Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Оборона кончилась

1

Утром налет на японский аэродром не состоялся: лил дождь, громыхала гроза.

Еще с вечера стрелка барометра обозначила резкое падение давления. Небо на востоке заволокло облаками. На горизонте сверкали зарницы, подул порывистый ветер. В воздухе нарастал гул, похожий на отдаленную артиллерийскую канонаду. Перед рассветом гул усилился и превратился в раскатистое грохотанье. Огненные нити начали полосовать темный свод, небо гневно огрызалось, издавая рычанье и стоны. Вдруг блеснула невиданной еще силы молния, и тут же ударил гром, потрясая землю и небо. Набрякшие черные тучи, словно только и ждали громового сигнала, брызнули дождем. По крыше нашей юрты хлестнуло, как из ведра.

Сон не шел. Василий Петрович ворочался с боку на бок, потом осторожно поднялся и направился к двери, открыл ее. В юрту с воем и свистом ворвался» ветер, обдав командира сыростью. Он поспешно прикрыл дверь, присел на корточки и высунул наружу одну только голову; мне видна была черная щель — определить во тьме-тьмущей шансы на прояснение было невозможно. Василий Петрович возвратился к своей постели. [187]

— Чего зря беспокоишься, спи. Дежурная служба поднимет, — шепнул я»

— Не могу.

Он достал из кармана фонарик и, прикрываясь одеялом, чтобы не беспокоить спящих, осветил ручные часы: наступило время подъема. Василий Петрович снова подошел к двери и легонько позвал часового. Часовой доложил, что приезжал дежурный по эскадрилье и передал приказание из полка — не поднимать летчиков без особого распоряжения. «Пусть, пока нелетная погода, хорошенько выспятся».

Василий Петрович, не очень-то доверяя метеорологической службе, решил все-таки выйти и своими глазами оценить обстановку. Едва он переступил порог юрты, как с оглушительным треском ударила новая молния и все небо озарилось, как днем. Все сомнения насчет фактического состояния погоды развеялись. Василий Петрович плотно закрыл дверь, лег в постель и закурил. Раскаленный кончик папиросы, когда он затягивался, освещал его озабоченное лицо.

А летчики? Разбуженные первыми раскатами грома, они вначале прислушивались к дождю, барабанившему по юрте, и я представил себе, с каким удовольствием каждый должен был подумать о том, что сегодня на рассвете не прозвучит душераздирающая команда: «Подъем!» Потом под музыку дождя и грома они уснули, и теперь было слышно, как сладко посапывают... Конечно, мы правильно поступили, не сообщив о предстоящем задании с вечера, — мысли об опасном и ответственном полете волнуют каждого, как бы крепок человек ни был. Все громкие слова о врожденном мужестве и природной смелости — результат упрощенного, поверхностного подхода к оценке героизма. Никто не рождается ни героем, ни трусом — жизнь воспитывает людей. Выдержка, самообладание Трубаченко во вчерашней разведке, в момент нападения японских истребителей, не имели ничего общего с отзывом одного из штабных работников, который сказал о нем: «Трубаченко — как зверь бесстрашный, ему все нипочем»... Этот штабист, очевидно, еще не усвоил на собственном опыте, что такое истинная храбрость, какой ценой она добывается...

— Не спишь? — спросил Трубаченко.

— Нет. [188]

— Я тоже.

— Давай попытаемся заснуть...

— Давай.

И мы ворочались до тех пор, пока в юрте не стало светло.

После завтрака погода мало изменилась, но все находились около своих самолетов — на случай прояснения. Не исключалось и внезапное появление японцев. Пользуясь передышкой, я обошел стоянку, познакомился с новыми людьми, которые прибыли в эскадрилью недавно. Потом направился к палатке командного пункта.

— Вы меня обещаниями не кормите! — услыхал я голос инженера Табелова, кричащего в телефонную трубку. Таким взыскательным тоном он обычно разговаривал с хозяйственниками. — Держать всю зиму технический состав на морозе я не намерен, мне нужны балки для землянок! Печки!.. А маслогрейки? Когда пришлете маслогрейки, спрашиваю?.. Предупреждаю: больше напоминать не буду, а подам рапорт командующему и доложу, кто срывает подготовку эскадрильи к боевой работе в зимних условиях!..

Вон как дело обстоит! В зимних условиях!..

— Комиссар! — окликнул меня Василий Петрович: — Поедем обедать в столовую. Давно горячего супу не пробовал. На аэродроме-то он всегда остывший.

В хмуром небе появились разрывы, сквозь них проглядывало солнце. Степь после дождя посвежела, запах полыни в воздухе сгустился.

— Погода улучшается.

— Да, может, скоро разведриться, уезжать нельзя, — согласился Василий Петрович. — Только вот аэродром местами не раскис ли?

— Не должно. Обошел всю стоянку, луж нигде нет, все в землю ушло.

— Хорошо, будем ждать... Почитать чего-нибудь хорошенького не найдется?

Я предложил «Былое и думы» Герцена.

— Пытался — не идет.

У моего техника была третья книга «Тихого Дона» Шолохова, и мы направились на стоянку. Васильев прятался от дождя под крылом самолета.

— Чем занимаешься? — по-домашнему спросил командир, упреждая уставной рапорт техника. [189]

— Да вот закончил письмо домой.

— Я вчера тоже написал, — сказал Василий Петрович и без деланного любопытства, свойственного иным начальникам, когда они хотят щегольнуть своим вниманием к личной жизни подчиненных, спросил: — Наверно, скучаешь по дому?

— А кто же не скучает? — ответил Васильев.

Звено И-16, заглушая своим ревом разговор, пронеслось над головами, возвращаясь со стороны фронта.

— Разведчики! — понимающе сказал Василий Петрович. — Должно быть, погоду у японцев проверяли.

— А может, и доразведку аэродрома провели, на который мы летали?

— Может быть! — он сразу как-то подтянулся, лицо стало строже. — Погода улучшается...

Захватив у Васильева «Тихий Дон», мы возвратились на командный пункт, но читать не пришлось: поступило приказание немедленно подготовить эскадрилью к штурмовке японского аэродрома.

2

Высушенная до трещин земля впитала в себя всю влагу, и грунт под взлетающими самолетами был тверд, как в прежние дни. Солнце падало на степь сквозь окна облаков, отчего она казалась сверху пятнистой и неровной.

Мы летели двумя девятками за головным звеном командира полка майора Кравченко. Уступом в стороны шли две другие эскадрильи. Чтобы скрытно приблизиться к противнику и достигнуть внезапности, командир полка решил пересечь границу над облаками.

Полк истребителей набирал высоту, идя, словно в ущелье, между двух горных хребтов: справа и слева высились набухшие дождем и грозой тяжелые тучи. Форма их была самой разнообразной: и острые, как шпили башен, и куполообразные, похожие на дым от громадных взрывов, как говорят в метеорологии, кучево-дождевые формы вертикального развития. Они несли с собой грозы и шквалы.

Полет в грозовых облаках — риск. Самолет могут развалить вихревые потоки громадной силы, случается, что его разбивает в щепки молния. Не менее опасно лететь [190] и в разрывах между такими облаками, потому что» ветер, дующий на высоте в разных направлениях, внезапно затягивает просветы, и самолет может оказаться в западне...

Строй полка сразу вытянулся колонной девяток, позволяющей удобнее проскочить опасный участок. Воздушные потоки бросали самолеты, как мячики, болтанка затрудняла пилотирование. Когда отдельные, наиболее мощные нагромождения облаков загораживали путь, мы, маневрируя, обходили их стороной, проскакивали либо верхом, либо низом. Наступил момент, когда небесные просторы сузились предельно, стали до того тесны, что отвернуться некуда, всюду опасность встретиться с грозовыми облаками; они высятся, как горы...

Наконец, форсируя моторы, мы вырвались в чистое небо. Над облаками был совсем иной мир. Солнце светило так сильно, что невозможно даже мельком на него взглянуть. Облака, оставшиеся внизу, переливали всеми цветами радуги. Было такое чувство, будто из сырого разрушенного подвала, готового вот-вот обвалиться, мы вырвались на свободу.

Линию фронта обошли стороной Километров через двадцать облачность кончилась. Дальше в небе Маньчжурии не было ни одного барашка. Командир полка немного довернул влево, изменил курс и начал снижаться в направлении аэродрома, который мы разведывали вчера.

В замысле налета предусматривалось, что две эскадрильи производят штурмовку вражеских самолетов, стоящих на земле, а одна остается наверху на тот случай, если противник вызовет помощь с другого аэродрома. Направление захода для стрельбы по наземным целям было выбрано в сторону вероятного взлета японских истребителей... Их удобнее всего бить на разбеге.

Солнце светило почти в хвост, хорошо освещая все пространство впереди. Самолеты противника мы заметили еще издалека. После дождя они стояли, точно на просушке, ничем не замаскированные. Линия их стоянки, немного изогнутая, вырисовывалась почти под прямым углом, что позволяло производить атаку с ходу, на широком фронте. Вслед за командиром полка Василий Петрович направил эскадрилью прямо на середину стоянок. [191]

Наше появление с юга, под прикрытием солнца, было для японцев полной неожиданностью. Только после первых пулеметно-пушечных очередей они поняли в чем дело, да поздно...

Каждый И-16 имел в запасе около трех тысяч патронов. А если учесть, что наша эскадрилья была вооружена пушками, то по силе огня штурмующая группа почти в десять раз превосходила огонь такой же группы японских истребителей. Кроме того, еще в мирные дни мы немало готовились к штурмовым действиям, опыта стрельбы по наземным целям было, пожалуй, даже больше, чем по воздушным, так что огонь оказался очень метким. На аэродроме началась паника: одни бежали со стоянок сломя голову, другие падали на месте. И лишь очень немногие копошились возле самолетов, рассчитывая взлететь. Трассы пуль, перекрещиваясь в воздухе и обгоняя друг друга, создавали впечатление, будто на аэродром обрушился огненный ливень.

Держась правее Василия Петровича, я выбрал какой-то большой двухмоторный, очевидно, транспортный самолет и, дав по нему на пикировании три длинные очереди, пошел боевым разворотом на следующий заход. Зенитных разрывов не было, взлетать японцы, кажется, не собирались. Несколько вражеских самолетов, в том числе и двухмоторный, уже пылали. Над аэродромом И-16 замкнули гигантский накрененный к земле круг, который нижней своей частью поливал вражеские самолеты огнем, в то время как другая группа, поднятая кверху, как будто набиралась сил для нового натиска.

Василий Петрович бросил самолет в новое пикирование, направляя его в центр стоянки, но неожиданно круто и резко довернул влево; я сразу же от него отстал. Такой маневр случайным быть не мог. В голове тревожно мелькнуло: «Уж не задела ли его в этой суматохе какая-нибудь шальная пуля?» Вглядываясь, увидел, как от дальнего фланга стоянки, куда, видно, еще не достал огонь штурмующих, пошел на взлет один И-97. Я понял, что командиру, разогнавшему на пикировании большую скорость, трудно будет прицелиться по взлетающему, возможно, он и совсем не успеет этого сделать... Не стал догонять командира. Немного убрав газ, сдерживая этим скорость, постарался занять позицию, удобную для атаки на случай, если взлетающий не будет сбит. [192]

Как раз в тот момент, когда истребитель противника оторвался от земли, Трубаченко оказался строго сзади и дал по нему короткую очередь. Я был мало уверен, что Василий Петрович попал, и начал уже прицеливаться по японцу, как-то странно застывшему в воздухе, но не успел нажать на гашетку: еще не имея достаточной скорости, И-97 рухнул вниз. Очевидно, японский летчик был убит. Короткая очередь Трубаченко походила на выстрел профессионального охотника: навскидку, когда бьешь птицу на лету. После этого никто из японских летчиков взлетать уже не пытался.

В клубах черного дыма внизу вскидывались ослепительно желтые языки бушевавшего пламени — это взрывались бензиновые баки японских истребителей.

Над летным полем и стоянкой дымы вытягивались кверху спокойными столбами, предвещавшими хорошую погоду.

Сделав три захода, мы пошли домой. Погода на обратном пути резко улучшилась. Отдельные облачные массивы, пуская серебристые от солнца полосы дождя, растворялись в небе.

Налет на этот аэродром был повторен еще раз.

Мы начали переходить в воздухе от оборонительных действий к активным, наступательным.

Уничтожение авиации противника на его аэродромах — один из самых надежных способов завоевания господства в воздухе. Опыт показал, что при хорошей организации такие действия могут проходить почти без потерь, так как самолеты противника на земле беспомощны, как рыба, выброшенная на сушу. Потом всем известно, что большую часть времени самолеты проводят все-таки на базах и застигнуть их там вероятнее всего.

3

По возвращении из госпиталя мне пришлось сразу включиться в интенсивную боевую работу, делать в день по 5—8 вылетов.

Поврежденный позвоночник, напоминавший о себе даже при незначительных нагрузках, не давал покоя. В воздухе, в горячке боя, это замечалось не всегда, но на земле, когда вылезал из кабины, иногда становилось до [193] того плохо, что кружилась голова. Частенько, не отходя от самолета, я ложился на землю и в полузабытьи дремал, а отдышавшись, решал про себя: попрошу на пару дней освобождение от полетов. Но обстановка оказалась очень напряженной, и я не мог себе позволить оторваться от боевой жизни; продолжал летать, рассчитывая отдохнуть, когда наступит затишье.

Кроме того, я видел, понимал и чувствовал, что за время перерыва многое утратил...

Несколько встреч с противником помогли наверстать упущенное, восстановить прежние навыки. Я снова стал быстро и правильно оценивать обстановку в воздушных боях. Все мои надежды покоились на твердой вере в то, что и здоровье тоже скоро окрепнет. Усиленной тренировкой я старался добиться нормального самочувствия. Но этого как раз и не получилось. Моя настойчивость оказалась выше физических возможностей, и это незаметно подрывало здоровье: постоянное перенапряжение приводило к постепенному упадку сил. Как и у большинства летчиков, профессиональное самолюбие мое было сильно развито, и я не хотел в глазах товарищей выглядеть слабым, невыносливым. На свои головокружения и слабость я никому не жаловался. Врач же, обязанный знать особенности психологии летчиков, не обращал на меня внимания, считая, по-видимому, что, раз жалоб нет, значит, все в порядке.

И вот однажды, когда я, усталый, растянулся под крылом своего самолета, на стоянке появился врач, приехавший из штаба полка. Он направлялся прямо ко мне. Я испугался. Мне вдруг пришло в голову, что он что-то узнал о заключении, сделанном в госпитале. В напряженном молчании ожидал начала разговора. К счастью, подозрения не подтвердились: врач, оказывается, приехал по настоянию Трубаченко. Василий Петрович заметил, что я стал необычно быстро утомляться, и советовал мне делать, пока не втянусь, не более 3—4 вылетов в день. Я не соглашался. Тогда он обратился к врачу.

Врач прослушал меня и осмотрел. О поврежденном позвоночнике ничего, конечно, не узнал, но все же посоветовал летать поменьше.

Наш разговор закончился как раз к тому моменту, когда эскадрилья была поднята на штурмовку железнодорожных [194] эшелонов, только что пришедших на станцию Халун-Аршан.

Эта станция, в шестидесяти километрах от района боевых действий, была для японцев самым близким пунктом разгрузки. Наше командование держало ее под постоянным воздействием авиации. Кроме бомбардировщиков, для этой цели привлекались и истребители, в том числе и наша эскадрилья, укомплектованная И-16 с пушечным вооружением. Чтобы скрыть сосредоточение войск и избежать лишних потерь, японцы подавали эшелоны и производили выгрузку, как правило, только ночью. На сей раз они поспешили с доставкой и были засечены воздушными разведчиками. Но своевременно захватить эшелоны на выгрузке могли только истребители.

Около пятидесяти километров маршрута пролегало над безжизненными горами Большого Хингана, среди которых и находилась станция. Горы начинались холмистыми отрогами и постепенно переходили в отвесные скалы. Своими блестевшими на солнце вершинами и затененными впадинами они походили с воздуха на застывшие морские волны с белесыми гребешками, способными в любой момент поглотить летчика вместе с самолетом. Нам уже приходилось летать над этими хребтами и всякий раз, едва почудится в гуле мотора фальшивая нота, невольно цепенеешь, застываешь и весь обращаешься в слух. Ровное, чистое металлическое гудение успокаивает; с облегчением вздохнешь и снова начнешь с настороженным любопытством рассматривать плывущие под тобой островерхие громады.

...Кругом только горы и горы. Но вот вдали появляется странная темная полоса; она быстро растет, расширяется, словно гигантский плуг раздвинул угрюмые склоны, и в этой извилистой борозде с растрескавшимися ущельями и оказалась железнодорожная станция.

Рыжие черепичные крыши пристанционных построек. Тонкая нить железной дороги едва заметна. На ней дымит товарный состав. Другой эшелон стоит под выгрузкой.

Василий Петрович, возглавляя девятку, довернул на приближающийся поезд. Летчики другой группы, продолжая полет по прямой, напряженно следили за воздухом [195] — нет ли в небе японских истребителей. В то же{1} время они ждали, когда заговорят укрытые на склонах гор зенитные точки. Нужно не прозевать самый момент открытия огня, чтобы тут же подавить его снарядами и пулями. Вот блеснули внизу светлые языки пламени... Зенитная артиллерия установлена здесь стационарно и бьет довольно точно. Когда мы в последний раз налетали на станцию, зенитки ударили прямо под строй эскадрильи. На этот раз они начали бить заградительным огнем: очевидно, не хватило выдержки, не утерпели, сами раскрыли себя раньше времени.

Девятка, специально выделенная для борьбы с зенитками, без промедления обрушилась на батареи, а ведущая пошла в атаку на поезд.

Трубаченко пикировал под крутым углом, скорость нарастала довольно быстро. Как и в предыдущих штурмовках, оказавшись на дистанции прицельного огня, я дал по поезду несколько длинных очередей и круто начал выходить из пикирования... Земля, горы, вагоны — все разом исчезло. Темень и боль накрыли меня. Сознавая, что это от перегрузки, я ослабил, слегка отпустил ручку управления. Вместе с тем это грозило и опасностью: не успеешь вывести самолет, догонишь свои пули и снаряды в земле. Снова тяну ручку на себя и, ничего не видя, управляю самолетом по чутью. В глазах — свет: мой самолет с огромным креном неуклюже проносится над крышами товарняка... Успев выхватить машину из пикирования, я уже не взмываю ракетой ввысь за командиром, а очень плавно, совсем не по-истребительски перехожу в набор высоты. Настроение резко упало, стало ясно, что дальше летать невозможно; выбился из сил, вконец ослаб, нужен немедленный отдых. «Хорошо, хоть заход был не на гору, а то бы...» Со злостью на себя, что так раскис — и где? над целью! — крепко сжал ручку управления, двинул сектор газа до отказа; увеличил скорость, догнал Василия Петровича.

В момент разворота на повторный заход все ущелье было видно очень хорошо. Разрывы зенитных снарядов покрыли станцию барашковой папахой, из-под которой вылетали истребители. Вслед им, уже не так стройно, как при первом залпе, выстраивались черные разрывы. Состав, находившийся в пути, остановился. Паровоз окутался белым облаком пара, из вагонов выскакивали [196] люди, посередине эшелона, освещая затененные склоны гор, пылали вагоны.

Зенитный огонь заметно ослаб, и группа, выделенная для его подавления, пошла на второй эшелон, а Трубаченко повел свою девятку уже на горящий. В этот момент одна из батарей противника «ожила» и ударила прямо нам навстречу. Василий Петрович довернулся и сквозь разрывы ринулся на нее. На этот раз заход был в сторону высокой горы, и я, как ни храбрился, трезво рассудил, что круто выхватывать машину не в моих силах; пошел вслед за командиром под небольшим уголком.

Отстрелявшись, я так же полого пошел вверх, намереваясь спокойно перевалить через гору. К моему удивлению, гора начала быстро расти в размерах. Чтобы снова не создать больших перегрузок, которых я уже не мог выдержать, пришлось осторожно увеличить угол набора. Самолет, как бы прижимаясь к склону горы, вползал на нее. Впереди открылась прежняя панорама — нагромождение волнистых гор Большого Хингана, через которые предстоит обратный путь.

На западе, в той стороне, где был наш аэродром, скрывалось солнце. Вдруг что-то с треском блеснуло в глазах, и меня, как пушинку, швырнуло кверху. «Неужели зацепил за вершину?» Но это был зенитный снаряд, пущенный японскими артиллеристами по верхушке горы, очевидно служившей пристрелочной точкой. Мой самолет как раз оказался над ней, и вражеские зенитчики не упустили момента.

Машина, поставленная взрывом на дыбы, судорожно затряслась и, потеряв скорость, на какой-то момент застыла, готовая рухнуть на скалы. Чтобы не свалиться, я отдал ручку «от себя» и двинул вперед до упора сектор управления мощностью мотора, который захлебнулся, страшно зачихал. К счастью, он продолжал тянуть, но только с меньшей силой.. Самолет опустил нос и провалился, набирая скорость. В горизонтальное положение он уже вышел в другом ущелье, за горой, что и спасло меня от прицельных залпов японских зенитчиков и удара о скалы.

Мотор сильно трясло. Я попытался уменьшить обороты, но он чуть было совсем не заглох. Стало ясно — мотор поврежден. В нем заключалась моя жизнь, и все [197] теперь подчинилось его неровному, задыхающемуся гудению. Ничего другого на свете, кроме него, не существовало. Вот уж, действительно, когда летчик и мотор сливаются воедино. Нет, не воедино — господствовал мотор! Я себя позабыл и видел, и чувствовал пульс жизни только в механических силах, которые нехотя потащили меня из гор, где возможна гибель, но не посадка...

Из разбитого цилиндра начало выбивать масло, его брызги втягивало в кабину. Через одну — две минуты полета прозрачный козырек, предохраняющий от встречного потока воздуха, весь был залит маслом. Чтобы смотреть вперед, пришлось голову высовывать за борт кабины, отчего стекла летных очков, и без того уже помутневшие от масляной эмульсии, сразу потемнели. Сначала я пробовал протирать их руками, но масло делало стекла темно-матовыми, прозрачность их не улучшалась. Тогда я сбросил очки, рассчитывая, что буду продолжать полет и без них. Едва сделав это, я почувствовал, как горячая липкая жидкость залепляет глаза. Попытка протереть глаза не удалась, потому что перчатки также были испачканы маслом; все передо мной окончательно заволокло, пилотировать самолет стало невозможно: черный непроглядный туман окружил со всех сторон.

Выпрыгнуть на парашюте!

Я торопливо снял перчатки, чтобы удобнее было отстегнуть привязные ремни и опираться о борта кабины при отталкивании от самолета. Ударил по замку — привязные ремни распались. Поднял ногу на сиденье, готовый к прыжку... А позвоночник?! Ведь для меня прыжок — самоубийство!

Как быть? Очень живо представил себе, что, если даже спуск на парашюте окажется благополучным, все равно очень мало шансов выбраться из этих гор. И при мысли, что мне никак, ни при каких условиях нельзя покидать самолет, я испытал какое-то облегчение. Есть единственный выход — лететь!

Голыми, еще не очень грязными от масла руками протер глаза, увидел, что самолет с большим креном идет на снижение. Выправляя его и защищаясь от масла, я приподнялся над кабиной. Встречный поток обдал лицо. Голову, оказавшуюся выше козырька, обдувало чистым воздухом, масло уже не било в лицо... у меня не было [198] другого чувства, кроме ожидания, которое длилось пятнадцать минут, пока я висел над ощетинившимися в своем страшном спокойствии скалами Большого Хингана: вот-вот остановится винт, и я встречусь с ними... А мой спаситель — мотор с жалобным стоном, плача гарью и маслом, тянул меня и тянул, пока внизу не показалась равнина, не появился родной аэродром.

Твердо стою на земле. Беда миновала.

В своих порывах в воздухе впредь следует быть более рассудительным. Смотрю на багрово-красную зарю.

Хорошо бы завтра ненастье — отдохну!

4

Но погода стояла хорошая, и еще до обеда я сделал три вылета. В четвертый раз готовился пойти на разведку звеном.

Взлетали мы, как всегда, прямо со стоянки. На этот раз дул неустойчивый ветер слева. Сигнальный флаг у командного пункта при отдельных порывах вытягивался и туго трепетал, скорость ветра достигала десяти, а может, и больше метров в секунду. И я подумал: не мешало бы перерулить, чтобы встать для взлета строго против ветра. Но когда командир ставил задачу, об этом ничего не сказал. Меня же какой-то ложный стыд удержал высказать эту разумную предосторожность. «Взлечу, как и все».

И вот взлет.

Это один из самых ответственных моментов полета. Он длится каких-то 10—15 секунд и требует от летчика полного внимания. Мотор работает на всю свою мощность; его металлические силы бульдожьей хваткой вцепляются в каждую частицу самолета, в каждую твою клеточку и тащат вперед с такой бешеной скоростью, что тебя прижимает к стенке сиденья и вырывает из рук управление. Машина вся судорожно трясется. Рев мотора бьет в барабанные перепонки, струи воздуха врываются в кабину и слепят глаза. А ты, глядя только на нос самолета и горизонт, должен выдержать прямую, как луч, линию разбега и, не видя под собой мелькающей земли, только одним чутьем, без приборов, точно определить [199] скорость и в зависимости от нее пилотировать машину, чтобы она плавно, незаметно оторвалась от земли и ушла в воздух. В этом искусство взлета. Стоит допустить ошибку — не выдержать прямую на разбеге, больше или меньше положенного поднять хвост машины, раньше времени ее отделить от земли — и произойдет ничем не поправимая неприятность.

Я дал газ.

При боковом ветре не следует преждевременно поднимать хвост самолета, и в начале разбега я прочно удерживал ручку «на себя». Но вот меня повело влево. Разворот парировал ногой, борясь с ветром, точно с живым существом. А ветер, действительно, как живой, в этот день капризничал. Когда я попал на неровную землю, самолет подпрыгнул и грубо ударился хвостом. Толчки болезненно передались на мою спину. В глазах потоки искр! На какой-то миг я потерял горизонт. Это очень опасно, очень! Стараясь придать самолету устойчивость разбега, машинально отдал ручку «от себя». Машина уже не прыгала, и я снова увидел горизонт, его резал влево капот мотора. Страшная мысль сверкнула в голове — самолет в развороте. Я сунул до отказа ногу, но машина не послушалась и продолжала норовистое движение, мотор ревел и тянул меня к гибели. Чтобы не сгореть, нужно было немедленно убрать газ и прекратить взлет. И может быть, все закончилось бы благополучно, если бы не мое оцепенение...

Я с бешеным упорством пытался прекратить разворот, хотя сделать это было уже не в моих силах. Момент был упущен, и самолет, получив инерцию вращения, подгоняемый боковым ветром, все больше и больше уходил влево.

Привычка — вторая натура. И у летчика установившийся порядок действия подчас доходит до автоматизма; сознание становится как бы подчинено рефлексам. Так и я, чувствуя опасные движения самолета, боролся с разворотом, боролся по привычке, ничего не предпринимая, тогда как где-то в глубине постукивала разумная мысль: «Убери газ и прекрати взлет». Только когда перед глазами встала картина неотвратимой катастрофы, я понял весь ужас положения, но было уже поздно. Чужие, необузданные силы выхватили у меня власть над машиной. [200]

Они, подобно ненасытным хищникам, разрывали самолет. Меня юзом потащило вправо, накренило... Послы шалея треск, удар...

Чувствуя, как самолет осел и намеревается перевалиться через нос, я бросил управление (теперь уже оно было бесполезно), а чтобы при капоте не снесло голову, утопил ее вниз и обеими руками крепко ухватился за кабину. Немного меня еще потрясло, потом все замерло.

Через какое-то мгновение я понял, что самолет не перевернулся, и поднял голову: машина подломила шасси и сидела на животе, правое крыло смято, лопасти винта, рывшие землю, изогнуты... Авария?

Щемящая боль, досада, ужас охватили меня Чередой пронесся печальный вихрь мыслей. Вспомнился госпиталь, заключение комиссии о непригодности к летной службе, последние мучительные полеты... Отлетался. Зачем было скрывать свою болезнь? В авиации нельзя шутить со здоровьем. О том, что сам остался на волоске от смерти, об этом и не подумал. Я без всякого движения, как парализованный, сидел в кабине.

...Кто-то меня трясет за плечо, что-то говорит. Спокойно поворачиваюсь — Васильев. Он с озабоченным и тревожным лицом спрашивает:

— Что случилось?

Над нами, точно с плачущим ревом, проносится пара истребителей. Это разведчики, посмотрев, что стряслось со мной, пошли к линии фронта. Я на них смотрю как во сне, они для меня стали далекими, недосягаемыми. Васильев опять что-то говорит, но я его не слышу. Он, наконец, не выдерживает, сам отстегивает привязные ремни и пытается поднять из кабины мое вялое тело. Таким же вялым безразличным движением руки я отстраняю его:

— Не надо.

— Вы же побились, у вас все лицо в крови!

Боли я никакой не чувствую. Удивительное спокойное безразличие вселилось в душу, словно я отделился от всего мира Снимаю перчатки и кладу их за фонарь, отвязываюсь и, оставив парашют на сиденье, медленно вылезаю из кабины.

— Что случилось? — спрашивает подбежавший старший техник эскадрильи Табелов. По его голосу и лицу нельзя сразу понять, что же его интересует, неисправность самолета или мое состояние. [201]

— Не удержал направление, просто не справился со взлетом — тихо проговорил я.

Я заметил, что Табелову стало неловко за меня, и он несколько секунд в нерешительности молчал. Потом, видно, решив, что причина тяжелого происшествия ясна (виноват летчик), сочувственно произнес:

— Ой, вы все лицо разбили!

— Да?

Я руками ощупал лоб, щеки и только сейчас вспомнил, что ударился головой о прицел. Раздавленные очки все еще находились на глазах. Осколки стекол впились в кожу, переносица разрезана, кровь обильно текла по шее, капала на гимнастерку.

— Заживет, — сбрасывая очки на землю, ответил я, начиная понимать и ощущать, как мне неудобно смотреть в лица прибежавшим людям.

Подоспел врач и тут же начал обрабатывать поврежденные места. Я сидел на крыле сломанной машины, подавленный случившимся. Мне казалось, что все смотрят на меня с укором, осуждающе. Стыд, позор! В голову назойливо лезли госпитальные мысли: «Рискну. Разобьюсь — один в ответе». Ну вот и достукался — самолет разбит, а он, наверное, стоит не меньше четверти миллиона. Теперь надо отвечать! Ну что ж, отвечу, один отвечу! И скидки ни на что не попрошу: заслужил.

Эта жестокая безжалостность к себе, так свойственная в первые минуты летного происшествия каждому летчику, где-то в глубине души подняла естественные, хотя и робкие нотки самозащиты: «Ведь ты этого не хотел, получилось случайно... А потом, ты ведь уже после госпиталя летал, много японцев отправил на тот свет, сбил самолет противника — все это командование должно учесть».

— Готово, — раздался голос врача, наложившего пластырные заплаты на моем лице. — Денька три не полетаете, и все заживет.

Я встал с крыла. Собравшиеся техники уже готовились поднять самолет и отвести его на стоянку. Вид разбитой машины и озабоченно работающих около нее людей разом придавили все появившиеся во мне оправдательные надежды: «Виновник всему этому только я». [202]

На следующий день проснулся поздно. Выспавшийся, отдохнувший, — очевидно, порядочная доза забайкальского спирта, принятого накануне, сыграла в этом свою успокоительно-лекарственную роль — я чувствовал себя физически крепким, почти здоровым. Вчерашнее происшествие, конечно, угнетало, но оно уже потеряло свою остроту, притупилось. Особенно обрадовало меня сообщение Табелова, что у самолета только поломка и к вечеру машина будет введена в строй. Все это вселило в меня уверенность. Вчерашняя решимость, так остро вспыхнувшая, — уйти с летной работы, поколебалась. Я просто выдохся и должен отдохнуть. Теперь же, пока не заживет лицо, все равно летать нельзя. В несчастье была и полезная сторона.

Меня вызвал комиссар полка старший политрук Калачев. Трубаченко подбадривал:

— Ничего, не бойся! Больше выговора не дадут.

Василий Петрович не мог знать, какие мысли кипели во мне. Сказать истинную причину поломки — больше никогда не управлять истребителем. Скрыть?..

И вот я в юрте, на полковом КП, стою перед командиром и комиссаром полка.

Кравченко сидит за столом и, слушая мой рассказ, молчит. Калачев сердит, глаза горят злым огоньком. Невысокий, складный, он беспокойно движется по юрте.

— Как это ты, комиссар, мог поломать самолет?.. Проявил явную недисциплинированность! Ты не можешь быть больше комиссаром!

Я заикнулся насчет ветра и неровности взлетной площадки. Он же только махнул рукой, не дав мне закончить мысль.

— Все взлетели, ветер никому не помешал! Плохому танцору всегда что-нибудь мешает... Оправдываешься? Не хочешь признать свою вину?

«Плохому танцору... Зачем он так говорит?» — подумал я. И вдруг до меня дошло: если я скажу насчет повреждения позвоночника, то никто сейчас не поверит, да еще после таких моих напряженных полетов... Сочтут, что я испугался и не хочу больше летать. Каким жалким предстану я перед этими мужественными людьми. Нет! Нет и нет!.. Этого сейчас говорить нельзя — лучше когда-нибудь позднее. [203]

А Калачев все в том же тоне продолжал:

— Комиссар примером должен воспитывать людей. В этом и сила комиссаров-летчиков! А ты?

— Он воевал хорошо, — заметил Кравченко. — Летал неплохо, допущен до инструкторской работы на УТИ-4 и вывозил своих летчиков.

— Тем хуже для него! — подхватил Калачев. — Самоуспокоился! Переоценил свои силы...

— Виноват! Сломал самолет — накажите... Но только без лишних слов! — вырвалось у меня.

В свой голос я вложил, пожалуй, больше силы, чем дозволено подчиненному при подобных объяснениях. Калачев замолчал и, к моему удивлению, улыбнулся. Лицо подобрело, и он, подсев к Кравченко, внимательно глядя на меня, мягко сказал:

— Вот это деловой ответ. Тебе он больше подходит. — И, указывая на свободный стул, предложил: — А теперь давай все выкладывай о своем здоровье.

«Что это значит?» — подумал я.

Калачев посмотрел на Кравченко и, обменявшись с ним взглядом, ответил на мой безмолвный вопрос:

— Не думай, что нам ничего не известно из госпиталя.

В первый момент я опешил от этих слов, испугался, и у меня вырвалось:

— Все-е-е?..

Они оба засмеялись. Кравченко сказал:

— Воевать тебе мы не можем запретить, но и самолеты бить не позволим.

Глядя на них, я понял, что они знают заключение врачебной комиссии, но от полетов меня не отстранят. Они-то меня понимают!

Уезжая к себе, я видел, как полк во главе с командиром и комиссаром собрался в большую группу и строем клина эскадрилий, машин этак в девяносто (силища, какой еще не бывало!), пошел к линии фронта. Провожая строй, я уже твердо верил, что буду летать. Пускай накажут, снимут с должности — все переживу, но летать буду, а теперь даже обязан!

Вынужденный отдых все-таки обошелся мне дешево. Могло быть и значительно хуже. ...А могло и ничего не быть... Ну что ж, кабы знать, где упасть, соломки постлал бы! [204]

5

С конца июля действия нашей авиации приобрели явно выраженный наступательный характер. Мы все чаще и чаще наносили удары по вражеским аэродромам. Противник, усиливаясь численно, оказывал жесточайшее сопротивление, не допуская, чтобы инициатива в воздухе окончательно перешла в наши руки. Воздушные бои с обеих сторон приобрели особенно упорный характер. Истребители действовали с полным напряжением сил.

В один из вечеров к нам приехал Маршал Монгольской Народной Республики Чойбалсан.

Встреча с маршалом состоялась в большой полевой палатке на аэродроме 22-го истребительного полка. Свыше ста летчиков разместились за столами, составленными буквой «П». Электрический свет от движка, тарахтевшего рядом, празднично освещал собравшихся.

— В тесноте, да не в обиде, можно жить, — усаживаясь со мной, негромко говорил Василий Васильевич, не желая, видимо, привлекать к себе внимание старших начальников, разместившихся впереди. Он занимал теперь должность командира звена в другой эскадрилье полка, воевал неплохо, но «срывы» по-прежнему случались... Мы давно с ним не виделись и очень обрадовались встрече.

— Вон мой комэска, — Василий Васильевич почтительно указал на старшего лейтенанта, сидевшего напротив.

Это был Виталий Федорович Скобарихин. Недавно он первым из советских летчиков совершил таран. Весть об этом подвиге, как в свое время и поступке Грицевца, мгновенно облетела весь фронт.

20 июля командир эскадрильи Виталий Скобарихин вылетел на прикрытие наземных войск. От степных пожаров в воздухе стояла густая дымка. По небу плыли высокие кучевые облака. Это настораживало: бомбардировщики противника могли подойти скрытно к позициям наших войск.

Виталий вел девятку под облаками на высоте 3500 метров и не спускал глаз с просветов, откуда в любую минуту могли вывалиться вражеские самолеты. Командир не ошибся, Скоро И-97 мелькнули в окнах облачности. [205]

Атака противника не застала врасплох наших истребителей. Завязался бой. Летчик Вусс, совершавший первый боевой вылет, сразу же отстал от группы. Японцы не замедлили воспользоваться этим. Пара И-97 бросилась к одиночному самолету.

Скобарихин сразу оценил обстановку: «Вусс, очевидно, не видит противника и летит по прямой». Виталий, не теряя ни секунды, развернул свою машину навстречу нападающим. Один из японцев уже сидел близко у Вусса в хвосте. Еще секунда промедления, и он срежет Вусса. Требовалось немедленно атаковать противника почти в лоб. «Но ведь при лобовой атаке очень трудно сбить самолет?» Это понимал Скобарихин. А сбить нужно, и обязательно с первой атаки, иначе будет поздно. Он также прекрасно знал, если пули и достигнут вражеской машины, то летчику они вряд ли принесут вред: спереди он защищен мотором. И решение пришло: «Если не собью, не отгоню, то самолетом ударю, а своего летчика выручу!» Он знал, что после удара от обоих самолетов может остаться только пыль, да на какой-то миг в воздухе сверкнут огненным шаром брызги бензина. Но решения не изменил. Он так стремительно и упорно помчался на врага, словно от этого зависела его собственная жизнь. А судьей для него в этот миг стала собственная совесть.

Пули с И-16, оставляя разноцветный след, струями мелькали вокруг японца. Враг, то ли зная, что на встречных курсах он почти неуязвим, то ли рассчитывая, что Скобарихин отвернет, не делал никакой попытки прекратить атаку. Словом, не обращая внимания на встречный огонь, японец не выпускал намеченную жертву и лишь в последнее мгновение понял, на что идет советский истребитель. Японец хотел увернуться и избежать столкновения, но было уже поздно: Виталий своим самолетом пропорол ему фюзеляж...

И-97 вспыхнул и рассыпался на кусочки.

От оглушительного удара Скобарихин потерял сознание. Самолет беспорядочно падал. И только придя в себя, Виталий сумел дотянуть до аэродрома, на котором производила посадку его эскадрилья, возвратившаяся из боя. Командир на изуродованной машине мог сесть с ходу, но не сделал этого. Вися, что называется, на волоске от смерти, он и здесь в первую очередь думал не о [206] себе, а о товарищах. Опасаясь, что самолет при касании о землю рассыплется и помешает посадке другим летчикам, он отошел подальше от полосы и кое-как прикорнул в степи.

Со Скобарихиным я встречался и ранее, до этого случая. И что прежде всего в нем замечал? Задушевность и подкупающую простоту. Виталий Федорович небольшого роста, русоволосый, с очень типичным русским лицом, не производил впечатления богатыря. И как-то трудно было подумать, что именно этот человек обладает таким выдающимся мужеством. А после тарана он стал более понятным и близким, словно я заглянул в душу к нему.

Народная мудрость хотя и гласит, что человека познать, нужно с ним пуд соли съесть, но, видно, и без соли, за каких-то несколько секунд человек может раскрыться во всей своей душевной полноте.

Когда побываешь не раз в воздушных боях, легче разбираться в психологии их участников. Поступки летчиков становятся до ощутимости объяснимыми. Вот почему в блеске светлых глаз Виталия Федоровича, в его чистой улыбке и в уравновешенных движениях теперь особенно чувствовалась спокойная внутренняя сила, решимость, так свойственная скромным и смелым людям.

Глядя на Скобарихина, я вспомнил два случая, происшедшие с японскими летчиками-смертниками. Хоть они и набрасывались на наши строи, но не таранили, предпочитая только продемонстрировать свое намерение. А ведь японцы эти специально для тарана готовили себя еще в мирное время, и кажется, получив приказ, должны бы и выполнить его.

Эти примеры раскрыли для меня душу летчиков иного мира, того мира, где человек человеку волк. .

— Что так уставился на него? — уловив, как я внимательно смотрю на Скобарихина, перебил меня Василий Васильевич. — И, не ожидая ответа, продолжал: — Силен, силен, Виталий!.. Ничего не скажешь. Только вот не пьет и меня сдерживает. Из-за этого ругаемся. А так: душа-человек!

— Ты после тарана видел его самолет? — спросил я.

— Конечно! Видел, как техники из крыла выдирали пол-колеса от японского истребителя. Очевидно, Скобарихин ударил левым крылом японца прямо по пузу. Вот и привез вещественное доказательство!.. Сначала даже [207] сам Кравченко усомнился в таране... Шутишь ты, на встречных курсах врезаться — и живым остаться?! Чудо! Признаться, я тоже не верил, думал, что он случайно столкнулся, но Вусс все подтвердил... Вот какой наш Скобарихин!

— А как сейчас он себя чувствует?

— Ничего. Только, наверно, в животе что-то повредил, сильно побаливает. При таране он порвал привязные ремни... Ты знаешь, ремни с палец толщиной. А сейчас Виталий даже шутит... Говорит, что если бы погиб, то счет был бы равным — один к одному. Так что государственного проигрыша все равно бы не было...

Мы немного потеснились: рядом усаживался Красноюрченко. Василий Васильевич, бурно здороваясь с ним, спросил:

— Это что у тебя с глазами?

— От перегрузок.

В тот день Иван Иванович провел поединок с японским асом. И-16 в его руках оказался маневреннее японского истребителя, и японец врезался в землю. Победа далась, однако, нелегко: глаза Красноюрченко налились кровью, долго кровоточил нос...

— Значит, даешь жизни... самураям! — восклицал Василий Васильевич.

Красноюрченко, чтобы скрыть смущение от похвал, с шумным интересом осматривал стол, восхищенно приговаривая:

— А закуска-то, братцы-ленинградцы! Помидоры, огурчики...

Тут же сидели летчики Рахов, Нога, Костюченко, Пьянков, Марченко, Митягин. Нам, уже привыкшим к концентратам, при виде такого угощения все казалось в диковину.

— Это что, из Улан-Батора? — обратился я к одному из командиров-монголов, хорошо говорившему по-русски.

— Нет, из Союза, — ответил он. — Мы земледелием только начинаем заниматься. Религия не разрешала нам обрабатывать землю, ламы строго за этим следили...

Когда все уселись, вошли старшие командиры, возглавляемые маршалом Чойбалсаном. Все встали.

— Здравствуйте! Здравствуйте! — приветствовал собравшихся маршал, проходя к центру стола. [208]

Рядом с ним сели руководители Монгольской Народно-революционной армии, заместитель начальника Военно-воздушных сил комкор Я. Смушкевич, летчики — Герои Советского Союза, представители авиационного командования.

Воцарилась тишина. Крупная фигура маршала поднялась над столом. Приветливо улыбнувшись, он начал свою речь:

— Вот идет уже третий месяц, как японская военщина пытается прорваться в глубь Монголии. — Спасибо советскому народу за то, что он вовремя подал нам руку братской помощи! — продолжал Чойбалсан.

Вспыхнули аплодисменты, раздались возгласы: «Ура!», «Да здравствует советско-монгольская дружба!»

— Особое спасибо вам, товарищи летчики, за героизм и мужество, которое вы проявляете при защите границ нашей родины!

Указав, что японцы снова готовятся к большому наступлению, маршал призвал нас и впредь быть такими же стойкими, а затем провозгласил тост в нашу честь.

После выступления маршала был зачитан Указ Великого Народного Хурала Монгольской Народной Республики о награждении орденами советских летчиков. Снова прогремело «ура».

С ответным словом от летчиков выступили Герой Советского Союза майор Григорий Кравченко и комиссар полка Владимир Калачев. Свою яркую речь комиссар закончил строчками из стихотворения Лебедева-Кумача, очень популярными на фронте:

Мы японских самураев

Били, бьем и будем бить

В разгар торжественного ужина поднялся полковник Иван Алексеевич Лакеев:

— Товарищи! Нам стало известно, что японцы готовятся к зиме: завозят зимнее обмундирование, строят утепленные блиндажи, запасают дрова... Одним словом, собираются воевать долго. Мы люди русские, привычные к зиме. Сибирские морозы нам не страшны. Мы готовы защищать нашу братскую республику и зимой... — Он повернулся лицом к старшим начальникам. — Товарищ Маршал Монгольской Народной Республики! От имени [209] всех советских летчиков я заверяю вас, что мы останемся здесь и на зиму и будем оборонять ваши границы не хуже, чем теперь, — летом.

— Правильно! — отозвался хор голосов, дружно подхваченный аплодисментами.

— Здесь голая степь, — продолжал Лакеев, — никаких строений нет, но мы готовы прозимовать и в юртах, как наши друзья — монголы...

— Прозимуем!..

— Надеемся, — Лакеев улыбнулся, глядя на маршала, и как бы к слову заметил, — что в Монголии и для нас юрт хватит.

Маршал Чойбалсан одобрительно аплодировал летчику.

Перспектива остаться на зиму никого не пугала, но то обстоятельство, что во всеуслышание и так настойчиво говорилось об обороне, невольно наводило на мысль о наступлении. Когда оно будет, никто из нас, конечно, не знал, никаких официальных подтверждений эта догадка не получала, но мы чувствовали, как растут силы нашей авиации, как повышается ее наступательная активность, и не сомневались в неминуемом разгроме врага.

6

Два месяца боевых действий в районе Халхин-Гола убедительно показали, что японская военщина намерена осуществить самые серьезные захватнические планы. В начале 1939 года стало ясно, что мировая реакция в открытую и тайно принимает меры к тому, чтобы направить хищнический милитаризм Германии и Японии против Советского Союза. Англия и Франция, с молчаливого одобрения США, отказались от предложения Советского Союза силой заставить фашистскую Германию прекратить агрессивную политику, благословляя тем самым Гитлера на войну против нас. Халхин-гольские события явились зловещим огоньком, который, если его вовремя, решительно не затушить, мог перерасти в пламя мировой войны, ибо нашу миролюбивую политику японская военщина склонна была истолковать как слабость. Поэтому Советское правительство, выполняя договор о взаимопомощи, [210] вместе с правительством МНР решило разбить японскую армию, вторгшуюся в пределы Монголии, и тем самым не только пресечь агрессию на востоке, но и лучше подготовиться к войне на западе, против фашистской Германии.

После Баин-Цаганского побоища японцы уже не переходили к крупным действиям, но ценой больших потерь они настойчиво пытались улучшить свои позиции на восточном берегу Халхин-Гола. С 25 июля японцы стали в оборону, начав одновременно подготовку к новому решительному наступлению.

Обе стороны, как это часто бывает, старались скрыть свои подлинные намерения оборонительными мероприятиями, тайно сосредоточить войска, чтобы перейти в наступление внезапно. И японцы и мы — спешили. Кто кого опередит? У противника было преимущество: он опирался в своих перевозках на железнодорожные станции Халун-Аршан и Хайлар, расположенные рядом с фронтом, а также на шоссейные дороги. У нас же самая ближняя железнодорожная станция Борзя была удалена на 750 километров, грунтовые дороги отсутствовали.

Со второй половины июля на земле установилось затишье. Затишье перед бурей!

Зато в воздухе, как бы отвлекая внимание от гигантской работы, проводимой на земле, шли ожесточенные сражения. Как по своим масштабам, так и по упорству они превосходили все им предшествовавшие. Японцы стремились, как и в конце июня, завоевать господство в воздухе, что позволило бы им произвести скрытое сосредоточение войск, защитило бы от ударов советской авиации и в последующем обеспечило бы успешное продвижение в глубь МНР и к Забайкалью. Почти миллионная Квантунская армия, предназначенная для захвата Советского Дальнего Востока, ждала только приказа!

Командование противника усилило свою авиационную группировку за счет опытных летчиков, прибывших из Китая и Японии.

До первой половины июля советская истребительная авиация имела ограниченные цели, в основном охранного порядка. Ее полеты, как правило, проходили над территорией МНР. и только при преследовании врага допускалось [211] пересечение государственной границы. Теперь же перед летчиками нашей истребительной авиации стояли новые задачи: завоевать господство в воздухе и препятствовать сосредоточению войск противника. К тому времени наши истребители еще не имели численного преимущества, но это не сковывало инициативу их действий. Проявляя упорство и настойчивость в боях, вырабатывая новые приемы и формы борьбы, они неизменно добивались успеха при минимальных потерях.

Желание победить было исключительно сильно. Сознательно рискуя жизнью, наши летчики шли на таран, не раз обращая противника в позорное бегство. Первый в истории советской авиации таран, совершенный старшим лейтенантом Виталием Скобарихиным, вскоре был повторен лейтенантом А. Ф. Мошиным.

Успешные налеты на вражеские аэродромы подавляли японских летчиков морально и физически, способствовали окончательному переходу инициативы в воздухе к советским истребителям.

В конце июля и в начале августа наша авиация значительно пополнилась самолетами, были сформированы новые авиационные части. Если к началу пограничного конфликта в мае в МНР находились один истребительный полк, укомплектованный устаревшими самолетами, и один бомбардировочный, только начинавший осваивать новые самолеты (практически он был малобоеспособен и не мог принять участие в майских боях), то теперь здесь базировались три истребительных и три бомбардировочных полка. Устаревшие самолеты (И-16 с двумя крыльевыми пулеметами и И-15) были заменены истребителями И-16 с более мощным пушечно-пулеметным вооружением и новыми типами самолетов И-153 («чайками»). На одном из наших аэродромов появилась пятерка И-16, оборудованная новейшим реактивным вооружением, которого не было в то время ни в одной зарубежной армии. Активно начала действовать ночная группа тяжелых бомбардировщиков ТБ-3.

Все эти мероприятия советско-монгольского командования позволили окончательно вырвать инициативу у японцев и создать к началу августа необходимые условия для завоевания господства в воздухе.

Наземные части тоже пополнились. [212]

Из частей и соединений, сосредоточиваемых в районе Халхин-Гола, была создана Первая армейская группа. Для наблюдения за действиями противника формировалась отдельная разведывательная истребительная эскадрилья. У нас в Союзе это была первая истребительная авиационно-разведывательная часть. Я был назначен в нее комиссаром.

7

Ясным солнечным утром лечу на новый аэродром, к новому месту службы.

Кто и что ждет меня там? Каких встречу людей, с кем буду летать?

Воздушная разведка...

До сих пор эту работу выполняли специальные самолеты-разведчики — легкие бомбардировщики, приспособленные для разведки. А с завтрашнего дня, со второго августа, этим будут заниматься и летчики, летающие на И-16. Правда, прежде они тоже ходили на разведку, но изредка, от случая к случаю, и без всякого плана. Теперь создана эскадрилья разведчиков. Перед ней — новые задачи...

Мысленно спрашиваю себя: а как же теперь с воздушными боями? Ведь разведчики должны вести разведку... Неужели всякий раз уклоняться от боя?..

По расчету, должен уже появиться аэродром, но внизу — ничего похожего. Вот одинокая юрта, но где же самолеты? Юрта поставлена как раз там, где должна быть точка. Несколько автомашин, рядом посадочное «Т». Да это и есть аэродром! Меня здесь ждут, посадка разрешена. А самолетов нет. Значит, я прилетел первым. Горючего в запасе много, можно ознакомиться с районом аэродрома.

Беру курс в сторону линии фронта. Не успел отлететь, а с высоты двух тысяч метров уже видна темная полоса Халхин-Гола, желтые песчаные барханы противоположного берега. До линии фронта так близко, что сюда может достать и артиллерия японцев! Вот так разведчики... В таком непосредственном соседстве с передним краем [213] подсаживают только истребителей-перехватчиков. Что же, будем, значит, летать и на перехват зрячего противника, — какой же истребитель усидит на земле, когда виден враг!..

Мое внимание привлекла стрела у горы Хамар-Даба. В направлении, указанном ею, шел воздушный бой. Я поспешил туда, но противник уже уходил с набором высоты. Вслед ему раздались залпы реактивных снарядов: их черные шапки, напоминая разрывы японской зенитной артиллерии, мощными кучками ложились значительно выше самолетов противника. Капитан Николай Звонарев, возглавляющий группу И-16, вооруженных реактивными установками, говорил, когда мы встретились на одном из аэродромов: «За реактивной артиллерией — будущее. Только вот пока с прицельностью плохо, очень трудно попасть...» Да, прицельность, действительно, пока неважная...

Возвращаюсь.

На аэродроме сидит один И-16. Приземляюсь и подруливаю к нему. Меня встречает длинный, худощавый лейтенант в выгоревшем шлеме и в изрядно поношенном реглане. Реглан ему явно короток, отчего фигура лейтенанта кажется еще более нескладной. Он очень тощ, и в своей истертой кожанке чем-то смахивает на огородное пугало. Я представился.

— А-а! Значит, комиссар ко мне? — с беспечной, но приветливой веселостью отозвался он, подавая руку. — Гринев Николай.

Потом плутовато улыбнулся и спросил, как старого знакомого:

— Ты что, эскадрильный комиссар, сразу точку не нашел, не с той стороны появился?

Отвечаю.

— А я, грешник, подумал, малость блуданул... У тебя, знаешь, получается, как у Швейка. Его спросили: «Швейк, ты куда идешь?» — «На фронт». — «Но, позволь, фронт-то сзади?» — «Ничего! Земля — шар: обойду кругом и выйду с тыла».

Гринев первым безобидно и звонко рассмеялся. Я тоже смеюсь.

Вдруг он смолк, настороженно скользнул взглядом по моему новому реглану. Сухое, подвижное лицо потускнело. [214] Я заметил, что у него при этом нервно подергивается верхняя губа и ноздри.

— Ты что, только прибыл в Монголию?

Я объяснил, почему на мне новый реглан.

Он успокоился, лицо его снова стало весело-беспечным, и перешел к деловому разговору. Выяснилось, что назначенный начальником штаба эскадрильи капитан Борзяк уже вызван в штаб группы за получением задания. К обеду должны прилететь все летчики. С завтрашнего дня начинается работа по плану. Договариваемся: все будем жить на аэродроме, летчики — в юрте, которая уже стоит, а технический состав поставит себе маленькие палатки возле самолетов.

— Ты помнишь выступление полковника Лакеева на банкете? — спросил Гринев. — Оказывается, ему маршал Чойбалсан уже подарил юрту. Значит, зимовка нам улыбается...

— В юртах должно быть тепло. Печки поставим.

— Мы в тридцать шестом году в Забайкалье такие же голые места осваивали, — сказал Гринев. — Я туда сразу после школы приехал. Выкопали себе землянки и жили. Неплохо жили! — Его глаза лукаво засветились. — В одной землянке жили и женатики со своими молодухами, и холостяки — чистый первобытный уклад. Потом» когда от нас перевели семейных, даже как-то скучно стало...

— Мы тоже можем землянки построить, — вмешался в разговор подъехавший на бензозаправщике комендант аэродрома. — Лес уже завозят.

— Ну! — вырвалось у Гринева. Видимо, мысль о том, что зимовка в степи вполне реальна, до этого всерьез им в расчет не принималась. — И много леса?

— Пока отпустили на столовую, да и то только на столы.

— А где вы думаете оборудовать столовую? — спросил я.

Комендант показал на машины, стоящие в километре от нас.

— А стоит ли нам столовую строить, ведь мы там будем только ужинать? Не лучше ли ужин привозить прямо в юрту? — Гринев вопросительно посмотрел на меня.

Я поддержал командира. [215]

8

К середине дня все встало на свои места. Аэродром принял обычный вид. Истребители И-16, расположившись полукругом на расстоянии ста — двухсот метров друг от друга, находились в боевой готовности. Звено командира эскадрильи заняло место посередине стоянки, рядом с палаткой командного пункта. Летчики, собравшиеся из трех истребительных полков, в ожидании служебного совещания сидели возле палатки и вели между собой разговор, как давнишние знакомые.

Женя Шинкаренко, кряжистый, низкорослый крепыш, «держал банчек». Его крупное смуглое лицо с темной синевой от чисто выбритой бороды, с густыми, сросшимися бровями и толстыми губами на первый взгляд могло показаться свирепым. Но стоило ему открыть белозубый рот и произнести хотя бы два слова, как оно становилось на редкость симпатичным.

— Я говорю своему комэске, — рассказывал Шинкаренко, — сжальтесь, не посылайте в разведчики, хочу драться с японцами... А он: «Разведчики сталкиваются с противником еще побольше, чем мы! Вас командование посылает на ответственное дело, а вы куражитесь!»

— А вообще, Женя, он прав, — отзывается командир звена Павел Кулаков. — Нам придется воздушные бои вести частенько...

— Брось чепуху пороть! — перебивает его другой командир звена Анатолий Комоса. — Будем утюжить воздух, и все!

До палатки доносится суховатая, точно рвется крепкое полотно, стрельба авиационных пулеметов «ШКАС». Слышится отдаленный рокот моторов. Мы смотрим в сторону фронта. На горизонте чуть заметно — точно комариная стая — крутятся самолеты.

Гринев вскакивает и, застегивая шлем, кричит в палатку:

— Капитан Борзяк! Связь со штабом группы установлена?

— Штаб группы на проводе!

— Передайте: вылетаем!.. [216]

Командир отдает указания:

— Звено Кулакова пойдет левее меня, Комоса — правее. Все ясно?..

Начальник штаба поспешно выбегает из палатки:

— Товарищ командир! Меня только что предупредили, чтобы мы не вылетали, сегодня нам день дан на организацию...

— Какая там организация?! — горячится Гринев. — А если нас будут сейчас штурмовать, мы тоже организацией будем заниматься? Ну-ка, быстро спроси!

Маленькая фигурка капитана юркнула в палатку. Мы напряженно слушаем его разговор, не сводя глаз с самолетов, вступивших в бой.

— Нет нужды?.. Без нас справятся?..

— Так нас здесь могут всех на земле пощелкать! — гневно восклицает Гринев.

— На зрячего не разрешают подняться, а ты — «частенько»... — язвительно шепчет Комоса своему соседу Кулакову.

— Товарищ командир, — докладывает между тем начальник штаба, выходя из палатки, — меня сейчас предупредили: в следующий раз, когда заметим самолеты противника, можно подниматься в воздух, не дожидаясь разрешения.

— А ты говоришь, на зрячего не выпускают! — Кулаков толкает под локоть Комосу.

— Ну, ребята, веселая работенка здесь будет, — мягким баском подхватывает Шинкаренко. — Утюжить воздух, видать, не придется!

— Вылетать бы надо, чего там спрашивать, и так рее видно! — нетерпеливо говорит Комоса.

— Ты, черномазый, снимай шлем, не полетим ведь, — скорее с насмешкой, чем доброжелательно, обращается он к Шинкаренко. — Организацией, слышь, будем заниматься.

В Комосе чувствовалось что-то неуравновешенное, буйное мальчишеское ухарство, всегда мешающее работе коллектива.

— А вам разве не интересно знать план разведки? — спрашиваю я Комосу.

— Какой это план? [217]

— План, предусматривающий, где мы будем летать, с какой целью.

— Ну-у!.. А такой план разве есть? — искренне удивляется он.

— Вот сейчас мы и должны его подробно изучить.

Капитан Борзяк, имея академическое образование и продолжительное время работая в штабах, хорошо разбирался в вопросах военной разведки. Получив задачу для эскадрильи, он быстро оценил особенности ее выполнения одиночным экипажем истребителя, составил очень толковый план разведки. Мы с командиром внимательно его просмотрели и с удовольствием одобрили. План заключался в следующем.

Весь район разведки — 200 километров по фронту и до 100 километров в глубину — делился на участки. Каждый участок предназначался для звена, которое должно изучить его до последнего кустика, до самой маленькой ямки и держать под постоянным наблюдением, просматривая ежедневно не менее трех раз: утром, среди дня и в вечернее время. Дороги, ведущие к железнодорожным станциям Хайлар и Халун-Аршан, брались под особый контроль. При такой организации разведки даже ночные передвижения войск противника не могли остаться бесконтрольными (войска, прибывшие на станцию вечером, не успевали за короткую летнюю ночь добраться до окопов, и их можно было обнаружить утром где-нибудь в пути). Такая организация воздушной разведки совместно с другими средствами позволяла нашему командованию с большей точностью знать, как идет сосредоточение войск противника.

Когда этот план был доведен до летчиков, Кулаков осторожно высказался:

— Залететь-то на 100 километров мы можем, но где сядем? Вдруг горючего не хватит?

— Вот потому нас и подсадили так близко к линии фронта, — сказал Гринев. — Да и народ в эскадрилью подобран, кажется, сообразительный...

— Встанет мотор — спланируем, — пошутил Шинкаренко и уже серьезнее добавил: — Будем летать повыше. Еще премии за экономию горючего получим...

— На войне ордена дают, а не премии, — поправил Комоса.

— А мы люди не гордые, нам можно то и другое. [218]

— А если японские истребители помешают вести разведку? — снова спросил Кулаков.

— Драться будем, — решительно заявил Гринев — На то мы и истребители.

— Что ни говорите, а мне такая работенка понравится, — сказал самый молодой летчик в эскадрилье младший лейтенант Николай Молтенинов.

В конце дня мы провели организационные партийное и комсомольское собрания. Выборы, с разрешения начальника Политического управления Красной Армии, проводились открытым голосованием, при этом каждый имел возможность высказать свое мнение по выдвинутым кандидатурам.

Боевая жизнь подтвердила, что вся партийно-политическая работа должна сосредоточиваться в звене и экипаже. Поэтому в звеньях мы создали партийные группы. Люди проявляли исключительно большой интерес к международной и внутренней политике, к делам на фронте; политические и военные информации, беседы требовалось проводить как можно чаще.

Несмотря на то что эскадрилья собралась из разных полков и люди друг друга до этого почти не знали, в выдвинутых товарищах коллектив не ошибся: все они работали хорошо до самого конца боевых действий. На войне зачастую люди познаются с первой встречи.

9

Еще недавно никто из нас не мог себе представить, что придется так много летать. Связь со штабом армейской группы была прямая, и, находясь близ переднего края, мы использовались не только как разведчики, но и как перехватчики, как постоянный резерв командования. Воздушные бои часто происходили в пределах нашей видимости. Тогда мы поднимались, не дожидаясь телефонных звонков из штаба. Другими словами, выполняли двойную работу: и по авиаразведке — в интересах армейской группы и ту, что обязана делать любая истребительная эскадрилья.

У нас было одно существенное преимущество в сравнении со всеми другими летчиками: ожидая вылет, мы очень редко дежурили в кабинах самолетов. Это помогало сохранять силы. [219]

Ведя постоянные наблюдения за противником, мы видели, как с каждым днем прибывают его войска. Сосредоточение наших частей тоже не могло ускользнуть от нас. И мы острее других чувствовали, что назревают большие события.

В один из августовских дней созвали партийное собрание эскадрильи. Проходило оно прямо на стоянке. Летчиков, чьи машины находились на флангах, на случай вылета ожидали грузовики.

День клонился к вечеру. Жара спала, порывистый ветер утихомирился, кучевые облака, гулявшие по небу, исчезали — все предвещало ясную погоду. Над аэродромом, охраняя воздушные пространства Монголии, прошла патрульная группа «чаек».

Первым пунктом в повестке дня стоял прием в партию. Каждое партийное собрание начиналось с чтения коротких, простых заявлений, в которых авиаторы все свои лучшие чувства и помыслы связывали с готовностью служить великому делу Коммунистической партии.

Потом обсуждались задачи коммунистов в обороне. Доклад делал комиссар военно-воздушных сил армейской группы полковой комиссар И. Т. Чернышев.

В прениях выступили командир звена Кулаков, Женя Шинкаренко, кое-кто из техников, один или два младших авиаспециалиста.

Кончилось собрание затемно, но люди не расходились. Завязалась непринужденная беседа с И. Т. Чернышевым. Кто-то допытывается:

— Долго ли еще японцы будут сидеть в норах на монгольской земле? Когда мы их вышвырнем?

— А что вам хочется: просто их вышвырнуть или же уничтожить? — спросил в свою очередь Чернышев.

— Мы имеем в виду вышвырнуть их трупы, чтобы не нарушать японские традиции. Говорят, они прах убитых посылают родным.

Прокатился смех.

— А вы готовы к таким делам?

— Как будто, да-а!

— Военный совет тоже так думает. А теперь — на отдых и ждите приказа!

Мы и сами догадывались, что приказ не заставит себя долго ждать, но никто из нас не подозревал, что он уже есть. [220]

Замысел был таков.

Не нарушая государственной границы, действуя только на монгольской земле, охватывающими ударами с флангов окружить и уничтожить противника. Авиация должна громить его укрепления, живую силу и технику, уничтожать подходящие резервы и надежно прикрывать свои наземные войска от ударов японских бомбардировщиков и штурмовиков.

На стороне советско-монгольских войск было теперь численное превосходство: в пехоте и истребительной авиации — полуторное, в артиллерии — двойное, в танках — более чем четырехкратное.

Трехмесячная оборона кончилась. [221]

Дальше