Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

26

Ночью отползла километров на десять к югу и тяжелая махина обозов всего нашего соединения.

Тут мы узнали о повальном бегстве оккупантов из Луцка.

Вечером Миша Андросов влетел в штаб со сводкой Совинформбюро, наспех записанной карандашом на клочке бумаги. Взволнованно, немного заикаясь, он стал читать. Прочитав фразу «наши войска освободили города Луцк и Ровно», торжествующе взглянул на всех нас и хотел продолжать дальше, но Мыкола Солдатенко остановил его:

— Почекай, почекай, комсомол. Не торопись... А ну, давай еще раз сначала, и громко. И не заикайся так.

Миша стал читать нараспев. Теперь у него получалось значительно лучше. На его голос в дверях показались головы связных, коменданта штаба Дудника. Солдатенко молча, не перебивая чтения, широким жестом пригласил всех зайти в хату. Через порог переступали люди в кованых немецких сапогах и ботинках на двойной подошве с металлическими шляпками гвоздей, в украинских юфтовых чоботах и кирзовых солдатских сапогах. На цыпочках, чтобы не скрипеть, они отходили в глубь хаты, пропуская вперед тех, кто в валенках, обшитых сыромятной свиной кожей с шерстью наружу, либо в лаптях. Даже часовой у входа в штаб, нарушая инструкцию, топтался в сенях, вытягивая шею, чтобы услышать новость, не только радовавшую наши сердца, но и имевшую прямое, скажем по-военному, оперативно-тактическое отношение к боевым делам соединения. А значит, и к самой нашей жизни!

Пришлось Андросову читать сводку в третий раз. [206]

Слушали по-прежнему молча, каждый прикидывал что-то свое, заветное, глубоко личное... Слушали и мы, командиры, хотя уже, кажется, запомнили наизусть немногие строки сообщения. Перед моими глазами всплывали контуры фронтовой карты, мысль рисовала ярко-красные мощные стрелы, нацеленные с севера, из лесных массивов, откуда и мы две недели назад вырвались на юг. Эти стрелы сливались в моем воображении в одну, острие которой направлено сюда, на Львов. И мы на самом острие этой стрелы! Партизанское острие — тоненькое, хрупкое, а вслед за ним мощные кавкорпуса, а за конниками — армейская пехота. Впереди же нас самих тонкой иглой пробирается к артериям врага батальон Пети Брайко.

Начальник штаба уже успел расстелить на столе нужный лист карты.

— Ну, конечно же, на Львов!

— А на полдороге — Горохов! Ось вин самый...

— Правильно бьет Ватутин. Прямо под дыхало, — говорит наш кавалерист Саша Ленкин. — А то болтают — кавалерия против Гитлера не годится! Смотря где и смотря какая!

— Погоди, Усач! Давай, комсомол, читай сначала, в четвертый раз...

И снова громко звучит уже немного осипший от натуги, чуть-чуть заикающийся голос. А мы слушаем и не слушаем. Снова рисуются перед глазами картины — такие четкие, ясные. И уже не голос нашего комсомольского вожака Андросова, а ясно слышен другой, знакомый мне, задумчивый голос командующего фронтом: «Надо подсказать... чтобы побольше изучали военную историю...»

Громкий хохот прерывает на миг мои мысли. Задумавшись, я прослушал чью-то удачную шутку, над которой все смеются. Понимаю, что это смеются наши хлопцы, но почти галлюцинирующее воображение рисует другое — смеется Ватутин, а затем, сразу посерьезнев, говорит: «Припять всегда разрезала фронт на северный и южный участки». На это отзывается другой голос — Хрущева: «И в двадцатом году такая же картина. Ее не учли и поставили Первую Конную...» И снова голос Ватутина: «Верно, верно, кавалерия, ну конечно же, здесь кавалерия». [207]

А потом сразу явь:

— Спасибо Красной Армии! — говорит кто-то из партизан.

— Спасибо-то спасибо, — сухо отзывается начштаба, — но мы чем ответим на это? Опять Красная Армия нам на пятки наступает. Думали — вырвались вперед на сотни километров, а она снова тут как тут.

Трезвый голос начштаба окончательно вернул меня к действительности. Конные корпуса, взяв сутки тому назад Луцк и Ровно, через день-два могут быть в Горохове, а через пять дней — во Львове. Надо опять уходить на запад...

— А не ударить ли нам по Горохову? — спрашивает замполит.

— Надо подумать. А потому — кончай митинг, — говорю я Солдатенко. — Товарищи, расходитесь по своим местам. Сейчас же сводку на машинку и по одному экземпляру — в батальоны. Одновременно перевести ее на украинский язык и отпечатать сотни две экземпляров типографским способом — для населения.

Штаб мигом пустеет.

«Ход конем... Ход конем... А мы-то думали, что у нас одних ловко получилось... Наш ход был вокруг Ковеля, а тут... сразу и по Луцку, и по Ровно. Двумя кавалерийскими корпусами... Вот это ход так ход!..»

На миг даже зависть вползает в сердце. Но это хорошая зависть. «Что же! Большому кораблю — большое и плавание. Но и мы тоже кое-чего стоим. И наш партизанский конь недаром скакал по волынским увалам и перелескам».

— Итак, удар по Горохову?

Но Горохов от нас на восток. А навстречу нам стремительно наступает все то же правое крыло Первого Украинского фронта. Конномеханизированная группа. Ей присущи быстрые темпы. Ее не обгонишь на быках, как мы сделали это под Коростенем и Сарнами, когда наступление вели стрелковые дивизии.

— А что, если пощупать Горохов только одним батальоном? Чьим? Остался только батальон Бакрадзе.

— Его грузинская душа давно рвется к самостоятельным делам, — поддерживает мою мысль начштаба. — А сейчас, когда третий батальон Брайко уже действует самостоятельно, Бакрадзе просто невтерпеж. [208]

«Да, Брайко, Петя Брайко. Надо как-то с ним связаться...»

Уже третьи сутки, как он двинулся на юг, туда, где по львовскому шоссе и дороге на Тернополь идет передвижение основной группировки немецких войск, действующих в пределах Западной Украины.

Каковы силы этой группировки? Каков ее состав? Кое-что мы уже знаем: там четвертая танковая армия Гитлера. Главные силы ее должны быть сейчас где-то под Бродами и Дубно.

— Ох, напорется наш Петя на те танки, — озабоченно говорит начштаба. — Как по-вашему? Сколько их должно быть в четвертой танковой армии?

— Трудно сказать. Полный комплект — больше тысячи. Учитывая то, что ее трепали под Житомиром и где-то там, поближе к Виннице, может быть, и половины не будет.

Начштаба издает свист и чешет затылок:

— Для Петра и четвертушки хватит... Останется от его батальона только мокрое место...

— Да они же кучей сейчас не ходят... Дивизиями и полками ведут наступление, а отступают обычно подразделениями, — успокаиваю я его, но у самого тоже душу кошки скребут.

— У Брайко всего четыре бронебойки да сорокапятимиллиметровая пушка, — продолжает начштаба. — При таком вооружении и один танковый батальон нашего Петю в могилу загнать может.

— А глаза? А ноги? А партизанская хитрость на что?

— Хитрость хитростью, да места безлесные...

Это верно. Места безлесные. Тут он прав. Но дело еще и в том, что начштаба вообще был против рейда батальона Брайко. Он сторонник уже оправдавшей себя годами тактики нашего деда: все соединение держать в кулаке, действовать всем вместе, на дальние расстояния посылать только мелкие группы диверсантов и разведчиков.

«А у тебя не заслабило?..» — строго спрашиваю я самого себя. И отвечаю честно: «Да, пожалуй, заслабило. Действительно, влезет наш Брайко в самую гущу четвертой танковой армии. Парень он, конечно, опытный, из Карпат вывел, не растеряв, свой отряд. Но все же...» [209]

— Еще и батальон Токаря у нас в расходе, — нудит Войцехович.

— Но тот действует западнее — по направлению ко Львову. И в лесах. Если будем отходить, то прямо на него. Соединимся... Нет, все-таки надо попробовать ударить по Горохову.

— Последним батальоном Бакрадзе?

— Ну конечно...

Я выхожу на улицу. Надо побыть одному. Порывами дует ветер. Рваные клочья облаков низко несутся по небу. Просветы среди них как лесные озерца и болотца, когда глядишь с самолета. Кажется, будет мороз. В ноздрях покалывает — ветер несет лесные запахи: то горечь слежавшейся листвы, то свежесть хвои. А иногда — гарь войны.

Проходя мимо санчасти, остановился возле операционной. Доктор Скрипниченко быстро раскидывает ее на любой стоянке.

Сажусь на завалинку. Рядом в конюшне хрумкают кони. А в каморе, где летом обычно спит хозяин дома, теперь сидят ездовые и санитары. Видно, давно тянется у них медленный, с долгими паузами, разговор. Молодой голос спрашивает ехидно:

— Все пишешь? Кончал бы уж. Ну что интересного? Жив, здоров, чего и вам желаю. Поклоны там. И точка.

— Эх, ветер... Много ты понимаешь... Я не только насчет этого, я жизнь нашу описываю. А в колхозе читают...

— Да небось твои письма стыдно самому себе вслух читать, а не то что в колхозе, на народе.

— Это ты брось! — И всем известный похабник усатый Васька шелестит объемистой пачкой писем. — Моя баба тоже толк знает. Вот... «А еще читала я твое последнее письмо на посиделках про Карпатский рейд девчатам да бабочкам молодым. Очень все довольны остались, что про вас, партизан, такие геройские подробности узнали... А то только по радио и слышим. Но радио штука мудреная. Там ноне все партизаны буквами обозначаются: одни буквой — Кы, другие буквой — Ву. Попробуй догадайся... И зачем эти буквы выдумали? Надо все описывать в точности».

— Дура твоя баба. Никакой конспирации не понимает. [210]

— Она же с другого боку подходит. С душевности, — говорит кто-то третий в глубине каморы. — Опять же и комиссар Мыкола объяснял намедни, что письмо с войны — великое дело...

— Когда это он объяснял? Что-то не слыхал я такого объяснения.

— Глухому два раза обедню не служат... Он, когда к санчасти подходил, так прямо и сказал на ходу раненому одному: «Пиши, брат, ничего не скрывай! Она все поймет».

— Так ведь это он раненому сказал. А ты при чем? Бугай здоровенный...

Молчание.

— Что ты, дурья башка, можешь расписать толкового? Ты кто — командир отделения или сам комроты?! Подводчик, ездовой. Крутишь хвост кобыле, и вся война у тебя возле этого хвоста.

— Вот сам ты и есть дурья башка... Подумай: бабочка у меня молодая, а с последней почтой от нее пришло только шесть писем. Почему? Писать некогда? А как же раньше было время? С каждой оказией я больше всех получал... Понимать надо так: сейчас война в переломе, раненых там, контуженых и прочих выздоравливающих прибавляется... Могут они ей голову завертеть? Совершенно свободно. До чего серьезного она, конечно, не допустит, а все же... Вот и стараюсь, пишу ей... Впрочем, что ты в этом смыслишь, холостежь несчастная...

Опять молчание — и снова голос Васьки:

— Может, какой отряд из местных выходить из тыла будет — передам. Лишнее предупреждение молодой жене никогда не помешает.

— Ну и недогадлив же ты, Васька! Да от одного такого числа писем загуляешь. Ведь ты вполне можешь письмами своими распалить ее.

В ответ — торжествующий, самоуверенный смешок. И снова тишина...

Все делают свое дело. Чистят оружие, пишут письма, перевязывают раны, маракуют возле карт.

И подходит каждый «со стороны душевности». А где же твоя душевность, командир? Наверно, в том она, чтобы враг ни днем, ни ночью не имел покоя. Встаю с завалинки, иду в штаб: [211]

— Итак, решено! Бакрадзе бросаем на Горохов! Город брать необязательно. Но устроить панику на дороге Горохов — Львов, где наверняка движутся отступающие колонны врага, нужно во что бы то ни стало. Нашумим и смоемся! Как это сказано у Дениса Давыдова: «Убить да уйти — вот сущность тактической обязанности партизана». Пиши приказ и ставь грузину задачу. Пускай с Брайко посоревнуется!

27

После нескольких гнилых дней с дождями и туманами, съевшими весь снег, дороги совсем расквасились. Но сегодня с утра талую землю вновь прикрыл белым ковром пушистый снег. Дороги стали пухлыми, как перина.

— Опять придется переходить с телег на сани, — сокрушается Федчук, подъезжая к моей тачанке.

— Это в который раз?

— Выехали на телегах, перед Стоходом перешли на санки, под Владимиром-Волынским взяли у бандитов снова телеги. Теперь уже будет четвертый. Вот зима!..

Ближе к вечеру заголубело на небесах и по горизонту обозначился жирной чертой густой бор. Он обнимает своими крыльями весь видимый юго-запад, резко отделяя белую землю от сияющего золотом небосклона. Солнце уже кануло за горизонт, но лучи его еще играют над лесом. А на востоке совсем другое — там небо взялось густой синевой. Ветры вдруг сразу стихли. Мороз прихватил сверху снежную перину. Воздух напоен какими-то неясными ароматами. Но эти ароматы забивает терпкий запах конского пота и дегтярной сбруи. Запах походов! Лишь когда выскочишь вперед колонны и отойдешь по снегу в сторону от дороги, потянется сквозь морозный покой тоненькая струйка воздуха, пахнущего хвоей, да пощекочет ноздри прогорклый дымок, напоминая о человеческом жилье. Еле уловимая струйка мирных зовов бередит душу, волнует сердце, заставляет его стучать сильнее...

Село Печихвосты — место стоянки обозов и командный пункт наших небольших, но лихих подвижных групп. Петя действует под Бродами, Бакрадзе подходит к Горохову. Токарь шурует под Порыцком и Каменкой-Струмиловской. [212] А Ларионов снова перескочил за Буг: все надеется раздобыть настоящие седла.

Заночевали. Утром прибыл батальон Токаря. Ему удалось перехватить пути бежавшей на юг банды Антонюка и обстрелять ее. Партизаны разворошили в лесах бандитские гнезда и подняли довольно обильные продуктовые базы. Видимо, бандеровцы собирались действовать здесь долго.

Токарь — один из немногих ветеранов, начинавших партизанскую борьбу еще на Сумщине. Средних лет и среднего роста широкоплечий украинец, спокойный и немногословный, он обладает мягким баритоном и потому когда-то пел в самодеятельном хоре. Вместе с командиром роты Манжосом (оба голосистые!) выводил такие рулады, что заслушаешься.

Но сейчас не до рулад. Выслушав обстоятельный доклад комбата, совершившего самостоятельный рейд от Мосура до Порыцких лесов, я сидел задумавшись. Вот беда! Опять эта бандитская мразь путается под ногами.

Шумейко, теперешний заместитель Токаря, помалкивал, видимо еще обиженный за разгон пятого Олевского батальона.

— Так, товарищ Токарь... А где ж ваши выводы?..

— Выводы? Да что же тут выводить... Бандеровщина бешено готовится. Стакнулись они с немцами и собираются в тылу Красной Армии, вроде как бы на манер нашей, партизанскую войну затевать. Только вряд ли выйдет что дельное у них. Разложение идет полным ходом. Даже активисты в кусты норовят... Вон Шумейко старых знакомых вчера встретил.

Я взглянул на Шумейко вопросительно.

— Может, помните, под Тернополем мы ее летом взяли? Наталкой звали. — Шумейко ехидно усмехнулся. — Вам попало еще тогда от деда за эту птицу.

Я был так удивлен, что даже не обратил внимания на Шумейкин выпад. Как же мне забыть тот красивый репейник, что рос на обочине нашего боевого пути к высокому Карпатскому хребту!

Батальон Токаря расположился на хуторах в пяти километрах от Печихвост. Люди его устали.

— Поехали, покажешь свое войско, — сказал я Токарю. — А вы, товарищ Шумейко, по дороге доложите все подробно. [213]

Взяв с собою отделение конных разведчиков, мы рысью выскочили из Печихвост на запад. Солнце слепило глаза. Санки весело шли по пушистому снегу, мягко погромыхивая полозьями на дорожных колдобинах. И сразу, подчиняясь ритму движения, разворошенные репликой Шумейко, поплыли картины лета 1943 года.

Помните вы боярыню Морозову с картины Сурикова? На розвальнях, в темной шубе, с горящими глазами и высоко поднятым вверх двуперстным крестом?

Так я ее видел живую.

Говорил с нею, спорил и поражался этому обжигающему взгляду, полному слепой страсти и тупого фанатизма. Не зимой, а летом, не в снегах Московии, а в степях Тернопольщины, не в санях, а на моей тачанке ехала она. Чернобровая, с упрямо сжатыми губами, с обжигающим взглядом, но без цепей на запястьях рук.

Ее привели разведчики четвертого батальона где-то за Скалатом в июле 1943 года. Рыжий и конопатый Берсенев, в которого она стреляла из нагана и промазала, шел сзади задержанной, хмурясь и отплевываясь. Она здорово расцарапала ему лицо.

Мы уже знали от прискакавшего раньше Семинистого, что поймали националистку.

— Важная птаха! — заверял Михаил Кузьмич Семенистый. — С револьвертом! А стрелять-то и не умеет, — торжествуя заключил он свой доклад и подал отобранные у нее бумаги.

Это были скрученные тончайшие листочки, свободно влезавшие в мундштук папиросы: «грипсы» — тайная переписка бандитского подполья. По ним я уже понял, что арестованная — член областного «провода».

— Сидайте, — сказал я, не слезая с тачанки и не отрывая взгляда от бумаг.

Она гордо вскинула голову.

— Сидайте! — крикнул Берсенев и, кажется, замахнулся нагайкой.

Я взглянул на арестованную и увидел искаженное смехом лицо, горящие ненавистью глаза. Ей-богу, она страстно желала, чтобы ее били. Вот чудеса!

— Садись, чертова кукла! — заорал я.

— Можно и сесть, раз так просят, — ответила она, влезая на тачанку. И даже оперлась на мою руку. [214]

Я немного помолчал, не зная, с чего начать.

Стандарт «кто, откуда» был явно неподходящим. Но другого не приходило в голову. К моему удивлению, она охотно стала отвечать на эти анкетные вопросы:

— Кто?

— Борец за правду.

— Звать?

— Наталка.

— Фамилия?

— Такая, як и родителей.

— А родителей?

— Мабуть... в паспорте.

Она явно хотела вывести меня из терпения. Но я понял это и, взяв себя в руки, уже другим, более спокойным тоном стал задавать вопросы по существу.

Какую чушь она понесла, но с каким убежденным видом! Невольно подумалось: что все-таки движет этим человеком? Только ли ненависть к новому строю? А что утверждает она? Я стал выяснять, какую «самостийную» Украину они обещают народу. Вот тут-то сразу и выползло шило из мешка. Здание, построенное на песке, — «Украина без контингентов»{12} — сразу рухнуло. Это была примитивная программа, но она в известной степени действовала на темное крестьянство Галиции.

— Ну, добре. Допустим, вы получили эту самостийную Украину. Дальше что? — допрашивал я задержанную.

— Люди живут кто как хочет.

— Свобода?

— Ну да.

— А образование?

— Бесплатное.

— А откуда гроши учителям платить?

— Родители будут платить.

— Добре. А страну защищать надо? Армию кормить, одевать... Откуда взять на это?

Вот тут и сбилась с толку эта страстная, но не очень опытная пропагандистка.

Загнав ее в тупик, я дал ей возможность прийти в [215] себя. Затем снова продолжал спор. Интересно было видеть откровенного врага, не скрывавшего своих мыслей. Спокойно спросил, почему она так дерзит.

— Все равно вы меня расстреляете.

— Почему же?

— Как почему? Я говорю вам правду!

— Ну, положим, правды тут маловато. Просто ловко подобранные, хотя и пустые слова. Для задурманивания людей... А потом, имейте в виду, за правду расстреливают не везде.

Дела заставили меня прервать допрос. Я отдал ее под охрану в комендантский взвод и возобновил с ней разговор лишь на следующий день.

За эти сутки у нас был переход «железки» и два боя у нее на глазах.

Прерванный допрос начался несколько необычно:

— Ну что, привыкаете? Пригляделись? Как наш народ?

Она долго смотрела на меня своими черными глазами:

— В первый раз вижу настоящих коммунистов...

— А я беспартийный, — резонно ответил я, так как мое вступление в кандидаты партии тогда еще не было утверждено.

Задержанная с интересом и недоверием посмотрела на меня:

— Не может быть.

— Я вам не собираюсь приносить клятву. Хотите — верьте, хотите — нет.

— Ну все равно. Я про всех вас говорю.

— Это — другое дело.

— Только одно непонятно: зачем во время боя вы столько людей отрываете от дела — стеречь меня?

— Что вам, жаль?

— Нет. Но я не убегу.

— Как знать...

— Могу вам дать честное слово.

— Но вы же его не дали.

— Даю.

— Что?

— Честное слово — не убегу.

— Это — другое дело, — сказал я смеясь.

Через день-два обстоятельства вынудили воспользоваться [216] этим словом. Мы перевели ее в санчасть батальона, где было много раненых. (Правда, вместо часовых на всякий случай за ней поглядывала одна из ухаживавших за ранеными девчат.)

Каким-то образом об этом узнал Руднев и потребовал объяснений. Я сказал запинаясь:

— Понимаете, она меня расположила к себе своей откровенностью.

Комиссар постучал пальцем по моему лбу:

— А ну, повтори еще раз.

Пытаясь оправдаться перед комиссаром, я пробубнил нерешительно:

— Уважаю людей, которые не боятся говорить в лицо все, что они думают.

— Ну и что же? — спросил холодно комиссар.

— А то, что она могла за это поплатиться жизнью. Вы понимаете?

— Я понимаю! — взорвался Ковпак. — Интеллигенция чертова! Всех поразгоню к сучьей матери! Це що? Шпионов мне разводить? Когда что нужно — от разведки не добьешься толку. А тут на честное слово. Кого? Бандеровку... от-вет-ствен-ную...

— Ладно, уходи. Потом закончим это, — тихо сказал Руднев.

Я ретировался подальше от разъяренного деда. А он все не мог успокоиться:

— Интеллигенция! Тонкошкурые субчики! Все бы вам переживать, чистоплюи чертовы!.. Откуда вы взялись на мою голову!..

Руднев вдруг разобиделся, но не на меня, а на Ковпака:

— Замолчи! Ты что? Может, если бы не эта интеллигенция, и тебя с твоим геройством не было бы. Вот они, вокруг тебя, — Базыма, Войцехович, Тутученко, Матющенко, Пятышкин, Ленкин — это же все образованные люди. Советской властью образованные. Да и я... Тоже ведь всю жизнь науку большевистскую изучал. А сам-то ты кто? Лапоть?.. Ну, провинился Петрович. Так с него одного и спрос, а на всех интеллигентов словами такими не кидайся. Не загибай влево, командир. А то ведь мы и поправить можем... Тоже не шилом выструганы, — закончил он с улыбкой.

Успокоившись немного и оглядевшись после этой [217] сцены, я лучше понял особенности новой обстановки, в которой оказался наш отряд.

Там, на коренной части Украины, было проще: есть немцы — их надо бить; есть народ, ненавидящий врага, — на него надо опираться; и есть мы — партизаны, слуги и защитники народа, помощники Красной Армии в тылу врага.

А вот когда летом 1943 года мы впервые вступили в Галицию, меня вдруг и подвела моя, как выразился Ковпак, «интеллигентщина». Он был прав, когда так ругался. Мой промах не мог не вызвать негодования у старого коммуниста, давшего мне рекомендацию в партию. Сейчас я готов был даже расстрелять бандеровку, но вопрос о ней, как говорится, вышел из моей компетенции. Нужно было ждать решения старших. А они, поспорив немного, посмеиваясь, перешли к другим, более существенным делам.

Вспоминая мимолетную перепалку комиссара с Ковпаком, я чувствовал, что все это было сделано для меня.

«Воспитывают!»

Неловко, конечно, сознавать, что люди вынуждены заниматься твоим воспитанием, когда тебе под сорок, когда ты кончил два вуза. Но вузы-то вузами, а это — сама жизнь.

Через день я еще раз увидел Наталку.

— А що я хочу у вас спросить, пан полковник, — неожиданно льстиво улыбнулась она. — Нельзя мне совсем в санчасть перейти?

Возле нас были бойцы, а она болтала еще что-то, идя со мной рядом. Говорила всякие пустяки. Я понял: хочет поговорить наедине. Ну что ж, пожалуйста!

Когда мы отошли, Наталка вперилась в меня глазами:

— Слушайте. Верните мне мое честное слово.

Я удивился:

— Зачем?

— Сегодня ночью буду бежать.

— Но если я верну слово, то прикажу усилить охрану.

— Все равно, верните.

— Нет, не верну. Когда надо будет бежать, сам вам об этом скажу.

— Добре, — шепнула она мне, как заговорщику. [218]

Я зашагал к штабу. «Вот как? Она уже считает меня своим сообщником. А игрушки с честным словом — это прием, чтобы укрепить доверие к себе».

В штабе еще раз просмотрел в записной книжке результаты первых допросов.

Да, мои разведчики и я сам упустили главное. А вот Руднев сразу схватил быка за рога:

— Биографию ее узнал?

Я рассказал.

— Понятно. Вот они — последыши уничтоженного класса! Оживают, согретые пожаром войны и фашизма...

Водворив на место свою записную книжку, я опять направился к Рудневу:

— Семен Васильевич! Сегодня ночью Наталка будет бежать.

— Ишь ты, — усмехнулся Руднев. — А я так и не успел ее поглядеть. Что за птаха?

— Птица с коготками, товарищ комиссар. Решайте...

Ушел от комиссара, чертыхаясь про себя и злясь. Злился на себя за свое временное очарование фальшивым мужеством фанатички. Почему только теперь усвоил, что враг может быть иногда и красив, и мужествен, но от этого он не становится лучше? Наоборот: такой враг опаснее!

Руднев часто говорил:

— Ты не представляй себе врага так, как его на плакатах рисуют. В жизни тебя могут подстерегать бандиты, нисколечко не обезображенные трактовкой художника. Без лохматой шевелюры и выщербленных зубов...

Как же я попался на этот крючок?

Вот что было обидно!

Конечно, в мирное время такому человеку, как Наталка, можно оставить жизнь. И даже попробовать перевоспитать.

А на войне?

Пусти этого микроба, ядовитого и обаятельного, в красивой шелухе «идей», — сколько нестойких людей сшибет он с пути своим фанатизмом!..

К вечеру, не колеблясь и не копаясь больше в психологии, я вызвал караульного начальника:

— Усилить наблюдение за этой черноглазой. При первой попытке к бегству — стрелять! [219]

Но «важная птаха», как окрестил ее Михаил Кузьмич, тоже не бросала слов на ветер. На рассвете начались тяжелые бои, затянувшиеся на много дней. И, воспользовавшись суматохой, Наталка исчезла.

Эта женщина, необычная по своему поведению и натуре, запомнилась. И не одному мне. В отряде ее вспоминали долго, и многие.

История с ней походила чем-то на горное эхо. Мы хорошо знали, как капризно звучат выстрелы в горах, сбивая с толку самое опытное партизанское ухо. И вдруг это эхо опять воплотилось в живую Наталку.

Я подозвал к себе Шумейко:

— Садись к нам в сани, товарищ замполит.

— Ничего, я потрясусь верхом, — отозвался он и почему-то взял под козырек ни к селу ни к городу.

— Где же вы поймали ту тернопольскую «птаху»?

— Ловить не пришлось. На хуторе она лежит, еле живая.

— Поглядеть страшно, — подтвердил комбат Токарь.

— Работа ихнего «эсбэ», — уточнил Шумейко и замолчал.

«Эсбэ», или «служба беспеки», — самый страшный орган бандеровщины, ее контрразведка. Комплектовалась эта «беспека» из отпетых типов: кулачья и уголовников, выпускников иезуитских школ. Они душили людей кожаными поясами, вскрывали черепа скалками для раскатки теста, дробили кувалдами суставы, выкалывали пальцем глаза и, не дрогнув, резали детей кухонными ножами...

Мы приехали на хутор. Токарь попросил пока не тревожить батальон. Люди отдыхали после тяжелых маршей и боев.

— Может, пройдем до той Наталки? — предложил Шумейко. — А то доктор Никитин докладывал: дюже она плоха. Все внутренности отбиты.

Я согласился, и мы зашли в указанную Шумейко хату. Дверь нам открыла старуха в очипке и вылинявшей запаске — старинной одежде украинских женщин. Она узнала Шумейко и на немой вопрос его черных глаз прошамкала беззубым ртом:

— Мабуть, уже доходит...

Наталка лежала в светелке на топчане, под тулупом до самого подбородка. Глаза, обведенные синими кругами, были закрыты. Мертвенная бледность, испарина и [220] горячечное дыхание говорили о ее тяжелом состоянии. Старуха обтерла ей лоб вышитым рушником.

— Пить, — прошептала Наталка. И, когда бабка напоила ее кислым молоком, приоткрыла глаза.

Подернутые предсмертной тоской зрачки вдруг вспыхнули не то от ужаса, не то от радости.

— Вас узнала, — мрачно сказал Шумейко.

Я наклонился над ней. Сказал что-то успокоительное. Но строптивая бандеровка не могла теперь говорить, да и вряд ли понимала мои слова. Запах разлагающейся крови был так силен, что я через несколько секунд отпрянул на середину светелки, чтобы вдохнуть чистого воздуха. Старуха с крынкой молока тоже отошла к дверям и тихо открыла их.

Мы долго стояли молча.

— Мабуть, идите уже, — сказала старуха. — Я баб позову. Треба нам справить ее в последнюю дорогу... Тут ни одной косточки целой нет...

— Что говорила она вам, бабуся? — спросил я.

— Много чего говорила. Передай, мол, людям, чтоб не ходили кривою стежкою. И щоб никогда не ломали своего слова. За то будто доля и покарала ее... А теперь выходьте с хаты...

Так тогда я и вернулся в Печихвосты, не выяснив до конца, почему бандеровское «эсбэ» подвергло Наталку такой жестокой каре. Эта запутанная история раскрылась для меня гораздо позже.

28

Через сутки Бакрадзе донес: занял Горохов!

О том, что именно он занял город, до сих пор существует спор. Дело в том, что примерно в эти же дни и часы, пройдя стремительным маршем из Житомирщины через всю Ровенщину, прямо на юг Волыни пожаловал бравый кавалерист легендарный партизанский генерал и Герой Советского Союза Михаил Иванович Наумов. Во время этого своего марша он основательно потрепал вражеские гарнизоны в Острожце, Тарговицах и Воротнюве.

Размышляя об истории партизанского движения в Великой Отечественной войне, часто думаешь: почему [221] так мало было конных партизанских отрядов?! Неужели уж совсем изжила себя конница? Даже партизанская?

На Украине мне лично известно только одно кавалерийское соединение Наумова. И еще, по слухам, был конно-партизанский отряд Флегонтова и Тихомирова, действовавший в Белоруссии. Может быть, существовали и другие такие же отряды, не знаю. Во всяком случае, конников-партизан было очень мало. Поэтому и хочется рассказать о кавалеристах Наумова, о нем самом, о его удивительном комиссаре Михаиле Михайловиче Тарасове — докторе из Кремлевской больницы, добровольно ушедшем работать хирургом в партизанский отряд и ставшем там комиссаром. Правда, я отвлекусь несколько в сторону и уведу мысли читателя от Тернополя и Луцка. Но что поделаешь? Я не пишу ни истории войны, ни оперативно-тактического трактата. Я просто вспоминаю то, что было. И пишу прежде всего о дорогих мне людях.

Так вот, партизанская кавалерия... Она появилась не по прихоти того или иного военачальника, с давних пор полюбившего коня и седло.

— Нет! Нас породила степь украинская, — говорил еще на Припяти товарищу Демьяну молодой и стройный генерал Наумов. — Степь, где нельзя быть пешим. Если даже сам Ковпак поедет на юг пешим, то на другой же день его расколошматят. Стоит только ему оторваться от лесов... В степях партизанам немыслимо воевать в пешем строю! Да, да!

Это категорическое утверждение казалось нам тогда странным.

— Заносит молодого генерала, — миролюбиво отмахивался спокойный Базыма.

Но я вспоминал не раз этот разговор, когда мы сами выходили из Карпат. Через степное тернопольское Подолье и нам пришлось промчаться лихим кавалерийским аллюром...

Когда долетел слух о том, что в Горохове появились конники Наумова, мы все обрадовались. Ведь это они совершили знаменитый Степной рейд, каких никто из нас не совершал. Не шуточное было дело — зимой 1943 года ураганом пронестись по тылам группы войск Манштейна, выйти к Днепропетровску, подойти к Кременчугу, петлять две недели по Кировоградской и Одесской областям, там, где нет ни одного партизанского леска, где [222] кишмя кишели не только полицейские гарнизоны, но и стратегические резервы Гитлера, прекрасно понимавшие, что Красная Армия уже приближается к Днепру! И потом стремительно взвиться вверх — на север, замахнуться наотмашь партизанской саблей!.. На кого? На какого-нибудь гебитскомиссара? Нет, бери выше. На областного губернатора или эсэсовского генерала? Выше! На самого гаулейтера Украины, рейхскомиссара Эриха Коха? Нет, выше, выше! Ну тогда на Альфреда Розенберга — гитлеровского наместника всех оккупированных советских районов? И опять нет. На самую полевую ставку Гитлера замахнулась партизанская сабля бывшего советского пограничника Наумова. И пусть даже враг успел увернуться и спасти свою шею, но он в ужасе задрожал перед грозной опасностью...

С нетерпением мы ждали Наумова, обещавшего заехать вечерком к нам в Печихвосты. И он, как всегда, оказался педантично точным. Едва начало смеркаться и только белый пушистый снег как бы задерживал приход черной ночи, село вдруг ожило. По центральной улице промчался запряженный тройкой легкий волынский шарабан. За ним — два верховых коня, а на расстоянии двадцати метров — целая кавалькада конников.

Я не видел Наумова с весны 1943 года, но сразу же узнал его. Всегда питал я к нему, этому бывшему капитану погранвойск, повышенный и, чего греха таить, немного ревнивый интерес.

В шарабане рядом с Наумовым сидел незнакомый мне широкоплечий человек в полушубке.

— Доктор кремлевский, а теперь комиссар наш, — отрекомендовал его Наумов. — Прошу любить и жаловать.

Я удивленно оглядел незнакомца. Тот не без любопытства глянул на меня и добродушно протянул руку:

— Тарасов, Михаил Михайлович.

Генерал ловко скинул с плеч черную бурку. Размялся и стал знакомить с другими, сопровождавшими его конниками:

— Кроме доктора, со мною — Колька Грызлов, москвич, и этим все сказано. А то — земляк Гоголя Владлен Гончаровский. А это — Андрейка Лях. А вот эти — хинельской гвардии братья Астаховы — Илья и Роман. [223]

Митя Самоедов — земляк Ломоносова, архангельский мужик, кавалер ордена Ленина за спасение жизни командиров в бою. А тот, с самым лихим чубом, — Сергей Бузанов, смоленский соколок... Коршак Коля — лазил под лед за пулеметом. Тося Дроздова — девочка из Конотопа. Донецкий шахтер Анатолий Кихтенко... Словом — все орлы!

Я смотрел на каждого с нескрываемым уважением. Передо мной стояли герои хинельских походов, овеянные степными ветрами, прокуренные пороховым дымом, рыцари кавалерийских рейдов.

Действительно орлы, ничего не скажешь. Румянец — во всю щеку, глаза озорные, блестят.

Я представляю в свою очередь Мыколу Солдатенко, Васю Войцеховича, Кульбаку, Роберта Кляйна...

— Под Гороховом мои хлопцы из Венгрии с твоим капитаном встретились. Обнимаются, целуются, — говорит Наумов, — даже я растрогался.

— Это Иосиф Тоут? Он у Бакрадзе вроде за комиссара.

— Фамилию не помню. Знаю, что из ЦК венгерского комсомола. Так, что ли?..

— Ну, он самый... А каких он земляков у вас встретил, товарищ генерал? — спросил Мыкола.

— Есть там у нас... Иштван Декан, Ева Ракоши, да и другие, — ответил за генерала Тарасов.

— Словом, интернационал, — засмеялся Наумов. — Разве думали мы еще год назад, сражаясь в Брянских лесах с восьмым венгерским корпусом, что у нас будут комиссарами да контрразведчиками мадьяры? А, Петро?

— Та цэ що? — подхватил его мысль Мыкола. — У нас есть Герой Советского Союза — немец Роберт Кляйн.

Наумов обернулся ко мне:

— Правда, Петр Петрович?

— Да вы только что видели его.

— Ну и дела-а, — покачал головой бывший пограничник. — Что же он, этот Кляйн, у вас делает?

— Да вот вернулся с асфальта. Мотался на машине между Львовом, Золочевом и Бродами. А сейчас пошел разведдонесение писать.

— Вот это уже действительно интернационал!.. [224]

Приехавшие устали с дороги и пошли в хату отдохнуть. Я распорядился, чтобы Федчук позаботился о конях. Встретиться решили за ужином.

— Как полагается, — сказал Наумов. — А когда у вас ужин по расписанию?

Взглянув на часы, я сказал, что через сорок минут.

— Ого! Режим питания — большое дело, — хмыкнул комиссар-врач не то насмешливо, не то одобрительно.

— Заночуете, конечно?

— Да, пожалуй. А впрочем, там дело покажет, — уклончиво сказал генерал.

— Да, дел много, поспешать надо, — в тон ему отозвался я. — Жду вас в штабной столовой, второй дом справа.

— Только так, чтобы о деле поговорить можно было. Без митинга, — наклоняясь через облучок, шепнул мне Наумов.

— Понятно. Будет обеспечено.

И пока волынский шарабан заезжал в указанные ворота, а рядом, в стодоле, размещался лихой наумовский эскорт, я пошел вдоль улицы, невольно вспоминая то, что знал о Наумове и его славных рейдах.

После хинельских походов, в конце 1942 года, капитан Наумов получил задание совершить рейд на юг Сумской области.

Сборы в этот рейд начались уже в декабре сорок второго года в Хинельских и Брянских лесах. Войско для этого рейда подобралось не ахти какое.

— С брянского бора да с хинельской сосенки, — шутили сами партизаны.

Капитану, бывшему пограничнику, отходившему с боями от самых Карпат в сорок первом году, это было не в новинку.

— Только бы сколотить боевое ядро. Ну да ладно! Дальше будет виднее.

Центральный Комитет Коммунистической партии Украины и Украинский штаб партизан направили соединение капитана Наумова не по проторенной Ковпаком и Сабуровым дорожке, а самостоятельным маршрутом: на юг! По Левобережью до Запорожья и дальше — за Днепр! А там, как говорится, само дело должно было показать. [225]

Пошел с ним в этог рейд и другой капитан — командир конотопских партизан Кочемазов, состоявший до того в соединении Ковпака. Перед выходом в рейд на Правобережье я видел его не раз в Брянских лесах. Это был вояка под стать Наумову — честный, прямой, храбрый. А под стать самому Кочемазову были его хлопцы — конотопцы.

Рейд начался из села Суходола — родины Ивана Бунина.

Наумову и Кочемазову пришлось, пожалуй, потруднее, чем Ковпаку. Но успеха они добились немалого. В Степном рейде по тылам группы Манштейна было взорвано десять мостов на железных дорогах Сумы — Харьков и Сумы — Курск, организовано много крушений и столкновений эшелонов. В Ворожбе партизаны освободили из лагеря смерти две тысячи военнопленных, которые почти полностью влились в наумовское соединение. В засадах под Сумами, под Котельвой, Зиньковом и Новомиргородом уничтожены были автоколонны противника, а в Турбаях на Хороле — карательная экспедиция.

В начале сорок третьего года соединение Наумова вышло южнее Кременчуга к Днепру. С установлением санной дороги оно оказалось уже на Днепропетровщине. Затем его отряды устремились на юг — на Одессщину, под Знаменку и до самого Кривого Рога. Достигли Южного Буга и вдоль его течения стали подниматься вверх, к реке Синюхе.

В это время Манштейн нанес свой удар на Левобережье. Харьков опять пал, севернее Белгорода стала постепенно образовываться знаменитая Курская дуга. Наумов и Кочемазов со своим лихим войском решили поспешить на север.

— Между Винницей и Киевом пойдем? К белорусам? — прикидывал по карге Наумов.

— Вправо слишком забирать нельзя, — говорил Кочемазов. — Киев все-таки столица. Не по силам будет... На Винницу, что ли, шандарахнуть?

В этом предложении, казалось, не было ничего особенного. Мало ли областных городов на пути встречалось? Это теперь мы знаем, что в то время представляла собой Винница...

— Ну что ж, — согласился Наумов, — будем так прямо и держать курс. [226]

Они совершили несколько ночных маршей по раз взятому азимуту. Прошли за Умань.

— Пока не защучила нас вражеская авиация, давай один — два перехода в сторону сделаем и — в Голованевские леса. Передохнем там перед новым прыжком по степи, — посоветовал Кочемазов.

— Правильно, — сказал Наумов. — Других лесов здесь нет.

В Голованевских лесах привлекала их еще и посадочная площадка. Они ждали самолетов, чтобы эвакуировать раненых и получить карты, запас которых давно кончился.

Я помнил этот лес с детства. Местные называют его Галочинским лесом, а то и просто — Галбче. Помню и путь из Голованевска через село Станиславчик.

Это-то село и заняли партизаны Наумова. Утром, на рассвете, заскочили в него. Разместились по хатам и тут же, усталые, завалились спать.

Только Кочемазову не спалось. «Надо бы обозы в лес». Вышел на мороз. Дымка, туман. Зашел к Наумову. Командир согласился и отдал приказание.

А через час началась трагедия. Полицейские и жандармы уже засекли их азимут. Доложили начальству. И тут выяснилось, что «степная орда» мчит на ставку Гитлера.

К Голованевскому лесу из Первомайска, Умани, Ново-Украинки, Гайворона спешно подтянулись резервы ставки. Первый эшелон составляли: свежая моторизованная дивизия, два артполка и румынские части из-за Южного Буга.

Наумовские ребята не успели в Станиславчике увидеть первый сон, как против них развернулись две сотни танков. А в село Трояны вступило с полсотни машин с пехотой. Бой был неравный. И к тому же для партизан — внезапный. На полное уничтожение.

Через семь часов боя Станиславчик горел сплошным костром. Контуженный Наумов, сопровождаемый верными ординарцами, отошел в лес, к обозу. А когда стемнело, то выяснилось, что конотопцев в лесу нет. Не было и капитана Кочемазова. До сих пор не известно, погиб ли он в первом бою или отошел за Южный Буг. Может быть, хотел прорваться на Бершадские леса.

Тяжелой, страшной была ночь после разгрома в Станиславчике. [227] Обоз большой, а боевых сил мало. Вместе с ранеными, ездовыми, женщинами осталось всего человек триста. В то же время головная разведка донесла, что со стороны Умани подходит другая немецкая дивизия.

Одна дивизия противника уже охватила лес с запада, вторая должна была замкнуть кольцо. Но в полночь разведчики нащупали выход. И командир решил: всем сесть верхом на коней, проскользнуть оврагами подальше в степь, днем укрыться в балке или на каком-нибудь хуторе, а в следующую ночь — опять на север. Решение единственно правильное! Капитан Наумов из тех людей, которые и в самом трудном положении не теряют присутствия духа.

* * *

Об этой страшной, трагической ночи уже после войны у меня был разговор с двумя учительницами. Они оказались партизанками, участницами и того рейда, и того голованевского разгрома.

— Воевал бы среди нас молодой Фадеев, — сказала задумчиво одна из них, — он бы написал! Сердца дрогнули бы, очи затуманились слезой.

— Ах, какая это страшная ночь! — вспомнила другая. — Были мы обе тогда девчонками лет по шестнадцати. Целый день возились с ранеными, все время смерть перед глазами. А ночью еще страшней. Забились мы под куст. Сидим и плачем. Тихо всхлипываем. Вдруг раздался голос командира: «Кто тут?» Откликнулись. Он остановился, узнал нас. Затем тут же ординарцам и связным какое-то приказание отдал, поднес к глазам руку со светящимся циферблатом и сказал: «Сверить всем часы! На моих сейчас двадцать три часа одиннадцать минут! Ровно через полчаса — прорыв». Нас удивил этот спокойный голос. И эти часы... Мы даже всхлипывать перестали. Думаем, не все ли равно — в полночь или на рассвете кончится жизнь? Зачем сверять еще минуты? А командир опять к связным обращается: «Двух коней запасных приведите!..» Связные в стороны разошлись. Треск сучьев и скрип снега под ногами затих. Наумов рядом с нами присел, к дубу плечом привалился. Мы думали, вздремнул. Сидим тихо, как мыши... со сбитыми коленями, голодные, иззябшие... Помолчал он минут [228] пять, снова поднял руку с часами к глазам и, не оборачиваясь в нашу сторону, спрашивает: «Что, девушки, страшно?» Всхлипнула моя подруга: «Ох, страшно». — «Погоди, не плачь, — сказал командир. — Сейчас верхе все сядем и вырвемся. Но ты хорошо запомни эту ночь. Замуж выйдешь, детей, внуков иметь будешь, а ночь эту помни... Сейчас вам коней хлопцы достанут...» И отошел в сторону. А мы сидим, одна к другой прижались. «Что он, смеется над нами, что ли?» — спрашивает подруга. «Нет, не смеется. Слышишь? Сказал, на коней верхом посадит». — «Да я ведь никогда верхом не ездила». — «Не ездила — так поедешь». И вы знаете — поехали. И прорвались. Прав был командир. Как-то встретила я его на Крещатике. Прямо так на тротуаре и остановила. «Извините, товарищ генерал».. А он на меня смотрит удивленно. Бровь приподнял: «В чем дело, товарищ?» — «А я ведь помню и никогда не забываю ту ночь в лесу под Станиславчиком. Пожалуй, эта ночь была не только самая страшная, но и самая счастливая в моей жизни: я как бы второй раз родилась». Он вспомнил меня и засмеялся: «В моей жизни это тоже была не совсем обычная ночь...»

* * *

Так рассказывала мне народная учительница, бывшая партизанка кавалерийского отряда Наумова.

В ту ночь триста конников прорвались из Голованевского леса в степь. До рассвета отмахали километров сорок. Чуть сереть стало, уже «костыль»{13} в небе урчит — надо прятаться. А в степи нигде ни лесочка, ни хуторка. Голым-голо.

В глубокую балку загнал свою кавалерию Наумов. Коней в снег положили и снегом забросали. Сами бойцы друг друга маскхалатами укрыли. Лежат. Только наблюдателей человек пять — шесть на бугры выставили в маскировочных халатах.

А над Галочинским лесом — канонада, самолеты проходят волнами. [229]

Так продолжалось весь день. А чуть смерклось, кавалерия Наумова выскочила из балки и — опять на север. Шли без карты, руководствуясь чутьем. Двое суток скакал и на север с маленьким отклонением к западу. На третью ночь совсем изнемогли. Надо было лошадей покормить, людям перекусить хоть немного. Решили завернуть на хуторок. Выслали разведку. Там оказались жандармы. Не хотелось шум поднимать, но что поделаешь. Решились на налет. Ровно в полночь застрекотали автоматы, и в несколько минут от жандармов осталось только мокрое место.

Это была охрана одного из запасных узлов связи полевой ставки Гитлера. До самой ставки оставалось каких-нибудь десять километров. Ох, если бы Наумов знал о таком соседстве! Непременно бы завернул туда: помирать, так с музыкой.

Но все это выяснилось гораздо позже.

Помню как сейчас: прискакали лихие кавалеристы к нам на Припять, и я вместе с их начальником штаба стал наносить маршрут Степного рейда на карту. Смотрю — глазам своим не верю.

— Да знаешь, чертов ты парень, — говорю кавалеристу, — ведь вы были от Гитлера в десяти километрах?!

— Ну да? Не может быть! — отвечает он. — Откуда вы знаете, что там ставка?.. Полевая?

Пришлось объяснить.

Дело в том, что мы с Рудневым еще поздней осенью посылали под Винницу нашего разведчика — марш-агента. Это была учительница. Глаза молодые, печальные, а лицо как печеное яблоко — совсем старушечье. Галей ее звали. Она к нам пробилась из-под Винницы еще в декабре сорок второго. Я ее выспрашивал, как работает железная дорога Жмеринка — Казатин — Киев, а она все твердила о какой-то таинственной постройке в двенадцати километрах севернее Винницы.

— Что там? — допытывался я. — Нефтесклад? Боеприпасы?

— Никто не знает. Село все выселено, жители угнаны. Возводили эти таинственные постройки русские военнопленные в сорок первом году. Говорят, двенадцать тысяч человек было. И когда стройку закончили, все двенадцать тысяч были расстреляны. До одного. [230]

Доложил я Рудневу. Он приказал: «Надо во что бы то ни стало выяснить, что там построено. Поговори с Галей, не пойдет ли она еще раз?»

Галя согласилась пойти. Мы дали ей подробную инструкцию, сказали друг другу пароли и какие-то неловкие напутственные слова.

— Сколько же тебе лет, Галя? — спросил я на прощание.

— Девятнадцать.

Удивился я. Но наши девчата-партизанки объяснили мне все: оказывается, гитлеровцы почти полгода держали Галю в публичном доме; сначала в офицерском, а потом — в солдатском.

Галя не появлялась более трех месяцев. Послал я ее в разведку из Князь-озера, а вернулась она под Припять. Смотрю: еще морщин у нее прибавилось, еще больше глаза стали, горят как огненные.

— Выяснила?

Молча кивнула головой.

— План начертила?

Молчит.

— Что? Аэродром? Горючее? Боеприпасы? Может, завод какой секретный?

— Ставка Гитлера там. — И заплакала. — Почему вы мне мин не дали, подрывному делу не обучили? Почему?

Но мне не до нее уже было. Захватило дух. Побежал, доложил Ковпаку и Рудневу. На Большую землю полетели радиодонесения. Оттуда приказ: проверить. Послали две группы разведчиков, однако ни одна из них не смогла добраться до ставки Гитлера...

* * *

Капитан Наумов прожил у нас на Припяти всего три дня. Не успел он опомниться после своего Степного рейда, как был вызван в Москву. Интерес к его рейду проявлялся неслыханный. И понятно почему: кроме наших донесений, составленных по данным, добытым Галей, в центре, видимо, уже располагали сообщением из винницкого подполья, того, которое на берегах Южного Буга действовало. По сообщениям этим выходило, что в ту самую ночь, когда конница Наумова на хуторке с [231] пятнадцатью жандармами баталию учинила, паника во всей гитлеровской ставке поднялась.

И в другой Ставке эта баталия тоже сразу привлекла к себе внимание. Был слух, что Верховный, выслушав доклад о ней, встал, прошелся по кабинету, трубку закурил и сказал:

— Несолидно как-то получается. Нехорошо. Капитан — и вдруг по ставке Гитлера ударил. Надо ему дать генерала...

Через неделю вернулся к нам в Оревичи молодой генерал Наумов...

* * *

Вспоминая все это, медленно прохожу по улице волынского села Печихвосты, мимо своего штаба. У штаба полно связных. Хлопцы столпились в кучу и не видят меня. Остановился у огромной липы. Слушаю.

— А еще мне пишут, да только брешут, видать, что живут хорошо. Вот послухай: «Хлеба получили на трудодень достаточно. Трудодней на всю семью заработали больше тысячи...» А всех-то трое: моя половина, да парнишка-ученик, да дочка девятилетняя.

— Видно, мать тянется не разгибаясь, — заметил кто-то басом.

— Пишут, что ничего для победы не жалеют...

— Ясно, что не жалеют, когда одна баба с двумя детьми-малолетками более тысячи трудодней выработала.

— Какая уж там жаль-печаль! Что ни говори, а нам полегче все же, — продолжает незнакомый бас, но тут же спохватывается: — Хотя тоже подчас достается и нам.

— А сколько получили хлеба-то?

— В том-то и дело, что не пишут. Если бы получили как следовает — непременно написали бы. А так, догадайся попробуй. Ну да у меня приусадебный ничего... Если только вовремя засадили картоху — хватит...

Не веселый у ребят получился разговор, но голоса все же счастливые, задумчивая теплынь в интонациях.

— Эй вы, скорее развозить почту! Пускай пишут ответы! У Наумова есть связь с разведчиками кавкорпуса. Можно передать письма на Большую землю! — крикнул я и тут же быстро пошел к столовой.

— Поужинаем без спиртного, — сказал генерал. [232]

— Непьющие мы, как все настоящие партизаны-рейдовики, — смеется доктор Тарасов.

— Да, в рейде не разопьешься. Тут вмиг голову можно пропить. И не только свою, — заметил Наумов. А потом вдруг без всякого перехода спрашивает: — Слушай, нет ли у тебя свежих экземпляров «Русского слова»?

Я не знал даже, что это такое — газета, журнал или, может быть, книга какая.

— Газета, — пояснил Наумов. — В Ужгороде издается. Когда я служил на границе в Карпатах, любил ее читать.

— Нет, такой газеты у меня нет. Я больше «Дас рейх» почитываю.

— Владеешь свободно немецким?

— Да какой там свободно... Доктор один у меня есть. С пражским образованием. Вот с его помощью и почитываю.

— Интересно, — улыбнулся Тарасов.

Так мы и отужинали, перебрасываясь как будто ничего не значащими фразами. Затем начались «разговоры по существу». Первым делом, конечно, о противнике.

— Основной враг — четвертая танковая армия немцев. Тут, видимо, все бесспорно? — спросил Наумов.

— Это верно. У меня на пути этой армии один батальончик есть. Под Бродами...

Генерал сделал вид, что пропустил мимо ушей упоминание о батальоне Брайко. Но по глазам его я заметил — принял к сведению.

— А этот немец ваш, он как? Действительно ходит к противнику? Свободно?

— Он в офицерском костюме на Львовскую магистраль уже дважды выскакивал, — сказал Войцехович.

— Это тот, что на Днепре отличился?

— Ага...

— Клейн или Кляйн? Так, что ли?

— Мы Кляйном зовем... А где Медведев? — спрашиваю я у генерала.

— Да где-то тут, на подходе, должен быть, — отвечает Наумов. — Сейчас вся наша активная партизанская братва потянулась поближе к Львову.

— А кто у вас все-таки под Бродами? — интересуется наумовский комиссар. — Там отряд полковника Павленко [234] вчера ночью три эшелона под откос пустил. Один вроде с танками.

— У меня под Бродами Брайко, — улыбнулся я.

— Не слышал такого, — бросил генерал.

— Еще услышите.

— Кто же он? Почему ты в него так веришь?

— Да тут паренек один... Командиром третьего батальона. Бывший пограничник.

— Ну, раз пограничник — это другое дело, — засмеялся Наумов.

— Скажи, пожалуйста... И много их у вас таких? — с доброй улыбкой спрашивает Тарасов.

— Да есть. С десяток наберется. Вот, скажем, грузин Бакрадзе, тот, что Горохов занял.

Наумов нахмурился.

По нашим расчетам выходило, что Горохов заняли хлопцы Бакрадзе. Но Наумов сам стоял в Горохове и оттуда приехал к нам. Спорить не стали. Замяли это дело. И, может быть, напрасно: до сих пор Бакрадзе стоит на своем, а Наумов — на своем.

Стараясь перевести разговор на другую тему, я рассказал тогда Наумову о начале нашего рейда. При этом не удержался, пожаловался на «частного дурака» из штаба — Соколенко-Мартьгнчука. Генерал развеселился и, порывшись в планшете, показал мне текст своей телеграммы.

— На самый верх писал, — многозначительно сказал он.

И я прочитал примерно такое: «Соколенко-Мартынчук всегда вредил партизанскому движению. Надо избавить нас от опеки таких тупоумных руководителей...»

Мы в то время еще не знали, что, как только мнение командиров-практиков дошло до ЦК КП(б)У, Соколенко-Мартынчук был отстранен от руководства партизанами.

Единомыслие во взглядах на опостылевшего нам «частного дурака» стушевало «конфликт» по поводу Горохова. Засиделись с Наумовым за полночь, размышляя над сложившейся обстановкой, обмениваясь информацией. Но по какой-то глупой привычке скрывали все же друг от друга свои намерения. Первым проломил этот ненужный ледок недоверия более опытный в оперативном отношении генерал Наумов:

— Ну, теперь давай решать... Два полноценных партизанских [235] соединения пошли по тылам четвертой армии немцев...

— Значит, нас только двое? — перебил я.

— Нет, не двое, есть еще Медведев с Кузнецовым. По-моему, это он и зовется полковником Павленко. Конспирация... — вздохнул генерал.

— Кузнецова наши разведчики в Бродах видели. А сейчас он, наверное, по тротуарам Львова прогуливается, — сказал Войцехович.

— А как ваш Кляйн? — спросил Тарасов.

— Нет, я своего разведчика берегу. Он поближе к Германии пригодится.

Наумов косо посмотрел на меня при упоминании о Германии.

— Кто же еще из партизан соседствует с нами? — поспешил я отвлечь его от этого новым вопросом.

— Да где-то на Тернопольщине — Шукаев. Еще Федоров — под Ковелем. Затем Иванов шел по моему следу, но почему-то отстал малость. Все это вроде настоящие вояки, хотя и другой, чем мы с тобою, партизанской веры. Тактика у них диверсионная.

— А вера у нас одна — получше бить врагов, — ввернул молчавший до того Мыкола.

— Правильно, — поддержал его Тарасов...

Заговорили о Рудневе, о его гибели. Задумались. Затем опять склонились над картой. Синие прожилки рек Галиции, бегущие к Пруту, а за Днестром — коричневые разводья Карпат. Для нас это не просто творение топографов, а живая земля, обильно политая кровью товарищей.

Испытывая друга, спрашиваю, кивнув на коричневую горную часть карты:

— Ну как, пойдем?

Он молчит. Потом неопределенно мотает головой и говорит уклончиво:

— Куда нам, если там самому Ковпаку наклали...

— Да вы же в голые степи ходили! — подзадориваю я.

— Ходил.

— А теперь?

— А теперь — подумаю.

— Я понимаю. Имеете другое задание?

Он опять кивает головой. На этот раз вполне определенно. [236]

Понятно: собирается обойти Львов с северо-запада и запада с тем, чтобы нанести удар по дрогобычской и бориславской нефти. Ну что ж, разумное задание. Ковпак летом пробивался на Дрогобыч с востока — в лоб. Сейчас придумано, пожалуй, лучше: Наумова нацеливают в обход.

— Да, не много осталось нашей территории. Несколько хороших ночных маршей на запад — и упремся в границу, — размышляет Наумов.

— Одно Львовское генерал-губернаторство остается, — уточняет Войцехович.

— Кстати, какие есть у вас сведения о львовском губернаторе Калмане? — спрашивает меня генерал.

Сведений об этой шишке у нас никаких.

— Этим делом Медведев должен больше интересоваться. Его дело...

— Ну, а как вы смотрите насчет Сана и Вислы? — спрашиваю я гостей.

— Там же Польша все-таки. Иностранные дела... — отвечает Тарасов.

У Наумова оказалась карта Галиции и Польши, недавно изданная в Лейпциге.

Наши взгляды скользят по ней и устремляются туда, где кончается советская земля. Но Наумова, вижу, больше тянет на юг, где за горными кряжами раскинулось Закарпатье.

— Прямо перед нами за Саном — Краковское воеводство. Генерал-губернатор Франк. Вроде Эриха Коха, который был на Украине главным воротилой. Правее — Люблинское генерал-губернаторство, — говорит Наумов привычно. Видимо, он уже сидел наедине с этой картой. И не раз... Потом испытующе смотрит на меня: — Были твои разведчики в Польше?

— А как же... С конца января от самого Владимира-Волынского до Грубешова через Буг наведываются.

— Ну как, пойдем спаренной бригадой? — с какой-то залихватской интонацией предлагает Наумов.

Верно, спаренной бригадой идти легче. Недаром в приказе партизанского Главкома Клемента Ефремовича Ворошилова еще в сорок втором году, когда ставилась задача Ковпаку и Сабурову, был задуман именно такой спаренный рейд. На трудное дело посылались два соединения. [237] Вдвоем легче раздвоить внимание противника, спутать его карты.

— Ну как, карпатский именинник? По рукам? — напирает генерал.

Я понимаю, что это не подковырка, а искреннее предложение. Оно совпадает и с моими намерениями. «Вот только как быть с Петей Брайко? Он же где-то под Бродами. Условились ведь ждать его здесь, северо-восточнее Львова. Дней пять — шесть...»

— А когда выход?

— Стремительность и натиск — девиз рейдовиков, — говорит Наумов, поднимая кверху кулак. А на рукаве с генеральским кантом вьется кавалерийская нагайка. — Чего топтаться на месте? Завтра в ночь и выходим.

— Не могу. Под Бродами у меня батальон.

— Так что же это за батальон у тебя? Какой это бычок, что матку не найдет. Радиосвязь есть?

— Есть, только какая-то...

— «Северок»? — спрашивает генерал.

— Он самый...

Ох уж эти мне «северки»! Москву берут, а за двадцать — пятьдесят километров — как немые.

— Ну, думай, тебе виднее. Ты командир.

— А как пойдем?

— Если бы это было по-фронтовому, так надо было бы искать стыки, — говорит генерал.

— Где же их найдешь тут, стыки? — недоумевает Войцехович.

По штабной привычке сразу же прикидывать командирскую мысль на карте он нагибается над столом, шарит то по своей, то по лейпцигской. Реки, горы, леса, дороги. Неопределенная обстановка. Есть ли у противника за Бугом дивизии? И какие? Есть ли охранные полки? И сколько их? Где вражеские гарнизоны? И какова их численность?

За Бугом — полная темнота.

Нагибаемся над картой и мы с генералом. Он вытаскивает из планшета еще одну — трофейную, с обозначением границ районов, воеводств.

— Тоже немецкая?

— Нет, польская — трехкилометровка.

Мы сличаем ее со своей русской и снова знакомимся с неведомой местностью, по которой через несколько [238] дней нам придется идти с боями. И вдруг молнией догадка. Почудилось, что ли? Вроде нашел стык.

— Ну, что-то надумал? По глазам вижу, — немного покровительственно говорит генерал.

— Да как вам сказать — может, показалось...

И еще раз смотрю на польскую трехкилометровку.

— Ну, давай, выкладывай. Что там тебе... показалось.

— Мне показалось, что я отыскал стыки.

— Интересно, — оживился генерал.

— В тылу врага, в глубоком, какие действуют против нас части?

— Конечно, охранные войска.

— А они ведь распределены по территориальному признаку, по губернаторствам, воеводствам. Так? Вот перед нами Львовское генерал-губернаторство, вот Краковское, Люблинское. А дальше, наверное, будет Варшава. Южнее — Венгрия. Во главе каждого воеводства — начальник, рейхскомиссар или генерал-губернатор. И каждый из этих тузов имеет в своем распоряжении свое войско: полк-два. Пока мы действуем на территории одного, он против нас бросает только свои войска. Подтянет их — мы с ними поиграем сколько можно, а потом — р-раз! — и к другому в гости. Значит, войска первого от нас отстанут, а другой, пока разведает, да подтянет, да развернет своих охранников — у нас пара дней передышки.

— А ведь верно, — обрадовался Тарасов.

— Не только пара дней, а и неделя передышки будет, — задумчиво произнес генерал, прикидывая что-то курвиметром на карте. Затем поднял серьезный взгляд на меня и продолжал: — Никак не понимаю, в чем тут дело... Вот я военный человек. Правда, в академии учиться не пришлось. Но нормальное училище кончил, да Высшая пограничная школа, да практика... А в голову такое не пришло. Объясни ты мне, пожалуйста, как же тебе, киноработнику, постигнуть это удалось? Каким ходом мысли? А?

Я решил отшутиться:

— Да это, пожалуй, лучше меня мой начальник штаба вам объяснит.

— Секретничаешь? — Мне показалось, что Наумов даже обиделся. [239]

— Да нет. Не было здесь того хода мыслей, который вас интересует. С оперативным мышлением я не в ладах. В данном случае мне просто вспомнилась кинокартина одна. Давнишняя. На экранах ее уже нет. «Чарли-контрабандист» — так, кажется, она называется. Гротесковая, конечно. Граница государственная изображена на земле в виде белой полосы. По левую сторону от этой полосы бегает Чарли, а за ним — мексиканская полиция. Вот-вот догонят, за полы пиджака схватят. Но в этот момент Чарли — скок через белую полосу. По другой уже территории бежит. Мексиканской полиции хватать его запрещено. Для передышки и шаг убавил. Но тут другая, американская полиция догонять его стала. А он опять — через «границу» скок... Вот вспомнил это и представил себе стыки в расположении противника.

Грянул дружный смех. Отсмеявшись, Наумов сказал серьезно:

— Все секретничаешь. Ну ладно. Это первая ступень мастерства.

— А вторая? — спросил я с любопытством.

— Высшее мастерство всегда щедро. Оно рассыпает знания и опыт, торопится передать другим.

— Куда уж нам до высшего, — ответил я, чувствуя, что краснею.

Стали обсуждать время выхода. Может быть, под влиянием похвалы и подзадоривающих реплик генерала я решил, что выйду только на день позднее его. Посоветовался с Васей. Начштаба сказал:

— Рискнем...

Тут же наметили и переправы через Южный Буг.

— Не близковато от Львова будет? — спросил Наумов.

— Сколько там?

— Километров тридцать пять, — ответил Войцехович.

— Ничего. Пока очухаются, на запад еще полсотни отмахаем. Подмораживает, санная дорога будет.

Вызвали радистов.

— Обменяйтесь позывными, установите расписание. Нужно будет двустороннюю радиосвязь держать...

— Ну, так как там твой контрабандист? — Генерал Наумов хлопнул меня по плечу на прощание. — Значит, двигаем спаренной бригадой?

— Двигаем, товарищ, генерал. [240]

— До самого Сана?

— На самый Сан.

— А к Сану подойдем и — влево р-раз! Как это у вас? Ход конем? Вот тебе и Карпаты.

— Дойдем до Сана, там решим: кто влево, в Карпаты, а кто направо, на Вислу, — сказал я твердо.

Через несколько минут мы распрощались.

29

Девятого февраля, вечером, колонна партизан вытянулась из Печихвост по дороге к селу Корчину.

— Вот мы и во Львовской области, — сказал около полуночи начальник штаба. — Перемахнули Волынь за семь ходовых дней. А?! Да еще с боями!.. Теперь Львовщина пошла.

— Какой район?

— Да вроде район Каменки.

— Каменки?

— Ага... Каменка-Струмиловская, — ответил начштаба, осветив электрическим фонариком планшет, взятый у немецких летчиков в Мосуре.

Марш проходил не быстро. Мы притормаживали движение, давая время разведчикам прощупать новый маршрут. Через каждые два — три часа следовала команда: «Привал!», и колонна останавливалась на хуторах. Командиры и бойцы заходили в хаты: бойцы — погреться и побалагурить, командиры — сверить маршрут и выслушать короткие донесения разведмаяков и связных.

Заговаривали с жителями.

На одном из хуторов я по своей привычке забрался куда-то в закуток за печкой, а Войцехович, ежеминутно сверяясь с картой, занялся расспросами капитана Бережного, только что вернувшегося с берегов Буга.

— Где кавэскадрон? — спросил начштаба у Бережного.

— Махнул через речушку.

— Как связь с генералом Наумовым?

— По радио у вас должна быть.

— Нет, я о локтевой.

Бережной почесал свою чуприну:

— Мы шли по следу... Видели его хвост. Может, Усач и догонит. От Сашиных конников никакой генерал не уйдет. [241]

— Противник?

— Впереди — ни гугу. Южнее, к шоссейке на Львов, — сплошные гарнизоны...

Войцехович сделал в блокноте какую-то запись и откинулся от стола, вытянув затекшие ноги:

— Еще что нового?

— Грязь, снег, леса, болота. Больше ничего особенно примечательного не видать.

— Не густо, капитан.

В хате водворяется тишина. Начштаба сложил карту. Бережной отошел в сторону и, пожав плечами, отколол обычную шутку:

— Торгуем товаром, имеющимся в наличии. Рекламой не занимаемся. Кота в мешке не продаем. Видели сами — грязь. Пожалуйста. Так же и все прочие удовольствия.

Но это не вызвало ни у кого даже улыбок. Начштаба заглянул ко мне в закуток, присел рядом. А я думал в это время о том, что мы идем, словно по коридору: севернее — вязкое болото бандеровщины, южнее — железный забор немецкой танковой армии, который где-то там, за Бродами, у Тернополя, сдерживает пока войска Ватутина.

— Генерал пошел напролом — прямо на запад, — тихо сказал начштаба.

— Слышал...

Мне было ясно, что, не доходя Сана, Наумов свернет влево и двинется на Карпаты. Но не это сейчас волновало меня. Я вслушивался в журчавшую балачку штабных с хозяевами. Плохо понимая друг друга, переспрашивают, но затем, уразумев, так и сыплют: «бардзо дзенькую», «проше пана»... А потом снова объясняются мимикой и жестами. Вспыхивает смешок.

— Слышишь, какой у местных людей говор? Хлопцы с ними больше на пальцах говорят.

Начштаба удивленно посмотрел на меня.

— Сильно пестрит полонизмами.

Войцехович пожал плечами, словно хотел сказать: «Причем тут лингвистика, в нашем положении...» Но тоже стал прислушиваться.

— Я си ходыу до Польши ще до Хитлера... ще як Рид Смигла тута пановау, — медленно объясняет хозяин разведчикам, особенно любопытствующим насчет жизни в этих местах. [242]

— Польша рядом, Вася.

— А-а...

Слух мой зацепился не только за смысл услышанного. Привлекала музыка речи, интонации, обороты, совсем не такие, как у тернопольских подоляков или у карпатских гуцулов. Чем-то давним, знакомым пахнуло. Откуда же мне знакома эта речь? Ах да, в юности, где-то в девятнадцатом, в родной Каменке на Днестре застряли двое военнопленных. Назывались они у нас австрияками. Но на самом деле были обыкновенными украинцами — галичанами. Старший из них, Пика-рыжий, — пожилой, костлявый. Грынько — совсем молодой парубок, здоровяк. С Грыньком мы работали по соседству — на мельнице и у кулаков. А квартировали они у моей тетки Оксаны — простой, неграмотной крестьянки... Вечера и посиделки. Песни галичанские. Тоскливые песни. Бывало, сядут вдвоем эти два разных по возрасту человека, занесенных к нам в Молдавию войной, и рыжий Пика выводит высоким тенорком, подперев щеку ладонью:

Чуешь, брате мий, това-а-ры-шу мий,
Видлита-а-ют сызым клыном журавли в ырий...

А вдали, за Днестром, в туманной дымке — Бессарабия, неведомый, таинственный край, отрезанный боярами... Наверное, это и был тот малопонятный «ырий», о котором пели два галичанина.

«Но нас-то куда заведет этот коридор? На запад? А там сто километров — и Сан. Наумов — налево, к Карпатам, направо — Висла, Польша. Тоже — «ырий», дымка. Ох, и тесной же ты стала, партизанская Малая земля...»

— Эгей, паны-товарыши, — говорит за перегородкой крестьянин из Каменки-Струмиловской, — войны я вже си не бою... Абы с места не рушали... Умерты — так дома.

Вспомнился выход из Карпат и сентенция Карпенко, горячо поддержанная Кульбакой: «Ежели и умирать, так хоть на ровном месте...»

Впервые почти тридцать лет назад почувствовал я могучую тягу двух галичан к родине. Была она так сильна, что и юная душа моя улетала вдаль за журавлями, в ту далекую Галичину, где, оказывается, тоже есть своя Каменка [243] — Каменка-Струмиловская. «Стремительная, что ли?»

Эта Струмиловская — возле Западного Буга. Может, именно к ней льнули сердца рыжего Пики и Грынька, задумчиво и тоскливо певших:

Чуты кру-гу, кру-гу, кру,
В чужыни-и умру-у,
Заким море перелэ-э-чу
Крылонька зитру,
Крылонька-а-а зи-и-тру...
Кру, кру, кру.

Давно ушли за Днестр, вслед за журавлями, галичане. А вот и я теперь здесь. Ровно через четверть века.

Начштаба, отошедший к столу и вновь колдующий над картой, встряхнул головой. Я, возвращаясь к действительности, спрашиваю:

— Что за Каменкой?

— Буг. А за Бугом — Жовква.

Вспомнилось о Петре Первом. Кажется, там он составлял свой план знаменитой кампании 1708 года, завершившейся Полтавой: «Отходить на свою землю для оголаживания неприятеля...»

Там когда-то совершил одну из своих боевых мертвых петель авиатор Нестеров. Там он и погиб.

Тут, под Каменкой-Струмиловской, в июле — августе двадцатого года побывал Котовский. Не об этом ли говорил член Военного совета Хрущев командующему Ватутину?

— А за Жовквой?.. Эх, связи с Наумовым нет! — сокрушается начштаба.

— Это хуже...

— А с Брайко? Завтра свяжемся или сегодня?

— Сегодня — стоп, — говорю я Войцеховичу.

Начштаба удивленно смотрит на меня: «Перед самой рекой? Когда переправа в наших руках?» Он не говорит этого, но мое решение явно противоречит нашей тактике быстроты и натиска.

— Так все-таки будем переходить границу или нет?

— Давай как-нибудь перебьемся... денек, — прошу я начштаба.

— Защучит нас на этих хуторах какой-нибудь поганенький эсэсполчок... [244]

— Ты проверил бы оборону лучше, Васыль, — говорю я. — Чем так вот... бередить душу. И без тебя не очень сладко.

— Какая тут оборона? Разъездами, патрулями прикрываемся. Хуже чем на марше. Да и эскадрона как назло нет. — Войцехович направился к выходу, затем вернулся и умоляюще сказал: — А что, если нам вслед за генералом?! До Сана и налево. Там еще добрый кусок Львовщины, а потом еще...

— Карпаты?

Начштаба ожесточенно заскреб голову и, плюнув, молча пошел проверять оборону.

Я тоже вышел на улицу. Ночью не разглядел, где пришлось остановиться на непредвиденную дневку.

Кажется, ночной марш загнал нас в самую неблагоприятную для боя местность. Кругом хутора, холмики, перелесочки, путаная сеть тропок и дорожек. Где и как тут строить оборону? Словно растерзанная лежала перед глазами земля, разделенная собственническим укладом. Индивидуализм в самой сути здешней жизни и быта. Все вокруг организовано так, чтобы замкнуться в своем пятигектарном мирке. Отгороженный от всего света канавой, колючей изгородью, кустарником, человек особо восприимчив к проповедям бандеровцев.

Тихо, мертво. Кое-где между хуторами снуют партизаны. Но вот взгляд мой остановился на одном из увалов. Из-за него выползала колонна конницы. «Вроде Усач возвращается? Или, может, это какой-нибудь из эскадронов генерала Наумова?»

Сотня на рысях спустилась в долину и скрылась на миг в лощинке. Затем снова появилась, круто завернув на извилистую хуторскую тропу. «Но что за черт? Чего они остановились? Передние сбились в толпу. Так у нас не бывает...»

А навстречу коннице шел человек. Я забежал в хату, схватил автомат и бинокль. Поднял его к глазам и ясно увидел пешехода. «Это же Сашка Коженков!»

Поворот шершавого колечка на более четкий фокус — и перед взором возникла молчаливая картина, словно кадр кино с оборвавшимся звуком. Коженков идет медленно, вразвалку. А над конниками показалась на пике двухцветная тряпка. От одного вида ее у меня на спине стянуло кожу морозом: это же конная банда! А где наши [245] роты? Как же начальник штаба организовал охрану, если вот тут же, к самому КП, без выстрела прошел враг?.. И нет нашего эскадрона. Вот тебе и стоянка. Словно умышленно подвели себя под удар хитрого и пронырливого врага.

Тут же заговорило чувство самосохранения, и желание предупредить товарищей. Пять шагов влево — кусты. Снова поднял бинокль к глазам. Коженков идет беспечно. «Да что он? Надо его предупредить, что ли?..» И сразу очередь вверх из автомата. Потом три выстрела из парабеллума — сигнал тревоги.

Коженков остановился. Оглянулся. Ему отходить некуда, открытая местность, шагов пятьсот назад — ни кустика, ни хатки. Но автоматная очередь и три пистолетных хлопка сделали свое дело: из соседней хаты выбежал Ясон Жоржолиани. В руках у него какой-то горшок. Нырнул в овин и мигом выскочил с ручным пулеметом.

Сашка стоит и ничего не понимает. К нему скачут человек десять конников. Кричат. Размахивают плетками. Блеснули два — три клинка. И вдруг он поднял, руки, словно собирался сдаваться в плен.

Я выхватил пулемет из рук растерявшегося Ясона. После бинокля вдаль смотреть трудно, только маленький бугорок пляшет на горбинке мушки. Но нельзя стрелять по скачущим конникам: Коженков с поднятыми руками стоит прямо на пути, перекрывает траекторию. Ложился бы. Но он стоит, подняв кулаки кверху...

Переводя мушку левее, на колонну, я в последнюю секунду увидел, как Сашка махнул руками: одной, затем другой. Валятся лошади... И глухой грохот двух ручных гранат сотрясает воздух. Очередь, тряска ручного пулемета, горький дымок из пламегасителя. Ныряют в снег стреляные горячие гильзы. Перед глазами все еще недоумевающий Ясон.

— Вперед! Там Сашка Дончак.

С хуторов бьют уже два ручных пулемета. Потом от штаба забарабанил станковый. Банда рассеивается по бугру и исчезает, скатываясь в лощину.

— Отходят, отходят! — кричит Жоржолиани.

Он проскакал на неоседланной лошади. А когда через несколько минут возвратился, я увидел слезы на его горбоносом лице.

— Зарубили Коженкова Сашку... Зарубили, гады... [246]

Отшвыривает сапогом черепки разбитого им же глека из-под молока и громко, по-детски всхлипывает.

Все это продолжалось не более пяти минут.

Когда опросили двух бандитов, раненных гранатой Коженкова, выяснилось, что прямо в центр нашего расположения въехали остатки банды Сосенко. Они легко проскользнули мимо наших застав боковыми тропами. Заставы принимали их за возвращающийся эскадрон Усача.

Но и бандиты ошиблись. Они ничего не знали о нас и не подозревали подстерегавшей их опасности. Сотня отъявленных головорезов довольно беспечно двигалась обратно на Владимир, откуда по обрывкам подпольной связи получили они сообщение о нашем уходе.

— И надо же случиться, чтобы именно Сашка попался им на пути, — сокрушался Войцехович, забывая, что в противном случае через десять — пятнадцать минут банда была бы возле штаба.

И тут все решил бы злой, коварный пасынок войны — случай. Кто первый сообразит, не растеряется, кто раньше нажмет на гашетку и у кого не дрогнет рука — за тем и верх. Это был бы даже не встречный бой, а просто свалка, поножовщина, драка.

Обошлось... Ценой жизни Коженкова.

А сотня Клеща уходит верхами. Кавалерии для преследования у нас нет. Вот досада!..

Через два часа мы хоронили Коженкова.

— Эх, донской казак. Хороший партизан был, — сказал над могилой Мыкола Солдатенко. — Жил по-казачьи, верхом да с песней... весело. И погиб от сабли...

Люди стояли вокруг свежей могилы молча, словно вспоминая Сашкины танцы, залихватские его дела, озорные глаза и песни.

Салютовали над могилой из автоматов: замполит, начштаба и я. Да из ручного пулемета, скрипя зубами, маленький, юркий Ясон Жоржолиани выпалил в степь полдиска...

Наши батальоны встревожились. После случая с Коженковым приняли за Бандеру Ленкина, возвращавшегося перед вечером из Забужья. [247]

— Второй батальон с переляку обстрелял эскадрон Усача, — докладывал Жоржолиани.

Ленкин соскочил с коня. Размашистой, с приседанием, кавалерийской походкой вошел в штаб. Нагайкой похлопал по порогу. И, играя желваками, остановился.

Он решил, видимо, умолчать об инциденте. Помалкивал об этом и я.

Докладывал Усач в обычной своей манере:

— Дошел до границы. Выполнил приказание. Вернулся.

— Под Жовквой был?

— Был.

— Район — как? Для завтрашней стоянки годится?

— Как следует. Нема ничего. Пусто.

— Не влипнем, как тут? Слыхал?

— Слыхал. Как же... Свои пули над головой свистели. Спасибо пулеметчикам Кульбаки, что с превышением стреляют...

— Брось, ни к чему сейчас это... Наумова видел?

— Только след его. Пошел генерал на Сан. Не то что мы. Пленные немцы показали, что впереди прошла целая кавалерийская дивизия...

«Вот чертов генерал! Хвостатый дьявол... Наверное, уже дошел до Сана», — невольно подумал я, чувствуя опять зависть к Наумову.

— Может быть, и правда пошел на запад... Но до Сана еще не добрался, конечно, — сказал я в утешение себе и другим.

— Да кто его знает, — отозвался Войцехович. — Все ж таки учтите — кавалерия. Во всяком случае, вчера у него справа осталась Рава-Русокая. Теперь, товарищ командир, и нам надо держать ушки на макушке.

— Непонятно, чего мы топчемся на месте? — недовольно пробурчал Ларионов.

Комэск-два недавно опять побывал за Бугом.

— Ну как? Добыл себе седла? — спросил я его.

Махнул в ответ рукой:

— Так, кое-чего...

Я знал его мечту добраться до грубешовских складов, где, по сведениям Мазура, были тысячи настоящих кавалерийских седел. А у нас второй эскадрон ездил пока на седлах самодельных. По этой причине Ленкин не признавал [248] Ларионова кавалеристом. Но грубешовские склады одному Ларионову были не по зубам.

— Когда же все наши батальоны перемахнут за Буг? — допытывался Ларионов.

— Разве не знаете, что Брайко поджидаем?..

— Дождемся... холеры в бок, — усмехнулся Усач. — Уже свои обстреляли. И на дьявола нам с этими бандами волынку тянуть?..

«Как же вам объяснить, хлопцы? Впереди пятачок, маленький плацдарм украинской земли за Бугом. А затем — либо переход границы, либо снова Карпаты... Что вы тогда запоете?...» — думал я, а вслух сказал:

— Не попрем же прямо на Львов?!

— А що вы думаете? — блеснул зубами Усач, и его зрачки заиграли дьявольским блеском. — Там уже есть наши хлопцы. Позавчера во Львове какие-то партизаны ухлопали не то одного, не то двух немецких генералов.

Я посмотрел внимательно на начштаба. Тот подтвердил:

— Разведка пешая вернулась... только что... из-под самого Львова. Действительно, ухлопали там кого-то прямо на тротуаре...

— Кузнецов, конечно. Его стиль...

Сидим, прикидываем, маракуем.

— Вот заскочили в уголочек... — Начштаба чешет затылок. — Хуже чем «мокрый мешок»...

— Там фашисты нас в него загнали, а тут сами полезли, — укоризненно говорит Мыкола Солдатенко.

Впереди — Буг. На следующем переходе не миновать знакомства с этой рекой. Другого выбора нет.

А Усач стоит у двери, помахивая плеткой, и, вижу, никак не может уразуметь, в чем и какое затруднение. Прищурившись, презрительно говорит:

— Тоже мне река. Сколько их осталось, этих рек, позади — Десна, Днепр, Припять, Днестр, Горынь, Стырь, Збруч... Да еще та, карпатская, злая река — Быстрица.

Замечание Усача на миг оторвало нас от мрачных мыслей. Но лишь на миг. А затем мысли опять возвратились к сложной действительности, и я говорю Усачу решительно:

— Не в реке тут, брат, дело, а в границе.

Но Усач, нетерпеливо подрыгивая ногой, гнет свое: [249]

— Вперед, на запад! Ночка темная, кобыла черная. Можно и через границу! — Нагайка Усача извивается, словно эскадрон на переправе. — Ларионов только неделю верхом ездит, и то уже два раза за Бугом был. Просветился, стал по-польски завертать: «проше пана», «паненке целуем ручки»... Улан какой!.. Там, говорят, тридцать две партии было до войны. Или тридцать шесть. Комедия...

Эге, раз уж Ленкин о партиях заговорил, значит, и он задумался. Граница Советской страны и для него, стало быть, не пустой звук...

Правда, там где мы отметили с Наумовым переправу, Буг течет еще по территории Львовщины. «Лихой генерал, а осторожность тоже проявляет...»

— Как же там, под Жовквой, чувствовали себя твои хлопцы? — спрашиваю придирчиво Усача.

— Ничего. Огляделись и — полный порядок. Но там и других полно...

— Партизаны?

— А черт их разберет. И вроде партизаны, и вроде нет... Почти все без оружия. Скорее — подпольщики.

— Коммунисты?

— Не скажу... Но наши советские есть — твердо знаю... Васька какой-то, грузин. Потом — Андрей. И еще Казик...

— Видел их? Балакал?

— Нет, они — за «железкой». Но под Жовквой и из поляков тоже подпольщики есть.

— Какие еще?

— Всякие. Офицерье есть. Хлопские батальоны... тоже.

— Батальоны?

— Да какие там батальоны. В каждом из тех батальонов взвода хорошего нет. Но название такое. Может, для хитрости, а может, и...

— А из рабочих партизаны имеются?

— Есть, говорят, и такие. Сам не видел, но говорили, в Яновских лесах полно их. Работничьей партии партизаны. Словом, в Польше народ тоже шевелится...

Вспомнилась импровизированная лекция доктора Зимы.

Он тоже толковал, что до войны в Польше было тридцать [250] две партии. «Ох и каша. Куда попал? Куда полез?»

А начальник штаба подзадоривает:

— Давайте, товарищ командир, за Буг. Там виднее все будет.

— Я вам наведу этого народа, — обещает Ленкин, — разбирайтесь! А для меня все эти тонкости трудноваты. Я — только кавалерист... и бухгалтер, не больше. Правда, и у меня в эскадроне есть поляков человек пяток: Ступинский Ян, Прутковский Ленька, по прозвищу Берестяк... другие еще. Но то все наши — советские люди... Кстати, эти самые Ян да Ленька кое с кем из хлопских батальонов дружбу уже завели...

— А леса там как?

— Да есть маленько... Вроде как у нас на Сумщине... Рощицы, перелески.

— А крупные леса?

— Большой лес один — Белгорайским называется.

Я на время оставляю в покое Ленкина и обращаюсь к Ларионову:

— Был у Мазура на хуторе?

— Был. Да ну их к черту, этих офицеров! Дипломатия, хромовые сапожки, а фашистов бьют слабовато: на Лондон оглядываются. Вот ближе к Яновским лесам — там, говорят, простые мужики и рабочей партии партизаны...

Итак, решено. Объясняю Войцеховичу:

— Следуем за Буг, товарищ начштаба.

И отправляюсь на радиоузел.

Пока идет обычная штабная работа по определению маршрута, наиболее подходящего для ночного марша, сижу над чистым листком и думаю: «Завтра утром будем по ту сторону Буга, а там только две дороги: направо — за Вислу, налево — в Карпаты. Какую выбрать? Эх, если бы рядом был Руднев или товарищ Демьян, вручивший на прощание подарок!..» Рука шарит в сумке, вынимает томик с закладкой из хвойной метелки, сунутой впопыхах на прочитанную страничку.

О чем там? Как раз о том, что нас волнует. Ленин учит, что партизанская война — это военные действия, но и они должны быть освещены облагораживающим и просветительным влиянием социализма. Ленин говорит, что марксизм не навязывает массам никакой доктрины, [251] а познает их борьбу и освещает их путь организующим и просветительным влиянием социализма.

Наш бравый Усач доказывает, да и Ларионов утверждает, что Польша не дремлет. Массы там уже поднимаются... Но везде ли есть то организующее влияние, о котором толковал Владимир Ильич?

Какая бы ни была здесь путаница, есть только два главных мерила: народные массы и истинно народная, пролетарская партия. Народ и партия! Партия и народ!..

«Чего же еще ломать голову? Садись и пиши запрос», — приказываю я себе. И на чистом листе бумаги запестрели слова: «Киев, Секретарю ЦК. Обстановка в Польше благоприятная. Польский народ вместе с украинским способен на дела большой взрывной силы. Прошу указаний...»

Через час все пришло в движение. А еще через два часа мы перемахнули Буг и к утру разместились в селах южнее Жовквы.

— Вот мы и на плацдарме, — облегченно вздохнул начштаба. — Разведка с утра выслана по всем направлениям. Но больше всего — ко Львову. Мы уже почти обошли его с северо-запада.

— Правильно, товарищ начштаба. Тут зевать некогда.

— Да, конечно, — широко улыбается Войцехович.

— Где-то здесь мы должны ударить по тылам четвертой, — прикидываю я по карте.

— Куда нам на таком пятачке лезть на кадровые войска?

— А я не о войсках толкую... Не по самим войскам, а по их коммуникациям... Наступим на любимую мозоль! А, Вася?

— Новый Сарнский крест?!

— Вроде. Но не совсем. Там до Сталинграда было с тысячу километров, а тут до фронта сотни не будет.

— Да и кресты тут униатские, с фокусами. И с сиянием каким-то, — вставляет Мыкола, в функции которого входит теперь и вопрос религиозных культов. В здешних краях это тоже надо учитывать. Ой, как надо!

— Пожалуй, Кульбаку двинем в лоб на Сан, — вслух размышляю я. — Тот все опасается Карпатских гор. Пускай прет на запад хоть до самой Вислы. Кавэскадрон [252] Усача — на фланг, ко Львову. Циркача Гришку Дорофеева — на львовскую «железку»... А под Перемышль кого? А на Раву-Русскую?..

Появляется Роберт Кляйн. Как раз вовремя!

— Пленные показывают что-либо новое? — спрашиваю его.

— Похоже, что Львовский генерал-губернатор сосредоточивает все наличные у него охранные войска на шоссе и железной дороге Львов — Перемышль.

— Через два — три дня он нанесет нам удар, — бесстрастно докладывает начальник штаба. — Навяжут нам оборонительный бой.

— Значит, надо перескочить границу, — говорю я. — Куда? На Люблинщину, конечно. Сама судьба проложила нам туда дорогу.

И вот уже позади остался Западный Буг. И знаменитая Жовква тоже позади. Теперь только вперед, через «железку» на Раву-Русскую.

Наш путь лежит через холмистую местность. Леса и перелески чем-то напоминают предгорья Карпат. Впереди колонны движется эскадрон Ленкина. За ним — батальон Токаря.

Через час на переезде вспыхивает перестрелка.

— Авангард сбивает охранение, — докладывает связной.

— Конники уже за переездом, — на слух определяет Войцехович.

Перестрелка уходит вправо и влево, как два разминувшихся железнодорожных эшелона. Маяки подгоняют колонну вперед, рысью. По карте видно, что в каких-нибудь десяти — пятнадцати километрах за железной дорогой — государственная граница. Знаменитая и такая для нас тревожная граница 1939 года. «Линия Керзона». О ней я неоднократно читал, слушал лекции, но в сознании она оставалась каким-то абстрактным понятием. А вот сейчас за два — три ходовых часа нам надлежало достигнуть этой самой линии и перешагнуть ее.

Перестрелка по сторонам затихла. Боковые заслоны уже вышли на фланги. Залегли там, наскоро окопались, заминировали полотно и ждут. А колонна движется. Штаб, батарея и санчасть проскочили по дощатому настилу захваченного переезда, громыхнули по рельсам и на рысях двинулись дальше на запад. [253]

Справа, в лощине, село. Там лают собаки. Раздаются одиночные выстрелы. Видимо, наше боковое походное охранение потревожило полицаев.

Только хвост колонны ввязался на переезде в настоящий бой с подошедшим эшелоном.

— Токарь пустил его под откос, — докладывает возбужденный Вася Войцехович, верхом обгоняя мою тачанку.

Все удаляющиеся звуки боя, как бы уходящие назад от нас, никого не страшат. Наоборот, они только подбадривают, или, как говорит Мыкола, «поддают жару». Прядают ушами лошади, прислушиваясь к далекому сухому треску перестрелки, перекликаются партизаны. Изредка всплеснется над колонной командирский окрик:

— Разговорчики-и!..

Еще час марша — и привал. В первом же селе.

— Среди белого дня все же рискованно играться с государственной границей, — одобряет мой приказ Мыкола Солдатенко.

— А гладить нагайкой «линию Керзона» и совсем не годится, — подшучиваю я.

— При чем тут «линия Керзона»? — осторожно, почти переходя на шепот, спрашивает Мыкола.

— Да вот же она, перед тобой.

Солдатенко только свистнул. Я стал что-то говорить, стараясь подбодрить и его и себя, но из этого, кажется, ничего не получилось. Мыкола в ответ ни слова не проронил. Он, казалось, думал про себя: «Граница — это, брат, связь, сигналы, пограничники... через час появится авиация или танки, а это совсем нам ни к чему...»

Скалистые берега речушки возле села вновь напомнили мне днестровскую Каменку. На левой, высокой береговине — четкие квадратики дотов. Наверное, это и есть граница. Укрепрайон.

Мне уже доложили из боевого охранения, что доты свободны, а вокруг них много позеленевших ржавых гильз. И от маленьких скорострельных пушек, и от крупнокалиберных пулеметов, и простых винтовочных. Отсюда началось гитлеровское вторжение утром 22 июня 1941 года. И вот мы здесь 10 февраля 1944 года.

Колонны как не бывало. Рассосалась по дворам. На дорогах выставили сторожевое охранение. Заставы заняли несколько дотов. [254]

День протекал относительно спокойно. Противник или потерял нас из виду, или не имел вблизи сил, способных потревожить нас. А может быть, вел разведку. Но она нигде не соприкасалась с нашими заставами.

Как всегда при подходе к новым местам, с другими нравами и обычаями у населения, а иногда и другими распоряжениями властей, мы пытливо и вдумчиво вели опрос местных жителей.

В доме, где расположилось командование, хозяйка, хитро улыбаясь, показала нам на свою подругу. Та преодолела первое замешательство и через несколько минут после наших наводящих вопросов рассказала, что она жена лейтенанта-пограничника, служившего в укрепрайоне. Муж ее погиб в первый же день войны в одном из дотов.

— Говорили, что немцы огнеметами их выжигали из этих железобетонных коробок, — сказала она.

— Почему же вы сразу не сказали нам, что вы жена лейтенанта?

— Испугалась... и не поверила сразу. Думала, может, немцы переодетые или бандеровцы какие...

— А разве здесь не было советских партизан?

— Никогда.

— Как же звать вас?

— Наташа, — тихо ответила она.

После беседы со связными, веселыми и озорными хлопцами, и особенно нашими женщинами-санитарками Наташа твердо заявила о своем намерении уйти с партизанами.

Ну что ж, ничего удивительного в этом не было.

* * *

После полудня в селе появилась целая кавалькада.

— Прибыли «из-за границы» поляки-парламентеры, — доложил связной с западной заставы.

Парламентеры — на хороших лошадях со скрипучими седлами и в странных фуражках с четырьмя углами — конфедератках. Впереди гарцевал стройный, рыжий и очень подвижной молодой парень. Он бросил поводья ординарцу, вошел в штаб и лихо взял под козырек двумя пальцами: [255]

— Блыскавица, командир бэха...

Я удивленно поднял брови:

— Как понимать?

— Батальоны хлопские, — довольно захохотал рыжий Блыскавица. — Ну, по-вашему, мужицкие батальоны. Это у нас название такое. А будем считать все одно — партизаны.

Приехал он, как оказалось, для установления контактов и связи. Мы осторожно пообещали совместно действовать против фашистов. Поговорили, и Блыскавица, очень довольный, ускакал. А еще через полчаса явился некий капитан Вацлав. У этого шику было много больше, но разговаривал он сдержаннее, не приглашал гостеприимно в Польшу, как Блыскавица, а только прощупывал наши намерения. Впрочем, и с ним был установлен контакт.

Под вечер появились и те, кого мы больше всего ждали: простые люди в обычной полукрестьянской одежде — подпольщики, представители рабочей партии Польши.

— Товарищ Чеслав, — отрекомендовался человек с лицом шахтера. На щеках и под глазами у него — въевшиеся синенькие частицы угля. Крепко пожал он наши руки, и я ощутил шершавую от обушка ладонь труженика. И почти так же, как незабываемый Мыкола Струк из Белой Ославы в Карпатах, он сказал:

— Хочу мувить с товажишем командиром. На четыре ока.

Мы беседовали с ним около часа.

Ларионов, который долго приглядывался к Чеславу, улучил минуту и шепнул мне:

— Товарищ командир, вот это народ! Не то, что тот Мазур. Придуривается, а у самого на хуторе батраков с полдесятка. Да еще пленных на него сколько работало. А это, сразу видать, наш рабочий люд.

— Слушай, Ларионов! А какой партии тот Мазур?

— Черт их знает! — Он заскреб чуб. — Какой-то войсковой звензек... Войсковой связи, что ли...

— Ну вот видишь! А это польской рабочей партии делегаты...

Я так много расспрашивал Чеслава о границе, что он, хмуро ухмыляясь в щеточку усов, сказал мне: [256]

— Може, выйдемы на тую холмечку?.. Своим глазом повиде-е...

Мы вышли на задворки и быстро стали карабкаться по тропке, которую наша застава проторила к видневшемуся на горе доту.

Это был большой пушечный дот, устремивший слепые глазницы амбразур на северо-запад. Амбразуры его слезились сизым дымком. Внутри дота был разложен костер, грелось наше охранение. Часовые на верхушке дота менялись каждые полчаса, передавая друг другу командирский бинокль.

Я взял этот бинокль. Но, как ни вглядывался в молочное марево, ничего не увидел. Даже горизонт был скрыт в тумане. А Чеслав твердил одно:

— То ест вже польска земля...

Пришлось из вежливости делать вид, что я вижу то, что видел наш польский товарищ. Выручил Жоржолиани. Он запряг коней и полевыми дорогами, в обход, приехал за нами. Мы сели в санки и быстро спустились вниз.

У радиоузла я спрыгнул, отослав сани с польским представителем к штабу.

Старший радист при моем появлении вынул из-под аппарата шифровку:

«Отвечаем на ваш запрос о границе. Распечатайте пакет. Тимофей».

Это была радиограмма Строкача. Он перед выходом вручил мне пакет со словами: «Распечатать только по нашему сигналу». Пакет всегда находился при мне. Он был вшит в подкладку кожаной куртки.

Вернувшись в штаб, я распорол меховую подкладку и вынул мягкий матерчатый пакет. На куске холста была директива: «При подходе к границе нашей страны помнить об освободительной миссии Советского Союза... Действовать самостоятельно, сообразно сложившейся обстановке и совести советского гражданина».

Далее следовала инструкция... Не все ее слова сходились с жизнью. Однако самое главное мы в ней нашли: «Действуйте сообразно обстановке и совести советского гражданина...» Подписи не было, так как адресат знал автора: пакет вручался лично.

— Маршруты марша набросал? — спросил я у начштаба. [257]

Предусмотрительный Войцехович составил два варианта.

— Направо или налево? — спросил он.

Сейчас все мои сомнения как рукой сняло. Было ясно, что нас ждут. Разведчики, уже побывавшие за кордоном, в один голос подтверждали это.

— Направо, Вася! Направо...

Без всяких колебаний мы тут же приняли разработанный штабом план ночного марша в сторону Белгорайских лесов.

Установилась снежная погода, и санная дорога сулила быстрый, стремительный бросок вперед.

В медленно таявших сумерках колонна извиваясь выползала из каменистого оврага на плато. Дальше глазу открывалась равнина. Она белела и светилась. Путь был виден далеко на северо-запад. Глаза, наглядевшиеся на карту, казалось, угадывали даже черную щеточку Белгорайских лесов.

По морозу лошади взяли рысью, и я никак не мог удержаться: взобрался на своего оседланного маштака и поскакал к разведчикам.

Все хорошо. Мы совершали обычный, пока ничем не потревоженный марш. Луна, полная, круглолицая и бесстрастная, улыбалась с небосклона.

На развилке дорог, остановившись рядом с маяком от батальона Кульбаки, я разглядел у полевого колодца меж двух тополей каменное изваяние. Рядом с мадонной стоял покосившийся столб, который показался мне пограничным.

В стороне разговаривал с разведчиками наш новый знакомый — Чеслав. Вокруг него сгруппировалось несколько наших бойцов — трое пеших и человек пять конников. Я прислушался, уловил польскую речь и узнал: это ж Прутковский, а тот вон конник — Ступинский... Когда подошел к ним, понял: собеседники уверяют Чеслава, что они настоящие советские партизаны, хотя по национальности и чистые поляки. Чеслав повернулся ко мне и сказал шутя:

— Сейчас мы это проверим с дозволения пана-товарища командира.

Я кивнул головой.

И, повысив голос до торжественной ноты, он спросил: [258]

— Кто ты естеш?

— Поляк честный, — хором ответили бойцы.

— В цо ты вежиш?

— В Польске вежем.

— Який знак твой?

— Ожел бялый, — ответили они тише.

А конник Ступинский, нарушая торжественность минуты, вдруг добавил:

— И звезда красноармейская, и партизанский автомат.

Все засмеялись. Чеслав — громче всех.

— Ну как? — спросил я Чеслава. — Настоящие?

— Настоящие поляки и добри, видать, партизанци. Эх, нам таких давно уже тшэба.

— Тогда вперед, пан Чеслав, — сказал я, вскакивая на коня.

— Товарищ Чеслав, — поправил он меня...

Так вот она, наша освободительная миссия! Там, за этим покосившимся пограничным столбом, живет и борется братский славянский народ. Он обливается кровью. Тридцать две партии привели его к войне и к поражению... И лишь одна, рабочая партия, вместе с нами выведет Польшу на путь национального освобождения...

Перекресток уже проходили штабные возки и батарея. Я пристроился сзади к саням, из которых торчали длинные, как жерди, ноги комиссара Мыколы. Он лежал на спине, закинув руки за голову, как это любил делать Руднев. Я нагнулся к шее коня и заглянул в лицо комиссару — его широко раскрытые глаза глядели в звездное небо. Мыкола молчал. Молчал и я. Но думы мои были совсем иные, чем два дня назад. Тяжелой нерешительности как не бывало. Все просто и ясно, как тот перекресток дороги с двумя тополями и мадонной, оставшийся позади. И, стегнув маштака нагайкой, я широкой рысью пустил его вперед. Догнав эскадрон Усача, присоединился к конникам.

Через час к нам подъехал верхом и Мыкола Солдатенко. Поравнявшись со мной, он придержал моего коня за узду и спросил каким-то незнакомым мне голосом:

— Скоро?

— Чего? [259]

— Ну тая... «линия Керзона»?

— Уже давно, брат Мыкола, осталась позади.

Мыкола опять только свистнул. Но в этом свисте уже не было вчерашнего предупреждения. Наоборот, в нем я услышал ту самую лихость, за которую мой замполит прорабатывал нас на Волыни две недели назад. Кони поняли этот свист по-своему и взяли рысью, затем перешли в галоп. Навстречу нам бежали лощинки, перелески, а затем медленно стал выползать на горизонте широкий лес.

Обогнав разведку, мы выскочили на бугор. Там остановили тяжело дышавших коней и оглянулись назад. Узкой черной лентой колонна тянулась по лощине, пройдя уже с десяток километров от того перекрестка, где в степи росли два тополя.

Да, граница осталась позади.

1950–1960 гг.

Примечания