня к нам прибывают артисты.

— А с утра приезжает группа маскировщиков... — продолжал Борзяк.

— Это зачем?

— Самолеты красить. Чтобы они на земле сливались с цветом степи, а в воздухе — с цветом неба. [256]

— Нет ли такого средства, чтобы сделать их совсем невидимыми? — подал голос Молтенинов.

— А это уже от летчика зависит, — со сдержанной злостью отозвался Комоса. — У раззявы самолет всегда на виду и от одного косого взгляда японца может загореться.

— У меня есть четвертое сообщение, — перебил их Борзяк. — И очень приятное.

Установилась тишина. Даже перестали одеваться.

— Точно известно: Указом Президиума Верховного Совета Союза ССР от 29 августа все летчики, участвовавшие в боях с мая и июня месяца, награждены орденами...

— Вот здорово!

— Да не мешайте капитану, дайте послушать!

— Среди награжденных тридцать один Герой Советского Союза, — продолжал Борзяк. — Из них — десять летчиков. Майорам Кравченко и Грицевец присвоено звание дважды Героя Советского Союза. Из нашей эскадрильи награждены орденом Красного Знамени командир, комиссар и Комоса... У меня все, товарищ командир. Разрешите идти?

Весть о наградах всех взволновала, вселила новые силы. Каждый награжденный как-то по-новому оценил себя.

Если бы это награждение произошло раньше, оно было бы неожиданным, и, конечно, мы не могли бы оценить его по достоинству. А теперь летчики, техники, авиаспециалисты приняли это, как нечто выстраданное и потому должное; награда была не только дорога, но и необходима, как правильная оценка нашей боевой работы. Ведь не зря говорят, что самое дорогое то, во что вложен труд, а незаслуженная награда, хотя и блестит, но совсем не греет...

— Ну, орлы! — обратился Гринев к летчикам перед тем, как идти к самолетам. — Не подкачайте! Если придется еще драться с самураями, не упускайте их, гоните в «могилевскую губернию».

Вместе с Гриневым я пришел на командный пункт, ожидая в душе, что вот-вот позвонят и скажут: конец боям, перемирие.

Но никто не звонил. Приехал техник по маскировке с группой красноармейцев, изложил свой взгляд на покраску [257] самолетов. Замыслы техника нам не понравились: самолетам угрожала слишком попугайная расцветка. Но маскировщик объяснил, что пестрые цвета в сочетании с голубизной неба и солнечными лучами при движении самолета в воздухе будут способствовать тому, что машина как бы сольется с солнечными бликами, растворится в них.

По опыту было известно, что зеленая окраска И-16 сверху и голубая снизу делали их и в воздухе и на земле темными, заметными с большого расстояния. А наши «чайки», равно как и японские истребители, с однообразной серебристой окраской действительно в воздухе были мало заметны. Мы предложили технику покрасить для опыта несколько самолетов в серебристый цвет, но он возразил, сославшись на инструкцию, запрещавшую подобную окраску. В конце концов сошлись на том, что для пробы разноцветными красками будет покрыт самолет Гринева. Размалеванный, он выглядел оригинально. На нем были черные полосы зебры и пятна леопарда, желтизна пустыни и весенняя зелень степей, и все это шло вперемешку с бурыми, белыми и голубыми оттенками, а главное, что особенно подчеркивал и чем гордился техник, все соответствовало требованиям науки В подтверждение техник перелистал перед нами альбом по камуфляжу самолетов.

— Ну. теперь ко мне никакой самурай не подойдет, — сказал Гринев. — Подумают, что сам сатана летает!

11

Вражеская армия, вторгнувшаяся в пределы Монголии, разбита, но японское командование, судя по всему, о перемирии не заботится. Не имея вблизи Халхин-Гола и вообще в западной Маньчжурии почти никаких наземных сил, оно наскребло до тридцати бомбардировщиков, около семидесяти истребителей и бросило все это на наши наземные войска. Цель такого безрассудного налета была совершенно непонятна.

Мы поднялись быстро и с набором высоты полетели к горе Хамара-Даба. Впереди нашей эскадрильи шли две группы И-16, выше — «чайки». Белая стрела с земли показывала направление на противника. Ни Гринев, ни другие группы истребителей, поднятые на помощь [258] дерущимся, не сразу вступали в бой, а специально отклонились дальше в Маньчжурию, чтобы охватить японцев с тыла. Втянувшись в схватку, японцы, очевидно, и не подозревали, какое грозит им окружение.

Мы атаковали. Противник сбросил бомбы и сделал попытку уйти, но путь ему был прегражден. В небе все перемешалось. Однако, несмотря на кажущуюся нестройность, у нас был свой порядок. «Чайки», как орлы, обрушивались сверху на разрозненные группы противника, еще сохранившие в своих рядах строй, и, спуская их вниз, передавали на расправу И-16-ым.

Бой, опускаясь к земле, одновременно распространялся в ширину, и на всем его пространстве все кипело огнем. Японские бомбардировщики, спасаясь пикированием, старались прижаться к земле, чтобы на бреющем полете вырваться из окружения, но такой маневр удавался немногим. Тактическое и численное превосходство было на нашей стороне.

Переместившись глубоко на территорию Маньчжурии, бой распался на отдельные разрозненные очаги. Впереди возникла пара одномоторных бомбардировщиков, удиравшая на предельных скоростях. Чтобы увереннее их атаковать, я покачал крыльями, подзывая к себе ближайший истребитель. По желтому номеру узнал в случайном напарнике летчика из соседнего, пятьдесят шестого полка.

В эти минуты, когда в воздухе подверглось сокрушительному разгрому все, что японцам удалось наскрести, боевой дух у нас был исключительно высок. Бескрайняя синева неба и степи, неоглядный, свободный простор вокруг как нельзя лучше отвечали возросшему ощущению силы. Вспомнил, как Гринев сказал сегодня: «Гоните их в «могилевскую губернию». Где ты, Коля? Мы бы с тобой наверняка эту пару завалили!

Я подвернулся так, чтобы напарник имел возможность атаковать второй бомбардировщик одновременно со мной. Оглядываюсь — опасность пока нам никакая не угрожает. Ловлю врага в прицел. Он мечется из стороны в сторону. Во мне шевельнулось чувство, похожее на сострадание... Стрелок, охваченный страхом, начал отстреливаться — нервно, беспомощно, настолько неприцельно, что я не удержался от улыбки: до чего, бедняга, сдал! Моя очередь прошивает бомбардировщик наискось, и [259] он плюхается на землю... Второй пытается улизнуть. Напарник почему-то не стал по нему стрелять. Мы — в глубине Маньчжурии, хватит ли горючего до аэродрома? Взгляд на часы: полет длится тридцать одну минуту. «Ничего, — успокаиваю себя, — в случае чего доберусь до Монголии и сяду в степи».

Резким разворотом приготавливаюсь для нападения на второго бомбардировщика и тут замечаю — выше нас появился японский истребитель. Он пока не страшен, нас двое. Тороплюсь. Иду в атаку. Напарник немного отстает. Это к лучшему, так ему будет удобней прикрыть меня от истребителя противника.

Скорость большая, сближаюсь быстро. Ловлю в прицел бомбардировщика. Стрелок даже не сопротивляется, молчит. Сейчас я нажму на гашетки... Но прежде рефлективно оглядываюсь... Над самым затылком страшным хищником висит вражеский истребитель, а мой напарник с набором высоты уходит домой...

Безудержная злость на мерзавца, бросившего меня в такую минуту, затмила сознание. Наш трус стал для меня хуже врага, и я со всей силы хватил «на себя» ручку управления, чтобы догнать его...

Страшная резь в спине — и все передо мной исчезло.

12

Хочется спать, но шум мешает. Это трещит киноаппарат, я вижу экран. На нем плывут небо, земля... Как называется этот фильм? Я уже видел его. Все, что на экране, давно знакомо... Пробую мотор. Он ревет, трясется, меня прижимает к спинке сиденья, струя бьет в лицо. Нужно сбавить обороты, но я почему-то медлю. Самолет срывается с колодок и бежит по земле, страшно прыгая. Немедленно убрать газ! Но кто-то крепко держит меня за руку. Самолет набирает скорость и мчится на какую-то стену... Резко, с болью высвобождаю руку...

Что такое? Я же в воздухе, самолет идет на посадку! А шасси? Так и есть — позабыл выпустить... Самолет, едва не коснувшись земли, полез кверху. Я хватаюсь за управление и набираю высоту. Подальше, подальше от земли...

Воскресают последние секунды боя, я оглядываюсь...

Внизу простирается степная пустыня, вверху — небесная. [260] Солнце спокойно светит. Кругом ни одного самолета. Понимаю, что произошло: от большой перегрузки я потерял сознание. Очки сорвало, на левой руке — она плетью болталась за бортом — нет перчатки. Самолет, отрегулированный на кабрирование, сам набирал высоту, терял скорость, сваливался и опять шел вверх. Мотор благодаря резинке, которая удерживала сектор газа в переднем положении, работал на полную мощность, и только поэтому я не врезался в землю...

Урок первого боя спас мне жизнь. Теперь скорее бы выбраться с территории противника.

А где же я нахожусь? Вглядываюсь в землю, узнаю в стороне Джин-Джин-Суме — самый близкий населенный пункт от границы Маньчжурии. Хватит ли горючею? Стрелки часов успокаивают.

Уточняю курс на свой аэродром. Долечу.

Настороженно, зорко оглядываюсь. Вокруг меня никого.

Пересекаю границу. Наши войска, наша техника. Они теперь плохо маскируются. Противника нет...

На душе сразу стало веселее. Прошедший бой представляется сном. Почему меня не сбил японский истребитель, когда я был без сознания? Наверное, он стрелял? Так и есть: белеют дырки в правой консоли. Возможно, он принял мой «пилотаж» за падение, а меня счел убитым?..

Хорошо то, что хорошо кончается.

Миновал Халхин-Гол. Все его извилины, очертания до того знакомы, что кажется, копни сапер на берегу лопатой — и это от меня не ускользнет. Теперь можно считать, что я уже дома. Какое-то благодушие овладевает мною. Думаю о жене. Валя! Где ты теперь? Почему-то вспоминаю слова, сказанные ею в день отъезда: «...летчики вообще хорошо живут, всем обеспечены, квартиры отличные..» Если бы она весь этот полет могла быть со мной! Но, собственно, зачем?

Аэродром. Считаю самолеты. Не хватает одного — меня.

— Как мотор? — спрашивает Васильев.

— Прекрасно. В правом крыле пробоины.

— Вижу. Это чепуха, товарищ комиссар, минутная работа. Вон у комэски — 47 дырок! — Васильев говорит о пробоинах, как об очках, которые другие набирают в [261] игре, ему недоступной. Сегодня он отдает предпочтение Гриневу. — У него пробоин больше...

С трудом я вылез из кабины: тело отяжелело, в левом плече боль. Бросил парашют, осторожно попробовал прогнуться в пояснице — и тут же все передо мной померкло. Я на ощупь ухватился за крыло. Через какой то промежуток времени стало лучше; выпрямился, повел головой, будто осматривая аэродром.

— Что с вами? — подскочил Васильев.

— Устал... Много пришлось крутиться. Дай попить, пожалуйста.

Он достал из своего погребка чайник, и я пил прямо из носика. Холодный чай с густым клюквенным экстрактом показался жизненным элексиром.

Сколько раз приходилось мне после вылета ходить по короткому маршруту от самолета до командного пункта, и каждый раз я нес в себе новые чувства, новые переживания, новые впечатления. Сейчас, превозмогая боль и очень опасаясь, как бы после сегодняшней невольной неосторожности не оказаться в руках врачей, думал только об одном: из-за кого?

За все время боев мне ни разу не пришлось услышать слово «трус». Меньше всего я был готов к тому, чтобы встретить труса среди летчиков. Злоба, как и тогда, в воздухе, охватила меня. Кто этот мерзавец? Я запомнил номер его самолета, а летчиков пятьдесят шестого полка прекрасно знает его ветеран Павел Кулаков.

— Как не знать! — отвечает Кулаков. — Фюлькин — прекрасный, опытный летчик.

Слова Кулакова меня немного обескуражили. «Прекрасный, опытный летчик...» Но ведь мужество истребителя определяется не по тому, хорошо он летает или так себе, а по его поведению в бою, по его действиям в минуты смертельной опасности... Да он ли, Фюлькин ли, летал на этом самолете? А может быть, когда я был в беспамятстве, этот Фюлькин дрался с японцем и только потому меня не сбили? Летчик в бою действует подчас инстинктивно, и не исключено, что Фюлькин, метнувшись поначалу в сторону, быстро опомнился и возвратился ко мне на помощь. Но почему он не стал одновременно со мной атаковывать второй бомбардировщик? Трус не только тот, кто бежит из схватки, но и тот, кто не проявляет инициативы, кто прячется за крыло соседа, выжидая, [262] когда кончится бой. Я прикинул расстояние, на которое Фюлькин удалился от меня... Нет. Если бы он и возвратился, то было бы поздно — японец уже расправился бы со мной. Значит, удрал.

Звоню по телефону в пятьдесят шестой полк. На самолете, номер которого я назвал, летал действительно летчик Фюлькин. Из боя он ушел потому, что слишком далеко залетел, а горючее у него было уже на исходе...

Может быть, все это и в самом деле так, но все же сел Фюлькин на своем аэродроме. Значит, на несколько минут мог бы задержаться. В крайнем случае, не дотянув до аэродрома, мог сесть в степи. Выставленный довод формально Фюлькина оправдывал, но меня не убеждал.

Для летчика-истребителя, который боится воевать, всегда найдется множество причин, объясняющих, почему он вышел из боя: здесь и плохая работа материальной части, и тактическая ошибка, и скверное самочувствие, и то, что сам вынужден был увертываться из-под удара врага, — всего даже невозможно и перечесть. Вообще в истребительной авиации, как ни в каком другом роде войск, много возможностей, чтобы незаметно уклониться от боя. И тут же существуют поистине безграничные просторы для полного проявления всех нравственных достоинств, которыми наделен, которые воспитал и развил в себе человек.

Мне кажется, что трусливые люди чаще всего выходят из скрытых характеров. Боязнь признаться в своих ошибках и слабостях перед товарищами постоянно толкает их на сделку с совестью, на ложь. И это подтачивает их душевные силы, делает неустойчивыми. Когда же они попадают в условия, где ради дела требуется не щадить собственной жизни, они оказываются не в состоянии не только бороться с врагом, но даже и защитить самих себя.

Судьей летчику-истребителю, ведущему схватку с врагом, зачастую является одна его совесть — она рождает геройство и трусость, вдохновляет на победу и ведет к поражению, — все зависит от того, насколько чиста совесть. Как бы ни были люди крепки духом, минуты слабости и сомнений им знакомы. Но они потому и люди, что умеют взять себя в руки и поступать так, как подсказывает совесть. [263]

Надо ли говорить, что на такое дело, когда судьей часто служит только собственная совесть, способен человек с высоко развитым чувством общественного долга, воспитывающийся и мужающий в коллективе!

Кто не имеет хороших друзей, оторван от коллектива, тот хиреет, как крепкое дерево, лишенное источников питания. Такие люди на фронте быстро вырождаются в эгоистов-гонцов за славой или же становятся трусами, а то и предателями. Любая ошибка, допущенная летчиком в полете, будет прощена коллективом, , если провинившийся не укроет ее, а честно признается в ней. Само признание — первый признак крепнущего мужества в человеке.

Где-где, а в воздухе просторы широки, до поры до времени трус может прятаться и в небе. Но рано или поздно, если только не опередит смерть, он будет изобличен.

Фюлькин мне и представлялся именно таким человеком, замкнутым, оторванным от коллектива. Впоследствии судьба свела нас, и я увидел, что не ошибся в своем предположении.

— ...О чем задумался, комиссар? — подошедший Гринев даже не дал мне ответить: — А с глазами что? Почему глаза такие красные?

— Очки сорвало.

— Ну, это ерунда, не надо высовываться... А за мной, как за чудом, гонялись все самураи. Ты посмотри, — он указал на свой самолет, — разукрашен, как попугай на маскараде. Его, наверно, сам микадо из Токио рассмотрел.

— Значит, теперь все самолеты так размалюем? — Я задал вопрос с полной серьезностью, чтобы еще больше подзадорить командира и отвлечься от своих тяжелых мыслей.

— Борзяк! — глаза Гринева сверкнули лукавством. — Передай камуфляжникам, чтобы они сейчас же покрасили самолет комиссара так же, как и мой. Комиссару очень нравится...

— Да ведь вы, товарищ командир, сами их турнули с аэродрома, — на этот раз всегда серьезный Борзяк не понял шутки. — Они уже уехали, товарищ командир.

Самолет Гринева выделялся на стоянке среди других машин, как селезень среди уток: более яркой демаскирующей [264] расцветки при всем желании нельзя было бы изобрести. Помянув крепким словом техника и других специалистов маскировочной службы, Гринев приказал:

— Смыть! Из-за такого безобразия чуть было не погиб...

— В авиации «чуть» не считается, — я снова возвратился в мыслях к своему последнему вылету. — Вообще, видно, редкого летчика не спасало это самое «чуть». Если бы при каждом «чуть» гибли, то и летать-то, наверно, было бы некому...

13

В этот день меня вызвали в политотдел. В связи с переходом наших войск к стабильной охране государственных границ здесь состоялось совещание. На нем обсуждались задачи партийно-политической работы в новых условиях.

Возвращаясь, я еще издали заметил, что на нашем аэродроме происходит нечто необычное: все сидят на земле посредине стоянки, перед ними на кузове полуторки с открытыми бортами — женщина в белом. Артисты!

На тебя заглядеться не диво.
Полюбить тебя всякий не прочь . —

донеслось до меня.

— Стой! — сказал я шоферу и потихоньку вылез из кабины. Песня, разгоняемая ветерком, лилась по степному простору, волнуя, лаская и тревожа человеческие сердца.

Взгляд один чернобровой дикарки
Разжигает убийственно кровь...

Я слушал, восхищенный песней, белой женщиной на машине. В обстановке, с которой мы сжились, женская красота, конечно, преувеличивается. Молодое нежное лицо артистки, ее голос, тонкое белое платье, выступая в резком контрасте с нашими овеянными войной лицами, с гимнастерками, пропитанными потом, действительно придавали ей какую-то чарующую силу...

Словно оказались мы в другом мире, где все дышит жизнью и любовью. Суровое небо войны вдруг обрело [265] весеннюю яркость и покой. Полынная жаркая степь дохнула свежестью заволжских просторов. И сами мы почувствовали, будто стали и легче, и одновременно сильнее... Тайна этого внутреннего преображения проста: здесь, вдали от Родины, где мы привыкли каждый день видеть врага, песня хватала за самую душу и уносила к родному крову, к самым близким людям. С новой, необыкновенной ясностью каждый понимал великую важность дела, которое совершал он вместе с товарищами во имя счастья дорогих людей...

Концерт окончен.

От имени всех присутствующих я сердечно и с благодарностью жму руки артистам, заверяю их, что мы и в дальнейшем надежно будем оберегать труд нашего народа, труд людей дружественной Монголии.

День погас. Враг разгромлен. Невольно думается, что раздастся телефонный звонок из штаба и нам скажут: война кончилась, мир. [266]

Дальше